Русский Гуманитарный Интернет Университет

Библиотека


Учебной и научной литературы



WWW.I-U.RU

















НОВЫЙ НАУЧНЫЙ ДУХ1

Введение

Принципиальная сложность научной философии

План работы

После Уильяма Джемса часто повторяли, что всякий образованный человек неизбежно следует метафизике. Нам представляется, что более справедливо иное: вся­кий человек, стремящийся к культуре научного мышле­ния, опирается не на одну, а на две метафизики, причем обе они естественны, в равной степени убедительны, глубоко укоренены и по-своему последовательны, хотя одновременно и противоречат друг другу. Обозначим (в виде предварительной пометки) эти две фундамен­тальные философские сущности, спокойно уживающие­ся в современном научном сознании, классическими терминами “рационализм” и “реализм”. И чтобы убе­диться в их мирном сосуществовании, задумаемся над следующим постулатом научной философии: “Наука есть продукт человеческого духа, создаваемый в соот­ветствии с законами нашего мышления и адаптирован­ный к внешнему миру. Посему она представляет два аспекта — субъективный и объективный, — в равной мере необходимые ей, ибо мы не в состоянии изменить, несмотря ни на что, ни законы нашего духа, ни законы мироздания”2. Поразительное метафизическое заявле­ние, могущее привести как к некоему удвоенному ра­ционализму, способному обнаружить в законах миро­здания законы нашего духа, так и к универсальному реализму, накладывающему печать абсолютной неизме­няемости на “законы нашего духа”, воспринятые как часть законов мироздания.

Нет сомнения, что научная философия не прошла еще стадии очищения после вышеприведенного утверж­дения Э. Бути. Нетрудно показать, как, с одной сторо­ны, самый решительный рационалист исходит подчас в своих научных суждениях из опыта действительности, которой он фактически не знает, а с другой — самый непримиримый реалист прибегает к подобным же упро-

28

щениям. Но равным образом можно сказать и то, что для научной философии нет ни абсолютного реализма, ни абсолютного рационализма, и поэтому научной мыс­ли невозможно, исходя из какого-либо одного философ­ского лагеря, судить о научном мышлении. Рано или поздно именно научная мысль станет основной темой философской дискуссии и приведет к замене дискурсив­ных метафизик непосредственно наглядными. Ведь ясно, например, что реализм, соприкоснувшийся с научным сомнением, уже не останется прежним реализмом. Так же как и рационализм, изменивший свои априорные по­ложения в связи с расширением геометрии на новые области, не может оставаться более закрытым рациона­лизмом.

Иначе говоря, мы полагаем, что было бы весьма полезным принять научную философию как она есть и судить о ней без предрассудков и ограничений, привно­симых традиционной философской терминологией. На­ука действительно создает философию. И философия также, следовательно, должна суметь приспособить свой язык для передачи современной мысли в ее дина­мике и своеобразии. Но нужно помнить об этой стран­ной двойственности научной мысли, требующей одно­временно реалистического и рационалистического язы­ка для своего выражения. Именно это обстоятельство побуждает нас взять в качестве отправного пункта для размышления сам факт этой двойственности или мета­физической неоднозначности научного доказательства, опирающегося как на опыт, так и на разум и имею­щего отношение и к действительности, и к разуму.

Представляется вместе с тем, что объяснение дуа­листическому основанию научной философии найти все же не трудно, если учесть, что философия науки — это философия, имеющая применение, она не в состоянии хранить чистоту и единство спекулятивной философии. Ведь каким бы ни был начальный момент научной деятельности, она предполагает соблюдение двух обя­зательных условий: если идет эксперимент, следует раз­мышлять; когда размышляешь, следует экспериментировать. То есть в любом случае эта деятельность свя­зана с трансценденцией, с выходом за некие границы. Даже при поверхностном взгляде на науку бросается в глаза эта эпистемологическая ее разнонаправленность, отводящая феноменологии место как бы под

29

двойной рубрикой — живой наглядности и понимания, или, иначе говоря, реализма и рационализма. Причем если бы мы могли оказаться при этом (в соответствии с самой устремленностью научного духа) на передовой линии научного познания, то мы бы увидели, что современная наука как раз и представляет собой настоя­щий синтез метафизических противоположностей. Во всяком случае, смысл эпистемологического вектора представляется нам совершенно очевидным. Он, без­условно, ведет от рационального к реальному, а вовсе не наоборот, как учили все философы, начиная с Ари­стотеля и кончая Бэконом. Иначе говоря, использова­ние научной мысли для анализа науки, ее применение (l'application) видится нам по существу как реализа­ция. И мы постараемся раскрыть в данной работе имен­но этот аспект научной мысли. То есть то, что мы будем называть реализацией рационального или, в более об­щей форме, реализацией математического.

Между прочим, хотя эта потребность в применении несколько более скрыта в сфере чистой математики, она ощутима и в ней. Она привносит и в математиче­ские науки (внешне однородные) элемент метафизиче­ской двойственности, провозвестником которой была полемика между реалистами и номиналистами. Поэто­му, если порой и осуждают поспешно математический реализм, то лишь по той причине, что очарованы гран­диозными просторами формальной эпистемологии, ра­ботой математических понятий “в пустоте”. Однако, если не игнорировать неоправданно психологию матема­тического творчества, то очень скоро приходит понима­ние того, что в активности математического мышления имеется нечто большее, чем формальная способность к вычислениям, и что любая чистая идея дублируется в психологическом применении примером, за которым раскрывается реальность. То есть при размышлении о работе математика обнаруживается, что он всегда проводит некое распространение полученного знания на область реального и что в самой сфере математики реальность проявляется в своей существенной функции: будит мысль. В более или менее тонкой форме, в более или менее неотчетливых действиях математический реа­лизм рано или поздно усложняет мысль, восстанавли­вает ее психологическую преемственность, раздваивает в конечном счете духовную активность, придавая ей

30

и здесь (как повсюду) форму дуализма субъективного и объективного.

Поскольку нас интересует прежде всего философия естественных, физических наук, нам следует рассмот­реть реализацию рационального в области физического опыта. Эта реализация, которая отвечает техниче­скому реализму, представляется нам одной из харак­терных черт современного научного духа, совершенно отличного в этом отношении от научного духа предше­ствовавших столетий и, в частности, весьма далекого от позитивистского агностицизма или прагматистской терпимости и, наконец, не имеющего никакого отноше­ния к традиционному философскому реализму. Скорее здесь речь идет о реализме как бы второго уровня, про­тивостоящем обычному пониманию действительности, находящемуся в конфликте с непосредственным; о ре­ализме, осуществленном разумом, воплощенном в эксперименте. Поэтому корреспондирующая с ним реальность не может быть отнесена к области непозна­ваемой вещи в себе. Она обладает особым, ноуменальным богатством. В то время как вещь в себе получает­ся (в качестве ноумена) посредством исключения фено­менальных, являющихся характеристик, нам представ­ляется очевидным, что реальность в смысле научном создана из ноуменальной контекстуры, предназначенной для того, чтобы задавать направления экспериментиро­ванию. Научный эксперимент представляет собой, сле­довательно, подтвержденный разум. То есть этот новый философский аспект науки подготавливает как бы вос­произведение нормативного в опыте: необходимость экс­перимента постигается теорией до наблюдения, и зада­чей физика становится очищение некоторых явлений с целью вторичным образом найти органический ноумен. Рассуждение путем конструирования, которое Гобло обнаружил в математическом мышлении, появляется и в математической и экспериментальной физике. Всё учение о рабочей гипотезе нам кажется обреченным на скорый закат: в той мере, в какой такая гипотеза пред­назначена для экспериментальной проверки, она долж­на считаться столь же реальной, как и эксперимент. Она реализуется. Время бессвязных и мимолетных ги­потез прошло, как и время изолированных и курьезных экспериментов. Отныне гипотеза — это синтез.

Если непосредственная действительность — это про-

31

стая предпосылка для научной мысли и более не объект познания, то следует перейти от описания того, что происходит, к теоретическому комментарию этого происходящего. Столь пространная оговорка удивляет, конечно, философа, который всегда хотел, чтобы объяс­нение ограничивалось распутыванием сложного, пока­зом простого в составном. Однако подлинно научная мысль метафизически индуктивна: как мы покажем в дальнейшем, она, напротив, находит сложное в простом, устанавливает закон, рассматривая отдельный факт, правило, пример. Мы увидим, с какой широтой обобще­ний современная мысль осваивает специальные знания; мы продемонстрируем некий род полемического обобще­ния, присущего разуму по мере того, как он переходит от вопросов типа “почему” к вопросам типа “а почему нет?”. Мы предоставим место паралогии наряду с ана­логией и покажем, что за прежней философией “как” в сфере научной философии появляется философия “а почему бы нет”. Как говорит Ф. Ницше: все самое главное рождается вопреки. Это справедливо как для мира мышления, так и для мира деятельности. Всякая новая истина рождается вопреки очевидности, как и всякий новый опыт — вопреки непосредственной очевид­ности опыта.

Итак, независимо от знаний, которые накапливаются и вызывают поступательные изменения в сфере научной мысли, мы обнаруживаем причину фактически неисчер­паемого обновления научного духа, нечто вроде свой­ства метафизической новизны, лежащей в самой его сущности. Ведь если научная мысль способна играть двумя противоположными понятиями, переходя, напри­мер, от евклидовых представлений к неевклидовым, то она действительно как бы пропитана духом обновления. Если думают, что здесь речь идет лишь о выразитель­ных средствах, более или менее удобном языке, тогда намного меньше внимания придавалось бы этому рас­цвету новых языков. Однако если думать — что мы и попытаемся доказать, — что эти средства являются в какой-то мере выразительными, а в какой-то наводя­щими, подсказывающими, и что они ведут к более или менее полным реализациям, то нужно придавать этим расширениям сферы математики совершенно иной вес. Мы будем настаивать на дилемматичном значении но­вых учений, таких, как неевклидова геометрия, неархи-

32

медова концепция измерения, неньютонова механика Эйнштейна, немаксвеллова физика Бора и арифметика некоммутативных операций, которую можно было бы назвать непифагоровой. В философском заключении к нашей работе мы постараемся дать общую характери­стику некартезианской эпистемологии, которая, на наш взгляд, прямо подтверждает новизну современного на­учного духа.

Чтобы избежать возможных недоразумений, сделаем одно замечание. В отрицании прошлого нет, естествен­но, никакой самопроизвольности, и не стоит надеяться найти некий способ сведéния, который позволит логи­чески вернуть новые доктрины в рамки прежних. Речь идет о подлинном расширении. Неевклидова геометрия создана не для того, чтобы противоречить евклидовой. Скорее она представляет собой некий добавочный фак­тор, который и открывает возможность обобщения, за­вершения геометрического мышления, включения евкли­довой геометрии в своеобразную пангеометрию3. По­явившаяся на границе евклидовой, неевклидова геомет­рия обрисовывает “снаружи” с высвечивающей точ­ностью границы прежнего мышления. То же относится и ко всем новым формам научной мысли, которые как бы начинают, после своего появления, освещать обрат­ным светом темные места неполных знаний. На протя­жении нашего исследования мы будем постоянно встре­чаться с этими характеристиками расширения, включе­ния в себя прошлого, индукции, обобщения, дополнения, синтеза, цельности. То есть с заместителями идеи но­визны. И эта новизна обладает действительной глуби­ной — это не новизна некоей находки, а новизна метода.

Перед лицом такого эпистемологического цветения можно ли продолжать твердить о некоей далекой Реаль­ности, реальности туманной, непроницаемой, иррацио­нальной? Ведь это значило бы забыть о том, что науч­ная реальность уже находится в диалектическом отно­шении с научным Разумом. После того как на протяже­нии многих веков продолжался диалог между Миром и Разумом, нельзя более говорить о немых экспери­ментах. Для того чтобы считалось, что эксперимент решительно противоречит выводам некоторой теории, необходимо, чтобы нам были показаны основания этого противоречия. Современного физика трудно обескура-

33

жить отрицательным экспериментальным результатом. Майкельсон умер, так и не найдя условий, которые могли бы, по его мнению, исправить его опыт по обна­ружению эфира. Однако на той же основе отрицатель­ного результата его экспериментов другие физики остроумно решили, что, будучи отрицательными в си­стеме Ньютона, эти экспериментальные результаты могут рассматриваться в качестве позитивных в систе­ме Эйнштейна, доказав тем самым на практике спра­ведливость философии “почему бы нет”. Таким обра­зом, хорошо поставленный опыт всегда позитивен. Но этот вывод вовсе не реабилитирует идеи абсолютной позитивности опыта вообще, поскольку опыт может считаться хорошим, только если он полон, если ему предшествовал его проект, разработанный, исходя из принятой теории. В конечном счете, условия, в которых проходит эксперимент, — это условия экспериментиро­вания. Этот простой нюанс вносит совершенно новый аспект в научную философию, поскольку он обращает внимание на технические трудности, которые нужно преодолеть, чтобы реализовать теоретически обдуман­ный проект. Изучение реальности действительно что-то дает лишь тогда, когда оно подсказано попытками реа­лизации рационального.

Иначе говоря, если мы задумаемся над характером научной деятельности, то обнаружим, что реализм и рационализм как бы постоянно обмениваются советами. По одиночке ни один, ни другой из них не могут пред­ставить достаточных с точки зрения науки свидетельств; в области физических наук нет места для такого вос­приятия явления, которое одним ударом обозначило бы основания реальности, но точно так же нет места и для рационального убеждения — абсолютного и оконча­тельного, которое обеспечило бы наши методы экспери­ментальных исследований фундаментальными катего­риями. Здесь причина методологических новаций, о чем мы еще будем говорить ниже. Отношения между тео­рией и опытом настолько тесны, что никакой метод — экспериментальный или рациональный — не может со­хранить в этих условиях свою самостоятельную цен­ность. Более того, можно пойти дальше, сказав: самый блестящий метод кончает тем, что утрачивает свою плодотворность, если не обновляют объекта его приме­нения.

34

Следовательно, эпистемология должна занять свое место как бы на перекрестке дорог, между реализмом и рационализмом. Именно здесь она может приобрести новый динамизм от этих противостоящих друг другу философских направлений; двойной импульс, следуя которому наука одновременно упрощает реальное и усложняет разум. Дорога, которая ведет от объясняе­мой реальности к прилагаемой мысли, тем самым со­кращается. И именно идя по этой сокращенной дороге, стоит, на наш взгляд, развертывать всю педагогику доказательства, которая, как мы покажем это в послед­ней главе, является единственно возможной психологией научного духа.

В еще более общем виде вопрос можно сформули­ровать так: нет ли определенного смысла в том, чтобы перенести главную метафизическую проблему — относи­тельно реальности внешнего мира — в саму область на­учной реализации? Почему нужно всегда исходить из противоположности между неопределенной Природой и активным Духом и считать, даже не обсуждая этого, что педагогика инициации4 и психология культуры — одно и то же, смешивать их между собой? Какое са­момнение, полагаясь лишь на собственное Я, исходя из себя самого, пытаться воссоздать Мир за один час! Как можно надеяться постигнуть это простое и лишен­ное всяких характеристик Я, не обращаясь к суще­ственной для него активности в сфере объективного по­знания? Для того чтобы отделаться от этих элемен­тарных вопросов, нам будет достаточно рассмотреть проблемы науки на фоне проблем психологии научного духа, подходя к проблеме объективности как к наибо­лее трудной педагогической задаче, а не принимая ее как совокупность первичных данных.

Пожалуй, именно в сфере научной деятельности яс­нее всего проглядывает двойной смысл идеала объек­тивности, реальный и одновременно социальный аспект объективации. Как говорит А. Лаланд5, наука направ­лена не только на “ассимиляцию вещей среди вещей, но также и, прежде всего, на ассимиляцию мыслящих индивидов среди других мыслящих индивидов”. То есть без этой последней ассимиляции не было бы, так ска­зать, никакой проблемы. Перед лицом самой сложной реальности, если бы мы были предоставлены самим се­бе, мы искали бы знания в области чувственно-нагляд-

35

ного, прибегая к силе памяти, и мир был бы нашим представлением. Напротив, если бы мы целиком были привязаны к обществу, то искали бы знания только на стороне всеобщего, полезного, пригодного, и мир стал бы нашим соглашением. На самом же деле научная истина есть предсказание или, лучше сказать, предна­чертание. Мы приглашаем мыслящих индивидов к объ­единению, провозглашая научную новость, переводя од­ним шагом мысль в эксперимент, связывая ее с экспе­риментом в процессе проверок: таким образом, научный мир есть наша верификация. По ту сторону субъекта, по эту сторону непосредственного объекта современная наука базируется на проекте. В научном мышлении рас­суждение субъекта об объекте всегда принимает форму проекта.

Вместе с тем было бы, конечно, ошибкой пытаться извлечь аргументы из факта редкости действительных открытий, которым предшествуют поистине прометеев­ские усилия, ибо появление даже самой скромной науч­ной идеи не обходится без неизбежной теоретической подготовки. Как мы писали в нашей предыдущей рабо­те, реальное доказывают, а не показывают. Это осо­бенно справедливо, когда идет речь об органическом явлении. К объекту, выступающему в виде комплекса отношений, применимы многие методы. Объективность может быть вырвана из социальных характеристик ар­гументации. К ней можно прийти, только показав дискурсивно и в подробностях метод объективации.

Этот тезис касательно предваряющего доказатель­ства, лежащий, как мы полагаем, в основе всякого объ­ективного познания, тем более очевиден применитель­но к научной области! Уже наблюдение нуждается в целой совокупности предосторожностей, которые обязы­вают нас подумать, прежде чем наблюдать, которые, во всяком случае, меняют первоначальный взгляд на ве­щи, так что первичное наблюдение никогда не являет­ся удовлетворительным. Научное наблюдение всегда полемично: оно или подтверждает, или опровергает не­который предварительный тезис, исходную схему, план наблюдения; оно показывает, доказывая; оно иерархизирует видимые признаки; оно трансцендирует непо­средственное; оно перестраивает реальное после того, как перестроены собственные схемы. Естественно, что при переходе от наблюдения к эксперименту полемич-

36

ный характер познания становится еще более явным. Поэтому нужно, чтобы феномен был отсортирован, отфильтрован, очищен, пропущен через жернова инстру­ментов, спроецирован на плоскость инструментов. Ин­струменты — суть не что иное, как материализованные теории. Из них выходят явления, которые на любой своей части несут теоретическую печать.

Если рассматривать отношение между научным фе­номеном и научным ноуменом, то речь не может идти более об отдаленной и праздной диалектике; мы имеем здесь дело с движением противоположностей, которые после некоторого исправления проектов всегда имеют тенденцию к действительной реализации ноумена. Ис­тинная научная феноменология есть в сущности своей феноменотехника. Она усиливает то, что раскрыла за поверхностью являющегося. Она обучается на том, что конструирует. Чудотворный разум рисует свои картины вслед за схемами своих чудес. Наука рождает мир не посредством магических импульсов, имманентных реальности, а посредством импульсов — импульсов рациональных, имманентных духу. Сформировав в итоге первоначальных усилий научного духа основу для изоб­ражения мира, духовная активность современной науки начинает конструировать мир по образцу разума. Научная деятельность целиком посвящена реализации рациональных ансамблей.

Мне думается, именно в этой активности техниче­ской идеи можно найти наилучшую меру существенной метафизической дихотомии, резюмированной во второй метафизической дилемме Ш. Ренувье, названной им дилеммой субстанции. Эта дилемма имеет решающее значение, поскольку определяет все остальные. Ренувье формулирует ее так: либо “субстанция — это... логиче­ский субъект качеств и неопределяемых отношений”, либо “субстанция — это бытие в себе, и в качестве та­ковой она неопределима и непознаваема”6. Между двумя терминами этой дилеммы техническая наука вводит, на наш взгляд, третий термин — осуществленное существительное (le substantif substantialisй). Говоря в общей форме, существительное, как логический субъект, становится субстанцией, как только обретает некое си­стемное, ролевое качество. Мы увидим на последующих страницах, как научная мысль конструирует таким об­разом целостности, которые объединяются посредством

37

согласующих функций. Например, группировка атомов в веществе органической химии, получаемая посред­ством синтеза, позволяет нам ближе понять этот пере­ход от логической химии к химии субстанциалистской, от первого смысла образа, использованного Ренувье, ко второму его смыслу. Точно так же и диа­лектика физической науки уже в силу того факта, что она оказывается действующей между более сближен­ными, менее разнородными полюсами, представляется нам более поучительной, чем массивная диалектика традиционной философии. Именно научная мысль от­крывает возможность более глубокого изучения психо­логической проблемы объективации.

*    *    *

Анализ современной научной мысли и ее новизны с позиций диалектики — такова философская цель этой небольшой книги. То, что нас поражало с самого нача­ла, так это тот факт, что тезису о единстве науки, про­возглашаемому столь часто, никогда не соответствовало ее стабильное состояние и что, следовательно, было бы опасной ошибкой постулировать некую единую эпистемологию.

Не только история науки демонстрирует нам аль­тернативные ритмы атомизма и энергетизма, реализма и позитивизма, прерывного и непрерывного; не только психология ученого в своих поисковых усилиях осцил­лирует все время между тождеством закона и разли­чием вещей; буквально в каждом случае и само науч­ное мышление как бы подразделяется на то, что долж­но происходить и что происходит фактически. Для нас не составило никакого труда подобрать примеры, кото­рые иллюстрируют такую дихотомию. И мы могли бы разобрать их; в таком случае научная реальность в каждой из своих характеристик предстала бы как точ­ка пересечения двух философских перспектив; эмпири­ческое исправление оказалось бы всегда соединено при этом с теоретическим уточнением; так химическое ве­щество очищают, уточняя его химические свойства; в зависимости от того, насколько явно выражены эти свойства, вещество и характеризуется как чистое.

Но ставит ли эта диалектика, к которой нас пригла­шает научное явление, метафизическую проблему, от-

38

носящуюся к духу синтеза? Вот вопрос, на который мы не в состоянии оказались ответить. Разумеется, при обсуждении всех сомнительных вопросов мы намечали условия синтеза всякий раз, когда появлялась хоть ка­кая-то возможность согласования — экспериментального или теоретического. Но это согласование всегда каза­лось нам компромиссом. И к тому же (что весьма су­щественно) оно отнюдь не снимает того дуализма, что отмечен нами и существует в истории науки, педагоги­ческой традиции и в самой мысли. Правда, эту двой­ственность, возможно, удается затушевать в непосред­ственно воспринимаемом явлении, приняв в расчет слу­чайные отклонения, мимолетные иллюзии — то, что противостоит тождеству феномена. Но ничего подобного не получится, когда следы этой неоднозначности обна­руживаются в научном явлении. Именно поэтому мы и хотим предложить нечто вроде педагогики неоднознач­ности, чтобы придать научному мышлению гибкость, необходимую для понимания новых доктрин. Поэтому, на наш взгляд, в современную научную философию должны быть введены действительно новые эпистемологические принципы. Таким принципом станет, например, идея о том, что дополненные свойства должны обяза­тельно быть присущими бытию; следует порвать с мол­чаливой уверенностью, что бытие непременно означает единство. В самом деле, ведь если бытие в себе есть принцип, который сообщается духу — так же как ма­тематическая точка вступает в связь с пространством посредством поля взаимодействий, — то оно не может выступать как символ какого-то единства.

Следует поэтому заложить основы онтологии допол­нительного, в диалектическом отношении менее жест­кие, чем метафизика противоречивого.

*    *    *

Не претендуя, разумеется, на разработку метафи­зики, которую можно было бы использовать в качестве основы современной физики, мы попытаемся придать больше гибкости тем философским подходам, которые используются обычно, когда сталкиваются с лаборатор­ной Реальностью. Совершенно очевидно, что ученый больше не может быть реалистом или рационалистом в духе того типа философа, который считал, что он спо­собен сразу овладеть бытием — в первом случае каса-

39

тельно его внешнего многообразия, во втором — со сто­роны его внутреннего единства. С точки зрения ученого, бытие невозможно ухватить целиком ни средствами эксперимента, ни разумом. Необходимо поэтому, чтобы эпистемолог дал себе отчет о более или менее подвиж­ном синтезе разума и опыта, даже если этот синтез и будет казаться с философской точки зрения неразре­шимой проблемой.

В первой главе нашей книги мы рассмотрим именно это диалектическое раздвоение мысли и ее последую­щий синтез, обратившись к истокам неевклидовой гео­метрии. Мы постараемся сделать эту главу возможно короче, ибо наша цель в наиболее простой и ясной форме показать диалектическое движение разума.

Во второй главе с этих же позиций мы расскажем о появлении неньютоновой механики.

Затем мы перейдем к менее общим и более трудным вопросам и коснемся следующих одна за другой дилемматичных проблем: материя и излучение, частицы и волны, детерминизм и индетерминизм. При этом мы обнаружим, что последняя дилемма потрясает сами основы нашего представления о реальности и придает ему странную амбивалентность. В связи с этим мы мо­жем спросить, действительно ли картезианская эпистемология, опирающаяся в своей сущности на тезис о про­стых идеях, достаточна для характеристики современной научной мысли? Мы увидим, что дух синтеза, вдохнов­ляющий современную науку, обладает совершенно иной глубиной и иной свободой, нежели картезианская слож­ность, и попытаемся показать, как этот дух широкого и свободного синтеза порождает в сущности то же диалектическое движение мысли, что и движение, вы­звавшее к жизни неевклидовы геометрии. Заключитель­ную главу мы назовем поэтому некартезианской эпистемологией.

Естественно, мы будем пользоваться любой возмож­ностью, чтобы подчеркнуть новаторский характер со­временного научного духа. Это будет иллюстрироваться, как правило, путем сопоставления двух примеров, взя­тых соответственно из физики XVIII или XIX в. и фи­зики XX в. В результате современная физическая наука предстанет перед нами не только в деталях кон­кретных разделов познания, но и в плане общей струк­туры знания, как нечто неоспоримо новое.













ГЛАВА 1

Дилеммы философии геометрии

Трудно рассчитывать, что нам удастся в небольшой главе рассказать о той поразительной эволюции, кото­рая произошла в философии геометрии за прошедшее столетие. Однако, поскольку именно в сфере геометри­ческого мышления диалектика и синтез проявляют себя яснее, систематичнее, чем в любой другой области на­учного мышления, следует предпринять подобную по­пытку. Для этого мы должны последовательно рассмот­реть две проблемы, не упуская из виду психологической стороны дела.

Во-первых, раскрыть действительную диалектику мысли, благодаря которой появляется неевклидово вú­дение мира; диалектику, вновь открывшую рациона­лизм и сумевшую потеснить тем самым психологию за­крытого разума, опиравшегося на неизменные аксиомы.

Во-вторых, нам нужно выявить возможные условия синтеза различных форм геометрии, что приведет нас, с одной стороны, к рассмотрению проблемы связей, су­ществующих между ними, а с другой — к характери­стикам идеи группы. При этом, поскольку последняя идея завоевала себе постепенно место в механике и физике, мы должны будем обратить особое внимание — под углом зрения синтеза — на связь теоретического и опытного аспектов в геометрической мысли. Нам пред­ставляется, что эпистемологическая проблема, которая появляется в связи с использованием неевклидовой геометрии в математической физике, в корне отличается от простой проблемы логичности. В этом смысле “фи­лософское заблуждение” А. Пуанкаре характеризует как бы суть этого отличия на фоне психологического переворота, совершенного новым научным веком. Мы коснемся этого “заблуждения” в параграфе III настоя­щей главы.

41

I

Наступлению эпохи смуты предшествовал длитель­ный период своего рода единства геометрической мыс­ли. Начиная с Евклида, в течение двух тысяч лет гео­метрия обрастала, несомненно, многочисленными до­бавлениями, но основа мышления оставалась прежней; можно было действительно поверить, что это базовое геометрическое мышление лежит в основе человеческого разума. Во всяком случае, создавая свое представление об архитектонике разума, Кант исходит из тезиса о не­изменном характере геометрической структуры. Но если геометрия разделяется, то ясно, что его представление могло сохраниться, только включив принципы такого разделения в сам разум, раскрыв рационализм, сделав его способным изменяться. В этой связи математическое гегельянство было бы историческим нонсенсом.

Короче говоря, нас не может не удивить, что диалек­тические тенденции появляются почти одновременно и в философии, и в науке. Очевидно, такова судьба чело­веческого разума. Как заметил Холстед (Halsted), “открытие неевклидовой геометрии в 1830 г. было неиз­бежным”. Рассмотрим вкратце, как в конце XVIII в. подготавливалось это открытие, не забывая об эпистемологической природе проблемы.

Еще Ж. Л. Д'Аламбер относился к постулату Евкли­да о параллельных как к теореме, требующей доказа­тельства. В том, что эта теорема соответствует истине, определенному математическому факту, никто не со­мневается. Другими словами, для всех геометров вплоть до XIX в. параллельные существуют. Обычный, повсе­дневный опыт оправдывал это понятие как непосред­ственно, так и путем следующих из него косвенных вы­водов. Вызывало, однако, ощущение неудовлетворен­ности то, что все еще не удалось связать эту простую теорему с совокупностью доказанных теорем; повторяю, само существование параллельных никогда не ставилось под сомнение. Как раз здесь, в этой скороспелой реалистской оценке ситуации, коренилось глубокое непони­мание сути проблемы. Это непонимание продолжает существовать даже тогда, когда намечается путь к от­крытию. Саккери (Saccheri) и Ламберт в XVIII в., Тауринус (Taurinus) и де Тилли (de Tilly) намного позже, в XIX в, все еще пытаются доказать тезис о параллель-

42

ных в качестве теоремы, истины, которую нужно обос­новать и утвердить. Но тем не менее существенный элемент сомнения у них появляется, хотя сомнение это предстает еще только как разновидность способа дока­зательства (имеется в виду “доказательство от против­ного”. — Ред.). Эти математики начинают задаваться вопросом о том, что случится, если отбросить или изме­нить понятие параллельных. Их метод доказательства постепенно принимает форму способа приведения к не­лепости, рассуждения на основе абсурдности. Так, Лам­берт, не ограничиваясь тем, чтобы связать друг с дру­гом странные заключения — например, признавая, что на поверхности треугольника действует некоторая ва­риация евклидовых положений, — кроме этого, предпола­гает, что логика не будет, вероятно, нарушенной и при дальнейшем развитии неевклидовых рассуждений, до­вод в пользу этого предположения он находит в ана­логии свойств бесконечных (непрерывных) прямых на плоскости и окружностей большого радиуса на сфери­ческой поверхности. Многие теоремы равным образом применимы и к первому и ко второму случаю. Следо­вательно, можно заметить, как образуется логическая цепочка, независимая от природы звеньев, которые в нее входят. Еще точнее формулирует эту же мысль Тауринус, говоря, что “большие окружности на сфери­ческой поверхности имеют свойства, весьма схожие со свойствами прямых на плоскости, за исключением свой­ства, выраженного в шестом постулате Евклида: две прямые не могут образовать замкнутого участка про­странства”7; этот последний часто считают эквивален­том классического постулата о параллельных.

Эти простые наметки, эти совершенно первичные формы неевклидова мышления уже позволяют нам ощу­тить общую философскую идею новой свободы матема­тического мышления. Действительно, уже на этом ма­териале можно понять, что роль некоторых сущностей первичнее их природы, а сущность не предшествует от­ношению, она современна ему. Таким образом, пробле­ма, поставленная требованием Евклида, будет понятна, если рассмотреть роль, которую играют прямые на плоскости, а не пытаться исследовать их природу в ка­честве абсолюта или бытия; т. е. когда научаются, варьируя применение, обобщать функцию понятия пря­мой на плоскости, когда обучаются применять понятия

43

за границами их первоначальной, исходной сферы. Тог­да оказывается, что простота — это отнюдь не неотъем­лемое качество некоего понятия, как считает картезиан­ская эпистемология, а лишь внешнее и относительное свойство, возникающее одновременно с применением и рассмотренное в особом отношении. Поэтому можно было бы с некоторой долей парадоксальности, видимо, сказать, что исходным пунктом неевклидова способа мышления является очищение и упрощение и без того чистого и простого понятия. В самом деле, если вду­маться в замечание Тауринуса, то возникает следующий вопрос: не означает ли прямая, поставленная в связь с другой, параллельной ей, особой прямой, прямой, бо­лее богатой, — короче, не есть ли она уже сложное (со­ставное) понятие, поскольку, с точки зрения функцио­нальной, большая окружность на сфере, аналогичная прямой на плоскости, не может иметь параллельных ей. Именно это выразил П. Барбарэн, напоминая, что еще в 1826 г. Тауринус высказал мнение, что “если пятый постулат Евклида неверен, то, по-видимому, мо­гут существовать искривленные поверхности, на кото­рых некоторые кривые имеют свойства, аналогичные свойствам прямых на плоскости, кроме свойства, вы­раженного в пятом постулате; смелая догадка, под­твержденная спустя сорок лет в результате открытия Бельтрами псевдосферы”8. Следовательно, если прямые рассматриваются как геодезические линии на евклидо­вой плоскости, мы неизбежно будем возвращаться к ведущей идее Тауринуса, которая состоит в том, чтобы перевести математические понятия в область более ши­роких смыслов (и соответственно область менее по­нятную), и трактовать понятия только в соответствии с их строго определенной функциональной ролью.

Прежде всего не стоит спешить распространять трактовку в духе математического реализма с линии на поверхность и воображать, что только принадлежность линии некоторой поверхности придает линии характер реальности. Проблема математической реальности бо­лее скрыта, менее непосредственна, более отдаленна и абстрактна. Точнее было бы сказать, что реальность какой-либо линии усиливается, укрепляется ее принад­лежностью ко множеству различных поверхностей или — еще лучше — что суть некоего математического понятия измеряется возможностями изменения его со-

44

держания, что позволяет расширить область примене­ния этого понятия. Говоря в общей форме, именно то, что обнаруживается как то же самое в самых различ­ных применениях, и может служить основой для опре­деления материальной реальности. Этот факт тотчас же обнаруживается, когда обращаются к исследованию математической реальности. Следовательно, здесь нуж­но выделить один момент — то, что мерой математиче­ской реальности является скорее широта области при­менения понятий, нежели их понятность. Математиче­ская мысль приобретает свой действительный размах с принятием идеи изменчивости, связи, возможности различных применений. Разве это не вершина диалек­тической игры мысли, когда расширение сферы приме­нения достигает максимального размаха, а преобразо­вание понятий объединяет самые несхожие, самые да­лекие друг от друга формы?

Именно в такой деятельности дух может установить степень своей связи с математической реальностью. Обратимся к тому, что было определяющим в неевкли­довой революции.

В сравнении с изысканиями Ламберта в построениях Лобачевского и Бояи заключена более смелая диалек­тика. Это связано с тем, что цепь теорем, которые вы­текают из неевклидова варианта теоремы о параллель­ных, тянется все дальше и дальше и все более осво­бождается от того, чтобы руководствоваться анало­гиями. Можно сказать, что в течение 25 лет Лобачев­ский скорее занимался расширением сферы своей гео­метрии, чем ее обоснованием. Но так же верно, что ее можно обосновать лишь в ходе расширения. Кажется, Лобачевский хотел доказать существование движения, двигаясь. Но можно ли справиться с видимым противо­речием, продолжая таким образом дедукции, исходя из предпосылки, которую с самого начала можно было бы квалифицировать как абсурдную? Вот вопрос, под­нимающий множество проблем на стыке эпистемологии и психологии. Со строго эпистемологических позиций начала неевклидовой геометрии излагают обычно сле­дующим образом.

Поскольку прямо доказать евклидово положение не удается, примем его за истину, к которой нужно прийти посредством приведения к абсурду. Для этого за­меним это положение на противоположное и осуще-

45

ствим необходимую процедуру выводов, исходя из из­менившейся системы постулатов. Разумеется, получен­ные выводы будут противоречить исходным посылкам. Но поскольку рассуждение верно в логическом отноше­нии, неверным будет исходный тезис. Следовательно, нужно вернуться к положению Евклида, которое тем самым будет доказано.

Но это эпистемологическое резюме быстро теряет характер убедительности, стоит нам обратиться к Пангеометрии Лобачевского 1855 года. В этом случае мы не только замечаем, что никакого противоречия не по­является, но и вскоре отдаем себе отчет в том, что пе­ред нами — возможность открытой дедукции. В то вре­мя как в случае трактовки какой-либо проблемы спо­собом “от противного” мы достаточно быстро приходим к заключению, где абсурдность становится очевидной, система дедуктивных заключений, предпосылкой кото­рой является диалектика Лобачевского, предстает для сознания ученика как все более солидная. Говоря пси­хологическим языком, больше нет оснований ждать противоречия в цепи рассуждений как Лобачевского, так и Евклида. Со временем эта эквивалентность бу­дет показана благодаря работам Клейна и Пуанкаре, но она обнаруживается уже в психологическом плане. Здесь есть небольшой нюанс, которым обычно прене­брегают философы, выносящие суждения на основании окончательных результатов. Если мы хотим проникнуть в суть новой диалектики научного духа, нам нужно жить ею именно в плане психологическом, как в пси­хологической реальности, обучаясь в ходе первоначаль­ного формирования дополнительных мыслей.

Резюмируя, можно, следовательно, сказать, что вся­кий психолог научного духа должен действительно пе­режить то странное раздвоение геометрической лич­ности, которое происходило в математической культуре в течение последнего столетия. Тогда станет понятно, что более или менее скептический тезис относительна “математического конвенционализма” очень плохо вы­ражает мощную диалектику, свойственную различным геометрическим идеям.

Проблемы, касающиеся обобщения математических понятий, предстают в другом свете, когда принимается во внимание существенная диалектичность геометриче-

46

ского мышления. В письме, адресованном де Тилли (1870 г.), Уэль (Houлl) характеризует этот процесс обобщения остроумным аналитическим сравнением: “Последователи Евклида считали, что их геометрию отрицают, в то время как ее лишь обобщили; Лобачев­ский и Евклид могли бы прекрасно договориться. Обоб­щенная геометрия... это метод, аналогичный тому, ко­торому следовал бы аналитик, который, получив общее решение дифференциального уравнения некоторой за­дачи, обсуждал бы это общее решение до того, как придать частные, конкретные значения константе в со­ответствии с данными задачами, что никоим образом не значит отрицать тот факт, что произвольная константа в конечном счете должна получать то или другое опре­деленное значение. Что же касается отсталых евклидовцев, т. е. тех, кто ищет доказательств для Постула­тов, то лучше всего сравнить их с теми, кто ищет в самих дифференциальных уравнениях определения по­стоянных интегрирования”9. Прекрасное сравнение, указывающее на обобщающую силу аксиоматики: не­кое дифференциальное уравнение получается путем от­влечения от частных значений констант; его общее ре­шение включает все возможности; пангеометрия элими­нирует допущения, которые могут делаться произволь­но — точнее, нейтрализует их в силу одного того, что стремится дать систематический список всех допуще­ний. Она есть продукт дополняющей мысли. Геометрию Евклида вновь обнаруживают на ее месте, в составе некоего класса, как частный случай.

Множественность геометрий каким-то образом спо­собствует деконкретизации каждой из них. Реализм идет от одного вида к совокупности. Показав иници­ирующую роль диалектики в геометрическом мышлении, нам нужно, следовательно, изучить способность синте­зировать и связывать, свойственную точным и полным формам диалектики.

II

Эту связность, как единственно возможную основу реализма, нельзя обнаружить, исследуя особую форму, сосредоточив, например, внимание только на евклидо­вой проблеме. Ее следует искать в том, что имеется общего в противоположных геометриях. Нужно иссле­довать установленное соответствие между этими гео-

47

метриями. Математическая мысль обретает реальность, как раз делая геометрии связанными друг с другом. Математическая форма распознается таким же спосо­бом, посредством ее трансформаций. Обращаясь к ма­тематическому объекту, можно сказать: “Скажи мне, как тебя преобразовать, и я скажу тебе, что ты такое”.

Известно, что эквивалентность различных геометри­ческих фигур была окончательно установлена, когда было найдено, что они связаны с одной общей алгебраи­ческой формой. И когда это было установлено, больше не нужно было опасаться противоречия, якобы прису­щего как системе Лобачевского, так и системе Евкли­да, поскольку геометрическое противоречие любого происхождения непременно проявилось бы в алгебраи­ческой форме и отсюда — во всех других геометриях, связанных друг с другом. Опорный камень здания оче­видности — это алгебраическая форма. В итоге алгебра собирает воедино все отношения — и ничего, кроме от­ношений. И именно в качестве отношений разные гео­метрии являются эквивалентными. Именно будучи от­ношениями, они обладают известной реальностью, а не в силу связи с неким объектом, опытом, нагляд­ным образом. Попытаемся раскрыть, с одной стороны, процесс деконкретизации исходных понятий, а с дру­гой — процесс конкретизации отношений между этими обесцвеченными понятиями.

В том, что касается первого процесса, обратимся к содержательным страницам книги Г. Жювэ, посвящен­ным аксиоматике. Жювэ пишет, что физика исходит из понятий, достаточно далеких от непосредственного опы­та, и показывает, как эти понятия постепенно очищают­ся, схематизируются, отнюдь не обогащаясь в плане наглядности в ходе теоретического размышления. Фи­зика таким образом достигает своих наиболее развитых и полных теорий, редуцируя объем понятий как раз к масштабу атрибутов, которые делаются видимыми при расширении этих теорий. “Лишь еще больше осво­бождая эти понятия от их атрибутов, можно избегнуть тех антиномий, которые проистекают из слишком большого объема, который им вначале приписывали”10. В случае геометрии такое освобождение заходит так далеко, что предлагается запретить всякое обращение к опыту, в связи с чем Жювэ вспоминает исходную позицию аксиоматики Д. Гильберта:

48

“Существуют три группы объектов, которые мы на­зовем: объекты первой группы A, В, С..., объекты вто­рой группы а, b, с... и объекты третьей группы б, в, г... Позже окажется, что прописные буквы представляют точки, строчные — прямые, а греческие — поверхности элементарной геометрии”11. Таким образом приняты все меры предосторожности для того, чтобы объем объек­тов был, если так можно выразиться, точно по их мер­ке и ни на йоту не отличался от того, какой был объем вещественного (субстанциального) источника. Другими словами, тут речь идет только о качестве отноше­ний, а никоим образом не о субстанциальных каче­ствах.

Но если отношения не коренятся в объектах и если объекты “приобретают” свои свойства позже, лишь вместе с привнесенными отношениями, то можно за­дать следующий вопрос: откуда в таком случае берут­ся эти отношения? Здесь еще господствует случайность, поскольку независимость постулатов, призванных свя­зывать объекты, должна быть абсолютной, и любой постулат должен быть заменимым на противополож­ный. Одно-единственное отношение не может, следова­тельно, стать основанием реалистской позиции, опираясь на которую защищают право (из предположения о на­личии некоей субстанциальной реальности) делать вы­вод о предпочтительности какого-либо отношения пе­ред противоположным. Лишь когда скопище отноше­ний обнаруживает их связность, эта мысль о связности мало-помалу начинает дублироваться потребностью в полноте, которая определяет поиск добавочных допол­няющих моментов. Так начинается синтезирующая дея­тельность, которая стремится завершить комплекс отно­шений: это значит, что геометрическое мышление со­здает впечатление некоей тотальности и что только теперь связность мысли предстает как дублирующая некую объективную спаянность. Мы достигаем здесь точки, в которой появляется реальное в математическом смысле. Но это реальное никоим образом не современ­ник “первичных объектов” и не предшествует отноше­ниям, взятым поодиночке. Лишь когда многочисленные отношения требуют дополнения, тогда и можно увидеть в действии эпистемологическую функцию, существен­ную во всякой реализации.

В самом деле, что такое вера в реальность? Или что такое идея реальности, какова первичная метафизи-

49

ческая функция реального? Очевидно, прежде всего, это убеждение в том, что сущность превосходит свою непо­средственную данность, или, если выражаться яснее, убеждение, что можно обнаружить гораздо больше в скрытой реальности, чем в очевидно данном. Понятно, что в области математики эта реализаторская функция действует особенно тонко; именно здесь ее труднее все­го выявить, хотя, с другой стороны, и поучительно это сделать, чтобы понять. Пусть мы следуем в этой связи, например, гильбертовскому номинализму, превратив­шись на секунду в абсолютных формалистов. Тогда все прекрасные объекты геометрии и все прекрасные фор­мы должны быть, конечно, забыты нами, и все вещи должны рассматриваться как буквы! Или пусть мы окажемся, далее, на позициях абсолютного конвенцио­нализма с его ясными отношениями, выступающими в виде слогов, жестко соединенных в форму абракадаб­ры! Ведь так представляют нередко процесс развития, символизации и очищения математики! Однако сам математик предпринимает поэтическое усилие — твор­ческое, реализаторское, — и неожиданно, как в акте откровения, вдруг все эти соединившиеся слоги обра­зуют живое слово, говорящее от имени Разума, кото­рое находит в Реальности вещь, что и надлежало вызвать. Это внезапно появляющееся семантическое значение по своей сути целостно — оно появляется тог­да, когда фраза закончена, а не тогда, когда она на­чалась. Таким образом, в момент, когда понятие пред­стает как всеобщность, целостность, оно и играет роль некоей реальности. Читая некоторые страницы матема­тических работ Дж. Пеано, Пуанкаре жаловался, что не понимает его языка. Видимо, потому, что он воспри­нимал его буквально, в конвенциональной разобщен­ности, как некий словарь, который реально использо­вать не хотят. Достаточно применить формулы Пеано, чтобы почувствовать, что они дублируют мысль, упоря­дочивая, буквально увлекают ее за собой, хотя трудно понять, откуда исходит эта сила психологического влечения, поскольку диалектика формы и содержания играет во всем процессе нашего мышления, безусловно, более важную роль, чем это обычно считают. Во всяком случае, эта сила влечения существует. Поэтому, если бы мы ничего еще не знали о математическом мышле­нии в плане обыденного опыта, нам было бы крайне

50

сложно исследовать поэтическую трансцендентность языка Пеано. Как справедливо заметил Жювэ: “Строя некую аксиоматику, стремятся избежать того, что на­ука, подлежащая обоснованию, уже приняла в свой со­став, — хотя именно по поводу известных вещей аксио­матику и создают”12. Однако не менее верно и другое, что новое математическое мышление связано с харак­терным раздвоением. Отныне аксиоматика сопровож­дает развитие науки. И хотя это сопровождение пишут после создания мелодии, современный математик иг­рает двумя руками. И здесь перед нами игра суще­ственно нового типа; она нужна в разных плоскостях познания; подсознательное возбуждается, но по ходу дела. Слишком просто без конца повторять, что мате­матик не знает, о чем он говорит, в действительности он притворяется, что он об этом ничего не знает, он должен говорить, как будто он этого не знает, сдержи­вая свое воображение и подгоняя опыт. Евклидов под­ход остается наивным мышлением, которое всегда бу­дет использовано в качестве основы для генерализации. “Весьма примечательно, — пишет А. Буль, — что доста­точно слегка углубить некоторые аспекты евклидовой геометрии, чтобы увидеть возникновение другой геомет­рии и даже возникновение намного более общих гео­метрий”13. Будучи рассмотрено в этой перспективе обоб­щений, геометрическое мышление предстает как тен­денция к полноте. Именно в полноте находит оно связ­ность и знак законченной объективации.

Аксиоматический эпюр, составляющий подоснову геометрической мысли, опирается в свою очередь на более глубокое основание, являющееся исходной базой психологии математического мышления. Эта база — идея группы. Всякая геометрия — и, вне сомнения, во­обще всякая математическая организация опыта — ха­рактеризуется особой группой преобразований. Новый довод в пользу тезиса, что математический объект опре­делен посредством критериев, имеющих отношение к преобразованиям. Когда мы рассматриваем, например, евклидову геометрию, то перед нами особенно ясная и простая группа; может быть, настолько простая, что мы даже не замечаем сразу ее теоретической и экспериментальной значимости. Эта группа, как известно, группа перестановок. С ее помощью определяется ра-

51

венство двух фигур, лежащее в основе метрической геометрии: две фигуры считаются равными, если после наложения они совпадут. Очевидно, что две следую­щие друг за другом операции перестановки могут быть заменены одной, представляющей производную от двух первых; любая серия любых перестановок может быть также при этом заменена одной-единственной. Такова причина того, что перестановки образуют группу.

Однако является ли эта истина опытной или рацио­нальной? Не поразительно ли, что можно ставить пе­ред собой такой вопрос и таким образом помещать идею группы в центр диалектического взаимодействия разума и опыта? В самом деле, есть довод в пользу того, что идея группы или, точнее, идея совокупности объединенных в группу операций отныне представ­ляется общей основой физического опыта и рациональ­ного исследования. Математическая физика, встроив в свое основание понятие группы, отмечена превалирова­нием рационального начала. Следует понять это, раз­мышляя о структуре той первой математической физи­ки, каковой является евклидова геометрия. Как верно сказал Жювэ: “Опыт показывает... что эти перестанов­ки не изменяют геометрических фигур, но аксиоматика доказывает это фундаментальное положение”14. Дока­зательство важнее констатации.

Пока группа не связана с определенной аксиомати­кой, нет уверенности, что последняя действительно пред­ставляет собой полный список постулатов. “Если некая группа представлена геометрией, ее аксиоматика не­противоречива в той мере, в какой не оспариваются теоремы Анализа. С другой стороны, аксиоматика не­которой геометрии будет полной лишь тогда, когда она действительно выступает как точное представление не­которой группы; коль скоро не найдена группа, которая является ее рациональной основой, эта аксиоматика неполна или, быть может, даже противоречива”15. Ина­че говоря, группа представляет замкнутой математиче­ской системе доводы в пользу самой этой системы. Ее открытие приносит конец эре конвенций, более или ме­нее независимых друг от друга, более или менее свя­занных друг с другом.

Физические инварианты, опирающиеся на структуру групп, придают, на наш взгляд, рациональное, а отнюдь не реалистское значение принципу преемственности,

52

обнаруженному Э. Мейерсоном в основе физических явлений. Во всяком случае, именно здесь математиза­ция реального в самом деле оказывается оправданной и образует процесс органической преемственности, на что указывал еще Жювэ: “В бурном потоке явлений, в постоянно меняющейся реальности физик усматри­вает преемственные связи; чтобы описать их, его ум конструирует геометрические структуры, разные формы кинематики, механические модели, аксиоматизация которых имеет целью уточнить... то, что за неимением подходящего термина мы назовем полезным понима­нием различных понятий, формирование которых было связано с опытом и наблюдением. Если построенная таким образом аксиоматика есть представление груп­пы, инварианты которой годятся для перевода, в реаль­ность преемственностей, которые опыту предстоит от­крыть, то физическая теория свободна от противоречий и представляет собой образ реальности”16. Жювэ сбли­жает соображения относительно групп с исследованиями Кюри относительно симметрий. Он заключает: здесь сразу перед нами и метод и экспликация.

III

Итак, абстрактные схемы — производные от аксио­матик и соответствующих групп — определяют структу­ру различных областей математической физики, и нуж­но вновь подняться до уровня групп, чтобы увидеть четко те отношения, в которых находятся друг к другу эти области математической физики. В частности, от­давать преимущество евклидовой геометрии здесь не более оправданно, чем отдавать преимущество группе перестановок. Ведь эта группа относительно бедна; не случайно она уступила свое место более богатым группам, более пригодным для того, чтобы дать рацио­нальное описание тонкого опыта. Поэтому понятно, по­чему все отвергают мнение Пуанкаре, который считал евклидову геометрию наиболее удобной. Оказалось, что это не совсем так. Поразмыслив, можно не ограни­чиваться только советом быть поскромнее, предсказы­вая судьбы человеческого разума17. Очищая разум, можно прийти к настоящему перевороту ценностей в области рационального и увидеть, что абстрактное мыш­ление в современной физике имеет определяющее зна­чение. Напомним кратко позицию Пуанкаре и отметим

53

новую черту эпистемологии по сравнению с этой част­ной точкой зрения.

Когда Пуанкаре доказывал логическую эквивалент­ность разных геометрий, он утверждал, что геометрия Евклида всегда будет считаться самой удобной и в слу­чае ее конфликта с физическим опытом исследователи всегда будут предпочитать изменение физической тео­рии перестройке принципов элементарной геометрии. Так, Гаусс намеревался экспериментально проверить с помощью астрономических наблюдений одну из тео­рем неевклидовой геометрии, поставив перед собой следующий вопрос: действительно ли сумма углов тре­угольника, фиксируемого на звездах, т. е. имеющего гигантские размеры, обладает свойством уменьшаться, как это следует из геометрии Лобачевского. Пуанкаре не считал подобное измерение решающим эксперимен­том. Если он будет проведен, говорил он, то тогда мож­но будет сказать, что световой луч как физическая сущность подвергается искривлению, что он не распро­страняется в данном случае по прямой. Евклидова гео­метрия будет спасена в любом случае.

В главе, которую мы посвятим некартезианской эпи­стемологии, мы постараемся полнее охарактеризовать это мышление, прибегающее к аргументам об отклоне­ниях, одну из попыток которого утвердить априорную ясность мы только что видели. В целом, такой способ мышления сводится к тому, чтобы представить в каче­стве неизменной перспективу интеллектуальной ясности, обрисовать дело так, что будто бы существует некото­рая плоскость наиболее ясных мыслей, которая всегда выступает как первичная, что эта плоскость должна оставаться отправной базой для любых последующих исследований, что они могут появляться, только отправ­ляясь от этой основы начальной ясности. Какой же метод должен быть присущ физической науке, если исходить из подобной эпистемологии? Нужно стремиться обрисовать опыт в его крупных чертах; подчинить фе­номенологию элементарной геометрии; обучать разум обращению с устойчивыми формами, не обращая вни­мания на уроки изменений. Лишь таким образом вся евклидовская инфраструктура, которая складывается в разуме, прочно увязывается с опытом обращения с твердыми телами, природными и искусственными. Лишь отталкиваясь от этой геометрической бессознательной

54

основы, определяют затем отклонения, обнаруживаемые в физическом эксперименте.

Как об этом очень хорошо говорит Гонсет: “Ошиб­ки и отклонения определены в намерении — в общем, несознаваемом — сделать всю систему измерений ин­терпретируемой с минимальными искажениями по­средством геометрии Евклида”18.

Но является ли эта геометрическая структура, кото­рая считается вечной характеристикой человеческого мышления, действительно определяющей? Отныне это можно отрицать, поскольку современная физика на де­ле конституирует себя, основываясь на неевклидовых схемах. Для этого требуется, чтобы физик подошел к новой области со всей независимостью разума, после того как евклидовы устремления подверглись психоана­литическому выявлению. Это новое учебное поле — микрофизика. Мы покажем в дальнейшем, что соответ­ствующая ему эпистемология не является вещистской. Здесь же просто подчеркнем, что элементарный объект микрофизики не есть твердое тело. Электрические ча­стицы, из которых образована вся материя, больше нельзя рассматривать в качестве настоящих твердых тел. И это не просто утверждение в духе реализма, ко­торое имело бы не больше ценности, чем вещистское утверждение реалистски ориентированного атомизма. Из своей установки современный физик черпает глубо­кие доводы, весьма характерные для нового мышления, в пользу того, что электрическая частица, в сущности, не имеет формы твердого тела, поскольку при движении она деформируется. О ней судят — насколько это воз­можно — на основании математического преобразования, преобразования Лоренца, которое не принимает в рас­чет группу перестановок, свойственную евклидовой гео­метрии. Разумеется, геометрическая интерпретация фи­зики электричества может быть предпринята и на евк­лидовой почве. Для этого придется вообразить особое сжатие; но это абсолютно неэффективный путь, пустая трата времени, поскольку невозможно ясно представить в воображении сжатие того, что является сплош­ным. Лучше перевернуть перспективу видения ясности и судить о вещах как бы извне, исходя из математиче­ской необходимости, о которой говорит фундаменталь­ная группа. Так, вместо того, чтобы в первую очередь думать о твердых неизменных телах, знакомых нам на

55

основании грубого повседневного опыта и изученных в практике простых евклидовых перемещений, микрофи­зика занята тем, что думает о поведении элементарного объекта в прямом согласии с законом Лоренцовых пре­образований. И кроме того, микрофизика принимает, в качестве частного случая, евклидово толкование явле­ний только в виде упрощающей картины. В этом упро­щенном образе она ясно видит искажения, неполноту, функциональную бедность. Психологически современный физик отдает себе отчет в том, что рациональные при­вычки, сформировавшиеся на основе нашего повседнев­ного опыта и практической деятельности, по существу чреваты застойностью, которую и необходимо преодо­леть, чтобы снова вернуться к движению духа, способ­ного делать открытия.

Если вообще стоит придавать соображениям удоб­ства какое-то значение, то следовало бы сказать, что часто наиболее удобной, наиболее экономной и наибо­лее ясной для интерпретации экспериментальных дан­ных в области микрофизики является риманова гео­метрия. При этом речь не идет, разумеется, о двух язы­ках или двух образах и еще меньше — о двух видах пространственной реальности; речь идет о двух планах абстрактного мышления, двух различных системах ра­циональности, двух методах исследования. Путеводной нитью теоретической мысли является отныне группа. Вокруг некоторой математической группы можно всег­да организовать экспериментирование. Именно этот факт дает представление о реализаторской ценности математической идеи. Старая диалектика евклидова и неевклидова подходов перемещается в более глубокую область физического опыта. Вся проблематика научного познания реального задается выбором некоей начальной математической структуры. Если хорошо понято (как это следует, например, из работ Гонсета19), что экспе­риментирование находится под воздействием некоей предварительной мыслительной конструкции, то именно в абстракции ищут доводы в пользу связности кон­кретного. Список возможностей опыта определяется ак­сиоматиками.

Таким образом, к психоматематической культуре приходят, воскрешая в памяти рождение неевклидовой геометрии, которая была первым случаем диверсифика­ции аксиоматик.













ГЛАВА 2

Неньютонова механика

I

В книге, написанной несколько лет назад, мы уже пытались выявить существенно новаторский характер релятивистских теорий. В основном мы подчеркивали в ней индуктивную ценность новых разделов математи­ки, показав, в частности, что тензорное исчисление яв­ляется подлинным методом открытия. В настоящей гла­ве, не прибегая к математическому аппарату, мы огра­ничимся общей сравнительной характеристикой систем научного мышления Ньютона, с одной стороны, и Эйн­штейна — с другой.

Эйнштейновская система внесла коренные изменения в область традиционных астрономических представле­ний. Хотя сразу же нужно заметить, что релятивист­ская астрономия отнюдь не связана генетически с нью­тоновской. Система Ньютона была завершенной систе­мой. Внося мелкие поправки в закон тяготения, совер­шенствуя теорию возмущений, она имела многочислен­ные средства для того, чтобы объяснить небольшое смещение перигелия Меркурия так же, как и другие аномалии. С этой точки зрения не было необходимости потрясать до оснований теоретическую мысль, дабы приспособить ее к данным наблюдения. Мы жили в ньютоновском мире, как в просторном и светлом доме. Ньютоновское мышление с самого начала представляло собой великолепный и тонкий образец замкнутой мыс­ли, выйти из него можно было только его взорвав.

Уже в плане простых вычислений, на наш взгляд, ошибаются те, кто видит в ньютоновской системе пер­вое приближение к эйнштейновской, поскольку реляти­вистские поправки никоим образом не вытекают из бо­лее точного применения ньютоновских принципов. По­этому было бы неверным считать, что ньютоновский мир предвосхищает в своих главных чертах эйнштей­новский. Только постфактум, когда целиком вошли в

57

релятивистское мышление, можно обнаружить вновь в астрономических расчетах теории относительности — посредством известного насилия и игнорирования опре­деленных моментов — численные результаты, получае­мые средствами ньютоновской астрономии. По сути же, между системами Ньютона и Эйнштейна никакого пе­рехода нет. Даже умножив число данных, удвоив точ­ность измерений и слегка изменив принципы, нельзя перейти от одной системы к другой. Для этого, напро­тив, необходимо полное обновление. Здесь следуют индукции, выводящей за границы, а не той, которая их расширяет, когда переходят от классического мыш­ления к релятивистскому. Разумеется, когда такая ин­дукция осуществлена, можно посредством редукции вновь получить ньютоновскую науку. Астрономия Нью­тона, в конечном счете, такой же частный случай Панастрономии Эйнштейна, как геометрия Евклида — част­ный случай Пангеометрии Лобачевского.

II

Однако известно, что развитие теории относительно­сти начиналось не с астрономии и астрономических вы­кладок. Она появилась в результате размышлений над исходными понятиями, с того, что поставила под сомне­ние очевидные идеи, функционально раздвоила простые понятия. В самом деле, разве не является, например, очевидной и простой идея одновременности? Вагоны поезда идут одновременно и по параллельным рельсам. Разве здесь не двойная истина, сразу освещающая две простые идеи: параллелизма и одновременности? Тео­рия относительности оспорила, однако, эту простоту идеи одновременности, как геометрия Лобачевского поставила под сомнение простоту идеи параллельности. Обуреваемый внезапным сомнением, современный фи­зик требует связать чистую идею одновременности с опытом, который должен доказать одновременность двух событий. Именно с этого неслыханного требова­ния начинается история теории относительности.

Релятивист как бы вопрошает: а как вы используете вашу простую идею? Как вы проверите одновремен­ность? Как вы узнали о ней? И потом, как вы предпо­лагаете передать это знание нам, находящимся в дру­гой системе отсчета? Короче говоря, как функциони-

58

рует ваше понятие? В какие суждения, связанные с опытом, вы его включаете, поскольку включение понятий в такие суждения — разве это не сама суть экспе­римента? И когда мы на все это ответим, когда мы во­образим некую систему оптических сигналов, с помощью которых различные наблюдатели смогут достичь согла­сия относительно одновременности, релятивист потре­бует от нас ввести наш эксперимент в систему понятий. Он напомнит нам, что наша система понятий опытна. Мир, таким образом, не столько наше представление, сколько верификация. Отныне дискурсивное и опытное знание одновременности будет связано с воображаемой картиной восприятия, которая покажет нам сразу сов­падение двух явлений в один и тот же момент времени. Впечатление первоначальности чистой идеи пропадет: она познается не иначе, как в сопоставлении, по своей роли в сложном, куда она включена. Данная идея, ко­торую мы считали первичной, не находит, следователь­но, своей основы ни в разуме, ни в опыте. Как пишет Л. Брюнсвик: “Она не может быть ни определена логи­чески, посредством достаточного основания, ни констати­рована физически, как нечто непосредственно наличе­ствующее. В самой своей основе она представляет со­бой отрицание; она возвращает нас к отрицанию того, что необходимо какое-то время для распространения сигнала. Короче, мы замечаем, что понятие абсолютного времени, или, точнее, единственного способа измерения времени, т. е. одновременности, независимой от системы отсчета, обязано своей видимостью простоты и непо­средственной реальности лишь недостаткам анализа”20.

Этот же критический принцип мы находим и в основе недавно предложенных методов В. Гейзенберга. Соглас­но Гейзенбергу, в том, что касается наиболее простых понятий, вроде тех, что относятся к определению поло­жения объекта в пространстве, то в отношении их над­лежит выдвигать то же требование экспериментальной проверки. Нам нельзя говорить о месте электрона, если мы не предложим соответствующий опыт по его обна­ружению. Напрасно реалисты будут утверждать, что электрон найдут там, где он есть, полагаясь на то, что идея места имеет характер непосредственный, ясный, простой; сторонники Гейзенберга тотчас же заметят, что обнаружение такого крошечного объекта — дело де­ликатное и что опыт такого рода, как бы он ни был

59

точен, смещает объект в силу его малости. Условия эксперимента, таким образом, образуют нечто целое вместе с определением этого объекта. Всякое опреде­ление — опытно; всякое определение понятия — функ­ционально. Как для Гейзенберга, так и для Эйнштейна речь здесь идет о некотором роде экспериментального дублирования рациональных понятий. Эти понятия пе­рестают быть абсолютными в силу их связи с более или менее точным экспериментом.

III

Следовательно, даже понятия, по сути своей геомет­рические, такие, как “место” и “одновременность”, должны быть взяты в некотором экспериментальном по­строении. Строгое мышление возвращается, таким об­разом, к опытным началам геометрии. Физика становит­ся геометрической наукой, а геометрия — физической. При этом, естественно, понятия, наиболее глубоко уко­рененные в материальной реальности, такие, как поня­тие массы, предстанут в релятивистской науке как бо­лее сложные, как некая множественность видов. Перед нами явная противоположность старого духа и нового. Попытаемся вычленить философскую сторону вопроса.

В науке последних столетий единство понятия мас­сы, непосредственный и очевидный характер этого единства выводили из широкого представления о коли­честве материи. Существовала столь прочная уверен­ность в том, что дух черпает свое конкретное содержа­ние из природы, что ньютоновские определения пред­ставлялись в этой связи просто уточнением хотя и не ясной, но все же обоснованной идеи. Так, определяя ньютоновскую массу как частное от деления силы на ускорение, придавали в этом определении особую роль субстанции движущегося тела, считая, что оно тем больше противостоит действию силы, чем больше со­держит материи. Когда же стали определять массу (согласно Мопертюи) как частное от деления импульса на скорость, то вновь обнаруживали мощное влияние той же неясной мысли, тех же смутных представле­ний: и здесь материальная точка тем больше со­противлялась действию импульса, чем больше содержа­ла материи. В более теоретичном плане, формулы раз­мерностей, казалось бы, свидетельствовали, что речь в

60

обоих этих случаях идет об одной и той же массе, о том же коэффициенте сопротивления, и не возникало сомнения, что именно здесь может наблюдаться разли­чие. Таким образом, первоначальное понятие массы, хо­рошо обоснованное как теоретически, так и экспери­ментально, вроде бы не нуждалось ни в каком анализе. Эта простая идея казалась соответствовавшей простой природе. В этой точке наука представлялась непосред­ственным выводом из самой реальности.

Однако формулы размерностей, фиксирующие отно­шения между сущностями, отнюдь не решают столь уверенно, как это думали иногда, вопроса о природе тех сущностей, которые эти уравнения характеризуют. Вместе с тем, притязания на то, что здесь содержа­ние непосредственно берется из конкретного материа­ла, часто излишне смелы. Теория относительности в этом частном вопросе и менее реалистски ориентиро­вана, и в то же время более богата, чем предшествовав­шая наука. Простое понятие она расщепляет надвое, а конкретное понятие наделяет математической струк­турой. Или, точнее говоря, теория относительности при­носит с собой довод в пользу того, что масса движуще­гося тела есть функция его скорости. Но эта функция не одна и та же в случае с массой по Мопертюи и мас­сой по Ньютону. Эти две массы могут быть отождеств­лены только в первом приближении. Оба понятия про­являют сходство только в том случае, если мы абстра­гируемся от их тонкой понятийной структуры. Формулы размерностей не могли провести различия внутри клас­са однородных функций, касающихся скоростей; а это именно случай тех коэффициентов очищения, которые вступают в действие в виде частного от деления ско­рости движущегося тела на скорость света.

Теория относительности расколола понятие массы, принятое в чисто ньютоновском определении. Она дей­ствительно привела к тому, чтобы различать массу, рассчитанную вдоль траектории движения тела (“про­дольная” масса), и массу, рассчитанную по нормали к траектории движения, как что-то вроде коэффициента сопротивления изменению траектории движения (“по­перечная”, “нормальная” масса). Можно возразить, правда, что эти последние различия являются искус­ственными, что они просто соответствуют векторному разложению. Однако сама возможность этого искус-

61

ственного приема и этого разложения как раз и яв­ляется поучительной. Она показывает, насколько новая математическая физика удалена от классической меха­ники, где масса, взятая в качестве фундаментального единства, рассматривалась как непременно простой эле­мент.

Естественно, в этом специальном пункте, как и в общей организации мышления, очень легко снова обна­ружить классическую массу в качестве частного случая релятивистских масс. Для этого достаточно приглушить “внутреннюю математику” и игнорировать все теорети­ческие тонкости, которые ведут к сложному рациона­лизму. Тогда вновь обнаруживается и упрощенная реальность, и упрощающий рационализм. Именно на этом пути огрубления ньютоновская механика выводима из эйнштейновской, без того чтобы оказалась возмож­ной когда-либо (в частности или в целом) обратная дедукция.

Таким образом, в отношении специальных по­нятий проводится сравнение процесса познания в си­стемах XIX в. и века XX, когда нужно заключить, что понятия эти расширились в ходе их уточнения и отныне их можно рассматривать в качестве простых лишь в той мере, в какой удовлетворялись их упрощенными вариантами. Раньше верили, что научные понятия усложняются именно в процессе применения и что применения всегда в той или иной мере грубы, сами же по себе понятия считались простыми и ясными. В рамках новой системы мышления стремление уточ­нять понятия действует вовсе не во время применения; оно действует в самом начале, на уровне принципов и понятий. Как прекрасно сказал Федериго Энрикес: “Физика вместо того, чтобы предлагать более точную верификацию классической механики, приводит скорее к тому, чтобы исправить ее принципы”21. Здесь букваль­ное перевертывание эпистемологической перспективы, путь которой мы еще покажем на других примерах.

IV

Забота о сложности не всегда еще представляется ясно, и есть понятия, пока еще простые, возможность усложнения которых, может быть, стоит осмелиться предсказать. Тогда можно будет почувствовать в са­мих истоках ту психологическую встряску, которую не-

62

сет с собой сомнение относительно базовых понятий. Таков, как нам кажется, случай с понятием скорости. Это понятие вышло почти не пострадавшим из реляти­вистских манипуляций, пока, в сущности, не смогли оправдать факт максимума скорости. В те дни, когда различали знание в концептуальной форме и приклад­ной (принципы априорного характера и апостериорный опыт), невозможно было даже допустить, что суще­ствует какая-то граница научного применения понятия скорости. Неньютонова же теория обязывает нас вклю­чить факт скорости света в качестве предела скорости в число принципов механики. Если скорость движуще­гося материального тела достигает скорости света, то масса его будет бесконечной. Абсурдность этого за­ключения вызвана абсурдностью гипотезы. В науке, ра­ботающей с математическими понятиями, эмпирические понятия связываются рациональным образом. Подобная интерференция понятий оптики и механики может уди­вить философа, который верит, будто бы наш разум находит свою определяющую структуру в контакте с неким геометрическим и механическим Миром. Возмож­но, впрочем, что это удивление несколько ослабнет, ко­гда в последующих главах мы попытаемся эксплициро­вать конструкцию глазного, созерцающего ума, который формирует факты зрительного восприятия.

Но в некоторых аспектах причины колебания поня­тия скорости лежат еще глубже. Мало-помалу скорость перестали выражать в явном виде, и все чаще она по­являлась как составная часть понятия момента движе­ния. Так же как масса движущегося тела не может быть определена более точно без учета его скорости, понятие скорости имеет тенденцию слиться с понятием добавочной массы. Сам момент движения есть не более чем частный случай, скорее даже образ некоторого алгебраического по своей сути момента. Именно перед лицом этих многочисленных трудностей Бор сказал не­давно, что все, относящееся к понятию скорости, по­крыто мраком. Скорость остается ясным понятием лишь для обыденного рассудка.

В частности, сомнительны реалистские свойства ско­рости. Очевидно, что нечто движется, но теперь совсем непонятно, что это. Почитайте, например, превосходную книгу Карла Дэрроу “Синтез волн и частиц”, опублико­ванную Боллем. В ней говорится, что скорость звука —

63

явление такое ясное на уровне учебника — в действи­тельности мало изучено. То же самое относится и к скорости света. Поэтому едва ли стоит удивляться на­личию двух различных скоростей, когда мы обращаемся к двойственному феномену волн и материальных ча­стиц. Это приводит нас к выводу, говорит Дэрроу, что “поток свободного отрицательного электричества обла­дает двумя различными скоростями: одной, когда мы рассматриваем его как ансамбль частиц; другой, когда видим в нем движение волн. Но следует ли из этого, что одна из этих скоростей лучше, и нельзя ли сделать выбор между ними, измерив фактическое время, затра­ченное электрическим зарядом на прохождение опреде­ленного расстояния? Исследуя эту возможность, мы обнаружим, что не так-то легко избежать указанной двойственности”22. Так зарождается в связи с атрибутикой скорости идея, о которой мы говорили в нашем введении: именно реальность, а не познание несет на себе печать двойственности.

Не приходится удивляться тому, что одна из самых серьезных ошибок аристотелевской механики была свя­зана с неясностью относительно роли скорости в про­цессе движения. Аристотелизм наделял скорость в ка­ком-то смысле излишней реальностью, когда утверждал, что нужна постоянная сила для поддержания постоян­ной скорости. В свою очередь Галилей, как известно, ограничивая роль понятия скорости, основал современ­ную механику. Теория относительности, заставив ско­рость света играть теоретическую роль, сформулирова­ла свой исходный принцип. Наконец, новые исследо­вания: если бы мы были в состоянии глубже изучить формальную роль движений в матричном исчислении, которое появилось недавно, мы бы поняли, какой, без сомнения, изменившийся смысл это исчисление придает понятию скорости, принимавшемуся некогда в качестве простейшего.

Мы напоминаем о всех этих революциях, касаю­щихся одного понятия, чтобы обратить внимание на то, что они синхронны с общими революциями, оставляю­щими глубокий след в истории научного духа. Все раз­вивается параллельно: понятие и концептуализация; речь не идет о словах, меняющих смысл при неизмен­ном синтаксисе, ни тем более о подвижном и свободном синтаксисе, который вновь и вновь занимается ор-

64

ганизацией одних и тех же идей. Теоретические связи между понятиями изменяют определения последних так же, как изменение определений сказывается на их меняющихся отношениях. На языке философии можно сказать, что мысль меняется по форме, если она изме­няется в своем объекте. Разумеется, есть знания, кото­рые кажутся неизменными. И вот верят, что неизмен­ность содержащего обязана этим неизменности содер­жимого, верят в преемственность рациональных форм, в невозможность нового метода мышления. Но структу­ра возникает не из накопленных знаний; масса непо­движных знаний не обладает той функциональной зна­чимостью, которую ей приписывают. Если допустить, что по своей природе научная мысль есть объективация, то следует заключить, что уточнения и расширения яв­ляются ее подлинной движущей силой. Именно здесь пишется динамичная история мысли. Именно в тот мо­мент, когда научное понятие меняет смысл, происхо­дит приращение смысла; лишь тогда мы имеем дело с действительным процессом концептуализации. Даже став на позицию обычной педагогики — когда чаще всего не считают важными психологические моменты, — можно сказать, что учащийся скорее поймет значение галилеевского понятия скорости, если преподаватель су­меет изложить аристотелевское понимание ее роли в движении. Так оправдывается психологический запал, который реализовал Галилей. И это же происходит в процессе уточнения понятий, осуществленном теорией относительности. Неньютоново мышление как бы погло­щает классическую механику и отличает себя от нее. При этом оно не просто обладает статической ясностью благодаря своему внутреннему строению, но освещает внешним и новым светом то, что считалось ясным само по себе. Оно приносит более мощный вид убеждения, чем наивная вера в первые успехи разума, поскольку подтверждается тем, что прогрессирует; оно демонстри­рует превосходство исполненной, развитой мысли над мыслью элементарной. В теории относительности науч­ный дух выступает судьей своего духовного прошлого.

V

Основанием того мнения, что в своей основе науч­ный дух, проходя самые глубокие процессы очищения, остается по сути своей тем же самым, является недо-

65

оценка истинной роли математики в научном мышле­нии. Без конца повторяли, что математика — это язык, простое средство выражения. Появилась даже привыч­ка рассматривать ее как инструмент, используемый сознающим разумом, как носительницу чистых идей, унаследованных от ясности предматематической. По­добная специализация могла бы иметь смысл примени­тельно к истокам научного духа, когда первоначальные образы наглядного представления обладали способно­стью подсказывать дальнейший путь и помогали обра­зованию теории. Например, если мы допустим, что идея притяжения — это простая и ясная идея, то тогда мож­но сказать, что математическое выражение законов тяготения лишь уточняет частные случаи, связывает друг с другом некоторые следствия, подобно (кеплеровскому) “закону площадей”22а, который также обладает ясным и прямым смыслом с точки зрения первичных представлений. Однако в новых теориях, отходя от на­ивных образов, научный дух стал в определенном смыс­ле более однородным: отныне он прежде всего пред­ставлен в своих математических усилиях. Или, лучше сказать, математическое усилие образует стержень открытия; математическое выражение только одно и позволяет мыслить феномен. Несколько лет назад П. Ланжевен как-то заметил, что “тензорное исчисле­ние лучше знает физику, чем сам физик”. Тензорное исчисление действительно представляет собой психоло­гическую рамку релятивистского мышления. Это тот математический инструмент, который создает современ­ную физическую науку, как микроскоп создает микро­биологию. Невозможно достичь новых знаний без овла­дения этим новым математическим инструментом.

Правда, перед лицом столь сложной математической организации вполне может возникнуть соблазн повторе­ния известных обвинений в формализме. Ведь когда найден математический закон, то на его основе возмож­ны любые интерпретации; дух проявляет тогда такую ловкость, благодаря которой можно поверить в воз­можность парить над реальностью в легкой атмосфере формального мышления. И все же математическая фи­зика не столь свободна от своего объекта, как хотели бы того приверженцы аксиоматики. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратить внимание на психологиче­ские аспекты формального мышления, как оно осущест-

66

вляется в действительности. Всякое формальное мышление — это упрощение, психологически не способное завершиться, некое подобие предельного случая, кото­рый никогда не достижим; оно всегда относится к ма­терии, к молчаливо подразумеваемым примерам, к за­маскированным наглядным образам. Затем пытаются убедить себя, что материя примера не влияет на суть дела. В пользу этого находят единственный аргумент — то, что один пример можно заменить другим. Однако эта мобильность примеров и такое “утончение” материи не достаточны, чтобы психологически обосновать фор­мализм, поскольку ни в какой из моментов не удается ухватить мысль в качестве пустой формы. Ведь что бы ни говорили, а у алгебраиста в голове больше, чем на бумаге. A fortiori, математические приемы новой физи­ки как будто вскормлены их приложениями к опыту. Совершенно очевидно, что риманова геометрия приоб­рела большой психологический вес, когда она была ис­пользована в теории относительности. Мне думается, здесь существует явная параллель между евклидовым стилем мышления Ньютона и римановым мышлением Эйнштейна.

Если держаться последовательно психологической точки зрения, то нельзя не обратить внимания на то, какое влияние оказывает математический инструмент на специалиста. Видно, как на смену Homo faber при­ходит Homo mathematicus. Ясно, например, что тензор­ный инструмент — прекрасный механизм обобщения; пользуясь им, дух приобретает новые способности обоб­щать. До математической эры, в эпоху твердого тела, считалось, что реальность изобилием примеров диктова­ла физику идею обобщения: мысль представлялась тогда как резюме выполненных экспериментов. В но­вой же релятивистской науке один-единственный мате­матический символ (с его множеством значений) обоз­начает тысячу черт скрытой реальности: мысль есть программа экспериментов, подлежащих реализации.

К этой индуктивной и изобретательной силе, кото­рую дух приобретает, пользуясь тензорным исчислени­ем, следует также добавить (для полной характеристи­ки последнего с психологической точки зрения) его способность к синтезу. Дисциплина тензорного исчисле­ния требует, чтобы мы ничего не забывали, чтобы в нас как бы реализовалась способность органического

67

и мгновенного пересчета, с ее уверенностью в том, что мы имеем перед глазами все вариации символа. По су­ществу, это расширение — в духе рациональности — декартовой процедуры мнемотехнического счета. Мы вернемся к этому в заключительных выводах нашей книги, чтобы показать, что неньютонова наука находит обобщение в некартезианской эпистемологии.

Итак, в самой процедуре исчисления уже появляет­ся известное ощущение полноты. Это изначальный иде­ал полноты, который продолжает действовать в даль­нейшем. В случае теории относительности мы находим­ся довольно далеко от аналитического состояния нью­тоновской мысли. Лишь в сфере эстетики можно обнаружить синтетические ценности, сравнимые с ма­тематическими символами. Вспоминая эти прекрасные символы, где сочетаются возможное и действительное, как не вспомнить образы поэзии Малларме: “Их вдох­новляющая сила и чистота. Об этом мечтают, как о том, что могло бы быть; и не зря, ибо никогда не сле­дует, в идее, пренебрегать ни одной из возможностей, которые витают вокруг образа, они принадлежат ори­гиналу даже вопреки очевидности”23. Равным образом и чистые математические возможности принадлежат реальному явлению, даже если это противоречит пер­вым свидетельствам непосредственного опыта. То, что может быть по мнению математика, всегда может быть реализовано физиком. Возможное того же рода, что и Бытие.

Волновая и квантовая механики значительно усили­ли синтетические возможности математической физики. С точки зрения математики они предстают во многих отношениях как методы систематического обобщения. Даже с первого взгляда видно, что уравнение Шредингера носит предельно общий характер. То же самое можно сказать и о матричном исчислении. Физик-праг­матик (если таковой еще существует) мог бы выдви­нуть тысячу возражений против терминов-фантомов, появляющихся подобно статистам, для того, чтобы при­дать форму мысли, завершенной мысли, и обреченных на бесследное исчезновение, упраздняемых окончатель­ными опытными проверками. Но как ошибаются те, кто полагает, что эти термины-фантомы лишены психо­логической реальности! Они прекрасно существуют, эти опорные знаки мысли. Без их посреднической роли на-

68

учное мышление было бы просто грудой эмпирических знаний. Чаще всего именно с их помощью устанавли­вается идеальная связь и происходит это замещение последовательности причинностью, которое есть еще одна важная черта рациональной связности современ­ной науки.

Таким образом, научный дух не может удовлетво­риться рассмотрением лишь очевидных черт данного опыта, необходимо, чтобы мысль схватывала все экспе­риментальные возможности. Это тот нюанс, который особенно трудно уловить. В самом деле, известно, на­пример, позитивистское требование Гейзенберга, соглас­но которому все используемые понятия должны обла­дать экспериментальным смыслом. Однако при ближай­шем рассмотрении оказывается, что Гейзенберг допус­кает при этом и опору на мысленный эксперимент. Достаточно, чтобы он был возможен. Математическая физика в конечном счете выражает себя в терминах экспериментальных возможностей. В подобной концеп­ции каким-то образом возможное сближается с реаль­ным. Оно занимает свое место и играет свою роль в организации эксперимента, удалившись от спекуля­тивных по преимуществу измышлений философии как если бы23a. От такой математической организации экс­периментальных возможностей возвращаются к опыту более прямыми путями. Эта перспектива, безусловно, предстает как расширение научного мышления.

Следовательно, бросая общий взгляд на эпистемологические отношения между современной физической на­укой и наукой ньютоновского типа, можно сказать, что здесь нет развития старых концепций в направлении к новым, а есть скорее некий охват старых идей новы­ми идеями. Духовные поколения как бы вкладываются одно в другое. Переход от неньютоновского типа мыш­ления к ньютоновскому характеризует вовсе не проти­воречие, а противодействие. Именно это противодейст­вие позволяет нам найти упрощенный феномен внутри ноумена, который его включает в себя как частный случай внутри общего случая, когда частное отнюдь не может породить общее. Отныне изучение феномена возвышается до характера чисто ноуменальной деятель­ности; именно математика открывает новые пути опыту.














ГЛАВА 3

Материя и излучение

I

А. Уайтхед справедливо заметил, что “язык физики производен от материалистических идей XVII в.”24. Однако, на наш взгляд, мы совершили бы грубую фи­лософскую ошибку, если бы поверили в подлинно кон­кретный характер материализма, особенно когда он вы­ступает в виде учения о непосредственном восприятии реальности еще не оформившейся научной мыслью, как в XVII—XVIII вв.

В действительности материализм создает начальную абстракцию, которая, по всей видимости, способна све­сти на нет понятие материи. Эта абстракция, не оспа­риваемая ни с позиций бэконовского эмпиризма, ни с позиций декартовского дуализма, есть локализация материи в точно определенном пространстве. Материа­лизм стремится ограничить материю и в другом смыс­ле: решительно отвергая наличие у нее качеств по­средством запрета действовать там, где ее нет. Неза­метным образом он склоняется к реалистическому ато­мизму. Декарт напрасно от этого защищается. Если ма­терия только протяженна, то она состоит из твердых тел, обладает лишь чисто локальными свойствами, ха­рактеризующимися только формой и тождественными форме. Однако, чтобы как-то скорректировать это со­вершенно абстрактное, совершенно геометрическое по­нятие локализации, материализм обращается к физи­ке флюидов, испарений, духов, никогда не возвращаясь к анализу первоначальных представлений. Движение очень легко присоединяется к этим неопределенным флюидам, которые наделяются только одной функцией — как-то нести на себе свойства материи.

Однако эта локализация материи в пространстве приводит к грубому разрыву геометрических и времен­ньíх свойств. Она делит феноменологию на две области исследований: геометрию и механику. Современная на-

70

учная философия поняла опасность этого произвольно­го разрыва. Как хорошо сказал М. Шлик: нельзя го­ворить “об определенной геометрии пространства, не учитывая физики и поведения тел в природе”25. Нельзя отделять проблему структуры материи от проблемы ее временнóго поведения. Нам представляется, что самая сложная метафизическая загадка — это взаимосвязь пространственных и временных свойств. Но эту загадку очень трудно раскрыть опять же из-за материалистич­ности нашего языка; ведь мы считаем, например, что природа субстанции это и есть инертная материя, без­различная к длительности. Конечно, язык пространст­ва-времени больше пригоден для изучения природы и закона, однако этот язык не стал еще предметом, привлекающим внимание философов.

Однако существует явная философская заинтересо­ванность в продолжении синтезирующих усилий. И мы действительно видим, что современная физика занята тем, что хочет снова добиться настоящего наглядного синтеза материи и ее действий. В попытке связать ма­терию и излучение она преподносит метафизику своего рода урок конструктивности. Далее мы увидим, с какой широтой подхода современный физик изучает излуче­ние, вовсе не связывая свои поиски с этим стыдливым материализмом, которым является всякое учение о флюидах, эманациях, испарениях и прочих духах.

Обозначим проблему в возможно более полемиче­ской форме, сведя ее к метафизическим тезисам. Гово­ря об атомизме, Вюрц ссылается на древний аргумент о том, что невозможно представить себе движение без какой-либо движущейся вещи. На этот аргумент микро­физика могла бы сегодня ответить прямо противопо­ложным тезисом: “невозможно представить себе вещь, не предположив какого-либо действия в этой вещи”.

В самом деле, любая вещь может рассматриваться в качестве инертного объекта лишь в плане отвлечен­ного и грубо эмпиристского подхода к опыту, который не проводится реально, т. е. непроверенному и, значит, абстрактному, несмотря на свои претензии на конкрет­ность. Иное дело в экспериментировании микрофизики. Здесь нельзя заниматься мнимым анализом реального и возникающего. Описанием можно заниматься только в том случае, если действуешь. Например, что такое не­подвижный фотон? Нельзя и пытаться отделить фотон

71

от его луча, как это любил делать вещист, привыкший оперировать с бесчисленными свободными, несвязанны­ми объектами. Фотон несомненно представляет собой тип вещи-движения. Говоря в более общем плане: чем меньше объект, тем точнее реализуется в нем прост­ранственно-временной комплекс, который и составляет сущность такого феномена. Расширенный материализм, свободный от примитивной геометрической абстрактно­сти, естественно приводит в этом случае к идее связи материи и излучения.

В этом плане, какими должны быть наиболее важ­ные признаки феноменов, связанных с материей? Такие, которые относятся к энергии. Прежде всего здесь нужно рассматривать материю как преобразователь энергии, как ее источник; затем — дополнить это уста­новлением эквивалентности понятий, ответив и на сле­дующий вопрос: а каким образом энергия может при­обрести различные характеристики материи? Иначе го­воря, понятие энергии выражает самую плодотворную черту в связи материи и движения; именно при произ­водстве энергии можно измерить активность вещи в процессе движения, увидеть, как движение становится вещью.

Известно, что в макрофизике прошлого века также тщательно исследовался вопрос о преобразованиях энергии, однако речь шла всегда о конечных результа­тах и детали развития процесса не замечались. Отсю­да и вера в непрерывные преобразования во времени без структуры: непрерывность счета в банке мешала понять прерывный характер расчетов за покупки. Отсюда приходили к чему-то вроде абстрактной теории обме­на, которая считалась достаточной, чтобы понять эко­номику энергии. Так, кинетическая энергия станови­лась потенциальной; различные формы энергии — теп­ловая, световая, химическая, электрическая, механиче­ская — прямо превращались одна в другую благодаря коэффициентам преобразования. Разумеется, при этом было в какой-то мере понятно, что материя должна формировать место, организовать базу для энергетиче­ского обмена. Однако в таких обменах она выступала чем-то вроде случайной причины, средства выраже­ния для науки, хотевшей остаться реалистической. Не одна школа хотела обойтись без понятия материи. То было время, когда В. Оствальд говорил: палка, ко-

72

торой бьют Скапэна, еще не доказывает существования внешнего мира. Эта палка не существует. Существует лишь ее кинетическая энергия. А Карл Пирсон даже заявил как-то, что “материя — это нематериальное в движении” (matter is non-matter in motion)26. Подоб­ные утверждения могли казаться правомерными, по­скольку материя понималась тогда как некая пассив­ная носительница, а в энергии предпочитали видеть внешнее и безразличное в отношении этого носителя качество; поэтому можно было в результате критики, проведенной Беркли, сэкономить за счет носителя, го­воря о настоящих феноменах, имеющих энергетическую природу. Все это объясняется тем, что существующая теория была оторвана от всяких исследований, касаю­щихся структуры энергии. Эта теория не только проти­востояла атомистическим исследованиям структуры ма­терии, но и в своей собственной области тяготела к об­щему изучению энергии, не пытаясь сконструировать, построить энергию.

У Брюнсвика есть очень глубокие замечания о парал­лелизме теорий, касающихся соответственно сохране­ния материи и сохранения энергии. “Химический субстанциализм, ориентированный на материалистическую онтологию античного атомизма, — пишет он, — как буд­то бы вызывает к жизни физический субстанциализм, который за разнообразием качественных проявлений усматривает, как некогда это делали стоики, единство реальности, выступающей как их общая причина”. И далее: “Распространилась идея... о каузальном суб­страте, остающемся, будучи в основании разнообразия преобразований физического уровня, аналогичным материальному субстрату в собственном смысле слова, который после появления химии Лавуазье вновь взяли за правило рассматривать как нечто вечное и неуничтожимое при всех соединениях и разложениях различ­ных тел”27. Так реализм энергии, как и реализм материи, предстают в XIX в. в качестве общефилософских доктрин, которым свойственна абстрактная тенденция к опустошению пространства и времени, в противопо­ложность современным теориям, “опространствливающие” и “исчислительные” тенденции которых были пре­красно освещены Брюнсвиком.

Этот двойной дефицит структуры, которым характе­ризовалась в прежних представлениях как материя, так

73

и энергия, на наш взгляд, был результатом игнорирова­ния существенной характеристики энергии — ее вре­менности. Мы можем углубить это понятие, только рас­ширив наши исследования длящихся явлений. Если мы ограничимся утверждением, что материя обладает энер­гетическими свойствами, что она способна поглощать и испускать энергию, что она может накапливать ее, то мы придем к противоречию. Накапливаясь, энергия остается скрытой, потенциальной, фиктивной; подобно денежной сумме, сконцентрированной в банковских счетах, энергия тоже обладает реальным смыслом, ста­новясь вневременной характеристикой лишь в то время, когда она предъявляется.

Итак, в современной физике можно видеть, как энергия воплощается в материю, соединяется с матери­ей в виде своего рода безостановочного структурного обмена. Речь более не идет о таком неопределенном на­коплении, не приводящем ни к каким субстанциальным различиям, как это имело место, согласно прежним представлениям, в отношении свинцовой пули, которая переходит от температуры 0° к 100°С или от скорости 1 метр в секунду к скорости 2 метра в секунду. На­против, согласно современным представлениям, здесь речь идет скорее об онтологической диалектике. Атом не только атомизирует все явления, которые концентри­руются вокруг него, но и задает структуру всей энер­гии, которую излучает. Атом сам изменяется прерывно в результате излучения или поглощения прерывной энергии. Отныне недостаточно уже говорить, что мате­рия нам известна посредством энергии, как субстанция по ее феномену; и тем более нельзя говорить, что ма­терия обладает энергией; скорее, в плане бытия, нужно говорить, что материя есть у энергии, и, наоборот, энер­гия есть у материи (или: материя энергетична, а энер­гия материальна). Эта замена глагола “обладать” глаголом “быть” встречается во многих областях но­вой науки. И это имеет, на наш взгляд, огромное ме­тафизическое значение. В результате место описания занимает уравнение, а место качества — количество; причем последняя замена отнюдь не означает какой-то жертвы. Напротив, в философском отношении для ма­тематической теории это решительное завоевание, по­скольку она, математика, вторгается в сферу метафи­зики. Отныне следует понять, что количественная орга-

74

низация реального означает достижение, а вовсе не потерю по сравнению с качественным описанием опыт­ных данных. Качество со всей его неопределенностью мы встретим вновь на уровне дополняющих явлений, непостоянных свойств ансамблей, как бедный аспект об­щего и неопределенного, или в виде некоего всегда од­ностороннего резюме. Изучая количественные отклоне­ния, мы получаем средства для того, чтобы определить неопределимые прежде особые качества. Реалистское представление о первичности качества испытывает оче­редной удар. Так, исследования ионизации объяснили голубой цвет неба, перенеся акцент в объяснениях с материи на излучение. Неверно возражать на это, ссылаясь на то, что о свойстве, связанном с излучением, думают так же, как о качестве, связанном с материей, — когда в прошлом столетии считали, что огромная тол­ща воздуха голубая. Совершенно понятно, что субстан­циальные связи принадлежности теперь разорваны и сохранились лишь связи в языке, которые объединяют нас с подходом в духе непосредственного реализма. Огромный небесный свод действительно кажется голубым, но эта голубизна не является больше для нас настоя­щим субстанциальным свойством. Лазурь небес обладает не бóльшим существованием, чем небосвод.

Уже сам тот факт, что энергия изменяет материю, приводит нас к странному превращению наглядной внешней формы в абстрактную характеристику: атом меняет форму в зависимости от поглощения или потери энергии, а не наоборот — он получает или теряет энер­гию, поскольку меняет свою форму. Если этого нюанса не понимают, так только потому, что слишком много в причинном объяснении связывается с индивидуальным, отдельным атомом. Тем самым создается помеха тому, чтобы обратиться к вероятности в качестве исход­ного понятия. Как только мы по возможности откажемся от реалистского подхода на уровне атома, мы убедимся, что изменения энергии — изменения абстракт­ные — могут быть объяснены.

Таким образом, изучение энергетики микрообъектов, как кажется, приводит нас к дематериализации матери­ализма. Наступит момент, когда мы будем говорить об абстрактной конфигурации, конфигурации, не имеющей вида; возвысив воображение, обучившееся на простран­ственных формах настолько, что оно добралось до ги-

75

пергеометрии пространства-времени, мы обратимся к современной науке, устраняющей самое пространство-время, переходя к абстрактной структуре математиче­ских групп. Именно в этой области связной абстракции дается примат отношению перед бытием.

В итоге, говоря и в общей, и в позитивной форме, отношения материи и энергии очень неплохо показыва­ют нам, насколько соединение научных понятий спо­собно усилить их онтологическое значение. Лишь на этом косвенном пути можно освободиться от слишком пространственных представлений, от слишком уверен­ного в своей победе начального реалистского подхода. В то время как материя представляется наивному мы­шлению в своем пространственном (локализованном) аспекте как четко обрисованная, заключенная в хоро­шо ограниченный объем, энергия остается “без фигу­ры”; она обретает свою конфигурацию лишь косвенным путем, связывая ее с числом. Потенциально энергия мо­жет занимать любой объем, не имеющий четких границ; она может обнаружиться в любой особой точке. Поис­тине удивительное понятие, выступающее в качестве числового посредника между потенциальным и актуаль­ным, между пространством и временем! По своей энер­гетике атом так же становление, как и бытие, столь же движение, сколь и вещь. Он — элемент становления-бы­тия, схематически выраженный в пространстве-времени.

Между прочим, можно заметить обратную эволю­цию, которая способна помочь нам предвидеть новые попытки реалистского толкования энергетических ха­рактеристик, что вполне нормально в эпистемологическом балансировании между реализмом и нереализмом. Так, один из самых осторожных экспериментаторов на­шего времени Милликен высказал идею связи рождения атома с движением. Выступая с приветственным словом перед обществом химической промышленности г. Нью-Йорка (разве это не самая лучшая гарантия Позити­визма, в котором соединены эти три качества: произ­водственное, химическое и американское?), он выска­зал идею, что причиной космических лучей может быть образование атомов в тех областях мироздания, темпе­ратура и давление в которых крайне отличны от тех, каковы они в скоплениях материи. Процессу атомного распада в звездах противостоит процесс зарождения

76

атомов, происходящий в межзвездной пустоте. Атом­ный распад в звездах порождает энергию излучения, которая вновь преобразуется в материю, в электроны в условиях нулевой плотности и нулевой температуры, характерных для межзвездного пространства. Положи­тельные и отрицательные частицы, порождаемые энер­гией, излучаемой звездами, образуют при этом различ­ные атомы, среди которых в качестве типичных Милликен выделяет гелий, кислород и кремний. Таким об­разом космические лучи свидетельствуют о своего рода “реконверсии” энергии в материю28.

Причем Милликен указывает, что эта направленная в противоположную сторону эволюция движения к ма­терии, от излучения к частице, вносит заметные коррек­тивы в концепции прошлого века о “смерти” Вселенной.

Эта онтологическая обратимость излучения и мате­рии довершает картину взаимообмена между материей и лучистой энергией, как она была представлена вна­чале в уравнении Эйнштейна, относящемся к фотохими­ческому эффекту. Согласно этому уравнению, материя поглощает энергию излучения и затем, в свою очередь, испускает ее. Процессы поглощения и испускания впол­не взаимообратимы; они описываются одним и тем же уравнением. Но как бы ни была расточительна мате­рия в процессе излучения, представления Эйнштейна не допускают, чтобы она могла истощиться полностью. Так же точно, хотя излучение способно превращаться в материю, думается, и ему необходим хотя бы заро­дыш материи для того, чтобы это могло совершаться. Материализм, таким образом, остается основой эйн­штейновского реализма. Для представлений же Милликена характерно то, что трансформация реального бо­лее полная. Это движение без носителя, которое не только опирается на случайно попавшийся носитель, но которое само способно создать свой носитель. И оно творит его в условиях такого полного одиночества, та­кой бессодержательности, отсутствия всяких вещей, что можно вполне сказать, что присутствуешь при творении материи, исходящей от излучения, вещи, происходящей из движения. Уравнение Эйнштейна поэтому есть нечто большее, чем уравнение преобразования; это онтологи­ческое уравнение. Оно обязывает нас приписать бытие излучению в той же мере, что и частице, движению — в той же мере, что и материи.

77

II

Если исследовать далее проблему обменов между материей и энергией, как бы спускаясь в глубины микрофизики, где формируется новый научный дух, то можно увидеть, что состояние анализа наших обычных представлений довольно обманчиво и что самые про­стые идеи, как, например, идея толчка (соударения), противодействия, материального или светового отраже­ния должны быть пересмотрены. Иначе говоря, ясные идеи нуждаются в том, чтобы стать сложными для то­го, чтобы быть способными объяснять явления микро­мира.

Обратимся, например, к явлению светового отраже­ния и поглядим, как эта идея, казалось бы, столь ясная в макроскопических представлениях, тотчас становится туманной, стоит нам попытаться изучить “отражение” луча от частицы. На этом примере хорошо видна эпистемологическая неэффективность простых идей картезианского типа, когда с этими идеями обращаются к непосредственным представлениям, где весьма скоро смешиваются знания, полученные из опыта, со сведе­ниями из элементарной геометрии.

Обычный опыт с зеркалом с первого взгляда на­столько прост, настолько ясен, так убедителен и столь геометричен, что он мог бы быть положен в основу идеи научного способа обращения в том же духе, в котором Пьер Жане говорит о способе обращения с корзиной, когда характеризует человеческий интеллект, показы­вая преимущество ребенка, который понимает, что кор­зина обладает “объединяющей” функцией, в то время как собака никогда не видит в корзине коллектора, “объединителя” объектов. Действительно, способ обра­щения с зеркалом есть столь примитивная схема науч­ного мышления, что ее трудно анализировать в психо­логическом плане. Студенты часто удивляются, почему преподаватель специально останавливается на законе отражения. Им кажется очевидным, что отраженный луч полностью симметричен падающему лучу. Явление, представляющееся непосредственным, не ставит пробле­мы. Пристли в своей истории оптики пишет, что закон отражения был известен всегда и всегда был понятен. Трудности педагогического порядка тут возникают (как, впрочем, и в других сходных случаях) именно из-за

78

простоты опыта. Этот опыт как раз и представляет со­бою тип тех непосредственных данных, что подлежат реконструкции с точки зрения новой научной мысли. И здесь речь идет вовсе не о детали, поскольку отра­жение света иллюстрирует любой эксперимент с оттал­киванием. Самые различные представления наслаива­ются друг на друга: можно понять явление упругого соударения посредством сравнения с отражением лучей, применив наглядный принцип милейшего Кеплера, ко­торый хотел, чтобы “все явления природы были своди­мы к принципу света”. И наоборот, отражение света объяснял посредством рассуждений об отскакивании световых шариков. В этом сходстве даже находили до­вод в пользу тезиса о материальности этих шариков. Чейн (Cheyne), комментатор Ньютона, говорит об этом открыто. Свет — это тело или субстанция, пишет он, так как “он может быть отражен и принужден изменить свое движение, как это происходит с другими телами, и (следовательно) законы отражения те же самые, что и законы других тел”29. В ученой книге мадам X. Мецгер, из которой мы взяли эту цитату, можно найти и другие места, где представления о субстанциальности (вещественности) световых частиц выражены еще более резко; идея “отскакивания” постоянно выступает как важнейший довод. Принцип достаточного основания очевидным образом используется в отношении закона от­ражения; он неожиданно связывает с реальным опытом математический закон, и таким путем, в качестве осно­вы науки, формируется великолепный класс привилеги­рованных экспериментов, исключительно экспликативных и полностью понятных; событие из области физи­ческого мира возводится здесь в ранг познавательного средства (Denkmittel), в ранг категории научного духа. Это событие есть случай молниеносной геометризации, которая должна была бы вызвать подозрение у филосо­фа, привыкшего к сложности математической физики.

В действительности этот источник ясности, каковым является привилегированное представление об отраже­нии света, может стать и причиной слепоты. Рассмот­рим — на примере проблемы голубого цвета небосво­да — те реальные препятствия, которые возникают из способа обращения с зеркалом.

Впервые в научных терминах эта проблема была поставлена Джоном Тиндалем. Тиндаль не был удовле-

79

творен ее субстанциалистской трактовкой, поразительно двусмысленной, согласно которой считалось, что воздух должен быть бесцветным при небольшой толщине слоя и окрашиваться по мере ее возрастания: двойственное утверждение, весьма характерное для донаучного духа, остающегося совершенно спокойным перед лицом реалистских утверждений, даже если они противоречи­вы. Комментируя результаты довольно остроумных опытов со взвесями твердого вещества в чистой воде, Тиндаль смог показать, что явление лазурного цвета неба обязано рассеянию света на материальных части­цах30. Лорд Рэлей со своей стороны в 1897 г. сформу­лировал молекулярную теорию явления синевы, дока­зав, что световое рассеивание происходит вовсе не на пылинках или каплях, но, очевидно, на самих молекулах газа. Согласно его теории, рассеивается, вообще гово­ря, весь свет, излучаемый Солнцем, но благодаря тому, что интенсивность рассеивания света обратно пропор­циональна четвертой степени длины волны, получается, что голубая часть спектра (длина волны которой наи­меньшая) доминирует в общем итоге. Хотя формула Рэлея весьма остроумна и найти ее было непросто, представление, лежащее в ее основе, остается весьма простым: полученная энергия отдается обратно; моле­кула просто-напросто мешает свету, она возвращает свет подобно тому, как это делает зеркало. И кажется, что нет никакой нужды идти дальше. Разве не нахо­димся мы перед лицом самых ясных, самых понятных, самых существенных представлений, где вещь отража­ет обратно движение?

Однако это весьма важное открытие оказалось ото­двинуто в тень самим объяснением. Само собой понят­но, казалось бы, что это явление изменения цвета при отражении света должно было вызвать спектроскопиче­ские исследования рассеянного излучения. Однако та­ким спектроскопическим исследованием долгое время пренебрегали. Хотя многочисленные исследователи-экспериментаторы изучали интенсивность и поляриза­цию рассеянного света в явлении Тиндаля, “никто из многочисленных авторов, изучавших его, — совершенно справедливо замечает Виктор Анри, — не догадался использовать спектрограф и проанализировать природу рассеянного света... Только в 1928 г. гениальный индий­ский физик Раман указал на то, что рассеянный свет

80

содержит лучи более низких и более высоких частот, чем частота падающего света”31. Научное значение от­крытия эффекта Рамана широко известно. Но как не за­метили его метафизической стороны?! В самом деле, на уровне микрофизики улавливается взаимосвязь из­лучения и молекулы: молекула реагирует, как бы до­бавляя к полученному излучению свои собственные ха­рактеристики излучения. Колебание, коснувшееся моле­кулы, не отскакивает от нее как инертный объект и не замирает, подобно угасающему эхо; оно обретает иной тембр, поскольку добавляется много других колебаний. Но и это еще слишком материалистический способ вы­ражения, чтобы можно было дать отчет о квантовой интерпретации явления. А в самом ли деле это свето­вой спектр — то, что исходит из молекулы, которой кос­нулся луч света? Не является ли это скорее спектром чисел, который передает нам новые математические структуры некоего нового мира? Во всяком случае, когда мы касаемся существа квантовых методов, нужно дать себе отчет в том, что речь здесь больше не идет о проблеме столкновения, отскакивания, отражения или тем более простого энергетического обмена.

Обмен энергии и света происходит после двойного обмена посланиями, регулируемого сложными числовы­ми обычаями. Так, голубой цвет неба, трактуемый ма­тематически, является в настоящее время предметом научного размышления, важность которого трудно пре­увеличить. Лазурь небес, о которой мы говорили как о чем-то мало “реальном”, столь же многому учит новый научный дух, как несколько веков тому назад мир звезд над нашими головами.

Именно тогда, когда мы рассматриваем феномен света, сопротивляясь схематизму мышления, борясь про­тив наших первоначальных представлений, выдвигая разумные основания множества экспериментов, мы при­ходим к тем мыслям, которые совершенствуют мысли, и к таким экспериментам, которые совершенствуют на­блюдения.

III

Та же проблема существенной сложности встает и при рассмотрении эффекта Комптона, если о нем гово­рить на языке волновой механики. В самом деле, столкновение фотона и электрона изменяет частоту то-

81

го и другого. Это соединение в пространстве двух гео­метрических объектов имеет, однако, последствия и для их временньíх свойств. Подобное столкновение — не ме­ханический удар, но это также и не оптическое отра­жение, о котором можно рассуждать по аналогии с упо­минавшимся уже зеркальным отражением. Это явление, обозначаемое неудачным термином электромагнитного столкновения, еще плохо объяснено. Здесь следует ви­деть соединение релятивистской механики, оптики и электромагнетизма. Это соединение можно хорошо вы­разить разве что на языке пространства-времени. Но какой поэт предложит нам метафоры этого нового языка? Как вообще можно вообразить соединение вре­менного с пространственным? Какое высшее чувство гармонии позволит совместить повторение во времени с симметрией в пространстве?

Сошлемся на экспериментальный материал для иллю­страции этого действия ритма на структуру. Мы не знаем ни одной химической реакции, с помощью кото­рой можно было бы разделить два изотопа хлора. Ка­кие бы соединения хлора мы ни взяли, обычные хими­ческие манипуляции всегда дают одну и ту же смесь, содержащую два его изотопа — 35 и 37. Однако, если направить на фосген COCl2 пучок ультрафиолетовых лучей, частота которых совпадает с полосой излучения изотопа 35, то произойдет распад фосгена с выделением только этого изотопа. Изотоп же 37 останется в соеди­нении, нечувствительный к плохо синхронизированному с ним вызову32. На этом примере видно, что излучение освобождает материю. И если мы не понимаем пока всех тонкостей этих ритмических реакций, то лишь по­тому, что наши временньíе представления еще довольно бедны и сводятся к нашим представлениям об абсолют­ном начале и непрерывной длительности. Такое время, лишенное структуры, должно бы, как кажется с перво­го взгляда, быть в состоянии свободно принимать лю­бые ритмы; но простота эта иллюзорна — она относит реальность времени в разряд непрерывного, в разряд простого, тогда как все великолепные действия време­ни в этой новой области — микрофизике — очевиднейшим образом обнаруживают прерывность. Здесь время больше оперирует повторениями, чем длитель­ностью. Простейшее размышление должно убедить нас в том, что в этом избирательном распаде фосгена за-

82

ключена совсем другая временнáя сложность, чем во взрывном и грубом действии света на смесь хлора и водорода, как оно объяснялось в прошлом веке. В све­те мы имели ритмичное действующее начало первого порядка, которое вводит в комплекс пространство-время, который и есть материя. Жан Перрен выдвинул в 1925 г. радиохимическую гипотезу, согласно которой все химические реакции суть реакции фотохимические. Структурное изменение вещества могло там иметь ме­сто только при посредстве лучистой энергии, энергии неизбежно квантованной, передаваемой в форме ритма, как если бы структуры могли меняться только посред­ством ритмов. Отсюда макроскопическая идея соударения потеряла всякую объяснительную ценность. Впоследствии сам Перрен предложил восстановить со­ударение в качестве возможной причины реакции, но он использовал представление об эквивалентности — в ка­честве причины — энергии соударения и энергии излу­чения33.

Эта эквивалентность способна, мы полагаем, глубо­ко изменить наши реалистские концепции химических веществ. Ведь как только мы включаем излучение в качестве посредника между молекулами, мы начинаем понимать, что излучение есть составная часть реаль­ного, у нас есть основание для выявления существен­ных различий в отношении химических веществ, кото­рые не удавалось определить удачным образом. Моле­кулу, которая поглотила квант лучистой энергии, удается отдифференцировать. Химик постоянно сталки­вается с комплексом энергия-материя, который можно определить лишь статистически, поскольку молекулы не похожи друг на друга, а распределение энергии неодно­родно. По мере развития кинетической химии все большее внимание обращается именно на энергетиче­ские характеристики элементов. Если сказать точно, то микроэнергетика представляется статистикой квантифицированных количеств энергии. Под этим углом зре­ния вполне допустимо говорить о статистической онто­логии веществ.

IV

Посмотрим теперь на вещи с более общей точки зрения. Вспомним об электронном строении различных химических элементов и попытаемся пролить свет на

83

тонкий переход с реалистской платформы на платфор­му вероятностно-математическую.

Постепенно положение в таблице Менделеева нача­ли рассматривать, в порядке возрастания номера, как знак обладания определенным числом электронов. До интерпретации с позиций квантовой теории это общее объяснение системы элементов было триумфом реализ­ма. Реальное присутствие электрона в атоме составля­ло корень объяснения. Мало-помалу в качестве объяс­нительного мотива сюда стали добавлять место элек­тронов, в соответствии со строением электронных обо­лочек, что следовало из идеи о распределении элемен­тов по различным периодам Таблицы Менделеева. На этой стадии объяснения все еще играл свою роль реалистский подход к структуре, который надстраивал­ся над реалистской трактовкой фундаментальной ча­стицы. На этом представлении об электронной структу­ре начали основываться все концепции химической ва­лентности, которые учитывали химические свойства и стремились объяснить все реакции.

Но вот эта мощная реалистская конструкция сопри­коснулась со сложной и тонкой математической струк­турой. Вместо того чтобы прямо наделять электрон свойствами и силами, ему был приписан набор кванто­вых чисел, и в соответствии с распределением этих чи­сел выводилось распределение мест электронов в атоме и молекуле. Следует уловить это внезапное утончение реализма. Здесь число становится атрибутом, предикатом субстанции. Четыре квантовых числа достаточны для придания индивидуальности электрону. Причем эта индивидуальность — объект своего рода математическо­го уважения. В самом деле, вот закон социальности всякой субстанциальной ассоциации: никакой электрон в атоме не имеет права принимать тот же самый набор из 4 квантовых чисел, которым характеризуется дру­гой электрон. Между электронами необходимо различие хотя бы в одном квантовом числе. Благодаря этому различию по числу электрон и играет свою совершен­но определенную роль в атоме. В этом философский смысл принципа запрета Паули, который идет вразрез со всякой субстанциалистской атрибуцией, приписанной исходя из глубины субстанции, поскольку теперь речь идет в некотором роде об атрибутике, развивающейся вширь. Помешать электрону получить особый набор из

84

4 квантовых чисел может только то, что другой элек­трон уже обладает таким комплексом. Если теперь призадуматься над тем, что тенденция современной хи­мии состоит в том, чтобы распространить применение принципа Паули не только на молекулы, но и на любое действительное материальное образование (достаточно сослаться в этой связи на работы Ферми), то получа­ется некий вид синонимии между материальной организацией и принципом квантовой индивидуации состав­ляющих его элементов. Там, где имеет место действи­тельная организация, будет действовать принцип Пау­ли. Говоря философски, это систематическое исключе­ние такого же, это вызывание иного. Внутри всякой системы (лучше сказать, для элементов, образующих систему) нужно непременное математическое разли­чие между составляющими. Одинаковыми могут быть только химические вещества, не вступающие в реакцию, безразличные друг к другу, как замкнутые миры.

Но что же в таком случае характеризует простое или сложное химическое вещество? Это не что иное, как его числовая организация, имеющая нюансы; организация чисел, которая комплектуется посредством самоисклю­чения. Здесь как бы неощутимый переход от химиче­ского тела к арифметическому, если брать этот послед­ний термин в смысле чисто математической техники. Химическое тело — это, таким образом, свод законов, перечень числовых характеристик. Так проявляет себя первое усилие в направлении утонченности, которое зна­менует переход от материалистического реализма к ре­ализму математическому.

Наделение электрона четырьмя квантовыми числа­ми должно быть, однако, предварительно десубстанци­ализировано. Теперь следует понять, что это наделе­ние по сути своей вероятностное, поскольку ощущается потребность обосновать принцип запрета Паули, исходя из теории вероятностей. Но этот пункт пока остается неясным. Представляется очевидным, что квантовые числа служат для квантификации энергии. Однако все атрибуты, связанные с энергией, представляются теперь имеющими вероятностную природу. Поэтому, когда мы рассматриваем энергетические связи материи и излуче­ния, приходится обращаться, кроме прочего, и к веро­ятностным отношениям. В результате квантовая ариф-

85

метика понемногу становится арифметикой вероятно­стей.

Возьмем химическое вещество в его сложном мате­матическом выражении, когда оно выступает лишь как возможность реакции. В этом случае достаточно, види­мо, уже одного стремления к сверхточному определению энергетических аспектов последней, чтобы вещество испарилось, подобно надежде игрока в слишком риско­ванной игре. Разумеется, и здесь имеются основания устойчивости вещества, но их нужно искать в законе больших чисел; несомненно, есть и солидные эмпириче­ские знания, но их следует искать на уровне достаточно приемлемой неточности. Конечно, можно быть совер­шенно уверенным в том, что хлор взаимодействует с водородом, и даже исследовать скорость и развитие фотохимической активации смеси хлора и водорода. Однако, когда речь идет о том, чтобы дать детали кван­тового расклада (точного определения при условии объективности, доведенной до деталей) энергетических состояний в различные моменты реакции, то не нужно более заботиться о чем-то большем, чем, например, опи­сание точного распределения карт на протяжении долгой вечерней игры в бридж. В конечном счете химия должна получить средство измерения степени своих уверенностей в теории вероятностей.

Итак, в химии, которая долгое время была преиму­щественно субстанциалистской наукой, находят, что познание материи становится все более тонким. Если судить об объекте согласно доводам в пользу его объ­ективности, то следует сказать, что объект математизи­руется, что он обнаруживает примечательное сближе­ние экспериментальных доводов с доводами математи­ческими. Метафизическая пропасть между духом и внешним миром, столь непреодолимая с позиций мета­физических непосредственных представлений, пред­стает как менее широкая для метафизики дискурсив­ной, которая стремится поспевать за научным прогрес­сом. Можно даже говорить здесь о настоящем изменении места реального, очищении реализма, о мета­физической сублимации материи. Сначала реальность трансформируется в математический реализм, а затем математический реализм стремится к тому, чтобы ра­створиться в некий вид реализма квантовых вероятно­стей, который следует нормам квантового учения — la

86

schola quantorum. Философ обретает навык мыслить все реальное в его математической организации, или, луч­ше даже сказать, привыкает метафизически измерять реальное посредством его возможностей в направлении, прямо противоположном реалистскому способу мышле­ния. Выразим же это двойное превосходство числа над вещью и вероятности над числом полемической форму­лой: химическое вещество, химическая субстанция есть не что иное, как тень числа.












ГЛАВА 4

Волны и частицы

I

Жанр психологических заметок, к которому относит­ся эта книга, пожалуй, наиболее оправдан при изложе­нии проблемы дуализма волн и частиц. Именно на этом примере можно почувствовать действительную ограни­ченность наших обычных знаний, получаемых непосред­ственно, и осознать, до какой степени мы являемся жертвами односторонности нашего первоначального механического опыта. Первая негативная реакция на гениальную догадку Луи де Бройля (относительно вол­новой теории) была вызвана, конечно, этой психологи­ческой жесткостью, которая мешала осознать двойст­венную информацию опыта. Мы в состоянии восприни­мать жидкие объекты, так же как и твердые. Но нам не мешало бы научиться мыслить о твердых телах, ис­ходя из первоначального опыта обращения с жидкостя­ми, что было бы своеобразным противовесом эпистемо­логической традиции.

Совершенно очевидно, что В. Гейзенберг придает своей критике педагогический акцент, благодаря чему и становится очевидной необходимость двойного опыта. В его “Физических принципах квантовой теории” после короткого Введения идут две весьма любопытные гла­вы противоположного содержания. В первой главе он критикует физические понятия корпускулярной теории, основываясь на физических понятиях волновой теории и отдавая тем самым известное предпочтение волновым понятиям. В следующей же главе им все как бы пере­ворачивается, и он критикует уже физические понятия волновой теории, опираясь на физические понятия кор­пускулярной теории. При этом нужно заметить, что ес­ли бы эта двойная критика велась с последовательно реалистских позиций, то она явно представляла бы со­бой порочный логический круг.

88

В действительности эта диалектическая критика — прекрасный урок феноменалистской философии. Она не­обходима именно для правильной постановки пробле­мы, предполагающей отказ от реалистского подхода. Достаточно просмотреть обе главы, чтобы заметить психологические существенные моменты, которые сле­дуют из их содержания. Так, обратившись к первой главе, мы несомненно получим большое интеллектуаль­ное наслаждение от парадоксов волновой механики: в самом деле, механику помогает построить оптика. Понятия скорости, частицы, энергии, положения тела — все это понятия, подлежащие экспликации, конструиро­ванию. Это уже не простые, непосредственно данные, ясные и убедительные понятия, как считалось раньше. Они не имеют больше прежней объяснительной силы. Последней обладают теперь волновые понятия. Напри­мер, Гейзенберг пишет: “Тот факт, что положение элек­трона определяется с известной неточностью ∆q, интер­претируется с позиций волновой теории как функция волны, амплитуда которой заметно отличается от нуля только в очень малой области, соизмеримой ∆q. Пост­роенная таким образом волновая функция может быть всегда представлена состоящей из некоторого числа элементарных, которые так интерферируют между со­бой, что в небольшом пространстве ∆q они друг друга взаимно усиливают, а вне его повсюду взаимно уничто­жаются”34. Этот метод позволяет конструировать части­цу, рассматривая ее как волновой пакет, т. е. примерно так же, как кинетическая теория газа конструирует давление, рассматривая его как совокупность соударе­ний. В философском плане здесь следует усмотреть ин­версию реалистской функции, которая в своем абсолют­ном значении никогда не должна поддаваться обраще­нию. В самом деле, непосредственно-реальное достига­ется в этом случае путем косвенного построения, прини­мая частицу как элемент комплексный, как элемент, сконструированный в результате синтеза, а не выде­ленный посредством анализа. Из критики с позиций волновой теории вытекает, что частица не более реаль­на, чем породившая ее композиция. В самой основе ее бытия — временной процесс. Частице не присуще каче­ство абсолютного постоянства, она не может обладать всеми своими атрибутами так, как философская суб­станция несет на себе все свои качества. Волны, кото-

89

рые ее образуют, должны удовлетворять некоторым граничным условиям, которые закладываются в обла­стях, вовсе не похожих на точку, где материальная ча­стица предстает как эфемерная тень. Можно сказать, что существование частицы имеет свои корни во всем пространстве. Как заметил когда-то Лейбниц: quod non agit, non existit (что не действует, то не существует). В нашем же случае этот афоризм можно перевернуть и придать ему позитивную форму: всюду, где точка дей­ствует, она существует. Луи де Бройль пишет, что в волновой механике “материальная точка не воспри­нимается более как статичная сущность, интересная разве что тем, что является ничтожно малым местом в пространстве, а выступает как центр некоего пери­одичного явления, затрагивающего все вокруг нее”35.

Однако как в таком случае можно придать частице строго определенную скорость, если нельзя более гово­рить о ее тождестве во времени? Поочередно разруша­ются все привычные образы механики материальной точки: поскольку частицу нельзя больше распознать, ее нельзя более и обнаружить, за ней нельзя следить. Она даже не оставляет больше следа. Ее движение нельзя описать, говоря привычно о траектории. Ее ма­терия совершенно не подчиняется принципу тождества, фундаментальному принципу сохранения материи. Рас­сматриваемая как сумма вибрационных явлений, ча­стица скорее возобновляется, чем сохраняется. Наконец, нужно отказать частице и в возможности иметь какие-либо непосредственные качества, позволив путем кос­венного конструирования более или менее продолжи­тельное время получать атрибуты в борьбе.

Вновь получить косвенным путем то, что было пря­мым, найти опосредованное в непосредственном, слож­ное в простом — вот точная мера революционного пре­образования эмпирии, совершенного волновой механи­кой. С психологической точки зрения новые концепции мы воспринимаем, становясь невосприимчивыми к преж­ним, они требуют от нас, если так можно выразиться, разрушения одних представлений другими, разрыва с первоначальными навыками анализа для того, чтобы мыслить о феноменах согласно некоторой композиции.

Разумеется, при этом не встает вопрос о том, что частицу нельзя рассматривать как маленький шарик с конечным объемом. Например, поскольку никакое из-

90

мерение внутри электрона немыслимо, считается, что внутренность электрона есть нечто вроде запретной области. И этот запрет следовало бы, безусловно, вы­весить у порога аксиоматики математической физики, что, впрочем, и было предложено Коппелем, Фурнье и Йовановичем. Эти исследователи полагают, что запрет­ные зоны делают невозможным полное соответствие между пространством, населенным субстанциями, и арифметическим континуумом. А посему постулат Ар­химеда может быть опровергнут. На языке геометрии он формулируется так: если нам даны два отрезка, то всегда кратно взятое число меньшего из них будет пре­восходить большее. Или, другими словами, если мы будем накладывать сантиметр на заданную длину, то всегда можем выйти за пределы этой длины. Этот по­стулат, столь ясный, казалось бы, интуитивно, переста­ет, однако, быть верным, если практика измерений не может проникнуть в некую запретную зону. Перешаг­нуть ее границу — не значит ее пройти; здесь придется порвать с принципами непрерывного измерения. Однако можно подойти в результате к тому рубежу, откуда видна неархимедова геометрия. Последняя же облада­ет способностью в некотором смысле включать в си­стему измерения субстанцию, не поддающуюся измере­нию. В универсум Архимеда “физика вводит экстрало­гическое понятие субстанции, в то время как в рамках неархимедовой геометрии субстанция сама сводится к фундаментальным логическим понятиям пространст­ва и времени”36. Иначе говоря, субстанция поглощается полостью измерения, но эта полость измерения — не иррациональное, поскольку известно, как ее можно включить в свод рационального объяснения. Перед нами прекрасный пример рациональной гибкости, привнесен­ной различными диалектическими подходами, действую­щими там, где коренятся постулаты. Таким образом, представляется, что иррациональное способно раство­ряться в освоенных рациональных формах. Следователь­но, оно не абсолютно. Чем свободнее дух, тем менее прочно иррациональное.

К сожалению, эти остроумные замечания Коппеля, Фурнье и Йовановича не получили у них полного раз­вития. Внутренняя запретная зона, характеризующая частицу, как бы потерялась в их рассуждениях в зоне внешней неопределенности, связанной со сложным экс-

91

периментом по определению пространственного положе­ния. Неархимедовы представления могли бы найти свое применение в описании пространства, содержащего не­подвижные частицы. Однако взаимосвязь движения и субстанции все усложняет, возвращая нас к физическим условиям измерения, как их определил Гейзенберг.

II

Рассмотрим теперь вторую перспективу научной объективации, предложенную Гейзенбергом, ту, которая исходит из корпускулярных представлений, предпола­гая их корректными, и которая конструирует волновые понятия, подвергая их критике.

Заметим прежде всего, что анализ этот исключи­тельно трудно представить в строго современной фор­ме, поскольку здесь, быть может, куда больше, чем в любой другой теории, прежние психологические при­вычки лишают мысль той гибкости, которая требуется современной наукой. В самом деле, попытки конструи­ровать волны, исходя из материальных точек, принима­емых в качестве абсолютных реальностей, так же ста­ры, как и концепция волнового распространения света. Начиная с Гюйгенса без конца пытались объяснить колебательное движение света и его распространение, обращаясь к идее материальной среды. При этом, даже когда говорили о сплошной среде, ее трактовали как совокупность расположенных рядом друг с другом ча­стиц. Столь же многочисленны высказывания и отно­сительно прерывной структуры эфира. То есть верили в возможность изучения непрерывного распространения света, но не иначе, как переводя эту возможность в представление о том, что движение сразу же обрета­ется отделенными друг от друга частицами. Мысль же о постепенном распространении появляется под покро­вом математического разложения, более или менее хо­рошо обоснованного в представлении. В результате — конструирование волн в старой физике было далеким от совершенства, несмотря на обманчивую ясность предложенных решений.

Как бы то ни было, Гейзенберг критикует волновую физику параллельно с физикой частиц. Он замечает, что такие понятия, относящиеся к волне, как амплиту­да, период колебания, фаза “имеют свой источник

92

в опыте повседневной жизни, при наблюдении волн во­ды или колебания упругих тел”37. Не похоже, чтобы они были связаны с корпускулами; скорее они связаны со сложными и деформируемыми ансамблями частиц. По сравнению с обычными представлениями, имеющими отношение к миру частиц, такие понятия соответствуют сложным явлениям. Путем (логического) вывода, а не в результате наблюдений, эти понятия были использо­ваны для того, чтобы объяснить распространение све­та, или, точнее, опыты по дифракции и интерференции. Затем эти же понятия были успешно использованы и при интерпретации новых явлений, относящихся к дви­жению материальных частиц. Оправдывают ли, однако, все эти успехи реалистскую трактовку конструирова­ния? Встает именно эта эпистемологическая проблема.

Напрашивается следующий вопрос: можно ли на­делить такие “выводные” волны (не только волны де Бройля, но и Френеля) всеми признаками волн из об­ласти непосредственной феноменологии, какие возника­ют, если бросить камень в спокойную воду? Этот во­прос полностью сходен с тем, который мы ставили отно­сительно электрона: обладает ли электрон действи­тельно всеми свойствами материальной частицы? Ответ тот же: как невозможно определить абсолютно точно положение электрона, так невозможно точно знать и амплитуду в каждой точке области, занятой волной. Любое измерение дает в этом случае только среднюю величину амплитуды в области пространства и в ин­тервале времени, которые нельзя свести соответствен­но к точке и к мгновению. Иными словами, волна не позволяет себя конкретизировать вокруг материальной точки, которая превратилась бы таким образом в но­сительницу колебательного движения, принимая тем самым материальную точку в качестве действительного, реального источника явлений. Прежняя физика не смо­гла приписать колебательных движений материальной точке. Поэтому понятны в философском плане ее неуда­чи, когда она пыталась сконструировать эфир, обладаю­щий прерывистой структурой. Здесь, в самой основе представлений приверженцев эфира, содержалась ссыл­ка на то, что волна предполагает протяженную основу и включает в действие непрерывную группу точек. Когда придется переводить это представление в конти­нуум вероятности, нужно будет лишь подчиниться идее

93

вроде изначальной связи этих характеристик, приняв в качестве факта то, что волна — это синтетический образ.

Итак, два образа — волны и частицы — несоедини­мы. Они понятны лишь до тех пор, пока изолированы. И та и другая, оставаясь образами, не должны претен­довать на то, чтобы воспроизводить глубокие реально­сти. Однако они могут быть поучительными, если мы возьмем их в качестве источника аналогий и попробу­ем мыслить об одной, используя (в виде модели) дру­гую, а также ограничивать одну посредством другой. Они уже представили свои доводы: представление о частице и ее движении породило механику; представ­ление о волне и ее распространении — физическую оптику.

В качестве основы научной психологии механические представления долгое время были доминирую­щими. Однако с педагогической точки зрения по-на­стоящему интересно заняться изучением волновых кон­цепций. Ничто не подчеркивает с такой очевид­ностью психологическую важность этой проблемы, как следующее замечание К. Дж. Дарвина: “Нам нужно нечто совсем иное, чем простые фундаментальные прин­ципы: мы должны, в частности, обрести такие навыки мышления, которые позволят предвидеть достаточно сложные явления, которые невозможно будет полностью объяснить на основе механики. Я полагаю, что для вы­работки этих новых форм мышления нужно учитывать прежде всего тот факт, что человеческий дух обладает очень большой инертностью, а также, можно сказать, большой вязкостью: он всегда очень лениво переходит из одного равновесного состояния в другое... Если мы хотим быстрее добиться равновесия, то должны в тече­ние короткого времени обрести силу, которая превыша­ла бы ту, что совершенно необходима для его осуще­ствления. Поэтому я считаю, что лучшей линией пове­дения (которой нужно следовать в настоящее время) является упор на волновой аспект теории в ущерб ди­намическому аспекту, в надежде прийти в короткий срок к золотой середине между ними”38. С установле­нием этого равновесия, говорит далее Дарвин, мы при­дем к констатации любопытного факта, что “для ана­лиза проблем, касающихся частиц (или того, что мы считаем частицами), мы должны использовать методы

94

волновой теории, в то время как для анализа света, ко­торый, по нашему мнению, имеет бесспорно волновой характер, мы обязаны использовать теорию частиц”39.

При этом к позитивному, в педагогическом плане, результату, связанному с учетом всех уроков изучения волновых явлений, нужно добавить, на наш взгляд, и некую разновидность негативизма, состоящего в том, чтобы разрушить наивно-реалистский подход, сформи­рованный при созерцании движения бросаемых камней. Например, можно было бы попытаться почувствовать в этой связи все то, что есть незавершенного и произ­вольного в реальности, приписываемой в результате ло­гических рассуждений световым частицам. Порой слиш­ком торопятся утверждать, что понятие фотона якобы реставрирует старое представление о световых части­цах, возникшее в воображении Ньютона. Подобная ре­ставрация возможна лишь на начальном этапе форми­рования научной культуры, с ее первыми и взаимозаме­няемыми представлениями; уточненные мысли никогда не возвращаются к точке их отправления. В самом деле, все механические эксперименты, с их попытками стол­кнуть друг с другом фотоны, оказались напрасными. Вполне возможно определить столкновение фотона с электроном в эффекте Комптона; но когда хотели из­учить столкновение двух фотонов, эксперимент дал от­рицательный результат. Столкновение фотонов состояло в пересечении двух световых лучей; сколь бы редко ни распределялись фотоны вдоль луча, невозможно понять причину, которая мешает проявлению взаимодействия в точке пересечения. Но один факт очевиден: никог­да не обнаруживается фотона, который был бы выбро­шен в область угла, образованного лучами. Завершим эту часть темы философским выводом: никогда нельзя продемонстрировать механической композиции из света, в то время как в явлениях интерференции волновая композиция света обнаруживается легко.

Постоянно имея в виду ту же цель воспитания опы­том отрицания, вспомним вновь о механических анома­лиях фотона. Если бы он мог оставаться в состоянии покоя, то обладал бы нулевой массой. Между тем он наделен предельной скоростью, немыслимой в случае материальных тел. Определение его пространственного положения в пучке света должно учитывать соотноше­ние неопределенностей Гейзенберга. То есть мы видим,

95

что в понятии фотона собрались те же качественные противоположности, которые были обнаружены столь произвольно связанными в прежних доктринах эфира. В старой реалистской теории эфира этой физической среде приписывали, как известно, одновременно сверхлегкость и сверхупругость; он казался проницаемее газа и более упругим, чем сталь. (Похоже, что матери­алистическая трактовка света из века в век подверже­на подобным противоречиям, с точки зрения опыта.) Все эти трудности могут натолкнуть на ту философскую идею, что фотон нельзя полностью свести к представле­нию о частице. Материальная реализация фотона раскрывается как несовершенное представление. Но в компенсацию за это подобные замечания будут до­ставлять куда меньше затруднений физику, когда у него потребуют определить детально волновую реализа­цию электрона.

Итак, когда речь идет о фотоне, электроне или ато­ме, следует понять, что нужно говорить скорее о реа­лизации, чем о реальности. Как говорит Маргенау: “Признание того факта, что реалистское толкование известных естественных данных по большей части зави­сит от наших способов понимания, лишает наивный реализм большей части его убедительной силы”40. Экс­периментальная реализация зависит в первую очередь от способа нашего интеллектуального восприятия. Именно теория делает первый шаг. Явлениям микрофизики безусловно не хватает реалистской привлекатель­ности (realistic appeal).

Когда научились уравновешивать два представле­ния — частицы и волны, когда стали сопротивляться наивному реализму, который стремился формировать вещи, обладающие неизменными свойствами, когда по­няли мощь реализующего эксперимента, тогда оказа­лись подготовленными к тому, чтобы ставить проблему диалектического отношения двух названных аспектов явлений в менее жестких терминах. Ведь в самом деле, почему ищут какую-то разновидность причинной связи между частицей и волной, если речь идет лишь о двух образах, двух точках зрения на сложное явление? Те­зисы, в которых говорится о волне-пилоте, управляю­щей корпускулой40а, есть по сути дела лишь использо­вание метафор для того, чтобы выразить связь частицы и волны. Все, что можно сказать по этому поводу, так

96

это то, что эта связь не является ни причинной, ни ве­щественной. Частица и волна — не вещи, которые свя­заны механически. Их связь математического порядка: их следует понять как различные моменты математиза­ции опыта. Впрочем, конфликт смягчается, если интер­претировать, как это делается в только что появивших­ся теориях, волны в качестве вероятностей наличия ча­стиц. Волна в данном случае раскрывается именно как математическое выражение, движущееся в конфигура­ционном пространстве с числом измерений более трех, которым отличается пространство обычного представ­ления.

Понятно отсюда, насколько, если так можно выра­зиться, естествен переход от этого алгебраического пространства в обычное, которое не должно более — в новом мышлении — трактоваться иначе, нежели в ка­честве иллюстративного средства, подходящего для на­ших образов, а не как адекватная канва сложных отно­шений. В плане философской проблематики, связанной с конфигурационными пространствами, здесь имеет место стремление к трансмутации реалистских устано­вок. Постоянно говорят о том, что эти пространства есть не что иное, как искусственные конструкции41. Тем не менее они открывают математическому мышле­нию максимальную возможность обобщения, однород­ности, симметрии. С точки зрения синтезирующего мы­шления они в некотором смысле даже более реальны, чем обычное пространство. Их можно рассматривать как подлинные априорные формы схематизации. Как только хотят схематизировать некую совокупность из множества объектов, нужно обращаться к помощи конфигурационных пространств. Для изучения вероят­ностей нужны квазиестественные пространства. Извест­но, что изучение особых отношений, включающих веро­ятности, требует учета множества элементов. Эту воз­можность предоставляет пространство со многими изме­рениями. Именно с помощью подобных пространств нужно пытаться понять смысл волны, определяющей вероятность присутствия частиц. Ниже мы вернемся еще к обычному пространству, наполненному тяжелой и медленной материей, где игра случая слишком медлен­на, чтобы предстать в виде устойчивых законов. Во всяком случае, не бедный опыт вероятности, получен­ный в области макрофизики, может стать для нас путе-

97

водной звездой; данный опыт, восприятие которого слишком реалистично, должен быть пересмотрен, что­бы получить свой действительный вероятностный смысл. Рассматривая математические концепции, про­никающие постепенно в современную химию, можно было бы полемически сказать, что состав химического вещества — явление числового и вероятностного поряд­ка. Волна — это своего рода таблица для игры, где частица — случай.

Итак, проблема реалистского толкования волн и частиц постепенно сливается с проблемой детерминизма и вероятности. В следующей главе мы обратимся к рас­смотрению этой последней проблемы.












ГЛАВА 5

Детерминизм и индетерминизм.

Понятие объекта

Придерживаясь насколько возможно психологиче­ского аспекта, мы должны сначала рассмотреть, каким образом противоположные понятия детерминизма и ин­детерминизма вновь становятся объектом внимания со­временной научной мысли. Ниже мы попытаемся пока­зать, что эти понятия тесно связаны с нашими представ­лениями о вещах, пространстве, времени, формах, функ­циях. Однако, по нашему мнению, их следовало бы пере­вести при этом в плоскость более сложного психологиче­ского анализа и рассматривать одновременно с позиций как эксперимента, так и чувственного восприятия. В ре­зультате мы обнаружим, что психология нашего детер­минированного и недетерминированного восприятия фак­тически сходна с психологией восприятия единства и множественности. То есть у нас в руках все необходи­мое для постановки проблемы вероятностного знания.

I

Если бы мы захотели представить в общих чертах историю детерминизма, то нам следовало бы вспомнить всю историю астрономии, ибо в глубине небес заклю­чен тот чистый Объект, который отвечает чистому Со­зерцанию. Упорядоченное движение светил управляет судьбами. Если в нашей жизни существует нечто фа­тальное, так это прежде всего потому, что некая звез­да господствует над нами и направляет нас. Есть, та­ким образом, философия звездного Неба. Она обучает человека физическому закону, говоря о его объективных характеристиках и абсолютной обязательности. Без это­го великого урока астрономической математики геомет­рия и число едва ли были бы так тесно связаны с опыт­ным мышлением. Все земные явления обладают разли­чиями и подвижностью, столь непосредственно очевид­ными, что здесь трудно без психологической подготов­ки найти базу доктрины Объективности и Детерминиз-

99

ма. Детерминизм спустился с небес на землю.

Ближе к нашему времени ньютоновская астрономия придала известную строгость доктрине кантовских ка­тегорий, абсолютность априорным формам пространст­ва и времени. Именно эта астрономия породила совре­менную математическую физику. Астрономические яв­ления представляют собой в определенном смысле самую объективную и наиболее жестко детерминиро­ванную форму физических явлений. Астрономические знания обеспечили научный дух исходными навыками и формами, которые если и не априорны в отношении восприятия, то могли бы быть в строгом смысле апри­орными в отношении рефлексии. Если проследить за развитием астрономии вплоть до последнего столетия, то можно осознать двойственность смысла, который обычно был присущ детерминизму; он то рассматривал­ся как фундаментальная характеристика явления, то как априорная форма объективного знания. При этом путаницу в философские дискуссии вносит, как прави­ло, незаметный переход одного смысла в другой.

Именно это астрономическое происхождение детер­минизма объясняет, в частности, тот факт, почему философы долгое время не интересовались проблемами разного рода отклонений, ошибок, неточностей, возни­кающих при изучении физических явлений (на почве этих проблем и появится позднее научный индетерми­низм). Когда идет речь о самой астрономии, не следу­ет забывать, что, например, идея возмущений сравни­тельно недавнего происхождения. Д'Аламбер напомина­ет нам, что, согласно Пембертону, Ньютон не обращал внимания на незначительные неточности, что было про­явлением великого ума. Часто отмечалось, что точ­ность в астрономических измерениях помешала бы от­крытию законов. Чтобы мир казался упорядоченным, важно, чтобы открытые законы были прежде всего ма­тематически простыми. Детерминизм закрепляется толь­ко с помощью по-настоящему элементарной математи­ки. Именно такая элементарная математика посредст­вом неких характерных штрихов усиливала впечатле­ние необходимости устойчивых связей, которые, как ка­залось, представляло более или менее упрощенное эмпирическое исследование. Более или менее точное наблюдение дублировалось в более или менее точных предвидениях, чтобы основать детерминизм фактически

100

и обосновать его “юридически”.

При этом проблема формы астрономических объек­тов, возможно, еще более поучительна, чем проблема траектории их движения. В течение долгого времени считалось, что небесные тела должны быть геометри­чески простыми. Каково же было удивление, когда в результате геодезических измерений открыли сплюс­нутую форму земного шара! Именно тогда Мопертюи прозвали “бесстрашным сплющивателем Земли”42. Земля была круглая, и какое еще нужно было доказа­тельство этому, кроме того, что можно было объ­ехать вокруг Земли? Считалось, что форма безразлич­на в отношении движения, что она элемент, который не существен для предвидения астрономических фактов: молчаливо полагались на давно сложившуюся иерар­хию признаков, когда вторичные признаки игнориро­вались. Именно эта иерархия придавала детерминизму впечатление строгости.

Резюмируя, можно сказать, что математическая кон­цепция мира выросла прежде всего из представления о простых формах. Причем это представление долгое время сопротивлялось как идее неправильной формы небесных тел, так и идее возмущения их траекторий. Детерминизм является следствием простоты первичной геометризации. Чувство детерминированности — это чувство фундаментального порядка, некое спокойствие духа, которое придает симметрии надежность матема­тических связей.

Короче, как только мы поймем, что психология де­терминизма есть производное от усилия по рационали­зации реального, нам станет понятнее и психология деформации и возмущения. Ибо сама их идея (офор­мившаяся в полной мере в результате развития науки XIX в.) убеждает, что мы продолжаем хранить вер­ность первичному закону и первичной форме. Более то­го, собственно, благодаря этой форме и этому закону мы и можем думать об отступлениях от них. Здесь лю­бопытное явление мышления “в двух эпохах”. Детерми­низм — современник первоначальной информации; бес­порядок, вносимый возмущениями, считается поверхно­стным. Именно так, тесно связанные между собой, аст­рономия и геометрия спасают от возможного сомнения представление о детерминированности процесса станов­ления в мире явлений.

101

*    *    *

Если бы теперь можно было забыть начальный фи­лософский урок, преподанный астрономией, и сначала обратиться к земному феномену, в его непосредствен­ном виде, то мы обнаружили бы, что наблюдение вовсе не может воспитать нас в духе Детерминизма. По на­шему убеждению, это очень важный момент, так как непосредственное наблюдение (а не рефлексия и экспе­римент) образует первичные психологические формы. Следует понять, что обучение детерминизму должно включать в себя и коррекцию наблюдения эксперимен­том. Следующее философское замечание поможет нам осознать, что непосредственное наблюдение не создает представления о детерминизме: детерминизм не связы­вает одинаково строго все стороны явления. Деление мысли на закон и возмущение должно проводиться всякий раз заново. При изучении становления феноме­на экспериментальные линии проступают как бы в ви­де узелков. Детерминизм двигается от одного узелка к другому, от четко определенной причины к четко оп­ределенному следствию. Однако достаточно обратиться при этом к межузелковым связям, чтобы увидеть осо­бый процесс, отсутствие которого мы молчаливо посту­лировали. Приведем грубый пример. Соединение мела и уксуса дает реакцию, сопровождающуюся шипением. Продолжительность этой реакции не влияет на конеч­ный результат. Поэтому можно воспринимать ее как протекающую равномерно. Но если бы мы захотели разобраться в деталях, то поняли бы, что межузелково­му пространству присуща в этом случае иная времен­нáя связь. У эволюции есть история. Нет детерминизма без выбора, без отказа от мало значимых или смущаю­щих нас явлений. Очень часто явление кажется нам незначительным просто потому, что мы пренебрегаем его исследованием. По существу, научный дух состоит не столько в наблюдении за детерминированностью яв­лений, сколько в детерминировании явлений, в принятии предосторожностей, чтобы подлежащий определению феномен производился без излишних деформаций.

Дух упрощения, лежащий в основе детерминистской концепции, объясняет успех механистической гипотезы. Пожалуй, только в эпоху механицизма объяснение и описание были так разделены между собой. С феноме-

102

нологических же позиций становится ясно, что детерми­низм — это постулат механики и что он верифицируем лишь в той малой мере, в какой сама механика способ­на объяснить феномен. Отсюда — идеал механистиче­ской эпохи: чтобы все в феномене было определено, не­обходимо, чтобы в нем все было сводимо к механи­ческим свойствам.

К этому можно добавить, что наша вера в причин­ную связь явлений покоится на редукции явлений к классической элементарной механике. Картан замеча­ет: “Когда говорят о физической причинности, то име­ют в виду обычно, что состояние Вселенной в опреде­ленный момент (времени) полностью определяет ее даль­нейшее развитие. Здесь следует уточнить, что понимают под состоянием Вселенной. Классическая механика ма­териальной точки совпадает с детерминизмом при усло­вии, что под состоянием точки в данный момент имеют в виду комплекс, состоящий из ее положения и ее скорости... Насколько усложняет дело как раз то, что теория относительности показала нам, что время неот­делимо от пространства; положение о состоянии Все­ленной в конкретный момент времени теперь не имеет абсолютного смысла; нужно говорить о ее состоянии в разрезе трехмерного42а пространства-времени. Но тог­да появляются другие проблемы, на которые обратил внимание Адамар. На самом деле существует матема­тический детерминизм и физический детерминизм. Мо­жет быть так, что состояние Вселенной в одной трех­мерной области порождает определенное состояние в соседних областях, но физик не может этого устано­вить. Это связано с тем, что весьма слабое изменение состояния Вселенной в данной области может в неко­торых случаях повлечь за собой огромные изменения в другой, весьма близкой к первой; зависимость состоя­ний двух областей, таким образом, полностью скрыта от физика”43. Таким образом, математический детерми­низм, базирующийся на следствиях, не совпадает, как предполагалось, полностью с физическим детерминиз­мом, основанным на причине. Или, говоря иначе, при­чина не всегда может быть определена в однозначных математических терминах. Она есть состояние, выбран­ное среди других возможных состояний. Подобный вы­бор возможностей основывается не на выборе отдель­ного момента, взятого на оси бесконечной длительности,

103

а на единственном моменте, с которым можно связать разноориентированные срезы в пространстве-време­ни. Говорить об одном состоянии Вселенной в один какой-либо момент времени — значит находиться во власти не только случайно выбранного момента, но и случайного состояния в этот момент.

Можно отметить и другие, еще более простые, про­извольные допущения. Так, принято считать, что исто­рически механика связана с твердыми телами. Все, что касается механики жидких тел, появляется позднее. Поэтому едва ли следует удивляться, когда детерми­низм иллюстрируется на примере отношений твердых тел. При отталкивании двух твердых тел после столкно­вения действительно остаются те же вещи, изменившие свое движение; отсюда возникает уверенность опреде­лять весь феномен в целом, анализируя движения до и после столкновения, как будто бы здесь был прове­ден исчерпывающий анализ феномена причины и фено­мена следствия. Как мы видим, детерминизм связан с метафизическим анализом мира явлений, разделенно­го на два аспекта: вещь и движение. Ниже мы еще вер­немся к этому метафизическому дуализму. Здесь же только заметим, что стоит нам поставить наблюдателя перед более сложным явлением гидродинамики, как тут же испытывают сильное потрясение фундаментальные представления детерминизма. Поскольку и жидкое тело деформируется движением, оказывается, что то и дру­гое интерферируют, что детерминизм как бы делится и становится двойственным. Если же противятся этому выводу и принимают явления гидродинамики за ясно определенные, то это потому, что вносят в их изучение представления о причинности, заимствованные из меха­ники твердых тел.

Резюмируем. Все сказанное свидетельствует, что психология детерминизма вырастает из реальных экс­периментальных ограничений. Достаточно обратиться к преподаванию астрономии и механики, оживляя представления, сформированные в практике непосредст­венной жизни, чтобы увидеть, что детерминизм проис­текает из избирательного подхода и абстракций и что мало-помалу он превращается в настоящую технику. При этом научный детерминизм находит свои доводы в практике с упрощенными, застывшими явлениями: здесь каузализм совпадает с “вещистским” подходом.

104

Механический детерминизм проверяется на искусствен­но искаженной механике с ее некорректным анализом пространства-времени. Детерминизм физической науки проверяется на иерархизированных явлениях, с преиму­щественным вниманием к частным, специальным изме­нениям. А детерминизм химической науки — на очи­щенных веществах, обращаясь к перечислению их ка­честв. Если теперь учесть, что эти упрощенные механические представления связаны с простыми меха­низмами, что эти технически иерархизированные физи­ческие явления суть тоже настоящие машины, что очи­щенные вещества в конечном счете настоящие химиче­ские конструкции, то нас может потрясти технический характер научного детерминизма. Оказывается, настоя­щий порядок в природе — это порядок, который мы тех­нически привносим в природу. Постепенно, когда стали обращаться к точным проверкам и особенно — к пре­подаванию детерминизма, заметили, что для того, что­бы корректно рассказать о детерминизме, нужно тща­тельно заботиться о формах, сортировать законы, очи­щать вещества; без этого процесс изменения явления вызовет у наблюдателя только удивление и будет ка­заться фантастикой.

*    *    *

Проблема детерминизма, рассмотренная под углом зрения преподавания, столь важного для формирования научного духа, поставлена правильно, учитывая, что в плане психологии путь преподавания — это одновре­менно и путь продуктивного мышления. Если же этого не происходит, значит, научный дух погряз в догматиз­ме и аксиомах, принимаемых на веру. Можно вполне допустить, что вера в детерминизм лежит в самих ос­новах нашего мышления, хотя нетрудно при этом по­казать, что он является и темой фактически не прекра­щающихся дискуссий и полемики в стенах лаборато­рий. Взятая с этой точки зрения проблема детерминиз­ма приводит нас к классификации аргументов, расчленению понятий и т. п., т. е. к задаче, казалось бы, скромной, но полезной перед лицом такой слежав­шейся массы, как метафизический детерминизм, сковы­вающий научную мысль, который необходимо расчле­нить. Мы будем различать негативный детерминизм

105

и позитивный детерминизм. И с этой целью хотим это различение обсудить и попытаться обосновать.

Если кто-либо сомневается в том, что какая-то цепь явлений может быть воспринята как детерминирован­ная, то обычно, чтобы снять это сомнение, стремятся определить исходное состояние явления и в соответст­вии с ним предсказать его последующее состояние с воз­можно большей точностью. Ибо, чем точнее будет описано явление, тем более убедительным — доказа­тельство. Однако у этой точности есть очевидный пре­дел, и рано или поздно надо будет в этом сознаться. То есть в собственных колебаниях по поводу оконча­тельного предсказания. С другой же стороны, мы бу­дем гораздо более догматичными в предсказании то­го, чем ожидаемое явление не будет. И здесь мы при­ближаемся к абсолюту, к тому, что окончательно опре­делено. Ведь мы абсолютно уверены, например, в том, что груз, который может выдержать карманный маг­нит, не превысит одного килограмма, так же как стра­ховая компания абсолютно уверена, что жизнь любого ее клиента не продлится более тысячи лет. Если есть хоть малейшее сомнение, то прибегают именно к тако­го рода преувеличениям для восстановления веры. Психология детерминизма основывается на некоей пу­стой зоне. Если вера восстановлена, мы возвращаемся к позитивным предсказаниям; мы заявляем, чем будет явление; мы убеждаем убежденных, готовых признать все с первого раза. Но признать не значит знать. Мы легко признаем то, чего не знаем.

На это можно, правда, возразить, задав такой во­прос: а разве не существует неких бесспорных отличи­тельных признаков? Так, химический осадок имеет цвет, по которому можно предсказать результат реакции. Цвет, безусловно, отличает одно вещество от другого. Уверенность химика покоится на прогрессирующих исключениях; он последовательно отказывается во вре­мя опыта от смущающих его случаев. Более того, опре­деляя, например, содержание в соли металла, химик не думает о чистоте соли, как и о других примесях в ней. Его интересует лишь данный металл. Достаточ­но поэтому быть более, видимо, требовательным, т. е. стремиться к чистоте всех получаемых в результате ре­акции продуктов, чтобы поколебать прогнозируемый исход эксперимента. Настоящий детерминизм психоло-

106

гически тяготеет к негативным оценкам. Только нега­тивный детерминизм прекращает бесконечную полеми­ку о позитивном доказательстве. Единство смысла до­стигается за счет отрицания. Совершенное объективное соединение имеет, в некотором смысле, необъективную природу.

*    *    *

Предшествующие заметки касались главным обра­зом психологических условий доказательства детерми­низма. По ним можно судить о мере детерминации яв­лений и о том, насколько она определима и определима ли вообще с точки зрения предвидения.

Таким образом, нам становится ясно, что причин­ность и детерминизм не синонимы, что психология причины далеко не тождественна психологии детерми­низма. Как верно заметил фон Мизес: “Принцип при­чинности подвижен, wandelbar, и подчиняется тому, что требует физика”44. В более же широком плане можно, очевидно, сказать, что принцип причинности подчиняет­ся тому, что требует объективная мысль, что он может рассматриваться как фундаментальная ее категория. Психология причины сформировалась независимо от тех сверхточных определений, из которых вырастает детерминизм. Если следовать от причины к результа­ту, то мы обнаружим связь, которая до определенного момента существует, несмотря на частичную размытость причины и следствия; причинность имеет более общий характер, чем детерминизм. Она качественного харак­тера, в то время как детерминизм — количественного. Скажем, когда при нагревании тело расширяется или меняется его цвет, то это явление демонстрирует со всей очевидностью причину, вовсе не свидетельствуя в пользу детерминизма. Позитивно (т. е. стремясь к тщательному определению состояний явления) доказать детерминизм невозможно. Расширение твердых тел — статистический факт, носящий такой же вероятностный характер, что и расширение газа. Уже это обстоя­тельство, на которое обычно не обращают внимания, свидетельствует о едва ли оправданном предпочтении, отдаваемом нами представлению о твердых телах.

Если быть более внимательным к различению фун­даментальных эпистемологических понятий и попы-

107

таться, в частности, преодолеть существующее взаим­ное смешение детерминизма и причинности, то лучше всего это, видимо, сделать, опираясь на топологический детерминизм, соответствующий функциональным свя­зям, который срабатывает в момент становления общих ансамблей, как Analysis Situs в геометрии. При этом мы можем наблюдать, как формируется Analysis Cri­sis, идущий от одного органического феномена к дру­гому. Какое нам дело до количества, когда само за се­бя говорит качество! И что нам за дело до совокуп­ности качеств, когда значимы лишь некоторые из них! Причинный анализ основывается на очевидной иерар­хии качеств, и для него несущественно определение количества.

Это не только мнение философа; так думают и ма­тематик, и экспериментатор. Полагают, что ученый лишь считает, в то время как он пытается прежде всего ухватить связь явлений и продумать эту связь, вовсе не просчитывая всех вариантов. Именно на уров­не связи “знак — знак”, а не “число — число” чаще по­стигаются им первые уроки детерминизма. Вера его строга, потому что не все поддается проверке. За пре­делом метрических — чаще всего разрозненных — ве­рификаций существуют верификации топологического детерминизма, которые и показывают, что феномен не меняется, даже если слегка искажаются его черты.

Рассмотрим теперь проблему с диаметрально проти­воположной стороны. Зададим вопрос: каким образом психология индетерминизма пробила себе дорогу в са­мом научном мышлении? Отвечая на него, мы увидим, как, исходя из рассмотрения разрозненных явлений, ученый к своему удивлению обнаруживает тот же де­терминизм, в целом основанный на постоянстве более или менее оправданном, более или менее строгом, но существование которого тем не менее несомненно.

II

Если следовать строго научному подходу, то в ка­честве первых индетерминистских тезисов, подлежащих рассмотрению, должны быть взяты те, что составляют основу кинетической теории газа. Эта теория оказывала глубокое и длительное влияние на развитие науки. Она неоднократно занимала внимание философов. Посколь-

108

ку, однако, ее философское значение уже достаточно убедительно раскрыто в книгах Абеля Рея, мы будем кратки.

С нашей точки зрения, самый глубокий метафизиче­ский смысл данной теории состоит в том, что она осу­ществляет трансценденцию качества в том плане, что некое качество, не принадлежащее составным частям, вместе с тем принадлежит целому. Логика всегда вос­ставала против такой трансценденции. Сошлюсь лишь на недавний пример, взятый из работы Питера А. Кар­майкла. Этот автор явно не согласен с теми, кто счита­ет, что поведение элемента “непредсказуемо (т. е. для современной физики не детерминировано), тогда как среднее поведение большого числа элементов предска­зуемо (т. е. детерминировано). Другими словами, инди­видуальный объект не детерминирован, а класс детерми­нирован. Это положение подрывает аксиому omni et nullo, и, следовательно, оно противоречиво в себе. То же относится и к случаю предположительных законов и статистических вероятностей, в которых некое свой­ство приписывается классу объектов и отрицается у объектов, взятых в отдельности, поскольку иначе появляется пропасть между классом и объектами... Единственная возможность, которая остается ученому, — это не считаться в таком случае с названной аксиомой и продолжать рассуждать, пользуясь противоречащими друг другу понятиями, что он делает, когда подписыва­ется под доктриной индетерминизма”45. Но тем не ме­нее это метафизическое противоречие должно быть преодолено. В действительности оно смягчается с по­мощью понятия вероятности. Однако вероятностная ло­гика еще далеко не оформилась; аксиома omni et nul­lo, которая справедлива для совокупности объектов, отнюдь не приложима без оговорок к комплексу веро­ятностей.

Не останавливаясь преждевременно на преимущест­венно логических вопросах, обратимся к характеристи­ке индетерминизма. В основе его лежит идея непред­сказуемости поведения. Например, нам ничего не из­вестно об атоме, если он не рассматривается как то, что сталкивается, в модели, используемой кинетической теорией газа. В частности, мы ничего не знаем о вре­мени атомных соударений; как это элементарное явле­ние может быть предвидимо, если оно “невидимо”, т. е.

109

не поддается точному описанию? Кинетическая теория газа исходит, следовательно, из элементарного неопре­делимого или неопределяемого явления. Разумеется, неопределяемость здесь не синоним недетерминирован­ности. Но когда ученый приводит доводы в пользу те­зиса, что некий феномен неопределим, он этим обязан методу, заставляющему считать этот феномен недетер­минированным. Он приходит к индетерминизму, исходя из факта неопределенности.

Применить некоторый метод детерминации в отно­шении какого-то феномена — значит предположить, что феномен этот испытывает воздействие других феноме­нов, которые его определяют. В свою очередь, если пред­положить, что некий феномен не детерминирован, это значит тем самым предположить, что он независим от других феноменов. То огромное множество, которое представляют собой явления межмолекулярных столк­новений газа, обнаруживается как некое целостное распыленное явление, в котором элементарные явления совершенно независимы одно от другого. Именно с этим связано появление на сцене теории вероятностей.

В ее простейшей форме эта теория исходит из абсо­лютной независимости элементов. Существование даже малейшей зависимости внесло бы путаницу в мир ве­роятностной информации и потребовало бы больших уси­лий для выявления взаимодействия между связями ре­альной зависимости и чисто вероятностными законами.

Такова, на наш взгляд, концептуальная основа появ­ления в научном мышлении теории вероятностей. Как уже сказано, психология вероятности еще не окрепла, ей противостоит вся психология действия. Homo faber не считается с Homo aleator; реализм не признает спе­куляций. Сознание некоторых (даже известных) физи­ков противится восприятию вероятностных идей. Анри Пуанкаре вспоминает в этой связи такой любопытный факт из биографии лорда Кельвина: “Странное дело, — говорит Пуанкаре, — лорд Кельвин одновременно скло­нялся к этим идеям и сопротивлялся им. Он никогда так и не понял общий смысл уравнения Максвелла — Больцмана. Он полагал, что у этого уравнения должны быть исключения, и, когда ему показывали, что якобы найденное им исключение не является таковым, он на­чинал искать другое”46. Лорд Кельвин, который “пони­мал” естественные явления с помощью гироскопических

110

моделей, считал, видимо, что законы вероятности ирра­циональны. Современная же научная мысль занимается освоением этих законов случая, вероятностных связей между явлениями, которые существуют без всякого от­ношения к реальным связям. Причем она плюралистич­на уже в своих базовых предположениях. Мы находим­ся в этом смысле как бы в царстве рабочих гипотез и различных статистических методов, естественно, по-сво­ему ограниченных, но в равной мере принимаемых на­ми. Принципы статистики Бозе — Эйнштейна, с одной стороны, и принципы статистики Ферми — с другой, про­тивореча друг другу, используются в различных разде­лах физики.

Несмотря на свои неопределенные основы, вероят­ностная феноменология уже достигла значительных ус­пехов в преодолении существующего качественного раз­деления знания. Так, понятие температуры интерпре­тируется сегодня с позиций кинетики и, прямо скажем, носит при этом более вербальный, чем реальный харак­тер. Как верно заметил Эжен Блок: “Принцип эквива­лентности тепла и работы материализован с самого начала тем, что мы создали тепло”47. Но не менее вер­но то, что одно качество выражается через другое и что даже в предположении механики в качестве основы ки­нетической теории газа настоящая объяснительная си­ла принадлежит сочетанию вероятностей. Следователь­но, нужно всегда учитывать вероятностный опыт. Ве­роятное имеет место в виде позитивного момента. Правда, его трудно разместить между пространством опыта и пространством разума.

Конечно, не следует при этом думать, что вероят­ность совпадает с незнанием, что она основывается на незнании причин. Маргенау по этому поводу тонко за­метил: “Есть большая разница между выражениями: “Электрон находится где-то в пространстве, но я не знаю, где, и не могу знать” и “Каждая точка — равно­вероятное место нахождения электрона”. Действительно, в последнем утверждении содержится явная уверен­ность в том, что если я выполню большое число наблю­дений, то результаты их будут равномерно распределе­ны по всему пространству”48. Так зарождается совер­шенно позитивный характер вероятностного знания.

Далее, не следует отождествлять вероятностное с ирреальным. Опыт вероятности имеет основание в ко-

111

эффициентах нашего психологического ожидания бо­лее или менее точно рассчитываемых вероятностей. Хо­тя проблема эта поставлена нечетко, соединяя две не­ясные, туманные вещи, но она отнюдь не ирреальна. Может быть, следует даже говорить о причинной свя­зи в сфере вероятного. Стоит задуматься над вероятност­ным принципом, предложенным Бергманом: “Событие, обладающее большей математической вероятностью, по­является и в природе соответственно с большей часто­той”49. Время нацелено на то, чтобы реализовать веро­ятное, сделать вероятность эффективной. Имеется пе­реход от закона, в каком-то смысле статичного, рассчитываемого исходя из сложившейся на данный мо­мент возможности, к развитию во времени. И это про­исходит не потому, что вероятность выражается обыч­но как мера случая, когда феномен, который она пред­сказывает, должен появиться. Между вероятностью a priori и вероятностью a posteriori существует та же пропасть, что и между логической геометрией a priori и геометрическим описанием a posteriori реального. Совпадение между предполагаемой вероятностью и из­меренной вероятностью является, по-видимому, наибо­лее тонким и убедительным доводом в пользу того, что природа проницаема для разума. Путь к рационализа­ции опыта вероятности действительно лежит через со­ответствие вероятности и частоты. Не случайно Кэмп­белл приписывает атому что-то вроде реального веро­ятного: “Атом a priori более расположен к тому, чтобы находиться в одном из более преимущественных состоя­ний, нежели в одном из менее преимущественных”50. Поэтому длящаяся реальность всегда кончает тем, что воплощает вероятное в бытие.

Короче, как бы там ни было, с метафизической точ­ки зрения ясно по крайней мере следующее: совре­менная наука приучает нас оперировать настоящими вероятностными формами, статистикой, объектами, об­ладающими иерархическими качествами, т. е. всем тем, постоянство чего не абсолютно. Мы уже говорили о пе­дагогическом эффекте процесса “совмещения” знаний о твердых и жидких телах. Мы могли бы обнаружить при этом над слоем исходного индетерминизма топологиче­ский детерминизм общего порядка, принимающий одно­временно и флуктуации и вероятности. Явления, взятые на уровне недетерминированности элементов, могут,

112

однако, быть связаны вероятностью, которая и придает им форму целостности. Именно к этим формам целост­ности и имеет отношение причинность.

*    *    *

Ганс Рейхенбах на нескольких страницах блестяще показал, что между идеей причины и идеей вероятности существует связь. Он пишет, что самые строгие законы требуют вероятностной интерпретации. “Условия, под­лежащие исчислению, на самом деле никогда не реали­зуются; так, при анализе движения материальной точ­ки (например, снаряда) мы не в состоянии учесть все действующие факторы. И если тем не менее мы способ­ны на предвидение, то обязаны этим понятию вероят­ности, позволяющему сформулировать закон относи­тельно тех факторов, которые не рассматриваются в вычислении”51. Любое применение к реальности при­чинных законов, полагает Рейхенбах, включает сооб­ражения вероятностного характера. И он предлагает заменить традиционную формулировку причинности следующими двумя:

— если явление описывается с помощью некоторого числа параметров, то следующее состояние, также оп­ределяемое некоторым числом хорошо определенных параметров, можно предвидеть с вероятностью У;

— вероятность У приближается к единице по мере увеличения числа учитываемых параметров.

Если бы, следовательно, можно было учесть все параметры некоего реального эксперимента — если бы слово “все” имело смысл в отношении реального экспе­римента, — то можно было бы сказать, что производ­ное явление определено во всех деталях, что оно, в сущ­ности, предопределено. Рассуждая таким образом, подходят к пределу, и этот подход к пределу соверша­ется без той опаски, которая свойственна философам-детерминистам. Мысленно они учитывают все парамет­ры, всю совокупность обстоятельств, не задаваясь, од­нако, вопросом о том, а поддаются ли они исчислению. Или, другими словами, могут ли быть в самом деле да­ны эти “данные”. В противовес этому действия ученого ориентированы всегда на первое высказывание; его интересуют наиболее характерные параметры, в отно­шении которых наука и осуществляет свое предвиде-

113

ние. Эти параметры образуют как бы оси предвидения. И уже сам тот факт, что некоторые элементы игнори­руются, приводит к тому, что предвидение выражается здесь обязательно в вероятностной форме. В конечном счете опыт склоняется в сторону детерминизма, но оп­ределять последний иначе, чем в плане сходящейся ве­роятности, — значит совершать грубую ошибку. Как верно замечает Рейхенбах: “Часто мы забываем о та­ком определении посредством сходящегося вероятност­ного высказывания, в силу чего и появляются совершен­но ошибочные представления о понятии причины, такие, в частности, что понятие вероятности можно устранить. Эти ошибочные выводы подобны тем, которые появля­ются при определении понятия производной через от­ношение двух бесконечно малых величин”.

Далее Рейхенбах делает следующее, чрезвычайно важное замечание. Ничто не доказывает a priori, гово­рит он, что вероятность любого типа явлений непре­менно должна сводиться к единице. “Мы предчувству­ем, что каузальные законы могут быть, в действитель­ности, с необходимостью сведены к статистическим за­конам”. Продолжая это сравнение, можно сказать, что статистические законы без сведения к причинности — это то же самое, что непрерывные функции без производ­ной. Эти статистические законы были бы связаны с от­рицанием второго постулата Рейхенбаха. Эти законы открывают дорогу некаузальной физике в том же при­мерно смысле, в каком отрицание постулата Евклида означало рождение неевклидовой геометрии. В самом деле, Гейзенберг привел убедительные доводы против рейхенбаховского постулата. Согласно Гейзенбергу, не­детерминистская физика далека от грубого и догмати­ческого отрицания положений классического детерми­низма. Недетерминистская физика Гейзенберга как бы поглощает детерминистскую физику, четко выявляя те условия и границы, в которых явление может считать­ся практически детерминированным. Остановимся на этих идеях Гейзенберга подробнее.

III

Конфликт между научным детерминизмом и инде­терминизмом отошел в какой-то степени на второй план после того, как революционный сдвиг, произве-

114

денный Гейзенбергом, все поставил под сомнение. Этот сдвиг требовал ни больше ни меньше, как установле­ния объективной неопределенности. До Гейзенберга ошибки, касающиеся независимых переменных, рассмат­ривались как независимые. Каждая переменная могла быть и изучена отдельно со все большей точностью; по­лагали, что экспериментирование всегда в состоянии изолировать переменные, совершенствуя изучение каж­дой из них в отдельности; существовала вера в абстрак­цию опыта, согласно которой существуют только трудно­сти измерений, связанные с несовершенством измеритель­ных средств. Однако в связи с принципом неопределен­ности Гейзенберга встает вопрос об объективной кор­реляции ошибок. Чтобы определить место электрона, его нужно “высветить” фотоном. Однако столкновение фо­тона и электрона меняет как место электрона, так и частоту фотона. В микрофизике нет таких методов наблюдения, процедуры которого не воздействовали бы на наблюдаемый объект. Тут имеет место существенное взаимодействие метода и объекта.

Эта общая идея Гейзенберга сразу же была переве­дена в форму математического неравенства. Если обо­значить положение объекта переменной q, а количество связанного с этим объектом движения переменной p, то между неточностью ∆q в определении q и неточ­ностью ∆p в определении p будет что-то вроде взаим­ной компенсации, отвечающей неравенству

p ∙ ∆qh

где h — постоянная Планка. Если переменных больше, то они также соединяются попарно, и эти пары подчи­няются фундаментальному неравенству. Чаще всего этим неравенством выражается соотношение измеряемо­го положения и кинетического момента, но им можно выразить и соотношение энергии и времени; наконец, ему можно придать более общую форму и чисто мате­матический смысл, когда параметры уже не могут быть представлены наглядно. В конце концов простое методо­логическое замечание Гейзенберга было систематизиро­вано до такой степени, что отныне оно включается в состав всех методов микрофизики; более того, оно стало само по себе настоящим методом. Бор как-то за­метил, что принцип Гейзенберга находится на границе двух фундаментальных представлений — корпускуляр-

115

ного и волнового, образуя что-то вроде оси рычага, во­круг которой поворачиваются эти односторонние пред­ставления. “Согласно Бору, — пишет Гейзенберг, — можно очень просто получить эти ограничения, исходя из того принципа, что все явления атомной физики должны быть представимыми наглядно как с точки зре­ния корпускулярной, так и с точки зрения волновой”52. Заметим мимоходом, что область атома представляется как место, где связаны неразрывно противоположные представления, что не должно удивить философов, зна­комых с историей учения об атоме.

Объективная двойственность, которая следует из философии Гейзенберга, без сомнения, должна про­явиться в связи самых различных качеств. Так, в своей диссертации, посвященной “электродинамике и кванто­вой теории” (1931 г.), Ж. Соломон замечает: поскольку электрическое поле Е и магнитное поле H определяют­ся с помощью электрона, то их одновременное определе­ние наталкивается на ту же трудность, что и одновре­менное определение положения и скорости электрона в атоме; “если учитывать принцип Гейзенберга и ис­пользовать только те величины, которые поддаются ре­альному измерению, то мы должны признать, что Е и H нельзя измерить одновременно” (с. 2). Опираясь сначала почти без расчетов на этот вывод, Соломон предвидит наличие отношения неопределенности между различными компонентами электромагнитного тензора и приходит к теории квантификации полей, развитой уже неявно в работах Дирака, Паули, Иордана и Гей­зенберга.

Разумеется, нас не может не удивить это качест­венное деление, которое неким образом отделяет друг от друга электрические и магнитные характеристи­ки электромагнитного поля только по соображениям метода. Ведь реалистская мысль всегда склоняется к тому, чтобы трактовать электромагнитное поле в ка­честве реальности. Поставив знак связки между двумя прилагательными, соединив в одном слове “электро-магнитный” две экспериментальные возможности, фи­зик-реалист считает, что он работает под знаком реального объекта. Он не колеблясь включает поле в само пространство. Он постулирует физический эфир, дабы лучше прорисовать геометрические харак­теристики полей в пространстве. Поэтому в настоящее

116

время он вынужден под влиянием квантовой теории с чувством сожаления отказаться от описания электро­магнитного поля в терминах функций пространства и времени. Для этого было бы нужно перейти от нагляд­ной геометризации к дискурсивной арифметизации и вернуться к вероятностному определению полей.

Защищая совсем иную точку зрения, Эйнштейн, как представляется, переводит идею относительности как раз в плоскость электрических и магнитных свойств поля в прежнем понимании (рассматриваемого как электромагнитное в субстанциалистском смысле). Ком­ментируя свою новую теорию единого поля, он пишет: “То же самое состояние пространства, которое предста­ет как чисто магнитное поле в определенной системе координат, в то же время есть поле электрическое в другой координатной системе, движущейся по отноше­нию к первой, и vice versa”53. Но это значит вернуться к тому, чтобы рассматривать как простые видимости экспериментальные свойства — магнитные и электриче­ские, — которые по очереди могут исчезать при модифи­кации геометрической системы отсчета.

IV

Одним из самых важных философских выводов, вы­текающих из принципа Гейзенберга, является, несомнен­но, ограничение реалистского набора свойств. Пытать­ся перейти границы соотношения неопределенностей — значит употреблять термины положение и скорость за пределами области, где они были определены и где они определимы. Напрасно нам будут возражать, что такие фундаментальные понятия имеют якобы универсальный смысл; скорее нужно согласиться с тем, что геометри­ческие качества не имеют никакого права называться первичными качествами. Существуют лишь вторичные качества, поскольку любое качество неразрывно свя­зано с отношением.

Чтобы стала очевидной неоправданность доверия, которое мы питаем к абсолюту локализации, достаточно вспомнить, что эта локализация — продукт нашего язы­ка и что любой синтаксис по сути топологичен. Но на­учная мысль должна критически реагировать на навы­ки устного мышления. Гейзенберг делает в этой связи следующее глубокое замечание: “Нужно помнить, что

117

человеческий язык допускает образование предложений, из которых нельзя вывести никаких следствий и кото­рые поэтому, в сущности, совершенно бессодержатель­ны, хотя и дают своего рода наглядное представление. Так, например, утверждение, что наряду с нашим ми­ром существует еще второй, с которым, однако, невоз­можна принципиально никакая связь, не приводит ни к какому следствию; несмотря на это, в нашем уме возникает при таком утверждении некоторая картина. Вполне понятно, что такое утверждение не может быть ни доказано, ни опровергнуто. Особенно осторожно нужно употреблять выражение “в действительности”, так как оно легко приводит к такого рода утверждени­ям”54. Можно уловить эту неясность объективного обо­значения, если задуматься над тем фактом, что мы вступаем в связи не с отдельным атомом, а с группой атомов. Совершенно очевидно, что мы должны поэтому говорить о реальности коллектива.

Философские предпосылки статистической индиви­дуализации были четко проанализированы Честером Таунсендом Руддиком. Он противопоставляет статисти­ческую индивидуализацию привычной механической ин­дивидуализации, когда каждый индивидуальный объ­ект — скажем, твердое тело — известен нам по своему месту, занимаемому в пространстве и времени, и мо­жет быть поэтому объектом, с которым имеет дело закон механики, поскольку объект этот выступает как отдельная и отличимая от других сущность. “Объекты же статистического анализа, напротив, выделяются со­вершенно противоположным методом индивидуализа­ции, — пишет он. — Их единственной отличительной чертой может быть лишь принадлежность к некоторой группе; они могут быть атомами водорода или людьми, но не этим атомом водорода или этим конкретным че­ловеком. В данном случае различаются только объек­ты, внешние по отношению к своей группе, объекты же, находящиеся внутри группы, не различаются. Закон основывается здесь на том предположении, что какой-то член группы (так же, как и любой другой) будет от­вечать некоторым условиям. Все индивидуальные черты нивелируются фактом включения индивида в группу. Определение его в качестве индивида совпадает тут с определением как члена группы. На это, правда, мож­но возразить, что то же самое мы наблюдаем и в слу-

118

чае механических законов. Универсальный закон Нью­тона, гласящий, что все материальные тела или части­цы притягиваются друг к другу, относится к членам некоторой группы, к точкам, которые, согласно опреде­лению, обладают массой. Однако применение этого закона зависит не только от признания определенных точек членами группы, но и от признания наличия раз­личий между этими точками. Особая же точка не ве­дет себя так, как она должна была бы вести себя в со­ответствии с ньютоновским законом, только если она особая. Напротив, если она подчиняется статистиче­скому закону, то ее соответствие ему зависит не от факта, что она отлична от других точек, а от того, что она идентична другим точкам”55. Иными словами, неопределенный артикль должен быть заменен в таком случае определенным, и нам нужно ограничиться ко­нечным пониманием элементарного объекта только в отношении его хорошо определенной протяженности. Теперь мы касаемся реального посредством его при­надлежности к классу. Свойства реального нужно ис­кать отныне на уровне класса.

Многие физики указывали на эту неожиданную по­терю индивидуальности в элементарных объектах но­вой физики. Об этом говорили, в частности, Ланжевен и Планк. Марсель Болль так подчеркивает философское значение данного обстоятельства: “Подобно тому как антропоморфное понятие силы было упразднено эйн­штейновской концепцией относительности, так же сле­дует отказаться и от понятия объекта, вещи, по край­ней мере при изучении атомного мира. Индивидуаль­ность — признак сложности, и изолированная частица слишком проста, чтобы обладать индивидуальностью. Такая позиция современной науки в отношении поня­тия вещи, по-видимому, не ограничена только волновой механикой, но справедлива и в новых статистических подходах, а также в единой теории поля (Эйнштейн), которая пытается объединить гравитацию и электро­магнетизм”56. Со своей стороны Р. Рюйе пишет по это­му поводу: “Примечательное совпадение: в новой (эйн­штейновской) теории единого поля, теории, которая не имеет никакого отношения к теории квантов, физиче­ская индивидуальность различных точек также отрица­ется: в их основе предполагается бытие непрерывной материальной или электрической жидкости”57. Рюйе

119

отсылает в этой связи к глубокой статье Картана, де­лающего следующий вывод: “Материальная точка была математической абстракцией, к которой все мы при­выкли и которой в конечном счете приписали физиче­скую реальность. Если единая теория поля будет при­знана, мы должны будем расстаться с этой иллюзи­ей”58.

Мейерсон долго оспаривал этот тезис59. Этот уче­ный-эпистемолог не согласен с вышеприведенным выво­дом, так как он не в состоянии забыть о постоянных ссылках физика (мыслящего как физик, а не как ма­тематик) на обычный реализм. Но следует ли продол­жать различать столь радикально научный дух, воспи­танный на математике, и научный дух, следующий фи­зическому опыту? Только что сказанное о значении ма­тематической физики бесспорно, и, я думаю, поэтому мы имеем право говорить здесь о новом научном духе, воспитываемом математической физикой. Нужно лишь найти средство для примирения рационализма и реа­лизма. И такое средство перед нами. Ведь элементы реального, лишенные индивидуальности, с одной сторо­ны, неразличимы, однако, с другой — проявляются в виде своего рода рациональных композиций, посколь­ку источник их — разум. Поскольку речь идет о посту­лированной реальности, это и придает особую философ­скую силу позиции Ланжевена. Отрицание индивиду­альности в этой постулированной реальности — по­требность метода. Мы больше не имеем ни права, ни средства приписывать индивидуальные качества эле­ментам, которые определяются согласно их включенно­сти в ансамбль. Элементный реализм — это ошибка60. В области микрофизики использование реалистского подхода должно быть весьма осторожным. Научная мысль находится здесь примерно в том же положении, что и в эпоху зарождения исчисления бесконечно ма­лых. Перед лицом физических бесконечно малых мы испытываем те же затруднения, какие испытывала гео­метрическая мысль XVII в. перед лицом математики бесконечно малых. Поэтому стоит прислушаться к Эд­дингтону, когда он советует современному физику “тща­тельно охранять (фундаментальные) понятия своей на­уки от всякого засорения понятиями, заимствованными из других сфер”. Мейерсон считает это намерение ил­люзией. “Необходимо, — говорит он, — чтобы понятие

120

научной теории напоминало понятия здравого смысла; без этого физик не сможет им пользоваться”61. Верно то, что понятие, рассматриваемое в плане языка, сохра­няет в той или иной мере следы реалистского подхода. Но столь же несомненно, что современный физик из-за этой реальной, темной основы приносит вред понятию и обездвиживает объект своего исследования. Не при­нимает ли он реалистские понятия лишь как предпо­сылку диалектики, как рабочий образ, который рано или поздно исчезнет? Например, когда физик говорит о спине электрона, то действительно ли он имеет в виду реальное вращение?62 Если провести на эту тему соот­ветствующий опрос, то наверняка мы обнаружим здесь расхождение во мнениях, идущее по линии хорошо зна­комого уже различения ума, “работающего” с помощью наглядных представлений, и ума абстрактного. Однако характерно, что и французские исследователи сохрани­ли это английское слово “спин”, как будто они хотели тем самым сохранить для тех, кто пользуется нагляд­ными образами, возможность пользоваться воображе­нием. Нам представляется, что Мейерсон как раз и ссылается поэтому на проблему воображения, находя в этом — и не без основания — поддержку у Тиндаля, одного из самых рьяных английских сторонников на­глядности.

Однако интересующая нас эпистемологическая про­блема выходит, несомненно, за рамки подхода с пози­ций наглядности по двум дополняющим друг друга при­чинам.

1. Прежде всего, совершенно очевидно, что враще­ние — просто повод для понятия спина. Лучшее свиде­тельство этому в том, что он очень просто выражается количественно. Если бы речь шла о реальном враще­нии, образ которого заимствуется в исключительно бо­гатой области вращений в реальном мире, то пришлось бы обратиться к большему числу квантов и они были бы более высоких порядков. Далее, спин находит свое оправдание в композициях. В отношении к отдельному электрону это понятие не имеет смысла. Спин, следо­вательно, мыслим, но ни в коем случае не воображаем.

2. На уровне воображения ни вращение электрона, ни сам электрон смысла не имеют. Не следует забы­вать, что процесс воображения непосредственно связан с сетчаткой, а не с чем-то мистическим и всемогущим.

121

Об этом остроумно писал Жан Перрен63. Воображение не в состоянии вывести нас из сферы чувства. Было бы напрасным соединять число с образом объекта, чтобы обозначить тем самым его малость: воображение не следует его математическому уклону. Но мыслить иначе, чем математически, мы не можем; из самого факта слабости и ограниченности чувственного вообра­жения мы переходим в область чистой мысли, где объ­екты обладают реальностью лишь в их отношениях. Вот где человеческий предел воображаемой реальности, иначе говоря, предел определения реального с помощью воображения.

Мы мыслим о микрофеномене, вовсе не опираясь на реалистское ядро понятия электрона; мы “управляем” микроявлением не при помощи этого реалистского яд­ра, но скорее при помощи той идеалистической атмо­сферы, которая его окружает. Реалистское мнение не особенно считается с двойственностью идеи субстанции, о которой, ссылаясь на Ренувье, мы говорили во Вве­дении. Между тем к объекту микрофизики, быть мо­жет, больше, чем к чему-либо еще, эта двойственность имеет непосредственное отношение. Остановимся на этом вкратце. Подготавливая свои эксперименты, фи­зика начинает, конечно, с реальности здравого смысла, как это отметил Мейерсон. В частности, физик называ­ет свои инструменты так же, как называет стол. Одна­ко после того, как пробуждается его мышление, все резко меняется. То, что производится инструментально (электрон, поле, поток и т. д.), теперь рассматривается теоретическим мышлением как логический субъект, а вовсе не субстанциально. Если же какие-то субстан­циальные остатки остаются, то они должны быть устра­нены; они свидетельствуют о наивном реализме, подле­жащем искоренению. Мейерсон нам может возразить, что этот стойкий реализм, или, как он говорит, “эта стоглавая гидра с ее неистребимой способностью воз­рождать свои головы, когда нам кажется, что мы их отрубили”64, является одной из самых характерных черт человеческого мышления. Однако какая-то странная одержимость толкает тем не менее исследователя снова и снова к уничтожению этой возрождающейся гидры. Какие духовные предчувствия заставляют нас сублими­ровать реалистские понятия? Почему у нас есть по­требность изменить статус реального? Ведь реалист-

122

ская функция должна быть стабильной более, чем что-либо; субстанциалистское объяснение должно сохранять свой постоянный характер. А на самом деле эта функ­ция становится все более и более подвижной. Никогда еще наука не имела такого пренебрежения к тем “су­ществам”, к тем видам объектов, которые она порож­дает. Она отказывается от них при малейших затруд­нениях.

Отныне нам представляется, что в пространстве между исчезновением некоего научного объекта и об­разованием новой реальности находится место для не­реалистской мысли, для мысли, создающей опору сво­его движения. Неуловимый момент, кстати сказать, едва заметный по сравнению с периодом науки достигнутой, устоявшейся, объясненной, ставшей предметом препо­давания. Именно здесь, в это короткое мгновение от­крытия и можно уловить решающую перемену в науч­ной мысли. Реконструируя эти мгновения в процессе преподавания, мы формируем научный дух в его дина­мизме и диалектике. Здесь образуются резкие противо­речия в опыте, возникают сомнения в очевидности акси­ом. Формы априорного синтеза, подобные гениальному синтезу де Бройля, стремятся раздвоить реальное; здесь происходят тонкие повороты мысли, одним из наиболее ясных примеров которых является эйнштейновский принцип эквивалентности. Вся аргументация Мейерсона относительно долговременности субстанциального ха­рактера силы будет разбита при столкновении с таким принципом. Достаточно вспомнить, как хорошо выбран­ное изменение системы отсчета нейтрализует гравита­цию, чтобы убедиться в мимолетном характере трактов­ки силы притяжения с позиций реализма.

Как бы ни был устойчив реализм, поразительно, что все плодотворные революции в научном мышлении на­чинаются с кризиса, ведущего к глубокому его расслое­нию. Сама же реалистская мысль никогда не порожда­ет своего собственного кризиса. Однако революционный толчок приходит — он рождается в царстве абстрактно­го. Математика является источником современного экс­периментирующего мышления.








ГЛАВА 6

Некартезианская эпистемология

I

Один из современных химиков, создатель ряда ори­гинальных и тщательно разработанных научных мето­дов, Урбэн (Urbain), сомневается в вечности даже са­мых совершенных из них. Согласно Урбэну, любой на­учный метод рано или поздно теряет свою перво­начальную плодотворность. Наступает момент, когда исчезает интерес искать новинки на старых путях, и тогда научный дух может прогрессировать, только об­ращаясь к разработке новых методов. При этом и сами научные понятия могут утратить свою универсальность. Как замечает Жан Перрен: “Любое понятие перестает быть полезным и даже теряет свое значение по мере удаления от экспериментальных условий, в которых оно было сформировано”. Понятия и методы — всё есть функция эксперимента; все научное мышление должно меняться перед лицом нового опыта; изложение науч­ного метода всегда изложение обстоятельств; такое из­ложение не может представить окончательного строения научного духа.

Иначе говоря, эта подвижность наиболее общепри­знанных методов должна находиться, видимо, в самих ос­новах психологии научного духа, так как последний является современником метода, выраженного экспли­цитно. Когда наблюдаешь, не следует доверять привыч­кам. Метод образует единство с его применением. Да­же на уровне чистой мысли размышление о методе должно оставаться активным. Как сказал Дюпреель: “Доказанная истина постоянно поддерживается не соб­ственной очевидностью, а доказательством”65.

Но тогда встает вопрос: а не является ли в таком случае психология научного духа просто осознанной ме­тодологией? Подлинная психология научного духа дей­ствительно близка к тому, чтобы быть нормативной психологией или педагогикой, порывающей с привыч­ным знанием. Если сказать в более позитивном плане, сущность психологии научного духа постигают в раз-

124

мышлении, благодаря которому открытые в опыте за­коны мыслятся в качестве правил, помогающих откры­тию новых фактов. Именно так законы приводятся в соответствие друг с другом, а дедукция используется в индуктивных науках. По мере накопления знаний они занимают меньше места, ибо речь идет о научном зна­нии, а не об эмпирической только эрудиции; это проис­ходит всегда, поскольку применяемый метод есть мысль об эксперименте. Подобная нормативность особенно заметна в психологии математика, который мыслит корректно, предполагая фундаментальное психологиче­ское различие между знанием, полученным мельком, и знанием доказанным. Здесь ощущается проникнове­ние в существенно органическое понимание явления, ко­торое осуществляет в Мире логическое мышление. Эксперимент начинают с того, что считают логичным. Отсюда неудача в проведении эксперимента рано или поздно меняет логику и приводит к глубокому измене­нию знания. Все, что хранилось в памяти, подлежит перестройке одновременно с математическим каркасом науки. Существует взаимопроникновение математиче­ской психологии и экспериментальной психологии. По­степенно опыт как бы пропитывается диалектикой ма­тематической мысли; методологическая эволюция совер­шается на стыках разных математических тем.

И тем не менее с некоей общей точки зрения, воз­можно, есть методы фундаментального мышления, из­бегающие судьбы, о которой писал Урбэн? На первый взгляд, кажется, что нет, если судить об этом, упорно придерживаясь области объективных исследований, той зоны, где освоение иррационального разумом происхо­дит не иначе как с реорганизацией (в свою очередь) самой области рационального. Поэтому и говорят ча­стенько, что мысль в лабораториях никогда не следует предписаниям Бэкона или Дж. Ст. Милля. Мы же по­лагаем, что можно пойти в этом случае еще дальше, поставив под сомнение и действенность картезианских советов.

II

Следует дать себе отчет в том, что основа декартов­ского объективного способа мышления узка для объ­яснения физических явлений. Картезианский метод ре­дуктивный, а не индуктивный. Его редукция искажа-

125

ет анализ и тормозит экстенсивное развитие объектив­ного мышления. Но без этого экстенсивного движения объективное мышление и объективация невозможны. Как мы постараемся дальше показать, картезианский метод, который столь прекрасно объясняет мир, не спо­собен усложнить физический опыт, а это и является задачей объективного исследования.

Действительно, почему мы решили, что существует изначальное раздельное существование простых начал? Ведь если обратиться хотя бы к одному характерному примеру, который касается более общих сущностей, то мы можем вспомнить, что, скажем, разделение формы тела и движения объективно невозможно в царстве микрофизики. Это подчеркивает и Луи де Бройль: “На заре развития современной науки Декарт говорил, что следует пытаться объяснять естественные явления по­средством форм и движений. Соотношение неопределен­ностей показывает, однако, что, строго говоря, подоб­ная процедура невозможна, ибо одновременно нельзя познать и форму, и движение”66. Таким образом, прин­цип неопределенности следует понимать как препятст­вие на пути абсолютного анализа. Иначе говоря, исход­ные понятия должны рассматриваться в их отношениях подобно тому, как математические объекты получают свое действительное определение в их связывании по­средством постулата. Параллельные существуют по­сле, а не до постулата Евклида. Пространственная форма микрофизического объекта существует после, а не до метода геометрического распознавания. Здесь вполне уместно такое методологическое замечание: “Скажи мне, как тебя ищут, и я тебе скажу, кто ты”. В общей форме, простое — это всегда упрощенное; оно может быть мыслимым корректно только тогда, когда появляется как продукт упрощения. Если мы не хотим понять этой сложной эпистемологической инверсии, то едва ли сможем разобраться в том, в каком точно на­правлении идет математизация опыта.

Уже не раз на страницах этой небольшой книги ука­зывалось, как в истоках оптики и в основах механики зарождалась идея существенной сложности элементар­ных явлений современной микрофизики. В то время как наука, вдохновленная картезианством, весьма логично связывала сложное с простым, современная научная мысль пытается освоить реальную сложность под

126

обликом простого, изготовленного выравнивающими явлениями; она стремится обнаружить многообразие за обликом тождества, вообразить ситуацию возможности разрушения тождества за пределами непосредственно данного в опыте, слишком поспешно резюмированного в аспекте целостности. Сами по себе такие возможности не видны, они не находятся на поверхности бытия, в его модусах, в живописной беспорядочности и блеске. Их нужно пытаться выявить внутри субстанции, в тесном переплетении атрибутов. Поиск в сфере микроявления требует ноуменальной активности. Какие усилия чистой мысли и какая вера в реальность алгебраического бы­ли нужны, чтобы связать движение и протяженность, пространство и время, материю и излучение! В то время как Декарт мог отрицать одновременно и изна­чальное разнообразие материи, и изначальное разнооб­разие движения, ныне, как только связали тонкую ма­терию и быстрое движение в процессе соударения, тут же получили основания для фундаментального разли­чения; качества, цветá, температуры, излучения созда­ются мгновенно в процессе квантованного соударения. Материя при этом уже не просто препятствие, которое противодействует движению. Она преобразует его и преобразуется сама. Чем меньше материальная части­ца, тем большей субстанциальной реальностью она об­ладает, с уменьшением объема материя становится глубже.

Поэтому, чтобы судить об этой сверхтонкой реаль­ности, теоретическая мысль еще более, чем эксперимен­тальная, нуждается в синтетических суждениях a prio­ri. Именно поэтому микрофизическое явление должно восприниматься все более и более органично, в глубо­ком единстве фундаментальных понятий. Мы видели, что главная задача, которой занята современная физи­ка, — это синтез материи и излучения. Этот физиче­ский синтез подкрепляется метафизическим синтезом ве­щи и движения. Он соответствует трудно формулируе­мому синтетическому суждению — трудно формулируе­мому потому, что оно решительно противоречит аналитическим привычкам обычного опыта, который, не задумываясь, делит феноменологию на две области: статичный феномен (вещь) и динамичный феномен (движение). Необходимо восстановить феномен в его единстве и прежде всего отказаться от нашего понятия

127

покоя: в микрофизике абсурдно предполагать наличие материи в состоянии покоя, так как она существует здесь только в виде энергии и только через излучение посылает сведения о себе. Но что это за вещь, которую нельзя увидеть в неподвижном состоянии? Очевидно, тут нужно схватывать все элементы, принимаемые в расчет, в сдвоенности их пространственного поло­жения и движения, посредством алгебры двух сопря­женных переменных, одна из которых относится к поло­жению в пространстве, а другая — к скорости. Несом­ненно, объединение этих двух переменных еще руковод­ствуется обычным представлением, поскольку все еще можно думать, что перед нами — соединение двух простых понятий. Однако, если следовать в этом осо­бом вопросе за прогрессом математической физики, то мы будем меньше доверять этой простоте и вскоре об­наружим, что сопряженные переменные представляют­ся непрямым путем и что кинетический момент пере­стает отвечать первичному представлению. То есть мы имеем здесь дело с параметрами, которые определяют явления некоторого общематематического способа вы­ражения. Так привычное и конкретное описание за­меняется математическим и абстрактным описанием. Элементы этого математического описания неясны; оно ясно лишь в его завершенном виде, на уровне некоего ощущения его синтезирующей ценности.

Итак, говоря о некартезианской эпистемологии, мы отнюдь не осуждаем положений картезианской физики и даже механицизма, дух которого остался картезиан­ским; мы настаиваем лишь на осуждении доктрины простых и абсолютных начал. В эпоху нового научного духа полностью переосмысляется вся проблема нагляд­ного представления. Представление отныне не должно быть первично, ему должно предшествовать дискур­сивное исследование, развивающееся сразу в двух на­правлениях. Все исходные понятия могут оказаться в некотором смысле удвоенными, обрамленными допол­нительными понятиями. Отныне всякое представление производит выбор. То есть в основании научного опи­сания появляется существенная двусмысленность, кар­тезианское представление о непосредственном характе­ре очевидного рушится. Декарт не только верил в су­ществование абсолютных элементов в объективном мире, но и полагал, что эти абсолютные элементы по-

128

знаются непосредственно и во всей их полноте. Поэто­му на их уровне очевидность и наиболее ясна. Очевид­ность присуща этому уровню именно потому, что про­стые элементы неделимы. Их видят целиком, потому что их видят раздельными. Так же как ясная и отчет­ливая идея появляется в результате сомнения, так и природа простого объекта полностью отделена от от­ношений с другими объектами. Нет ничего более анти­картезианского, чем медленный процесс духовного из­менения сознания, который вызван последовательными приближениями рядом экспериментов, особенно когда возрастающая степень приближения раскрывает орга­ническое богатство, незаметное в первоначальной ин­формации. Повторим, так обстоит дело с эйнштейнов­ской теорией относительности, богатство и сложный характер которой неожиданно обнажили бедность нью­тоновской концепции. Таков же случай и с волновой механикой Луи де Бройля, которая дополняет в этом смысле слова классическую механику и даже реляти­вистскую механику.

Но предположим все же вместе с Декартом, что эле­менты реального действительно даны в их совокупно­сти; можно ли в таком случае сказать, что картезиан­ская конструкция, объединяющая их, синтетична? На наш взгляд, картезианское мышление скорее аналитич­но по своей сути, поскольку для Декарта мысленная конструкция ясна лишь в том случае, если она сопро­вождается некоторым сознанием деструкции. В самом деле, нам издавна советуют видеть простое в сложном и перечислять составные элементы композиции. Но идея сложного никогда не должна постигаться в ее синтети­ческом значении.

Никогда не нужно доверяться реалистской трактов­ке композиции только в силу того, чтó она выдвигает на передний план. Вовсе не принимая энергию в каче­стве комплекса, нужно идти, вопреки чувственному представлению, до крайних пределов представления ин­теллектуального. Следовательно, даже меняющийся характер кривизны траектории нельзя принимать в ка­честве первоначального свойства. Единственным насто­ящим движением будет исключительно движение ясное, простое, прямолинейное, единообразное. Не следует предполагать наличия непрерывного изменения скоро­сти тела, движущегося по наклонной плоскости, по-

129

скольку скорости должны представляться в виде отде­ленных друг от друга начал, взятых в качестве про­стых и различимых одним ударом элементов.

Теперь, оглянувшись еще раз на эту картезианскую эпистемологию, обратимся к идеалу сложности совре­менной науки; как не вспомнить в этой связи многочи­сленные выступления с позиций нового научного духа против асинтаксичного мышления! Современная наука с самого начала основывается на синтезе; она реализу­ет в качестве своего основания комплекс геометрии — механики — электричества; она выражает свои резуль­таты в комплексном понятии пространства-времени; она умножает свод своих постулатов; она находит источник ясности в эпистемологической комбинации, а не в изо­лирующих медитациях по поводу комбинированных объектов. Иначе говоря, она заменяет ясность саму по себе своего рода операциональной ясностью. Вовсе не бытие бросает свет на отношение; это отношение вы­свечивает бытие.

Разумеется, некартезианский характер современной эпистемологии отнюдь не означает отрицания важно­сти картезианского мышления, так же как неевклидо­вы теории не означают отрицания евклидовой органи­зации мышления. Но эти различные примеры организа­ции должны помочь появлению более общей организа­ции мысли, стремящейся ко всеобщности. Свойство “полноты” должно перейти из разряда вопросов о фак­тическом состоянии дел в разряд вопросов о том, что должно быть. Понимание целостности достигается здесь посредством совсем других процедур, чем мнемотехни­ческие средства, используемые при полном перечислении. Не память, а именно разум является для совре­менной науки основой исчисления идей. Речь идет не об учете богатств, а об актуализации методов обогаще­ния. Мы должны постоянно ориентироваться на полно­ту знания, изыскивая возможности его расширения, развивая все формы диалектики. В отношении отдель­ного явления у нас должна быть уверенность в том, что учтены все переменные. Когда мы хотим раскрыть все степени свободы некоторой системы, мы, чтобы по­смотреть, не забыто ли что-нибудь, обращаемся имен­но к разуму, а не к приобретенному опыту, поскольку с самого начала предполагается, что первичное пред­ставление недостаточно проницательно. Мы боимся за-

130

бывчивости разума, ибо само собой понятно, что ошиб­кам памяти физик или математик не подвержен.

Таким образом, уже на основе беглого очерка этой теоретической перспективы можно заключить, что ме­тод экспериментального доказательства позволяет нам видеть в простом лишь результат упрощения, некий вы­бор, пример, лишь некоторые из нюансов, которые предполагают выход мысли за пределы единственного факта, единственной идеи, единственной аксиомы. Как уже отмечалось, ясность представления достигается дискурсивным путем, прогрессирующим разъяснением, введением в оборот новых понятий, варьированием при­меров. Эту точку зрения хорошо осветил Дюпреель: “Если одним актом моей мысли я выдвигаю простую идею, то следующий акт необходим для того, чтобы я это осознал. Достаточно обобщить это замечание, чтобы стала очевидной ошибка тех, кто считает, что не­обходимые и безусловные истины (воспринимаемые именно в качестве таковых) могут рождаться посредст­вом акта мышления, которое удовлетворено самим со­бой, и в то же время использоваться для чего-то. Когда выдвигается какая-то аксиома, всегда необходим вто­рой акт, чтобы сказать о каком-либо применении ее, т. е. раскрыть условия, для которых эта аксиома на­прашивается. Как Декарт и все защитники необходи­мости в себе не замечают, что решающий момент во­все не тот, когда мы вбиваем в стену крюк, настолько крепкий, насколько нам это необходимо, а тот, когда мы крепим к нему первое кольцо цепи наших выводов? Сколь бы неоспоримым ни было ваше cogito, я прошу вас ответить, какие выводы отсюда следуют”67.

Трудно сказать лучше о дискурсивном характере яс­ности, выразить то, что ясность и разнообразие приме­нений — это синонимы. Когда встает вопрос об оценке эпистемологического значения фундаментальной идеи, его всегда нужно повернуть в плоскость индукции и синтеза. Лишь тогда мы поймем важность диалекти­ческого движения, которое обнаруживает разнообразие под обличьем тождественного и действительно проясня­ет первоначальное содержание мысли, дополняя его.

III

Если с нами, наконец, согласятся, что картезианские правила для руководства ума больше не отвечают мно-

131

жеству требований, выдвигаемых как теоретическим, так и экспериментальным научным исследованием, то нам все же не стоит возражать против того, что эти пра­вила и советы сохраняют, несомненно, педагогическую ценность. Но и здесь нам следует еще раз подчеркнуть, что существует разрыв между истинно научной совре­менной мыслью и простым стремлением к порядку и классификации. Точно так же нужно проводить раз­личие и между “армейским” (rйgulier) научным духом, который правит в исследовательской лаборатории, и “штатским” (sйculier), который находит своих последо­вателей в среде философов. Так, если мы хотим научить­ся приводить в порядок свои заметки, ясно выражаться, определять понятия, надежно инвентаризовать ре­зультаты, то мы, конечно, должны прислушаться к со­ветам Декарта. Этого будет вполне достаточно для воспитания в нас пунктуальности и объективности, ко­торые дают всякой таксологии (исторической и лите­ратурной) право на догматичный тон, в то время как математические и физические науки будут апеллиро­вать к скромности и осмотрительности. К тому же трудно представить себе, чтобы физик нарушал Прави­ла Декарта. В действительности ни одно из уточнений, которыми отмечены великие революции в современной физике, не следовали из исправления ошибок, относя­щихся к картезианским правилам мышления. Между прочим, чувствуется, что в современной культуре эти правила вообще не имеют особой ценности.

Мы едва ли встретим сегодня хоть одного читателя из ста, для которого декартовское “Рассуждение о ме­тоде” явилось бы значительным интеллектуальным событием. Лишите “Рассуждение” его исторического очарования, забудьте о его столь привлекательном об­лике первоначальной и девственной абстракции — и оно предстанет перед вами на уровне здравого смысла в качестве догматичного правила сонного интеллекта. Для физика здесь все само собой разумеется; указан­ные советы вовсе не отвечают многочисленным предос­торожностям, которых требует точное измерение; они не отвечают беспокойному духу современной науки. Их простота не позволяет исследователю прибегать к парадоксам, столь полезным для обострения внима­ния даже в обычной преподавательской деятельности. По опыту, полученному в процессе преподавания фи-

132

зики и философии, могу сказать, что мне не удалось заинтересовать молодежь картезианским методом. Ре­альному и нужному для интеллектуальной эволюции человека перелому более не отвечает реальный пере­лом в интеллектуальной культуре.

Само декартовское сомнение, которое должно стать отправной точкой всей педагогики метафизики, не­удобно для преподавания. Как выражается Вальтер Фрост, — это слишком торжественная поза (eine sehr feierliche Gebдrde)68, чтобы можно было (в процессе преподавания) осознать ее ценность. Превращение суж­дения в “суспензию” как предварительное условие объективной научной проверки (что характерно для научного духа), ясное понимание аксиоматического смысла математических принципов (что характерно для математики) соответствуют менее общей степени со­мнения, но вследствие этого его функция более тонка и более надежна, чем у декартовского сомнения. С пси­хологической точки зрения, это предварительное сомне­ние, включенное в самое тело всякого научного иссле­дования, используется обновленным способом. Оно со­ставляет существенную черту — вовсе не временную, не предварительную — структуры научного метода.

IV

Но оставим в стороне эти общие рассуждения о ме­тоде и рассмотрим на примере ряда научных проблем новые, выявившиеся эпистемологические связи между простыми и сложными идеями.

По существу, нет простых явлений; явление — это узел отношений. Нет и простого начала, простой суб­станции; субстанция — это взаимопереплетение атрибу­тов. Нет и простой идеи, так как простая идея, как по­казал Дюпреель, должна быть включена (чтобы быть понятой) в сложную систему мысли и опыта. Исполь­зование научной мысли всегда сопровождается услож­нением. Простые идеи — всего лишь рабочие гипотезы, рабочие понятия, которые нужно пересматривать, если хочешь понять их эпистемологическую роль. Они не ко­нечная база знания; они предстают в совершенно ином аспекте, когда рассматриваешь их в перспективе упро­щения, исходя из сложных идей. Наиболее поучитель­ным в плане постижения диалектики простого и полно-

133

го является анализ экспериментальных и теоретических исследований о структуре спектров и атомной структу­ре. Здесь мы сталкиваемся поистине с массой эписте­мологических парадоксов. Например, можно сказать, что атом, у которого несколько электронов, с опреде­ленной точки зрения более прост, чем атом, который имеет только один электрон; т. е. его целостность про­является более органично в случае более сложной ор­ганизации. В связи с этим и появляется любопытное понятие физико-математического вырождения, благода­ря которому можно рассматривать простое и выродив­шееся явление в его истинном свете. Попытаемся опи­сать этот поворот эпистемологической перспективы.

Известно, что первый спектр, который удалось рас­щепить, был спектр водорода. Именно в нем была вы­делена впервые совокупность спектральных линий, и на этой основе выведена затем первая спектральная фор­мула Бальмера. Что же касается самого атома водоро­да, то его структура представлялась максимально простой: он состоял из электрона, вращающегося во­круг протона. Таким образом, в качестве отправной точки принималось двойное утверждение относительно простоты:

1. Математическая формула спектра водорода про­ста.

2. Форма, которая соответствует первоначальному представлению, проста.

Затем попытались понять более сложные атомы, ис­ходя из знания, полученного об атоме водорода (это знание выступало в качестве своеобразной рабочей фе­номенологии). Здесь следовали классическому карте­зианскому идеалу. Проследим под двойным углом зрения — математики и наглядного представления — за этим развитием формул и образов в сторону слож­ности.

Сначала — в том, что касается математических фор­мул, не считая числового коэффициента впереди выра­жения, в случае спектров других химических элемен­тов можно обнаружить бальмеровскую серию, относя­щуюся к спектру водорода. Названный коэффициент есть не что иное, как квадрат атомного числа. Посколь­ку атомное число водорода — единица, постольку по­нятно, почему оно не было выражено эксплицитно в первоначальной формуле Бальмера. Эта формула, рас-

134

пространенная на все элементы, означала, таким обра­зом, эпоху полной всеобщности; она выступала в каче­стве закона (одновременно простого и всеобщего) спектральных явлений.

Однако прогресс в спектроскопических измерениях приводит постепенно к корректировке различных па­раметров в этой формуле. Такая ретушь нарушает, ес­тественно, красоту и простоту первичной математики. Но поскольку улучшения, вносимые в нее теми или иными эмпирическими добавлениями, казалось бы, не затрагивали значений тех или иных функций, то еще можно было сохранить представление о рациональном характере этой формулы. К тому же можно было учи­тывать и экспериментальные факты, расценивая их как отклонения от общего закона. Научная мысль долго остается на этой стадии, когда комплексность рассмат­ривается как синоним “возмущенного состояния”; такое мышление развивается как бы в двух срезах времени: стремлении определить закон и в менее хлопотном из­учении отклонений от закона. Это фундаментальная черта, характеризующая психологическую структуру, в силу чего дихотомия ясного и запутанного, допусти­мого и нерегулярного становится, без обсуждения, дихо­томией рационального и иррационального. Именно эта психология определяет границы как нашей интел­лектуальной смелости, так и интеллектуальной ленос­ти, когда мы полагаем, что уже достаточно поработали, чтобы выявить основные черты интересующего нас яв­ления. Поэтому важны ли детали, какие-то нюансы или отклонения? Может быть, достаточно для их пони­мания исходить из закона, относя их к области приме­чаний к закону? Поразительная диалектика! Порази­тельная успокоенность!

Но таков уж, видимо, соблазн быстрого достижения ясности; иногда мы готовы во имя теоретической схе­мы пожертвовать всякой связью с явлением. Так, дую­щий ветер мешает нам порой расстаться с видением сказочного животного, чудящегося в тумане, из-за пер­вичного представления, но стоит прерваться нашим меч­там, как прежнюю форму уже не узнать. В результате действия отклонений наступает момент, когда мы дол­жны вернуться к схеме сложного явления, подчиняясь новым ориентирам. Именно это и наблюдается в случае с математической классификацией спектральных серий

135

или с матрицами, которые приносит с собой порядок, более подходящий для множественности спектральных серий. Дальше мы еще продолжим анализ проблемы сложности атомной математики. Но прежде отметим такую же эволюцию проблемы комплексности для слу­чая атомных “моделей”.

То, что происходит с математическими формулами, происходит и с образами, их иллюстрирующими. Здесь мы встречаемся фактически с такой же первоначальной иерархией простых и возмущенных траекторий.

Но поскольку с этой стороны неприятности не за­ставляют себя ждать, поскольку атом гелия — пусть до­статочно простой со своими двумя электронами и яд­ром — вызывает неразрешимые трудности, постольку изучение ориентируют в сторону спектроскопических яв­лений, относящихся к некоторым элементам, как в нор­мальном состоянии, так и ионизированном; в них пыта­ются найти водородоподобные черты. В результате в спектре ионизированного атома гелия, в спектре щелоч­ных металлов, в спектре щелочноземельных ионизиро­ванных металлов обнаруживают серии бальмеровского типа и отсюда выводят тот же базовый образ, составлен­ный из более или менее сложного ядра, вокруг которого располагается изолированный электрон. Все оптические проявления атома упорядочиваются почти исключи­тельно под действием этого электрона, находящегося на внешней оболочке. Таков триумф простоты базовых образов, где найденная вновь простота подтверждает действительно общий закон!

Но вот реакция со стороны сложного: не только оказалось напрасным искать с помощью более или ме­нее искусственных приемов водородоподобные характе­ристики в явлениях других химических элементов, но и пришлось согласиться с тем, что водородоподобная характеристика на самом деле не проста, что она вовсе не проще у водорода, чем у других элементов; скорее наоборот, псевдопростота в случае с водородом более обманчива, чем в случае с любым другим веществом. В результате пришли к такому парадоксальному за­ключению, что водородоподобность должна быть изу­чена сначала не на водороде, чтобы быть хорошо рас­познанной в случае самого водорода. Короче говоря, оказалось, что можно хорошо описать простое только после углубленного изучения сложного.

136

Действительно, можно сказать, что атом водорода, как он представляется в квантовой арифметике, не под­дается расчетам, поскольку в том виде, какой приписы­вался ему Бором, он может обладать лишь одним-единственным квантовым числом. Как очень хорошо гово­рит Леон Блок: “Спектр водорода есть не что иное, как вырожденный спектр щелочного металла, т. е. спектр, в котором элементы, соответствующие различ­ным значениям e, оказываются практически неразличи­мыми”69; L, как известно, является здесь азимутальным квантовым числом, которое указывает на два набора колебаний, необходимых для того, чтобы судить о раз­ных спектральных сериях щелочных металлов. Но мож­но пойти еще дальше. Когда мы приписываем электрону на внешней оболочке (“оптическому электрону”) ще­лочного металла три квантовых числа, нужно предус­мотреть три набора колебаний в атоме. “Интересно, — говорит Леон Блок, — проанализировать, существуют ли проявления этого тройственного набора колебаний в самом атоме водорода, рассматриваемом как выро­дившийся щелочной металл. Можно ожидать, что мы столкнемся при этом с очень большими эксперименталь­ными трудностями. Уже у лития, первого из собственно щелочных металлов, структура дублетов настолько плотная, что она может быть обнаружена лишь в неко­торых моментах. У водорода же структура дублетов должна быть еще более тонкой. Несмотря на эти труд­ности, разрешающая способность современных интерфе­ренционных спектроскопов такова, что она позволяет продемонстрировать и тонкую структуру полос серии Бальмера, и, в частности, структуру красной полосы Нα... Разложение спектральных линий HI и HeII на очень плотные мультиплеты, имеющие то же строение, что и щелочные, показывает, что нет существенной раз­ницы между спектром водорода и водородоподобными спектрами”70. И Блок заключает: “Таким образом, мы видим, что самый простой из всех атомов уже являет­ся сложной системой”.

На это нам могут, правда, возразить, что если Петр похож на Павла, то и Павел похож на Петра, что включение водорода в один класс со щелочными метал­лами, со спектроскопической точки зрения, допустимо. Однако это возражение не учитывает, на наш взгляд, изменения места фундаментального образа, которое

137

влечет за собой полную трансформацию лежащей в ос­нове феноменологии. В действительности, если следо­вать прогрессивному развитию опыта, то мы обязатель­но придем к такому выводу: не щелочные металлы приобретают водородоподобный облик, а скорее водо­род обретает облик щелочного металла. Согласно кар­тезианскому подходу (с его движением от простого к сложному), можно сказать, что щелочной спектр — это водородоподобный спектр. Согласно же воззрени­ям некартезианской эпохи (с ее движением от полного к упрощенному, от органичного к вырожденному), сле­дует сказать, что спектр водорода — это спектр, подоб­ный спектру щелочных металлов. Если мы хотим разо­браться в спектроскопических явлениях, то необходимо прежде всего понять самый сложный спектр — в данном случае это спектр щелочных металлов. Именно этот спектр открывает глаза экспериментатора на тонкую структуру. Едва ли кто-то искал бы расщепление спектральных линий водорода, если бы его уже не обна­ружили в линиях щелочных металлов.

Эта же проблема встает перед нами и в связи со сверхтонкой структурой спектра водорода. Разумеется, не изучение спектра водорода подсказывает эти иссле­дования второго и третьего порядков точности. Так же как и формула Бальмера, примененная к водороду, требует дополнений; даже модель атома водорода, предложенная Бором, не может привести нас к тому, чтобы мы вообразили новые наборы колебаний. Напри­мер, если мы подошли к тому, чтобы приписать враща­тельный момент ядру, электрону атома водорода, то это потому, что мы с успехом приписываем эти моменты частицам более сложных атомов и, следовательно, бо­лее органичных.

Не только с точки зрения конструктивной математи­ки, не только в области наглядного образа, но и со строго экспериментальной точки зрения, атом водорода может “воспротивиться” опыту в силу того факта, что предварительно ему приписывалась объективная бед­ность. Нужны мощные средства и удвоенная точность, чтобы установить законы в этом упрощенном, прими­тивном случае. К тому же, как уже говорилось, наибо­лее очевидное не всегда является наиболее характер­ным. Следует сопротивляться впечатлению позитивно­сти первых шагов анализа. Если мы не будем благо-

138

разумны, то рискуем принять вырожденность за сущ­ность.

Таким образом, даже если верно, что исторически спектр водорода является первым гидом в спектроско­пии, то сегодня этот спектр далек от того, чтобы пред­ставлять лучшую базу для развертывания индукции. Действительно, теорию щелочных спектров индуцируют, исходя из спектра водорода, хотя на самом деле сле­довало бы дедуцировать явление водорода, опираясь на щелочные явления. Но все еще продолжают индуци­ровать, индуцируют постоянно и открывают новые структуры в исходных явлениях, или, выражаясь точ­нее, производят эти новые структуры с помощью ис­кусственных средств.

Мы рассмотрели хитросплетения простого и сложно­го при переходе от спектра водорода к водородоподоб­ным спектрам. Разумеется, если гидрогенная схема все­го лишь временный образ, то более сложное знание водородоподобной схемы тоже должно рано или позд­но обнаружить свой упрощенный и искусственный ха­рактер. В самом деле, схемы становятся все менее и менее эффективными, когда мы идем от первого к вось­мому периоду таблицы Менделеева. Уже спектры вис­мута и свинца ничем не напоминают водородоподобные спектры. А спектр железа — просто не расшифровывае­мое послание, если пользоваться для чтения этого шиф­ра “решеткой” водородоподобной схемы.

Однако стоит ли считать, что мы столкнулись тем самым с идеей непомерной сложности, с некоей фунда­ментальной иррациональностью реального? Считать так — значит плохо знать динамизм и смелость совре­менного научного духа. И математически, и экспери­ментально научная мысль продолжает свое развитие, исследуя именно сложные явления. Так, с математиче­ской точки зрения, можно ожидать, что волновая ме­ханика разовьет средства, достаточные для того, что­бы рассчитывать заранее, до опыта спектральные серии в тех случаях, когда будут неэффективны формулы бальмеровского типа даже при условии самых много­численных и самых точных поправок. А откуда ждать ясности в плане эксперимента? Со стороны изучения сверхтонкой структуры. Так же, как тонкая структура, открытая на щелочных спектрах, сделала возможным

139

понимание вырожденной структуры спектра водорода, равным образом и сверхтонкая структура сложных спектров (например, висмута) даст новые схемы для общей спектроскопии. “Все происходит так, — пишет Леон Блок, — как будто по мере увеличения тонко­сти спектрального анализа все линии, считавшиеся простыми, имеют тенденцию к расщеплению. Поэтому сверхтонкая структура, как и тонкая, будет, видимо, не исключением, а правилом”71. Мы не будем слишком настаивать на справедливости этой декларации. Она оз­начает, на наш взгляд, настоящую коперниканскую ре­волюцию в опытной области. Действительно, сама идея отклонения, возмущения рано или поздно должна быть оставлена. Нельзя более говорить о простых законах, от которых могут быть отклонения, но нужно будет го­ворить о сложных и органических законах, которым свойственна известная вязкость, нечеткость. Прежний простой закон становится просто примером, избитой ис­тиной, обобщенным образом, эскизом, скопированным с картины. Конечно, всегда обращаются к этим упро­щенным примерам, но делается это исключительно в педагогических целях, для того, чтобы добиться мини­мального понимания, поскольку исторический подход остается воспитательным, наводящим, тренирующим. Но за эту доступность приходится дорого платить, как за всякую простоту; эта плата — доверчивость в отно­шении достигнутого, удовлетворенности системой. Мы рискуем принять подмостки за остов здания. Глубокое знание — это завершенное знание; именно в сфере прежних отклонений, в тонком рисунке прогрессирую­щих приближений знание обретает по мере его дости­жения свою подлинную структуру. Именно здесь реали­зуется уравнение, связывающее ноумен с феноменом, и ноумен обнаруживает неожиданно свои технические воз­можности. Так статичная двойственность рационального и иррационального сменяется диалектикой активной ра­ционализации. Мысль завершает опыт. Исключения как бы срезаются пределом, посредством аккумуляции слу­чаев предлагая полную меру атрибутов и функций.

Этот примат мысли дополняется искусным опытом, что хорошо видно, когда вспоминают о первоначальном опыте! Например, после того, как в эффекте Зеемана распознали расщепление спектральных линий под дей­ствием магнитного поля, встал следующий вопрос:

140

“А не может ли подобное расщепление существовать и в латентном состоянии, при отсутствии магнитного по­ля?”72 Лишь исходя из принципа возможности веры в то, что равновозможность (compossibilitй) является первой чертой, в высшей степени рациональным при­знаком реальности, и решаются проблемы реальной структуры.

Таким образом мы подошли к тому, чтобы мыслить нечто вроде предваряющей структуры, проект конст­рукции, план реального, рациональный муляж техниче­ского эксперимента.

Поэтому абсурдно спрашивать, как действует прин­цип Паули в случае с водородом. Поясним этот момент. Известно, что данный принцип носит всеобщий характер. Он гласит, что два электрона в одном атоме никогда не могут иметь четыре одинаковых квантовых числа. Так как же тогда интерпретировать этот принцип в связи с водородом, у которого только один электрон? Разу­меется, мы можем для простоты сохранить в этом слу­чае лишь одно основание квантификации, отказавшись от принципа Паули, взятого для сложных случаев. Так, собственно, и появляются упрощенные формулы и про­исходит ограничение экспериментальных возможностей. Поэтому стоит ли вспоминать об электронах-призраках, которые используются под предлогом множественности квантификаций?

Итак, перед нами все та же проблема: как хорошо считать на неполных счетах, как прочесть закон боль­ших чисел на малых числах, как распознать правило со всеми его исключениями в единственном примере, ко­торый, по всей видимости, сам является исключением? Или, в более общей форме: как простое может иллю­стрировать полное? С точки зрения стохиологии, водо­род похож на амфиокса (рыбообразное животное), на­ходящегося на пороге к позвоночным. И нет сомнения в случае с водородом, что его двойственная электриче­ская материя — положительная и отрицательная — ка­ким-то образом связываются и развязываются. Но как распутать клубок? Почему не развязать узел, ослабив крепость связи? Разве функции не становятся более ясными, когда обращаешь внимание на разнообразие их функционирования? Связи реального познаются тем полнее, чем более плотная ткань из них создается, если отношения, функции, взаимодействия множатся.

141

Свободный электрон дает меньше пищи для ума, чем несвободный, атом меньше, чем молекула. Но воздер­жимся тем не менее от слишком далеко идущих выво­дов. Нужно остаться в той области, где состав более подходит для того, чтобы лучше понять проблему соот­ношения сложного и полного.

Мы вошли в век молекулы после долгих лет господ­ства атомистических идей. Чтобы убедиться в важности наступления новой эпохи, достаточно вернуться на сто лет назад; искусственный характер старого понятия мо­лекулы станет очевидным. В то время определения, на основе которых различались молекула и атом, исходи­ли, в общем, из совершенно очевидного искусственного различения физических и химических свойств явлений. Молекула определялась как своеобразный продукт фи­зического разложения вещества, а атом как продукт химического разложения молекулы. Структурно моле­кула представлялась только совокупностью атомов; все ее химические функции приписывались последним. Сле­дуя в этом плане духу реалистской метафизики, верили в объяснительную силу категориальной атрибутики свойств, приписываемых элементарным субстанциям. Однако мало-помалу начали сомневаться в том, что можно вписывать свойство в то, что считается простым, и возникла идея, что атрибуты могут всегда быть отне­сены к сложному. В отношении химической валентности (научного понятия, более или менее рационализировав­шего неясную субстанциалистскую идею сродства) воз­никло сомнение, что ее можно уточнить, не обращаясь к тем структурам, которые имеют место. Как говорит Б. Кабрера: “Валентность — явление сложное, его при­рода связана со стабильностью новых динамических конфигураций поверхностных электронов, появляющих­ся из-за взаимных возмущений связанных между собой атомов. Очевидно, что детали этой конфигурации и уровень стабильности будут зависеть от структуры вза­имодействующих атомов; строго говоря, валентность не является свойством каждого изолированного элемента; это свойство совокупности взаимосвязанных атомов”73. Сродство зависит от общности. Входить в состав и зна­чит “состоять”. Нет субстанциальной оригинальности — и тем более оригинальности психологической, — несовместимой с ассоциацией, которая противостоит последней. Поэтому напрасно заниматься познанием

142

простого в себе, бытия в себе; поскольку сложность и отношение лежат в основе свойств, присоединение вы­являет атрибут.

Точка зрения, которую мы отстаиваем, несомненно рискованна в том смысле, что она противоречит обычно­му смыслу догматического введения базовых понятий. Однако в определенном смысле и сама идея базового понятия может показаться противоречивой: эксперимен­тальные понятия, которые берутся из повседневного опыта, — разве не должны они постоянно пересматри­ваться для того, чтобы более или менее органично войти в микрофизику; и всегда ли нужно делать выводы от­носительно основ реального, а не открывать их? Некар­тезианская эпистемология по сути своей, а вовсе не слу­чайно находится в состоянии кризиса. Вернемся на ми­нуту к современному определению элементов мысли и покажем лишний раз, что исходные понятия должны быть согласованы в органичном определении, должны относиться к сложным случаям.

Для ученых XIX в., так же как и для Декарта, раци­ональные основы механики были нерушимы. Даже та­кие неясные понятия, как сила, были предметами, об­ладающими непосредственным значением. Затем, пере­множая силу на расстояние перемещения точки ее при­ложения, косвенным образом получали работу и энер­гию. Такой процесс конструирования понятия энергии хорошо соответствовал картезианскому идеалу анали­тичности, в соответствии с которым развивалась нау­ка. Стоит также заметить, что абсолютное разделение пространства и времени здесь помогало аналитическому представлению, хотя немало проблем философского по­рядка оставались неясными, вроде различия между си­лой, приобретенной в состоянии покоя, и силой, приоб­ретенной в состоянии движения. Лишь поломав голову над этой трудностью, поняли темноту первоначального понятия, лучше почувствовали смысл повторяющихся трудностей донаучного периода в понимании опытов, касавшихся силы, работы, энергии, мощности, пока не нашли, наконец, первые доводы в пользу того, что по­нятие силы никоим образом не может быть ясным, если отделять его от функции силы, которая состоит в том, чтобы совершать работу.

Во всяком случае, только с современных позиций

143

становится очевидной существенная корреляция поня­тий. Все более и более раскрывается взаимное соответ­ствие между понятиями силы и энергии. Но что же яв­ляется тогда исходным, базовым понятием? Разумеется, еще рано давать ответ на этот вопрос. Вмешательство квантовых теорий, однако, могло бы закончить спор несколько неожиданным образом, внося совершенно но­вые принципы в математическое определение опыт­ных понятий. Действительно, стоит обратиться к осно­вам весьма специфичных представлений Лондона и Гейтлера, что касаются возможных отношений между двумя атомами водорода, чтобы обнаружить стремление микроэнергетики определять силу как понятие произ­водное, как вторичное проявление, как разновидность способа представления особого случая.

В представлениях этих ученых все начинается с оп­ределения состояний энергии двух атомов; без попыток конструирования их энергии, исходя из более или менее гипотетических сил. Применив затем к ансамблю из двух атомов принцип Паули, получают вывод, что они могут существовать в двух различных энергетических состояниях. Следовательно, если при сближении атом­ных ядер энергия системы возрастает, говорят, что яд­ра отталкиваются, и, напротив, если энергия уменьша­ется, говорят, что они притягиваются. Тем самым характеристики, казавшиеся в высшей степени относя­щимися к области явлений вроде отталкивания и при­тяжения, становятся предметами определений. Ничего абсолютного не лежит в основе идеи силы, здесь она — вовсе не первоначальное понятие. Но пойдем даль­ше, и мы увидим, что притягиваться могут только раз­личаемые атомы водорода (согласно принципу Паули), тогда как их упругое соударение, некогда объяснявшее­ся силой отталкивания, принадлежит самой сути эле­мента, есть атрибут ансамбля, образованного из двух неразличимых с помощью принципа Паули атомов. Кажется, что то, что притягивается, — это системы различных квантовых чисел, а то, что отталкивается, — системы тождественных квантовых чисел. Сила, введен­ная математически, — всего лишь призрак той силы, которая некогда клалась в основание энергии реалист­ской метафизикой. Механическая сила становится такой же метафорой, как и сила антипатии или симпатии; она относится к композиции, а не к элементам. Мате-

144

матическое представление с его установкой на полноту заменяет опытное представление с его произвольными упрощениями.

Итак, мы считаем, что научное объяснение стремит­ся принять в качестве своей основы сложные элементы и возводить свои построения только из условных эле­ментов, лишь временно, предварительно предполагая для весьма специфичных функций, характеристику про­стоты. Такое стремление сохранять открытость свода объяснительных средств есть характерная черта воспри­имчивой научной психологии. Всякое сочетание явлений может стать поводом для возвращения мысли к тому, что уже сделано, чтобы дополнить набор постулатов. Б. Кабрера писал в 1928 г.: “Мы не в состоянии знать... достаточна ли квантовая механика, созданная для ин­терпретации излучения отдельных атомов, для анализа более сложной проблемы динамики молекулы. Возмож­но (мы считаем это весьма вероятным), что к тем посту­латам, которые были исходными, следует добавить но­вый постулат. Во всяком случае, наш дух должен быть открыт для такой возможности”74. И математической физикой, и геометрией владеет сегодня такое же беспо­койство: постоянно боятся, что какой-нибудь постулат может неожиданно присовокупиться к основам науки и раздвоить ее. Сохранять некоторый скептицизм в отно­шении прошлого бесспорных знаний — вот установка, которая расширяет, продолжает, дополняет картезиан­скую осмотрительность; и эта установка заслуживает того, чтобы быть названной некартезианской в том же самом смысле, в каком некартезианство получается из дополненного картезианства.

Подобным же образом, как мы пытались показать это в нашей книге “Связный плюрализм современной химии”75, и химия обрела свои рациональные и мате­матические основы на путях систематического развития плюралистического подхода. В процессе своего завер­шения мир материи рационализируется.

Итак, идея, которая вдохновляет математическую физику, как и та, что вдохновляет чистую математику, есть сознание всеобщности. Отсюда важность, которой обладает в этих дисциплинах понятие группы. Нет покоя мысли, пока идея целостности не внесет начал синтетичности в построение. Анри Пуанкаре в замет­ках, посвященных Э. Лагерру, отметил некартезианский

145

характер этой новой ориентации. Когда в 1853 г. Ла­герр опубликовал свою первую работу, пишет Пуанка­ре, аналитическая геометрия “обновлялась... револю­цией, в некотором смысле прямо противоположной картезианской реформе. До Декарта только случай или гений могли решить геометрическую проблему. После Декарта (и благодаря ему!) мы обладаем непогреши­мыми правилами для того, чтобы достигать результата; чтобы быть геометром, достаточно быть терпеливым. Но чисто механический метод, который не требует от нова­торского ума никаких усилий, не может быть подлин­но плодотворным. Нужна была, следовательно, новая реформа, и инициаторами ее стали Понселе и Шасль. Благодаря им мы ждем решения проблемы не от счаст­ливого случая или долготерпения, а от глубокого зна­ния математических фактов и их внутренних отноше­ний”76. Метод Понселе, Шаслей и Лагерров — скорее метод изобретения, нежели решения. Он синтетичен по своей сути, и Пуанкаре прав, когда говорит, что он ве­дет нас в направлении, обратном картезианской рефор­ме. Но этот метод в определенном смысле завершает картезианскую форму математического мышления.

V

Лишь когда станет понятно, насколько современная математическая мысль обогнала предшествующую на­уку пространственных измерений, как развилась наука отношений, можно дать отчет в том, что математиче­ская физика открывает каждый день все более много­численные направления научных объективаций. Стили­зованная природа лаборатории должна казаться нам менее темной, чем природа, препарированная посредст­вом математической схемы, открытая непосредственному наблюдению. Соответственно объективная мысль с тех пор, как она начала воспитываться органичной (внут­ренне связной) природой, раскрывается с примечатель­ной глубиной в результате того, что мышление совер­шенствуется, очищается и подсказывает возможности дополнения. Продолжая размышлять над объектом, субъект имеет больше шансов проникнуть глубже. Вме­сто того чтобы следовать за метафизиком, отправляю­щимся на кладбище идей, возникает стремление следо­вать за математиком, направляющимся в лабораторию.

146

Сегодня смело можно вывесить на двери лаборатории физика или химика платоновское предупреждение: “Не­геометр да не войдет”.

Сравним, к примеру, известное наблюдение Декарта над куском воска с опытом над каплей воска в совре­менной микрофизике, и мы увидим разницу в выводах, которые касаются метафизики субстанции, как в объек­тивном, так и в субъективном плане77.

Для Декарта кусок воска — это символ неустойчи­вости материальных свойств. Ни один аспект ансамбля, ни одно из непосредственных впечатлений не остаются постоянными. Достаточно поднести воск к огню, как его форма, цвет, пластичность, запах начинают меняться. Этот нечеткий опыт свидетельствует, согласно Декарту, о неопределенности объективных качеств. Для него — это школа сомнения. Этот опыт отдаляет исследователя от попыток экспериментального познания тел, каковые представляются более трудными для познания, нежели душа. Если бы рассудок не находил в себе самом ос­новы науки о протяженном, всякая субстанция куска воска испарилась бы вместе со снами воображения. Кусок воска держится лишь на основе интеллигибель­ной протяженности, так как сами размеры его могут расти или уменьшаться в зависимости от обстоятельств. Такой отказ от опыта как основы размышления в ко­нечном счете имеет решающее значение, несмотря на последующий возврат к изучению протяженности. С са­мого начала здесь накладывается своего рода вето на всякое развитие экспериментальных исследований, на всякие средства классификации аспектов различий, на попытки найти меру различия, зафиксировать перемен­ные характеристики явления для того, чтобы их раз­личить друг от друга. В объекте прежде всего хотели иметь дело с простотой и единством, с тем, что посто­янно. При первой неудаче подвергают сомнению всё. Не замечают координирующей роли искусственного экс­перимента, не видят того, что объединенное с опытом мышление в состоянии восстановить органичный и, сле­довательно, целостный характер феномена. С другой стороны, не учитывая самым тщательным образом уро­ков опыта, обрекают себя на то, чтобы не видеть и то­го факта, что подвижность объективного наблюдения непосредственно отражается в подобной же подвиж­ности субъективного опыта. Ведь если воск меняется,

147

то меняюсь и я; меняюсь вместе со своим ощущением, которое в тот момент, когда я о нем думаю, и есть моя мысль, ибо чувствовать означает и думать в широком смысле картезианского cogito. Но Декарт тайно верит в реальность души в качестве субстанции. Ослеплен­ный мгновенным светом cogito, он не сомневается в стабильности я, которое образует субъект суждения я мыслю. Но почему это — одно и то же существо, ко­торое ощущает воск то твердым, то мягким, а не один и тот же воск, который ощущается по-разному в двух разных экспериментах?

Если бы cogito было переведено в пассивную фор­му — в cogitatur ergo est, то разве активный субъект испарился бы вместе с неустойчивостью и неопределен­ностью впечатлений?

Декартовская пристрастность к субъективному опы­ту станет, я думаю, более понятной, если пережить со всей страстью настоящий реальный, научный, объектив­ный эксперимент, если научиться жить по строгим мер­кам мысли, в жестком равновесии мысли и опыта, ноу­мена и феномена, т. е. не впадая в иллюзорную веру в бытие объективных и субъективных субстанций.

Обратимся же к современной науке, занятой про­грессирующей объективацией. Физика имеет дело вовсе не с тем воском, который только что принесли с пасе­ки, а с воском по возможности максимально чистым, химически хорошо определенным, освобожденным от всего лишнего в долгом процессе методичных процедур. Искомый воск, таким образом, есть в некотором роде точный момент метода объективации. Собранный с цве­тов, он не сохраняет теперь их запаха, хотя сохраняет следы процедур очистки. Он, так сказать, реализован посредством искусственного эксперимента. Без этого эксперимента такой воск в своей чистой форме, которая вовсе не естественна, не существовал бы.

После расплавления маленького кусочка воска в чашке физик подвергает его медленному процессу затвердения. Плавление и затвердение производятся постепенно, с использованием крошечной электропечи, температура в которой точно регулируется изменением силы тока. Таким образом, физик становится хозяином времени, действия которого зависят от изменения тем­пературы. В результате получают капельку воска не только правильной формы, но и правильной поверхно-

148

стной структуры. Книга микрокосмоса напечатана, ос­тается лишь прочитать ее.

Для изучения поверхности воска направим на каплю пучок рентгеновских монохроматических лучей, следуя очень точной методике и совершенно забыв при этом, разумеется, о естественном белом цвете, природа кото­рого, по мнению донаучной мысли, была простой. Бла­годаря медленности процесса охлаждения поверхности воска молекулы оказываются ориентированными по от­ношению к общей плоскости. Эта ориентация вызывает дифракционное рассеяние рентгеновских лучей, кото­рое производит спектрограммы, подобные тем, которые были получены Дебаем и Брэггом для случая кристал­лов. Известно, что названные спектрограммы, предви­денные фон Лауэ, обновили кристаллографию и позво­лили проникнуть во внутреннее строение кристаллов. Подобным же образом и изучение капли воска обновля­ет и углубляет наши знания о материальных поверхно­стях. Сколько мыслей вызывает у нас эта развиваю­щаяся эпиграфика материи! Как пишет Жан Трийя: “Явления ориентации... определяют огромное разнооб­разие поверхностных свойств, таких, как капиллярность, текучесть, сцепление, адсорбция, катализ”78. Именно в этой пленке отношения с внешней средой образуют предмет новой науки — физической химии. Именно здесь метафизики могли бы лучше понять то, как от­ношения определяют структуру. Если взять диаграммы, начиная с поверхностных и постепенно переходя к тем, что сделаны в более глубоких слоях капли, то замет­но, что ориентация молекул постепенно исчезает, мик­рокристаллы становятся нечувствительными к воздей­ствиям, идущим с поверхности, и наступает полный ста­тистический беспорядок. Между тем в зоне преимущест­венной ориентации, напротив, явления вполне хорошо упорядочены. Эти феномены обязаны своим существо­ванием прерывным молекулярным полям в слое разде­ления двух сред, в области материальной диалектики. В этой промежуточной области и возможны странные опыты, которые потрясают традиционное понимание предметов физики и химии и открывают физику воз­можность воздействовать на химическую природу ве­щества. (Трийя ссылается в этой связи на опыты по растяжению коллоидных гелей.) Таким образом, уже чисто механическим путем, посредством вытяжки мож-

149

но вызвать весьма заметные различия в рентгенограм­мах. Трийя заключает: “Это связано с механическими свойствами, а также с адсорбцией красителей, завися­щей от того, ориентирована ли материя посредством обработки вытяжкой или нет; возможно, мы имеем здесь еще неизвестный способ воздействия на химиче­скую активность”79.

Такое чисто механическое воздействие на химиче­скую активность означает в некотором смысле следова­ние картезианскому идеалу. В действительности, одна­ко, искусственный конструктивный характер этого воз­действия столь очевиден и стремление к сложности столь явное, что здесь следует усматривать еще одно доказательство научного расширения границ опыта и новый случай некартезианской диалектики.

Впрочем, верно ли, что кристаллизация возможна при отсутствии направляющих полей? Ведь, считая, что она осуществляется под влиянием преимущественно внутренних сил субстанциальной природы, невзирая на направляющее воздействие, приходящее извне, поступа­ют в духе реалистского подхода. Поразительно, в са­мом деле, рассматривать явление поверхностной кри­сталлизации (учитывая первоначальную хаотичность), с той точки зрения, что якобы можно говорить о суб­станциях, которые поверхностно кристаллизованы пер­пендикулярно поверхности, и аморфны параллельно поверхности. Эти кристаллические “культуры” нового рода уже весьма много прояснили относительно молеку­лярных структур80. Как же можно принимать всю эту немыслимую сумму технических средств, гипотез, мате­матических конструкций, которые только что появились с экспериментами на капле воска, и не быть способным счесть неэффективной метафизическую критику карте­зианского типа. Непрочными здесь являются как раз привходящие обстоятельства, а не связанные друг с дру­гом отношения, которые выражают материальные каче­ства. Достаточно разобраться в этих обстоятельствах, которые запутаны в своей естественной, натуральной форме, чтобы действительно организовать реальное. Ка­чества научной реальности тоже в первую очередь есть функции наших рациональных методов. Для того чтобы организовать, конституировать определенный научный факт, нужно пустить в дело связную технику. Научная деятельность сложна по сути своей. Научная эмпирия

150

развивается на основе сложных и искусственно создан­ных истин, а не на основе истин случайных и ясных. Разумеется, врожденные истины не бывают включенны­ми в состав науки. Разум следует формировать так же, как нужно формировать опыт.

Следовательно, объективное размышление, соверша­емое в стенах лаборатории, приводит нас к прогресси­рующей объективации, где одновременно реализуются и новый эксперимент, и новая мысль. Оно отличается от субъективной медитации (стремящейся к сумме яс­ных и окончательных знаний) самим фактом своего развития, желанием дополнений, которые оно всегда считает возможными. Ученый начинает с программы и

заканчивает рабочий день, произнося символ веры, по­вторяемый ежедневно: “Завтра я буду знать”.

VI

С учетом сказанного рассмотрим теперь проблему научной новизны в чисто психологическом плане. Ясно, что революционное движение современной науки долж­но глубоко воздействовать на структуру духа. Дух об­ладает изменчивой структурой с того самого мгновения, когда знание обретает историю, ибо человеческая исто­рия со своими страстями, своими предрассудками, со всеми непосредственными импульсами своего движения может быть вечным повторением с начала. Но есть мысли, которые не повторяются с начала; это мысли, которые были очищены, расширены, дополнены. Они не возвращаются к своей ограниченной, нетвердой форме. Научный дух по своей сути есть исправление знания, расширение рамок знания. Он судит свое историческое прошлое, осуждая его. Его структура — это осознание своих исторических ошибок. С научной точки зрения, истинное мыслят как исторический процесс освобожде­ния от долгого ряда ошибок; эксперимент мыслят как очищение от распространенных и первоначальных оши­бок. Вся интеллектуальная жизнь науки играет на этом приращении знания на границе с непознанным, посколь­ку сущность рефлексии в том, чтобы понять, что не бы­ло понятно. Небэконовские, неевклидовы, некартезиан­ские мысли подытожены исторической диалектикой, ко­торая представляет собой очищение от ошибок, расширение системы, дополнение мысли.

151

Но пока здесь недостает социальной жизни, челове­ческой симпатии, направленной на то, чтобы новый научный дух (ННД) приобрел такое же формообразу­ющее значение, как и новая экономическая политика (НЭП). Для многих ученых, страстно относящихся к своим занятиям бесстрастной наукой, интерес к пред­мету этих занятий совпадает, по существу, с тем из­начальным духовным интересом, который связан с судьбой разума. Рейхенбах верно говорит о конфликте поколений, обсуждая проблему смысла науки81. А Ком­птон, как бы иллюстрируя это, рассказывая о своем визите к Дж. Дж. Томсону в Кембридж, где он встре­тил его сына Д. П. Томсона, приехавшего на уик-энд, замечает: они забавлялись тем, что рассматривали фо­тоснимки, полученные с помощью электронных волн. И далее: “Видеть великого старого ученого, потратив­шего лучшие годы своей жизни на доказательство кор­пускулярной природы электрона, полным восхищения трудами своего сына, открывшего, что электрон в про­цессе движения образует волны, было поистине драма­тично”82.

Действительно, этот пример как нельзя лучше харак­теризует ту философскую революцию, которая произо­шла в сравнительно короткий промежуток времени и заставила нас расстаться с представлением об электро­не как вещи; можно по достоинству оценить интеллек­туальную смелость, которая требуется для такой реви­зии реалистских представлений. Физик был вынужден три или четыре раза на протяжении последних двадца­ти лет перестраивать свой способ мышления и в ин­теллектуальном плане ломать свою жизнь.

Достаточно эмоционально пережить такой факт, как состояние незавершенности современной науки, чтобы получить представление о том, что такое открытый ра­ционализм. Это состояние удивления перед возможно­стями и силой теоретической мысли. Как прекрасно ска­зал Жювэ: “Самый важный элемент прогресса физиче­ских наук следует видеть в удивлении перед всяким но­вым образом или даже новой ассоциацией образов, ибо именно удивление возбуждает всегда довольно равно­душную логику, именно оно заставляет ее строить но­вые связи, но саму причину этого прогресса, источник удивления нужно искать внутри силовых полей, порож­даемых в нашем воображении новыми ассоциациями

152

образов, мощь которых есть мера творческих потенций ученого, который способен соединять их в ансамбли”83.

Перед лицом удивительных принципов новой кван­товой механики сам Мейерсон, защищавший с прису­щим ему блеском и эрудицией классический характер теории относительности, внезапно заколебался. Сомни­тельно, что нельзя написать “Квантовую дедукцию” для того, чтобы завершить доказательство, предпринятое в “Релятивистской дедукции”. “Признаем... — пишет он, — что по отношению ко всем научным теориям, ко­торые мы исследовали в наших книгах, теория квантов занимает особое место, но нам не представляется воз­можным распространить на этот случай то, что нам, по нашему мнению, удалось применить в отношении теории относительности”84. По теории Мейерсона, кон­цепция кванта есть по сути своей отклонение от нормы, что эта арифметизация возможностей сродни иррацио­налистичности. Мы же, напротив, полагаем, что это уче­ние расширяет положительным образом наше понима­ние реального и является победой нового разума над иррационализмом. Современный кризис в науке — это нормальный кризис роста. Нужно подготовить дух к вос­приятию квантовых идей, а это можно сделать, лишь систематически организуя расширение научного духа.

Я думаю, что теория относительности уже означает победу в высшей степени индуктивного мышления, что педагогические достижения в дедуктивном доказатель­стве определенных релятивистских следствий ничуть не лишают эйнштейновскую революцию ее гениального и неожиданного характера. Гениальные идеи волновой механики де Бройля и матричной механики Гейзенбер­га также появились неожиданно, так сказать, без вся­кой исторической подготовки. Они отбросили в прошлое классическую и релятивистскую механику, ибо и та и другая представляют теперь всего лишь более или менее грубое приближение более тонких и полных теорий.

Разве всеобщий и неподвижный разум способен ус­воить все эти удивительные мысли? Способен ли он не только привести их в порядок, но и подвести под свой порядок? Это, несомненно, тайная надежда Мейерсона. Поскольку Мейерсон доказывает неизменность форм мысли на протяжении столетий, находя даже в совре­менных идеях устойчивые черты, свойственные дикарям, он делает отсюда вывод, что мозг не может эволюцио-

153

нировать быстрее, чем какой-либо другой орган. От этого мейерсоновского тезиса веет, безусловно, благо­разумием, и противопоставить ему можно лишь более или менее дерзкие предвосхищения. Разве мозг — не настоящий предмет человеческой эволюции, не исход­ный росток жизненного порыва? Обладая невероятной пластичностью и богатством связей, разве не он явля­ется органом бесконечных возможностей? Когда Жювэ употребляет столь яркое выражение, как силовые по­ля, создаваемые в воображении сближением двух раз­ных образов, то не следует ли отсюда, что мы должны наделить и отношение идей большей динамикой и ви­деть в “идеях-силах” Фулье некий физический смысл? Ведь развивающаяся идея — это своего рода органиче­ский центр кристаллизации. Статичный мозг не спосо­бен делать выводы. Так стоит ли для доказательства постоянства мозга ссылаться на обычную мысль, на мысль без усилия, на мысль, которая отдавая приказ мускулам, заключает союз с тем, что больше не разви­вается? В таком случае все обречено: душа, тело, сам мир, который с самого начала предстал перед нами во всем своем многообразии и богатстве. Мне представля­ется, что для понимания интеллектуальной эволюции вместо отождествления с некоей глобальной реально­стью, к которой ученый, возможно, и вернулся бы с радостью как к первоначальной философии, скорее следовало бы обратиться к пытливой мысли, к мысли, исследующей объект: к мысли, которая только ищет диалектические поводы для того, чтобы выйти за свои собственные пределы, разорвать свои границы; короче говоря, к мысли, стремящейся к объективации. Именно поэтому можно заключить, что такая мысль является творческой.

Психологический рост, осуществленный математиче­ской физикой, был превосходно показан Жювэ. Он под­черкивает тот факт, что самым смелым и плодотворным идеям мы обязаны очень молодым ученым. “Гейзенберг и его соперник Иордан, — пишет он, — родились в на­чале века; в Англии поразительный гений... Дирак со­здал оригинальный и новый метод и разработал глубо­кие теоретические основы того, что называют спином электрона, когда ему не было и двадцати пяти лет. Если вспомнить, что и Бор был очень молодым, когда в 1913 г. предложил свою модель атома, и что Эйнш-

154

тейн в двадцать пять лет открыл специальную теорию относительности и некоторое время спустя предложил впервые закон квантования света... то мы должны бу­дем признать, что XX век переживает своего рода му­тацию мозга или человеческого духа, необычайно рас­положенного к тому, чтобы будоражить устоявшиеся формулировки законов природы, подобно тому как в прошлом веке раннее развитие Абелей, Якоби, Галуа, Эрмитов было также обязано, быть может, мутации ду­ха, устремленного к постижению математических сущ­ностей”85.

Нет сомнения, что и каждый из нас способен пере­жить такие мутации, вспоминая, какое волнение мы испытали, осваивая новые теории; ведь они требуют стольких усилий, что не кажутся естественными. Но творящая природа (nature naturante) действует и в на­ших душах; в один прекрасный момент мы чувствуем, что поняли. Какому свету мы обязаны этими внезапны­ми синтезами? Этой поразительной ясности, что дает нашему разуму чувство уверенности и удовлетворение. Эта интеллектуальная удовлетворенность — первый признак прогресса. Вместе с феноменологом Жаном Эренгом я мог бы сказать, что “самая развитая лич­ность, в силу широты своих взглядов, всегда будет по­нимать тех, кто менее образован... тогда как обратная ситуация невозможна”86. У понимания есть своя дина­мическая ось — это духовный, жизненный порыв. Эйн­штейновская механика добавляется к нашему понима­нию ньютоновских понятий. Механика де Бройля до­бавляется к постижению чисто механических и чисто оптических понятий. Между этими двумя группами по­нятий новая физика производит синтез, который разви­вает и завершает картезианскую эпистемологию. И если мы в самом деле сумеем помножить объективную куль­туру на культуру психологическую, глубоко жизненно вникнуть в научные исследования, то можно будет по­чувствовать внезапное вдохновение, которое дает душе понимание творческого синтеза, осуществляемого ма­тематической физикой.

Примечания

1  Bachelard G. Le nouvel esprit scientifique. Paris: Presses Universitaires de France, 1934. В 1984 г. во Франции вышло 16-е из­дание этой книги. — Перев.

155

2  Воuty E. La vйritй scientifique. Paris, 1908. p. 7.

3  “Пангеометрия” — название последней работы Н. И. Лобачев­ского (1855 г.). — Перев.

4  В данном случае — педагогика ритуального посвящения в При­роду. — Перев.

5  Главный редактор “Vocabulaire technique et critique de la philosophie”. В 1983 г. во Франции вышло 14-е издание этого Слова­ря. — Перев.

5а См.: Bachelard G. Le pluralisme cohйrent de la chimie mo­derne. Paris, 1932.

6  Renouvier Ch. Les dilemmes de la mйtaphysique pure. Paris, 1912, p. 248.

7  Barbarin P.-J. La gйomйtrie non-euclidienne, 3-е йd., p. 8.

8  Ibid., p. 7.

9  См.: “Bulletin des sciences mathйmatiques”, fйvrier 1926, p. 53.

10 Juvet G. La structure des nouvelles thйories physiques. Paris, 1933, p. 157.

11 Ibid., p. 158.

12 Ibid., p. 162.

13 Buhl A. Notes sur la gйomйtrie non-euclidienne. Paris, 1928. — In: Barbarin P.-J. Op. cit., p. 116.

14 Juvet G. Loc. cit., p. 164.

15 Ibid., p. 169.

16 Ibid., p. 170.

17 Ср.: Meyerson E. Du cheminement de la pensйe. Paris, 1931, t. 1, p. 69.

18 Gonseth F. Les fondements des mathйmatiques. Paris, 1926, p. 101.

19 См. там же, с. 104.

20 Brunschvicg L. L'expйrience humaine et la causalitй phy­sique. Paris, 1922, p. 408.

21 Enriques F. Le concepts fondamentaux de la science. Trad. Rougier. Paris, 1913, p. 267.

22 Darrоw K. La synthиse des ondes et des corpuscules. Trad. Boll. Paris, 1931, p. 22.

22a    Имеется в виду закон, согласно которому площади, зачерчи­ваемые радиусом-вектором, связывающим планету с Солнцем, за еди­ницу времени, равны между собой. — Прим. ред.

23 Mallarmй St. Divagations. Paris, 1897, p. 90.

23a    Имеется в виду философская концепция “фикционализма” X. Файхингера. — Прим. ред.

24 Whitehead A. La science et le monde moderne. Trad. d'Ivery et Hollard. Paris, 1928, p. 200.

25 Schlick M. Espace et temps dans la Physique contemporaine. Trad. Solovine. Paris, 1924, p. 33.

26 Цит. по: Reiser О. L. Mathematics and emergent evolution. — “Monist”, octobre, 1930, p. 523.

27 Op. cit., p. 351, 352.

28 См.: “Revue gйnйrale des sciences”, octobre, 1930, p. 578.

29 См.: Metzger Н. Newton, Stahl, Boerhaave et la doctrine chimique. Paris, 1933, p. 74 et suiv.

156

30 По мнению Тиндаля, рассеивающийся пучок света при наблю­дении сбоку имеет вид голубоватого конуса на темном фоне (конус Тиндаля). Этот эффект был изучен и объяснен им в 1868 г. — Перев.

31 Henri V. Matiиre et йnergie. Paris, 1933, p. 24. В физике это явление получило название комбинационного рассеяния света. Это — рассеяние света веществом, сопровождающееся заметным изменением частоты рассеиваемого света. Комбинационное рассеяние было откры­то в 1928 г. советскими физиками Г. С. Ландсбергом и Л. И. Ман­дельштамом на кристаллах и одновременно индийскими физиками Ч. Раманом и К. Кришнаном на жидкостях. В зарубежной литерату­ре это открытие называют часто эффектом Рамана. — Перев.

32 См.: Henri V. Loc. cit., p. 235.

33 См.: Haissinsky M. L'atomistique moderne et la chimie. Paris, 1931, p. 311.

34 Гейзенберг В. Физические принципы квантовой теории. Л. — М., 1932, с. 16.

35 de Вrоglie L. La nouvelle dynamique des quanta. — In: Electrons et photons. Paris, 1928, p. 105.

36 Coppel, Fournier et Yovanovitch. Quelques sugges­tions concernant la matiиre et le rayonnement. Paris, 1928, p. 23.

37 Гейзенберг В. Цит. соч., с. 41.

38 Darwin С. G. La thйorie ondulatoire de la matiиre. — “Anna­les de l'Institut Henri Poincarй”, fasc. 1, vol. 1, p. 25.

39 Ibid., p. 26.

40 “Monist”, July 1929, p. 28.

40a    Имеется в виду один из докладов Луи де Бройля, где изла­гается такая точка зрения. — Прим. ред.

41 Физик Джинс справедливо замечает по этому поводу, что про­странство “десяти измерений” столь же реально, как и наше обычное трехмерное пространство. См.: Jeans J. The mysterious Universe, p. 129.

42 До начала XVIII в. картезианцы, будучи сторонниками космо­гонии, полагали, что Земля у полюсов удлинена; согласно же теории Ньютона, она должна была быть там сплющена. Так возник спор, в котором приняли участие многие математики XVIII в. В связи с этим в 1735 г. была послана экспедиция в Перу, вслед за которой в 1736—1737 гг. последовала другая — в Лапландию, под руководст­вом Пьера Мопертюи, с целью промерить градус долготы. В резуль­тате этих экспедиций восторжествовала теория Ньютона. И это было триумфом как теории, так и самого Мопертюи, за что он и получил прозвище Великого сплющивателя. — Перев.

42а    Видимо, опечатка: нужно “четырехмерного”. — Прим. ред.

43 Cartan E. Le parallйlisme absolu et la thйorie unitaire du champ. — “Revue de mйtaphysique et de morale”, Janvier, 1931, p. 32.

44 Von Mises. Ьber kausale und statistische Gesetzmдssigkeit in der Physik. — “Die Naturwissenschaften”, 14 Febr., S. 146.

45 Carmichael P. A Logic and Scientifical Law. — “Monist”, April. 1932, p. 27.

46 Poincarй H. Savants et йcrivains. Paris, 1910, p. 237.

47 Вloch E. Thйorie cinйtique des gaz. Paris, 1921, p. 2.

48 “Monist”, July, 1929, p. 29.

49 Bergmann H. Der Kampf um das Kausalgesetz in der jьngs­ten Physik. Braunschweig, 1929, S. 49.

157

50 Campbell N. R. Thйorie quantique des spectres. Paris, l924. p. 100.

51 Reichenbach H. La philosophie scientifique. Trad. Vouille­min. Paris, 1932. p. 26 et suiv.

52 Гейзенберг В. Цит. соч., с. 15. Заметим, что Гейзенберг дает здесь эксплицитное выражение мысли Бора.

53 Цит. по: Metz M. La thйorie du champ unitaire de A. Ein­stein. — “Revue philosophique”, novembre, 1929, p. 393.

54 Гейзенберг В. Цит. соч., с. 17, примечание.

55 Ruddick Ch. T. On the Contingence of Natural Law. — “Mo­nist”, July, 1932. p. 361.

56 Boll M. L'idйe gйnйrale de la mйcanique ondulatoire et de ses premiиres explications. Paris, 1932, p. 32.

57 “Revue philosophique”, juillet 1923, p. 92, note.

58 Сartan E. Loc. cit., p. 28.

59 Ср.: Meyerson E. Rйel et dйterminisme dans la physique quantique. Paris, 1933, passim.

60 См.: Duprйel. De la nйcessitй. — “Archives de la Sociйtй belge de philosophie”, 1928, p. 25.

61 Meyerson E. Loc. cit., p. 19.

62 Спин от англ. spin — вращаться, вертеться. — Перев.

63 См.: Perrin J. L'orientation actuelle des sciences. Paris, 1930, p. 25.

64 Meyerson E. Loc. cit., p. 20—21.

65 Duprйel. Loc. cit., p. 13.

66 de Broglie L. Thйorie de la quantification dans la nouvelle mйcanique. Paris, 1932, p. 31.

67 Duрrйel. Loc. cit., p. 14.

68 См.: Frost W. Bacon und die Naturphilosophie. Mьnich, 1927. S. 65.

69 Вlосh L. Structures des spectres et structure des atomes. — In: Confйrences d'Actualitйs scientifiques et industrielles. Paris, 1929, p. 200.

70 Ibid., p. 202.

71 Ibid., p. 207.

72 Ibid.

73 Cabrera B. Paramagnйtisme et structure des atomes combi­nйs. — In: Activation et structure des molйcules. Paris. 1928, p. 246.

74 Cabrera B. Loc. cit., p. 247.

75 См.: Bachelard G. Le pluralisme cohйrent de la chimie mo­derne. Paris, 1932. — Перев.

76 Poincarй H. Savants et йcrivains, p. 86.

77 В первом случае имеется в виду то место в “Метафизических размышлениях” Декарта, где говорится, что, с точки зрения метафи­зики, воск обладает лишь одним свойством — протяженностью; во втором — классические опыты американского физика Р. Милликена с каплями масла, ртути и глицерина для доказательства идеи равен­ства их электрических зарядов. — Перев.

78 Trillat J. Etude au moyen des rayons X des phйnomиnes d'orientation molйculaire dans les composйs organiques. — In: Activa­tion et structure des molйcules, p. 461.

79 Ibid., p. 456.

80 См.: Thibaud J. Etudes aux rayons X du polymorphisme des acides gras. — In: Activation et structure de molйcules, p. 410. et suiv.

158

81 См.: Reichenbach H. Loc. cit., p. 23—24.

82 Цит. по: Haissinsky M. Loc. cit., p. 348.

83 Juvet G. Loc. cit., p. 105.

84 Meyerson E. Le cheminement de la pensйe, t. 1, p. 67.

85 Juvet G. Loc. cit., p. 134.

86 Hering J. Phйnomйnologie et philosophie religieuses. Stras­bourg, 1925, p. 126.