Русский Гуманитарный Интернет Университет

Библиотека


Учебной и научной литературы



WWW.I-U.RU
















Глава VI. Средства массовой информации и культура речи

В данной главе учебника ставится задача не просто показать собственно языковые особенности средств массовой информации (СМИ), но и рассмотреть массовую коммуникацию как особый тип общения, тип дискурса (под дискурсом здесь понимается комму­никативное событие, заключающееся во взаимодействии участ­ников коммуникации посредством вербальных текстов и/или дру­гих знаковых комплексов в определенной ситуации и определен­ных социокультурных условиях общения). Естественно, что в учеб­нике по культуре речи основное внимание уделяется фактам ус­пешности или, напротив, дефектности коммуникации, а также нор­мам различных типов (информационной, языковой, стилистичес­кой, коммуникативной), действующим в данной сфере общения. Кроме того, изменчивость дискурса в СМИ, его открытость для прямого социального воздействия предопределяют рассмотрение коммуникативного процесса в динамике, с обязательным учетом происходивших и происходящих здесь изменений.

§ 34. Общая характеристика средств массовой информации

Средства массовой информации подразделяются на визуаль­ные (периодическая печать), аудиальные (радио), аудиовизуальные (телевидение, документальное кино). Несмотря на все разли­чия между ними, СМИ объединяются в единую систему массовой коммуникации благодаря общности функций и особой структуре коммуникативного процесса.

Среди функций СМИ обычно выделяют следующие:

—  информационную   (сообщение о положении дел, разного рода фактах и событиях);

— комментарийно-оценочную (часто изложение фактов сопровождается комментарием к ним, их анализом и оценкой);

—   познавательно-просветительную (передавая многообразную культурную, историческую, научную ин­формацию, СМИ способствуют пополнению фонда знаний своих чи­тателей, слушателей, зрителей);

— функцию воздействия (СМИ не случайно называют четвертой властью: их влияние на взгляды и поведение людей достаточно очевидно, особенно в периоды так называемых инверсионных изменений общества или во время проведения массовых социально-политических акций, например в ходе всеобщих выборов главы государства);

— гедонистическую (речь здесь идет не просто о развлекательной информации, но и о том, что любая информация воспринимается с большим положительным эффектом, когда сам способ ее передачи вызывает чувство удовольствия, отвечает эсте­тическим потребностям адресата).

Кроме того, в некоторых работах, посвященных массовой ком­муникации, вводится понятие так называемой генеральной функ­ции, «которая представляет собой процесс создания и сохранения "единства некоторой человеческой общности, связанной определен­ным видом деятельности» [16, 49].

Средства массовой информации объединяются и как особый тип коммуникации (дискурса), который можно охарактеризовать как дистантный, ретиальный (передача сообщения неизвестному и не определенному количественно получателю информации), с ин­дивидуально-коллективным субъектом (под этим подразумевает­ся не только соавторство, но и, например, общая позиция газеты, теле- или радиоканала) и массовым рассредоточенным адресатом. Необходимо отметить и такую особенность коммуникации в СМИ, как ее обусловленность социокультурной ситуацией, с одной сторо­ны, и способность (в определенных пределах) вызывать изменение этой ситуации — с другой.

Различия между средствами массовой информации основаны прежде всего на различии используемых в них кодов, знаковых комплексов. В периодической печати представлена двоичная зна­ковая система: естественный язык в его письменной (печатной) форме + играющие подсобную роль иконические знаки (фотографии, ри­сунки, карикатуры), а также разного рода шрифтовые выделения, способ верстки и т. д. Применительно к радио можно говорить о триаде: устная речь + естественные звуки (шумы) + музыка. В аудиовизуальных СМИ (телевидение, документальное кино) триа­да преобразуется в тетраду в результате появления такого важно­го для этих средств массовой информации способа передачи ин­формации и воздействия на аудиторию, как «живое» изображение. Именно благодаря использованию слова в сочетании с изображени­ем возрастает роль телевидения как средства массовой информа­ции: «Слово и изображение — две главные знаковые системы, ис­тория которых восходит к древнейшему человеку. У каждой систе­мы есть свои преимущества и свои недостатки, которые определя­ют их роль и место в человеческом общении. Достоинство изобрази­тельных знаков в их большой доступности, ибо они сохраняют в себе сходство с обозначенным объектом. Достоинство слова — в способности абстрагироваться от конкретного. На протяжении мно­гих лет неоднократно вспыхивает дискуссия о том, что важнее на телевидении: слово или изображение? Конечно, слово имеет ис­ключительно важное значение в телепередачах, ибо оно несет ос­новную, понятийную информацию. Но не. следует забывать при этом, что телевизионные передачи все же прежде всего — зрелище, и не случайно тот, кто воспринимает телепрограмму, называется теле­визионным зрителем, а не телевизионным слушателем. Естественно, в одних случаях большую роль в передаче информации несет слово, в других — изображение. Вероятно, только синтез устного слова и изображения как основных языков может обеспечить теле­видению наилучшие коммуникативные возможности. Важно толь­ко, чтобы изображение «не молчало», как это часто бывает, и чтобы использовались все знаковые системы: и слово, и изображение, и музыка» [3, 214—215].

Периодическая печать, наиболее традиционная разновидность mass media, лишенная многих преимуществ телевидения (иллюзия «живого» общения, наличие «картинки», использование паралингвистических средств, широкие возможности для формирования «журналистского имиджа» — вплоть до манеры держаться и внеш­него вида), остается тем не менее и сегодня важнейшим средством массовой информации, обладающим значительным потенциалом воздействия не только на читателя, но и на разные стороны жизни социума.

§ 35. Информационное поле и информационная норма в СМИ

Основной целью дискурса в СМИ, в том числе в периодичес­кой печати, является передача (или ретранслирование) информа­ции различных типов.

Существуют многочисленные определения понятия «информа­ция». Одним из наиболее известных является определение, данное «отцом кибернетики» Н. Винером: «Информация есть обозначение содержания, полученного из внешнего мира в процессе нашего при­способления к нему и приспособления к нему наших чувств <...> Подобно тому как энтропия есть мера дезорганизации, информа­ция есть мера организации» [10, 31, 123]. Вполне применимо к СМИ и следующее определение информации: «Под информацией <…> понимается вся совокупность данных, фактов, сведений о физичес­ком мире и обществе, вся сумма знаний — результат познава­тельной деятельности человека, которая в том или ином виде используется обществом в различных целях» [19, 212].

В зависимости от содержания и целей, которые ставятся в процессе общения в СМИ, выделяются различные типы информа­ции: «...различаются два вида информации: предметно-логическая (она же интеллектуальная, дескриптивная, объективная, концептуальная, фактульная), не связанная с ситуацией и участниками общения, и прагматическая (оценочная/субъективная), функцией которой является воздействие на реципиента и передача ему свое­го отношения к предмету речи» [20, 63]. В других классификациях фактуальная, концептуальная, комментарийная, оценочная, развле­кательная информация рассматриваются как ее самостоятельные разновидности.

Основу информации в СМИ составляют сообщения о фактах и их комментарии или оценки. Отсюда следует, что важнейшей ха­рактеристикой дискурса в этой сфере является категория информационного поля, под которым понимается информационное про­странство, охватывающее тот или иной объем фактов и событий реального мира и представленный репертуаром тем. Информаци­онное поле — категория аксиологическая, она связана с понятием информационной нормы: в идеале СМИ должны сообщать о всех возможных фрагментах действительности. На деле объем инфор­мационного поля всегда ограничен. Эти ограничения могут носить институционализированный (запрет на разглашение государствен­ных тайн) или конвенциональный (например, следование этичес­ким нормам) характер. Запреты иного рода должны расцениваться как факт дефектной коммуникации, однако, как показывает исто­рия российской печати советского периода, именно они часто ста­новятся своеобразной «информационной нормой».

В пятикомпонентной схеме массовой коммуникации, предло­женной Г. Ласуэллом: «кто, что сказал, через посредство какого канала (средства) коммуникации, кому, с каким результатом» (цит. по: [2, 11]) — именно компонент «что сказал», то есть транслируе­мая информация, наиболее открыт для социального воздействия. Советская печать практически на протяжении всего своего сущест­вования находилась под мощным идеологическим прессом. Прин­цип партийности печати приобрел характер незыблемого закона, особенно после того как был в виде прямой директивы Сформули­рован Сталиным в его выступлении на «историческом» апрельском пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) 1929 года: «Надо принять меры к тому, чтобы в органах печати, как партийных, так и советских, как в газетах, так и в журналах, полностью проводилась линия партии и решения ее руководящих органов» (цит. по: Латышев А. О вреде единомыслия // МН. 1989. 10 сент.).: Нельзя не вспомнить, что од­ним из первых законодательных актов советской власти был дек­рет, о закрытии всех сколько-нибудь оппозиционных изданий, а на информацию, помещаемую в лояльных к режиму газетах и журналах, сразу же был наложен ряд запретов. Так, 19 декабря 1918 г. решением бюро ЦК РКП (б) была запрещена критика ВЧК в печати (Костиков В. Время оттаявших слов // Огонек. 1989. Янв. № 2). Таким образом, «информационная норма» с первых послереволюционных лет на долгое время приобрела характер нормы прежде всего идеологической: жестко регламентировалось и то, о чем мож­но писать, и то, как об этом нужно писать. Табуированию (а это один из наиболее распространенных видов искажения действитель­ности) подвергались целые сферы жизни общества и важнейшие для судеб страны события. Те же факты и события, о которых по­зволялось сообщать на страницах газет и журналов, должны были интерпретироваться строго определенным образом.

Одним из проявлений идеологической детерминированности печати стало проведение разного рода газетных кампаний, содер­жание и тон которых могли меняться буквально в течение одного дня, как бы по команде «все вдруг». Показательно в этом отноше­нии поведение советской прессы после заключения Пакта о нена­падении между СССР и Германией 23 августа 1939 г.: из нее исчез­ли обличения фашизма и, напротив, появились статьи, клеймящие Англию и Францию за то, что они силой пытаются «подавить идеи гитлеризма». Посол Германии в Москве фон Шуленбург сообщал в своем донесении от 6 сентября 1939 г.: «Внезапный поворот в поли­тике Советского Союза после многих лет пропаганды, направленной именно против немецких агрессоров, еще не очень ясно понят населением. Особенно сомнения вызывают заявления официальных агитаторов о том, что Германия больше не является агрессором. Советское правительство делает все возможное, чтобы изменить отношение населения к Германии. Прессу как будто подменили. Нападки на Германию не только полностью исчезли, но все описа­ния событий внешней политики в значительной мере основаны на немецких сообщениях, и вся антинемецкая литература изымается из книжной продукции» (цит. по: Чубарян А. Август 1939 года // Изв. 1989. 1 июля).

Политический обозреватель С. Кондрашов вспоминает о транс­формациях, происходивших с прессой в период Карибского кризи­са: «В советских газетах тех дней вы обнаружите массу материа­лов о Карибском кризисе, целые полосы с аршинными ритуальны­ми заголовками, клеймящими американский империализм тем ру­гательным нечеловеческим языком, который остался — это стоит подчеркнуть — от сталинских времен, когда так привычно было обрушиваться на «врагов народа», «презренных наймитов», «шай­ки диверсантов и убийц», и который в силу широкозахватной и устойчивой инерции сталинизма мы все еще сохраняли для газет­ных «разговоров» со своими людьми о западном мире». По словам С. Кондрашова, в первые дни кризиса газеты пестрели заголовка­ми: «Обуздать зарвавшихся американских агрессоров!», «Народы мира гневно клеймят американских авантюристов!», «Решитель­ный отпор поджигателям войны!», «Усмирить разбойников, отсто­ять мир!». В последующие дни, пишет журналист, тон газетных заголовков стал несколько спокойнее, а при достижении компро­мисса произошла их полная (но в пределах той же идеологической гаммы) референциальная, а следовательно, и оценочная трансфор­мация: «Выдающийся вклад в дело сохранения мира», «Все челове­чество приветствует мудрость и миролюбие Советского правительства». Таким образом, заключает С. Кондрашов, «газеты лишь от­ражали резкий перепад официального тона от противостояния к примирению» (Кондрашов С. Из мрака неизвестности // Новый мир. 1989. № 8. С. 182—183).

Идеологизированная информационная норма вступала в не­преодолимое противоречие; цивилизованной информационной нор­мой, по крайней мере, по двум параметрам: информация в идеоло­гически ангажированной прессе, во-первых, была, с одной стороны, избыточной, а с другой — редуцированной и поэтому недостаточной; во-вторых, отличалась высокой степенью недостоверности.

Избыточность выражалась, например, в повторяющемся тира­жировании информации, безальтернативной интерпретации дейст­вительности, включении в текст стереотипных идеологем и доста­точно регулярной ритуализации дискурса. Недостаточность, буду­чи производной от тех ограничений, которые накладывались на информацию, была в то же время обратной стороной избыточности. Особого внимания заслуживает параметр истинности/ложнос­ти (достоверности/недостоверности) информации, передаваемой в печати и вообще в mass media. Эта проблема актуальна примени­тельно не только к советской прессе, и ее исследованием занимают­ся как зарубежные, так и отечественные лингвисты (см., например: [6; 8; 13; 22; 5; 25; 21]).

Так, X. Вайнрих связывает языковую ложь с лживостью поня­тий и идеологических систем. По его мнению, «лживые слова — это почти без исключения лживые понятия. Они относятся к некоторой понятийной системе и имеют ценность в некоторой идеологии. Они становятся лживыми, когда лживы идеология и ее тезисы». В каче­стве примера лживости слова X. Вайнрих приводит слово демокра­тия, помещенное в такую идеологическую систему, которая не при­знает демократию как форму государства, где, власть исходит от народа и по определенным политическим правилам передается сво­бодно избранным его представителям [8; 63].

Согласно Д. Болинджеру, характерная для американской поли­тики (речь идет о 70-х гг.) и средств массовой информации «корруп­ция языка» в значительной мере объясняется продуманным вмеша­тельством властей, преследующих непопулярные цели [6, 39—40].

Г. Джоуэтт и В. О'Доннел определяют пропаганду как «активизированную, идеологию», поскольку ее реальная задача состоит в. том, чтобы распространить среди аудитории определенную идео­логию и тем самым добиться заранее поставленной цели. Поэтому пропаганда стремится втиснуть информацию в определенные рамки и отвлечь реципиента от вопросов, которые за эти рамки выходят. Поэтому не случайно, замечают авторы, под пропагандой часто понимают что-то нечестное — об этом свидетельствует уже тот синонимический ряд, в который помещают сам термин пропаганда, ложь, искажение, манипуляция, психологическая война, промыва­ние мозгов. Правда, Г. Джоуэтт и В. О'Доннел указывают, что пропаганда совсем не обязательно должна опираться на ложь. В зави­симости от источника и достоверности информации они различают «белую», «серую» и «черную» пропаганду. «Белая» пропаганда ха­рактеризуется тем, что ее источник можно установить с большой точностью, а информация соответствует действительности. При «се­рой» пропаганде источник точно определить нельзя, а достовер­ность информации находится под вопросом. «Черная» пропаганда использует ложный источник, распространяет ложь и сфабрико­ванные сообщения. Таким образом, заключают авторы, пропаганда может строиться на широкой гамме сообщений — от правды до откровенной лжи, — но всегда в ее основе лежат определенные ценности и идеология [13, 3—5].

Применительно к советской печати можно говорить о глобаль­ной и своего рода системной лжи. Это была типичная «черная» про­паганда, хотя в большинстве случаев «источник» информации был хорошо известен — им были средства массовой информации, пол­ностью подчиненные идеологическому демиургу. Информация ста­новится дезинформацией во всех случаях, «когда надо скрыть имею­щуюся действительность и когда надо построить «новую» [17, 109]. Применительно к советской действительности такая ситуация была повсеместной, использовались, и, надо сказать, с большой эффек­тивностью, различные способы искажения истины. Судя по много­численным воспоминаниям современников, «тому, что пишут», ве­рили (см., например: Померани Г. Записки гадкого утенка // Знамя. 1993. № 7—8). Социальные предпосылки этого были общими для макроситуации введения в заблуждение: 1) недостаток информа­ции, 2) приверженность «стереотипам и жестким высокоидеологи­зированным структурам»; 3) социальная пассивность реципиентов [5, 113—114]. .

Вместе с тем существует немало свидетельств того, что ложь в печати распознавалась людьми, принадлежащими к разным соци­альным группам общества. Ср., например, оценку газетной инфор­мации, данную кинорежиссером А. П. Довженко (в дневниковой записи): «Что более всего раздражает меня в нашей войне — это пошлый, лакированный тон наших газетных статей. Если бы я был бойцом непосредственно с автоматом, я плевался бы, читая в тече­ние такого длительного времени эту газетную бодренькую панеги­рическую окрошку или однообразные, бездарные серенькие очерки без единого намека на обобщение, на раскрытие силы и красоты героики. Это холодная, наглая бухгалтерия газетных паршивцев, которым, по сути говоря, в большой мере нет дела до' того, что народ страдает, мучится, гибнет. Они не знают народа и не любят его. Некультурные и душевно убогие, бездуховные, они пользуются своим положением журналистов и пишут односторонние и сусаль­ные россказни, как писали до войны о соцстроительстве, обманы­вая наше правительство, которое, безусловно, не может всего ви­деть. (Здесь, конечно, трудно согласиться с автором, видящим исто­ки газетной лжи лишь в самих журналистах. — Авт.). Я нигде не читал еще ни одной критической статьи ни о беспорядках, ни о дураках, а их хоть пруд пруди, о неумении правильно ориентиро­вать народ и т. п. Все наши недостатки, все болячки не разоблача­ются, лакируются, и это раздражает наших бойцов и злит их, как бы честно и добросовестно ни относились они к войне» (Довжен­ко А. П. Дневник // Огонек. 1989. № 19. С. 11).

Характерно, что адресатом порой распознаются собственно языковые (эксплицированные в поверхностной структуре высказываний) «маркёры лжи»: «Не знаю, как вы, а я весьма скептически отношусь к официальным решениям, содержащим глухие фор­мулировки типа:  «улучшить», «усилить внимание», «повысить», «углубить» или «ускорить», изначально обреченным на неисполне­ние в силу своей абсолютной неконкретности и, я бы даже сказал, обезоруживающей безликости.

У нас любят говорить: проделана «определенная» работа, в наличии «определенные» недостатки, — вам известно, как следует это понимать?..

Вникать и задумываться мы стали только теперь: блаженное время, не многие, к сожалению, это ценят сегодня, а зря... Именно по этой причине, то есть по причине того, что стала, кажется, ухо­дить из нашей жизни абстрактность призывов и демагогическое пустословие, мы сегодня точно знаем: если проделана «определен­ная» работа — значит, ничего не сделано, нам просто пудрят мозги, если имеются «определенные» недостатки — значит, и сами не желают их видеть, и нам не хотят показать. По этой же причине мно­гие из нас готовы «углублять» только на том месте, где уже что-то вырыто, «улучшать» — где уже есть что-то хорошее, «ускорять» — где уже началось движение, «усиливать» — где уже приложены пусть небольшие усилия» (Аграновский В. Личность решает все! // Огонек. 1989. № 14. С. 7).

Советская печать дважды в своей истории пыталась выйти за пределы очерченного идеологией круга. Первая попытка — во вто­рой половине 50-х — начале 60-х гг. — не была и не могла быть последовательной: сохранялись прежние глубинные идеологические основания, традиционные мифологемы; пресса продолжала оставаться под мощным давлением со стороны политического истеблишмента. Вторую попытку — начиная со второй половины 80-х гг. — можно охарактеризовать как путь от «робкой гласности» к подлинной сво­боде слова с присущей ей информационной (и стилистической), поли­фонией. При всей стремительности; с которой пресса проделала этот путь, движение к свободе слова знало свои этапы: скажем, в 1986—1988 гг. воспринимались как сенсация публикации о «вязком партийно-бюрократическом слое» и привилегиях (П), репортажи о жизни проституток (МК) или письмо десяти эмигрантов с призы­вом вывести войска из Афганистана и подвергнуть ревизии комму­нистическую идеологию (МН). Расширение информационного поля печати происходило в основном за счет следующих информацион­ных сфер; политическая система, внутренняя и внешняя политика; религия;, «теневые» стороны жизни общества (преступность, про­ституция); история страны; возвращение одиозных по прежним идеологическим стандартам персоналий (Бухарин, Троцкий, Бер­дяев, Флоренский, Некрасов, Солженицын и мн. др.); критика коммунистической доктрины; акцентуация «позитива» в зарубежной, жизни; секс; личная жизнь представителей различных элитных групп (политических деятелей, артистов, спортсменов и т. д.). По­скольку преодоление информационной ограниченности газетного дискурса было в первую очередь освобождением от гнета господ­ствующей идеологии, представлявшей собой достаточно стройную систему мифологем (впрочем, мифологизировано было практичес­ки все: политическое устройство государства, история, мораль), этот процесс может быть определен как процесс  последова­тельной   демифологизации.   Показательны в этом отношении изменения в интерпретации личности и деятельности вождей революции, происходившие на фоне ревизии и критики марксизма как доктрины.

Существенно приблизило российскую печать к цивилизован­ной информационной норме принципиально иное, чем ранее, осве­щение деятельности политического истеблишмента. Речь здесь идет не только о возможности критиковать заявления и действия высших политических руководителей государства (а самой суровой критики не избежал ни один из них), но и о возможности сообщать факты из их частной жизни: биография, привычки, семья, кварти­ры, дачи (о характере и направленности многих из подобных пуб­ликаций говорит, например, заглавие помещенного в МК материа­ла о строящейся даче политического деятеля высокого ранга — «Дача ложных показаний»).

Информационное поле газетного дискурса формируется в зна­чительной мере за счёт новостийной информации. В основе происходивших в дискурсе новостей изменений лежали его деидеологизация и деофициализация. Если в соответствии с «социалистичес­ким» новостийным стандартом (при его, разумеется, известном огрублении) новости в основном группировались вокруг трек «гло­бальных» макротем — «слова и деяния вождей», «язвы капиталис­тического общества, происки империалистов», «успехи в социалис­тическом строительстве», — то современный новостийный дискурс при отсутствии каких-либо тематических ограничений по существуимеет вид информационной мозаики. Любое событие, любая си­туация, по той или иной причине привлекшие внимание журналис­тов, могут быть представлены на страницах газеты. Иерархия но­востей по степени важности устанавливается обычно объемом и расположением информации: наиболее существенная информация, как правило, более объемна и располагается на первой полосе. В то же время информационная свобода имеет свою обратную сторону: далеко не всегда публикуемые в печати материалы соот­ветствуют информационной норме,

Современную (постперестроечную) прессу часто обвиняют в парадоксографии (термин П. Вайля, означающий нечто удивительное, экстравагантное, сенсационное), безнравственности (под кото­рой чаще всего подразумевается интерес к сексуальным пробле­мам, и особенно к проблемам нетрадиционного сексуального пове­дения), «кадаврофилии», склонности к описанию «негатива» и т. д.

Сама пресса как будто подтверждает подобные оценки, заяв­ляя, скажем, самой лексикой, строением высказываний, метафорикой как об интересе к фактам насильственной смерти, так и о ци­ничном отношении к ним: «Летние «подснежники» (заголовок)... Трупы, трупы, трупы... В одной из весенних хроник я описывал, как много находят трупов по весне, которых называют ласково «под­снежниками». Летом их количество почему-то не убывает, несмот­ря на мертвый для города сезон» (МК. 1993. 21 авг.). Сообщения о фактах насилия, катастрофах, разного рода аномальных явлениях составляют весьма заметный фрагмент информационного поля со­временной российской прессы. С одной стороны, эти публикации отражают реалии современной жизни, а с другой — служат откли­ком на интерес к подобного рода информации определенной части читателей (прежде всего читателей массовых изданий, часто име­нуемых «бульварной прессой»).

В то же время действительно нельзя не отметить перенасы­щенность некоторых современных газет негативной информацией, а, также снижения (если вообще не снятия) культурного ценза в отборе материала для опубликования. Именно эти явления стано­вятся причиной, критики средств массовой информации со стороны, читателей, оказываются в центре дискуссий по проблемам современной российской прессы. Ср., например, фрагмент из письма чи­тательницы газеты «Московский комсомолец»: «Цинизм, апофигизм, мрачность, нытье, истерика, склеротическая ностальгия по прошлому осточертели и стали пошлыми. Да, да пошлыми, т. к. пошли по ру­кам, стали общим местом и единственной палитрой наших СМИ. Вы ежедневно лепите образ жизни как кровавый гиньоль. Ну, станьте оригинальными! Сделайте хоть раз в неделю день приятных, ра­достных, добрых новостей! Попробуйте! Вам самим станет от этого хорошо! Это будет дерзкий вызов всеобщему тошнотворному мазохизму» (МК. 1993. 2 сент.). Обозреватель газеты ответил читатель­нице следующим образом: «Действительно, сегодня тот, кто зани­мается «производством» новостей, стоит перед рядом сложных про­блем. С одной стороны — надо быть интересным читателю-теле­зрителю, чтобы сбывать свой товар. Ибо «производитель» новостей одновременно является и агентом по продаже своего товара. С дру­гой стороны — как быть интересным, сообщая хорошие новости? Ведь хорошее, извините, но это мое твердое убеждение, настолько распространено, настолько типично и характерно для любого времени (а я также считаю, что плохих времен не бывает), настолько, если хотите, заурядно, что оно просто-напросто неинтересно. Сразу же здесь и оговорюсь: не всегда интересно. Вот и приходится нам, многогрешным, трупы показывать <...>Ну и спешка, знаете. Также не всегда мастерства хватает. Зло ведь эффектней. Тут готовая драматургия. А чтобы хорошее показать, нужно попотеть, пока эту самую драматургию извлечешь» (Новоженов Л. Хорошие новости и плохие // МК. 1993. 2 сент.). По-видимому, оценка читательницы излишне категорична (все-таки информационное поле современно­го газетного дискурса в целом достаточно полно и всесторонне ох­ватывает действительность, приближаясь к идеалу «информацион­ной мозаики»), а ответ журналиста в значительной степени постро­ен на иронии и самоиронии. Тем не менее нельзя не признать, что. некоторые издания действительно отличает «отрицательная» на­правленность в отборе материала, сосредоточенность на аномальных и паранормальных явлениях.

Информационное поле прессы — при ее нормальном положе­нии в обществе — должно адекватно, всесторонне и полно отра­жать действительность. Однако это не значит, что в распростране­нии информации не существует никаких ограничений. Напротив, эти ограничения есть и будут при любом типе власти и форме госу­дарственного устройства. Для нетоталитарного общества характер­ны два основных типа ограничений. Первый из них можно опреде­лить как институциональные ограничения.

Они связаны с деятельностью социальных институтов (прежде всего — государства) и часто имеют юридическое закрепление (на­пример, в перечнях сведений, составляющих государственную тай­ну). Опубликование законодательно табуируемой информации по существу представляет собой нарушение не просто информацион­ной, но и юридической нормы и может повлечь соответствующие санкции, ср.: «Факты разглашения сведений есть в каждой стране, в том числе и в России <...>Так. «Советская Россия» от 14 июля

1992 г. опубликовала сведения о возможных развязках территори­ального вопроса с Японией. По мнению МИД РФ, опубликование таких документов нанесло серьезный ущерб, внешнеполитическим интересам России. 9 июня 1992 г. в газете «День» было опубликова­но секретное распоряжение правительства РФ о поставке Литов­ской республике стрелкового оружия и боеприпасов к нему. Учас­тились случаи опубликования в органах периодической печати све­дений о спецобъектах, в том числе об, их назначении, дислокации» (С. 1993).

Второй тип ограничений, наладываемых на публичное распро­странение информации, — конвенциональные ограниче­ния — основан на социокультурных регулятивах общения. Речь здесь должна идти прежде всего о следовании, этическим нормам — именно они часто нарушаются некоторыми изданиями. Это, напри­мер, относится к принятому, в Культурном сообществе правилу, со­гласно которому запрету подлежит публичное обсуждение частной жизни людей без их согласия. Между тем некоторые газеты счита­ют себя вправе вмешиваться в эту жизнь, стараясь обнаружить и вынести на всеобщее рассмотрение ее самые неприглядные сторо­ны, ср.:. «Замочил свою жену» (заголовок) ...В праздник первомая переплюнул всех своих соотече9твенников артист Большого театра г-н В. С. (в газете указаны подлинные имя и фамилия. — Авт.). Сначала (не без помощи невестки) выбросил вещи своей жены на лестничную клетку, а потом вылил на голову супруге литр (!!!) соб­ственной мочи. На этом пытка не закончилась: артист избил жену и запер ее в ванной» (МК. 1993. 7 мая). Даже если представить, что эта (или подобная) информация достоверна, публикуя ее, газета явно идет вразрез со сложившимися представлениями о приличии («синдром замочной скважины») и берет на себя несвойственные ей функции милицейского протокола.

Актуальной для современной прессы остается проблема досто­верности/ недостоверности информации, представляющая собой важ­ный аспект информационной нормы. Если ранее распространяемая средствами массовой информации ложь, носившая по существу гло­бальный характер, была обусловлена преимущественно воздействи­ем на печать государственной идеологии, то в перестроенное и осо­бенно в постперестроечное время недостоверность информации все более приобретала вид своего рода «дезинформационных универ­салий», присущих прессе как социальному институту.

Один из типов лжи порождается тем, что печать не только публикует собственные материалы, но и ретранслирует официаль­ную информацию государственных структур, по той или иной при­чине заинтересованных в том, чтобы ввести общество в заблужде­ние относительно своих намерений или действий. Именно такой характер носили появлявшиеся в начале 90-х гг. в официозных сред­ствах массовой информации сообщения о событиях в Баку, Виль­нюсе, «маневрах» десантных войск под Москвой. Однако в то время печать уже не была идеологически и политически однородной, появилась возможность альтернативною описания и альтернативной ин­терпретации действительности (в «Комсомольской правде», напри­мер, официальные сообщения именовались каламбурным окказио­нализмом «подТАССовка»).

Еще одним источником недостоверной информации является политическая борьба, неизбежно отражающаяся в средствах массо­вой информации. Печать принципиально не может быть вне полити­ки (за исключением тех изданий, которые по самому своему назна­чению не должны обращаться к политическим проблемам). В.боль­шинстве случаев и издания в.целом, и отдельные журналисты за­нимают определенную политическую позицию, которая, правда, в отличие от прежних времен является, не проявлением идеологичес­кого конформизма, а результатом свободного идейного самоопреде­ления. Естественно, газеты разной политической ориентации не просто отражают борьбу различных политических сил, но и стано­вятся активными участниками этой борьбы.

Ложь на страницах печати имеет разные причины, в резуль­тате чего можно говорить о разных типах искажения действитель­ности. Первый из них можно определить как параноидаль­ный  тип  лжи,   поскольку он представляет собой проявление некоей навязчивой идеи — вне зависимости от того, о чем конкретно идет речь — о необходимости построения в России коммунизма или, напротив, возврата к монархии, о масонском заговоре или о том, что Запад управляет Россией через марионеточный режим. Признаками параноидальной лжи являются полная непроверяемость исходных положений, идеологизированный характер аргументации, явно рассчитанной не на рациональную обработку информации, а на эмоции адресата. Например, тезис о масонском заговоре аргу­ментируется следующим образом: если в стране возникли перебои с табачными изделиями (публикация относится к 1991 г. — Авт.), а из продажи исчезли наручные часы (?), то за этим непременно сто­ит некая организованная сила, и «стало быть, вполне допустимо думать о сборищах поклонников сатаны и секретном управлении масонства, творящем недозволенное за спиной народа» (ПТ. 1991). А положение об «иноземном господстве», о «руке» Запада, якобы ныне управляющего Россией в своих «вечных, незыблемых геопо­литических интересах», обосновывается тем, что «Россией ныне правят слишком расчетливо, рационально, истинно по-западному» без учета «маятниковых особенностей российского менталитета,. склонного к крайностям» (РГ. 1993).

Весьма распространен в современной печати и такой тип иска­жения действительности, который можно определить как ложь политической выгоды. Диапазон дезинформации здесь весьма широк — от замалчивания нежелательных для печатного органа той или иной политической ориентации фактов до их полно­го извращения. В некоторых газетных сообщениях действительность трансформируется самым примитивным образом — путем преобразования (за счет манипулирования с частицей не) утверждения в отрицание или, напротив, отрицания в утверждение.

Дезинформация является одним из распространенных спосо­бов компрометации политических оппонентов. Дискредити­рующая ложь реализуется при помощи нескольких моделей: приведение заведомо ложных фактов; объединение реальных и измышленных фактов; «конструирование» информации с опорой на реальную пресуппозицию, на фонд знаний потенциального чи­тателя. Искажение действительности в данном случае, как правило, носит пропозициональный (содержательный) характер и опровергается (обычно в газетах с противоположной политической ори­ентацией) также на пропозициональном уровне: «... Общественный интерес к вероятным вашингтонским доходам Федорова (в то вре­мя — министр финансов и, вице-премьер — Авт.) не ослабевает. Недавно «Советская Россия»"(№95) сообщила, что вице-премьер не просто был в отпуске в Вашингтоне, а навещал там свою семью, которая живет в арендуемой им вилле стоимостью 20 тысяч долла­ров в месяц. Сын Федорова, по сообщению той же «Советской Рос­сии», учится в частном колледже, а жена «пристроена» в фонде, который «опекает ЦРУ» <...> Мы связались с Федоровым, и он под­твердил, что уходит с поста директора Всемирного банка, о чем и подал соответствующее заявление, когда находился недавно в Ва­шингтоне. Однако признался, что не хотел широко распространять эту информацию до очередного годового собрания банка в сентябре, когда будет решен вопрос о его преемнике на этом посту. Что каса­ется других сведений, в частности распространенных «Советской Россией», Федоров заявил, что намерен подать в суд на эту газету за распространение клеветы. Дом в Вашингтоне он не снимает, а его семья давно живет с ним в Москве. Кстати, представить себе жилье, арендная плата за которое близка зарплате президента США, может только очень больное воображение. Его девятилетний сын при всем желании не мог учиться в колледже, даже когда Федоро­вы жили в США. Возрастом не вышел. Жена, Ольга, как сказал вице-премьер, ни в каком фонде и вообще на какой бы то ни было работе в США не находилась» (Изв. 1993). Нетрудно увидеть, что опровергаемое дезинформационное сообщение, имеющее цель дис­кредитации политического оппонента, строится с опорой на реаль­ные факты (известно, что российский министр финансов действительно занимал пост директора Всемирного банка от России и жил в Вашингтоне), информационные стереотипы, далеко не всегда аде­кватные действительности (члены правительства, используя свое положение, устраивают своих родственников за границей и нахо­дятся под влиянием ЦРУ), приведение якобы точной количествен­ной, но непроверяемой информации (сумма арендной платы).

Дискредитирующая ложь не всегда выступает в явном виде: часто она маскируется референциальной неопределенностью при указании на анонимный источник информации и семантикой языковых единиц, формирующих значение возможной недостовернос­ти сообщаемого: «Некоторые источники утверждают, что в ночь с 27 на 28 июля 1993 года состоялось заседание политсовета «Демроссии». Предполагают, что на нем шел разговор о смене высшего руководства государства в ближайшие дни. Причем причиной, по­будившей пойти на эти действия, послужил о якобы резкое ухуд­шение здоровья Президента и возможность в связи с этим его отставки или ухода иным способом. Далее речь шла будто бы о том, что необходимо любыми средствами препятствовать созданию го­сударственной медицинской комиссии по освидетельствованию здо­ровья Президента <...> Косвенно эти слухи находят подтвержде­ние. Так, Геннадий Бурбулис заявил на днях на пресс-конференции, что на предстоящих выборах блок «Выбор России» не будет опираться на Президента и его команду, так как считает их непер­спективными. Характерно, что это заявление не вызвало ни про­теста, ни опровержений <...> Впрочем, не исключена вероятность, что заседание политсовета носило провокационный характер. Воз­можно, была сознательно допущена, утечка информации, чтобы оказать психологическое воздействие на Президента, вице-президента, а также на общественность страны» (выделено нами — Авт.) (РГ. 1993).

Ложь в газетном дискурсе связана не только политической позицией субъекта. «Дезинформационные универсалии» прессы в значительной степени определяются целями, характером и режи­мом ее деятельности. Стремление к информационному приоритету, поиск нетривиальной (сенсационной) информации, необходимость оперативной передачи сообщений нередко приводят к публикации материалов без проверки надежности источника и достоверности сообщаемых сведений. Кроме того, применительно к современному состоянию российской прессы, очевидно, можно говорить о сниже­нии у некоторых журналистов и изданий порога профессиональной ответственности за, достоверность передаваемой информации, что в какой-то мере является компенсаторной реакцией на многолетнее отсутствие свободы слова в печати. Отсюда столь большое количест­во опровержений и самоопровержений, публикуемых в газетах, хотя известно, что опровержение никогда не возмещает полностью тот информационный, моральный и социальный ущерб, который может нанести первичная недостоверная информация. Не могло не вызвать недоумения большинства читателей сообщение одной из газет о том, что «сумма налога (на помещения, находящиеся в частной собственности. — Авт.) составит одну десятую инвентаризационной стои­мости» (МК. 1993. 16 апр.). И только через несколько номеров публи­куется скромная поправка: «Уточнены размеры, налога, которым в 1993 году будут обложены жилые дома, квартиры, дачи, садовые домики и гаражные боксы, находящиеся в личной собственности граж­дан <...> Размеры налога составят, как определено российскими за­конами, 0,1 процента от инвентаризационной стоимости недвижи­мости (выделено нами. — Авт.) (МК. 1993. 20 апр.).

Наибольшей «этической маркированностью» обладает дезин­формация, которая становится причиной компрометации государ­ственных органов и политических деятелей, затрагивает честь и достоинство человека. Приводимые опровержения далеко не всегда могут считаться достаточной компенсацией: одни читатели не смо­гут с ними ознакомиться, другие будут не в состоянии полностью освободиться от сомнений, психологически естественных в ситуа­ции альтернативного представления действительности. Непредна­меренная ложь, разумеется, в нравственном отношении отлична от преднамеренного, сугубо манипулятивного введения адресата в за­блуждение, но и она является нарушением не только информаци­онной, но и коммуникативной нормы, в том числе в ее этическом измерении.

В целом дискурс в современной российской прессе — в отли­чие от прессы тоталитарного общества — соответствует цивилизо­ванной информационной норме, основными чертами которой явля­ются: идеологический индетерминизм (отсутствие зависимости от государственной идеологии), тематическая открытость, свобода поиска и распространения информации с ориентацией на информационные потребности и интересы потенциального читателя.

§ 36. Прагматика и риторика дискурса в периодической печати. Сфера субъекта и выражение оценки

Прагматика — в широком смысле этого термина — охватыва­ет весь комплекс явлений и обусловливающих их факторов, свя­занных со взаимодействием субъекта и адресата в разных ситуа­циях общения. Под прагматикой в более узком смысле понимают выражение оценки (действительности, содержания, сообщения, ад­ресата). (См.: [1, 8-14]). Риторика — это мастерство убедительной и выразительной речи. В § 36—37 основное внимание уделяется сфере субъекта и происходящим в ней изменениям, выражению оценки, средствам речевой выразительности, используемым в пе­риодической печати.

В рамках обсуждения вопроса об основном предназначении средств массовой информации и в лингвистических работах, и в выступлениях профессиональных журналистов уже давно ведется дискуссия о соотношении в газете (равно как и на радио и телеви­дении) «объективного» (то есть сугубо фактуальной информации) и «субъективного» (под которым обычно понимается оценка, связан­ная с намеренным воздействием на читателя, зрителя, слушателя). «Объективизм» полагает основную цель mass media в информиро­вании адресата, отводя субъекту роль едва ли не «вербального фотографа», беспристрастно фиксирующего события и факты. Еще в конце 20-х гг. Г.-О. Винокур писал: «Если язык вообще есть преж­де всего некое сообщение, коммуникация, то язык газеты в идеале есть сообщение по преимуществу, коммуникация, обнаженная и абстрагированная до крайних мыслимых своих пределов. Подоб­ную коммуникацию мы называем «информацией» <...> Газетное слово есть, конечно, также слово риторическое, т. е. слово выразительное, рассчитанное на максимальное воздействие, однако главной и спе­цифической особенностью газетной речи является именно эта преимущественная установка на голое сообщение, на информацию как таковую» [11, 229].

В современных выступлениях журналистов и критиков можно встретить негативные отзывы о «так называемой публицистике», которая порой весьма нелицеприятно приравнивается к «умению развешивать «сопли» по материалу» (Старков В. Интервью // Изв. 1989 2 сент; Он же. Следовать вкусам читателей // Московские ведомости. 1990. № 1). Со ссылкой на международные авторитеты в области массовой коммуникации провозглашается принцип полной отстраненности журналиста от сообщаемого, так как именно он соот­ветствует задаче прессы — информировать общество, а не рефор­мировать его (Богомолов Ю. Ведущие, уважайте своего зрителя // Изв. 1993 31 июля). Кстати, нарушение этого принципа нередко ставится в вину современной российской журналистике: «А не надо из журналистики делать высокий вид искусства, в связи с чем лю­бая газета в России превращается в толстый журнал. Журналисти­ка — такое же ремесло, как покраска заборов. Есть четкие струк­туры, на которых можно набить руку и, не будучи халтурщиком, делать все это автоматически. Западные журналисты всегда выда­ют на-гора чудовищное количество материала по сравнению с со­ветскими журналистами. Правда, пишут кратко и конкретно. В России же журналистика страшно неконкретная. Там репортера спросишь, сколько времени, он же не ответит «без пятнадцати пять». Он же еще час будет рассуждать о природе времени. Я читаю дайд­жест Радио «Свобода» с лучшими заметками из всех российских, газет. Все равно с американской прессой трудно сравнивать: Совер­шенно другой подход к журналистике. Здесь очень четко разделя­ют редакционный комментарий и репортерское освещение. А в Рос­сии эта грань смазана. Трудно найти статью во всей газете, кото­рую можно взять и ей поверить. Всегда проскальзывает тенден­ция» (Козловский В. Интервью // МН. 1993. 7 февр.).

Однако высказываются и другие, порой прямо противополож­ные взгляды на роль субъекта в средствах массовой информации, по-видимому, в большей степени учитывающие особенности прес­сы как общественного института и типа дискурса. В этом случае за субъектом признается право на ментальную и социальную активность; более того, проявление такой активности рассматривается как одна из максим деятельности журналиста: «Нашим журналис­там иногда лень углубляться в анализ; они выклевывают по зер­нышку отдельные факты и не задаются вопросом: а случайны ли эти факты <...> Кто, как не журналист, должен с гражданским чув­ством рассказывать людям, куда идет Россия, какие впереди труд­ности. Но для этого нужно изучать жизнь, точно ориентироваться в процессах. И главное — быть частицей многострадальной России <...> Чисто объективистская позиция — это не в традициях русской журналистики. Такая позиция похожа на дождь, который льет, где не нужно, а не там, где земля высыхает. Газеты с такой позицией умирают — это видно по итогам подписки» (Полторании М. Ин­тервью // МК. 1993. 14 авг.)! Нужно сказать, что и в советском лингвистическом газетоведении применительно к печати преобла­дало утверждение «диалектического единства организующе-воздействующей функции убеждения и информационно-содержательной функции сообщения» [18, 220], хотя персуазивность (воздействую­щий характер) газетного дискурса нередко понималась в духе гос­подствующих идеологем как проявление основной для советской прессы «агитационно-пропагандистской функции» и связывалась исключительно с идеологическим влиянием на массового читателя. В основе воздействия в сфере массовой коммуникации, несо­мненно, лежит присвоение адресатом содержащейся в тексте и зна­чимой для него информации. Что же касается формирования убеж­дений и мировоззрения, о чем говорилось в работах советского пе­риода, посвященных языку газеты, то идеологическая ориентация или переориентация реципиента (индивидуального или группово­го) возможна только в сложной структуре социальных и психологи­ческих воздействий, где средства массовой информации выступают в качестве одного из факторов. По мнению многих зарубежных ис­следователей массовой коммуникации, чаще всего она является неким «дополняющим» фактором закрепления существующих ус­ловий. Реже под воздействием массовой коммуникации происходят незначительные изменения в существующей системе «мнения — ценности — нормы». И уж совсем редко наблюдаются случаи кон­версии, то есть отказа от этой системы и перехода к новой. Послед­нее возможно, как правило, лишь в моменты серьезных социаль­ных сдвигов, когда привычные ценности и взгляды входят в проти­воречие с изменяющимися условиями материальной и духовной жизни (подробнее об этом см.: [2, 10—19]). Однако, как показали последние события в новейшей истории Советского Союза и Рос­сии, пресса («четвертая   власть») обладает весьма значительным  потенциалом воздействия на общественное сознание и в результате этого не только «закрепляет» существующие условия социальной жизни, но и может в определенные исторические моменты способ­ствовать изменению этих условий. Решающую роль играет здесь индивидуально-коллективный субъект «совокупного» газетного дис­курса (как и дискурса в других средствах массовой информации): изменяясь под воздействием сдвигов, происходящих в обществе, он оказывает ответное влияние на жизнь социума.

Как известно, субъект в коммуникации обладает сложной струк­турой. По мнению Е. Гоффмана, говорящий выступает в трех ипос­тасях: аниматора — того, кто произносит высказывание; автора — того, кто порождает высказывание; принципала — того, чья позиция выражена в высказывании (см. об этом: [4, 26]), При помощи этой триады может быть охарактеризовано не только психологическое и когнитивное «расщепление» субъекта, но и его социальная структура. Тогда (при известной детализации) структура субъекта в массовой коммуникации, скажем, применительно к тоталитарно­му обществу, может быть представлена следующим образом: автор — редактор — цензор — идеологический демиург. В период пере­стройки и особенно в постперестроечное время эта структура пре­терпевает существенные изменения. Постепенно ослабевает, а за­тем и «нулизуется» влияние государственной идеологии; исчезает, правда, временами напоминая о себе отдельными рецидивами, цен­зура; редактор утрачивает функции идеологического наставника и становится организатором коллектива журналистов, объединяемых общей позицией (при утрате, общности позиции журналистские кол­лективы обычно распадаются, как это произошло с «Комсомоль­ской правдой» и «Независимой газетой»). Результатом этого стала глобальная    авторизация    газетного дискурса, то есть совмещение в субъекте ролей автора и принципала. Субъект в современной массовой коммуникации не просто функционален — он выступает как личность  со всеми особенностями ее ментали­тета, причем в структуре его целей все большую роль начинает играть стремление к самовыражению.

Авторизация газетного дискурса неразрывно связана с тремя видами «свобод», завоеванных прессой: тематической свободой (возможность избрания в качестве предмета описания или оценки любого фрагмента действительности), прагматической свободой (отсутствие внешней обусловленности оценки), сти­левой свободой (преобладание в тексте «слога» над «стандартом»).

Обратная сторона авторизации — чрезмерны и субъ­ективизм дискурса. Он проявляется, в частности, в том, что некоторые авторы вместо объективного описания ситуации, кото­рое заявляется заголовком текста, предлагают читателю некое само­изображение, выдвигая себя на передний план и используя все ос­тальное лишь в качестве фона. Этот авторский эгоцентризм находит адекватное лингвистическое выражение в гипертрофирован­ном Я-дейксисе. Вот, например, как описывает события грузино-абхазской войны один весьма известный литератор, проведший несколько дней в Абхазии: «Поднимаюсь (здесь и далее выделено нами. — Авт.) в здание администрации, в пресс-центр. Представ­ляюсь. Спрашиваю о диверсионной группе. Делаю заявку на про­пуск в зону военных действий. Выхожу <...> С заявкой на пропуск иду в военную комендатуру Абхазии. Сопровождает меня главный редактор газеты «Республика Абхазия» Виталий Чамамагуа — его «прикрепили» ко мне <...> Спрашиваю, какие силы у противника в Шромах <...> Упрямый, я портил кровь командующему не затем, чтобы глупо лезть под снаряды, а чтобы поговорить с солдатами на передовой, и в первую очередь с русскими» (Лимонов Э. Война в Ботаническом саду// Д. 1992. 22—28 нояб.). Ясно, что авторская установка в данном случае заключается в том, чтобы представить не столько ситуацию, сколько «себя в ситуации» — отсюда столь скрупулезное перечисление собственных состояний и действий, в том числе и чисто физических.

Цели субъекта, акты его взаимодействия с адресатом в сред­ствах массовой коммуникации часто реализуются в оценке (ее праг­матический смысл заключается в том, что субъект, выражая свое отношение к какому-либо явлению, осознанно или неосознанно пы­тается вызвать адекватное отношение у адресата).

Не требует особых доказательств утверждение, что оценка, выражаемая в текстах средств массовой информации, во многих случаях определяется социальными и идеологическими фактора­ми — она обусловливается задачами политической борьбы, проти­востоянием идеологий, потребностями позитивной идейной и мо­ральной самопрезентации, часто связанной со стремлением к ком­прометации оппонента. Нужно сказать, что в советском лингвисти­ческом газетоведении социальная оценочность нередко рассматри­валась как существенный признак «языка газеты», хотя это ут­верждение покоилось не столько на лингвистических, сколько на идеологических основаниях: «В публицистике, в средствах массо­вой информации и пропаганды все языковые средства служат в конечном счете задачам убеждения и агитации. Иначе говоря, ис­пользование языковых средств определяется во многом их соци­ально-оценочными качествами и возможностями с точки зрения эффективного и целеустремленного воздействия на массовую ауди­торию. Таким образом, социальная оценочность языковых средств, определяемая в конечном счете принципом коммунистической пар­тийности, выступает как главная особенность газетно-публицистического стиля, выделяющая его среди других функциональных сти­лей и проявляющаяся на всех «уровнях» его языка, но особенно явно и ярко в лексике» [26, 8].

Безусловно, по отношению к общественно-политической ситуа­ции в стране конца 70-х — начала 80-х гг. многое сказанное здесь вполне справедливо: глобальная идеологизированность всей, а не только партийной прессы; ориентация на формирование единого и цельного мировоззрения как на необходимый и наиболее важный результат деятельности органов печати; главенствующее положе­ние особого типа оценочности, при котором оценочные знаки сим­метрично распределяются по идеологическим объектам («наше» — «+», «не наше» — «-» Примерно так же оценивают особенности советской прессы доперестроечного периода и сами журналисты. Ср.: «Один эмигрант, в прошлом советский журналист, открывший на Западе свою газету, рассказывал о панике, которая охватила его, когда газете нужно было высказать мнение о произошедшем где-то политическом перевороте. Дома он не испытывал в таком случае никаких затруднений, сверху всегда сообщалось: хорошо это или плохо, «наш» или «не наш» какой-нибудь очередной политический деятель. Можно было с этим не соглашаться, но была ясность. Здесь же пришлось решать самому. И этот человек, всегда как ему казалось, самостоятельный в суждениях и независимый во мнениях, обнаружил, что еще как зависим! В него въелось ожидание первоначального толчка в жизни <...> Наша информационная жвач­ка строилась так, чтобы имитировать, пусть примитивно, мысли­тельный процесс. Вкушающий ее человек был убежден, что он дума­ет. На деле ему вовсе не требовалось включать собственные мозги, извилины сами пошевеливались вслед за указкой» (Чернов В. И мы перестали смеяться // Огонек. 1989. № 37).

Идеологический примитивизм, навязываемый политическим истеблишментом, находил адекватное выражение в языке: «В командировку за классовой, ненавистью ездили не только великие, ездили и прочие, помельче, которые знали, что писать об Америке еще до того, как туда приехать. Идеологическая бдительность про­являлась в том, чтобы не проговориться <…> Этот беглый экскурс в прошлое, мы считаем, уместен в преддверий рассказа о беседах в Центре русских исследований. Будут колкости и выпады с их сто­роны, но и мы не станем забывать про свою совсем недавнюю при­вычку говорить с оппонентами на языке политического мата. Ведь всего 6—7 лет назад мы, очутившись там, где очутились сегодня, писали бы про «логово заокеанских ястребов» или про «цитадель продажных писак и наймитов» (Васинский А., Шальнев А. Совето­логи у себя дома // Изв. 1989, 14 июля).

Нужно отметить, что в известном смысле биполярность оце­ночного поля в печати сохранялась и в дальнейшем, так как газеты, равно как и другие средства массовой информации, не могли не отражать расстановки политических сил в стране, где в разное время противоборствовали «демократы» (или «дерьмократы» в номинаци­онной трансформации оппонентов) и «коммунисты» («коммуняки»), «реформаторы» и «консерваторы», «левые» и «правые» (а затем «правые» и «левые» в традиционном значении этих политических терминов), «демократы» («демофашисты») и «национал-коммунис­ты» («национал-патриоты», «коммунофашисты», «красно-коричне­вые»), «правительство» (ВОР — временный оккупационный режим) и «парламент» («нардепы») и т. д. Что же касается традиции «политического мата», то она, пожалуй, даже укрепилась в перестроечное и постперестроечное время, поскольку освобождение от идео­логических уз сопровождалось процессом «вербального раскрепо­щения», и это могло иметь не только позитивные следствия. В ре­зультате в газетах появлялись и продолжают появляться такие тексты, в которых оценка политического оппонента находится либо на грани оскорбления, либо уже за этой гранью: «Хам — библейский персонаж. Он надсмеялся над своим отцом, и слово «хам» стало на­рицательным для всех, кому свойственно то, о чем идет речь, — хамство, т. е. крайнее пренебрежение нормами устоявшейся мора­ли, отсутствие стыда и совести. К/стыду нашему, другим словом нынешних правителей России назвать трудно <...> Бедный Хам! За что тебя тысячелетиями презирают живущие на земле? Ты же не­винное дитя по сравнению с нынешними властителями России» (Белоглинец В. Хамы у власти // М., 1993. Июль. № 60.); «Навоевав­шись на американском фронте, Волкогонов и его шатия-братия сей­час брошены спасать фронт внутренний — российский <...> Слабо волкогонам разогнать Московский гарнизон и весь неблагонадеж­ный Московский военный округ <...> Безмозглым полторанинцам надо бы уразуметь: партизанские отряды, подпольщики, сопротив­ление появляются не потому, что об этом пишет «День» и говорит Невзоров, а потому, что есть оккупация» (Филатов В. Поход на Москву / Д. 1993. 18—24 апр.). А вот инвективы с другой стороны: «Оппозиция, как красивая женщина: хороша, пока молчит. Стоит только ей раскрыть свой прелестный ротик, сразу портится все впе­чатление: дура дурой. Хоть и ноги длинные. Зачем объединенная оп­позиция накануне референдума напечатала свою экономическую про­грамму, я не знаю <...> Если бы не корявые формулировки, я бы вооб­ще перепечатал эту программу целиком без всяких комментариев. И дело с концом. Прочитал, плюнул и пошел голосовать за президен­та. Не за этих же полудурков» (Лапик А. Пусти козла в экономику — пятилетка и начнется // МК. 1993. 17 апр.).

Оценки нередко заменяют в прессе логическую аргументацию, точнее, будучи рассчитанными на эмоциональное восприятие чита­телем, сами приобретают характер аргументов (или псевдоаргументов). Известной уловкой, позволяющей побеждать противника в споре, является «готтентотская мораль»: одни и те же поступки «своих» и «чужих» меряются разными мерками. Этот принцип уза­конен в прессе. Достаточно взглянуть на то, как характеризуется предвыборная кампания «своего» и «чужого» кандидата: для «свое­го это «попытка покорения политического Олимпа», «чужой» же «стремится взять банк уже в первом туре» (МК. 1996). Все, что делает «свой», хорошо и благородно или, по крайней мере, достойно оправдания, а поступки «чужого» фальшивы и неблаговидны. В то же время искренность политического деятеля оказывается одной из главных черт, подвергаемых оценке в прессе и используемых в ка­честве аргумента. Так, в статье О. Богдановой «Президент в ватни­ке» описывается возвращение Леха Валенсы на судоверфь: «В 7.30 Валенса переодевается в ватник и на «Мерсе» же отбывает в ремонтный цех (500 метров от правления)» (МК. 1996). Неискренность передается самыми разными языковыми средствами: морфемами («псевдомиротворческая инициатива» — З. 1996); лексемами («наше лживое телевидение» — З. 1996; «обольстительные посулы» — СР. 1996); фразеологическими оборотами («пудрить мозги» — МК. 1996; «выдавать черное за белое» - СР. 1996); даже графикой. Так, в оппозиционной прессе слова «перестройка», «реформаторы», «де­мократический» и им подобные употребляются в кавычках, чтобы, по приведенному в «Советской России» разъяснению, отличить под­линный смысл этих понятий от того смысла, которой вложили в них демократы.

Поскольку в круг оцениваемых явлений попадают оппоненты («активисты-ельцинисты, бесчисленная президентская рать» — СР. 1996; «коммуно-патриоты» — МК. 1996), те стороны политической деятельности «своих» и «чужих», которые заслуживают критики, («торопятся посадить своего человека» «на пост уполномоченного по правам человека» — Изв. 1996; «бодрое заявление об уничтоже­нии неплатежей» — МК. 1996), лишенные доверия слои населения («бойкие коммерсанты», «новорусское сопротивление» — СР. 1996), недостатки в обществе («вседозволенность», «беспредел», «корруп­ция», «терроризм»), отрицательная оценка в прессе преобладает над положительной.

Кардинальные политические изменения в обществе могут при­водить к изменению оценок, связанных с отдельными понятиями. Так, изменилась модальная рамка слов «социализм», «патриоты», «национализация» и им подобных. Одновременно переместились очертания ассоциативного потенциала этих слов, например, «соци­ализм» связывавшийся в сознании многих носителей языка с ударными стройками, оптимистическими песнями и счастливым детством, стал ассоциироваться со сталинскими лагерями, очередями за товарами первой необходимости и принудительными отсидками на, партсобраниях. Субъективное ограничение объема понятий, их оце­ночная переориентация издревле является важным приемом аргу­ментации.

Оценка может выражаться как открыто — словами «плохо», «хорошо» и их синонимами, например: «никчемный кандидат, он не симпатичен» (МК. 1996), «горе-реформаторы» (П. 1996), — так и за­вуалированно, через модальную рамку слова («бюджетное подая­ние» — СР. 1996; «гильотина для «Радио-Аре», «чеченская бойня» — МК. 1996), оценочные суффиксы («скромненькие свидетели» — П. 1996), прагматическую рамку высказывания («Газета предназначе­на в помощь самому всенародно любимому президенту» — СР. 1996). Для выражения оценки часто используются метафора («Зюганова ведут к трону пенсионеры <...> Накануне выборов коммунисты ре­шили приласкать избирателя помоложе» — МК. 1996; «Александр Лебедь, безусловно, превратился в примадонну мировых средств массовой информации, которые уже чуть ли не сделали его буду­щим «президентом» — М. 1996) и ирония («Бедный президент!» — П. 1996; «Недавно Главная военная прокуратура отличилась» — МК. 1996), поскольку экспрессивное воздействие первой гаранти­ровано содержащимся в метафоре образом, а второй — контрастом между сказанным и подразумеваемым.

Прямые, резко аффективные оценки, которые во многих слу­чаях представляют собой оскорбительные выпады, чаще всего вы­ражаются пейоративной (отрицательно-оценочной) лексикой и фра­зеологией, используемой в качестве названий, определений и пре­дикатов. Но возможны и иные способы выражения:

1. Навешивание ярлыков, т. е. сведение политической позиции адресата к тому или иному политическому направлению, вызываю­щему активное неприятие со. стороны общества или каких-либо социальных групп: «Сталинист 3юганов является антикоммунис­том национал-социалистической ориентации» (МК. 1996).

Действенность таких выпадов подкрепляется использованием имен собственных, которые, как известно, обладают сильным ассо­циативным потенциалом: «Но Зюганов восхваляет именно ту сторо­ну учения того же Шпенглера, которую активно использовали в своих пропагандистских целях кадры Геббельса» (там же).

2. Употребление метафоры, несущей в себе отрицательную оценку, а также близких к ней сравнения и фразеологического обо­рота (в том числе и трасформированного) в качестве номинации адресата — «ряженые» (Изв. 1996); «раковая опухоль»; «исчадие, возникшее из «черной дыры» истории» (3. 1996).

Благодаря своей образности метафора обладает высокой эмотивностью: она ранит больнее, чем прямая номинация, и лучше запоминается.

3. Упоминание табуированных частей тела в сочетании с име­нами собственными.

4. Упоминание физических недостатков оппонента или его идей­ных учителей: «Ходят слухи, что Борис Николаевич сам пытался подсчитать результаты референдума, да пальцев на руке не хвати­ло — поручил Черномырдину» (М. 1993); «Беспалый у меченого отобрал жилплощадь»; «А то был, если помните, один коммунисти­ческий вождь, который непростительно не выговаривал «р» в слове «расстреливать» (Изв. 1996).

Ясно, что многие из таких оценок, особенно наподобие тех, что приведены в последних двух пунктах, будучи прямыми оскорбле­ниями, находятся за пределами рамок культурного общения, нару­шают нормы не только речевого этикета, но и нравственности.

В прессе встречаются и особые оценочные конструкции. Так, автор одной из публикаций, резко критикуя главного редактора другого печатного издания, заканчивает свою статью следующим образом: «Так что все. О В. Т. (в тексте имя и фамилия указаны полностью. — Авт.) больше не пишу <...> Но все же я В. Т. неска­занно благодарен. Он поставил передо мной исключительно слож­ную творческую задачу: написать о главном редакторе, не употребляя слова «гнида». Полечилось» (Минкин А. «Из носков Ельцина в портянки Руцкого» // МК. 1993. 19 окт.). Хотя оценка и не выраже­на здесь в форме прямой предикации, ее оскорбительный характер сохраняется, поскольку из общего контекста совершенно ясно, к кому именно она относится.

Как уже отмечалось выше, многие «прямые» оценки могут быть восприняты как оскорбления (и по существу являются ими). Поэто­му часто авторы стремятся к косвенному, как бы «смягченному» выражению оценки, совершенно отчетливо при этом, однако, заяв­ляя свое отношение к ее объекту. Одним из наиболее распростра­ненных и эффективных способов непрямого выражения оценки яв­ляется ирония, на основе которой нередко создаются целые тексты или, по крайней мере, их значительные фрагменты, ср.: «Едва ли не все беды нашей страны проистекают от того, что мы не умеем электронными средствами показывать свой парламент. Показывать доброжелательно, взволнованно, проникновенно, подчеркивая его интеллектуальную мощь, демократическую наступательность и чисто душевное, человеческое великолепие. Сделать это чрезвычайно сложно, потому что, как известно, наши средства массовой инфор­мации оккупированы откровенными врагами народовластия, жал­кими марионетками в лапищах г-на Полторанина и других при­хвостней президентской команды. И все-таки... Все-таки правда по золотым крупицам, по родниковым капелькам прорывается в ра­диоэфир и на телеэкран. То выступит в рубрике «Герой недели» несгибаемая Сажи Умалатова, объявившая себя пожизненным де­путатом Верховного Совета СССР. То сам Руслан Имранович или товарищ Зорькин из телеящика задушевно побеседуют с народом о текущем моменте в жизни страны и о продвижении демократии. Тикают героические «600 секунд» <...> Маловато, конечно. Но мо­жет быть, мы скромничаем, приуменьшаем? <...> Ведь гигантские телеполотна, запечатлевшие сессии и съезды — «чрезвычайки», по своей протяженности и эмоциональному воздействию уступают раз­ве что всенародно любимому сериалу «Богатые тоже плачут» (Зор­кий А. Прелестные картинки / Кур. 1993. 8 июня). Очевидно, эф­фект заключается в том, что, проигрывая в резкости и прямоте, эта оценка выигрывает в остроумии и культуре.

Один из распространенных приемов косвенной оценки — со­здание контекстов самодискредитации «фигурантов» описываемой ситуации. Обычно они создаются путем цитирования высказыва­ний какого-либо человека, которые отрицательно характеризуют его личность или деятельность, например свидетельствуют о его непрофессионализме, грубости, малообразованности, низком уров­не коммуникативной компетенции и речевой культуры. Так, в од­ной из газет было опубликовано следующее сообщение: «В конце февраля представители шахтеров сами приехали в Москву и доби­лись встречи с вице-президентом СССР Геннадием Янаевым. Вто­рой человек в государстве, по рассказу председателя воркутинского стачкома Виктора Колесникова, сказал следующее: «Если я до 2 6 февраля (с. г.) не дам ответа о готовности правительства СССР подписать генеральное типовое соглашение, то назовите меня коз­лом». Ответа в срок он не дал. Шахтеры решили бастовать» (Беловецкий Д. Как вас теперь называть? // ЛГ. 1991. 20 марта). Через несколько дней другая газета опубликовала (разумеется, не без умысла) заметку под заголовком «Гнусная инсинуация», содержа­щую некое псевдоопровержение, способное лишь усилить компро­метирующий эффект: в ней было полностью перепечатано приве­денное выше сообщение, и, хотя со ссылками на самого бывшего вице-президента и одного из участников встречи информация о злополучной фразе, казалось бы, опровергалась, был создан такой контекст, который лишь, напротив привлекал к ней внимание: «По­нятное дело, в разговоре с.разгоряченными шахтерами всякое мог­ло быть... Но чтобы сам вице-президент... Не иначе как газета до­срочно встретила первое апреля этого года, носящего, как известно, имя овцы» (КП. 1991. 22 марта). Создание контекста самокомпроме­тации — достаточно эффективный прием воздействия на читателя, так как он как бы устраняет посредника между объектом и адреса­том оценки. Однако именно в подобных случаях приходится стал­киваться с достаточно большим числом журналистских мистифи­каций и неточностей, когда высказывания либо искажаются, либо приписываются лицам, никогда их не произносившим.

Говоря о приемах «смягчения» или «маскировки» оценки, сле­дует принимать во внимание, что российскую печать сегодняшнего дня все же отличает стремление не столько к вуализации оценоч­ного отношения, сколько к предельной открытости его выражения. Отсутствие цензуры и идеологического воздействия на печать по­зволяют авторам газетных материалов выбирать в качестве объекта оценки любой доступный их вниманию факт (или лицо), формиро­вать оценку в соответствии с собственными взглядами, облекать ее в приемлемую для самих журналистов форму, ср.: «К тому времени, когда я ушел в «Коммерсантъ», цензура поослабла в принципе. Мы как-то с моим другом писали статью для «Ъ», и нам надо было ска­зать, что Рыжков не очень умно себя повел. Я говорю: «Хорошо бы сейчас написать, что Рыжков как-то по-дурацки себя повел». А по­том вдруг мы поймали себя на мысли: а что, собственно, мешает нам это написать?» (Рогожников М. Интервью // МК. 1993. 13 окт.).

Однако свобода слова, оказалось, имеет и свою обратную сторо­ну: выход из идеологии порой оборачивается выходом из культуры, разрушение окостеневших стереотипов понимается как отказ от сле­дования любым, и в том числе нравственно-этическим, нормам.

§ 37. Средства речевой выразительности

Риторическое усиление речи, например путем использования тропов и фигур, один из важнейших стилистических приемов и в то же время средство повышения эстетического уровня текста.

В книге «Русский язык на газетной полосе» В. Г. Костомаров выделил основную черту языка газеты: стремление к стандартизованности и одновременно к экспрессивности. Широкие возможнос­ти для реализации этой тенденции представляют фигуры речи — отступления от нейтральрого способа изложения с целью эмоци­онального и эстетического воздействия. Стандартизованность обеспечивается вопроизводимостью фигур: в их основе лежат опреде­ленные схемы, которые в речи могут наполняться каждый раз но­выми словами. Эти схемы закреплены многовековой культурной де­ятельностью человечества и обеспечивают «классичность», отточен­ность формы. Экспрессия возникает либо в результате ментальных операций сближения-противопоставления, либо вследствие разру­шения привычных речевых формул и стереотипов, либо благодаря умелым изменениям речевой тактики. В газете встречаются прак­тически все фигуры речи, однако значительно преобладают четыре группы: вопросы различных типов, повторы, создаваемые средст­вами разных языковых уровней, аппликации и структурно-графи­ческие выделения.

С первых же строк статьи читатель часто встречается с таки­ми разновидностями вопросов, как дубитация и объективизация. Дубитация — это ряд вопросов к воображаемому собеседнику, служащих для постановки проблемы и обоснования формы рас­суждения, например: «Все чаще в средствах массовой информации публикуются социологические данные о популярности претенден­тов на высокую должность и прогнозы о вероятном победителе. Но насколько надежны эти данные? Можно ли им доверять? Или это только средство формирования общественного мнения, своеобраз­ный способ пропаганды желанного кандидата? Эти вопросы носят как политический, так и научный характер» (П. 1996).

Выдающийся мыслитель современности Хинтикка замечал, что умение ставить вопросы природе отличает гениального ученого от посредственного. То нее можно сказать о журналисте в отношении общества. Первый раздел античной риторики включает в себя проблему выделения спорного пункта. Поскольку одну и ту же проблему можно рассматривать под разными углами зрения, от того, насколько правильно поставит вопрос адвокат, иногда зависит жизнь подсудимого. По сформулированным в начале статьи вопросам чи­татель судит о проницательности журналиста, о сходствах в раз­личиях между собственной и авторской точками зрения, об акту­альности темы и о том, представляет ли она интерес. Дубитация — это и своего рода план дальнейшего изложения, и способ устано­вить контакт с читателем. Вопрос всегда обращен к собеседнику и требует от него ответной реакции. Таким образом, высвечивание тех или иных граней проблемы происходит как бы на глазах у чи­тателя и при его участии. От этого убедительность вывода возрас­тает (если принял исходный тезис и не обнаружил нарушений ло­гики в рассуждениях, то вывод безусловно верен). Дубитация явля­ется важным композиционным приемом: она выполняет роль зачи­на, который может находиться как перед, так и после краткого изложения сути дела. Благодаря своим интонационным особеннос­тям дубитация формирует очень динамичное вступление.

Объективизация — это вопрос, на который автор отвечает сам, например: «Какие претензии предъявляются к переселенцам? Утверж­дают, что они опустошают пенсионную кассу и поглощают основные средства, выделяемые на пособия по безработице» (Изв. 1996).

Объективизация — это языковое средство, служащее для высвечивания отдельных сторон основного вопроса по мере раз­вертывания текста. Фигуры этого типа располагаются, главным образом в начале абзацев. Наряду с метатекстом они создают кар­кас рассуждения, причем не только фиксируют поворотные пунк­ты мысли, но и продвигают рассуждение вперед. Смена утверди­тельной интонации на вопросительную позволяет оживить внима­ние читателя, восстановить ослабший контакт с ним, внести разно­образие в авторский монолог, создав иллюзию диалога.

Объективизация — это отголосок сократического диалога — распространенного в эпоху античности способа установления исти­ны путем предложения вопросов мнимому собеседнику, обычно об­разованному современнику. На поставленные вопросы философ от­вечал сам, но с учетом точки зрения мнимого собеседника. Только диалог, как полагали древние, мог привести к постижению абсо­лютной истины. В последующих научных трактатах этот метод выродился в современную объективизацию, которая, надо признать, в отличие от дубитации или риторического вопроса не содержит элементов нарочитости и театральности.

Аналогом и одновременно противоположностью объективиза­ции является обсуждение. Это постановка вопроса с целью обсу­дить уже; принятое авторитетными лицами решение или обнаро­дованный вывод, например: «Людям, реально смотрящим на вещи, давно предложено позаботиться о себе самим. Какие маневры мо­жет предпринять обычный москвич?» (МК. 1996).

По структуре обсуждение является зеркальной противополож­ностью объективизации: сначала — утверждение, затем — вопрос. Эта фигура замедляет рассуждение, как бы отбрасывает участни­ков коммуникации назад, но она и учит сомневаться, перепрове­рять выводы авторитетных лиц. Решенная проблема на глазах у читателя вновь превращается в проблему, что наводит на мысль о непродуманности принятого решения и не может не подрывать ав­торитета тех, кто его вынес.

Риторический вопрос — это экспрессивное утверждение или отрицание, например: «Станет ли связываться со Сбербанком че­ловек, чьи сбережения в нем погорели?» (МК. 1996) = «Не станет связываться...».

Риторический вопрос интонационно и структурно выделяется на фоне повествовательных предложений, что вносит в речь элемент неожиданности и тем самым усиливает ее выразительность. Некото­рая театральность этого приема повышает стилистический статус текста, поднимает его над обыденной речью. Риторический вопрос нередко служит эффектным завершением статьи, например: «Но­вые граждане к трудным условиям приспосабливаются лучше: в России научились. Чем это плохо для Германии?» (Изв. 1996).

Открытый вопрос провоцирует читателя на ответ — в виде письма в редакцию или публичного выражения своего, а точнее, подготовленного газетой мнения. Высокая эмотивность вопроса вы­зывает столь же эмоциональную ответную реакцию.

Речевыми средствами поддержания контакта с читателем служат также коммуникация, парантеза, ритори­ческое восклицание, умолчание. Коммуникация — это мнимая передача трудной проблемы на рассмотрение слушающему, например: «Ведь сама схема безумно удобна и выгодна. Смот­рите сами. Чтобы получить кредит, надо будет накопить 30 процен­тов стоимости квартиры» (МК. 1996).

Опознавательным знаком этой фигуры речи в газете служит формула «судите сами» или ее, аналоги: «смотрите сами», «вот и решайте» и т. п. Коммуникация бывает двух видов: один, подобно обсуждению, приглашает читателя к вдумчивому ^анализу уже сде­ланного автором вывода, журналист как бы переводит растерянно­го читателя за руку через дорогу с двусторонним движением; дру­гой останавливает рассуждение перед напрашивающимся выводом и выталкивает обученного правилам движения читателя на дорогу общественной мысли, как в следующем примере: «В немецком горо­де Фрайбурге на 170 тысяч жителей 40 действующих храмов — и они еще плачутся на упадок религиозности; а в Новгороде на 220 ты­сяч человек — всего два храма!.. Вот и считайте!..» (Слово. 1993.)

Независимо от частных особенностей коммуникация повыша­ет убедительность рассуждений, поскольку читатель в них участ­вует сам.

Парантеза — самостоятельное, интонационно и графически выделенное высказывание, вставленное в основной текст и имеющее значение добавочного сообщения, разъяснения или авторской оценки, например: «В США от сальмонеллы (это вам не кури­ная слепота!) ежегодно умирает 4000 человек и болеют около 5 мил­лионов» (Изв. 1996).

Эта стилистическая фигура внутренне противоречива, поскольку, с одной стороны, разрушает барьер между автором и читате­лем, создает ощущение взаимного доверия и понимания, порожда­ет иллюзию перехода от подготовленной речи к неподготовленной, живой, с другой стороны, как всякий «прием», она вносит некото­рый элемент нарочитости. Не случайно парантеза нередко служит средством иронического, отстраненного изложения.

Риторическим восклицанием, по классическому определению, называется показное выражение эмоций. В письменном тексте эта псевдоэмоция оформляется графически (восклицательным знаком) и структурно: «С каждой разборкой подобного типа людям все вид­нее одно — как же в таком окружении тяжело спикеру!» (НГ. 1993). Восклицательный знак в таких высказываниях — это способ при­влечь внимание читателя и побудить его разделить авторское него­дование, изумление, восхищение.

Умолчание — указание в письменном тексте графическими средствами (многоточием) на невысказанность части мысли: «Хоте­ли как лучше, а получилось... как всегда» (МК. 1993). Многоточие — это заговорщическое подмигивание автора читателю, намек на из­вестные обоим факты или обоюдно разделяемые точки зрения.

Вторая группа фигур, занимающих важное место в языке га­зеты, — это повторы разных типов. Известная мудрость гласит: «Что скажут трижды, тому верит народ». Повторяющиеся сегменты фиксируются памятью и влияют на формирование отно­шения к соответствующей проблеме. Повторы могут создаваться средствами любого языкового уровня. На лексическом уровне это может быть буквальный повтор слов: «Поэт в Чечне — он больше, чем поэт» (Т. 1996); или столкновение в одной фразе паронимовпарономазия: «Артур — начинающий бизнесмен и, возможно, в жизни руководствуется не столько классовыми соображениями, сколько кассовыми» (Изв. 1996). К лексическим повторам относится и повтор, затрагивающий глубинную семантику, так называемый эпанодосповтор с отрицанием, которое может быть выражено морфемой или служебным словом: «Выбор в отсутствии выбора» (МН. 1996); «И жертвы их беззакония стали жертвами закона» (МН. 1996).

На морфологическом уровне это полиптотонповтор слова в разных падежных формах: «А какое еще может быть настроение у лидера КПРФ, когда он выступает во Дворце имени Ленина, на­ходящемся на площади имени Ленина, где стоит памятник Лени­ну?» (Изв. 1996).

На синтаксическом уровне повтор может затрагивать струк­туру предложения (ср. рассмотренные выше серии вопросов).

Повтор — это важнейший стилеобразующий компонент газе­ты, выходящий далеко за рамки фигур речи, затрагивающий макроструктуру текста, как, например, повтор информации в заголов­ке, в водке и непосредственно в тексте статьи. Здесь же следует упомянуть и повторные обращения к теме в условиях газетной кампании. Столь значительное место, занимаемое повтором в газете, объ­ясняется его способностью не только оказывать эмоциональное воз­действие, но и производить изменения в системе «мнения — ценнос­ти — нормы».

Третье место по частоте употребления в тексте занимает апп­ликациявкрапление общеизвестных выражений (фразеологи­ческих оборотов, пословиц, поговорок, газетных штампов, сложных терминов и т. п.), как правило, в несколько измененном виде, на­пример: «Требовали дать Горбачеву десять лет без права переписки с Маргарет Тэтчер» (Изв. 1996); «Тут уж, как говорится, из «Ин­тернационала», слова не выкинешь» (Изв. 1996); «Кому еще неясно, что в случае успеха на выборах президента России Геннадию Зю­ганову придется работать в плотных слоях товарищеской атмосфе­ры?» (Изв. 1996).

Аппликация совмещает в себе два, вида речевого поведения — механическое, представляющее собой воспроизводство готовых речевых штампов (ср. (в билетной кассе): «Два до Москвы», (в магазине) «Два молока»), и творческое, «не боящееся» экспериментировать с языком. Использованием аппликации до­стигается сразу несколько целей: создается иллюзия живого обще­ния, автор демонстрирует свое остроумие, оживляется «стершийся» от многократного употребления устойчивого выражения образ, текст украшается еще одной фигурой. Однако журналист должен следить, чтобы в погоне за выразительностью не возникало двусмысленности и стилистических недочетов вроде: «Поэтому не стоит возмущаться, господа-джентльмены; когда русские яйца — в кои веки — осмели­ваются учить американских куриц инспекции» (Изв. 1996).

Аппликация не только отражает массовое сознание, но и участвует в его формировании, поэтому фамильярные фразы типа: «Сколь­ко стоит «договор на четверых» (МК. 1996); «Они то на троих делили нашу Державу, то сейчас хотят на троих собрать» (3. 1996) — выдают недостаток вкуса и здравого смысла у автора.

Наконец, структурно-графические выделения. К ним относят­ся сегментация, парцелляция и эпифраз. С помощью этих фигур внимание читателя обращается на один из компонентов высказывания, который в общем потоке речи мог бы остаться незамеченным.

Сегментация — это вынесение важного для автора компо­нента высказывания в начало фразы и превращение его в само­стоятельное назывное предложение (так называемый именитель­ный представления), а затем дублирование его местоимением в оставшейся части фразы, например: «Обмен купюр: неужели все напрасно?» (МК. 1993).

Парцелляция — в письменном тексте отделение точкой одно­го или нескольких последних слов высказывания для привлечения к ним внимания читателя и придания им нового звучания, например: «Процесс пошел. Вспять?» (КП. 1993).

Эпифраз, или присоединение, — добавочное, уточняющее предложение или словосочетание, присоединяемое к уже закон­ченному предложению, например: «Кто мог бы подумать, что во­прос об этом поставят боннские политики, да еще социал-демокра­ты?» (Изв. 1996).

Из трех фигур только эпифраз дает приращение информации, а остальные просто предоставляют журналисту возможность рас­ставить логические акценты.

Особую роль в любом выразительном тексте играют сравнения. В прессе они обычно оформляются как структурно и графически выделенные сравнительные обороты (предложения) или вводятся лексемами «наподобие», «похож», «напоминает», напри­мер: «В древние времена на Руси относились к бороде так же фа­натично, как большевики к партбилету» (КП. 1996); «Но она мало похожа на систему в строгом смысле слова. Скорее — на некую суспензию, без жесткой внутренней связи элементов» (МН. 1996).

Еще античными логиками было строжайше запрещено исполь­зовать сравнения и метафоры для доказательства. Считалось, что они искажают мысль, ибо выдают за тождественные те предметы, которые лишь подобны. Поэтому и кажутся в газете неуместными фразы типа: «Вместе с землей, как крепостных «на вывоз», он раз­дал в плен инородцам тридцать миллионов цветущего русского населения» (3. 1996).

Все фигуры речи благодаря их формульной отточенности и завершенности прекрасно подходят для газетных заголовков, поэ­тому содержащие их фразы нередко оказываются графически вы­деленными, с них начинает читатель знакомство с газетой, их замечает раньше других речевых приемов.

Троп — это любая языковая единица, имеющая смещенное значение, т. е. второй план, просвечивающий за буквальным зна­чением. Взаимодействие и взаимообогащение двух смыслов явля­ется источником выразительности.

Самое важное место среди тропов занимает метафора — пере­нос имени с одной реалии на другую на основании замеченного между ними сходства. Способность создавать метафоры — фунда­ментальное свойство человеческого сознания, поскольку человек познает мир, сопоставляя новое с уже известным, открывая в них общее и объединяя общим именем. С метафорой связаны многие операции по обработке знаний — их усвоение, преобразование, хра­нение и передача.

Кроме того, метафора служит одним из способов выражения оценки, а нередко приобретает статус аргумента в споре с оппонен­тами или при их обличении (по определению Н. Д. Арутюновой, «Метафора — это приговор без суда»).

Негативная оценка при использовании метафоры формирует­ся за счет тех неблагоприятных для объекта метафоризации ас­социаций, которые сопровождают восприятие созданного автором образа: «С другой стороны, надо признать, что в общественном смыс­ле деятельность «Правды», и «СР», и «Завтра» не совсем бесполез­на: она канализирует накопившиеся в стране эмоциональные не­чистоты. Конечно же, такая односторонность сантехнического сер­виса возможна до определенной поры. Использование этой системы для подачи питьевой воды и позитивных идей не подходит» (Богомолов Ю. Печатный голос оппозиции: признаки мутации // МН. 1996. 25 авг. — 1 сент. № 34).

Образы, в которых осмысливается мир, как правило, стабиль­ны и универсальны внутри одной культуры, что дало возможность американским исследователям Дж. Лакоффу и М. Джонсону выде­лить их и описать. Это образы вместилища, канала, машины, развития растения или человека, некоторых форм человеческой деятельности, такой простейшей, как двигательная (например, мор­гать, хлопать, скакать), или более сложных (строить, выращи­вать, воевать). Политика как неуловимое соединение умственной, речевой и социальной деятельности человека осмысляется в тех же базовых образах: машины и механизмов («ритм колебаний полити­ческого маятника», «предвыборная машина», «нейтронные ускори­тели реформ»), дороги как частного случая метафоры «канала» и связанных с ней средств передвижения («президентская гонка»,, «обочина жизни»), растения («ростки демократии», «корни национального конфликта»), войны («план торпедировался», «взрыв не­довольства», «экономическая блокада»), более честной борьбы — спортивной («политический Олимп», «вступил в игру его главный соперник»). Наконец, особую роль в осмыслении политики как не­искренней деятельности играет метафора театра или цирка («по­литическая арена», «политический фарс», «политический сценарий», «закулисные маневры»). Ломка общественной и экономической жизни часто приводит к изменению характера базового образа. Так, «броненосец брежневской экономики» сменяется «клячей россий­ской экономики». Несмотря на то что образ от многократного упот­ребления метафоры стирается, связанная с ним положительная или отрицательная оценка сохраняется, поэтому для одних и тех же явлений газеты разных направлений выбирают разные базовые об­разы, например, распад СССР демократическая пресса называет «де­лением счетов в коммунальной квартире», а коммунистическая — «метастазами суверенитетов». Доля тех или иных базовых образов в осмыслении политической ситуации в стране в разные эпохи может меняться. Так, при тоталитарных режимах возрастает роль военной метафоры, и этот факт не только отражает протекающие в обществе процессы, но и побуждает человека к деятельности в русле избран­ной метафорики. Как утверждают Дж. Лакофф и М. Джонсон, всей нашей деятельностью управляют нами же созданные метафоры. Поэтому журналист должен относиться к выбору метафорического обо­значения так же, как шахматист относится к выбору хода.

Для общества, которое находится в стадии реформирования, сопровождающегося кризисными явлениями, типична метафора «бо­лезненного состояния» или «медицинская метафора», получившая широкое распространение на страницах современной российской прессы: «паралич (импотенция) власти», «метастазы насилия», «ви­рус необольшевизма» и др. В некоторых случаях развернутые ме­тафоры этого типа лежат в основе организации целых текстов: «Итак, мы <...> мягко говоря, доходим. Болячек накопилось столько, что удивительно, как еще дышим. Тут вам и гиперинфляционный криз, и энергетическая кома, и раковая опухоль коррупции, и эпидемия преступности. Не говоря уж о националистических психозах, не­держании власти и истощении центральной нервной системы уп­равления» (Хургин А. Необратимый процесс лечения // МН. 1994. 20—27 марта).

Метафора может быть не только средством познания мира, но и украшением в речи. Даже стертые метафоры иногда осознаются журналистами как чересчур образные для газетного стиля. В этом случае в качестве, «извинения» за неуместное употребление эстетикогенного слова авторы используют кавычки, например: «Добавим к этому все рыбное многообразие морских «огородов», которые грабили браконьеры» (Изв. 1996); «Но чтобы стать действительно демократической оппозицией, «Яблоко» должно решительно спус­титься с элитарно-политических «высот» в социальные «долины»...» (МН. 1996); «Полуостров оказался прочно привязанным к украин­ской «колеснице» (П. 1996).

Неверное понимание демократии как ослабления контроля, в том числе и за формой выражения мысли, привело к распростране­нию в языке газеты физиологической метафоры типа «импотенция силового фактора» (З. 1996). Грубая и бранная лексика намного экс­прессивнее разговорной и даже жаргонной, так что физиологичес­кая метафора прежде всего отражает накал страстей в обществе, однако журналистам не следует забывать, что соблюдение этичес­ких норм является важным принципом в любой цивилизованной стране.

К распространенным стилистическим ошибкам относится на­рушение семантической сочетаемости между метафорической но­минацией и связанными с нею словами. Необходимо, чтобы в слово­сочетании устанавливалась связь не только с переносным, но и с буквальным значением слова. Некорректны высказывания типа: «Ельцин выступил со своей предвыборной платформой» (МК. 1996), поскольку в буквальном значении слово «платформа» не сочетает­ся со словом «выступать». Оживление стертых метафор, дающее интересные результаты в художественной литературе (например, у Маяковского банальное «время течет» трансформируется в «Вол­гу времени»), в газете не всегда оказывается уместным, особенно если название природного явления привлекается для обозначения сугубо бытовых ситуаций, как, например, возникшее из метафоры «лед тронулся» высказывание: «На замерзшей реке жилищных про­блем начался ледоход» (МК. 1996). В этом случае вместо ожидаемого эффекта — поэтизации жилищных проблем — происходит обрат­ное — депоэтизация ледохода. В отличие от поэта журналисту не нужно совершать переворотов в метафорике, однако это не означает снижения требовательности к языку.

Широко распространен в языке газеты каламбур, или игра слов, — остроумное высказывание, основанное на одновременной реализации в слове (словосочетании) прямого и переносного зна­чений или на совпадении звучания слов (словосочетаний) с раз­ными значениями, например: «Коммунистам в Татарстане ничего не светит, даже полумесяц» (Изв. 1996).

Вовлекая читателя в игру, журналист будит в нем интерес к своей речевой деятельности, проявляет себя как языковая личность и делает заявку на лидерство. Как и в любой другой ситуации, лидер может быть положительным или отрицательным героем. Употребляя грубые и откровенно пошлые каламбуры типа: «Отны­не мы сможем вступить со всем миром прямо на улице в открытую связь. Телефонную, конечно» (МК. 1996), журналист явно наруша­ет нормы общения.

Еще один близкий метафоре троп — персонификация. Это перенесение на неживой предмет функций живого лица. Одним, из признаков дегуманизации современного общества является вы­ворачивание этого тропа и создание антиперсонификации. Люди получают статус вещей, в результате чего появляются такие стро­ки: «Город-герой встретил товарища Зюганова хлебом и солью и девушками в национальном смоленском убранстве» (МК. 1996). От­страненное, ироническое отношение к жизни в этом случае пере­растает в откровенный цинизм.

Из устной публичной речи в язык газеты проникает аллегория — такой способ повествования, при котором буквальный смысл це­лостного текста служит для того, чтобы указать на переносный смысл, передача которого является подлинной целью повество­вания, например: «Ельцин бросал вызов судьбе. А она его вызов не принимала — такая капризная дама, уступала ему без боя. Может, не хотела связываться» (СР. 1996). Аллегория позволяет сделать мысль об абстрактных сущностях конкретной и образной.

Конкурирующим с метафорой тропом является метонимия — перенос имени с одной реалии на другую по логической смеж­ности. Под логической смежностью понимают соположенность во времени или пространстве, отношения причины и следствия, озна­чаемого и означающего и им подобные, например: «Как сообщил в понедельник в Вашингтоне офис вице-президента Альберта Гора...» (Изв. 1996).

Ученые установили, что существуют два принципиально раз­личных типа мышления — метафорический и Мето­нимический, за которые отвечают разные полушария головного мозга. Тот или иной тип мышления может доминировать у разных авторов, однако не только этим объясняется распростра­ненность метонимии в газете. Этот троп позволяет экономить рече­вые усилия, поскольку предоставляет возможность заменять опи­сательную конструкцию одним словом: «офис» вместо «сотрудники офиса», «ранний Ельцин» вместо «Ельцин раннего периода своей политической карьеры». Этим свойством объясняется широкое рас­пространение метонимии в разговорной, речи. Выбирая данный троп, журналист решает несколько задач: вносит в язык газеты черты неподготовленности, разговорности, экономит место на газетной полосе, конкретизирует мысль. Другая сторона метонимии — спо­собность обобщать — тоже оказывается полезной для газеты, поскольку позволяет не указывать на конкретных лиц. Так, напри­мер, при описании авиакатастрофы журналист может воспользо­ваться словами «земля» и «борт» («Однако и «земля» и «борт» счи­тали себя зрячими» (Изв. 1996)) вместо указаний на конкретных сотрудников наземных служб слежения за полетом и членов эки­пажа. Заложенная в метонимии способность к деперсонификации позволяет передавать шутливое или ироническое отношение к че­ловеку, например: «Касса пришла» (П. 1996), — о человеке, выпла­чивающем деньги.

К метонимии очень близка синекдоха — перенос имени с це­лого на его часть и наоборот: «Над нашей территорией может беспрепятственно летать любой, кто достал «борт» и горючее» (Изв. 1996). Синекдоха этого типа может проникать в газету из жаргонов или создаваться автором в соответствии с его саркастическим от­ношением к тому, что он описывает. В том и в другом случае она снижает стилистический статус, речи. Другая разновидность этого тропа — синекдоха числа, т. е. указание на единичный предмет для обозначения множества или наоборот, — обычно повышает стилистический ранг высказывания, поскольку единичный пред­мет, соединяющий в себе черты многих подобных предметов, суще­ствует лишь как абстракция, идеальный конструкт, и умозритель­ный, идеальный мир описывается текстами высокого стиля: «Указ оптимисты расценивают как хороший импульс для ударного труда российского пахаря на весенней борозде» (Т. 1996).

Использование синекдохи числа при описании отрицательно оцениваемых событий придает повествованию иронический отте­нок: «Оскудевшее российское поле в лучшем случае получит раз в 30 удобрений меньше, чем в прежние, благополучные весны» (Т. 1996).

Ироническая окраска может также создаваться антономазией — употреблением имени собственного в нарицательном зна­чении или наоборот: «Примерно в то же время в Азове готовился к отъезду в неведомые Палестины некто Альберт Жуковский» (Изв. 1996).

Отстраненное ироническое повествование стало чуть ли не глав­ной чертой альтернативной советской литературы. В процессе демократизации средств массовой информации образ независимого наблюдателя, не принимающего старой системы ценностей и не навязывающего своей, все подвергающего непредвзятому крити­ческому анализу, появился на страницах печати. В связи с этим важную роль начинает играть антифразис — употребление слова или выражения, несущего в себе оценку, противоположную той, которая явствует из контекста. Так, в рассмотренном выше при­мере имя собственное «Палестина» с заложенной в нем высокой оценкой, (этот регион ассоциативно связан со святыми местами) употребляется вместо выражения «в неизвестном направлении», заключающего в себе отрицательную оценку. Антифразис имеет две разновидности: иронию (завышение оценки с целью ее понижения) и мейозис (занижение оценки с целью ее повыше­ния). Так, фраза: «Короче, налицо некоторый повод для ликования крестьянства» (Т. 1996) — явно иронична, поскольку слово «лико­вание» относится к высокому стилю и содержит завышенную оцен­ку того бытового явления, которое оно называет. Напротив, в пред­ложении: «Мы (Эквадор. — Авт.) чувствуем свою вину за то, что банановая кожура очень часто появляется на московских улицах» (МК. 1996) — притворно занижена самооценка, т. е. читатель имеет дело с мейозисом.

Предельным, наиболее резким и жестким выражением иронии является сарказм: «Затем новенький кандидат в президенты вышел на улицу пообщаться в капелистый апрельский день с наро­дом, часть которого охраняли спецслужбы, да так бдительно, что улица Куйбышева (Ильинка) была запружена спецмашинами и людьми в добротных черных пальто» (П. 1996).

Аллюзия в строгом смысле не является тропом или фигурой. Она представляет собой прием текстообразования, заключающий­ся в соотнесении создаваемого текста с каким-либо прецедент­ным фактом — литературным или историческим. Аллюзия — это намек на известные обстоятельства или тексты. Содержащие ал­люзию высказывания помимо буквального смысла имеют второй план, заставляющий слушателя обратиться к тем или иным воспо­минаниям, ощущением, ассоциациям. Текст как бы приобретает второе измерение, «вставляется» в культуру, что и породило тер­мин «вертикальный контекст».

По содержанию аллюзии подразделяются на историчес­кие и литературные. Первые строятся на упоминании исторического события или лица. Литературные аллюзии основаны на включении цитат из прецедентных текстов (часто в измененном виде), а также на упоминании названия, персонажа какого-либо ли­тературного произведения либо эпизода из него. Встречаются и сме­шанные аллюзии, обладающие признаками как исторической, так и литературной аллюзии: «После августа девяносто первого в одно мгновение не стало трех китов, на которых все держалось: рухнула партия, развалилось союзное государство, приказала долго жить со­циалистическая ориентация. Все смешалось в России» (OR 1993).

В газетных текстах используются следующие разновидности литературной аллюзии:

1. Литературные цитаты-реминисценции, имена персонажей, названия произведений и т. д.: «Человек — это звучит горько» (КП. 1995); «Все счастливые жители нашей деревни похожи друг на друга, а несчастные? Каждый «по-своему» (Изв. 1996).

2. Видоизмененные высказывания ученых, политиков, деяте­лей культуры и т. д.: «Возникла почти революционная ситуация, когда низы не хотят жить по-старому, а верхи не могут управлять . никак. Ни по-старому, ни по-новому» (КП. 1995).

3. Библеизмы (факты, имена, фразы из Ветхого и Нового. Заве­та): «Служба воздушного движения грубо нарушила наставления по производству полетов — своего рода «Отче наш» авиаторов» (Изв. 1996).

4. Цитаты, в том числе трансформированные, из популярных песен: «Любимый урка может спать спокойно» (КП. 1993); «Что ж в июне капитан может стать майором» (Изв. 1996).

5. Измененные названия теле- и видеофильмов, фразы из по­пулярных фильмов и телепрограмм, рекламы: «Виртуальный офис — это реальность» (МН. 1996); «Внимание: всем послам!» (МК. 1993); «Куриные окорочка все-таки полетят в Россию» (Изв. 1996).

6. Трансформированные крылатые выражения: «Теперь все будет просто: пришел, увидел, поменял» (МК. 1996); «Третья сила» умерла. Да здравствует «Третья сила»?» (МК. 1996).

7. Названия живописных полотен, скульптур и других произ­ведений искусства: «Однако юные бойцы оппозиции отвергают на­силие и уверяют, что не возьмут в руки оружие пролетариата» (Изв. 1996); «Перекуем Иванов на Абаев» (МК. 1996).

Разумеется, здесь перечислены далеко не все разновидности литературной аллюзии. Но и по приведенным примерам видно, что вертикальный контекст в печати нередко строится из компонентов так называемой массовой культуры. Это вполне естественно для данной сферы общения: пресса ориентирована на массового адре­сата. Последнее, несомненно, сказывается на «качестве» аллюзий: ведь для того, чтобы разгадать «аллюзийный ребус», нужно понять смысл аллюзии и хотя бы приблизительно знать ее источник.

И все же в печати часто встречаются сложно построенные, эстетически привлекательные, насыщенные глубоким смыслом ал­люзии. Такие аллюзии чаще всего многофункциональны: они раз­двигают временные рамки и расширяют культурное пространство текста; обогащают его смысловыми и эмоциональными оттенками (в том числе создают предпосылки для возникновения у читателя разнообразных ассоциаций); служат средством выражения оценки и создания комического эффекта; используются для усиления ар­гументации; наконец, способствуют формированию имиджа жур­налиста как человека высокой культуры, ср.: «Звезда, под которой родился будущий член Политбюро, оказалась пятиконечной, крас­ной и счастливой. Он принадлежал к первому чисто советскому поколению, с младых ногтей убежденному в том, что учение Марк­са всесильно, потому что верно, а верно, потому что всесильно» (МН. 1994). Типично аллюзийный прием — «расширение» извест­ного ленинского высказывания о марксизме путем перестановки слов, обозначающих причину и следствие, — значительно модифи­цирует смысл фразы и придает ей характер иронической оценки.

Как и вообще в прессе, в сфере создания и использования ал­люзий в печати наряду с тенденцией к экспрессивности (которая здесь, несомненно, является ведущей) действует и тенденция к стандартизованности. Создаются своего рода аллюзийные стереотипы, которые с небольшими видоизменениями (или вообще без измене­ний) тиражируются разными изданиями: «Любимый урка может спать спокойно» (КП. 1993) — «Любимый город может спать спокой­но?» (Изв. 1996); «Сколь бы фантастически много денег ни было — Боливар не вынесет двоих» (КП. 1994) — «Боливар не вынесет дво­их» (заголовок: МК. 1995). Все сказанное об аллюзиях еще раз под­тверждает вывод В. Г. Костомарова о природе языка, прессы: «Яв­ным отличием газетного языка служит то, что вследствие высокой и интенсивной воспроизводимости отдельных вырабатываемых средств языка он как раз не претендует на их закрепление и, напротив, императивно тяготеет к их непрерывному обновлению» [14, 257].

Действие в средствах массовой информации двух тенденций — к стандартизованности и экспрессивности, — разумеется, не огра­ничивается использованием тропов и фигур речи. Например, стрем­ление к речевой выразительности нередко проявляется в создании новых наименований, отсутствующих в словаре, — окказиона­лизмов. Вот несколько примеров из газет последних лет: путчелюб, кинороддом, гайдарономика, съезданутый, восъмидерасты, коржаковизм, демократ-расстрига. На следующий день после произошед­шего несколько лет назад катастрофического падения курса рубля газеты выходили с заголовками типа: Рублепад; Отрублилисъ.

Стремление к экспрессии порой приводит к противоположно­му результату — к созданию штампа, одному из воплощений стан­дарта. Штампы были очень широко распространены в печати со­ветского периода. Штамп представляет собой изначально образное, но в силу своего постоянного употребления утратившее свою экс­прессию выражение. Наиболее яркий пример штампа — это не так давно часто встречавшиеся на страницах газет метафоры и пери­фразы (описательные обороты, заменяющие прямые наименования), наподобие следующих: черное золото (нефть) зеленый часовой (лес), флагман индустрии, эстафета поколений, правофланговые пятилетки, труженики полей, работники прилавка. Штамп — это «ока­менелая фразеология», в которой неправомерно продолжают «ус­матривать стилистическое назначение воздействия» [11, 158].

Именно псевдообразность штампа служит основной Причиной его негативной оценки, которая, кстати, может быть выражена не только прямым оценочным суждением, но и пародией или оценкой-образом в художественном тексте, ср.: «Нацелив на верстку острый свой карандаш, Ермолкин пристально вглядывался в напечатанные слова и ястребом кидался, если попадалось среди них хоть одно живое. Все обыкновенные слова казались ему недостойными нашей необыкновенной эпохи, и он тут же выправлял слово «дом» на «зда­ние» или «строение», «красноармеец» на «красный воин». Не было у него в газете ни крестьян, ни лошадей, ни верблюдов, а были труженики полей, конское поголовье и корабли пустыни. Люди, упомянутые в газете, не говорили, а заявляли, не спрашивали, а обращали своей вопрос. Немецких летчиков Ермолкин называл фа­шистскими стервятниками, советских летчиков — сталинскими со­колами, а небо — воздушным бассейном или пятым океаном. Осо­бое место занимало у него в словаре слово «золото». Золотом назы­валось все, что возможно. Уголь и нефть — «черное золото». Хло­пок — «белое золото», газ — «голубое золото». Говорят, однажды ему попала заметка о старателях, добытчиках золота, он вернул заметку ответственному секретарю с вопросом, какое именно золо­то имеется в виду. Тот ответил: обыкновенное. Так потом и было написано в газете: добытчики золота обыкновенного» (Войнович В. Претендент на престол). Данная оценка-образ позволяет судить и о других причинах (помимо псевдоэкспрессии) негативной оценки штампов. Это, например, их идеологизированная оценочность; от­тенки псевдопатетики, привносимые ими в текст; наконец, возмож­ность использования их в качестве одного из средств языковой лжи и демагогии.

Штампы не следует смешивать с клише — «положительными конструктивными единицами» (Н. Н. Кохтев), которые представля­ют собой не претендующие на образность и экспрессивность оборо­ты, служащие для экономии мыслительных усилий, упрощения операций по созданию и восприятию текста, без которых, как отме­чал швейцарский лингвист Ш. Балли, нельзя было бы писать «бы­стро и правильно». Это сочетания типа: мирное сосуществование, по­нижение уровня -жизни, государственное, регулирование цен. Часто они создаются по типовым моделям на основе базовых слов: проблема (научная, хозяйственная, правовая); вопрос (балканский, сложный, бытовой); дух (времени, перемен); мир (науки, бизнеса, детства).

Наряду с действием тенденций к стандарту и экспрессии од­ной из характерных черт дискурса периодической печати является полистилизм — возможность использования языковых средств, различных по стилевой принадлежности и нормативному стату­су: книжных и разговорных, относящихся к основному фонду сло­варя и.его периферии, пафосных и сниженных, терминов и жарго­низмов. Важно, чтобы их употребление диктовалось критериями «уместности и сообразности», а не языковым вкусом лингвистичес­ки невзыскательного читателя и тем более не стремлением к подражанию языку улицы». Средства массовой информации в значительной степени определяют нормы языка и общения, и тем более велика их ответственность за то, чтобы эти нормы отвечали луч­шим культурным традициям.

Резюме

Специфика языка средств массовой информации определяет­ся особенностями коммуникативной ситуации, которую он обслу­живает. Дискурс массовой коммуникации характеризуется как дистантный, с индивидуально-коллективным субъектом и неизвест­ным, количественно неопределенным массовым рассредоточенным адресатом. Цель коммуникации включает информационную, комментарийно-оценочную, познавательно-просветительную, персуазивную (воздействующую) и гедонистическую составляющие, причем информационная функция считается первичной. Важнейшей кате­горией дискурса массовой коммуникации является информацион­ное поле. В значительной степени оно формируется за счет иерар­хически организованной новостийной информации и при отсутст­вии тематических ограничений должно принимать вид адекватно отражающей действительность информационной мозаики, однако реально могут возникать «сдвиги» в сторону позитивной или нега­тивной информации. Общепризнанными считаются только два вида ограничений на распространение информации — институциональ­ное (юридически закрепленное) и конвенциональное (прежде всего этическое), все остальные ограничения являются нарушением ин­формационной нормы. К ним, в частности, относится распростране­ние недостоверной информации. Практика «черной» и «серой» про­паганды выработала дезинформационные универсалии, однако и читатель, в свою очередь, научился узнавать в тексте приемы, мас­кирующие ложь, — маркеры лжи. Оценка (прагматическая сторона информации) неотделима от фактов (предметно-логической состав­ляющей информации). В ней выражены позиция автора, его систе­ма ценностей, представления о происходящем. Оценка тесно связа­на с категориями свой/чужой, искренний/'лживый. В журналист­ской практике сложились типовые объекты оценивания: оппонен­ты, их высказывания и действия, отдельные слои населения, обще­ственные институты, общественные явления. Оценка является важ­ным, а иногда и основным средством аргументации и может меняться вплоть до полярной в зависимости от целей коммуникации или под влиянием социальных факторов. Ее использование в аргументативной функции регулируется этическими нормами и ритори­ческими правилами. Эти ограничения удается обходить с помощью косвенных оценок, к которым, в частности, относятся контексты самодискредитации. Риторическое усиление речи достигается с помощью стилистических фигур и тропов. Их использование отвечает двум основным тенденциям языка газеты: стремлению к стандартизованности и к экспрессивности. Основная выразительная нагрузка пада­ет в газете на четыре типа фигур: вопросы, повторы, аппликации и структурно-графические выделения. Тропы не только украшают текст, но и помогают осмыслить действительность, структурируя ее и смещая акценты. Некоторые изначально выразительные средства языка, употребляемые в печати, постепенно превращаются в штам­пы, которые являются одним из воплощений стандарта. Средства массовой информации в значительной степени определяют нормы языка и общения, и тем более велика их ответственность за то, что­бы эти нормы отвечали лучшим культурным традициям.

Хрестоматия

I. Разговорная речь

Разговорная речь — основная функциональная разновидность кодифицированного литературного языка. В ней проявляются вся неофициальная жизнь людей, все нюансы человеческого поведе­ния, отношений с другими людьми, переживаний и настроений. Мгновенный, симультанный характер чувства-речи-мысли скры­вает сложность процесса речевого общения, его зависимость от мно­гих факторов: психофизиологических, возрастных, социальных, культурных, интеллектуальных, ситуативных.

Разговорная речь — это целенаправленное человеческое поведение. Формирование целевой установки говоря­щего начинается с общих процессов ориентировки и заканчивается отчетливым предвосхищением сообщаемого (коммуникативной ин­тенцией). В речи говорящий всегда заявляет о себе как о личности с присущими ей индивидуальными особенностями мировосприятия и языковой компетенции. Необходимым условием речевого обще­ния является коммуникативная заинтересованность адресанта и адресата (адресатов), которая обусловливает главный принцип об­щения — паритетность его участников, вне зависимости от социокультурных характеристик и психологических ролей.

Умение слушателя проникнуть в коммуникативный замысел говорящего — основное условие успешного речевого общения. Слу­шатель проделывает огромную работу по интерпретации речевого потока, по переосмыслению ранее сказанного, по соотнесению своей «модели» понятого с реальными фактами и поведением собеседни­ка. Именно в этой разновидности литературного языка имеет место самое сложное взаимодействие между говорящим и слушающим, самое жесткое требование ситуативного реплицирования, наиболее активный характер интерпретации и эвристичность процессов по­стижения смысла.

В разговорной речи проявляются общие и индивидуальные особенности внутренней речи говорящего: его поиски нужной син­таксической конструкции, подходящего слова в определенной син­таксической позиции, повторы, выбор средств поддержания диало­га, паузы обдумывания и т. д. Именно в неподготовленной, живой речи находят свое подтверждение положения теории речевой дея­тельности: логические структуры и языковые конструкции не пол­ностью соотносительны, т. е. равны друг Другу; существуют законы невыражения структур мысли; существуют явные и неявные спо­собы выражения смысла, выборочное отражение «положения дел» или «картины мира».

Разговорная речь показывает сознательный характер форми­рования линейной организации речи говорящим, его ориентацию на мир слушателя, прогноз его коммуникативных ожиданий и ре­акций. Это подтверждает контроль говорящего над способом высказывания, выражающийся во введении оборотов метарефлексии, поправок, уточнений.

Многообразие форм человеческой жизни рождает выбор тем речевого общения, стратегий речевого поведения, жанра общения и приемов воплощения чувства-речи-мысли. В разговорной речи су­ществуют свои специфичные средства привлечения внимания со­беседника, приемы экспрессивности, убеждения и особая, в зависи­мости от жанра речи, эстетика. Разнообразие материала в данном разделе хрестоматии обусловлено тем, что образцы современной разговорной речи отбирались по нескольким параметрам: по коли­честву участников общения (полилоги, диалоги, дневниковые запи­си), по форме (устная и письменная разновидности), по типу вы­бранной стратегии (направленная стратегия и ненаправленная, си­туативно обусловленные полилоги и диалоги), по жанрам (беседы, рассказы, разговор, письма, записки, поздравления, дневники), внут­ри жанров — по типам коммуникативной модальности: эпистеми-ческой, аксиологической, эмоциональной и др.

Полилоги. Беседы ненаправленной стратегии

Подраздел открывается записью беседы, представляющей со­бой разновидность праздноречевых жанров (фатического общения). Это такой вид разговоров со многими участниками, полилогов, в которых участники рассказывают истории, шутки, делятся воспо­минаниями, упражняются в остроумии, ищут сочувствия, сопере­живания, понимания в оценках фактов и событий. При этом снима­ют эмоциональное напряжение и обогащаются интеллектуально. Об общении такого типа Н. Абрамов («Дар слова». 1901) сказал, что «разговор есть обмен симпатий».

Первая беседа (I; запись М. В. Китайгородской, 1991 г.), фик­сирующая нюансы индивидуального произношения, наглядно по­казывает атмосферу полилога: подхваты, встречное реплицирование, свидетельствующее о повышенном интересе к рассказу, пере­спросы, перебивы, эмоциональные возгласы, вопросы. Участники беседы, слушая основного рассказчика, выражают и свое отноше­ние к отображаемому, и свою оценку действия рассказчика. Запись показывает, что участники разговора — люди разного возраста, которые принадлежат к одному социальному кругу и относятся друг к другу с симпатией и интересом. Специфические особенности раз­говорной речи в кругу близких людей — употребление в речи пер­вых пришедших в голову слов, затем подбор более точных синони­мов, смешение планов повествования (сюжетного и описания своих ощущений и впечатлений), повторы, однотипное заполнение пауз, обдумывание (ну, вот).

Вторая и третья записи (II, III; запись Е. В. Красилъниковой, 70-е гг.) показывают особенности непринужденной спонтанной речи известного мастера слова Л. Успенского; эпистемическая модаль­ность (ср. реплики знаете?; очевидно?) является второстепенной. Реплики других участников беседы свидетельствуют об их заинте­ресованности в общении.

Ситуативно обусловленные короткие полилоги показывают разные тактики кооперативной стратегии: первый полилог (IV) де­монстрирует поиск темы для разговора случайных участников об­щения; второй (V) представляет собой обмен мнениями по опреде­ленному вопросу; здесь участники общения — люди давно знако­мые (ср. обращения, метафорические словосочетания), коллеги.

Полилог студентов (VI) представляет собой типичный разго­вор эпистемической модальности: обмен информацией — основная тактика полилога. Реплики выявляют коммуникативного лидера — знающего студента (Б.) и инициатора общения — спрашивающего студента (А.) и его друга (В.). Адресность речи (Б.) подчеркивается вопросами-частицами (да?), фигурой развертывания — триадой.

Участники беседы:

А. — москвич, 34 года, географ.

Б. — сестра А.

В. — дочь Б., студентка.

Г. — муж Б.

Записано в Москве, в доме Б. осенью 1991 года. Запись М. В. Ки­тайгородской.

А. А в этот раз у меня вот еще из впечатлений было что / вот когда я первый раз когда я с медведем вс... во-первых я в этот раз / вот в прошлые разы было так / ну оди-ин раз / ночевали мы / в лесу / а... в этот раз мы в лесу ночевали / в общей сложности / четыре раза //

Ночевали //

Б. Страшно //

Да и холодно //

А. Вот // Приче-м дважды я один ночевал //

В. (с удивлением и страхом) О-о!

А. Дважды я один / и Сережка один /

(тихо) два раза ночевал //

В. Да ты чего? А как так?

Это ж страшно!

А. Ну (в) от один раз когда с мишкой (т. е. медведем) встретил­ся с этим / я один раз ночевал /

ну я с'-в' ечера /

В. И сразу остался ночевать?

А. Ну я с вечера пришел на ток на подслух / послушал значит / слышу вроде бы там сел / вроде бы там сел / но а сидишь уже сразу / в ушах-то звенит / во-от / и потом еще главное сел / вроде подслух / все / сижу / и вдруг ну вот буквально вот знаешь вот такое вот ощущение / вот ну / кто-то есть что-то /

Б. Угу//

А. то (е)сть мелькнула какая-то тень / накрыла / и у меня над головой в трех метрах пролетает филин /

Б. Ой!

А. и метрах в сорока садится //

Б. Хм //

А. Вот // Он сел / а филин на току / это вообще такая зараза / ну он...

подкрадывается

В. Филин?

А. к этим самым / глухарям /

В. А-а / он тоже туда же?

А. Коне-е-чно' туда же!'

Б. Ч(ег)о / на них охотится (тоже)?

А. Коне-е-чно // Так филин // Филин это зверюга / извини меня вот такой вот высоты (изобразительный жест рукой — 'высо­та от пола') // Вот такой вот высоты //

Г. И наглый //

А. Он / сел / ти-и-хо-тихо подлетел / только чуть-чуть / баш­кой повертел / я думаю «ну щас я т(еб)я хлопну / мил друг // Мне помощники (мне?) не нужны» // (смеются) Вот // Но понимаешь / уже подлетели они / дум(аю) «вот я его щас хлопну / (пауза) а они (глухари) возьмут / и улетят» //

А-а

Б. Да / спугнешь //

А. Ну конечно / ну вы... выстрелы же ведь с ве... с'-в' ечера на то... на току // Я бы знал (о)ни... как они расселись / если бы я бы знал / я бы может его бы и-и хлопнул бы // Но а бог его знает / где они сидят / а ветерок был / не очень доносит / где они сели // Слышу что хлопанье крыльев / там вроде там / ну и все // Вот // Ну и я его поми...

Б. Он серый?

А. (договаривает прерванную реплику) помиловал в итоге // (отвечает на вопрос) Он почти черный //

Г. (тихо) Леониду Харенычу позвоню //

А. (продолжает) Темно-серый // Темно-серый // Вот //

В. Желтые глаза?

А. Ну я его не видел / он спиной ко мне сидел //

В. Ой ужас какой // А он тебя видел?

А. Да нет / откуда? Я уж так подумал / когда он у меня над головой пролетел / думаю «так / мимоходом шевельнул(сь) бы / он бы д-долбанул бы сверху / не разобравшись» // (смеются)

В. Послушай / это он да? Это он может ч(ег)о-ни(бу)дь?

А. Ну / он мог спикировать конечно къш // пет / ну он иы сообразил конечно къш // Ну ч-черт его знает / все равно непри­ятно // (смеются) Ну во-от /

и-и значит...

Б. А если он впол...

вполовину (нрзбр.)

А. И вот после этого я-а / сел под... на подслухе посидел / потихонечку ушел метров на триста / под елочкой устроил(съ) / а тоже неприятно // Чего? Шуметь-то особо не хоч(е)тся / а дров хоро­ших / на земле нет / все погнило // То есть(тъс')нужно ломать // А-ломать / это тоже / ну представляешь с руку вот сучок / сухой / сломать // (Там же?) щелчок / будь здоров какой // Это я пока перепилил вобщем / там / набрал кое-как с грехом пополам дров / сварганил значит ноги / во-от //

Б. А поч... что это такое?

А. Ноги / это таежный костер // Это-о когда бревна кладутся вдоль все,/ рядышком одно к одному / то (е)сть не в кучку / а вдоль // (дальше рассказ А. идет на фоне тихого телефонного раз­говора Г.) Вот // И / значит нарезал лапничку / сам прилег рядом вдоль / ну вот дрова были немножко фиговенькие / поэтому придремать не удалось / но все равно // Вот лежи-и-шь ночью / ле­жишь чуть придрё...

придрё-о-мываешъ /

Б. (к Г., разговаривающему по телефону) Игорь / Игорь / ты в

комнату перейди //

А. (продолжает) вот // Потом / как говорится / уже чувству­ешь что / придремываешь /

В. А / ты то есть ты

у костра что ли спал?

А. У костра / конечно / спал //

В. Ничего / не страшно?

А. Ну а чё страшно-то? Я выбрал место / с одной стороны елка вот такая вот / с другой стороны там ка-а-мень какой-то / при­строился так / и лапничку положил / с третьей стороны костерок / вот / лег / полежал-подремал / достал термосочек / чайку налил-попил / пару бутербродов с собой /

В. Не скучно?

А. А чё / хорошо // В лесу знаешь интересно // Вначале там пти-и-чки с'-в'ечера поют / потом постепенно все затиха-а-ет-за-тиха-а-ет / и тишина // Полная тишина-а /

В. Не / я бы умерла // Вот ко(г)да тишина /

это всё (смеется) //

А. ну вот // Ветер сти-их / всё ти-и-хо в лесу // Вдруг птичка какая-то засвистит // Потом филин заорал в одном месте //

В. (со страхом) О-ой! Все //

А. Во-от // Немножко времени прошло / уже в другом месте заорал филин / и по-другому // Он о... орет / каждый раз по-разному //

В. Так вот? «У-у»?

А. Не-е / он по-разному орет //

В. А «у-у» это сова?

А. Он может //

Нет // Он он и та-ак может // Иной раз он заорет / ну просто дурным голосом // Иной раз заорет / вот как вот ребенок плачет громко //

В. Ой //

А. Орет / (имитирует) «Э-хэ-хэ-хэ-хэ» //

В. (тихо) Ужас //

А. Что-то в таком вот духе // Во-от //

В. У меня кошки щас под окном / устраивают /

концерты // (нрзбр.)

А. Вот при... примерно также / вот //

Б. О-ой //

А. Во-от //

Б. Это филин подражает / всем животным / да?

А. Ну филин не-ет // Филин он не пересмешник / он-н... ну он так по-разному орет // Ну и потом где-то я...

В. Это от характера зависит?

Или от настроения?

А. Нет / ну просто-о

от воспитания //

В. А-а //

А. То (е)с(ть) где рядом с какими звуками жил / где у кого какие предки / (пауза) как орали / (смеется) вот и он также // Во-от // И потом пошел / вроде я проснул (съ) / рано глухари запели / еще где-то начало третьего / уже я услышал / слышу щ-щелк / / Дум(аю) «ох ты Господи / (не утро ж?) еще» // Я еще думал минут тридцать-сорок у меня есть / слышу щелчок / и потом ти­шина // (тихо) Приснилось что ли? Ну скорей костер затушил / вроде недалеко / стал подходить...

Б. А кто щелкнул-то?

А. Глуха-арь //

В. (А-а?) / они же щелкают //

Б. А-а / да / угу //

А. Вот такой (изображается щелчок пальцами) // Вот такой звук // (еще раз щелкает пальцами) И все / и тишина // Вот // Я подходить стал вижу... слышу вроде он запел-запел-запел-запел / подхожу-у потихоньку / ну так / особо не шумел / и тишина слышу // «Что такое?» думаю // Ну ладно / развернулся /

В. А там этот филин небось его уже слопал // А. Не-ет // Развернулся к другому / иду-иду / иду-иду / уже метров-в... восемьдесят / сто остается / (Г. заканчивает телефон­ный разговор) вдруг слышу / крылья захлопали // «Что такое?» думаю / «ну словил» // Не-ет вижу // Опять этот глухарь / мимо меня п... а щелч-чок опять такой злой он бывает / иногда щелкает / когда-а чем-то недоволен / очень громко / з-злой такой щелчок // И мимо меня летит // Ну / было б знато (т. е. если бы знал) / я бы его стрельнул бы и все / Ну... не-е н'и: классическая охота / но вполне можно было // Во-от // И он пролетел / я стою думаю «что же делать?» / и слышу «чух-чух-чух-чух» (данное звукоподража­ние имитирует шаги медведя) //И когда он (глухарь) уже проле­тел через меня / я уже понял / в чем дело // Я уже понял думаю «ну все / иди сюда дум(аю) / мил друг» // И / ну у меня как-то вот таких о... вот в тот раз у меня так немножко сыграло / вот / а-а щас / такая злость была / набил бы морду этому медведю бы / (смеются) вопросов бы нет // Во-от // И перезаряди-и-ться можно было двад­цать раз уже / ну все он мимо меня прошел / я поце-е-лился / (тихо) все это потом / «ладно / ступай с'-м' иром» //

Во-от //

В. Стра-а-шно //

А. И потом вот он мне еще двух петухов (т. е. глухарей-самцов) согнал / на меня вылетели тоже / но я не стал стрелять-шуметь // Ну вот // ушел / думаю «ну / у меня еще времени там / четыре или пять дней»// Не стал я бередить этот ток / чтобы там / шуму лишнего не разводить // А последн(ий) вернее / ну / предпослед­ний раз / девятого утром пришел / вот // Ну1/ уже я пулю (для медведя) взял у Павла (имя егеря) / (смеются) дум(аю) / «приходи» / Павел мне сказал что лицензия есть спортивная // (пауза; далее А. объясняет собеседникам, почему он так и не стал охотиться на мед­ведя) Вот // Ну во-пер(в)ых пули не свои / и во-вторых я из «Меркеля» (марка оружия) не стрелял пулей / ну в-третьих чистый такой момент как говорится / даже если хлопнешь там / километ­ра два его тащить / это за ребятами

возвращаться //

Г. Ну в общем ты его простил /

короче говоря //

А Да-а // Ну и я пришел / дум(аю) «ладно / бог с тобой / живи» / значит я взял свой старый костерок /

сложил /

В. Жалко мишку //

А их там много?

А. (на более высоком регистре) Е-есть там / е-есть //

В. (Все равно) жалко //

А. Вот // Сложил,   я это дело /

В. (тихо) Жалко //

А. запалил костерок дымком немножко / к(ак) раз в сторону тока был ветер // Раздул я его / раскочегарил немножко огня нет / (ну?) дыма нет / «ну и хорошо» дум(аю) / «не подойдешь» // Ну и не пели в этот день глухари //Я прошел / одного / поднял / второго' поднял / ну и что толку / не поют // Во-от // Ну и пошел потихонечку домой / а тут как раз до ж: ичек пошел // Дождичек / дождичек / я иду-иду-иду к лодке / иду к лодке с'н' ег уже в до ш'... э-э... (исправляет оговорку) до ш' в с'н' ег перешел / подхожу к своей лодке / а выходной день / праздник вернее // Там (з)начит мужики какие-то по берегу ходят / ну я их на базе-то видел // А я главн(ое) (со смехом в голосе) так, появился очень интересно / там / из-за бугорка / а они вижу как раз идут / по направлению к моей лодке // (вроде бы?) // Во-от // Они так / подходят / ну и тут вдруг я / появляюсь / я вижу они обернулись / и так немножко удивились / испугались / я / там / ровное место / луг / не видно / ну практически / вроде спрятаться негде // Ну я так подошел что-о / вдруг / образовался // Откуда ни возьмись // (со смехом в голосе) Обернулись / «что такое?» А потом у меня видок еще тоже // Этот мой маскхалат / до глаз завязанный тут / с рисунком // Вот // Спереди значит термос висит / (тихо смеется) вот так как это на авоське / сзади тоже эта куртка / ну / (пото)му чт(о) на ходу / раздеваешься на ходу / все-т(а)ки не так тепло / как под мотором когда идти // Вот // Значит нъш'ьт //

В. А они ничё не хотели с твоей лодкой сделать?

А. Да нет / у них как выяснилось рядом своя стояла // А мне не видно вот так / из-за самого края берега // Во-от // Они (так?) немножко поежились / (смеется) такому явлению //

У меня слева фонарь висит /

В. (нрзбр.) неожиданно //

А. (продолжает) справа ружье вот так / наперевес // И погода такая / и-и не слышно из-за ветра / я еще из-под ветра подошел / то есть в полной тишине // Обернулись / человек стоит (смеется) //

В. С ружьем // (нрзбр.)

А. Да / с ружьем / наперевес // А я уже их узнал / рукой махнул / во-от // Они к своей лодке подошли / садятся / я отплыл / а там ледок у берега / ну и вообще идти погано // Хоть и по ветру / а-а / все равно // Я грю «давайте я вас / возьму / на буксир» // Ну они посмотрели / вроде веревку какую-то нашли / а я / в своей лодке глянул / привязать не к чему // В руках, держать / (это?) не удержишь полчаса //

Б. И бросить

(тихо, со смехом) где-нибудь //

А. Вот // Значит к ноге привязать /

перетянет // Вот //

В. (к Б., тихо, нрзбр.)

Б. (к В.) Давай / одевайся //

А. Ну и в конце концов я говорю / «мужики / привязать не к чему грю / простите великодушно» //

Диалоги

Ситуативно обусловленные диалоги показывают, что вне зави­симости от социально-ролевых и психологических отношений участ­ников общения известность многих обстоятельств делает естест­венным явлением структурную неполноту реплик. Неподготовлен­ность речи проявляется в порядке слов (например, появлении оп­ределений после определяемых), подборе синонимов, точных слов, обилии вводных слов, номинативных предложений. Индивидуаль­ный речевой стиль характеризуется выбором пословиц, прецедент­ных текстов, модных словечек, выражений; в женской речи встре­чаются эмоциональные возгласы, уменьшительно-ласкательные суффиксы (ср. XI, XII), иронические выражения (ср. IV, IX, X, XII). Некооперативная стратегия показывается в XIII диалоге, который носит «предписывающий характер», т. е. выражает просьбу-требо­вание, оставшуюся невыполненной, в результате чего инициатор общения потерпел коммуникативную неудачу.

Диалоги-беседы (запись Н. Н. Гастгвой, 1990 г.) показывают, как в ходе обмена репликами достигается коммуникативная цель. Оба диалога относятся к праздноречевым жанрам: первый (XIV) — это обмен мнениями и информацией по определенному вопросу, второй, (XV) — обмен оценочными суждениями, показывающими согласие собеседников. Интересны такие явления спонтанной уст­ной речи, как подбор нужного слова (произнесение начальных зву­ков одного слова, затем замена его другим словом), подхватываю­щие реплики, свидетельствующие о том, что коммуникативные ожидания адресата оправдываются, реплики-регулятивы, направ­ляющие ход диалога.

Участники — коллеги, люди средних лет

А. «Коровку» хочешь?

Б. Купила все-таки?

А. Я их люблю / И шоколадные // А всякие там карамели мне и даром не нужны // Мармелад / пастила / зефир / тоже ничего / И варенье / конечно / я обожаю / А к меду равнодушна / Наверно / скрытая аллергия какая-нибудь / Ну как тебе они?

Б. Суховаты / не тянутся //

А. Это местная фабрика / Не научились еще / как на «Крас­ном Октябре» / А может / сырье не то //

Б. Какое сырье? / Молоко? / Его здесь полно //

А. Ну / не только молоко / наверное //

Б. А что еще? //

А. Не знаю / Ну / сахар / конечно // И технология особая //

Телефонные разговоры

Особенность телефонного разговора состоит в определяющей роли таких компонентов речи, как темп, отчетливость произнесения, тембр голоса, паузирование, интонация. Приведенные диалоги де­монстрируют главные признаки разговорной речи: эллиптирован­ные конструкции, суффиксы субъективной оценки, междометные восклицания, цитирование текстов со смысловым приращением.

А. Привет! //

Б. Привет / Тань! //

А. Что не звонишь? / Завтра четверг / помнишь? //

Б. Помню / конечно / Завтра и поговорим // Не звоню / пото­му что закрутилась / дела все //

А. Ну / деловуха ты / Галина //

Б. А что делать? // Теперь и про четверг могу забыть / про воскресенье давно забыла // Но нет / нет / завтра в пять встреча­емся где обычно / и к Анне Тимофеевне // Все / все / пока / до встречи //

А. Пока //

А. Ку-ку! //

Б. «Не прошло и полгода» / Где ты? //

А. Как обычно //

Рассказ-воспоминание

Характерная особенность жанра рассказа — коммуникатив­ная интенция, которая, как правило, является информацией на оп­ределенную тему. Это монологическая речь внутри полилога (или диалога). Рассказ относится к «запланированным» видам речи, ожи­даемым всеми участниками коммуникативного взаимодействия. Це­лостность передаваемой информации обеспечивается связностью отдельных фрагментов. Ход рассказа прерывается репликами-оцен­ками, репликами-вопросами. Приведенный рассказ показывает ин­дивидуальные особенности речи рассказчика: неоправданное упот­ребление именительного падежа существительных, заполнение пауз обдумывания частицей да, эмоциональное выделение некоторых слов паузами и интонацией.

Запись сделана в Москве в 1995 г.

А. — москвичка, 74 года, учитель-словесник, пенсионерка. Б. — племянник А., программист. В. — сын Б., школьник. Г. — жена Б., бухгалтер

А. Тогда в сорок первом / в конце октября / тяжелая неделя была / мало кто верил / что Москву не сдадут // Бежали из Мос­квы / кто куда //

Б. А вы все / бабушка Шура / не хотели уезжать?

В. И бабушка Валя с вами была?

Г. Бабушка Валя тогда маленькая была //

А. Вале было тринадцать лет // Мы не верили / что Москву сдадут / и мама / и отец не верили // Отец тогда / по здоровью / не на фронте был / в милиции служил // По радио ничего не гово­рили / несколько дней / Да //

Г. Молчало радио?!

А. Нет / не молчало // Классическая музыка была //

Б. Несколько дней / классическая музыка? / И все? //

А. Да / очень напряженная обстановка была // Говорили / правительство уехало в Куйбышев / на заводах архивы жгли // Мы жили тогда на Стромынке / Я перед войной в медицинском училась / в эвакуацию с институтом в Среднюю Азию не поехала / мама часто болела / она и всю войну болела тяжело // работать не могла / у нее была иждивенческая карточка // Валька маленькая / Да // Но она работала / на заводе / все подростки работали // А я итээровскую получала (т. е. карточку) // Так вот в эти дни вся Стромынка / Преображенка и дальше на Владимирку / все было заполнено народом // Кто ехал на лошадях, на велосипедах / тач­ки везли / пешком шли / узлы тащили / с детьми / старики / многим и идти-то было некуда // Боялись немцев / не верили // просто бежали // А мы верили //

Б. Сталину верили?

А. Что в Москву немцев не пустят / верили // А Сталину мой отец / и мать тоже // не верили // У сестры папиной / тети Веры / перед войной / в ежовщину / мужа / пришли ночью / и забрали // Четверо детей //'Так и не узнали ничего / Пропал // А добрый был! / Кристально честный! / Простой / правда / может / сболтнул чего не надо // Доносили все // Много хороших людей пропало // Так отец до пятьдесят третьего года все утром включал радио и говорил / Может сегодня скажут / что он (Сталин) умер // А в те дни никто не работал / зарплату за несколько дней выдали // Что мы пережили / не передать //

В. А когда бомбили / вы в бомбоубежище ходили? //

А. Когда ходили / когда нет // В метро «Сокольники» ходили // мама болела / никуда не ходили // пятый этаж / не успеешь // хотя объявляли заранее // Работали посменно / придешь (с рабо­ты) / сил нет / какое бомбоубежище / падали прямо // В кварти­рах не топили / газ от холода не шел / стучали по трубам / чтоб газ зажечь / на стенах иней // А в победу верили! / Да // Работа­ли напряженно // Валька / тринадцать лет / подростки снаряды таскали / на заводе работали // Люди от усталости у станков / от голода / падали // А сверху / от партийных органов городских значит / присылали указания / что-то вроде / обеспечить участие в кроссе / выделить столько-то человек / кросс / посвященный годовщине Советской Армии / чтоб галочку поставить значит // Я. не посылала людей // Безобразие такое // А после бомбежки все / мгновенно! / убирали // Утром люди идут на работу / все заровня­ли / убрали // Перед нашим домом до войны дом стоял / напротив / в окно видно //в одном дворе с детьми из этого дома играли //на моих глазах в него бомба попала / у меня ноги отнялись // не­сколько дней //

В. Бабушка Люся / почему ты на войну не пошла?

А. Я считаю / на войне женщинам делать нечего // неизвестно чем они там занимались / эти женщины на войне // редко кто туда порядочные попадали / разведчицы / врачи нужны были конечно // А я в Москве работала / и мама у меня часто болела / всё вещи хорошие на продукты в войну поменяли / чтоб выжить только // Еде дождались победы //Из нашего класса только двое ребят с фронта вернулись // Двоюродный брат Иван без ноги с фронта пришел / в Белоруссии / в окружении / был / в болоте через соломинку дышал // Саш, ты дядю Ваню Калукова помнишь?

Б. Смутно // Я маленький был / потом он умер //

А. Главное / все верили / что эта война / последняя // что потом никаких бед / потому что мы / наша семья / очень хорошо перед войной жили //

Письма, записки, поздравления

Этот раздел открывает переписка М. Юдиной и Б. Пастернака: точные, теплые, человечески емкие фразы Б. Пастернака и пре­дельно искренняя, эмоциональная, содержательно развернутая речь М. Юдиной.

Письма известного культуролога, литературоведа и лингвиста Юрия Михайловича Лотмана к его другу Борису Федоровичу Его­рову, доктору филологических наук, профессору, представляют со­бой яркие талантливые произведения эпистолярного жанра. В них проявилась вся многогранность натуры Ю. Лотмана. По свидетель­ству Б. Ф. Егорова, «здесь и глубокие научные рассуждения, и по­лемика, и описания быта, настроений; серьезное перемешано с юмором» (Звезда. 1994. № 7. С. 160). Б. Ф. Егоров был единственным близким другом Ю. Лотмана, с которым он делился всеми своими мыслями, чувствами, тайнами. Письма Ю. Лотмана вводят нас в атмосферу жизни научной общественности 70—80-х гг., в историю публикаций работ тартуской лингвистической школы, в проблема­тику научных интересов Юрия Михайловича, в подробности его семейной жизни, открывают заветные мысли автора. Тексты этих писем показывают сложность и нетривиальность внутреннего мира Ю. Лотмана, широкую ассоциативную палитру его замечаний.

Последующие письма и записки характеризуются такими осо­бенностями композиции, как фрагментарность изложения, ситуа­тивная вынужденность. Тематическая дискретность зависит не только от индивидуальной манеры пишущего, но и от особенностей эпис­толярного жанра: в письме затрагиваются все темы, общеинтерес­ные для автора и адресата, причем для высказывания мнений, со­общения о тех или иных событиях избрана та форма, которая является традиционной для участников переписки. Непринужденность отношений, близость интересов — главные условия для переписки.

Характерны устоявшиеся этикетные формы приветствия и прощания.

Для записок главным фактором организации их содержания является информация, которая обусловлена известными адресанту и адресату обстоятельствами.

Поздравления могут представлять собой мини-письма, тема­тически дискретные, отражающие поток мыслей, или собственно поздравления, форма которых в значительной степени ритуализована, содержит триаду: обращение, поздравление, пожелания — и этикетные формулы прощания.

Б. Пастернак — М. Юдиной

22 янв<аря> 1955.

Дорогая Мария Вениаминовна!

От души благодарю Вас за письмо! Ваши обращения, то, как Вы титулуете и величаете Вашего покорного слугу, не испортят меня, я люблю Вашу доброту и восторженность, светящиеся в них.

Я зимую на даче. Мне хорошо. Особенно большое спасибо Вам за широту, с какою Вы сформулировали Ваши новогодние пожелания мне. Вы пожелали: «исполнения моих любых желаний, Вам неведо­мых». Мне хочется, чтобы все было хорошо. В такой полноте это жела­ние наверное недостижимо, но оно достигается в таком большом при­ближении, что уже и это сверхсчастье, так что просто не верится.

Я очень много работаю. Внешне и по имени эта работа не пред­ставляет ничего нового. Это вторая книга «Жеваго» во второй ее ре­дакции, перед перепиской окончательно начисто, к которой я наде­юсь приступить через месяц и предполагаю довести до конца через два-три, к весне. Но внутренне, в действительности это труд такой же новый, как если бы я начинал что-нибудь новое и по названию, так много я изменяю при отделке, и столько нового вставляю.

Эта книга будет очень большая по объему, страниц (рукопис­ных) до пятисот, тяжелая, сумбурная и вряд ли кому понравится.

У нас на даче два или три раза собирались. Ловлю Вас на выраженной Вами готовности повидаться, так сходящейся с моим желанием, и как только что-нибудь наметится, Вас извещу и поза­бочусь о технике доставления Вас к нам.

Вы сами знаете, как Вы тронули меня своей доброй памятью, как я предан Вам и как Вас чту.

Ваш Б. Пастернак.

Дневниковые записи

Подраздел открывают дневниковые записки А. Ахматовой, представляющие собой творческие размышления, раздумья о ходе работы над поэмами.

Дневник М. С. Волошиной, вдовы поэта Максимилиана Воло­шина, писавшийся ею в годы войны в Крыму, представляет собой, разговор с альтер-эго, искреннее описание душевных мук, немощи, переживаний и надежд в тяжелые годы Отечественной войны. Ма­нера письма свидетельствует об эмоциональности натуры М. С. Во­лошиной (градация, цепочки синонимов, восклицательные предло­жения, повторы), ее образованности, тонкости восприятия.

А. Ахматова «Из дневника» (1959—1962)

31 мая 1962.

«... Там в Поэме («Поэме без героя». — Е. Л.) у меня два двой­ника. В первой части — «петербургская кукла, актерка», в Третьей — некто «в самой чаще тайги дремучей». Во второй части (т. е. в Решке) у меня двойника нет. Там никто ко мне не приходит, даже призраки («В дверь мою никто не стучится»). Там я такая, какой была после «Реквиема» и четырнадцати лет жизни под запретом My future is my past»), на пороге старости, которая вовсе не обещала быть покойной и победоносно сдержала свое обещание. А вокруг был не «старый город Питер», а послеежовский и предвоен­ный Ленинград — город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя».

18 дек. 1962.

«И наконец произошло нечто невероятное: оказалось возмож­ным раззеркалить ее, во всяком случае, по одной линии. Так возникло «Лирическое отступление» в Эпилоге и заполнились то­чечные строфы «Решки». Стала ли она понятнее — не думаю! Ос­мысленнее — вероятно. Но по тому высокому счету (выше полити­ки и всего...) помочь ей все равно невозможно. Где-то в моих проза­ических заметках мелькают какие-то лучи — не более».

Дневниковые записи вдовы поэта Максимилиана Волошина М. С. Волошиной в Коктебеле

12/XI 42 г.

Милый мой, только твой образ, только мысль о тебе и с тобою дают мне силы как-то брести, что-то делать. Изнемогаю от бесси­лия, обиды, непонимания. С тобой не расстаюсь. А как бы поступил Мася, а что бы он сказал? Макс бы объяснил. Макс бы сказал. Масенька бы пожалел, помог! Вот только это и твержу себе, изнемогая. И сейчас ничего не могу, не хочу, не мыслю. А только к тебе, и вот писать стала, чтобы хоть как-нибудь себя обмануть, за что-то заце­питься, что-то делать. Милый, сколько горя, бессилия, обиды!

Писать изо дня в день нельзя, потому что нет слов и руки не поднимаются — вот сесть и писать. Это больше чем немыс­лимо. Это невозможно. Мой маленький ум, мои больные нервы, боль­ная психика не вмещают, не могут справиться с ужасами творяще­гося и творимого. Времена апокалипсические. Страны нет. Россия растоптана, поругана германским сапогом. Мы оккупированы, за­воеваны. Все, все непереносимо! Ну, как же слова? Ну, как это все рассказывать? Больно, страшно, оскорбительно, возмутительно. Это все только приблизительные определения. Да и зачем и кому пере­давать? Собственное бессилие, слабость? Конечно, вот это верно и хочешь передать. Хочется поддержки, ласки, логики. Ощущаешь только свое бессилие и боль. Эти унизительные состояния. Мизер своего духа. Ах, я всю жизнь жила в иллюзиях, что что-то могу, понимаю! И теперь, на старости лет, вижу всю иллюзорность своих представлений. Жизнь — ужас. Война — реальность.

Как человечество может быть в таком ужасе? Вся Европа! Весь мир. Да что же это такое? Насилие, насилие, смерть, убийства, раз­гром, грабеж, разорение стран — и так годы. Да что же это такое? Неужели нет умных, гуманных, понимающих? Ведь весь мир! По­чему Гитлер, Сталин, 3, 4, 10 — сколько их, могут посылать на убийства, на смерть, разорять, словом, делать войну и все ее ужа­сы? Почему миллионы не могут сказать: не можем больше так жить! Не сказать, а заставить не убивать, не разорять, не делать войны? Почему нет 10—100 таких, которые сказали <бы> «не надо вой­ны!»? Господи! Я бесплодно думаю день и ночь все об одном и том же...

Вот и сейчас: пишу, а над ухом, вблизи и вдалеке, все выстре­лы, выстрелы. Вся дрожу. Все время дрожу, когда стреляют, физически и морально так подавлена. И так второй год, с большими или меньшими интервалами.

II. Ораторская речь

Характерные черты ораторского стиля определяют особенности его конкретных воплощений и бытования. Прежде всего, ораторская речь является одним из видов публичной живой речи. В качестве обязательного признака ораторского стиля выступает, как известно, целевая установка, т. е. то, что называется ораторским намерением (интенцией). В зависимости от характера аудитории, жанра и цели воздействия говорящий избирает стиль речи, включающий сумму художественных приемов оформления темы. В самом публичном выступлении как специфическом акте речи следует выделять:

1) субъекта речевого действия,

2) массового слушателя как объекта речевого действия,

3) устное живое слово (канал воздействия),

4) цель речевого воздействия, которая определяется нередко профессиональными и личностными качествами оратора — чело­века определенной эпохи,

5) выбор темы и жанра выступления, которым соответствуют приемы логического, орфоэпического, синтаксического и стилисти­ческого оформления речи.

Своеобразие устройства системы ораторской речи и отмечен­ная релятивность ее компонентов обусловили критерии отбора об­разцов современной ораторской речи для хрестоматии. Прежде всего, материал в хрестоматии представлен по родам и жанрам оратор­ской речи, имеющим большое общественное значение. Имеются в виду такие разновидности речей, которые относятся к: а) социаль­но-политическим, б) академическим и лекционным, в) судебным и г) духовным (церковно-богословским).

Социально-политическая речь

Подраздел открывается выступлением академика Д. С. Лиха­чева на Съезде народных депутатов СССР в 1U89 г. Дмитрий Серге­евич Лихачев — литературовед, текстолог, с 1970 г. — действи­тельный член Академии наук СССР (ныне — РАН).

Знаменательна сама тема речи академика Д. С. Лихачева, по­священной оценке состояния культуры в нашей стране. За годы, прошедшие со дня этого выступления, общее положение в сфере культуры нисколько не изменилось. Поэтому данная тема остается весьма актуальной.

Речь Д. С. Лихачева весьма прозрачна по композиции: вступ­ление, обоснование основных тезисов, выделение центральных объ­ектов культуры (состояние библиотек, архивов, музеев, школ), за­ключительная часть; все составные элементы речи служат выра­жению ее основной мысли. Как писал А. Ф. Кони, «лучшие речи просты, ясны, понятны и полны глубокого смысла». Образцом имен­но такой речи и является публикуемый материал.

Далее в хрестоматии помещено выступление А. И. Солженицына в Государственной Думе 28 октября 1994 г. Эта речь — своего рода художественное произведение ораторского искусства. Если выступле­ние Д. С. Лихачева выдержано в спокойной, интеллигентной манере — без метафор, риторических вопросов, стилистических фигур и каких-либо других осознанных отклонений от нейтральной формы повество­вания, то выступление А. И. Солженицына интересно своими проти­воположными качествами — предельно открытым, эмоциональным стилем. В первой речи перед нами вырисовывается скорее образ ора­тора-наблюдателя, повествующего о конкретных событиях, во второй речи облик оратора — иной. А. И. Солженицын воспринимается не только как активный комментатор, но и как участник событий — с его экспрессивно выраженным личностно-самобытным и нравственным отношением к тому, о чем идет речь; см., например, такие гиперэмоци­ональные характеристики, как национальное безумие, чудовищное равнодушие, духовная зараза и презренные соблазны, советское об­морочное сознание и т. п. И еще примеры индивидуальной речи: ты­сячи писем внагонку; после 70-летнего духовного вымаривания нас; перелетные химеры; разворовка национального имущества и др. В выступлении А. И. Солженицына проявились все те особенности социально-политической речи, о которых писал А. Ф. Кони: «Полити­ческая речь должна представлять не мозаику, не поражающую тща­тельным изображением картину, не изящную акварель, а резкие об­щие контуры и рембрандтовскую светотень».

По данным исследователей, если в выступлении встречается более 11% слов и 32% предложений, которые содержат изобрази­тельные элементы, средства выразительности, эмоциональные оцен­ки, — такая речь особенно интересна для слушателей и обладает большей силой воздействия по сравнению с нейтральной. Острая тема выступления, ясность, искренность, правдивость и высокоху­дожественные качества речи А. И. Солженицына, адресованной не только депутатам, но и самой широкой массе слушателей (выступ­ление транслировалось по телевидению), — залог ее долгой жизни в русской культуре.

Д. С. Лихачев Выступление на Съезде народных депутатов СССР (1989)

Буду говорить только о состоянии культуры в нашей стране и главным образом о гуманитарной, человеческой ее части. Я внима­тельно изучал предвыборные платформы депутатов. Меня порази­ло, что в подавляющем большинстве из них даже не было слова «культура». На, самом Съезде слово «культура» было произнесено только на третий день <...>

Между тем без культуры в обществе нет и нравственности. Без элементарной нравственности не действуют социальные и эко­номические законы, не выполняются указы и не может существо­вать современная наука, ибо трудно, например, проверить экспе­рименты, стоящие миллионы, огромные проекты «строек века» и так далее.

Низкая культура нашей страны отрицательно сказывается на нашей общественной жизни, государственной работе, на наших межнациональных отношениях, так как национальная вражда од­ной из причин имеет низкую культуру. Люди высокой культуры не враждебны к чужой национальности, к чужому мнению и не агрес­сивны. Незнание элементарной, формальной логики, элементов пра­ва, отсутствие воспитанного культурой общественного такта отри­цательно сказывается даже на работе нашего Съезда. Я думаю, это не надо пояснять.

К сожалению, в отношении культуры действует еще «остаточ­ный» принцип. Об этом свидетельствует даже Академия наук Совет­ского Союза, где гуманитарной культуре отведено последнее место.

О крайне низком состоянии культуры в нашей стране свиде­тельствует, во-первых, состояние памятников культуры и истории. Это перед глазами у всех, и я не буду об этом говорить. Во-вторых, это состояние библиотек и архивов <...>. В-третьих, состояние му­зеев, состояние образования, в первую очередь — среднего и на­чального, когда закладывается культура человека.

Начну с библиотек. Библиотеки важнее всего в культуре. Мо­жет не быть университетов, институтов, научных учреждений, но если библиотеки есть, если они не горят, на заливаются водой, име­ют помещения, оснащены современной техникой, возглавляются не случайными людьми, а профессионалами — культура не погибнет в такой стране. Между тем наши важнейшие библиотеки в Москве, в Ленинграде и в других городах горят, как свечки <…>. Даже в главной библиотеке страны имени В. И. Ленина, о которой я особен­но забочусь, возникают мелкие пожары. Сравните с библиотекой Конгресса в Соединенных Штатах. Что же говорить о сельских библиотеках? Районные библиотеки часто закрываются <...>, потому что нужны их помещения для других целей <...>.

Библиотечные работники, обращенные непосредственно к чи­тателю <...>, не имеют времени сами читать и знать книгу, журнал, ибо влачат полунищенское существование <...>. Библиотекари сель­ских районов, которые должны быть главными авторитетами в селе, воспитывать людей, рекомендовать книгу, — получают 80 рублей. Между тем Россия в XIX веке — вопреки мифу о ее якобы отста­лости — была самой передовой библиотечной державой мира <...>. Теперь о музеях. Здесь аналогичная картина — допотопная техническая оснащенность. Зарплата работников, обращенных к человеку, — не администраторов, а реставраторов, хранителей, экскурсоводов — недопустимо низка. А они, именно они — настоя­щие энтузиасты, как и «низшие» библиотечные работники <...>.

Мы обладаем несметными музейными богатствами, несмотря на все распродажи, частично продолжающиеся и сейчас. Но поло­жение памятников культуры низко, и мы вынуждены приглашать реставраторов из Польши, Болгарии и Финляндии, что обходится во много раз дороже <...>.

Школы у нас — опять-таки та же картина и даже хуже. Детей и педагогов надо сейчас просто защищать. Учителя школ не имеют авторитета, не имеют времени пополнять свои знания. Я могу при­вести примеры, но не буду. Преподавание душится различными программами, имитирующими командно-административные мето­ды прошлого, регламентирующими указаниями и низкого качества методиками. Преподавание в средней школе — это прежде всего воспитание. Это творчество педагога, а творчество не может быть вне свободы. Оно требует свободы. Поэтому учитель должен вне программы иметь возможность рассказать ученикам о том, что он сам любит и ценит, прививать любовь к литературе, к искусству и так далее.

Отмечу, что сами ученики отмечают в нашей печати эти се­рьезные недостатки. Учителя в России были всегда властителями дум молодежи. А нынешней учительнице не хватает средств к су­ществованию и к тому, чтобы более или менее прилично одеться.

Вы скажете, откуда взять деньги, чтобы повышать уровень жизни людей, чьи профессии обращены к человеку, именно к чело­веку, а не к вещам. Я реалист. Рискуя нажить себе врагов среди многих своих товарищей, скажу. Первое. Надо сократить — и очень решительно — чрезвычайно разросшийся и хорошо обеспеченный административный аппарат всех учреждений культуры и минис­терств. Пусть составители методичек сами преподают по своим методикам и выполняют эти указания, пусть они охраняют памят­ники, пусть они водят экскурсии, то есть пусть работники минис­терств работают.

Музеям надо дать средства от доходов Интуриста, которые он получает от наших плохо сохраняемых культурных ценностей <...>. Необходимо отчислять на культуру больше средств от сокращения военных расходов <...>, от сокращения материальной помощи дру­гим странам, помощи за счет средств нашего народа, о которой мы мало осведомлены.

Культура не может быть на хозрасчете. Отдача культуры на­роду, стране ^— неизмеримо больше, чем от возможных непосредст­венных доходов библиотек, архивов и музеев, чем от любой области экономики и техники. Это я утверждаю. Но отдача эта дается не сразу. Низкое состояние культуры и нравственности, рост преступ­ности сделают бесплодными, бесполезными все наши усилия в лю­бой области. Нам не удастся реформировать экономику, науку, об­щественную жизнь, продвинуть перестройку, если наша культура будет находиться на нынешнем уровне <...>.

Должна быть долгосрочная программа развития культуры в нашей стране, которой нет или по крайней мере она мне не извест­на. Только тогда у нас не будет национальных споров, свидетельст­вующих о низкой культуре, зато будет нормальная экономическая жизнь, понизится преступность. Возрастет, в частности, и порядоч­ность общественных деятелей <...>.

Судьба Отечества в ваших руках, а она в опасности. Спасибо за внимание.

А. И. Солженицын Выступление в Государственной Думе 28 октября 1994 г.

По роду моей работы, за много лет я прочел сплошь все стено­граммы четырех дореволюционных Государственных Дум, мне при­шлось узнать и безудержную конфликтность с властями 1-й и 2-й Дум, неработоспособных. Хорошо работоспособную 3-ю Думу, кото­рая, однако, три года бессмысленно тормозила целительные земель­ные столыпинские реформы; двойственную роль 4-й Думы, зарвав­шейся вздорной мыслью свергнуть верховную власть в стране во время войны из расчета, что после войны это не удастся. И эта победа ей удалась. По историческому возмездию или исторической иронии сама 4-я Дума в тот самый день вместе с падением верхов­ной власти кончила свое существование и больше никому не была нужна ни одного дня. Весь этот парламентский опыт российский не слишком вдохновляет нас и являет нам суровое предупреждение на будущее. Я рассматриваю вас сегодня как 5-ю Государственную Думу на продлении той же линии развития. Я сознаю свою ответст­венность выступать сегодня перед вами здесь, но еще большая от­ветственность лежит на вас перед народом, страдающим и ожида­ющим. Проехав много российских областей, через сотни встреч и потом четыре тысячи писем в нагонку, я вынес ощущение, что наша народная масса обескуражена, что она в ошеломлении, в шоке от унижения и от стыда за свое бессилие: в ней нет убеждения, что происходящие реформы и политика правительства действительно ведутся в ее интересах. Людей низов практически выключили из жизни; все, что делается в стране, происходит помимо них. У них остался небогатый выбор — или влачить нищенское и покорное существование, или искать пути незаконных ремесел: обманывать государство или друг друга.

Статистика сегодня приносит нам известия, что у нас увели­чилось число самоубийств, и именно среднего мужского возраста, то есть кормильцев. Статистика говорит, что у нас сегодня (все это знают уже в мире) смертность превзошла рождаемость, то есть мы начали вымирать. Сегодня рождение ребенка в России уже рас­сматривается почти как подвиг. А кто не в отчаянии (конечно, есть и такие), то те в апатии, в безразличии ко всей этой московской политике, ко всем московским партиям. Может быть, мы неизбежно должны были выйти такими после 70-летнего духовного вымаривания нас. В тюремных камерах 1945—46 года мы, ровесники рево­люции, и люди старше нас ломали головы (нам было уже тогда понятно, что коммунизм обречен, что выход из него будет болез­ненным), как выйти из этого наименее болезненным путем. Увы, сегодня надо признать: мы выходим из коммунизма самым ис­кривленным, самым болезненным, самым нелепым путем. Из всех моих встреч я вынес впечатление, что центральные органы влас­ти, исполнительной и законодательной, имеют слабую связь с болями страны, что они вот это состояние народа не впускают в свой замкнутый эллипсоид власти. Поразишься этому. Очевидно, здесь слишком толстые стены. Мне по всему моему пути говори­ли, требовали, убеждали, умоляли: выскажите в Государственной Думе, скажите президенту, что накопилось, что накипело в душе простого человека. Да, мы все хорошо знаем наши беды и наши язвы. И сокрушительное падение производства — промышленного и сельскохозяйственного, и разгул чужой валюты по нашей стране. Какая дикость! Совсем недавно объявили справедливо: падение рубля — национальная катастрофа. Но, простите, национальная катастрофа с падением рубля произошла гораздо раньше, когда рубль стал равен центу. Вот тогда надо было говорить и спохваты­ваться. Мы все знаем: план экономических реформ никогда не был объявлен. Почему? Если его нет — тогда это авантюра, если он есть — тогда почему его скрывают? Мы все знаем: цены освобож­дены в угоду монополистам, ни по какому ваучеру ни один гражда­нин не получил и отдаленно своей доли в национальном достоянии. Нам известно из прессы: то там, то здесь происходят скандальные случаи приватизации за бесценок, кто-то взял почти бесплатно, а государство не получило ничего. Государство ограбило 70 миллио­нов вкладчиков, самых добросовестных, самых лояльных, самых доверчивых своих граждан. Дало жестокий урок: никогда не верь государству и никогда не работай честно. И мы знаем, как катас­трофически падает наша рядовая и блистательная наука, падает наше образование, падает медицина, миллиарды долларов в год разграбляются и куда-то увозятся из страны и как по стране свободно шествует преступность. Третий год мы слышим и от правительства, и от президенской команды, и от так называе­мой непримиримой оппозиции одно и то же: борьба с преступнос­тью. Скажите, где открытые суды, где грозные приговоры? Можете вы назвать, слышали вы их? И нет уголовных законов, соответст­вующих невиданной криминальной ситуации, которая сегодня пу­гает уже и Америку, и Германию — она уже и туда плеснула. Нет нового уголовного кодекса, нет уголовно-процессуалъного кодекса, может быть, потому, что у Государственной Думы нет времени.

А Столыпин в 1906 году вот такой же начинавшийся хаос, вот такой же вихрь безумной преступности остановил в пять месяцев. Наши законы увы, не определяют обязанностей государства. Госу­дарство — это первый невыполнитель всех обязательств, и это вызывает хаос. Государственные структурные чиновники не отве­чают перед простым гражданином. Это беспредельность начальст­вования. Мы сейчас на переходе, кажется, к демократии, увели­чили нашу бюрократию вдвое и втрое, а она сама сверху вниз наращивает себе кадры. Скажите, кто сегодня занимается кон­тролем расширения штатов? Скажите, где сегодня есть конкурс­ные условия для занятия должностей? Ничего подобного. Как скажет очередной начальник! А немало чиновников и немало ад­министраторов дозволяют себе коммерческую деятельность, что вообще немыслимо нигде на Западе, а только у нас.

Я напомню: 4 апреля 92-го года был указ президента о борьбе с коррупцией в государственной службе. Прошло два с половиной года. Скажите, какой абзац, единственный абзац из этого указа приведен в действие? За два с половиной года судебная власть, прокуратура, следственные органы, правоохранительные меньше всего затронуты реформами. То и дело мы слышим, из каких-то мест до нас доносится: там суды по-прежнему, по-советски, зави­сят от администрации. В другом месте ведут незаконное следствие, едва ли не с пытками, чтобы выудить ложные показания. А состо­яние мест заключения, вы читали в газетах об этом достаточно! Я получаю писем несчетное число. Это просьбы о заступничестве в инстанциях. Бедняки не имеют никакого пути разговаривать с ис­ковой инстанцией. С ними никто не разговаривает, и они в отчая­нии собирают пачки своих дел и посылают писателю: разберись, писатель.

Государственное устройство, оно первей и важней экономики, потому что это условие, чтобы вообще можно было жить. Часто звучала и звучит фраза: «За что вы беспокоитесь?» Рынок все рас­ставит на свои места. Рынок государственного устройства не рас­ставит. И нравственных основ общества рынок не укрепит. Это опас­ная пассивность государственной мысли. А у нас вообще нет единой государственной мысли, как, кстати, нет ее и в экономике. Если это правда, что мы хотим идти к демократии, то есть к полной власти народа над собственной судьбой, так дайте нам идти к ней. Наконец давайте начнем — этот исторический шанс сегодня еще не упущен.

А какой у нас строй сегодня? Никак не демократия. Сегодня у нас, признаем честно, олигархия. То есть власть ограниченного зам­кнутого числа персон. На таких огромных пространствах, как Рос­сия, с нашими нынешними язвами нам никогда не справиться при пассивности народа. Дайте народу реальную власть над своей судь­бой. Допустите — каждому гражданину быть экономической лич­ностью! Мы себя успокаиваем, будто у нас сегодня потому демокра­тия, что у нас демократическая система выборов. Но нынешняя система выборов не дает выхода активным народным силам по всем просторам страны. В чем пороки? Московские партии рассматрива­ют народ как материал для избирательной системы. Не случайно у нас загуляло снобистское словечко «электорат». А народ рассмат­ривает: «Партии, — а-а-а! Кто бы из них ни победил, все равно это будет одно и то же. Партия — начальство». А еще добавьте к этому инерцию голосования, которую мы вынесли из большевистских де­сятилетий. Мне пришлось говорить с рабочими. Они сами удивля­ются, говорят: вот мы сейчас при вас кроем свое начальство; свобо­да слова есть, правильно. Но доходит дело до голосования, что с нами происходит? Нам предлагают резолюцию, мы поднимаем руку.

Всюду меня спрашивали, всюду и везде: так что же нам де­лать? Я отвечал: только не насильственным путем, только не революционным путем, только никаких новых чисток. А тогда, спрашивают, какой выход? Где искать ключ? Я находил такой ключ. Не пропускайте местных выборов. Вам даны выборы мест­ные. Я понимаю, когда вы выбираете в Москву, вы, в общем, никог­да не знаете, что это за люди, откуда они взялись, что они будут делать. Но местные выборы для вас: не будьте пассивными, не на­казывайте сами себя, вы же видите этих людей, их лица, их по­ступки, их действия. Смотрите в их глаза, выбирайте тех, кто чес­тен, бескорыстен, умен и, очень важно, стоек перед начальством, мужественен перед начальством. Это нужно. А мне разумно отве­чали: вот именно, на местных выборах самое страшное, потому что на местных выборах, как выступишь, завтра тебя лишат работы, если не вообще сживут со света.

Да, в августе 91-го года мы упустили направить народ к сво­бодному волеизъявлению, открыть самому народу управлять са­мим собой, на постах мы тогда оставили все ту же номенклатуру и крашеных демократов, перебежавших в демократы. Теперь это на­следие нам на 10, на 20, на 30 лет. Сейчас везде обсуждается очень живо вопрос о следующих местных выборах. Я нахожу этот вопрос совсем непростым. Недавно был указ президента о невыборности губернаторов. Надо сказать, что при огромных просторах нашей страны, при разнообразии населения нам одновременно нужны и сильная центральная власть, вертикальная власть, и широкая ак­тивность народа, тоже с поднимающейся вертикалью. В Конститу­ции записано буквально: «Формы местного самоуправления изби­раются самим населением». Так дайте населению действительно избирать и действительно осуществлять. Вот это есть путь — от­крыть населению самодеятельную народную власть. Это главное впечатление всей моей поездки. Сколько я видел повсюду людей активных, деятельных, инициативных, энергичных, показывающих, что потенциал народа нашего не уничтожен всеми уничтожениями, и все эти люди без места, без пути не знают, куда себя приложить. Сейчас в Думе, я знаю, готовится проект местного самоуправ­ления, очень важный. Я в контакте с этим комитетом, мы с ним будем еще немножко консультироваться. Но я нахожу, что местное самоуправление — это узкий термин, ибо он ограничивает местное самоуправление сверху. Местное, и хватит. Я считаю гораздо более удачным термин «земство». Он существует много веков. Земство — это совокупность всех людей, живущих на данной земле. Земст­во — это форма самоорганизации населения. Земство в смуту XVII века спасло Россию. Тогда пали цари, разбежались самозванцы, разбежались бояре. Обезглавленная Русь, земская Русь подняла сама себя, нашла ополчение, изгнала иностранцев, очистила Мос­кву, установила твердое государство. Увы, уже тогда, в петербург­ский период, земство начали подавлять и сильно подавили. При Александре II произошло его счастливое возрождение. Правда, час­тично. Не на все области России, не на все губернии, не во всю высоту — без волостного земства и без общероссийского. Но какое было плодотворное это земство! Сколько накопило оно ценнейшего опыта и сколько оно воспитало деятелей, устраненных от полити­ческой власти. Чем занималось земство? Перечислить все нельзя. Я немножко прочту. Дорогами, мостами, почтами, противопожарны­ми мероприятиями, мелиорацией, продовольственными запасами, складами, помощью нуждающимся — бедным, больным; здравоо­хранением (наши русские земские врачи — это наша слава), шко­лами, библиотеками. Дело в том, что 80, если не 85, процентов жиз­ни простого человека происходит только на местном уровне. Это неудивительно. Сегодня в Соединенных Штатах или в Швейцарии 80—85 процентов всех вопросов решаются на месте местными людь­ми, местным самоуправлением, не ожидая никаких указаний из Вашингтона. Так было, и так могло работать и наше земство. Затем большевики земство раздавили, как самого вредного себе соперни­ка. Год назад формально земство у нас зарегистрировано Минис­терством юстиции и стало немножечко восстанавливаться кое-где по областям. В некоторых еще робко, а в других его уже сейчас давят, предполагая себе соперника. Но весь путь земства впереди. Только нужны законодательные рамки, юридические права земст­ву и собственность. В нижних слоях жизни земство должно взять все главные отрасли жизни, отобрать их у правительственной вер­тикали. Правительственная вертикаль должна остаться, должна быть сильная президентская власть — и потом вертикаль вниз, но она книзу сужается, компетенция ее, функции ее сужаются. У земства наоборот. У земства наиболее широкая компетенция внизу, но она растет кверху до всероссийского уровня, хотя тут компетентные функции ее уменьшаются. И на всей высоте, на всех уровнях пра­вительство должно контролировать земство, чтобы оно выполняло правительственные законы, а земство должно контролировать пра­вительственную линию на ответственность и честность ведения дел. Вот тогда никакая коррупция не станет у нас возможной. Именно в нашей ситуации земство — единственная возможность реализо­вать в действии потенциал народной энергии, сознания и сил народа. При разбухающем, при коррумпированном, при мертвен­ном сегодняшнем бюрократическом аппарате я не вижу другого выхода, как можно иначе справиться с этим наследием комму­нистической номенклатуры. Этот аппарат сам по себе не доведет нас до добра. Сам по себе он вообще никуда нас не выведет. Вве­дение земства соответствует единственно верному общечеловеческому пониманию, что власть государственная не может быть вообще никогда источником народной жизни. Она может только или помогать ей, или вредить.

Откатываясь от советского обморочного сознания, усвоим на­конец, что правительственная власть не должна распространяться на области, где свободное дыхание людей и их самоопределение. Земская деятельность вовлечет множество людей, которых сегодня и близко не подпускают к власти, не только к власти — к решению малейших важных вопросов. Она раскроет силы народа, она разо­вьет его государственное самосознание. У нашего народа слабое правосознание, но его нельзя иначе развить, как только начать при­менять на деле. А параллельно тому мерами экономическими должна быть обеспечена экономическая независимость каждого граждани­на; собственность, и особенно земля, должны достаться людям тру­да и умения, а не каким-то перелетным химерам.

Без экономической самостоятельности масс никакой демокра­тии у нас никогда не будет. К сожалению, в сегодняшнем государ­ственном устройстве России во многом нет ясности. Ну, например, соотношение центра и регионов. Ведь нет определенных рамок рас­пределения бюджета и прав. Нет, во многих регионах мне просто стоны раздавались: хотя бы были точные рамки закона, что центру идет, что нам. А сегодня так: существует 89 так называемых субъ­ектов федерации (великолепное слово!); из этих 89 только 15 реги­онов — кормящие. То есть не берущие дотаций, а дающие больше, чем они берут. И вот эти 15 кормят все тех же 74. И скажите этим кормящим регионам, какой для них смысл развивать производство, какой для них смысл получать новые доходы, ведь все загребет центр, а потом, по советскому порядку, надо идти туда и кланять­ся: пожалуйста, дайте нам, сколько вы можете отпустить.

Сегодняшние областные администраторы (и крупные!) жало­вались мне: «Какая-то безотзывность центрального аппарата. Бывает так, что и в аварийных ситуациях нельзя докричаться. Секре­тари, секретари, секретари...»

Неясность нашего государственного устройства во многом про­истекает из так называемого федеративного устройства России. Десятки регионов у нас объявлены автономными республиками, национальными округами, причем чаще всего так называемая ти­тульная нация, то есть та, по которой названа республика, — она составляет много-много-много меньше 50 процентов. И тем не ме­нее создается антидемократия: меньшинство должно управлять большинством.

Да, нация должна контролировать, административно контро­лировать, только ту территорию, где она составляет ясное боль­шинство, а лучше — квалифицированное. Две трети, три четвер­ти — тут не может быть спора. И никто не говорит о культурном развитии. Культурному развитию я посвятил в свое время много выступлений; я за расцвет культур всех наций, даже тех, которые 500 человек в себе содержат. Но сегодня в этих республиках рус­ское большинство утеснено и унижено. А между тем русские в Рос­сии составляют более чем квалифицированное большинство — че­тыре пятых. В 93-м году обе тогда непримиримо боровшиеся груп­пировки в страстной охоте за голосами автономных республик до­пускали им подачки, обещания, — и гуляли такие фразы: «Само­стоятельные международные шаги автономий»... Да ведь это сума­сшедший дом! И вот тогда края и области — наши, русские! — в отчаянии стали объявлять себя тоже республиками, чтоб тоже по­лучить какие-то права. Я издали наблюдал и это; сердце разрыва­лось. Я убежден, что в то время, во второй половине 93-го года, Россия начала распадаться. И в считанные месяцы ей предстояло распасться. А еще эти отдельные договоры центра с автономиями. Ну кому в голову придет, чтоб Вашингтон пригласил Техас для равных государственных переговоров! Или чтобы боннское прави­тельство стало на равных разговаривать с землей Фальц? А имейте в виду: и Соединенные Штаты, и Швейцария, в отличие от нас, — самые настоящие федеративные государства. Но они понимают, что такое унитарное начало. Унитарного начала если не будет — госу­дарство развалится. А у нас вот так.

А еще эти национальные округа. Я насмотрелся во многих мес­тах, но скажу про Тюменскую область два слова. В Тюменской об­ласти — два национальных округа. Целых два. Они соответственно имеют своих представителей в Тюменской областной Думе. И вот они приезжают, голосуют и принимают какое-то решение Тюмен­ской областной думы по Тюменской области. Потом они уезжают к себе и заседают в своих Думах, там выносят прямо противополож­ное решение. После чего говорят: мы — субъекты федерации. И сразу едут жаловаться в Москву. Что остается от Тюменской об­ласти? Это еще больший сумасшедший дом.

Но, отходя от этих политических противострастий, признаем нашу всеобщую великую дремоту всех нас: и законодательной власти, и исполнительной власти, и всего нашего народа в нашем чудо­вищном равнодушии к 25 миллионам отрезанных от нас соотечест­венников. Три года назад наше руководство с легкостью признало фальшивые административные границы, навязанные Лениным, его последователями; признало их государственными. И в 24 часа наши соотечественники оказались за границей (в кавычках) иностранца­ми (в кавычках), многие в тех местах, где жили отцы их и деды, — а теперь они притесняемые, а теперь они изгоняемые. А мы? Эта глухота национального сознания, которую я не могу назвать иначе как национальным безумием. Где вы видели такое вообще в мире? Попадают в беду один, два, три, четыре гражданина какой-нибудь страны. Собирается чрезвычайный совет министров, посылаются флоты на устрашение и для демонстрации. Или когда-нибудь Гер­мания признавала ГДР заграницей? А мы все признали. Мне при­шлось сильно столкнуться с этим на сибирском пути. На сибирском пути я контактировал с федеральной эмиграционной службой — раз, — и, во-вторых, ко мне приезжали делегации из Южной Сиби­ри (так называемого теперь Северного Казахстана) с рассказами о своем утеснении — национальном, культурном, духовном, служеб­ном, финансовом... Я с этим сильно столкнулся: я брал цифры и видел, как мало мы отпускаем на помощь нашим соотечественни­кам, какие жалкие пособия в размере минимальной зарплаты дают ограниченному числу категорий: сиротам, инвалидам, матерям, пен­сионерам, и кому это удается — получить ссуду, — это счастлив­чик. А мы никого не освобождаем от налогов. Говорят, нет денег. Да, — у государства, допускающего разворовку национального иму­щества, не способного взять деньги с грабителей, нет денег.

Говорят: «Нет денег». Да, — у государства, которое, переходя к демократическому строю, утроило свою бюрократию. Говорят: «Нет денег»... Но пустуют — я ехал! — пустуют, пустуют российские земли. Так помогите нашим соотечественникам их заселить! И это мы отвергаем их при нашей смертности; мы отвергаем их — при том, что едет наилучший профессиональный элемент, все еще не потерявший вкуса к творческому труду. Опять нет законодательст­ва. Есть еще встречная волна так называемых мигрантов. Объяви­ли себя республики суверенными государствами. Но почему-то их граждане приезжают к нам с большими деньгами и не идут в ка­кую-нибудь федерально-эмиграционную службу, и не идут вообще ни к каким властям, — а просто сразу покупают дома, квартиры, земельные участки и место для своей работы. И мы ничего не мо­жем сделать, нет — потому что нет законодательства об иностран­цах: Государственная Дума опять не успела дать закон об ино­странцах. И я сегодня столкнулся в Ставропольском крае (я не буду отвлекать ваше внимание)... Они подробно описали, насколько это незаконная эмиграция. (Это горячая точка. Там рядом все.) Насколько эта незаконная эмиграция ущемляет коренное население: в жилье, в коммунальных услугах, в транспорте, в медицине, в образовании, в имущественных объектах. Они пытались ввести квоты, визы; пытались установить срок оседлости, после которого приезжий мо­жет требовать участия в приватизации. Некоторое ГПУ (надо же насколько потерять чувство языка!), ГПУ при президенте — это главное правовое управление — поставило «нет». Нет, потому что это нарушает права человека. Ну поезжайте в Америку с любыми деньгами без разрешения, — посмотрим, будут с вами разговари­вать о ваших правах человека или не будут: «в 48 часов назад!»

Наконец, мы же страна без контролируемых границ. Как и во всем мы вышли из коммунизма самым искривленным, самым неле­пым, самым болезненным образом, так и здесь.

Россия из самых первых республик объявила свою «независи­мость». От кого независимость — от 25 миллионов брошенных со­отечественников? В Беловеже близоруко не позвали Назарбаева. Почему? В Беловеже близоруко поверили Кравчуку — безо всяких гарантий, что действительно будет реальный государственный союз. («Действительно будет»... Он на второй день рассыпался.) А потом кинулись в другую крайность. Создали хрупкое безжизненное СНГ. Вы сами видите: кто серьезно верит в СНГ или что оно будет суще­ствовать?

Надеюсь, в моей последней недавней статье — «Русский во­прос в конце XX века» — мне удалось показать, что это были исто­рические ошибки России: проникать в Закавказье и проникать в Среднюю Азию. Так вот: пришла пора эти ошибки исправлять. Из Средней Азии и из Закавказья пришла пора нам полностью ухо­дить. Средняя Азия и Азербайджан сегодня со страстью идут в мусульманский мир. Они неизбежно туда вольются. Мусульман­ский мир растет. Это будет великое явление XXI века. Не надо нам там путаться. Но нельзя же при этом отказывать Белоруссии. Бе­лоруссия тянулась к нам, мы отказались из соображений кармана и экономики, которые, конечно, у нас выше всего. Мы как будто не видим, что сегодня в массах белорусского и украинского народов растет понятие, что это — болезненный разрыв многомиллионных родственных связей, что мы — родные народы, что мы должны быть вместе.

А вот из Казахстана — из Казахстана нам никак нельзя бе­жать. И я говорил это делегациям, приезжавшим ко мне. В Казах­стане казахи составляют еле-еле 40 процентов. А 60 процентов — неказахов. И Назарбаев прекрасно это понимает. И Назарбаев все время предлагает кооперацию нам. Только кооперацию, я бы ска­зал, не в тех формах. Он предлагает кооперацию в виде: вот сверх всех наших бюрократий, которые уже невыносимы, построить еще наднациональную, из пятнадцати государств еще бюрократию, еще много там советов и организаций, — и вот там по праву единоглас­но голосовать: если кто вето положил — в лоб вето, а иначе (пугает он нас), а иначе соединимся с Турцией, — то есть сделают наших соотечественников подданными будущей Турецкой империи.

Назарбаев чувствует необходимость кооперации, и мы долж­ны ему эту кооперацию дать. Мы должны ему прежде всего дать кооперацию, это уж безусловно и в первую очередь. Но я бы сказал, мы должны ему дать и такую кооперацию: совместную с Казахста­ном охрану южной и юго-восточной границы Казахстана. Нелепо и бессмысленно нам строить границу от Казахстана, где столько на­ших; но и нелепо, бессмысленно и преступно нам ронять россий­скую кровь между Таджикистаном и Афганистаном. Какое наше дело, что там происходит между группировками? Какое наше дело в той войне? Не там нам стоять. Я думаю, что мы должны с Казах­станом заключить вот такое соглашение: кооперативное, по грани­цам. И защита притесняемых сегодня культурно, и служебно, и духовно наших соотечественников в Казахстане должна быть глав­ным содержанием нашей внешней политики вот тут, — а меньше всего мы ее чувствуем!

Я четыре года назад говорил и повторю сегодня: надо стре­миться к единому государственному союзу трех славянских рес­публик и Казахстана. На пути моем я встречал еще такие очень резкие высказывания от простых, бесхитростных людей, но и от весьма грамотных, но и от наших, отечественных предпринимате­лей — и тамошних. Они говорили: «Поймите, поймите! Россию разваливают с умыслом; это не может быть чьим-то задуманным планом, но слишком последовательно разваливают, чтобы все это было только безмозгло». Я всюду спорил. Я везде отрицал. Я гово­рил: нет заговора, нет умысла. Но если столько недомыслия, тогда что есть? А вот что, очевидно, есть: необузданные корыстные ин­тересы поднялись высоко-высоко по ветвям власти — и многие в сетях корысти.

Вот в 93-м году Краснодар, Краснодарский и Ставропольский края изобиловали зерном — а у нас почему-то покупали за грани­цей. Сегодня пропадает оренбургское зерно — а мы покупаем за границей. Это почему?

Сравню — еще раз вспомню российских либералов 1917 года. Они были незадачливые. Они, взяв власть, растерялись. Они дове­ли Россию до хаоса, но ни один из министров Временного прави­тельства не был взяточник; ни один из министров Временного пра­вительства не был вор.

Мне уже не остается времени о многом сказать. И я больше всего хотел бы сказать о грядущем — все о грядущем, но к счастью, еще не состоявшемся, — законе «О земле».

Говорил и буду еще говорить. Да, строго говоря, если в тре­тьей Государственной Думе, вот тут, в зале, сидело 50 натураль­ных крестьян-хлеборобов, — сидит ли сегодня здесь один-два хле­бороба натуральных? Или только представители совхозно-колхозного начальства?

Продавать землю с аукциона, скороспелым нуворишам, — это значит продать саму Россию.

Остальные станут батраками, но страна земельных батраков никогда не станет демократией.

А в заключение разрешите перейти снова к вашей пятой Думе. Я не могу скрыть огорчений, что здесь происходят время от време­ни скандалы: бойкоты, спектакли демонстративных уходов или из­нурительные процедурные споры. И это при вялом темпе законода­тельной работы и поверхностном характере иных, уже принятых законов.

Еще есть одна общая с прежними Думами сторона. Я отмечал в тех Думах: из 400 депутатов на трибуне всегда мелькало каких-то 15—20 — одних и тех же, одних и тех же... Боюсь, что это немно­го наблюдается и у вас.

Еще сравню с прежними Думами. Дореволюционные думцы име­ли весьма скромное жалованье; они не имели ни казенных квартир, ни казенного транспорта, ни череды оплаченных заграничных коман­дировок, ни устройства на летний отдых... К сожалению, ныне личный пример думцев не дает образца самоограничения другим ветвям цент­ральной власти и эшелонам региональной власти. Небольшая часть депутатов в свое время, я знаю, пыталась протестовать против приви­легий, но смолкла, а жаль. Меньше было бы привилегий у власти, не стало бы в избирательных кампаниях пустопорожних, ложных канди­датов, которые только болтаются ради себя. Власть — это не добыча в конкуренции партий. Это не награда, это не пища для личного често­любия. Власть — это тяжелое бремя, это ответственность, обязан­ность, — и труд, и труд. И пока это не станет всеобщим сознанием властвующих, Россия не найдет себе благополучия.

Я, однако, сохраняю веру, что путь к исцелению России не закрыт. И через все развращения, и через все уничтожения, пере­житые нами за 70 лет, наш народ еще удивительно сохранил и разнообразный духовный потенциал. Я верю, что он одолеет и этот новый вид духовной заразы и презренных соблазнов.

Я неоднократно повторял: наша высшая и главная цель — это сбережение нашего народа, столь уже измученного. Сбережение его физического бытия, его нравственного бытия, его культуры, его традиций. И может быть, еще нынешнему составу законодателей предстоит сделать первые исторические шаги на пути к подлинно­му, а не показно-фальшивому, народному самоуправлению.

Академическая и лекционная речь

Русское академическое красноречие как самостоятельная раз­новидность ораторского стиля развилось и утвердилось в XIX в. Основу любого академического выступления составляет стиль ней­тральной литературной речи и специальный словарь (включая терминологию) того научно-профессионального направления, к кото­рому относится речь лектора, преподавателя, профессора. Слово должно быть в этом случае «по росту мысли», как выражался В. О. Ключев­ский. Он заметил: «Гармония мысли и слова — это очень важный и даже нередко роковой вопрос для нашего брата преподавателя...

Корень многих тяжких неудач наших — в неуменье высказать свою мысль, одеть ее как следует. Иногда бедненькую и худенькую мысль мы облечем в такую пышную форму, что она путается и теряется в ненужных складках собственной оболочки и до нее трудно добрать­ся, а иногда здоровую, свежую мысль выразим так, что она вянет и блекнет в нашем выражении, как цветок, попавший под тяжелую жесткую подошву» (В. О. Ключевский. С. М. Соловьев как препода­ватель).

Образцом речи вузовского лектора можно считать помещен­ную в хрестоматии лекцию академика А. А. Ухтомского «О знани­ях», прочитанную им студентам первого курса биологического от­деления Ленинградского университета. Несмотря на то, что эта лек­ция была предназначена для аудитории «естественников», ее цент­ральная тема — тема знаний и нравственности — актуальна для любого вуза, и тем более гуманитарного. Доступность и ясность раз­работки главной мысли, умеренное употребление специальных тер­минов, общий эмоциональный строй лекции и хороший литератур­ный язык — эти качества обеспечили лекции успех: она была опуб­ликована в журнале «Наука и жизнь» в 1965 г. (№ 2. С. 49).

Второй фрагмент — беседа академика В. В. Виноградова «О культуре русской речи», которая представляет собой одну из лек­ций, прочитанных в центральном лектории общества «Знание» г. Москвы (в начале 60-х гг.), затем прозвучавшую на Всесоюзном радио. Лекция-беседа была адресована самому широкому кругу слу­шателей. В ней до сих пор ощущается аромат эпохи, чувствуется отзвук настроений и оценок знаменитых шестидесятых. Особенно интересна намеченная В. В. Виноградовым классификация всех не­брежностей и «неправильностей» в речи, вызванных неполным и неточным владением нормами литературного языка. Эти явления наблюдаются и поныне. Поэтому рассуждения В. В. Виноградова нисколько не устарели.

А. А. Ухтомский. О знаниях

(произнесена в 1938 г., опубликована в 1965 г.)

Ежегодно все новые волны молодежи приходят с разных кон­цов в университет на смену предшественникам. Какой мощный ве­тер гонит сюда эти волны, мы начинаем понимать, вспоминая о горестях и лишениях, которые приходилось испытывать, пробивая преграды к этим заветным стенам. С силой инстинкта устремляется молодежь сюда. Инстинкт этот — стремление знать, знать все больше и глубже. Силу эту приходится назвать инстинктом потому, что она поистине владеет нами, не считаясь с нашими частными побуждениями, маленькими личными удовольствиями и страхами. И если искать для этой силы достойного носителя, то это, народ. Подчиняясь инстинктивному устремлению к знанию, мы делаем историческое дело народа, которому принадлежим.

Каким пожеланием встретить нам, старикам и предшествен­никам, вас, вошедших с новою волною на биологическое отделение? Не надо скрывать: кроме радости открывающегося знания, вам предстоит немало мелочных забот, огорчений, нехваток, неизбеж­ных в переорганизовывающейся жизни студенчества. Так пусть эти мелочные затруднения не будут сильны снизить ваш молодой эн­тузиазм. Пусть энтузиазм крепнет все более по мере прохождения университетского курса. Будет ли вам суждено остаться здесь на­долго в качестве смены преподавателей и профессоров, или вы воз­вратитесь в те поселки, деревни и города, которые послали вас сюда, — пусть не покидает вас память о том, что здесь ли, там ли, все равно вы живете и работаете для народа, который передал и поручил вам этот инстинкт к знанию и ждет от вас его плодов. Как частица народа внесены вы сюда очередною волною, как частица народа напитываетесь здесь знаниями, как частица народа отдаете ему приобретенное здесь. Задача ваша и наша не в том, чтобы развивать здесь какое-то исключительное, эсотерическое знание, до­ступное немногим и отделяющее избранную «аристократию ума» от непосвященных. Настоящий успех для вас и для нас только там, где удается раскрыть подлинно эксотерическое2 знание, открытое принципиально для всех и всех зовущее к себе.

Будем всегда помнить принцип Аристотеля, основоположника естествознания и биологии: «Действительно знать — значит уметь научать ребенка». Знание, неспособное себя передать, — это знание лишь кажущееся, служащее только самоудовлетворению того, кто им обольщается. Не найтись, как объяснить другому, — это знак того, что сам понимаешь плохо. Подлинное знание живо и практич­но, оно несет в своем существе тенденцию к передаче и распро­странению. Если знание замыкается, это говорит не о том, что оно чрезмерно глубокомысленно, а о том, что оно недостаточно! Учить для нас — значит всегда учиться. А учиться — значит достигать такой ясности и полноты, при которых знание становится очевид­ным для всякого.

Взятый у нас курс на непрерывную производственную прак­тику студентов и имеет тот смысл, что еще за время прохождения курса приобретаемое знание проверяется живою пробою, насколь­ко вы способны его передать, где и в чем оно недостаточно и требу­ет углубления для того, чтобы передача его пошла сама собою, как простое и естественное дело.

Подлинный смысл непрерывной практики нашего студенчест­ва совсем не в том, чтобы технологизировать университетскую нау­ку. Технологизирование знания по необходимости делает его по­верхностным и близоруким. Люди учатся применять научную фор­мулу, не задаваясь «нескромным вопросом», откуда и как она про­изошла. Смысл практики у нас в том, чтобы в наибольшей степени углубить приобретаемое знание, уяснить его до конца так, чтобы передача его стала простым и естественным осуществлением его назначения.

Итак, в добрый час! Огорчения и преграды пусть забываются ради радости знать, знать все больше и глубже!

В. В. Виноградов. О культуре русской речи

(начало 60-х гг.)

Русский язык — язык великого народа, язык великой литера­туры. <...>.

Величие и мощь русского языка общепризнанны. Русский язык, как говорил еще Фридрих Энгельс, считается «одним из самых силь­ных и самых богатых языков» мира. Гимны русскому языку, его богатству и выразительности можно найти в сочинениях и раз­мышлениях почти всех крупнейших русских писателей. Для Тур­генева, например, раздумья о судьбах Родины были неотделимы, неотрывны от мысли о «великом, могучем, правдивом и свободном русском языке».

<...> Русский язык стал интернациональным языком, языком межгосударственного общения и культурно-идеологического взаи­модействия между всеми народами Советского Союза. Русский язык распространяется везде, в странах Запада и Востока. Интерес к его изучению возрастает на всех материках нашей планеты.

В этих условиях неизмеримо усиливается, увеличивается от­ветственность всех нас, тех, для кого русский язык является род­ным, за его чистоту и правильность, за его точность и выразитель­ность. «Надо вдумываться в речь, в слова», — говорил Чехов. «Надо воспитывать в себе вкус к хорошему языку; как воспитывают вкус к гравюрам, хорошей музыке», — убеждал Алексей Максимович Горький молодое поколение советских писателей. Изучение языка помогает открыть законы его развития, правила его употребления и способы обогащения.

Народ — не только творец языка, но и двигатель его истории. Народ, вместе с тем, стоит на страже сокровищ своего родного сло­ва, пользуясь ими и умножая их в своей речи и словесно-поэтичес­ком творчестве <...>. Литературный язык становится, по образному выражению Горького, «оружием» всего народа... Известный наш язы­ковед академик Щерба тонко охарактеризовал своеобразие разви­тия русского языка в советскую эпоху. «Нетрудовые элементы по­теряли вес в обществе, — говорил он, — вопросы производства и его организации стали в центре внимания, элементы политического образования стали внедряться в общественное сознание вместе с стремлением в том или другом отношении заполнить пропасть между умственным и физическим трудом. Все это привело к тому, что производственная терминология стала вливаться широкой струей в наш литературный язык, расширяя знакомство с элементами раз­нообразных производственных процессов» <...>.

В быстром и сложном процессе развития современного русско­го языка закономерно и естественно возникают колебания, а также болезненные, отрицательные явления в приемах его употребления, в способах применения разных его стилистических средств, в прак­тике словопроизводства и словоупотребления, в отношении к лите­ратурно-языковым нормам.

Причин такого рода отклонений от чистоты и правильности речи очень много: и неполное усвоение норм литературного выра­жения, и недостаточно бережное отношение к языковой традиции, и неуменье, и нежелание разобраться в смысловых качествах раз­ных слов, и влияние «дурной моды», разных жаргонов, и желание щегольнуть словом или фразой, которые кажутся острыми и выра­зительными, и многое другое, что свидетельствует о слабой куль­туре речи, о неразвитости «чутья языка».

Эти нарушения чистоты и правильности литературной речи обычно расцениваются как «порча» языка и вызывают у ревнителей чистоты родного языка огорчение и справедливое возмущение, по­буждают их к активной борьбе с отклонениями от литературных норм, от правильного употребления такого богатого, живописного и могучего языка, как русский классический язык. Потому что, дейст­вительно, как убеждал Горький, «борьба за чистоту, за смысловую точность, за остроту языка — есть борьба за орудие культуры».

Как же нужно бороться за чистоту, точность и правильность языка? Необходимо широкое, общенародное распространение на­учных сведений о законах и правилах русского языка, о его стилис­тических богатствах, о путях его развития, о способах образования новых слов, об огромной роли языка как «орудия культуры», как средства познания, и обо многом другом, относящемся к вопросам и задачам культуры русской речи. Необходимо воспитание эстети­ческого чутья языка и глубокого сознания ответственности за чест­ное и чистое обращение с ним.

Каждый из нас, из тех, кто относится к русскому языку как к родному и свободно пользуется им в своей общественно-речевой практике, является, вместе с тем, и участником грандиозного про­цесса народного «языкотворчества», по выражению Маяковского, и все мы должны внимательно наблюдать и соблюдать законы и пра­вила своего родного языка.

Вот один пример пренебрежительного отношения к правилам языка. В одном из номеров журнала «Октябрь» за тысяча девять­сот пятьдесят девятый год помещена статья Денисовой о книге А. Колоскова, посвященной Маяковскому. Там было употреблено слово «маяковедение» для обозначения науки о творчестве Маяковского. Это слово сочинено с явным нарушением норм современного слово­творчества. Действительно, маяковедение — это скорее наука о маяке или маяках. Следуя этому примеру, мы должны были бы говорить об исаковедении (изучение поэзии Исаковского), помяловедении (изучение сочинений Помяловского), жуковедении (изучение твор­чества Жуковского) и тому подобное. Здесь очевидна неправиль­ность словообразования.

Чтобы воспитательная работа в области культуры русской речи была действительно действенной и плодотворной, надо определить, с чем бороться, что признать ошибками и неправильностями, ти­пичными для современности. И главное: надо выделить именно хо­довое, типичное, а не развлекаться анекдотами, уродствами инди­видуального словоупотребления. Между тем, многочисленные ста­тьи о культуре речи, о том, как говорить или как научиться гово­рить правильно и красиво, появляющиеся в наших журналах и газетах, нередко направляют свое внимание именно в сторону анек­дотических случаев и сцен.

Не претендуя на исчерпывающую полноту, можно распреде­лить трудности, и неправильности, широко распространенные в со­временной русской речи, по нескольким группам или категориям.

Во-первых. Самая сложная и разнообразная по составу — это группа небрежностей и «неправильностей» в речи, вызванная не­достаточным знанием стилистических своеобразий или смысловых оттенков разных выражений и конструкций, а также правил соче­тания слов. Это — результат неполного овладения или, во всяком случае, еще очень неточного, нетвердого владения системой совре­менного русского литературного языка, его словарем и синтакси­сом, его стилистическими средствами. Тут, прежде всего, выделя­ются случаи нарушения или неоправданного разрушения старых устойчивых словосочетаний и неудачного образования новых. На­пример, в разговорной речи: «гулять по больничному листку», «уби­рать помещение в доме», «переживать за сестру», «дать характе­ристику на кого-нибудь», «утрясти вопрос», «львиная часть» (вмес­то: львиная доля), «играть значение» (вместо: играть роль или иметь значение); «одержать успехи» (вместо: добиться успехов или одер­жать победу); «носить значение»(вместо: носить характер, иметь значение); «разделить на две неравные половины»; «тратить нер­вы» (вместо: портить нервы); «играть главную скрипку» (вместо: ... первую скрипку); «заварился сыр-бор» (вместо: загорелся сыр-бор); «криминальное преступление»; «мемориальный памятник» и тому подобное.

Такого рода примеров скрещивания, контаминации (как гово­рят языковеды) разных выражений, имеющих близкое или сходное значение, неоправданных стилистических и словесных сближений, смешений и так далее, больше всего встречается в небрежной речи. Сюда же примыкают и такие неправильности словоупотребления, как например, взад-назад вместо: взад и вперед', дожидатъ вместо дожидаться (но сравните — ожидать); подружить вместо: подру­житься (и сравните — дружить с кем-нибудь) и другие подобные.

Во-вторых. К границам разговорно-литературной речи при­близились и иногда беспорядочно врываются в сферу литературно­го выражения слова и обороты областного или грубого просторе­чия: ложить (вместо класть), обратно вместо опять («обратно дождь пошел»), крайний (вместо последний), взади (вместо сзади), заместо (там, где нужно: вместо) и так далее.

Естественно, что широкий поток этого просторечия несет в разговорную речь слова и выражения, характеризующиеся разной яркостью областной окраски и разной степенью близости к литера­турному языку. Разобраться во всем этом должен помочь словарь «Правильность и чистота русской речи», подготовленный Институтом русского языка Академии наук и посвященный трудностям и неправильностям современного словоупотребления. Ведь с просто­речием связаны специфические выражения и обороты речи вуль­гарного или фамильярного характера. Например, дать по мозге; устройте пару билетиков, по-страшному, по-тихому (вместо: страшно, тихо); толкнуть речугу; всю дорогу — в значении: «все время» и многие другие.

Эти явления в разных стилях и разновидностях современной разговорной речи выступают настолько ощутимо, что они больше всего вызывают протест со стороны отстаивающих чистоту и пра­вильность русского литературного языка и чаще всего обсуждают­ся в нашей печати.

Третье. Еще одно явление в жизни современного русского языка, особенно в разговорной речи, вызывающее у многих тревогу и беспо­койство, — это широкое и усиленное употребление своеобразных вуль­гарных, а иногда и подчеркнуто-манерных жаргонизмов. От них веет и специфическим духом пошлого мещанства и налетом буржуазной безвкусицы. Таковы выражения: «оторвать» в смысле: достать, при­обрести («оторвать туфли с модерными каблуками»); «что надо», «сила» — в смысле: замечательный; «звякнуть» (по телефону); «за­конно — законный» для обозначения положительной оценки; «газует» (бежит); «категорический привет» и даже: «приветствую вас катего­рически» (вместо «здравствуйте»); «дико» (в значении — очень: дико интересно); «хата» (в смысле квартира) и тому подобное.

Всех, кто ратует за чистоту русского языка, особенно смущает и возмущает распространение этого вульгарно-жаргонного речевого сти­ля. Многие готовы квалифицировать его, и вполне справедливо, как «осквернение языка Пушкина, Толстого, Горького, Маяковского».

Вот характерные газетные заявления: «... За последние годы среди молодежи появились тенденции к созданию какого-то особо­го, так называемого «стильного» языка, который, как это ни при­скорбно, «обогащает» свою лексику из запасов воровского жаргона» (цитирую «Актюбинскую правду»).

«Употребление... слов, зачастую заимствованных из дореволю­ционных воровских жаргонов, можно объяснить лишь одним — низкой культурой и духовным уродством тех, кто «украшает» ими свою речь, стремясь обратить на себя внимание», — пишут в газете преподаватели из города Ленинабада.

В этой очень пестрой, но всегда мутной струе вульгарной и фамильярной бытовой речи можно — при более внимательном рас­смотрении и изучении — разграничить несколько жаргонных слоев или пластов и даже несколько социально-речевых жаргонных сти­лей вульгарного и фамильярного характера.

Печальнее всего то, что подобное жаргонное словообразование в зарубежных работах, посвященных русскому языку, иногда отно­сится к характерным качествам культуры нашей студенческой мо­лодежи. Так, в статье доцента Стокгольмского университета Нильса-Оке-Нильссона, недавно напечатанной в шестом томе датского журнала «Сканда-Славика», — «Советский студенческий слэнг» (то есть жаргон) помещается словарик такой речи советских студен­тов: блеск в значении превосходный', железно мешок времени; предки (в значении: родители); спихнуть экзамен; старик, старикан (зна­чение: профессор); шпаргалитэ; удочка (удовлетворительно) и тому подобное.

Четвертое. Не менее тяжелым препятствием для свободного развития выразительных стилей современного русского языка яв­ляется чрезмерное разрастание у нас употребления шаблонной, канцелярской речи, ее штампованных формул и конструкций. Об этом так писал Константин Паустовский: «Язык обюрокрачивается сверху донизу, начиная с газет, радио и кончая нашей ежеминут­ной житейской, бытовой речью». «Нам угрожает опасность замены чистейшего русского языка скудоумным и мертвым языком бюро­кратическим. Почему мы позволили этому тошнотворному языку проникнуть в литературу?» Оценочные эпитеты, излишества экс­прессии — это индивидуальные свойства стиля Паустовского, но основная мысль ясна.

В этой связи нельзя не вспомнить об ироническом отношении Владимира Ильича Ленина «к канцелярскому стилю с периодами в тридцать шесть строк и с «речениями», от которых больно стано­вится за родную русскую речь».

Жалобы на засилие штампов канцелярско-ведомственной речи в разных сферах общественной жизни раздаются со всех сторон.

Так, в письме Чуракова в редакцию «Известий» — «О родном на­шем языке» — сказано: «На наш повседневный разговорный язык, язык газеты, радио, плаката все сильнее наступает неповоротли­вый язык канцелярии. Он проникает даже в литературу».

Писатель Леонтий Раковский свою статью «Чувство языка», опубликованную в «Литературной газете», начинает так:

«Федор Гладков считал канцеляристов сомнительными учите­лями русского языка. К сожалению, канцеляристы не только учи­теля, но и — прежде всего — «творцы» того серого, мертвого языка, который так засоряет нашу речь... Это им принадлежит словесный мусор, рожденный в недрах протоколов и отчетов: «зачитать» и «вырешить», «использовать» и «приплюсовать», «свиноматка» или «рыбопродукт» вместо доброго, живого слова — рыба».

Неуместное употребление казенно-канцелярских трафаретов высмеял писатель Павел Нилин в своих «Заметках о языке» (жур­нал «Новый мир»):

«В дверь кабинета председателя районного Исполкома просо­вывается испуганное лицо.

— Вам что? — спрашивает, председатель.

— Як вам в отношении налога...

Через некоторое время в кабинет заглядывает другая голова.

— А у вас что? — отрывается от всех бумаг председатель.

— Я хотел поговорить в части сена...

— А вы по какому вопросу? — спрашивает председатель третьего посетителя.

— Я по вопросу собаки. В отношении штрафа за собаку. И тоже в части сена, как они...»

Комические эффекты вызывает также пристрастие к ученым и изысканно-книжным словам и выражениям, которые употребля­ются без всякой нужды и нередко в совершенно неподходящей об­становке: например, «лимитировать количество», «фактор време­ни» и другие подобные.

Пятое. Естественно, что отсутствие прочных и точных литера­турных языковых навыков, влияние областного говора и просторе­чия особенно часто обнаруживается в произношении, в воспроизве­дении звуковой формы слова.

Сюда относятся и колебания в ударении, а часто — просто нелитературные ударения в отдельных словах как разговорного, так и книжного происхождения, и в их формах. Например: средства (вместо средства), общества (вместо общества), облегчить (вместо облегчить), документ (вместо документ), ходатайствовать (вмес­то ходатайствовать), ненависть (вместо ненависть), жестоко (вместо жестоко), поняла (вместо поняла), обеспечение (вместо обеспечение), дермантин (вместо дерматин); произношение: фанэра, музэй, кофэ и так далее.

Этот очерк или перечень отклонений, отступлений от стилис­тических норм современной русской речи очень неполон. Он совсем не касается проблем языка советской художественной литературы. Между тем, это особая, важная и большая тема.

Но вопросы стилистики художественной литературы не могут быть разрешены в общем плане культуры речи. Они нуждаются в освещении истории и теории литературно-художественной речи. Тут, между прочим, открывается новая сфера наблюдений над при­мерами построения словесных образов и над речевой структурой образов персонажей.

К концу беседы с радиослушателями мне хотелось бы еще раз подчеркнуть огромное значение вопросов культуры речи, значение стилистических навыков и лингвистических знаний.

Высокая культура разговорной и письменной речи, хорошее зна-г ние и развитое чутье родного языка, умение пользоваться его вырази­тельными средствами, его стилистическим многообразием — лучшая опора, верное подспорье и очень важная рекомендация для каждого человека в его общественной жизни и творческой деятельности.

Можно закончить эту краткую беседу о русском языке и о некоторых неправильностях в его современном употреблении теми же словами, которыми закончил свою статью о любви к русскому языку покойный советский поэт Владимир Луговской: «Относитесь к родному языку бережно и любовно. Думайте о нем, изучайте его, страстно любите его, и вам откроется мир безграничных радостей, ибо безграничны сокровища русского языка».

Судебная речь

Судебная монологическая речь по ряду признаков выделяется среди других жанров публичной речи. Прежде всего, она сдержи­вается сетью нормативно-правовых ограничений, обусловленных узким профессионализмом юридического выступления. Судебная речь произносится с конкретной целью (ср. речи прокурора и адво­ката) и в конкретном месте, о чем свидетельствует и ее номинация. Тематика судебной речи может быть весьма разнообразна, но рече­вое оформление четко ограничено рамками правовой культуры и характером адресата. Главный адресат — это состав суда; в каких-то фрагментах своей речи адвокат и прокурор могут апеллировать и к сидящим в зале суда, и к свидетелям, и к обвиняемому или истцу. Однако основное, чаще всего полемическое, состязание сто­рон в судебном процессе, которое ведется в целях выяснения исти­ны, рассчитано на судью, состав суда и присяжных: именно они и должны вынести окончательный и справедливый приговор. Целе­вые установки определяют весь аргументированный и эмоциональ­ный строй судебной речи.

Именно эти качества иллюстрируются в тех фрагментах, кото­рые помещены в хрестоматию. В этом отношении характерна стено­грамма речи «Нежданные свидетели» адвоката В. И. Лифшица по делу В. Н. Антонова. Истец Антонов В. Н., старший инженер лаборатории Госстандарта, за появление на работе в нетрезвом виде был уволен по п. 7 ст. 33 КЗоТ. Увольнение обжаловано в Можайский горнарсуд. В удовлетворении иска было отказано. Судебная колле­гия по гражданским делам областного суда это решение отменила. При новом рассмотрении дела в народном суде адвокат В. И. Лифшиц представлял интересы ответчика — лаборатории Госстандарта.

В речи — четкая логическая структура; ярко выражена нрав­ственная, этическая позиция адвоката, его способность профессио­нально выстраивать систему доводов и доказательств. Вместе с тем в стенограмме присутствуют элементы «разговорного» синтаксиса. Так, обращают на себя внимание многочисленные речевые формы внутреннего диалога, несобственно прямой речи; «разговорен» са­мый характер текстовой связи и подбор воздействующих стилис­тических фигур. Ср. использование антитезы: «... Так и хочется сказать судьям: в своем решении не записывайте «белое» или «чер­ное»; эмоционального обращения: «... Хочется взывать к совести руководителей лаборатории: ну скорее восстановите несправед­ливо уволенного работника!», риторического вопроса: «Может ли суд после этого вынести решение иное, чем отказ в иске?» и т. д.

Познавательная ценность приведенного образца не вызывает сомнений.

Второй в хрестоматии помещена защитительная речь адвока­та И. М. Кисенишского «Дело Шейхона А. Д. (тенденциозное след­ствие)». Судебный процесс по этому делу проходил в 80-е гг., но впервые речь была опубликована в 1991 г. Известны следующие обстоятельства дела. А. Д. Шейхон, бывший управляющий трестом «Мосвторсырье», был привлечен к уголовной ответственности за хищение государственного имущества в особо крупных размерах и систематическое получение взяток от директоров заготовительных контор. Обвиняемый отрицал свою вину и утверждал, что является жертвой клеветнического оговора и тенденциозных следственных версий и оценок. Дело было направлено на доследование. Результа­том доследования явилось прекращение дела А. Д. Шейхона в свя­зи с отсутствием доказательств его виновности.

Целесообразно подчеркнуть различия двух фрагментов речей, помещенных в хрестоматии. Выступление адвоката И. М. Кисениш­ского носит менее разговорный характер и более приближено к книж­но-письменному варианту речи, чем выступление адвоката В. И. Лиф­шица. В нем в большей степени выражена установка на этику суда и особое назначение правосудия. Отсюда — выбор фразеологии высокого регистра и форм повелительного наклонения: идет ... от­ветственный процесс искания истины; глубокое возмущение тем, как несправедливо и безответственно отнеслись к актуальным вопросам государственного значения; должны восторжествовать высокие принципы законности и социальной справедливости и т. д. Даже внешнее сравнение двух речей разных адвокатов помогает уяснить различия в их стилистических вкусах и пристрастиях, а также своеобразие культуры юридической речи.

В. И. Лифшиц. Нежданные свидетели

(стенограмма речи) (1990)

Уважаемые судьи!

Если вам когда-нибудь скажут, что при рассмотрении граж­данско-правовых споров не возникает детективных сюжетов, за­хватывающих дух ситуаций, кипения страстей, — не верьте этому.

Сложилось однобокое убеждение, что советский суд оказыва­ется эффективной школой воспитания, соблюдения дисциплины труда, прав граждан — но только при рассмотрении дел уголовных. Дела гражданские такого впечатления не оставляют.

Рассматриваемое нами дело — тому подтверждение.

Эти дни, пока вы расследуете детали спора, я раздумываю о превратностях судьбы: какая нелегкая ноша порой выпадает на долю судей — восемь человек, возраста весьма почтенного, высту­пают свидетелями и согласно говорят: «белое». Заявления их вроде бы искренние.

Одиннадцать свидетелей других, люди помоложе, с убежден­ностью утверждают: «черное».

И эта группа подкупает своей отзывчивостью, открытостью.

Выслушав и тех и других — так и хочется сказать судьям: в своем решении не записывайте «белое» или «черное», не обижайте никого, скажите — безлико: «серое», да и делу конец!

Увы, суду дано сказать одно: или только «белое», или только «черное», потому что какая-то группа свидетелей говорит явную ложь, а правда может содержаться только в показаниях другой группы.

Вот и текут напряженные судебные будни. С учетом первого процесса, иск Антонова мы рассматриваем уже пятый день.

По этому иску схлестнулись два мнения. Группа сослуживцев истца в один голос говорит: Антонов пришел 30 июля 1984 г. после обеденного перерыва на работу пьяным.

Другая группа свидетелей прямо не опровергает эти показа­ния, но представляет впечатляющие доказательства обратного. Ка­ким Антонов был на работе после перерыва — они не видели, но появление его пьяным после обеда исключается. До перерыва на обед Антонов был трезвым. Обедал в родительском доме. В этот период был на глазах шестерых человек, они все свидетели истца. За обедом — спиртного ни-ни. Возвращаясь на работу, напиться также не мог. От порога дома отец на автомашине подвез сына к дверям лаборатории. Абсолютно трезвого.

За столетия судебной деятельности выработан могучий арсе­нал средств для выяснения истины. И сегодня необходимо опреде­лить: представители какой из групп свидетелей являются носите­лями этой самой истины. Дело, как известно, рассматривается вто­рично, и мы считаем, что правильное разрешение вопроса содер­жится как раз в предыдущем решении суда. Оно, хотя и отменено, все же верно освещает события спора. И если, несмотря на это, по существу обоснованное решение отменили, то — с нашей точки зрения — лишь потому, что предыдущий состав суда неуважи­тельно отнесся к требованиям закона о производстве тщательного анализа доказательств, показаний свидетелей, которыми суд по­просту пренебрег. Судьи «отмахнулись» от доказательств одной лишь фразой — «не заслуживает доверия» — вот и вся аргументация.

Однако мотивы суда должны быть убедительными. К этому обязывает суд и требования закона.

То, что доступно суждению судей, — доступно и суждению сторон. Поэтому мы, в меру сил своих, остановимся на показаниях, которые следует отвергнуть, предварив это вескими мотивами. Ко­нечно же, речь пойдет о показаниях свидетелей истца.

Сразу обращает на себя внимание несколько странный подбор свидетелей в «команде» Антонова. Возглавляет ее Михаил Евге­ньевич Антонов — отец истца, ему вторит Нина Петровна Антоно­ва — мать истца. Далее выступает Антонова Ольга Константинов­на, которая очевидцем событий не была, по делу ничего сказать не может, но она — жена истца и, нарушая чувство меры, просит записать в свидетели и ее.

В свидетелях значится Мария Никифоровна Николаева — мать Ольги Константиновны Антоновой, теща истца. В ближайшем ок­ружении уволенного — Кружкова Татьяна Андреевна. На вопрос суда об отношениях с истцом — убежденно заявила: «Выручаем друг друга». Кружкова и не подозревала, сколь символично про­звучало ее признание.

Хотя закон не предусматривает какого-то особенного предуп­реждения об ответственности за дачу ложных показаний родствен­ников, свойственников, друзей сторон по делу, согласитесь: пред­взятый подбор истцом своих свидетелей требует и должного вни­мания от судей к содержанию их показаний.

Знаменательно, что в соответствии с дореволюционным Уло­жением о наказаниях родственники по прямой и супруги не могли быть подвергнуты наказанию за дачу ложных показаний в отноше­нии близкого им человека.

Отдадим должное всем свидетелям истца: они блестяще под­готовились к процессу.

У юристов бытует правило: хочешь изобличить человека во лжи — спрашивай его по мелочам, о деталях. Но присутствующие убедились, что даже в деталях все дали показания одинаковые: с точностью до минуты отметили время прихода Виталия Антонова к родителям на обед, время его отправления с отцом в лабораторию.

Не спутали, чем потчевала сына в этот день мамаша, во что он был одет, что говорил в коротких перерывах между едой...

Послушаешь эти отрепетированные речи — и хочется взывать к совести руководителей лаборатории: ну скорее восстановите не­справедливо уволенного работника!

Кстати, отдадим должное истцу: на случай разоблачения пере­численных свидетелей была сооружена «вторая линия обороны». И здесь не обошлось без близких людей. Помните: по грибы теща истца ходила со своей подругой Кторовой. А это было через две недели после случая с выпивкой. Уже уволенный Антонов сдавал дела. И приходил в лабораторию непременно с отцом. Николаева (теща), заметив автомашину Антонова-старшего, полюбопытство­вала, что это сват на край города заехал. Зашла в коридор здания, а (надо же было такому случиться!) сотрудница Кузьмина ее зятю выговаривает: «Ты со мной не спорь. Вот трезвым ты был две неде­ли назад. Все это знают, а мы тебе пьянство прилепили и по статье уволили!» Кторова это тоже слышала, поскольку оказалась в кори­доре постороннего учреждения.

Напрасно инженер Кузьмина опровергает сенсационное разо­блачение, настаивает, что в тот день даже не видела ни Антонова-сына, ни Антонова-отца. Однако обе женщины, свидетели истца, клянутся, что такую фразу Кузьминой слышали, и отец, и сын Антоновы это подтверждают.

Правда, на вопрос о том, в чем была одета в «исторический» день Кузьмина, свидетели приводят четыре варианта одеяния но­сителя этой информации. Беда защитников «второй линии оборо­ны» в том, что, как убедительно показали сослуживцы Кузьминой, ни одного из описанных вариантов одежды в ее гардеробе не было. Как это объяснить?

Еще одно не смогли учесть, не предвидели мои противники. Вы заметили, что мы не заявляли никаких ходатайств перед слу­шанием дела и о вызове двух дополнительных свидетелей попро­сили только сегодня. Зачем же помогать недобросовестной сторо­не — пожалуй, успеют возвести и третью линию обороны!

Суд согласился допросить посетителей лаборатории, общав­шихся с Антоновым 30 июля. (Вспомните: истец сначала и не при­знавал Владимира Ивановича Овечкина за того человека, который вступал в служебные отношения с ним, Антоновым).

Аттестат № 11 на руках свидетеля, подписанный истцом с указанием дня его выдачи — 30 июля, расставил все на свои мес­та. <...>.

Хотя проверка продолжалась не более получаса, Антонов не торопился выдавать документ, тот самый Аттестат № 11, который теперь у вас в деле.

Узнав, что клиенты прибыли на автомашине, Антонов обста­новку оценил мгновенно: предстояло пешее путешествие на обед и с обеда через весь город. Поэтому выдача Аттестата Государствен­ным поверителем задерживается. Вот если бы водитель его подвез, он, пожалуй бы, постарался и — так уж и быть — после обеда оформил бы документы.

Овечкин и Семыкин не заставили себя упрашивать. — Куда повезли Антонова обедать? — спрашивали судьи при­езжих из Бекасова. Ответ был единым: «К кинотеатру 'Слава'».

Но ведь за судейским столом — жители Можайска. Они пре­красно знают, что этот кинотеатр находится в противоположной сто­роне от дома родителей Антонова. Я переспрашивал бекасовского водителя: если бы Антонов попросил вас довезти к дому его родите­лей, на гораздо большее расстояние — все равно, куда везти Анто­нова, лишь бы быстрее получить Аттестат. Маршрут назвал он».

Минут через сорок Антонов, по словам свидетелей, возбуж­денный, разгоряченный, появился у того же кинотеатра, где прика­зал его ожидать.

10 минут езды, знакомая вывеска лаборатории — и подписан­ный Аттестат вместе с проверенными манометрами в руках его обладателей!

Водитель Семыкин припомнил и такую деталь: на обратном пути он угостил Антонова яблоками.

Истца дар этот, видимо, воодушевил чрезмерно: «Слышите, — заметил он судьям, — а ответчики заявили, что я этот день не работал. А я и работал, и даже яблоки ел».

Где же все-таки Антонов так хорошо в этот день «пообедал»? И как же с обратным возвращением?

Ведь седовласый отец клялся, что после обеда именно он возил сына от своего дома до нашего учреждения. Теперь же Антонов-младший опровергает Антонова-старшего, припоминает, что если и ел яблоки, то отнюдь не родительские. Пусть судьи решат, были ли показания свидетелей истца заведомо ложными или, как деликат­но решил прокурор в своем заключении, эти свидетели добросо­вестно заблуждались: по всей вероятности, они запомнили подроб­ности другого Обеда, «обед» 30 июля не состоялся в доме Антоно­вых-старших.

Адвокат — представитель истца, настаивал на восстановле­нии на работе своего доверителя, обращал внимание на то, что не было медицинского освидетельствования в подтверждение факта нетрезвого состояния Антонова во второй половине рабочего дня 30 июля. Адвокат прав. Чего нет того нет. К врачам Антонова в этот день не направляли.

Однако в соответствии с требованиями п. 15 постановления Пленума Верховного Суда СССР от 26 апреля 1984 г. «нетрезвое состояние работников может быть подтверждено как медицинским заключением, так и другими видами доказательств, которые долж­ны быть соответственно оценены судом». В подтверждение нетрез­вого состояния Антонова на работе мы привели многочисленные доказательства, свидетельские показания. Мне остается только бегло напомнить о них.

«Язык заплетался», «его развезло», «изо рта резкий запах ал­коголя», «нетвердая походка», «приставал к женщинам, без цели ходил по рабочим кабинетам. В одном треснул линейкой по голове Сверчкову, в другом выбросил цветы из вазы на столе техника Ершовой, изящно сострив при этом: «Представьте, что мы с вами в ресторане» — вот фрагменты из выслушанных вами показаний.

Когда Антонову в этот же час предъявили акт его опьянения, он, неожиданно посерьезнев, заявил: «Ничего у вас не получится», а потом и вовсе заснул за чужим столом.

Как и в первом судебном процессе, и сегодня истец продолжа­ет доказывать: «Я оказался опасным и неудобным человеком, кото­рый указывал на злоупотребления», «Я писал о незаконном клей­мении бензовозов», «Моя должность давно была обещана другим людям».

Думается, многократно проведенные и неподтвердившиеся «сиг­налы» — говорятся по инерции. Не стал бы Антонов об этом вспо­минать сегодня, если бы знал о существовании неожиданных сви­детелей из Бекасова, которые его так подведут!

Может ли суд после этого вынести решение иное, чем отказ в иске?

Именно о вынесении решения об отказе в иске я вас прошу.

Решением народного городского суда Можайска в иске Анто­нову о восстановлении его на работе было отказано.

Духовная (церковно-богословская) речь

В классификации родов и видов ораторской речи особое место принадлежит духовному красноречию, как с давних времен назы­валось искусство публичной речи в обиходе церковно-богословской жизни. Этот род красноречия всегда был связан с изложением и популяризацией религиозных тем. За тысячелетнее существование христианства на Руси сложились великолепно разработанные жан­ры церковно-богословской речи. К этим жанрам относятся пропо­ведь, приветственное слово, некролог, беседа, поучение, послание, лекция в духовном учебном заведении, а в наше время — еще и выступления лиц духовного звания по радио и телевидению (на­пример, «Слово пастыря», христианские передачи «Пробуждение России», «Спаси, Боже, люди твоя» и т. п.).

Своеобразие церковно-богословской речи проявляется в целом ряде отличительных черт. Так, в качестве слушателей в церкви обычно выступает община верующих, перед которыми необходимо раскрыть признаваемое ими учение и которые должны уяснить смысл той веры, о которой идет речь. Вторая отличительная черта связана с темами речей. В качестве основных материалов исполь­зуются Священное писание, труды отцов церкви и другие источни­ки, из которых черпаются поучительные притчи, примеры, иллю­стративные зарисовки и т. д.

В русской традиции один из ведущих характерных признаков духовного красноречия обусловлен также особенностями языка, которым пользуются проповедники. Влияние культового церковно­славянского языка в речах церковных ораторов сказывается до сих пор. Этот язык оставил в наследство традиционную «духовную» лексику и фразеологию, с помощью которой всегда оформлялись церковно-библейские тексты.

В наши дни стилистические славянизмы, т. е. славянизмы по употреблению, заметно активизировались именно в церковно-бого­словской речи. Наблюдается процесс обогащения новыми контекс­тами и смысловыми нюансами, казалось бы, прежде совсем забы­тых и ушедших из языка слов и оборотов. Можно привести лишь некоторые примеры современного употребления славянизмов: Но древо узнается по плодам своим (из предвыборного выступления партии «Христиане россии», ОРТ); Никто не внидет в царство божие (PP. 18 января 1995 г.); Оберегись, человече, следовать этим посулам, этим вещаниям змия (из выступления священника. PP. 22 июня 1993 г.); Ликуют ангели на небеси и человеци на земли (РТО. Служба «Рождество Христово». 6 января 1995 г.); Сегодня наш взор устремлен в горнее пространство (МТБ. 13 сентября 1991 г.) и т. д.

Если вспомнить историю русского литературного языка, нель­зя не отметить, что он возник в результате поистине золотого спла­ва величайших ценностей христианской и отечественной народной культуры. Это и заставляет внимательнее присмотреться к наибо­лее значительным памятникам духовного красноречия.

Из современных церковно-богословских речей для хрестома­тии отобраны две: лекция протоиерея А. Меня «Христианство» и проповедь архимандрита Иоанна (Крестьянкина) «Слово на Свет­лой пасхальной седмице».

Лекция «Христианство» была прочитана 8 сентября 1990 г. в московском Доме техники на Волхонке незадолго до трагической ги­бели отца Александра. Текст его последней лекции был опубликован в «Литературной газете» 19 октября 1990 г. (а затем и в других изда­ниях). В лекции проводится простая и естественная мысль о том, что высокие нравственные ценности христианства нужны нам в нашей повседневной жизни, что только вера и светлый разум помогут нам преодолеть «попрание человечности, бездуховность, материализм». «Для меня иной раз облако, птица, дерево — значат больше, чем иная картина на религиозную тему. Сама природа для меня есть икона высочайшего класса», — говорил А. Мень. Основные достоин­ства предлагаемой лекции — это глубина мысли и чувства, неорди­нарность рассуждений, живость и красота повествования.

«Слово на Светлой пасхальной седмице» — одна из пятидеся­ти трех проповедей архимандрита Иоанна (Крестьянкина), произ­несенных им в Псково-Печерском монастыре в 1973—1993-м гг. и опубликованных в двухтомнике «Проповеди» (М., 1994). Помещен­ная в хрестоматии проповедь интересна тем, что в ней сосредото­чились наиболее типичные черты древнего жанра религиозно-ду­ховного наставления и поучения. Формы и приемы проповеди обычно определяются ее органической связью с богослужением. Пасха — весенний праздник у христиан, установленный в память Воскресе­ния Христова, сейчас широко празднуется в нашей стране. Поэто­му тема проповеди о Пасхе предназначена не для узкого круга слу­жителей церкви, а для всех христиан: «Возлюбленные о Христе братия и сестры, други мои!» — так обращался к пастве в этой проповеди архимандрит Иоанн. Целесообразно также обратить вни­мание на текст поучения и с другой точки зрения — с точки зрения традиционного для русской христианской проповеди стилистичес­кого оформления темы. Основа русского духовного красноречия двуязычна: в нем соседствуют церковно-славянские и русские эле­менты. В этом отношении показательно даже начало «Слова»: «Ныне вся исполнишася света: небо, и земля, и преисподняя-Христос Воскресе!

Чадца Божий! От избытка неземной радости приветствую и я вас, опаляя силой Божественных слов: «Христос воскресе!»

Многочисленные церковно-славянские элементы в этой пропо­веди служат целям создания высокого и торжественного стиля цер­ковной речи. «Библию не кладут рядом с кастрюлей», — справед­ливо говорят священники, полагая, что церковно-славянская речь необходима, что «на славянском языке все книги — хорошие. Они учат добру» (ТВ. «5-е колесо». 26 апреля 1991 г.). Многие значения церковно-славянских слов и речений, однако, так или иначе меняются в процессе употребления, и задача осовременивания церковно-богословской речи, рассчитанной на широкую аудиторию, ста­новится актуальной и злободневной.

А. Мень. Христианство

(1990)

... Итак, мы с вами идем к завершению нашего путешествия по эпохам, по кругам миросозерцании. И мы подошли к вершине, к тому сверкающему горному леднику, в котором отражается солнце и который называется — христианством.

Конечно, христианство бросило вызов многим философским и религиозным системам. Но одновременно оно ответило на чаяния большинства из них. И самое сильное в христианской духовнос­ти — именно не отрицание, а утверждение, охват и полнота. <...>

Если в исламе есть абсолютная преданность человека Богу, который является суверенным властелином космоса и человечес­кой судьбы, то это самое мы находим и в христианстве.

Если в китайском миросозерцании небо — Цянь — является чем-то ориентирующим человека в жизненных вещах, даже в мело­чах, в различных оттенках традиций, то и это есть в христианстве.

Если брахманизм (современный индуизм) говорил нам о много­образных проявлениях Божественного, то и это есть в христианстве.

Если, наконец, пантеизм утверждает, что Бог во всем, что он, как некая таинственная сила, пронизывает каждую каплю, каж­дый атом мироздания, — то христианство и с этим согласно, хотя оно не ограничивает воздействия Бога только этим пантеистичес­ким всеприсутствием.

Но мы бы ошиблись с вами, если бы считали, что христианство явилось как некая эклектика, которая просто собрала в себе все элементы предшествующих верований. В нем проявилась колос­сальная сила чего-то нового. И это новое было не столько в доктри­не, сколько в прорыве иной жизни в эту нашу обыденную жизнь. Великие учителя человечества — авторы «Упанишад», Лао-цзы, Конфуций, Будда, Мохаммед, Сократ, Платон и другие — воспри­нимали истину как вершину горы, на которую они поднимаются с величайшим трудом.

И это справедливо. Потому что истина — не та вещь, которая дается легко в руки, она действительно похожа на высокую гору, куда надо восходить: тяжело дыша, карабкаясь по уступам, порой оглядываясь назад, на пройденный путь, и чувствуя, что впереди еще крутой подъем.

Я никогда не забуду замечательных слов, которые сказал про­стой гималайский горец, шерп по национальности, по имени Тен-синг, который восходил на Эверест вместе с англичанином Хилла-ри. Он говорил, что к горам надо приближаться с благоговением. Так же — и к Богу. Действительно, горы требуют особого настроя душевного, чтобы понять их величие и красоту. Истина закрывает­ся от тех людей, которые идут к ней без благоговения, без готовнос­ти идти вперед, несмотря на опасности, пропасти и расселины.

Восхождение — такова история человечества.

Вы легко мне возразите: а сколько было ступеней, ведущих вниз?

Да, конечно. И на первый взгляд, ступеней, ведущих вниз, боль­ше. Людей, которые падали и катились вниз, в бездну, больше. Но для нас важно, что человек все-таки поднимался в эти надоблач­ные вершины. И он тем и велик, человек, что он способен был под­няться туда, где, как говорил Пушкин, «соседство Бога», в горы умственных и духовных созерцаний.

Человек имеет две родины, два отечества.

Одно отечество — это наша земля. И та точка земли, где ты родился и вырос.

А второе отечество — это тот сокровенный мир духа, который око не может увидеть и ухо не может услышать, но которому мы принадлежим по природе своей. Мы дети земли — и в то же время гости в этом мире.

Человек в своих религиозных исканиях бесконечно больше осуществляет свою высшую природу, чем когда он воюет, пашет, сеет, строит. И термиты строят, и обезьяны воюют по-своему (правда, не так ожесточенно, как люди). И муравьи сеют, есть у них такие виды. Но никто из живых существ, кроме человека, никогда не за­думывался над смыслом бытия, никогда не поднимался выше при­родных физических потребностей. Ни одно живое существо, кроме человека, не способно пойти на риск — и даже на смертельный риск — во имя истины, во имя того, что нельзя взять в руки. И тысячи мучеников всех времен и Народов являют собой уникаль­ный феномен в истории всей нашей Солнечной системы.

Но когда мы обращаемся к Евангелию, мы попадаем в иной мир. Не в тот мир, который дает нам картину волнующих поисков, порыва к небу, — а мы оказываемся перед тайной ответа.

Двадцать пять лет принц Гаутама, будущий Тадхагатта Буд­да, проводил в аскетических условиях, чтобы достигнуть созерца­ния. Также трудились — умственно, духовно и психофизически — йоги, философы, подвижники.

Но Иисус Христос приходит из простой деревни, где он вел жизнь рядового человека. В нем все было готово, он никуда не под­нимался. Он, наоборот, спускался к людям.

Каждый великий мудрец сознавал свое неведение. Сократ го­ворил: «Я знаю, что я ничего не знаю». Величайшие святые всех времен и народов ощущали себя грешниками гораздо более остро, чем мы с вами, потому что они были ближе к свету, и каждое пятно на жизни и совести им было видней, чем в нашей серой жизни.

У Христа нет сознания греховности. И у него нет сознания того, что он чего-то достиг, — он приходит к людям, неся им то, что в нем самом есть изначала, от природы.

Я должен сразу обратить ваше внимание на то, что Иисус Хрис­тос не начал проповедовать «христианство» как некую концепцию. То, что он возвестил людям, он назвал «бесора», по гречески «euan-gelion», что значит «радостная весть», «радостное известие».

В чем же заключалось это радостное известие?

Человек имеет право не доверять мирозданию. Человек имеет право чувствовать себя в чужом и враждебном мире. Такие совре­менные писатели, как Альбер Камю, Жан-Поль Сартр и другие часто говорили о страшной абсурдности бытия. Нас обступает не­что грозное, бесчеловечное, бессмысленное, абсурдное, и доверять ему невозможно. Холодный, мертвый или мертвящий мир. Правда, я здесь оговорюсь: эти писатели, романисты, драматурги, филосо­фы выступали с позиции атеистического мировоззрения — экзис­тенциализм у Сартра и Камю — атеистический.

Они как-то не заметили одну вещь.

Когда они говорят, что мир абсурден, то есть бессмыслен, они это знают только потому, что в человека заложено противополож­ное понятие: смысла. Тот, кто не знает, что такое смысл, не чувст­вует, никогда не поймет, что такое абсурд. Он никогда не возмутит­ся против абсурда, никогда не восстанет против него, он будет с ним жить как рыба в воде. Именно то, что человек восстает против абсурда, против бессмыслицы бытия, и говорит в пользу того, что этот смысл существует. <...>

Христос призывает человека к осуществлению божественного идеала. Только близорукие люди могут воображать, что христиан­ство уже было, что оно состоялось — в тринадцатом ли веке, в четвертом ли веке или еще когда-то. Оно сделало лишь первые, я бы сказал, робкие шаги в истории человеческого рода. Многие сло­ва Христа нам до сих пор непостижимы, потому что мы еще неан­дертальцы духа и нравственности, потому что евангельская стрела нацелена в вечность, потому что история христианства только на­чинается, и то, что было раньше, то, что мы сейчас исторически называем историей христианства, — это наполовину неумелые и неудачные попытки реализовать его.

Вы скажете: ну а как же — у нас были такие великие мастера, как неведомые иконописцы. Андрей Рублев и т. д.!

Да, конечно, были и великие святые. Это были предтечи. Они шли на фоне черного моря грязи, крови и слез. Очевидно, это глав­ное, что хотел (а может, и не хотел, невольно так получилось) пока­зать Тарковский в своем фильме «Андрей Рублев». Вы подумаете, на каком фоне создалось это нежнейшее, феерическое, божествен­ное видение Троицы! То, что изображено в этом фильме, было прав­дой. Война, пытки, предательства, насилие, пожары, дикость. На этом фоне человек, не просвещенный Богом, мог создавать только «Капричос», какие создавал Гойя. А Рублев создал божественное видение. Значит, он черпал это не из действительности, которая была вокруг него, а из духовного мира.

Христианство — не новая этика, а новая жизнь. Новая жизнь, которая приводит человека в непосредственное соприкосновение с Богом, — это новый союз, новый завет. <...>

И есть сила, которую Христос оставил на земле, которая вы­дается нам даром. Она по-русски так и называется — благодать. Благо, которое дается даром. Не зарабатывается, а даром.

Да, мы должны прилагать усилия, да, мы должны бороться с грехом, да, мы должны стремиться к самосовершенствованию — помня, что сами себя за волосы вытащить мы не сможем. Это рабо­та только лишь подготовительная.

Здесь коренное отличие христианства от йоги, которая дума­ет, что человек может добраться до Бога и вломиться к Нему, так сказать, по собственному желанию. Христианство говорит: ты мо­жешь себя усовершенствовать — но до Бога добраться невозмож­но, пока Он сам к тебе не придет.

И вот благодать превосходит закон. Закон — это первая ста­дия религии, которая начинается у ребенка. Вот это нельзя, это можно, какие-то правила, какие-то нормы. Нужно это? Да, конечно. Но потом приходит благодать: через внутренний опыт встречи с Богом. Это как любовь, это как ликование, это как победа, как му­зыка сфер.

Благодать — это новая жизнь. Апостол Павел говорил:

Вот спорят между собой люди. Одни — сторонники сохране­ния старинных, ветхозаветных обрядов. Другие (греки) — против этого. А ведь ни то ни другое не важно. А важно только: новое творение — и вера, действующая любовью.

Вот это и есть подлинное христианство. Все остальное на нем — историческая обложка, рама, антураж; то, что связано с культурой.

Я вам говорю о самой сущности христовой веры.

Бесконечная ценность человеческой личности.

Победа света над смертью и тлением.

Новый завет, который возрастает, как дерево из маленького жёлудя.

Новый завет, который сквашивает историю, как закваска тесто.

И уже сегодня вот это Царство Божие тайно является среди людей: когда вы творите доброе, которое вы любите, когда вы со­зерцаете красоту, когда вы чувствуете полноту жизни — царство Божие уже коснулось вас.

Оно не только в далеком будущем, не только в футурологическом созерцании, оно существует здесь и теперь. Так учит нас Иисус Христос. Царство придет, но оно уже пришло. Суд над миром будет, но он уже начался: «Ныне суд миру сему», — говорит Христос. Ныне — то есть тогда, когда он впервые провозгласил Евангелие.

И он еще сказал: «А суд заключается в том, что свет пришел в мир — а люди более возлюбили тьму».

Этот суд начался — во время его проповеди в Галилее, в Ие­русалиме, на Голгофе, в Римской империи, в средневековой Европе и России, сегодня, в двадцатом веке, и в двадцать пятом веке, и во всей истории человечества.

Суд будет продолжаться, потому что это христианская исто­рия — это история, когда мир идет рядом с Сыном Человеческим. И если мы еще раз зададим себе вопрос: в чем же заключается сущность христианства? — мы должны будем ответить: это богочеловечество, соединение ограниченного и временного человеческого духа с бесконечным Божественным.

Это освящение плоти, ибо с того момента, когда Сын Челове­ческий принял наши радости и страдания, наше созидание, нашу любовь, наш труд, — природа, мир, все, в чем он находился, в чем он родился, как человек и богочеловек, — не отброшено, не униже­но, а возведено на новую ступень, освящено.

В христианстве есть освящение мира, победа над злом, над тьмой, над грехом. Но это победа Бога. Она началась в ночь Воскре­сения, и она продолжается, пока стоит мир.

На этом я закончу, чтобы в следующий раз рассказать вам о том, как в конкретных христианских церквах эта тайна богочелове-чества реализовалась. Спасибо.

Архимандрит Иоанн (Крестьянкин). Слово на Светлой пасхальной седмице1

(1993)

Ныне вся исполнишься света: небо, и земля, и преисподняя...

Христос воскресе!

Чадца Божий! От избытка неземной радости приветствую и я вас, опаляя силой Божественных слов: «Христос воскресе!»

Благодатный огонь этой спасительной вести, вновь ярким пла­менем вспыхнув над Гробом Господним, потек по миру. И Церковь Божия, преисполнившись светом этого огня, дарует его нам: «Христос воскресе!»

Возлюбленные о Христе братия и сестры, други мои! Вы, ко­нечно, замечали сами, что среди многих великих и радостных на­ших христианских праздников особой торжественностью, особой радостью выделяется праздник Светлого Христова Воскресения — праздников праздник и торжество из торжеств.

Нет в нашей Православной Церкви службы более величест­венной, более проникновенной, чем пасхальная утреня. И потому так стремятся все верующие в храм Божий в пасхальную ночь.

Пасхальное богослужение воистину подобно великолепнейше­му пиру, который Господь приготовил всем притекающим под бла­годатную сень Его Дома.

Вдумайтесь в содержание «Огласительного слова» святителя Иоанна Златоуста! С отеческой лаской и радушием приемлет Гос­подь тех, кто возлюбил Его всем своим существом. «Блажен, кто от первого часа делал есть», — это те, кто от юности своей идут не­укоснительно по Его Божественным стопам.

Но не отвергает и тех, кто, преодолев в своей душе сомнения, приблизился к Богу только в зрелом и даже преклонном возрасте. «Да не устрашатся они своего замедления, Господь с любовью при­емлет последнего, так же, как и первого, — и дела приемлет и намерения целует».

Несомненно, все вы, кто был в храме в пасхальную ночь, испы­тали необыкновенный восторг... Души наши ликовали, преиспол­ненные чувством благодарности к нашему Господу Спасителю, за дарованную Им всем нам вечную жизнь. Ведь Воскресший Христос возвел род людской от земли к Небу, придал существованию чело­века возвышенный и благородный смысл.

Душа человека жаждет вечной счастливой жизни. Ищет ее... И потому к светлой заутрени так стремятся люди в храм Божий. И не только верующие, но и те, кто своим сознанием далек от христиан­ской религии.

Идут они сюда не просто посмотреть на торжественность хрис­тианской службы. Их душа, данная Богом каждому человеку при его рождении, тянется к свету незаходимого Солнца Правды, стре­мится к истине.

А верующие люди в эту святую ночь с особой силой ощущают преизобильно излившуюся светлую радость Воскресения Христова.

И неудивительно. Воскресение Христа — это основа нашей веры, это нерушимая опора в нашей земной жизни.

Своим Воскресением Христос дал людям постигнуть истин­ность Своего Божества, истинность Своего высокого учения, спаси­тельность Своей смерти.

Воскресение Христа — это завершение Его жизненного под­вига. Иного конца не могло быть. Ибо это прямое следствие нравст­венного смысла Христовой жизни.

Если бы Христос не воскрес, — говорит апостол Павел, — то напрасна и проповедь наша, тщетна и вера наша. Но Христос вос­крес и совоскресил с Собою все человечество!

Спаситель принес на землю людям совершенную радость. И потому в пасхальную ночь мы слышим в церкви песнопение и сами принимаем участие в этом пении: «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити».

О даровании людям этой великой радости Он просил Своего Небесного Отца в молитве перед крестными страданиями: «Освяти их истиною Твоею ... чтобы они имели в себе радость Мою совер­шенную» (Ин. 17; 13, 17).

И вот, с Воскресением Христа человеку открылся новый мир святости, истины, блаженства.

При Своей земной жизни Спаситель произносил неоднократно драгоценные для верующей души слова: «Я живу, и вы будете жить» (Ин. 14, 19), «Мир Мой даю вам» (Ин. 14, 27), «Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна» (Ин. 15., 11).

Новая жизнь открылась для человека. Ему дана возможность умереть для греха, чтобы воскреснуть со Христом и с Ним жить.

Апостол Павел в Послании к римлянам говорит: «Если мы со­единены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения... Если мы умерли со Христом, то веруем, что и жить будем с Ним».

«Пасха, двери райские нам отверзающая», — поем мы в Пас­хальном каноне.

Не бывает, дорогие мои, радости светлее, чем наша пасхаль­ная радость. Ибо мы радуемся тому, что в Воскресении открылась наша вечная жизнь.

Наша радость пасхальная, это радость о преображении (изме­нении) всей нашей жизни в жизнь нетленную. В стремлении нашем к неумирающему добру, к нетленной красоте.

Мы празднуем ныне совершение величайшего таинства — Воскресения Христова, победу Жизнодавца над смертью! Наш Спа­ситель восторжествовал над злом и тьмою. И потому так ликующе-радостно пасхальное богослужение нашей Православной Церкви.

Верующие ожидали этой торжественной службы, готовя себя к ней'В долгие недели святой четыредесятницы. И естественно, что теперь неизъяснимой радостью наполнены их сердца.

Глубочайший смысл Воскресения Христова в вечной жизни, которую Он даровал всем Своим последователям. И вот уже почти 2000 лет Его последователи неколебимо верят не только в то, что Христос воскрес, но и в свое грядущее воскресение для вечной жизни.

Во время Своей земной жизни Христос Спаситель много раз говорил о Себе как носителе жизни и воскресения. Но тогда эти слова Божественного Учителя были непонятны не только народу, слушавшему Его, но и Его ученикам и апостолам.

Смысл этих слов стал понятен только после Воскресения Христа. Только тогда и апостолы, и ученики Его поняли, что Он действи­тельно Владыка жизни и Победитель смерти. И пошли они с пропо­ведью по всему миру.

Мы, возлюбленные, в эти дни радостно приветствуем друг друга, произнося: «Христос воскресе!» — и будем так приветствовать в течение 40 дней, до дня Вознесения Господня.

Всего два слова! Но это дивные слова, выражающие неколеби­мую веру в отраднейшую для сердца человеческого истину о на­шем бессмертии.

Христос есть Жизнь!

Он много раз говорил о Себе именно как о носителе жизни и воскресения. Как источнике жизни вечной, нескончаемой для тех, кто будет верить в Него.

Христос воскрес! — и да возрадуется душа наша о Господе.

Христос воскрес! — и исчезает страх перед смертью.

Христос воскрес! — и наши сердца наполняются радостной верой, что вслед за Ним воскреснем и мы.

Праздновать Пасху — это значит всем сердцем познать силу и величие Воскресения Христова.

Праздновать Пасху — это значит стать новым человеком.

Праздновать Пасху — это значит всем сердцем и помышлени­ем благодарить и прославлять Бога за неизреченный дар Его — дар воскресения и любви.

И мы с вами в эти дни ликуем и радостно празднуем, восхва­ляя и прославляя подвиг победы Божественной любви.

Христос воскрес!!!

Распахнем же сердца наши навстречу страдавшему и умер­шему и воскресшему нас ради. И Он войдет, и наполнит Собой и Светом Своим жизнь нашу, преобразив наши души.

А мы, в ответ на это, с любовью устремимся за Ним по нашему крестному пути, ибо в конце его несомненно сияет и наше воскресе­ние в жизнь вечную.

Праздновать Пасху — это значит стать новым человеком.

Вот этого спасительного состояния наших душ, возлюбленные, я от всего сердца всем нам желаю!

III. Дискутивно-полемическая речь

Среди многообразных форм речевой деятельности человека спор занимает особое место. Существуют споры научные, политические, юридические, бытовые и др. Для реализации целей хрестоматии в качестве примера был избран научный спор, представляющий со­бой известную специалистам-филологам дискуссию по вопросам стилистики 1954—1955 гг., организованную журналом «Вопросы языкознания» по предложению академика В. В. Виноградова. В этой дискуссии принимали участие выдающиеся ученые: В. В. Виногра­дов, Ю. С. Сорокин, Р. Г. Пиотровский, Р. А. Будагов, И. Р. Гальперин, В. Г. Адмони, Т. И. Сильман, В. Д. Левин, И. С. Ильинская, А. В. Федо­ров, Г. В. Степанов.

Исходным материалом для обсуждения послужил доклад Ю. С. Сорокина «Об основных понятиях стилистики», представ­ленный им на расширенном заседании Ученого совета Института языкознания АН СССР 19—23 июня 1953 г. И хотя на страницах журнала вначале появился не текст доклада, а статья Р. Г. Пиотров­ского «О некоторых стилистических категориях» (ВЯ. 1954. № 1) как отклик на основные положения, выдвигаемые в докладе Ю. С. Соро­кина, в тексте хрестоматии статья Ю. С. Сорокина помещена первой.

Среди основных положений доклада, вызвавших широкое об­суждение специалистов, были следующие:

1. В работах по стилистике не показано, что с каждым из вы­деляемых стилей связаны специфические элементы языка (лекси­ка, фразеология, грамматические формы, синтаксические конструк­ции), «невозможные в других стилях или выступающие в этих дру­гих стилях как инородное тело». На этом основании делался вывод: в современном русском языке не существует стилей как замкнутых жанрово-речевых разновидностей.

2. Решающим для определения того или иного стиля речи яв­ляются принципы соотношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи.

3. Элементы языка не имеют стилистической закрепленности, а обладают лишь стилистическими возможностями, реализация которых возможна только в контексте; в соответствии с контекст­ным «звучанием» языковой единицы устанавливается ее стилисти­ческая характеристика.

4. Вместо традиционного разделения стилистики как науки на стилистику лингвистическую и литературоведческую предлагалось выделение аналитической и функциональной стилистики, каждой со своими специфическими задачами.

В ходе дискуссии были обсуждены и следующие проблемы: — проблема разграничения стилей языка, с которой связы­вался также вопрос о номенклатуре языковых стилей;

— проблема выделения основных категорий и понятий сти­листики, а также установление сущности понятий «стили языка»и «стили речи»;

— вопрос о существовании принципиальных различий между языковыми стилями и жанрами художественной литературы; ус­тановление линий разграничения и соприкосновения стилистики общенационального языка и стилистики индивидуально-художест­венной речи;

— проблема использования стилистических приемов как ти­пических явлений языка;

— вопрос об отношении стиля произведения или высказыва­ния к языковой и неязыковой сфере.

По мнению В. В. Виноградова, выступившего со статьей «Ито­ги обсуждения вопросов стилистики», дискуссия «дала меньше обоб­щений и выводов, меньше достоверных результатов и доказатель­ных положений, чем предположений и вопросов. Это значит, что, несмотря на ее односторонний и несколько абстрактный характер, несмотря на недостаточную четкость и определенность постановки вопроса о «стилях языка» и «стилях речи», дискуссия будит мысль, порождает новые проблемы, открывает новые стороны в привы­чных и как бы установившихся (а иногда и остановившихся) поня­тиях и толкает на поиски новых путей в разрешении основных вопросов стилистики».

Таким образом, значение этой дискуссии состояло в том, что были определены направления работы исследовательской мысли. Ставилась задача проведения стилистических исследований в об­ласти грамматики, лексикологии, семасиологии разных языков, воз­никала необходимость работ по историческому изучению форм речи, типов языка и стилей в литературных языках. В результате дис­куссии определилась важность создания обобщающих трудов по стилистике национальных художественных литератур, необходи­мость углубленного анализа стиля художественных произведений разных жанров.

Дальнейшее развитие отечественной стилистики во многом было направлено на решение вопросов и проблем, выкристаллизовав­шихся в ходе дискуссии, предлагаемой вниманию читателей.

В хрестоматию материалы дискуссии включены по двум ос­новным соображениям: 1) эта дискуссия представляет собой клас­сический пример спора, направленного на совместное уяснение и решение определенных научных проблем. Фрагменты дискуссии отбирались таким образом, чтобы наглядно показать соблюдение (или несоблюдение) правил ведения корректного спора, в котором за тезисом следует история вопроса, уточнение понятий и терми­нов, а далее доказательство, опровергающее или оправдывающее основной тезис; 2) дискуссия по вопросам стилистики составила важную страницу в истории отечественного языкознания.

Ю. С. Сорокин. К вопросу об основных понятиях стилистики

Вопросы стилистики, т. е. вопросы, касающиеся правил и осо­бенностей целенаправленного использования различных слов и форм общенародного языка в различного рода высказываниях, в речи, имеют острое, актуальное значение. Определение правил и законов языка всегда шло рядом с определением норм употребления тех или иных элементов языка в конкретных речевых контекстах. Нормативная грамматика и стилистика, лексикология, лексикография и стилистика связаны между собой давно и прочно. Еще Ломоносов учил, что грамматика своими правилами должна показать «путь доброй натуре». <...>

<...> Языковая оболочка мысли, как и само содержание мысли, только тогда получают полную силу, когда они органически слиты, когда с естественной необходимостью для выражения определен­ных идей выступают свободно избранные формы словесного выра­жения, единственно в данном случае подходящие для данного со­держания, формы, закономерность выбора которых ясно осознает употребляющий их и остро чувствует тот, к кому обращено выска­зывание. Это предполагает ясное и отчетливое знание стилистичес­ких возможностей различных элементов, из которых складывается . язык, равно как и внимательное, вдумчивое изучение образцов сти-'листически совершенной речи.

Среди работ советских языковедов исследования и статьи по вопросам русской стилистики занимают заметное место. Можно ' сказать, что теоретический интерес к основным вопросам стилис­тики, определение основных понятий ее как особой языковедческой дисциплины, опыты систематического изучения языка и стиля раз­личных произведений литературы относятся прежде всего' к пос­ледним трем десятилетиям. Здесь самое важное место принадле­жит статьям акад. Л. В. Щербы, особенно его статье «Современный русский литературный язык»,2 и многочисленным большим и ма­лым исследованиям, монографиям и статьям акад. В. В. Виноградова. Здесь должны быть упомянуты также различные интересные иссле­дования и статьи А. М. Пешковского, Г. О. Винокура, Л. А. Була-ховского, Б. В. Томашевского, В. А. Гофмана, Б. А. Ларина и др. В этих исследованиях были впервые на теоретической основе постав­лены вопросы о задачах стилистики как лингвистической дисцип­лины, об основных целях, задачах, условиях и различных направ-

лениях стилистического исследования; здесь были сделаны попыт­ки определения основных стилистических понятий. Так, в работах акад. Л. В. Щербы и В. В. Виноградова было выдвинуто понятие «стиля языка» как особой системы средств выражения, в то же время представляющей необходимую составную часть общей сис­темы языка при определенном ее историческом состоянии. Две идеи, две формулировки, данные в работах этих исследователей, оказа­лись особенно влиятельными. Эти, во-первых, представление о раз­витом литературном языке как системе концентрических кругов, данное в упомянутой статье Л. В. Щербы. «Русский литературный язык, — согласно этому взгляду, — должен быть представлен в виде концентрических кругов — основного и целого ряда дополни­тельных, каждый из которых должен заключать в себе обозначе-. ния (поскольку они имеются) тех же понятий, что и в основном круге, но с тем или другим дополнительным оттенком, а также обозначения таких понятий, которых нет в основном круге, но ко­торые имеют данный дополнительный оттенок»1. Нельзя не заме­тить, что в центре стилистических разграничений, производимых акад. Л. В. Щербой в системе литературного языка, находятся си­нонимические соответствия языковых средств, представление о большей или меньшей регулярности синонимических серий слов, выражений, грамматических форм и конструкций.

Другим положением, оказавшим большое влияние на после­дующий ход стилистических исследований, явилось то определе­ние стиля языка, которое характерно для направления исследова­тельской работы акад. В. В. Виноградова в 30—40-х годах и с осо­бенной отчетливостью выражено в его статье «О задачах истории русского литературного языка преимущественно XVII—XIX вв.»: «Стиль языка — это семантически замкнутая, экспрессивно огра­ниченная и целесообразно организованная система средств выра­жения, соответствующая тому или иному жанру литературы или письменности, той или иной сфере общественной деятельности (на­пример, стиль официально-деловой, стиль канцелярский, телеграф­ный и т. п.), той или иной социальной ситуации (например, стиль торжественный, стиль подчеркнуто вежливый и т. п.), тому или иному характеру языковых отношений между разными членами или слоями общества»2.

Нетрудно заметить, что, соприкасаясь с представлением Л. В. Щер­бы о стилях как концентрических кругах в языке, определяемых в основном наличием синонимических серий, это определение стиля языка шире; в центре здесь оказывается вопрос о целесообразной организации'речи в зависимости от определенной сферы примене-

ния языка и условий общения. Здесь перекидывается мостик от стилистических категорий как принадлежности индивидуального высказывания к категориям языковым. Поэтому акад. В. В. Вино­градов и высказывает далее в этой же статье характерное убежде­ние, что «построенная по этому принципу история русского литера­турного языка растворит в себе и языковой материал, извлеченный из сочинений отдельных писателей, лишит его индивидуального имени и распределит его по общим семантическим и стилистичес­ким категориям языковой системы»1.

Таковы важнейшие понятия, которые были положены в свое время в основу стилистического исследования. В ходе этого иссле­дования довольно быстро обнаружились затруднения, которые ос­таются не преодоленными и до настоящего времени. В этом легко убедиться, сопоставив высказывания разных исследователей в раз­ные годы. Затруднение представила прежде всего задача описания стилей языка как определенной системы применительно к состоя­нию современного русского литературного языка. В общей форме эта задача определялась ъ уже цитированной статье акад. В. В. Вино­градова так: «Описать и уяснить систему литературного языка в тот или иной период его истории — это значит: дать полную харак­теристику его звуковой, грамматической и лексико-фразеологичес-кой структуры на основе разнообразного и тщательно обработанно­го материала («литературных текстов»), выделить основные стили литературного языка и определить их иерархию, их семантичес­кий и функциональный вес и соотношение, их взаимодействие и сферы их применения»2. Именно эти последние специфические за­дачи и остались до настоящего времени никак не решенными. <...> '.

Почему оказалось таким затруднительным делом охарактери­зовать систему стилей современного русского языка и последова­тельно раскрыть само это общее понятие «стиль языка?» Ведь не было недостатка ни в интересе к этому коренному вопросу стилис­тики, ни в различного рода попытках его разрешения.

Думаю, что причина этого коренится в неправильности поста­новки этого вопроса, точнее говоря — в том, что вопрос о стиле языка часто ставится неисторически, абстрактно. <...>

Было бы полезно критически осветить понятие стиля языка, обратившись к материалам современного русского литературного языка. Настоящая статья и представляет собою попытку такого критического освещения. Она не может ставить целью полное раз­решение этого вопроса; она только пытается проверить, насколько плодотворно и целесообразно декларативное выдвижение на пер­вый план понятия о стиле языка, когда речь идет о таком развитом

литературном языке, каким является современный русский лите­ратурный язык, насколько это понятие теоретически основательно и практически полезно.

Выше мы приводили определение стиля языка, согласно кото­рому он представляет собою семантически замкнутую систему средств выражения, систему экспрессивно ограниченную и целесо­образно организованную. Эти системы, представляющие стили языка, соответствуют, как было сказано, определенному жанру литерату­ры или письменности, определенной сфере общественной деятель­ности, определенной социальной .ситуации, определенному харак­теру языковых отношений между разными членами или слоями общества. Эти особые стили языка в совокупности составляют сис­тему, характеризующую литературный язык в целом.

Нужно сказать, что эти представления в тех или иных вариа­циях повторяются в работах последнего времени, нередко высту­пая здесь в самом упрощенном виде. Так, например, А. И. Ефимов предлагает под термином «стиль языка «(которому он противопо­ставляет «слог» как особенность индивидуального употребления языка) понимать «... жанровую разновидность литературного.язы­ка»1. Что речь при этом идет прежде всего о приуроченности опре­деленных стилей языка к определенным жанрам литературы, ясно хотя бы из следующего замечания: «Своеобразие слога, например, баснописца определяется не только характером самого литератур­ного жанра басен, содержанием и идейной направленностью его творчества, но и тем, что этому жанру соответствует выработав­шийся в литературном языке определенный стиль языка»2.

Усложненную вариацию в этом же роде находим в статье Э. Г. Ри-зель о проблеме стиля. Здесь за первым рядом таких стилей языка, как, например, стиль художественной литературы, публицистики, прессы, научной литературы, следует другой ряд, подчиненный пер­вому и представляющий разновидности этих основных стилей. Так, например, разновидностями стиля художественной литературы при­знаются стиль поэзии, стиль прозы, стиль драмы. Внутри этих свое­го рода «подстилей» являются еще более частные стили. <...>

Четырьмя стилями, приуроченными к определенным жанрам литературы или письменности, ограничивается проф. А. Н. Гвоздев в своих «Очерках по стилистике». Это — научный стиль с примыкаю­щим к нему деловым, стиль художественной речи и публицистичес­кий стиль как важнейшие элементы книжного стиля. В. Д. Левин, принимая как особые стили языка стили публицистический, науч­ный и официально-деловой, не согласен с выделением на равных с ними правах стиля художественной литературы.

Мы помним, что, с другой стороны, стили языка рассматрива­ются как система определенных средств выражения, определен­ных элементов языка. Для каждого из них должны быть характер­ны определенные слова и выражения, формы, конструкции, не ха­рактерные для других стилей языка. Это — важнейшая сторона дела; в ней заключено основание для выделения всех этих разно­видностей как стилей языка.

Но оправдывают ли это положение факты современного язы­кового употребления? Как будто бы не оправдывают. Во всяком случае, пока никому не удавалось показать, что с каждым из этих стилей связаны специфические элементы языка, особые элементы его словаря и фразеологии, особые формы и конструкции, невоз­можные в других стилях или выступающие в этих других стилях как инородное тело.

Очень показателен данный в «Очерках по стилистике» А. Н. Гвоз­дева перечень стилей языка, сопровождаемый краткой их характе­ристикой: «Научный стиль, основное назначение которого — давать точное, систематическое изложение научных вопросов; в нем ос­новное внимание привлечено к логической стороне излагаемого, поэтому иногда этот стиль обозначает как стиль интеллектуальной речи. К нему примыкает строго-деловой стиль законов, инструк­ций, уставов, деловой переписки, протоколов и т. д., в котором так­же господствуют интеллектуальные элементы языка (?); 2) стиль художественной речи, для которой типично стремление к яркости, образности, экспрессии речи: он включает большое число разно­видностей (?); 3) публицистический стиль — стиль агитации и про­паганды; его цель — убеждать массы, давать им лозунги для борь­бы, организовать и вести их к победе. Этот стиль, в связи с такими задачами, широко пользуется как средствами интеллектуальной, так и средствами экспрессивной речи»1.

Не вдаваясь в критику многих частных противоречий и дву­смысленностей в этих формулировках, отметим главное. В этой характеристике нет и намека на языковую специфику указанных стилей, она покоится на самом общем определении особых задач каждой из указанных разновидностей речи. Но могут ли в таком случае эти разновидности рассматриваться как особые стили язы­ка? С другой стороны, можно ли отказать художественной литера­туре в интеллектуальных элементах языка, если только под ними понимаются прямые, лишенные экспрессивной окраски обозначе­ния понятий; и распадается ли научный стиль, теряет ли он точ­ность и систематичность в изложении научных вопросов при ис­пользовании в нем средств экспрессивной речи?

Всего страннее то, что всем этим разновидностям книжной речи противопоставляется стиль разговорной речи, в котором выделяет­ся, в свою очередь, просторечный стиль. Но как тогда быть со ст.и-

лем художественной речи, который никак не может уместиться в рамки речи книжной, если ее понимать как противоположность раз­говорной? Как быть, например, со стилистическими особенностями драмы, со стилистическими особенностями диалогов в различных жанрах художественной литературы? Что касается стиля просто­речного, который, по утверждению А. Н. Гвоздева, выражается в отступлениях от принятых норм общения, в допущении языковых элементов, имеющих экспрессивную окраску грубоватости, то этот стиль, поскольку речь идет об особых языковых средствах, оказы­вается возможным в различных жанровых разновидностях речи. Можно ли, например, заказать стилю художественной речи или публицистическому стилю или даже научному стилю пользоваться в необходимых случаях этими элементами, имеющими экспрессив­ную окраску грубоватости?

<...> Дело в том, что в развитом национальном языке, как, на­пример, в современном русском литературном языке, и нет таких замкнутых жанрово-речевых разновидностей. И художественная литература, и публицистика, и научная литература представляют сейчас столь развитые области человеческой деятельности, имею­щие такое большое количество разнообразных задач, касающиеся столь различных сторон действительности и в таких различных аспектах, что ограничить их стиль какими бы то ни было изолиро­ванными элементами языка нет никакой возможности. В любой сфере общественной деятельности, в любом жанре литературы или пись­менности мы можем пользоваться и практически пользуемся раз­личными средствами, которые предоставляет нам общенародный язык. Выбираем мы те или иные средства в каждом отдельном слу­чае, исходя не из отвлеченных требований жанра, а учитывая кон­кретное содержание и назначение речи. Этот выбор определяется отношением пользующихся языком людей к данному содержанию, их всякий раз конкретными представлениями о назначении, функ­ции данной речи. Вот почему правильнее было бы говорить не о публицистическом, литературно-художественном, научном'и т. д. стиле языка, а о различных принципах выбора, отбора и объедине­ния слов в художественно-литературных, публицистических, на­учных произведениях данной эпохи. Или иначе говоря: если и вы­двигать общие понятия литературно-художественного, публицис­тического, научного стиля, то нужно помнить, что они выходят за рамки собственно языковые, что с точки зрения языковой они обна­руживают исключительное разнообразие и изменчивость.

Думаю, что это не требует особых доказательств в отношении художественной литературы, в которой широта, свобода объедине­ния, разнообразие и многообразие применяемых языковых средств, проявившиеся уже в пору расцвета русской реалистической лите­ратуры со времен Пушкина и Гоголя, общеизвестны. Наиболее це­лесообразным было бы остановиться на этом вопросе применитель­но к так называемому научному стилю. В самом деле, в отношении выбора и подбора языковых средств он представляется с первого

взгляда наиболее обособленным. Говорят, что научный стиль ха­рактеризуется подбором особых слов и выражений — специальной терминологии, логических или «интеллектуальных элементов язы­ка» (вспомним характеристику А. Н. Гвоздева). Конечно, верно то, что излбжение вопросов науки невозможно без разработанной сис­темы специальных терминов. Но наличие специальных терминов само по себе не может еще составить характеристики научного сти­ля. С одной стороны, употребление научной терминологии далеко выходит за рамки только научной литературы. С другой стороны, было бы крайним упрощением представлять дело так, что науч­ность освещения вопроса определяется только употреблением осо­бой специальной терминологии.

Верно, далее, и то, что основное внимание при научном спосо­бе изложения привлечено к логической стороне излагаемого. Но разве логическая стройность изложения не является общим его достоинством? Более определенной была бы чисто негативная ха­рактеристика научного сподоба изложения, т. е. указание на то, что в научных произведениях, как и в любых чисто деловых докумен­тах, не является существенной забота об образном применении слова, об украшении слога. Но, во-первых, отсутствие образности и забо­ты о красоте и изяществе изложения вовсе не есть обязательная принадлежность слога научных произведений. А во-вторых, эта особенность опять-таки не укладывается в рамки чисто языковых категорий.

Научный характер изложения определяется прежде всего со­держанием речи, ее общей направленностью, характером и типами связи понятий, последовательностью в ходе изложения мысли, а вовсе не абстрактными нормами отбора языковых средств. Истинно научное изложение не замыкается в рамки каких-то особых форм речи. Оно может быть столь же разнообразно и изменчиво, как и изложение чисто художественное.

<...> В развитом национальном литературном языке (с харак­терным для него многообразием выразительных средств и с воз­можностями извлекать из многих слов и выражений различные тональности) возвышенный, риторический (ораторский), снижен­ный и т. п. стили речи также определяются не только (и, может быть, не столько) выбором каких-то особых, изолированных, специ­фических средств, слов, грамматических форм и синтаксических конструкций. В современном русском языке сравнительно мало та­ких слов и выражений, которые могли бы быть приурочены только к одному из таких стилей речи. Возвышенный, сниженный и т. п. стили речи не исключают употребления слов и выражений различ­ной стилистической окраски. Решающим для характеристики того или иного стиля речи являются принципы соотношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи.

<...> Еще Пушкин и Гоголь показали, что наряду с употребле­нием традиционно закрепленных за старыми стилями языка средств в разнообразных стилистических целях могут применяться такие

средства, которые были ранее прикреплены к совсем другим раз­новидностям речи. Ср. в этом отношении сложность языкового со­става известных патетических мест из лирических отступлений в «Мертвых душах» Гоголя. '

К каким же выводам можно прийти на основании всех пред­шествующих рассуждений? В современном языке, со времен Пуш­кина, окончательно подорвавшего и разрушившего авторитет дей­ствительно существовавших разобщенных, замкнутых и система­тически организованных стилей литературного языка XVIII в., не существует различных обособленных стилей, какой-либо системы концентрических кругов, замкнутых и лишь частично соприкасаю­щихся, иерархически соподчиненных. Что же тогда есть в языке с точки зрения стилистической? Что позволяет в разных случаях, в разных условиях речи выражать по-разному сходные понятия? В языке с его обширным и разнообразным кругом слов, выражений, форм, конструкций мы имеем лишь определенные стилистические возможности, которые могут быть очень различно реализованы в той или иной разновидности речи, в том или ином контексте выска­зывания. Понятно, что эти возможности, предоставляемые языком, могут быть очень разного порядка. В одном случае это будут слова и формы, которые мы могли бы традиционно обозначить как «ней­тральные». Они действительно нейтральны или, если можно так сказать, безразличны к стилю, т. е. могут выступать в различных по своему стилистическому характеру высказываниях и, в зависи­мости от обстоятельств, от всего контекстового окружения, полу­чать ту или иную окраску. Таких слов, выражений, форм слов и конструкций в языке много, они, без сомнения, составляют основ­ную массу его средств. Что мы можем сказать, например, о словах основного словарного фонда, имея в виду их основные, прямые зна­чения, являющиеся устойчивым, обычным для общенародного язы­ка обозначением различных понятий и предметов? Такие слова, как вода, камень, идти и ходить, белый, острый, напрасно, этот и многие другие, действительно безразличны к стилю высказыва­ния. Но само собою понятно, что говорящий не может быть безразли­чен к выбору слов. При определении стилистического характера речи, ее направленности мы не можем игнорировать важнейшего вопроса: прибегает ли говорящий или пишущий к этим обычным, простым и «нейтральным» словам или избегает их, заменяя их возможными синонимическими словами или оборотами, хотя в данном случае было бы необходимо и естественно употребить именно эти простые слова. Разве не характерно стремление Пушкина в борьбе с перифрасти­ческой и жаргонной манерой выражения опереться, как на важней­ший элемент стиля, на эти простые, обычные слова? <...>

Нейтральными по своей природе, несмотря на свое специальное назначение, являются и слова-термины, как прямые и точные обо-

значения определенных понятий. Лишь в особых условиях контекста они получают особую выделяющую их стилистическую окраску, обыч­но сталкиваясь в речи с их синонимами не специального значения или являясь в таком контексте, где их появление не ожидалось.

Нейтральными являются и многие другие слова, не имеющие себе в словарном составе синонимических соответствий и не несу­щие яркой экспрессивной окраски. Но в языке имеется определен­ный круг (и в таких развитых литературных языках, как русский, хотя и несравненно меньший, чем первый круг, но достаточно ши­рокий и разнообразный) таких слов и выражений и — отчасти — таких форм и конструкций, сфера употребления которых ограни­чена. Такие слова и выражения, такие формы являются не только носителями определенных лексических или грамматических зна­чений, но и предполагают выражение того или иного отношения говорящих к определенным предметам и понятиям. Об этих словах можно, сказать, что они обладают определенной стилистической тональностью сами по себе, как данные слова, независимо от кон­текста, что они несут собой в тот или иной контекст определенную общую настроенность.

Вопрос об общей стилистической ограниченности тех или иных языковых средств тесно связан с вопросом о наличии в языке сино­нимических рядов соотносительных по значению слов и форм. Там, где при назывании определенного понятия, предмета есть возмож­ность выбора одного из наличных в языке слов с соотносительным значением, там обычно, наряду со словами нейтральными, которые возможно употребить в контекстах с очень различной стилистичес­кой окраской, выступают слова, определенным образом стилисти­чески ограниченные. <...> Стилистические пометы при таких сло­вах в современных толковых словарях обычно и имеют своей це­лью указать на такую общую стилистическую настроенность слова, которая предполагает наличие особых условий для его употребле­ния. Но при стилистической характеристике слов не следует сме­шивать наличие общей стилистической окраски отдельных слов или выражений с теми экспрессивными оттенками, которые могут явить­ся у слова в различных контекстах в зависимости от выражения отношения говорящего к тому или иному предмету речи, а также в зависимости от тех или иных видов объединения слов в высказы­вании, от всего словесного окружения данных слов в контексте речи. Понятно, что общая стилистическая окраска слова или выражения, закрепленная за ним в языке, определенным образом ограничивает возможности его применения в различных контекстах речи. <...>

Полная и конкретная стилистическая характеристика слова может быть дана только в контексте речи. Как конкретно реализу­ется эта общая стилистическая предопределенность слова, какова будет его реальная окраска и его конкретное назначение в речи — это решается прежде всего его отношениями с другими словами в речи, той смысловой перспективой, в которую слово оказывается «вдвинутым» в каждом отдельном случае. <...>

Определение стилистических возможностей слова тесно свя­зано, с одной стороны, с изучением различных значений слова и отношений между ними, с другой стороны, с изучением фразеоло­гических связей слова в отдельных его значениях. Одно и то же слово, в случае его многозначности, может вести себя в стилисти­ческом отношении далеко не одинаково в зависимости от того, ка­кое значение его реализуется и в сочетание с какими словами оно вступает. Так, у многих слов (в частности, слов основного словарно­го фонда) с основным конкретным значением стилистически ней­тральным являются вторичные, по преимуществу переносные зна­чения, стилистически ограниченные. Ср., например, слово вода в его основном значении и в переносном, образном значении «много­словие, пустословие»; гнуть в его конкретном значении и в значе­нии «вести речь к какой-либо цели, намекать на что-либо» (Он все гнет к тому, чтобы сделать по-своему)', клеиться в его соотно­шении с клеить в конкретном значении и то же слово в значении «идти на лад» (Разговор не клеится).

При определении стилистических возможностей слова чрез­вычайно важно учитывать границы его сочетаемости с другими словами, его возможные фразеологические связи и обусловленные этим изменения его экспрессивно-стилистической окраски. <...>

Таким образом, вопрос о стилистических возможностях слова неразрывно связан не только с изучением синонимики языка, но и с изучением типов и видов значений слов и фразеологических свя­зей и сочетаний слов в различных возможных контекстах речи.

Итак, весь ход нашего рассуждения ведет к следующему:

1. Вопрос о стилях языка нельзя ставить отвлеченно, неисто­рически, безотносительно к этапам развития национального лите­ратурного языка. Мы имеем полное основание говорить о стилях языка как об особых, семантически замкнутых типах речи приме­нительно, например, к русскому литературному языку XVIII в. вре­мени Ломоносова. Мы не имеем достаточных оснований говорить о таких или подобных стилях языка применительно к литературно­му языку начиная со времени Пушкина.

2. Мы не имеем в современном русском литературном языке, как в языке, достигшем очень высокой ступени развития и пред­ставляющем исключительное разнообразие своего употребления, стилей языка как особых его (языка) сфер, типов, систем. Но каж­дое высказывание, каждый контекст обладает стилем; в речи m^i находим всякий раз определенный выбор слов, форм, конструкций, порядок их расположения и определенное их сочетание, которые зависят как от содержания и назначения речи, так и от общих законов, правил и возможностей языка. В этом смысле мы и долж­ны говорить о стилях речи, причем их характеристика должна быть гораздо более конкретной и тонкой, чем это имеет место в совре­менных пособиях по стилистике.

3. Помимо изучения всего разнообразия конкретных стилей речи, конкретных приемов сочетания языковых элементов в вы-

оказывании, важнейшую задачу стилистики составляет определе­ние общих стилистических возможностей отдельных элементов язы­ка, тесно связанное с изучением его синонимики, системы значений слова и фразеологии.

В последнее десятилетие довольно распространенным стало разделение стилистики на лингвистическую (иначе: лингвостилис­тику — термин, введенный, если не ошибаюсь, Л. А. Булаховским) и литературоведческую. Такое разделение следует признать внеш­ним, не вскрывающим действительного различия направлений и целей стилистического исследования.

Возьмем, например, определения стилистики как лингвисти­ческой и как литературоведческой дисциплины в «Очерках по сти­листике русского языка» А. Н. Гвоздева. О лингвистической сти­листике здесь говорится, что это «... стилистика, рассматривающая и оценивающая средства национального языка с точки зрения их значения и экспрессии, изучающая систему выразительных средств известного языка...»1. Такое определение нельзя не признать рас­плывчатым и неясным. Во-первых, при этом лингвистическая сти­листика сливается с семасиологией (она рассматривает и оценива­ет средства языка «с точки зрения их значения»), и ее предмет поэтому становится неопределенным. Во-вторых, что касается экс­прессии средств национального языка, то она, как мы уже говори­ли, в большей части случаев оказывается изменчивой, зависящей от условий, содержания и назначения речи. Но тогда чем отличает­ся принципиально (не по объему) лингвистическая стилистика от стилистики как литературоведческой дисциплины? Ведь основную задачу последней А. Н. Гвоздев определяет так: «... выяснение того, как писатели для воплощения своих художественных замыслов, для выражения своей идеологии используют выразительные сред­ства, которыми располагает язык»2. Но экспрессия языковых средств нередко и во многом зависит именно от этого «как», от конкретного применения и контекстного окружения слов, отдельных языковых элементов. Кроме того, непонятно, почему особо выделяется сти­листика как проблема литературоведения: являясь частью общей проблемы о приемах и способах использования языковых средств для выражения определенного круга мыслей, определенной идео­логии, она имеет отношение и к науке, к публицистике и т. д.

Более правильным представляется общее разделение стилис­тики на стилистику аналитическую и стилистику функциональ­ную — два раздела, тесно между собою связанные, хотя и имею­щие свои особые границы и специальные задачи. И в том и в дру­гом случае стилистика представляется как особая, прикладная об­ласть языкознания, поскольку речь идет об изучении средств язы­ка и их применении. Но понятно, что стилистическое исследование

предполагает совместную заинтересованность и сотрудничество язы­коведов со специалистами других отраслей науки — литературове­дами, поскольку речь идет об изучении стилистического мастерства писателей и публицистов, представителей других наук, поскольку речь идет о языке и стиле произведений научного характера и т. д.

Как же могут быть определены задачи двух основных разде­лов стилистического исследования? Стилистика аналитическая, как нам представляется, имеет своей задачей изучение той общей сти­листической тональности отдельных элементов языка, о которой речь шла выше. Такое изучение тесно связано с изучением синони­мики языка, синонимических соответствий слов и форм. Понятно, что аналитическая стилистика, рассматривая отдельные слова, выражения, формы, конструкции языка по отдельности и в их со­отношении с возможными их языковыми синонимами, может по­мочь лишь общему определению границ общенародного употребле­ния слов и форм языка при определенном состоянии его синоними­ческой системы. Это исследование еще не представляет собой сти­листики в собственном смысле, хотя без него и невозможно ее су­ществование. Важнейшим результатом такого исследования явля­ется выделение наряду с так называемыми «нейтральными»эле-ментами языка таких его элементов, которые вносят в контекст определенную настроенность, употребление которых возможно лишь при определенных стилистических условиях.

Что касается стилистики функциональной, то она изучает кон­кретные принципы отбора, выбора и объединения слов в контексте речи в связи с общим смыслом и назначением высказывания. Ее задача — анализ многообразия стилистических применений эле­ментов языка в конкретных речевых условиях. Именно здесь мы сталкиваемся с понятием стиля речи, с тем, без чего немыслимо никакое высказывание; конкретное многообразие этих стилей речи мы должны изучать и оценивать, .избегая тех схематических деле­ний на «стили языка», которые никак не помогают вскрыть это многообразие использования языка в различных целях, социаль­ных условиях, в различных областях общественной деятельности и в зависимости от различного содержания речи.

Р. Г. Пиотровский О некоторых стилистических категориях1

Отставание в разработке вопросов стилистики общеизвестно. Причин этого отставания несколько.

Во-первых, определение самого объекта, предмета изучения в области стилистики представляет собой значительные трудности по сравнению с аналогичными задачами других разделов языко-

знания. Это и понятно, поскольку стилистическая характеристика языкового элемента (слова, формы и т. п.) часто имеет слабые и порой неясные контуры и выступает всегда гораздо менее отчетли­во, чем его основное лексическое или грамматическое значение. Именно в силу этого при стилистическом анализе действительно научные выводы часто подменяются импрессионистическими и субъ­ективными оценками.

Во-вторых, принципы стилистического выделения и класси­фикации языковых единиц не только не совпадают, но иногда даже резко расходятся с принципами классификации языкового мате­риала в области фонетики, лексикологии и грамматики.

В-третьих, стилистические нормы языка изменяются неизме­римо быстрее, чем звуковая система языка, его словарный состав и тем более грамматический строй. Вместе с тем стилистические из­менения неравномерны не только в различных социальных, про­фессиональных, возрастных группах говорящих, но и по отноше­нию к отдельным индивидам. В связи с этим установление обще­языковых стилистических норм представляет часто значительные трудности.

В-четвертых, некоторые языковеды в сво'их стилистических исследованиях ограничиваются письменной формой литературной речи, а иногда замыкаются в рамках языка художественных про­изведений. Поэтому бывает, что стилистические явления, свойст­венные лишь литературно-художественной речи, рассматривают­ся как явления, присущие всему языку в целом. Все эти трудности стилистического исследования дают о себе знать уже при опреде­лении основных категорий и понятий стилистики.

* * *

Обратимся к понятию речевого (языкового) стиля. Сам принцип выделения в языке отдельных его стилей пока еще недостаточно очерчен. Многие языковеды видят в речевых стилях разновидности общенародного языка, связанные с определенными жанрами лите­ратуры. Этот принцип классификации проводится особенно прямо­линейно тогда, когда речь идет о стилях литературного языка.

<...> Жанровый принцип классификации речевых стилей, как известно, имеет многовековую историю. Он использовался еще в анти­чной поэтике (три стиля Аристотеля, древнеиндийские теории сти­ля). На жанровом разделении стилей построена поэтика и стилистика французского классицизма. <...> В западноевропейском языкознании жанровый принцип различения речевых стилей широко используется представителями так называемого неофилологического направления. Это и понятно: языковеды школы К. Фосслера и Б. Кроче -видят в языке художественной литературы, точнее, в языке отдельного пи­сателя, выступающего в роли «творческой личности», организующее и движущее начало общенародного языка.

Следует отметить, что сторонники жанровой классификации стилей выступают претив размежевания стилистики общенарод­ной речи и стилистики литературно-художественной речи, считая их лишь разделами единой общеязыковой стилистики. Однако раз­витие стилистических норм языка показывает, что выделение ре­чевых стилей в связи с определенными литературными жанрами оказывается объективно оправданным лишь применительно к оп­ределенным периодам развития отдельных языков и их литера­турных норм. Так, вряд ли кто-нибудь будет возражать против от­четливой стилистической очерченности литературных жанров рус­ской литературы вплоть до начала XIX в. Можно говорить о басен­ном стиле внутри русского литературного языка XVIII—XIX вв.; общность отбора лексики, фразеологии, синтаксических синонимов в баснях Крылова, Сумарокова или Дмитриева служит этому иллю­страцией. Жанровое разграничение языковых стилей отчетливо про­слеживается во французском литературном языке XVII—XVIII вв., в классической латыни «золотого века» и т. д.

Однако вряд ли возможно стилистическое богатство прозы Пушкина и Гоголя, Толстого 'и Горького ограничить узкими рамка­ми художественно-беллетристического стиля. Точно так же невоз­можно стилистическое разнообразие русской поэзии XIX и XX вв. ограничивать лишь «высоким» поэтическим стилем. Разве можно говорить об унифицированном с точки зрения языковых средств стиле сатиры в языке Гоголя или Щедрина, И. Эренбурга или Иль­фа и Петрова? Что общего в стиле басен Демьяна Бедного и Михал­кова? Разве лишь аллегорическое использование названий живот­ных. Но это факт скорее поэтики, чем стилистики.

Закрепление языковых стилей за теми или иными литератур­ными жанрами характерно лишь для определенных направлений в литературе. Так, эстетика классицизма строго ограничивала исполь­зование тех или иных речевых стилей в определенных жанрах (раз­говорно-бытовая речь — в комедии, книжная речь — в прозе, вы­сокий стиль — в поэзии). Наоборот, эстетические нормы романтиз­ма и особенно критического реализма допускали и даже требовали свободного варьирования и комбинирования в рамках одного про­изведения различных речевых стилей. <...> «Укрепившийся под влиянием Пушкина, — пишет акад. В. В. Виноградов, — в передо­вой русской литературе реализм как метод глубокого отражения действительности — в соответствии со свойственными ей социаль­ными различиями быта, культуры и речевых навыков '•— требовал от писателя широкого знакомства со словесно-художественными вкусами и социально-речевыми стилями разных сословий, разных кругов русского общества»1.

Укрепление жанра «многолюдного» и многопланового произ­ведения в русской литературе XIX и XX вв. и особенно в советской литературе окончательно утвердило и дало все права гражданства варьированию элементов разных стилей не только в рамках целого произведения или главы, но и в пределах одного абзаца и даже предложения. Наоборот, использование в произведении только одного речевого стиля становится все более редким явлением. Такое «одно-.стилевое» построение чаще всего выступает как средство пародии или является признаком бедности слога писателя.

Условность и произвольность традиционной жанровой класси­фикации стилей ощущает каждый языковед, работающий в облас­ти стилистики русского, немецкого, французского, английского и других высокоразвитых языков. В этом смысле следует признать вполне своевременным выступление Ю. С. Сорокина, предложив­шего пересмотреть традиционное понимание термина «стиль язы­ка». Однако, справедливо указывая на постоянное соединение в языке художественной литературы разностилевых элементов и на отсут­ствие каких-либо «замкнутых семантико-стилистических систем, соответствующих тому или иному жанру литературы или письмен­ности», Ю. С. Сорокин распространяет это утверждение на весь общенациональный язык в целом. Считая, что «решающим для ха­рактеристики того или иного стиля речи являются принципы соот­ношения и приемы объединения различных языковых средств в контексте речи», Ю. С. Сорокин приходит к выводу, что по сущест­ву понятие стиля совпадает с понятием контекста. Такое решение вопроса приводит к отрицанию объективного существования в язы­ках речевых стилей.

Но ликвидация научного понятия языкового стиля как «целе­сообразно организованной системы средств выражения», как раз­новидности общенародного языка обозначает уничтожение основ­ной стилистической категории. А это грозит самому существова­нию этого важного раздела языкознания. Чтобы выйти из этого за­труднения, Ю. С. Сорокин предлагает различать стилистику ана­литическую и стилистику функциональную. <...> Стилистика ана­литическая должна изучать инвентарь стилистических средств. <...> Функциональная стилистика изучает применение стилистических средств в отдельных стилях — контекстах.

Таким образом, Ю. С. Сорокин в созданной им системе как буд­то бы обходится без речевых стилей. Между тем объективное суще­ствование различных стилей языка неоспоримо; это ощущает каж­дый человек, говорящий или пишущий на том или ином языке. <...> Наблюдения над живой разговорной речью показывают, что в сознании говорящего стилистические значения произносительных вариантов, слов, грамматических форм и конструкций живут не раз­розненно, в виде лишь определенных возможностей (ср. «аналити­ческую стилистику» Ю. С. Сорокина), но имеют системный характер. Любое стилистическое исследование выявляет объективное существование речевых стилей. Речевые стили незримо присутст-

вуют и в построениях Ю. С. Сорокина, направленных на отрицание этих стилей («гони природу в дверь — она влетит в окно»). Указы­вая, что «стилистика аналитическая прямой своей задачей имеет изучение синонимических соответствий слов и форм языка и опре­деление границ общенародного употребления слов и форм языка» <...> и считая необходимым произвести «... пересмотр системы сти­листических помет, принятых в толковых словарях современных языков», Ю. С. Сорокин молчаливо признает факт существования определенных разновидностей общенародного языка, т. е. стилей. Ведь границы употребления тех или иных языковых элементов могут быть определены лишь относительно стилей речи, а стилистичес­кие пометы, как известно, являются ничем иным, как указанием на принадлежность данного языкового элемента к тому или иному язы­ковому стилю (см. ниже).

Обнаружившееся в докладе Ю. С. Сорокина стремление поста­вить под сомнение объективное существование речевых стилей не случайно: оно отражает те возникающие при классификации сти­листических явлений трудности, которые обусловлены особым, многоплановым характером этих явлений, отражающих и объеди­няющих в себе элементы грамматической, лексической и звуковой систем языка. Короче говоря — это трудности научного обобщения, встающие перед исследователем, стремящимся найти правильное соотношение общего и частного.

<...> Существование различных сфер, условий и задач обще­ния вызывает к жизни различные формы функционирования язы­ка. Иллюстрацией этого положения может служить существование речи устной и письменной, диалогической и монологической. Раз­личия в целях общения отражаются в разграничении бытовой, на­учно-деловой и литературно-художественной форм речи.

Эти различные формы функционирования языка постоянно взаимодействуют и переплетаются между собой. Многоплановость взаимопроникновения .стилистических явлений служит одной из причин тех трудностей и ошибок, которые возникают при класси­фикации и характеристике разновидностей и форм языка. Так, не­которые языковеды склонны отождествлять понятие речевого сти­ля с понятием формы и разновидности языка. <...> Они полагают, что поскольку каждая из форм функционирования языка характе­ризуется обычно особым отбором языкового материала, .а вопрос отбора языкового материала является основным элементом науч­ного понятия «стиль», постольку удобнее говорить о просторечном и литературном стиле, диалогическом и монологическом стиле, ос­тавляя в стороне термины «норма», «речь», «форма» и т. д.

Языковеды, отождествляющие понятие речевого стиля с поня­тием разновидности языка, не различают в данном случае причину и следствие. Действительно, различия в исторических условиях, сферах, формах и задачах общения, вызывающие к жизни сущест­вование ответвлений, разновидностей и форм функционирования языка, определяют выбор тех или иных элементов из разных си-

нонимических рядов. В результате складываются общие нормы этого отбора, т. е. речевые стили. И хотя определенные речевые стили функционально связаны с теми или иными формами и разновид­ностями языка, эта связь не обозначает их полного совпадения. Так, если для научно-деловой речи характерен особый отбор языкового материала, то это еще не значит, что этот материал не может быть использован в литературно-художественной речи. И наоборот, на­учно-деловая речь может иногда обращаться к стилистическим сред­ствам бытовой речи. Стиль устной речи может использоваться и в письменной речи (например, диалог в художественном произведе­нии), и, наоборот, устную речь можно построить в стиле, характер­ном для письменной речи.

С другой стороны, не все разновидности речи имеют единые принципы отбора речевого материала. Так, невозможно говорить о едином Литературно-художественном стиле, поскольку в художе­ственной литературе используются языковые средства, присущие обычно самым разнообразным стилям. Нельзя говорить и о литера­турном стиле вообще. Литературный язык, являясь высшей обра­ботанной формой общенационального языка и обслуживая самые широкие массы общающихся, сам функционирует в формах речи письменной и устной, диалогической и монологической, научно-де­ловой, художественной и бытовой. А все эти формы речи различа­ются по отбору в них языкового материала.

Таким образом, речевые стили создаются на базе взаимодей­ствия разновидностей и форм функционирования языка; поэтому основным принципом выделения и разграничения стилей должен быть принцип функциональный1. Что касается жанрового принци­па, то он опирается на временные и непостоянные связи отдельных стилей с определенными литературными жанрами. Эти связи .не обусловлены внутренней спецификой речевых стилей; они возни­кают в связи с определенными поэтико-эстетическими установка­ми некоторых литературных направлений.

* * *

Одним из основных понятий, которыми оперирует стилистика, является понятие экспрессивно-стилистической характеристики. Этим понятием постоянно пользуются и другие отделы языкозна­ния, в частности лексикология (ср. стилистические характеристики слов). Однако именно здесь отчетливо обнаруживается нечеткость, а иногда и внутренняя противоречивость понятия стилистической характеристики, под которое часто подводятся очень разные явле-

ния. В этом легко можно убедиться, знакомясь с системой стилис­тических помет, используемых при составлении словарей.

<...> Несмотря на явные различия, <...> стилистические харак-. теристики имеют и общие черты.

Экспрессивно-стилистические характеристики группируются вокруг основного значения слова или грамматической формы. «Все многообразие значений, функций и смысловых нюансов слова, — указывает В. В. Виноградов, — сосредоточивается и объединяется в его стилистической характеристике».1 Стилистическая характе­ристика слова или формы складывается из элементов, разнород­ных по своему происхождению, значению и функциям. Помимо того, что стилистические оттенки различаются большей или меньшей степенью обобщенности или конкретности, они разграничиваются также «качественно»: в одних преобладает интеллектуально логи­ческий элемент, в других на первый план выдвигается момент эмо­ционально-оценочный. Первый тип стилистической характеристи­ки — стилистическая окраска слова или грамматической формы — возникает на основе их функциональных и смысловых связей. Сти­листическая окраска является как бы отпечатком, отражением того речевого стиля, в котором обычно живет данное слово или форма. При употреблении языковой единицы в привычной для нее стилис­тической среде стилистическая окраска сливается с общим колори­том речевого стиля. При перенесении слова или грамматической формы в необычную для них речевую «обстановку» стилистичес­кая окраска выступает с особой отчетливостью.

В этом плане следует рассматривать и понятие стилистичес­кой нейтральности языковой единицы. Слово или грамматическую форму можно считать действительно нейтральными лишь тогда, ' когда они употребляются абсолютно во всех стилях языка, не раз­личаясь произносительными вариантами. Обычно нейтральными считаются слова и грамматические формы литературного языка; в действительности и эти языковые элементы имеют свою — «лите­ратурную» окраску, которая отчетливо обнаруживается при упот­реблении этих «нейтральных» форм в нелитературной речи. <...>

Наряду со стилистической окраской, отражающей соотнесен­ность языковых элементов с определенными речевыми стилями, существуют так называемые дополнительные стилистические от­тенки. Этот вид стилистических значений отражает ассоциативную или функциональную соотнесенность языковой единицы с опреде­ленной тематикой или ситуациями. Многообразие тематики и си­туаций обусловливает поразительную многоплановость и разнооб­разие этих стилистико-смысловых ассоциаций. Кроме того, отдель­ные слова и выражения могут соотноситься непосредственно с тем или иным художественным произведением-(ср., например, некото-

рые «крылатые слова и выражения»), с историческими событиями (ср. метафоризацию собственных имен исторических личностей, географических названий и т. п.), с конкретными фактами быта. Дополнительные стилистические оттенки могут быть свойственны не только словам или грамматическим формам, но иногда они могут быть связаны с определенными звуками или сочетаниями звуков. С другой стороны, рядом с дополнительными стилистически­ми оттенками, имеющими общеязыковое значение, существуют смы­словые ассоциации индивидуального характера, источником воз­никновения которых могут быть не только различия в культурном уровне, профессии, жизненном опыте, но также и психофизиологи­ческие особенности данного индивидуума. Стилистические оттенки, возникающие в результате индивидуальных ассоциаций, не явля­ются предметом исследования стилистики общенародного языка, но они должны учитываться при изучении слога писателя. Стилис­тической окраске и дополнительным стилистическим оттенкам слов и форм противополагаются очень разнообразные эмоционально-оце­ночные значения языковых единиц.

Вместе с тем эмоциональная оценочность по-разному соотно­сится с номинативным значением, дополнительными стилистичес­кими оттенками и. стилистической окраской слова или граммати­ческой формы. В связи с этим различны и пути возникновения са­мой оценочной экспрессии. Во-первых, эмоционально-оценочное значение может быть единственным содержанием того или иного звукового комплекса; примером могут служить междометия и мо­дальные слова, которые или полностью лишены номинативного зна­чения, или сохраняют его частично. Во-вторых, эмоционально-оце­ночное значение может порождаться самим значением слова или другой языковой единицы (ср. такие слова, как герой, красавец, трус и т. д.). При этом оценочная экспрессия может подавлять ос­новное значение (ср. восклицания: Чорт! Молодец! и т. д.). В-тре­тьих, оценочное значение может возникать на основе переосмысле­ния дополнительных стилистических оттенков слова или грамма­тической формы. Через такие дополнительные смысловые ассоциа­ции передаются не только общенародная оценочная экспрессия, но оценки классовые <...> профессиональные, социальные, просто ин­дивидуального характера.

* * *

<...> Некоторые языковеды вообще отрицают целесообразность разделения стилистики общенационального языка и стилистики литературно-художественной речи. <...>

Существуют по крайней мере два фактора, объясняющие сме­шение указанных стилистик. Первый фактор — субъективного по­рядка. Из-за того, что некоторые языковеды-стилисты работают лишь над языком художественных произведений, каждый элемент

общеязыковой стилистики выступает перед ними одновременно и как часть художественно-языковой системы произведения, т. е. его стиля. Обе стилистики оказываются связанными между собой еди­ным материалом. Эта по существу внешняя связь воспринимается исследователем как связь органическая, внутренняя1. Языковед, изу­чающий не только литературно-художественную, но также быто­вую и научно-деловую речь, обычно не допускает смешения кате­горий стилистики общенационального языка и явлений индивиду­ально-художественного стиля.

Второй фактор имеет объективный характер. Дело в том, что в задачи обеих стилистик входит решение вопроса о возможности и целесообразности выбора из равнозначных языковых средств тако­го варианта, который бы наиболее подходил — с точки зрения оп­ределенного речевого стиля или художественного контекста — для выражения данного содержания. Таким образом, изучая экспрес­сивно-стилистическую характеристику слов и грамматических форм, обе стилистики примыкают к семасиологии.

Однако эти черты сходства и связи стилистики общенацио­нального языка и стилистики индивидуально-художественной речи не должны скрывать существующих между ними и определяющихся внутренним своеобразием каждой из них глубоких различий. Сти­листика общенационального языка, изучающая систему выразитель­ных средств языка, оперирует собственно лингвистическим мате­риалом. Иное — стилистика индивидуально-художественной речи. Выполняя функцию общения, полностью сохраняя свою языковую специфику, индивидуально-художественная речь является одно­временно и материалом искусства — «первоэлементом литерату­ры». В связи с этим, включаясь в словесную ткань произведения, слово или грамматическая форма становится элементом двух сис­тем — системы общенационального языка и художественно-языко­вой системы произведения, т. е. «системы средств речевого выра­жения, организованной в сложное единство и спаянной мировоз­зрением и творческой личностью художника». Поэтому каждый элемент художественно-языковой системы произведения, наряду со своими обычными функциями в языке (смысловой, смыслораз-личительной, организующей, стилистической), выполняет и худо­жественное (стилевое) задание. Эту стилевую функцию языка ху­дожественного произведения нельзя сводить к экспрессивным воз­можностям отдельных слов или выражений.

Во-первых, художественную (стилевую) нагрузку могут полу­чать не только дополнительные экспрессивные оттенки и стилисти-

ческая окраска слова или грамматической формы; художественное осмысление может приобретаться и основным значением языково­го элемента. <...>

Во-вторых, одно и то же стилистическое явление может полу­чать неодинаковое стилевое осмысление в разных индивидуально-художественных стилях. <...>

Своеобразие индивидуально-художественного использования языка, конечно, не означает, что индивидуально-художественный стиль следует рассматривать как замкнутую, независимую от об­щенародного языка систему. Индивидуальный стиль является од­ной из форм существования общенародного языка, а индивидуаль­но-стилевые приемы автора опираются на нормы общенародного языка. Вместе с тем между индивидуально-художественным при­менением языка и общенародными нормами существует еще один вид взаимодействия. Писатель, отражая действительность посред­ством образов, отбирает те языковые средства, которые наиболее точно, полно и выразительно данный образ воспроизводят. Этой точности, полноты и выразительности словесного образа писатель добивается, поднимая на поверхность самые тонкие и подчас неза­метные в бытовом общении стилистико-смысловые оттенки отдель­ных слов и грамматических форм. Больше того, полностью раскры­вая эти оттенки, писатель в своем индивидуально-художественном творчестве уточняет и «шлифует» их, закрепляет их в нацирналь-ной литературной норме и тем самым способствует дальнейшему совершенствованию общенародного языка. В результате отдельные явления из области индивидуального стиля могут проникать в сти­листику общенародного языка.

Р. А. Будагов К вопросу о языковых стилях1

Дискуссия по вопросам стилистики давно назрела. Среди со­ветских лингвистов нет единодушия в понимании основных явле­ний стиля. Больше того, как показывает статья Ю. С. Сорокина, находятся даже такие лингвисты, которые собираются вовсе лик­видировать стилистику, передав рассмотрение вопросов о достоин­стве того или иного языкового стиля на суд разных специалистов: языковедов, литературоведов, математиков, химиков, физиков и других представителей «частных наук». <...> По его мнению, сти­листическим мастерством писателей следует заниматься только литературоведам, а особенностями научного изложения — пред-

ставителям соответствующих наук: о достоинствах языка полити­ко-экономического трактата пусть судят политэкономы, а о манере изложения математика — математики. Что же тогда остается на долю языковеда?

Но прежде чем разобраться в основной ошибке Ю. С. Сороки­на, обратим внимание на характер его аргументации.

Протестуя против разделения стилистики на стилистику язы­коведческую и стилистику литературоведческую, Ю. С. Сорокин подчеркивает, что проблема стилистики, при всей ее важности, является все-таки «... частью общей проблемы о приемах и способах использования языковых средств для выражения определенного круга мыслей, определенной идеологии, она имеет отношение и к науке, к публицистике и т. д.»1. Итак, мы не ошибались, считая, что Ю. С. Сорокин стремится переложить вину за недостаточную разра­ботку проблем стилистики с больной головы на здоровую. Оказыва­ется, что важнейшая проблема языковых стилей относится к науке вообще, к публицистике и — доводим мысль Ю. С. Сорокина до кон­ца — к политэкономии, к истории, к математике, к физике и т. д. <...>

Разумеется, было бы глубоко несправедливо, если бы лингвис­ты лишили экономистов или математиков права судить о достоин­ствах и недостатках стиля их специальных сочинений. Не подле­жит никакому сомнению, что следить за ясностью стиля своего из­ложения — святая обязанность каждого ученого, каждого исследо­вателя, каждого популяризатора. Но одно дело стремиться к ясной передаче своих мыслей, другое — судить о природе языковых сти­лей. Разумеется, судить о природе языковых стилей должны язы­коведы. Поэтому и за состояние разработки проблемы языковых стилей, как и проблемы стилистики в целом, несут ответственность только филологи. Нельзя смешивать интерес к вопросам стилисти­ки, .который может быть у представителей самых различных наук, со специальностью, с необходимостью разрабатывать проблемы'сти­листики как проблемы, относящиеся к языкознанию и литературо­ведению.

Но если трудно взять под сомнение существование стилисти­ки, то, быть может, легче нанести удары по так называемым язы­ковым стилям? Именно так попытался поступить Ю. С. Сорокин в своей статье об основных понятиях стилистики. Ход рассуждений Ю. С. Сорокина очень несложен: так как еще никому не удалось показать, что тот или иной языковой стиль (например, стиль разго­ворной речи в отличие от стиля речи литературно обработанной, стиль художественного произведения в отличие от стиля научного

повествования и т. д.) обладает признаками, которые не повторяют­ся в другом или других стилях, то по существу своему языковые стили не существуют, они выдуманы досужими людьми. «Употреб­ление научной терминологии, — пишет Ю. С. Сорокин, — далеко выходит за рамки только научной литературы... Истинно научное изложение не замыкается в рамки каких-то особых форм речи. Оно может быть столь же разнообразно и изменчиво, как и изложение чисто художественное»1.

Спору нет, языковые стили действительно обнаруживают «ис­ключительное разнообразие и изменчивость», однако дает ли это право исследователю не признавать эти стили, объявлять их пус­той формальностью? Постараемся разобраться в этом вопросе.

Как нам кажется, в решении вопроса о языковых стилях Ю. С. Сорокин допускает две серьезные ошибки — логическую и фак­тическую. Кратко остановимся на первой и подробнее осветим вторую.

Известно, что проблема разграничения языковых стилей яв­ляется очень трудной лингвистической проблемой. Об этих труд­ностях писали многие выдающиеся лингвисты — русские и зару­бежные. Признаки одного языкового стиля частично повторяются не только в признаках другого или других языковых стилей, но и в особенностях литературного языка вообще.

<...> Основываясь на фактах <...> переплетения языковых сти­лей, Ю. С. Сорокин утверждает, что языковые стили существуют лишь в воображении исследователей. Логическую ошибку Ю. С. Сорокина мы здесь усматриваем в том, что, столкнувшись с трудностями клас-.сификации языковых явлений, он не только вовсе отказывается от всякой классификации, но и отрицает реальные различия между языковыми стилями, т. е. отрицает очевидные факты.

Чтобы нагляднее представить себе характер этой ошибки, при­ведем для сравнения два примера из классификации совсем дру­гих явлений.

Известно из истории языкознания, что в конце XIX века воз­никло такое направление в диалектологии, которое отрицало ре­альность существования всяких местных диалектов. Сторонники этой концепции утверждали, что в истории языка нет никакой возмож­ности. установить такие 'признаки диалекта, которые частично не повторялись бы в другом или других диалектах. Переходы одних диалектов в другие обычно настолько разнообразны, а границы между диалектами настолько нечетки, что — согласно этой концеп­ции — нельзя говорить о реальном существовании отдельных диа­лектов. Так возникло направление, отрицавшее реальность суще­ствования местных диалектов в истории различных языков.

Характер аргументации Ю. С. Сорокина против реальности существования языковых стилей в общем такой же, каким он был у тех, кто отрицал реальность существования местных диалектов:

так как границы между стилями очень изменчивы и подвижны, а признаки одного стиля иногда повторяются в другом или других стилях, то стили в действительности не существуют. <...>

Проведем теперь второе сравнение. Известно, что раеграниче-ние романа, повести, новеллы и рассказа проводится в литературо­ведении. Известно также и то, что неспециалисту это разграниче­ние в одних случаях может показаться очень простым (например, разграничение романа и рассказа), а в других — очень сложным и условным (например, разграничение новеллы и рассказа). В дейст­вительности трудности разграничения различных литературных жанров распространяются на все случаи. Достаточно напомнить лишь такие факты: на обложке «Мертвых душ» Гоголя указано «поэма», а «Евгений Онегин»Пушкина именуется «романом в стихах»; свое огромное многотомное произведение «Жизнь Клима Самгина» сам Горький назвал повестью, а о «Герое нашего времени» Лермонтова Белинский говорил как о романе.

Основываясь на таких фактах, можно было бы предположить, что никакого разграничения в действительности между разными литературными жанрами не существует. Однако такое предполо­жение ошибочно. Разумеется, нет абсолютных критериев разгра­ничения литературных жанров, признаки одного жанра часто по­вторяются в признаках другого или других жанров, но между раз­ными жанрами есть и реальные различия. <...>

Итак, как бы ни соприкасались разнообразные литературные жанры между собой, между ними существуют не только сходство, но и реальные различия.

Разным наукам и разным областям знания постоянно прихо­дится иметь дело с явлениями, которые выступают и как близкие друг к другу, и как отличные друг от друга одновременно. Логичес­кая ошибка Ю. С. Сорокина, как нам кажется, заключается в том, что он не разобрался в природе этих сложных явлений. Разнооб­разные стили безусловно родственны друг другу, они выступают как разветвления единого общенародного языка, но одновременно (об этом ниже) они и отличны друг от друга, так как язык, будучи органически связанным со всеми видами деятельности человека, сам зависит от этих последних, выступает в многообразных и раз­нообразных формах1. Подчеркивая лишь то, что сближает языко­вые стили, и закрывая глаза на то, что определяет специфику каж­дого языкового стиля в отдельности, Ю. С. Сорокин тем самым не­правильно осветил проблему языковых стилей в целом.

Но дело не только в логической ошибке Ю. С. Сорокина. Не менее существенна и его фактическая ошибка, к краткому рассмот­рению которой мы теперь и перейдем.

Как мы уже знаем, основной довод Ю. С. Сорокина против реальности существования языковых стилей заключается в том, что признаки одного стиля будто бы целиком или почти целиком повторяются в признаках других стилей1. Он стремится доказать, что художественная манера повествования в такой же мере свой­ственна истинно научному изложению, как и собственно художест­венной литературе, а точность и лаконичность языка присуща сти­лю художественной литературы в такой же степени, в какой и сти­лю научного изложения и т. д.

Не касаясь пока более общего вопроса о языковых стилях, по­смотрим, насколько прав Ю. С. Сорокин в этом последнем своем утверждении. Для доказательства тезиса о том, что стилю истинно художественного произведения свойственна такая же точность, как и стилю научного произведения,.Ю. С. Сорокин ссылается на Пуш­кина. Посмотрим, что разумел Пушкин под точностью стиля худо­жественного произведения и можно ли согласиться с утверж­дением, что точность стиля истинно художественного произведе­ния в общем как бы равна точности стиля научного изложения.

Нет никакого сомнения, что в своей борьбе с перифрастичес­кой и жаргонной манерой изложения Пушкин действительно стре­мился опереться на простые и обычные слова. «Точность и крат­кость, — писал Пушкин, — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат»2. Через год, в 1823 г., в письме к Л. С. Пушкину, это же требование поэт распространяет и на поэзию, сожалея, что в стихах Дальвига недостает «единственной вещи — точности язы­ка»3. <...>

Еще более ярко эта же мысль была выражена Пушкиным в 1828 году в знаменитом отрывке: «Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обвет­шалыми украшениями..., поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем»4. А еще через три года Пушкин заметил: «Определяйте значение слов... и вы избавите свет от половины его заблуждений»5. <...>

Тут мы подходим к основным вопросам пушкинского понима­ния точности слов и выражений. Поэт отвергает такую образность, которая никак не углубляет наших представлений о действитель­ности, об окружающих нас людях. Для чего прибавлять к слову

«дружба» «сие священное чувство, коего благородный пламень и проч.»? Это прибавление не способствует ни углублению наших представлений о дружбе, ни выделению каких-то специфических и характерных для дружбы черт. <...> «Веселые ребятишки<катают­ся по льду» — это совсем не то же самое, что «мальчишек радост­ный народ коньками звучно режет лед». Первое предложение мо­жет встретиться в разных языковых стилях, второе — только в поэзии или — шире — в стиле художественной литературы (если отвлечься от обычного дополнительного фактора поэзии — рифмы). Выбирая типичное, писатель как бы основывает это типичное на точном понимании разных значений слова. <...> Отношение писате­ля к слову должно быть очень точным: фигуральные смыслы тогда явятся дальнейшим развитием буквальных значений слова и будут способствовать выбору типичного, запоминающегося, «броского».

Таким образом, точность в стиле художественной литературы это не «точность вообще», а точность конкретная, историческая, точ­ность определенного языкового стиля. Точно так же и образность не существует в языке «вообще», а выступает как-историческая катего­рия, присущая языку на_ определенном этапе его развития. Образ­ность по-разному выявляется в разных языковых стилях.

Как бы широко ни применялась образность в стиле научного изложения, функции образности в этом случае обычно бывают ины­ми, чем в стиле художественного произведения. Различие здесь не количественное, а качественное. В том или ином научном сочине­нии могут постоянно встречаться «художественные отступления», сравнения, обращения к читателю и т. д., и все же функция образ­ной речи здесь будет иная, чем в рассказе, романе или поэме. Поэ­тому мы считаем неправильным мнение тех языковедов, которые выключают понятие «стиля художественной литературы» из ряда языковых стилей на том основании, что в художественном произ­ведении «встречаются все языковые стили». Понятия точности, об­разности, экспрессивности, как и другие стилистические катего­рии, не механически перекочевывают из одного языкового стиля в другой, а в системе каждого стиля приобретают глубокое своеобра­зие. <...>

Признаки одного языкового стиля могут повторяться в другом языковом стиле, но, повторяясь, они обычно всякий раз приобрета­ют иные функции. Так, неразвернутость, своеобразная эллиптич­ность предложения может характеризовать небрежность разговор­ного стиля и одновременно тщательную отделанность и «динамич­ность» поэтического стиля. <...>

То же самое следует сказать о соотношении сочинительных и подчинительных конструкций, которые могут встречаться в самых разнообразных языковых стилях, но функции которых в этих слу­чаях во многом различны. В разговорной речи присоединение при помощи сочинения — это обычный прием простейшей граммати­ческой связи последующего с предыдущим, тогда как в стиле худо­жественной литературы — это многообразный и очень подвижный

способ компоновки частей предложения в единое целое. Сходные стилистические средства в разных языковых стилях одновременно выступают и как близкие, и вместе с тем как различные явления. Лев Толстой любил цитировать слова Брюллова о том, что в искус­стве все зависит от «чуть-чуть». Это «чуть-чуть» приобретает ог­ромное значение и в стилистике. Сходные стилистические средства в системе разных языковых стилей «чуть-чуть» непохожи друг на друга.

Возвращаясь к одному из наших основных положений, под­черкнем еще раз, что какие бы признаки различных языковых сти­лей мы ни взяли, всякий раз при анализе определенного стиля во­прос будет сводиться не столько к тому, какой процент тех или иных стилевых признаков заключается в данном стиле, сколько прежде всего к тому, какую функцию выполняют эти признаки в общей системе данного стиля. В этом смысле такие понятия, как «точность», «художественность», «терминологичность», «разговор­ность» и т. д., окажутся не только понятиями историческими, но и понятиями функционально различными, в зависимости от того, в пределах какого стиля, какой исторической эпохи и какого языка они встречаются. <...>

Различие между языковыми стилями может быть обнаружено экспериментально. Представим себе, что мы слышим «гладкую речь» оратора, но затем, познакомившись с письменным докладом этого же оратора, обращаем внимание на неуклюжие фразы, как бы рас­ползающиеся в разные стороны, а подчас и вовсе неясные по свое­му смыслу. <...> Л. В. Щерба в уже упоминавшейся статье «Совре­менный русский литературный язык» очень верно и метко писал: «Можно сказать — и многие нелингвисты так и думают, — что все эти разновидности (языковых стилей. — Р. Б.) в сущности не нуж­ны и что лучше было бы, если бы все писалось на некотором общем языке. Особенно склонны люди это думать о канцелярском стиле — термин, который приобрел даже некоторое неодобрительное значе­ние. Конечно, во всех этих разновидностях существуют бесполез­ные пережитки вроде, например, архаического оный канцелярско­го стиля, но в основном каждая разновидность вызывается к жизни функциональной целесообразностью»1. Здесь все правильно и глу­боко понятно: и то, что неспециалисты готовы свести своеобразие того или иного стиля к какой-нибудь случайной мелочи (канцеляр­ское оный), не видя более существенных и своеобразных различий. Не менее справедлива и другая мысль Л. В. Щербы, согласно кото-

рой разнообразные стили постоянно соприкасаются между собой: сама возможность различенная устного и письменного стиля языка перекрещивается с возможностью других' делений внутри языко­вых стилей.

В начале статьи мы подчеркнули, что существование языко­вых стилей обусловлено самой природой языка и его историей. Язык связан со всеми видами деятельности человека, поэтому нельзя себе представить, чтобы эти виды деятельности не наложили бы своего отпечатка на язык. Многообразие языковых стилей не только не отрицает единства общенародного языка, но было бы невозможно без этого единства. В этом обнаруживается характерная особен­ность языка: его общенародный характер выявляется в самых раз­нообразных формах. В этом смысле можно утверждать, что само единство языка как бы предполагает многообразие форм проявле­ния данного единства.

Разумеется, языковые стили — категория историческая. Как мы подчеркивали, в разных языках, в разные исторические эпохи их существования, языковые стили могут и дифференцироваться, и соприкасаться между собой по-разному. В эпоху Ломоносова язы­ковые стили были иными, чем сейчас. Различие обнаруживается здесь прежде всего в том, что языковые стили современного рус­ского языка гораздо шире воздействуют друг на друга, чем во вре­мена Ломоносова. И это понятно, если учесть мощное развитие пись­менности и литературы, всеобщую грамотность народа, огромное обогащение словарного состава языка. Однако более гибкое соотно­шение между языковыми стилями нашей эпохи по сравнению с системой языковых стилей XVIII в. вовсе не означает, что разли­чия между языковыми стилями сходят на нет. Обогащение словар­ного состава языка, рост литературы и общей культуры народа не могли не отразиться на характере языковых стилей. Принципы дифференциации языковых стилей стали теперь гораздо более слож­ными, чем в эпоху Ломоносова1.

Задача конкретного исследования как раз и заключается в том, чтобы выявить пути формирова'ния языковых стилей в разных язы­ках в разные исторические эпохи. <...>

1 В истории разных языков в разные эпохи их существования соотношение между неодинаковыми языковыми стилями складывается очень своеобразно. Как показал в своем большом трехтомном исследовании Л. Ольшки, в истории многих западно­европейских языков стиль научного изложения некогда был ближе к стилю худо­жественного повествования, чем теперь. Слишком «художественный» характер из­ложения Галилея раздражал Кеплера, а Декарт находил, что стиль научных дока­зательств Галилея слишком «беллетризирован». Это становится понятным, если учесть, что литературным языком западноевропейского средневековья была, как известно, латынь, поэтому в эпоху Возрождения изложение научных сочинений на живом родном языке строилось как бы на основе опыта и традиции стиля художе­ственной литературы. Очень существенно и то, что первые периодические специ­альные научные журналы появляются в Западной Европе лишь во второй половине XVII в. См.: Олъшки Леонардо. История научной литературы на новых языках (русс, перевод). Т. П. М. — Л., 1934. Гл. 2 и 3.

Нам кажется, что следует разграничить собственно языковые стили, которые обусловливаются самой природой языка, и такие языковые явления, которые непосредственно не определяются при­родой языка, а скорее зависят от специфики других общественных явлений. Так, различия между стилем литературно обработанного языка и стилем языка разговорного, между книжной и разговорной речью, между стилем художественного повествования и стилем научного изложения — результат самих особенностей языка, об­служивающего все сферы деятельности человека, тогда как разли­чия, например, внутри «стиля художественного повествования» (на­пример, между «стилем басни» и «стилем поэмы») определяются уже не сущностью языка, а жанровыми особенностями самой лите­ратуры. Точно так же наличие специальных химических терминов в сочинении по химии или специальных биологических терминов в трактате по биологии детерминируется отнюдь не тем, что сущест­вуют особые «химический» или «биологический» языковые стили — таких стилей, разумеется, не существует, а тем, что каждая наука оперирует своими специфическими понятиями, обусловленными своеобразием самого объекта этой науки.

К сожалению, вопрос о природе разных языковых стилей все еще мало изучен. Между тем существенно показать, какие разли­чия являются собственно языковыми и какие определяются други­ми общественными факторами, зависят от специфики других об­ластей знания.

Большие трудности связаны и с терминологией. У нас нет об­щепринятых терминов для обозначения различных языковых сти­лей. Даже на протяжении этой небольшой статьи можно обнару­жить известные колебания: стиль художественной литературы — стиль художественного повествования и т. д. Настало время поду­мать о единстве наименований для различных языковых стилей.

Трудности разграничения языковых стилей действительно очень велики. В некоторых работах последних лет наблюдалось упрощение этой очень сложной проблемы: в каждом мало-маль­ски своеобразном контексте склонны были видеть чуть ли не осо­бый языковой стиль. Ю. С. Сорокин прав, протестуя против такого ошибочного решения вопроса, против бесконечных и неоправдан­ных дроблений единого языкового целого. Но трудности разграни­чения языковых стилей не должны закрывать перед нами реаль­ных языковых фактов. То, что языковые стили переплетаются и широко взаимодействуют между собой, вовсе не означает, что язы­ковых стилей не существует. Между тем из правильного наблю­дения Ю. С. Сорокин сделал, на наш взгляд, совершенно непра­вильный вывод.

Языковые стили — это понятие и общелингвистическое, и, вместе с тем, историческое и национальное. Языковой стиль — это разновидность общенародного языка, сложившаяся исторически и характеризующаяся известной совокупностью языковых призна­ков, часть из которых своеобразно, по-своему, повторяется в дру-

гих языковых стилях, но определенное сочетание которых отлича­ет один языковой стиль от другого. Не существует неизменных язы­ковых стилей, но существует постоянное развитие, взаимное воз­действие, взаимное отталкивание и непрерывное совершенствова­ние и обогащение внутренних ресурсов разных языковых стилей. Историю языковых стилей нельзя рассматривать в отрыве от исто­рии общенародного языка, который является основой и источником языковых стилей.

И. Р. Гальперин Речевые стили и стилистические средства языка1

Вопросы стилистики в последнее время все больше и больше начинают привлекать к себе внимание лингвистов, интересы кото­рых не ограничиваются проблемами историко-грамматического ана­лиза фактов языка. Однако до сих пор нет более или менее ясного представления о том, что составляет предмет этой науки. Очевидно поэтому некоторые наши лингвисты вообще отрицают существова­ние стилистики. Отрицание стилистики как науки основывается обычно на том, что понятия, которыми оперирует стилистика, яко­бы не вычленяются из других разделов науки о языке: вырази­тельные средства языка — не предмет стилистики, а предмет грам­матики и лексикологии; язык и стиль писателя — это дело литера­туроведов, для которых язык — «первоэлемент» литературы; что же касается речевых стилей, то, как об этом пишет в своей дискус­сионной статье Ю.'С. Сорокин, таких вообще не существует.

Есть ли необходимость доказывать объективное существова­ние различных стилей языка? Мне кажется, такой необходимости нет. <...> Осознанным представляется факт наличия в языках, имею­щих длительную историю развития письменной литературы, опре­деленных, более или менее замкнутых систем, отличающихся друг от друга особенностями использования языковых средств. Именно этот системный характер использования языковых средств (под системным характером использования языковых средств понима­ется их взаимообусловленность и их взаимоотношения внутри дан­ного стиля речи) приводят к тому, что в различных сферах упот­ребления языка нормализуется выбор синтаксических конструк­ций, словоупотребление, характер применения образных средств языка и т. д.

Трудность определения различий между речевыми стилями заключается в том, что до настоящего времени еще ни один из них не исследован с точки зрения системности средств языкового вы­ражения. В лингвистической литературе можно найти лишь ана­лиз отдельных разрозненных черт того или иного стиля. <...>

Определение своеобразия речевого стиля по одной или даже нескольким особенностям языкового выражения представляется неправомерным. Такой подход неизбежно приводит к «закрепле­нию» за речевыми стилями отдельных элементов языка. Но ведь очевидным является тот факт, что те или иные лексические сред­ства, отдельные структурные особенности предложений, образные средства языка и др. не принадлежат к какому-то определенному стилю речи. Нет особого синтаксиса научной речи. Сложные предло­жения с четко выраженной дифференциацией средств союзного под­чинения характерны не только для стиля научной речи, но также и для стиля официальных документов, и для стиля художественной литературы (ср., например, английские эссе XVIII и XIX вв.). Нельзя считать исключительной принадлежностью стиля научной речи и' специальную терминологию'. Она разнообразно используется и в стилях газетном, деловом, и в художественной прозе. К какому стилю речи принадлежат архаизмы? В английском языке они встречают­ся в исторических романах как средство стилизации; в ранней ро­мантической поэзии — со специальной эстетической функцией, свя­занной с мировоззрением поэтов-романтиков; в стиле официаль­ных документов архаизмы являются необходимым средством соот­несения языковой формы документа с языковыми особенностями кодексов и законоуложений; в изустной поэзии они представляют собой традиционный элемент народного творчества и поэтической фразеологии.

То же можно сказать и о других синтаксических и лексичес­ких средствах языка. Определить их исключительную принадлеж­ность к тому или иному стилю речи — значит растворить понятие стиля в понятии языка. Это значит придти к заключению о том, что нет языка вне стиля. <...>

Смешиваются два явления: функционирование языка и стиль языка как общественно осознанная нормализованная система средств выражения, обусловленная определенными целями общения.

Многообразные формы функционирования языка не всегда создают какую-то определенную систему: они часто определяются условиями общения. Поэтому представляется целесообразным раз­личать особенности средств выражения, связанные с условиями общения, и особенности средств выражения, являющиеся резуль­татом сознательного отбора этих средств для конкретных целей. Так, деление речи на устную и письменную, в основном, связано с условиями, в которых реализуется общение. <...>

Учитывая различия устной и письменной речи, с одной сторо­ны, и различие между стилями речи, с другой, целесообразно во избежание терминологической путаницы по-разному называть эти явления. Можно условно назвать формы речи, связанные с теми или иными конкретными условиями общения, типами речи, а фор­мы речи, представляющие «целесообразно организованные систе­мы средств выражения», — стилями речи. И устный, и письменный типы речи могут в процессе своего развития и совершенствования

вырабатывать свои стили, закрепленные общественной практикой. Но наиболее четко выступают стили письменного типа речи. В уст­ном типе речи, пожалуй, только форма изустной поэзии выделяет­ся системой своих средств выражения и поэтому может быть на­звана стилем. Формы же бытового общения, как было сказано выше, такой системой не обладают и поэтому не должны рассматриваться как стили речи.

Следует, однако, отметить, что устная речь еще почти не под­вергалась научному анализу; даже характерные ее черты — лек­сические и синтаксические — часто рассматривались как наруше­ния или отклонения от языковых норм1. Однако «... трудность отыс­кания чего-либо не доказывает еще отсутствия искомого»2. Поэтому возможно, что при более тщательном анализе различных форм уст­ного общения здесь будут обнаружены свои стили, характеризую­щиеся определенной системностью средств языкового выражения.

Осознанность системы средств выражения в определенных целях общения представляется нам самым существенным момен­том при выделении речевых стилей национального языка. Стиль языка — это именно «... целесообразно организованная система средств выражения...»3. Поэтому естественно, что при характерис­тике стиля языка нельзя ограничиваться простым перечнем языко­вых средств. Необходимо определить, в каких взаимоотношениях эти средства находятся друг с другом, как они относятся к живым нормам общелитературного языка в целом. <...>

• В литературном языке выделяется особо стиль поэтический (в широком смысле этого слова) с его разновидностями: художествен­ной прозой и поэзией. <...>

Особенность и своеобразие этого стиля речи <...> заключается не столько в отборе тех или иных средств языка, сколько в исполь­зовании этих средств в целях «художественного, обобщенного вос­произведения и освещения» жизни и деятельности общества. <...> При этом необходимо разграничить, с одной стороны, понятие поэ­тического стиля вообще и, с другой стороны, понятие индивидуаль­но-художественного стиля писателя как частного проявления зако­номерностей поэтического стиля.

Индивидуально-художественный стиль противопоставляется функциональным стилям языка по разным направлениям. Пред­ставляя собой, как и функциональные стили, определенную систе­му средств выражения, он не может, по самому содержанию поня­тия, быть системой, нормализованной общественным коллективом.

Система индивидуально-художественного стиля характеризуется своим индивидуальным своеобразием отбора, организации и твор­ческой обработки языковых средств.

С точки зрения проявления индивидуального в использовании языковых средств речевые стили литературного языка допускают значительную амплитуду колебаний. Такие стили речи, как, напри­мер, стиль официальных документов, стоят на грани почти безлич­ного творчества. Индивидуальная манера выражения здесь почти полностью отсутствует. Действительно, можно ли усмотреть какую-нибудь индивидуальную особенность в приказах, деловых письмах, уставах и др.? Проявление индивидуального в таких стилях речи обычно рассматривается как нарушение установленных норм данно­го литературного стиля речи. То же можно сказать и о разновиднос­ти газетного стиля — газетных сообщениях, которые тоже проявля­ют своего рода безразличие к личности пишущего. Несколько иначе обстоит дело с другой разновидностью газетного стиля — газетными статьями, хотя здесь проявление индивидуального в значительной степени ограничено общими закономерностями газетного стиля.

В стиле научном проявление индивидуального становится впол­не допустимым. Но показательно, что в отношении этого стиля можно говорить о проявлении .индивидуального лишь как о чем-то допус­тимом, а не как об органическом качестве стиля. И все же стиль научной речи значительно дальше отстоит от того «безличного твор­чества», которое характеризует некоторые другие речевые стили (см. выше). <...>

Проявление индивидуального в стиле поэтическом (в широком смысле этого слова) является едва ли не основным требованием этого стиля. Возникает вопрос: не разрушается ли этим требовани­ем единство поэтического стиля именно как стиля в том понимании, которое изложено в настоящей статье? Нам представляется, что такой стиль с его разновидностями (стихотворная речь, художест­венная проза, драматургия и пр.) выделяется как самостоятельный стиль литературного языка. Объединяющим фактором здесь явля­ется то, что «художественная литература воздвигается на базе об­щенародного языка посредством его образно-эстетической транс­формации»1. Следовательно, то, что в других стилях речи появля­ется эпизодически и нерегулярно, — образная интерпретация фак-трв и явлений окружающей жизни — в поэтическом стиле стано­вится его основным и определяющим признаком.

* * *

Говоря о речевых стилях общенародного языка, приходится оперировать такими терминами, как «стилистические средства язы­ка», «выразительные средства языка». Точное определение этих понятий представляется существенно необходимым, так как само

разграничение стилей речи основано на отборе и взаимодействии выразительных и стилистических средств языка.

С позиций нормативной грамматики выразительные (или сти­листические) средства языка понимаются очень широко: в разряд выразительных средств языка зачисляется всякое отклонение от традиционных схем письменной речи, лишенной эмоциональной характеристики; как выразительные средства рассматриваются разнообразные эллиптические обороты, инверсии, повторы, обособ­ленные обороты и т. д. К выразительным средствам относится час­то и использование разговорной лексики.

Прежде всего, надо иметь в виду, что никакой резкой грани между эмоциональной речью в широком смысле этого слова и ре­чью неэмоциональной, или, как ее часто называют,, речью логичес­кой, провести невозможно. Логическая речь может иметь эмоцио­нальную окраску, эмоциональная речь может быть строго логичес­ки построенной. <...>

Чем же отличается стилистическое средство (или, что то же самое, стилистический прием) от выразительных средств, наличест­вующих в литературном языке? Стилистический прием есть обоб­щение, типизация, сгущение объективно существующих в языке фактов, средств для выражения мысли. Это есть не простое воспро­изведение этих фактов, а творческая их переработка. Это творчес­кое использование реальных возможностей языкового выражения может принимать иногда причудливые формы, граничащие с пара­доксальностью употребления, с гротеском. Любое выразительное сред­ство языка может быть использовано как стилистический прием, если оно типизировано и обобщено для определенных целей художест­венного воздействия. Теория художественной речи, если можно так назвать один из разделов стилистики языка, уже отобрала ряд та­ких приемов, наиболее часто встречающихся в языке художествен­ной литературы, и выявила определенные закономерности в харак­тере их употребления. <...> Можно определить предмет и задачи стилистики следующим образом: стилистика — это наука о способах и путях использования выразительных средств языка и стилисти­ческих приемов в различных стилях литературного языка; о типах речи и речевых стилях данного литературного языка; о соотнесен­ности средств выражения и выражаемого содержания.

В. Г. Адмони и Т. Н. Сильман Отбор языковых средств и вопросы стиля1

Мы постараемся в первую очередь коснуться вопроса о самом существе понятия «языковой стиль», о его границах и разновиднос­тях. Для этого необходимо выяснить, каким, образом те явления,

которые объединяются в понятии языкового стиля, связаны с язы­ком вообще, в его цельности и многообразии, на основе каких сто­рон языка и каких языковых закономерностей возникают важней­шие признаки языкового стиля и насколько они распространены в языке.

Основным признаком языкового стиля, так или иначе призна­ваемым всеми исследователями, можно считать фактор отбора язы­ковых средств. Идет ли речь о стиле как системе, или о стиле как оформлении целенаправленного высказывания — во всех этих слу­чаях подразумевается тот или иной отбор средств языка, направ­ленный к осуществлению определенной цели. Поэтому нам кажет­ся целесообразным и начать с рассмотрения тех факторов, которые ведут к отбору языковых средств.

Процесс речевого общения осуществляется в различных кон­кретных формах — форме диалогической или монологической речи, в форме устной или письменной речи, с их дальнейшими разновид­ностями. И уже эти различия в коммуникативной форме речи обу­словливают собою известный отбор языковых средств, преимуще­ственно грамматических. Для некоторых коммуникативных форм речи в языке вырабатываются даже свой специфические грамма­тические категории (таковы, например, вопросительные или побу­дительные предложения как формы высказывания, характерные для диалога)1. Однако таких грамматических форм, которые закреп­ляются за определенными коммуникативными формами речи, очень немного: это конструкции, выражающие некоторые из самых ос­новных и глубинных, самых древних и органически необходимых разновидностей форм общения. В языке несравненно больше грам­матических форм, которые отнюдь не прикреплены к тому или иному, виду речи, но постоянно повторяются в нем. Так, в устной форме речи, особенно в диалоге, сама ситуация, в которой осуществляется речевой процесс, открывает дверь многообразным эллипсам, срав­нительной краткости предложений, отсутствию сложных конструк­ций. Однако соответствующие языковые явления (эллиптичность, краткость предложений и т. п.) отнюдь не закреплены за диалоги­ческим видом речи. С другой стороны, в диалоге (в зависимости от его содержания, эмоционального тона и т. д.) могут встречаться и развернутые, сложные структуры предложения. Следовательно, отбор определенных' языковых явлений типичен для разных ком­муникативных форм речи, но не имеет абсолютного характера. <...>

Наличие различных коммуникативных форм речи вызывает к жизни известный отбор языковых средств, который, однако, не ве­дет к превращению этих форм речи в замкнутые языковые системы.

Известный отбор языковых средств закономерно возникает также в связи с тем, что язык используется как средство общения во всех сферах человеческой деятельности, а также в связи с много­образием предметов речевого общения. Оба эти момента тесно свя­заны между собой, но иногда соотносятся очень сложным и проти­воречивым образом.

Особое значение приобретает здесь отбор лексических средств. Естественно, что речевое общение, протекающее в какой-либо сфе­ре человеческой деятельности и имеющее своим предметом эту деятельность (например, какую-либо отрасль техники), широко и систематически использует слова, обозначающие предметы и явле­ния, относящиеся к этой сфере деятельности. Более того, общение в различных сферах человеческой деятельности, имеющее своим со­держанием эту деятельность, может характеризоваться известным отбором не только в отношении конкретного лексического состава, но и в отношении самого типа употребляемых слов. <...>

Та или иная сфера деятельности, а также предмет речевого общения в известной степени влияют и на отбор грамматических форм, впрочем, перекрещивающийся с отбором, обусловленным коммуникативной формой речи.

Для отбора языковых средств в зависимости от сферы обще­ния существенно и то, что речь может характеризоваться опреде­ленной окрашенностью тона. Мы имеем здесь в виду так называе­мую «социальную ситуацию», в зависимости от которой, как отме­чает В. В. Виноградов, можно различать «стиль торжественный, стиль подчеркнуто вежливый и т. д.»1

<...> Значительное влияние на отбор языковых средств оказы­вают и такие факторы, которые коренятся не в общих условиях коммуникации, а в подходе говорящего (пишущего) к своему вы­сказыванию, в его индивидуальной установке. Конечно, сама эта индивидуальная установка (в дальнейшем мы будем говорить про­сто «установка говорящего») имеет объективный характер, во-пер­вых, потому, что она порождена объективными социальными фак­торами, а шэ-вторых, потому, что ее языковое выражение в силу социальной природы языка неизбежно должно отлиться в опреде­ленные объективные и закономерные формы, допускающие, прав­да, огромное количество частных вариантов.

В самой индивидуальности этой установки говорящего (с точ­ки зрения ее влияния на отбор языковых средств) существует мно­жество градаций. Если в некоторых случаях установка говорящего отличается значительной сложностью и своеобразием и выражает­ся в чрезвычайно сложном отборе языковых средств, то в других случаях она оказывается более простой, носит более обычный, ти-

пический характер и выражается в более типичных и устойчивых, постоянно повторяющихся формах отбора языковых средств.

Таким более устойчивым характером отличается отбор языко­вых средств, осуществляющийся на базе эмоциональной установки говорящего, т. е. на базе различного эмоционального наполнения речи. Здесь, конечно, также возможны самые разнообразные инди­видуальные формы и разновидности отбора, но за ними ясно наме­чаются определенные типические явления. Так, для повышенно эмоциональной речи особенно характерно употребление эллипсов и инверсий, отсутствие сложных синтаксических построений. Менее постоянным признаком повышенно эмоциональной речи являются лексические средства (существенное значение имеют здесь, напри­мер, междометия, определенные типы которых закреплены за этим видом речи).

Надо подчеркнуть, что отбор языковых средств в зависимости от эмоционального содержания речи перекрещивается с отбором языковых средств, обусловленным другими ранее упоминавшими­ся сторонами языкового общения. <...>

Значительное влияние на отбор языковых средств оказывает стремление к выразительности и четкости речи. В этом факторе отбора языковых средств также ярко выступает установка говоря­щего; но и здесь при всем возможном многообразии явственно про­являются общие, типические тенденции, возникающие на основе конкретных черт строя данного языка. <...>

Установка говорящего как фактор, обусловливающий отбор языковых средств, приобретает особое значение при выражении говорящим его познавательно-оценочного отношения к предмету речи, к адресату речи, вообще к действительности. Переплетаясь с различными оттенками эмоциональности, многообразные формы выражения познавательно-оценочного отношения говорящего к пред­мету речи, определяющегося его мировоззрением и конкретными условиями общения, получают разное выражение путем отбора языковых средств.

На базе познавательно-оценочного отношения говорящего к содержанию высказывания, а также к адресату речи и вообще к ситуации оформляются многообразные типы эмоционально-экспрес­сивной речи. Отбор языковых средств, преимущественно лексичес­ких и синтаксических, особенно интонационных, .складывается здесь на основе слитного выражения целого ряда моментов: самой оцен­ки, ее эмоциональной интенсивности, характера «социальной си­туации», не говоря уже о влиянии таких факторов, как коммуника­тивные формы речи, стремление к выразительности и т. д. <...>

Отбор языковых средств пронизывает, таким образом, всю жизнь языка, составляет одну из сторон его непосредственного функ­ционирования. На основе такого отбора, соответственным образом организованного, в результате взаимодействия между разными опре-

деляющими его факторами и возникает то, что называется языко­вым (или речевым) стилем, т. е. более или менее выдержанное един­ство языковых средств, которое мож'ет характеризовать как от­дельное высказывание, так и целый ряд высказываний. <...>

Мы попытаемся <...> остановиться на некоторых наиболее об­щих чертах языковых стилей.

Устойчивость и повторяемость факторов, определяющих от­бор языковых средств, ведет к типизации и единообразию языко­вого оформления целого ряда отдельных высказываний, т. е. к со­зданию языковых стилей, имеющих не индивидуальное, а общее значение. Положение об отсутствии общих языковых стилей равно положению о полной несистемности и хаотичности факторов, вы­зывающих отбор языковых средств, о случайности их действия. А между тем эти факторы определяются самой природой языка, его социальной функцией, обладают устойчивостью, и поэтому на их основе обязательно должны вырастать устойчивые типы языкового оформления речи — «общие» языковые стили.

Уже исходя из этих общих положений, мы никак не можем согласиться с Ю. С. Сорокиным, который вообще отрицает для со­временного русского языка существование сколь-нибудь устойчи­вых общих языковых стилей. Неосновательность этого утверждения легко может быть доказана. Достаточно прочитать подряд несколько статей различных авторов в любом математическом, физическом и т. п. специальном журнале, рассчитанном не на широкого читателя, а на специалиста, и мы увидим значительное единообразие (хотя, конечно, и не полную тождественность) использованных при постро­ении 'научного текста языковых средств. В этой связи становится очевидным, что каждый языковой стиль обладает чертами извест­ной системы, более или менее единообразной организацией языково­го материала, т. е. наличием тех или иных признаков, которые при­дают ему особое своеобразие, качественную определенность.

Однако было бы ошибкой не видеть, что системы языковых стилей, особенно в современном языке, — это системы не застыв­шие, а легко проникающие друг в друга, варьирующиеся. <...>

В современных национальных языках языковые стили как сис­темы не отгорожены друг от друга. В этом смысле правильной в своей основе представляется та критика, которой Ю. С. Сорокин подвергает понятие «замкнутой стилистической системы». Надо подчеркнуть, что эта критика весьма актуальна: в практике совет­ского языкознания, особенно в методике преподавания иностранных языков, еще совсем недавно тезис о замкнутости языковых стилей широко применялся и из него делались далеко идущие выводы. При этом обычно замкнутость стилистической системы понималась слиш­ком прямолинейно, без тех существенных оговорок, которые дела­лись ведущими языковедами и которые, кстати, Ю. С. Сорокин не учитывает в своей полемике.

Вместе с тем надо отметить, что гибкость и подвижность систе­мы языкового стиля сочетается с цельностью и законченностью этой системы. Это особенно ярко проявляется в области художественной

литературы, лучших образцов публицистической и научной речи. Именно здесь огромный и сложный арсенал используемых языко­вых средств преображается в органическое единство, в своеобраз­ный сплав, в котором нет ничего лишнего и ничего недостающего.

Ни один из языковых стилей со специфическим для него отбо­ром языковых средств не претендует (и не может претендовать) на обслуживание жизни общества во всех ее проявлениях; в едином общенародном языке существует своеобразное «разделение тру­да»: каждый стиль обслуживает ту или иную сферу социальной жизни.

В. Д. Левин О некоторых вопросах стилистики1

Пафос статьи Ю. С. Сорокина «К вопросу об основных поняти­ях стилистики» направлен на отрицание объективного существова­ния в условиях развитого национального языка языковых стилей как определенных систем средств выражения, обладающих семан­тической и экспрессивной замкнутостью и характеризующихся сво­ими языковыми приметами. Таким образом, Ю. С. Сорокин пытает­ся ликвидировать основное понятие стилистики как лингвистичес­кой дисциплины. Если быть последовательным до конца, то такая точка зрения должна привести к ликвидации самой этой дисципли­ны, теряющей свой объект исследования. Ведь нельзя же всерьез говорить о том, что предметом стилистики должен стать каждый отдельный контекст, каждое отдельное высказывание в его своеоб­разии и неповторимости. Изучение лишь единичных фактов и яв­лений, без их обобщения, никогда не может создать научной дис­циплины. Между тем — хотел этого автор статьи или не хотел — объективный смысл его рассуждений именно таков: поскольку объ­ектом стилистики объявляется стиль индивидуального высказыва­ния, постольку в концепции Ю. С. Сорокина не оказывается той стилистической категории, которая могла бы объединить, система­тизировать все «конкретное многообразие стилистических приме­нений элементов языка».

Положение Ю. С. Сорокина об отсутствии языковых стилей под­верглось справедливой критике в статьях Р. Г. Пиотровского, Р. А. Буда-гова, И. Р. Гальперина, В. Г. Адмони и Т. И. Сильман, напечатанных в журнале «Вопросы языкознания». Однако не все в этой критике удовлетворяет. Так, Р. А. Будагов, отстаивая реальное существова­ние стилей языка, основное свое внимание сосредоточивает на том, каковы функции выразительных средств языка в том или ином языковом стиле. Поэтому он смог, в самой общей форме, указать на своеобразие лишь «стиля 'художественного повествования» (при-

надлежность которого к языковым стилям вообще сомнительна, о чем — ниже), отграничив его от стилей нехудожественных, кото-.рые берутся при этом нерасчлененно, недифференцированно. Свое­образие этих последних, лингвистическое содержание их остается нераскрытым.

Одним из основных понятий стилистики как лингвистической дисциплины является понятие стилистической окраски языковых элементов: слов, выражений, форм, конструкций. Понятие стиля языка и понятие стилистической окраски языковых элементов не только соотносительны, но и немыслимы одно без другого. Нельзя, как это делает Ю. С. Сорокин, признавать наличие у языковых явлений стилистической окраски и одновременно отрицать сущест­вование стилей языка. Ведь стиль языка как лингвистическая ка­тегория представляет собой совокупность обладающих определен­ной окраской языковых средств, которые образуют здесь цельную, законченную систему. Тот или иной языковой стиль существует постольку, поскольку можно в языке выделить такие факты, кото­рые обладают данной стилистической окраской (это не исключает того, что в характеристику стиля языка входят и негативные при­знаки, а также и сами способы, принципы объединения и организа­ции языкового материала); с другой стороны, определение стилис­тической окраски элементов языка означает не что иное, как их отнесение к тому или иному языковому стилю. Не следует поэтому бояться говорить об ограниченности и замкнутости языковых сти­лей. Ведь стилистическая окраска языкового элемента в каком-либо направлении неизбежно суживает сферу и возможности его упот­ребления; следовательно, и стиль языка, как совокупность таких элементов, не может не оказаться определенным образом ограни­ченным и замкнутым. Замкнутость стиля означает лишь то, что ему, с одной стороны, свойственны определенные, составляющие его специфику языковые средства и, с другой стороны, не свойст­венны некоторые другие языковые средства, обладающие другими стилистическими качествами.

Отрицание замкнутости, ограниченности стиля (что неизбеж­но означает отрицание самих стилей) связано у некоторых иссле­дователей с подменой стиля языка, т. е. определенного языкового типа, конкретной формой его реализации в отдельном высказыва­нии, контексте или произведении — тем, что Ю. С. Сорокин назы­вает «стилем речи» и неправомерно объявляет единственной сти­листической реальностью, заслуживающей изучения («функциональ­ная стилистика»).

Но стиль отдельного высказывания или произведения пись­менности относится к стилю языка как частное к общему. Отмечен­ное в статье Ю. С. Сорокина недостаточно выдержанное соблюде­ние норм или особенностей стиля языка в стиле конкретного произ­ведения не может, разумеется, служить основанием для отрицания объективного существования языковых стилей. Более того, тот факт, что эти отклонения с той или иной степенью отчетливости ощу-

щаются, с несомненностью свидетельствуют о наличии у нас пред­ставления об относительно устойчивых нормах стиля как внутрен­не организованной системы средств выражения. <...>

Отрицание стилей языка и замена их индивидуальными «сти­лями речи» связаны в статье Ю. С. Сорокина с неправильным, с моей точки зрения, представлением о соотношении контекста и сти­листической окраски языковых элементов.

Ю. С. Сорокин развивает мысль о том, что «полная и конкрет­ная стилистическая характеристика слова может быть дана только в контексте речи», что «реальная окраска»и «конкретное назначе­ние» слова в речи определяется прежде всего его отношениями с другими словами в речи, «той смысловой перспективой, в которую слово оказывается «вдвинутым» в каждом отдельном случае». Дру­гими словами, элементы языка — слова, выражения, формы — сами по себе лишены «реальной окраски» и приобретают ее каждый раз в зависимости от контекста. Очевидно, что вопрос о стилистической окраске слова подменен здесь вопросом о возможных выразитель­ных функциях его в контексте. <...>

Организация контекста, действительно, определяет конкрет­ные функции стилистически окрашенного языкового факта. Упот­ребление разностильных элементов, например, в художественном произведении, может играть различную роль: оно создает нарочи­тое, нередко комическое или сатирически заостренное столкнове­ние и противопоставление; оно может служить и средством созда­ния многопланового, «многоголосого» повествования, в котором сти­листическая окраска слова, не выделяясь так ярко и отчетливо, как в первом случае, тем не менее активно участвует в создании общей стилистической характеристики целого. Ведь нельзя же забывать, что контекст не есть нечто заранее данное, в которое «вдвигается» тот или иной языковой элемент, что сам контекст конструируется из этих обладающих определенной стилистической окраской эле­ментов языка. <...>

Преувеличение роли контекста неизбежно приводит к отказу от определения стилистической окраски языковых элементов, кото­рая оказываемся изменчивой и непостоянной. Такой взгляд на сти­листическую окраску сродни попыткам отказать слову в значении на основании того, что значение реализуется только в контексте.

* * *

<...> Стилистическая окраска языковых средств ближайшим образом связана и соотнесена со «стилем языка». Определив и опи-•сав разные типы стилистической окраски в каком-либо языке, мы тем самым определяем и систему стилей этого языка. В этой связи важно отметить, что стилистическая окраска языковых средств может исходить из разных признаков, и, соответственно этому, сами стили языка могут оказаться расположенными в разных плоскос­тях, разных планах. Отчетливо выделяются два ряда стилистичес­ких окрасок: стилистическая окраска, раскрывающая экспрессив-

но-эмоциональное содержание речи (экспрессивно-стилистическая окраска и, соответственно, экспрессивные стили языка), и стилис­тическая окраска, указывающая на область общественного приме­нения языкового средства (функционально-стилистическая окрас­ка и, соответственно, функциональные стили языка).

Экспрессивно-стилистическая окраска языковых средств, ка­жется, никем не оспаривается, и ее реальное существование ни у кого не вызывает сомнений. Что касается функциональных стилей, то бесспорным здесь признается только деление на книжную и раз­говорную разновидности языка; стили же книжной речи, связан­ные с тем или иным видом письменности — научной литературой, официально-деловой письменностью, публицистикой, ставятся не­редко под сомнение или безоговорочно отрицаются, как это имеет место в статье Ю. С. Сорокина.

Ю. С. Сорокин прав, говоря о том, что -в нашем языкознании нет удовлетворительного описания стилистической системы языка, не раскрыты языковые приметы тех или иных стилей. Но можно ли на этом основании утверждать, что таких примет вообще нет? Ду­мается, что это неправомерно. Функционально-стилистическая ок­раска многих языковых средств очевидна. <...>

Неправомерно, как мне представляется, исключать специаль­ную научную терминологию из числа стилистически окрашенных средств языка' и причислять ее, как это делает Ю. С. Сорокин, к нейтральной лексике. Наличие двух рядов стилей — экспрессив­ных и функциональных — означает, что и понятие нейтрального должно быть дифференцированным: нейтральное с точки зрения экспрессивной может оказаться стилистически окрашенным с точ­ки зрения функциональной; как раз так и обстоит дело с научной терминологией.

Следует признать, что функционально-стилистическая окрас­ка обнаруживается в языке значительно менее ярко и отчетливо, чем та стилистическая окраска, которая связана с разного рода экспрессиями. Экспрессивно-стилистическая окраска присуща сло­ву или выражению непосредственно, она такой же неотъемлемый его признак, как лексическое или грамматическое значение.

<...> Если в экспрессивных стилях стилистическая характе­ристика контекста определяется стилистической окраской состав­ляющих его элементов, то в функциональных стилях стилистичес­кая окраска генетически обусловлена преимущественным употреб­лением данного языкового факта лишь в определенных условиях, в определенных контекстах. Этими отношениями между характером целого — высказывания, контекста и составляющих его элементов объясняется меньшая яркость, определенность и устойчивость и .большая историческая изменчивость функционально-стилистичес­кой окраски языковых элементов. При этом у разных функцио­нальных стилей историческая изменчивость их языковых примет неодинакова. Здесь существенны роль и значение данного вида ли­тературы в общественной жизни, его жанровая определенность, степень влияния стиля на общелитературный язык и т. д. Так, оче-

видно, наименее устойчивы признаки стиля публицистики в силу ее роли в жизни общества. Почти вся вновь возникающая общест­венно-политическая терминология и фразеология первоначально несет на себе яркую окраску публицистического стиля; постепенно эта окраска может ослабевать и соответствующая лексика и фра­зеология переходит в разряд общекнижной или даже нейтральной.

Все это, однако, не может служить основанием для отрицания объективного существования функционально-стилистической окрас­ки и, следовательно, соответствующих языковых стилей. Ведь связь общественной функции и языковых средств в каждом функцио­нальном стиле обладает все же для данной эпохи определенной устойчивостью, будучи социально обусловлена речевой практикой говорящего на данном языке коллектива1.

Таким образом, стилистическая характеристика .включает в себя выражение как определенной экспрессии, так и сферы обще­ственного применения того или иного языкового факта. Экспрес­сивные и функциональные стили лежат в разных планах (хотя до некоторой степени и взаимообусловлены); но важно отметить, что в обоих случаях речь идет о совокупности элементов, обладающих определенной стилистической окраской, совокупности позитивных и негативных языковых признаков. В обоих случаях, следователь­но, выделение стиля опирается на два взаимообусловленных фак­тора: 1) на наличие специфических фактов языка, обладающих оп­ределенной стилистической окраской и поэтому составляющих свое­образие данного стиля; 2) на относительную стилистическую «зам­кнутость», ограниченность стиля, т. е. на неуместность употребле­ния в нем таких языковых средств, которые воспринимаются как принадлежащие другим стилям. Последовательное и выдержанное сочетание указанных факторов и создает определенный языковой стиль. Это позволяет нам применять термин «стиль» по отношению к обеим названным выше стилистическим системам, хотя они, строго говоря, по своим признакам и не соотносительны.

* * *

К функциональным стилям языка обычно причисляют и так называемый «стиль художественной литературы». Однако очевид­но, что язык художественной литературы не обладает признаками языкового стиля, поскольку он не представляет собой системы сти­листически однородных явлений, принципиально лишен всякой сти­листической замкнутости и не опирается на специфическую для него стилистическую окраску языковых средств.

Язык художественной литературы — явление принципиально иного порядка, чем языковой стиль. И дело здесь не только в том, что в системе современного литературного языка отсутствуют спе­цифические живые «литературно-художественные» языковые эле­менты, и даже не только в том, что современная художественная литература допускает использование любых стилистических плас­тов языка, не зная никаких ограничений в этом отношении; дело в том, что язык современной литературы принципиально разности­лен, так сказать, принципиально «не-стиль». Всей сущностью своей он протестует против того, чтобы оказаться замкнутым в рамках языкового стиля, хотя бы потому, что язык отдельного художест­венного произведения представляет собой целую систему стилис­тических контекстов, целесообразно организованную и воспроизво­дящую с той или иной степенью полноты систему стилей общена­родного языка. «Стилистика» художественного произведения осно­вана на стилистике общенародного языка и вне этой последней не может существовать; выразительность какого-либо языкового фак­та — слова, выражения, формы — строится прежде всего на учете реальной стилистической окраски его в «общем«языке. Художест­венность языка произведения, следовательно, — не в отборе ка­ких-то особенных, «художественных» слов или форм, а прежде всего (если говорить о «художественности» в лингвистическом плане) — в целесообразном использовании стилистических качеств элемен­тов общенародного языка. Именно в умении отобрать и синтезиро­вать наиболее типичные, социально-характерные и потому стилис­тически значимые явления лексики, семантики, фразеологии, грам­матики «общего языка» проявляется мастерство художника и его знание жизни. <...>

Языковые средства входят в состав художественного произве­дения, сохраняя присущие им стилистические качества; художест­венные задачи могут осуществляться именно на основе того, что ав­тор и читатель одинаково воспринимают общенародные стилисти­ческие свойства художественно использованных языковых явлений.

Таким образом, нет никаких оснований причислять язык со­временной художественной литературы к стилям языка, если по­нимать под последними семантически замкнутые, экспрессивно-ог­раниченные и целесообразно организованные системы средств вы­ражения1. Это не значит, что язык художественной литературы во­обще не обладает своей спецификой2.

Специфика современной художественной литературы опреде­ляется той эстетической функцией, которая присуща ему наряду с общей и основной функцией языка — коммуникативной. Эстети-

ческая функция языка художественного произведения раскрыва­ется в его подчиненности идейно-художественному замыслу писа­теля; ей подчинены, ею определяются те многочисленные конкрет­ные функции, которыми обладают языковые элементы в художест­венном произведении. В этом заключается глубокое своеобразие языка художественной литературы, которое отличает его от сти­лей языка; в этом отношении (и только в этом отношении) язык художественной литературы может быть противопоставлен всем другим формам проявления языка как «нехудожественным», не обладающим эстетическими функциями1.

Отграничение языка художественной литературы от функ­циональных разновидностей, стилей языка — существенно для определения задач и направления стилистического исследования. Анализ языка художественного произведения не мож.ет быть ото­рван от анализа идейного содержания произведения, от его систе­мы образов; он предполагает раскрытие той связи, той зависимос­ти, которая существует между содержанием произведения и его языком. Рассмотрение отношения языка произведения к нацио­нальному языку, определение стилистического состава произве­дения — непременное предварительное условие такого анализа. Но этого явно недостаточно: требуется еще и рассмотрение сти­листических отношений внутри произведения, анализа художест­венных функций отобранных языковых средств. Ясно, что такой анализ не может брать изолированные факты, он всегда связан с рассмотрением языковых явлений в контексте, иногда в контексте целого произведения.

Изучая отношение языка художественного произведения к стилям национального языка, исследователь, естественно, опери­рует теми же стилистическими понятиями и категориями, что и при изучении «общего» языка. Однако при функциональном подхо­де к языку произведения эти категории и понятия оказываются недостаточными; появляется необходимость в новых понятиях и категориях, которые отразили бы стилистические отношения внут­ри художественного произведения. Самый факт необходимости та­ких категорий и понятий — лишнее доказательство глубокого свое­образия языка художественной литературы.

И. С. Ильинская О языковых и неязыковых стилистических средствах1

В статье «К вопросу об основных понятиях стилистики» Ю. С. Со­рокин, отрицая существование языковых стилей в современном рус­ском языке, приходит к мысли о том, что отмечаемые исследовате­лями различия между стилями «... выходят за рамки собственно языковые», что «с точки зрения языковой они обнаруживают ис­ключительное разнообразие и изменчивость»2.

Мне кажется, что сама постановка вопроса об отношении сти­ля произведения и вообще любого высказывания к сфере языковой и неязыковой заслуживает серьезного внимания. В многочислен­ных попытках стилистического анализа последнего времени нет четкого разграничения этих двух сфер: любое явление, характери­зующее стиль того или иного произведения, причисляется к явле­ниям языковым. Совершенно прав поэтому Р. А. Будагов в своем требовании «... разграничить собственно языковые стили, которые обусловливаются самой природой языка, и такие языковые явле­ния, которые непосредственно, не определяются природой языка, а скорее зависят от специфики других общественных явлений»3.

Действительно, можно ли считать стиль какого-нибудь жанра или отдельного произведения литературы явлением только языко­вым? Определяется ли он полностью только языковыми факторами? На этот вопрос, как мне кажется, следует ответить отрицательно.

Так, например, для басенного жанра в целом характерно вве­дение животных в качестве действующих лиц. Конечно, «зоологи­ческий» сюжет влечет за собой употребление в басне соответству­ющих слов — названий животных, но тем не менее эту черту стиля нельзя признать собственно языковой. В данном случае автор не производит выбора языковых средств: в соответствии с темой он вынужден употребить именно то, а не другое название животного. Таким образом, стиль здесь создается не языком, а самой темой, 'характерной для данного жанра.

Общеизвестно, какое значение имело реалистическое направ­ление для русской литературы. В творчестве Пушкина оно привело к изменению стиля поэзии по сравнению с предшествующим пери­одом ее развития, а также по сравнению с ранним поэтическим творчеством самого Пушкина. Однако эти изменения в значитель­ной мере зависели от изменения тематики, содержания. Та «вода» в «поэтическом бокале», о которой Пушкин пишет в известных «От­рывках из Путешествия Онегина», — это новые реалистические темы, отражающие русскую действительность; они во многом опре­делили собой реалистический стиль новой поэзии.

Таким образом, в понятие стиля входит сама тема, т. е. явле­ние неязыковое, хотя всегда, конечно, выражаемое языком.

В вопросе о стиле произведения обычно очень большое значе­ние придается художественности, образности изложения; эти каче­ства часто относятся всецело к области языка. Образность изложе­ния создается, как известно, применением различного рода худо­жественных приемов — тропов. <...>

Если бы в творчестве какого-либо писателя или в каком-либо отдельном произведении был обнаружен прием сравнения как одно из типичных художественных средств, то это указывало бы на одну из характерных черт стиля этого писателя или произведения; но эта черта не могла бы быть привлечена для характеристики его языковых стилистических средств.

По существу, то же можно сказать и об олицетворении, явля­ющемся также одним из приемов создания образности. Наделение явлений природы, различных конкретных и абстрактных понятий чертами и свойствами одушевленных существ, составляющее сущ­ность этого приема, лежит вне сферы языкового отбора. <...>

Что касается эпитета, то здесь дело обстоит, по-видимому, слож­нее. Применение эпитета само по себе еще не составляет характер­ной черты языкового стиля, хотя, конечно, является элементом стиля произведения. Так, например, эпитеты, указывающие на какую-либо характерную черту предмета, его существенный признак (те­мная ночь, синее небо, яркое солнце, блистающие звезды и т. п.), не содержит чего-либо специфически языкового. Пристрастие к эпи­тетам или сдержанность в их употреблении, несомненно, характе­ризует индивидуальную стилистическую манеру писателя. Инди­видуальность стилистической манеры может сказываться также и в том, какого рода эпитеты подбираются автором. <...>

Не всякий эпитет, употребленный писателем, является языко­вой чертой его стиля, а только такой эпитет; в котором так или иначе проявляется «природа» языка, сознательно использованная1* писателем. Это может сказаться, конечно, не только в метафори­ческом переосмыслении значения слова, но также и в использова­нии других возможностей, заложенных в языке. Так, например, языковой чертой авторского стиля может явиться тяготение к слож­ным образованиям — эпитетам типа  лазоревосинесквозное тело, страна миллионнолобая, стоверстая подзорная труба, звероры-бъи морды, непроходимолесый Урал (Маяковский). Точно так же следует признать языковой чертой и своеобразное синтаксическое оформление экспрессивного образного определения, при котором синтаксически определяемое слово по значению является опреде­ляющим, например: прощалъностъ поцелуя, нескончаемостъ без­жалостных часов, холодность бледная осенних облаков (Бальмонт). Поскольку изменение значения слова, служащее средством создания образности, есть явление языковое, постольку метафора как один из тропов, основанный именно на перенесении значения, ближе всего связана с языковой сферой. Действительно, когда мы

имеем дело с метафорой, выраженной одним словом или сочетани­ем, мы по существу имеем дело с языком. При этом часто смысло­вому изменению сопутствует и внешний формальный показатель (например, для существительного — возможность сочетаться с дру­гим существительным в родительном падеже). <...>

Многочисленные перифрастические выражения, которыми изо­билует лирика начала XIX века, должны, на мой взгляд, также рассматриваться как языковые черты стиля. Таковы, например, у Пушкина метафорические выражения, связанные с понятием смер­ти: могильная сень, могильный хлад, могильный сон, могильная ночь и т. п.

Однако метафора может выходить за пределы отдельного сло­ва или выражения. Метафоричным может быть целое высказыва­ние. В таком случае мы имеем иносказание, которое в целом со­ставляет образ, имеющий переносный метафорический смысл. <...>

Анализ отдельных частных явлений поэтического стиля при­водит к заключению о необходимости разграничения языкового и неязыкового плана в образовании стиля. Ю. С. Сорокин, несомнен­но, прав, подчеркивая наличие среди признаков стилей неязыково­го момента; но значит ли это, как он полагает, что определенному жанру или определенной сфере речевой деятельности вовсе не со­ответствует характерная для каждого из них совокупность языко­вых средств? Ведь признаваемые Ю. С. Сорокиным в качестве един­ственного объекта стилистики отдельные произведения письмен­ности, частные высказывания и контексты образуют жанры устной и письменной речи, существование которых Ю. С. Сорокин не отри­цает. Отдельные единицы, образующие тот или иной жанр, объеди­няются общим характером своего содержания и назначения, а это предполагает наличие у них общих стилистических черт. Стилис­тическая однородность в свою очередь предполагает подбор опре­деленных языковых средств. Однако Ю. С. Сорокин, признавая со­держание и назначение речи определяющими факторами стиля от­дельного высказывания, не считает, по-видимому, эти факты опре­деляющими стиль языка всего жанра в целом и, таким образом, отказывает жанру в языковом стиле вообще. Но если признавать существующими стили отдельных частных высказываний, которые определяются их содержанием и назначением, то нельзя не при­знать наличия стилей языка как совокупности более или менее ус­тойчивых комплексов языковых средств, соответствующих опреде-' ленным жанрам, типам речи и обусловленных их содержанием и назначением. <...>

Свое отрицание стилей языка Ю. С. Сорокин пытается обосно­вать также отсутствием строгой закрепленности за теми или ины­ми стилями специфических языковых средств, «невозможных в других стилях или выступающих в этих других стилях как инород­ное тело». Действительно, в языке, по-видимому, не существует такого строгого закрепления языковых средств за каким-нибудь определенным стилем, хотя все же имеются отдельные элементы

очень узкого, стилистически ограниченного употребления (напри­мер, некоторые типичные канцеляризмы, отдельные слова поэти­ческого языка). Однако стиль языка определяется не столько этими закрепленными средствами, сколько соотношением и комбинирова­нием различных стилистических элементов. Поэтому языковые сред­ства одного и того же стилистического пласта могут участвовать в образовании разных стилей языка в различных комбинациях и со­отношениях с элементами других стилистических пластов. Причем, если данное объединение стилистических элементов будет нару­шено вторжением в него неоправданного каким-нибудь специаль­ными целями чуждого элемента, то он, действительно, выступит здесь как инородное тело.

Ю. С. Сорокин пишет: «... правильнее было бы говорить не о публицистическом, литературно-художественном, научном и т. д. стиле языка, а о различных принципах выбора, отбора и объедине­ния слов в художественно-литературных, публицистических, на­учных произведениях данной эпохи». Признавая, что стиль отдель­ного высказывания создается в результате выбора, отбора и объ­единения разнородных стилистических средств и что это не меша­ет ему быть в то же время целостным, организованным единством, Ю. С. Сорокин, впадая в противоречие с самим собой, не допускает той же возможности в отношении стиля языка.

-Таким образом, поставив в своей статье исключительно инте­ресные и актуальные для советского языкознания вопросы, Ю. С. Сорокин не доказал своего основного тезиса и не поколебал сущест­вующего представления о стилях языка как о системах средств выражения, соответствующих определенным типам речевой дея­тельности.

В. В. Виноградов Итоги обсуждения вопросов стилистики1

Выяснение вопроса о предмете, содержании и задачах стилис­тики, о месте стилистики в ряду других лингвистических дисцип­лин чрезвычайно важно для развития советского языкознания. От­сутствие точного определения стилистики, ее основных понятий и категорий, сферы ее действия сказывается в зыбкости, неотчетли­вости объектов и границ синтаксиса, фразеологии, лексикологии и особенно семасиологии.

<...> В стилистику, во-первых, вмещаются те синтаксические явления, которые не составляют сердцевины синтаксической струк­туры языка и по большей части выходят за рамки изучения типич­ных для данного языка основных видов словосочетаний и предло-мбений. Во-вторых, к стилистике относятся вопросы о функциях и

сферах применения параллельных синтаксических оборотов, а также композиционно или семантически ограниченных, «связанных» син­таксических явлений, характерных лишь для тех или иных разно­видностей речи (например, официально-канцелярской, научной, повествовательной или драматической речи художественных про­изведений и т. п.). В-третьих, в стилистику включаются все вообще проблемы синтаксической синонимики, хотя само понятие «синтак­сического синонима» еще до сих пор не может считаться точно опре­деленным. Наконец, со стилистикой иногда связывается проблема экспрессивных — выразительных и изобразительных — оттенков, присущих той или иной синтаксической конструкции или тем или иным комбинациям синтаксических конструкций, а также проблема так называемых «синтаксических фигур речи» (syntaxis ornata).

Многообразие синтаксических вопросов и задач, которые ста­вятся перед стилистикой и решение которых вменяется ей в обя­занность, отсутствие в них внутреннего единства побудили некото­рых языковедов разделять стилистику на две области — на сти­листику объективную и стилистику субъективную. Отражение этих двух разных планов стилистики, в частности' стилистического син­таксиса, легко можно найти и в наших языковедческих работах последнего времени. <...>

Объективная стилистика исследует принципы и правила соот­ношения и взаимодействия близких по значению или по функции, параллельных или синонимических форм, слов и конструкций в общей системе языка; Субъективная же стилистика имеет дело с закономерностями употребления и способами сочетания и объеди­нения разнообразных грамматических (а также лексических) средств языка в тех или иных разновидностях речи, в разных устойчивых или изменчивых речевых формах общественного выражения кол­лективных или индивидуальных субъектов, в разных «стилях речи». В сущности, в своем разграничении стилистики «аналитичес­кой» и «функциональной» Ю. С. Сорокин возрождает эту старую традицию и не вносит в нее ничего принципиально нового, не опре­деляя точно ни предмета стилистики, ни ее основных понятий, ни ее задач, ни ее места в кругу других лингвистических дисциплин. Раз­личие — лишь в названиях, в терминах. Предлагаемые Ю. С. Соро­киным обозначения — «аналитический» и «функциональный» — не соотносительны и внутренне не оправданы. Дело в том, что и «ана­литическая» стилистика имеет дело не только с экспрессивно-сти­листическими, но и с функционально-речевыми «тональностями» разных языковых средств.

* * *

В языковедческой традиции ясно обозначилась тенденция к сближению, а иногда и к смешению стилистики не только с синтак­сисом, но и с семасиологией. Любопытно, что еще Райзиг — один из основоположников семасиологии — считал стилистику (так же, как и риторику) частью семасиологии. Так как складывается впечатле­ние, что стилистика имеет дело с тонкими и тончайшими диффе-

ренциально-смысловыми оттенками слов, оборотов и конструкций, то многие склонны относить именно к стилистике анализ и харак­теристику семантических нюансов речи, изучение разнообразных отношений средств языкового выражения к выражаемому содер­жанию. Само собой разумеется, что значительное место в этих ис­следованиях занимают наблюдения над смысловыми функциями и сферами обращения параллельных и синонимических выражений. Таким образом, и тут остро выступает задача сопоставительной и соотносительной семантической характеристики разных форм и видов речевого общения как одна из существеннейших проблем стилистики. Именно в силу этих соображений-иногда делалась ссыл­ка на семантическую замкнутость «стиля» как целесообразно орга­низованной системы словесного выражения. Между прочим, семан­тическая замкнутость или семантическая очерченность характерна для отдельного высказывания, для контекста речи, для словесного произведения. Следовательно, практически она предполагается у «стиля речи» и Ю. С. Сорокиным, который теоретически склонен отрицать ее: «... каждое высказывание, каждый контекст обладает стилем; в речи мы находим всякий раз определенный выбор слов, форм, конструкций, порядок их расположения и определенное их сочетание, которые зависят как от содержания и назначения речи, так и от общих законов, правил и возможностей языка». <...>

К стилистике всегда относится изучение дифференциально-смысловых и экспрессивных оттенков соотносительных, параллель­ных или синонимических выражений. Тесная связь стилистики на­ционального языка с семасиологией остро выступает при сопостав­лении семантических систем разных языков в процессе перевода или при работе над двуязычными дифференциальными словарями. Наконец, с семасиологией связаны также приемы и формы образных выражений. Поэтому в стилистике находит себе место не только отвлеченное учение о тропах, как это бывало в «теории сло­весности», но и описание основных тенденций и закономерностей образного, метафорического и вообще переносного употребления слов и выражений, закономерностей, характерных для того или иного языка в разные периоды его развития. Правда, здесь уже ощутите­лен переход из области семасиологии в область лексикологии и фразеологии.

* * *

Если обратиться к лексикологии и фразеологии, то и тут со сти­листикой связываются разные виды языковых явлений, отчасти соот­ветствующие тем, которые отрываются для стилистики от синтаксиса • и от семасиологии. Прежде всего, к стилистике относится определение ограниченных сфер употребления некоторых слов, значений, фразео­логических оборотов и выражений, тяготеющих к отдельным типам, или разновидностям речи. Сюда же примыкает характеристика экс­прессивных качеств разных лексических средств языка. <...>

В стилистику нередко вводится учение о свойственных тому или иному языку на данной ступени его развития законах и прави-

лах фразеологических сочетаний слов, о фразеологических контекс­тах, фразеологических своеобразиях и фразеологических границах употребления слов, а также об обусловленных различием фразео­логических связей изменениях экспрессивно-стилистической окраски слов. <...>

К стилистике всегда относится характеристика экспрессивных оттенков фразеологических единиц, определение речевых сфер и ли­тературно-жанровых пределов их употребления. Кроме того, в сти­листику же включается изучение и оценка фразеологических штам­пов, шаблонов (или клише), вращающихся в той или иной сфере речи.

В стилистику входит учение о лексических синонимах, как «идео­логических», так и экспрессивных и функционально-речевых, о ви­дах и семантических основах синонимики в данной языковой систе­ме, о связи отдельных синонимических вариантов с теми или иными типами и разновидностями речи. Анализ лексической и фразеологи­ческой синонимики, свойственной литературному языку, может рас­ширяться в сторону изучения индивидуальных, субъективных, вы­зываемых задачами сообщения или условиями контекста способов употребления разнообразных слов и выражений в синонимическом смысле или в качестве членов одного семантического ряда. <...>

В лексический раздел стилистики, естественно, должен быть включен анализ экспрессивно-смысловых различий между близки­ми или соотносительными словопроизводственными рядами слов (например, лентяй и ленивец; дурак и дуренъ; красотка и краса-вица; старикан и старикашка', советчик и советник] дешевка и дешевизна; бродяжить и бродяжничать; портняжить и порт­няжничать; пискливый и писклявый и т. п.), а также обзор синони­мических образований в кругу одной и той же словообразователь­ной категории.

Со стилистикой иногда (правда, чаще всего в учебных програм­мах и руководствах) ассоциируется изучение лексической системы языка с точки зрения ее исторической динамики, внутренних тен­денций ее развития (неологизмы, архаизмы) и взаимодействий с на­родными говорами и социальными жаргонами (диалектизмы, арго­тизмы и т. п.). Однако неправомерность такого переноса чисто лекси­кологических проблем в стилистику очевидна. Иное дело, когда речь заходит о функциях и целях употребления тех или иных разрядов слов, выходящих за пределы общей литературной нормы выраже­ния (например, арготизмов, архаизмов и т. п.) или еще не вошедших в эту норму, в отдельных разновидностях литературной речи.

* * *

<...> Если не включать в морфологию область словообразова­ния, то из круга собственно морфологических явлений в стилисти­ку могут войти лишь вопросы о функциях и сферах употребления вариантных — параллельных и синонимических — форм склоне­ния и спряжения, а также степеней сравнения. Проблемы синони­мики частей речи, служебных слов и частиц, а также вопросы об экспрессивных оттенках предикативных форм и оборотов (напри-

мер, глагольных форм времени и наклонения, безличных глаголов и т. п.) относятся уже к области или лексики, или синтаксиса, а тем самым и соответствующих разделов стилистики.

В системе литературного произношения также выделяются соотносительные разновидности фонетического выражения, различ­ные по функциям и связанные с разными сферами и задачами ре­чевого общения. Их называют «стилями произношения», и, следо­вательно, рассматривают как область стилистического исследова­ния <...>

* * *

Анализ стилистических явлений опирается на понятие нормы языка и ее возможных вариаций — как свободных, так и функци­онально обусловленных. Нормы языка исторически изменчивы. Описательное и историческое языкознание, стремящееся устано­вить закономерности изменений системы языка, не может обойтись без изучения общественно-языковых норм. Стилистика в своих ис­следованиях исходит из этих норм, из оценки их живых вариаций и, следовательно, базируется на материале и результатах описа­тельной фонетики, грамматики и лексикологии. Но изучая функци­ональные связи языковых фактов, возможности взаимозамещения в их кругу, в известных условиях — формы их смыслового парал­лелизма, синонимические соотношения между ними, систему рас­пределения их. по разным речевым сферам и деятельностям, — стилистика общенародного языка приходит к характеристике раз­новидностей и типов речи, основных сфер речевого общения; на этом пути она осложняется и дополняется стилистикой литератур­но-художественной речи.

Таким образом, стилистика общенародного, национального язы­ка охватывает все стороны языка — его звуковой строй, граммати­ку, словарь и фразеологию. Однако она рассматривает соответст­вующие языковые явления не как внутренне связанные элементы целостной языковой структуры в их историческом развитии, но лишь с точки зрения функциональной дифференциации, соотношения и взаимодействия близких, соотносительных, параллельных или си­нонимических средств выражения более или менее однородного значения, а также с точки зрения соответствия экспрессивных кра­сок и оттенков разных речевых явлений; с другой стороны, стилис­тика рассматривает эти явления с точки зрения их связи с отдель­ными формами речевого общения или с отдельными общественно разграниченными типами и разновидностями речи. Вот почему от стилистики неотделимо учение о так называемых функциональных разновидностях или типах речи, характерных для того или иного языка в разные периоды его исторического развития. Именно этот круг вопросов, иногда относимый к «стилистике субъективной», является наименее исследованным и определенным.

В сущности, никаких особенно разительных, резких разногла­сий в понимании свойственных языку стилистических вариантов

как лексико-фразеологического, семантического, так и граммати­ческого и фонетического характера дискуссия по вопросам стилис­тики не обнаружила. Даже Ю. С. Сорокин здесь ограничился лишь желанием выделить их изучение в особую аналитическую стилис­тику. Все остальное, что сказано им по вопросу о стилистических средствах языка, является самым общим повторением традицион­ных истин: в более непринужденных и общих формулировках он высказывает то, что- обычно говорится о стилистически нейтраль­ной основе языка, о полной стилистической нейтральности слов основного словарного фонда в их прямых, номинативных значени­ях — как в функциональном речевом отношении, так и в отноше­нии экспрессивной окраски, о стилистических пометах слов и вы­ражений, о стилистически ограниченных сферах употребления групп слов, о лексических и грамматических синонимах и т. д.

* * *

<...> В системе языка выделяются разнообразные элементы (лексические и грамматические,'из этих последних чаще всего син­таксические), характеризующиеся различными речевыми граница­ми их общенародного употребления или различиями экспрессив­ных окрасок. Они могут быть соотносительны друг с другом по экс­прессии, по «стилистическому» качеству и противопоставлены-си­нонимическим выражениям из другой речевой сферы или разно­видности. Некоторые из них выступают как «характеристические» приметы той или иной разновидности речи. Но сами по себе они, очевидно, не складываются в систему и не образуют «системы» в том смысле этого слова, в каком термин «система» применяется к языку1. Они объединяются в некоторые совокупности, в некоторые устойчивые экспрессивно-стилистические ряды внутри языковой системы в силу однородности экспрессии, а также сходного отно­шения к единой норме общенародного языка и к сложившейся тра­диции их функционально ограниченного употребления. В связи с этим возникает вопрос: содержатся ли в самой системе языка, «за­ложены» ли или, вернее, откладываются ли в ней самые способы, конструктивные принципы объединения и организации языкового материала, характерные для того или иного типа или разновиднос­ти речи? Ведь наличие стилистической окраски в отдельных эле­ментах языка, т. е. отнесение их к определенному виду или типу речи («стилю»), может и не предполагать самих правил и принци­пов организационного объединения и структурной связи всех этих элементов в самой языковой системе, иначе говоря, еще не обязы­вает к признанию соотносительных и дифференцированных сти­листических «систем» внутри единой системы языка. Но если та­кие принципы и связи могут складываться и развиваться в процес-

се употребления языка в разных общественных формах речевой деятельности, в многообразных разновидностях речи, то они во вся­ком случае иного качества, чем связи элементов самой системы языка: Связи и соотношения языковых элементов однородной сти­листической окраски опираются не на структурные качества язы­ка, не на формы и не на лексические или грамматические значе­ния, а на социально-экспрессивные оттенки, на свойства функцио­нального использования языковых средств в 'многообразии видов общественно-речевой практики. <...>

Признавая наличие разнообразной стилистической окраски у слов, форм, выражений и конструкций, языковеды обычно разли­чают два ряда стилистических окрасок или «тональностей»: сти­листические окраски экспрессивно-эмоционального характера и стилистические окраски, связанные с ограниченной речевой облас­тью применения соответствующих языковых средств. Но уже от­сюда ясно, что от наличия той или иной стилистической окраски или «тональности» у ряда слов и выражений до обобщенного выво­да о существовании соответствующего «экспрессивного стиля» или «экспрессивной стилистической системы» в языке — «дистанция огромного размера». <...>

Приходится еще раз повторить, что «классификация стилей по экспрессивным качествам лишена единства, цельности и после­довательности. По мере перехода от стилистической лексикологии к стилистическому синтаксису эта классификация постепенно те­ряет свои очертания. Возникает сомнение в правомерности распро-' странения термина «стиль языка» на разновидности экспрессивной окраски речи». Ведь одни и те же экспрессивные краски могут на­кладываться на совершенно различные по своему функционально-стилистическому характеру высказывания (например, ирония, воз­вышенная патетика и т. п.). <...>

Трудно согласиться с В. Д. Левиным, который считает объек­тивно реальное существование «экспрессивных стилей» как цель­ных систем в самой структуре языка фактом самоочевидным и не­сомненным.

«Экспрессивный стиль» В. Д. Левину представляется совокуп­ностью «элементов, обладающих определенной стилистической ок­раской», совокупностью «позитивных и негативных языковых при­знаков», образующих «цельную законченную систему». Однако В, Д. Левин не касается вопроса о том, должна ли непременно при­меняться и применяется ли вся такая совокупность или «система» общественно осознанных и закрепленных шутливых, иронических, вульгарных, неодобрительных и т. п. слов и выражений каждый раз для реализации соответствующих «стилей языка» в конкрет­ных условиях и контекстах или же эти «стили» могут конструиро-' ваться и другими языковыми средствами, субъективно окрашен­ными или окрашиваемыми нужной экспрессией. В связи с этим укрепляется сомнение вообще в существовании таких «цельных, законченных систем» в самой общей системе языка. Ведь невоз­можно выделить какие-нибудь свободные, т. е. не принявшие фор-

му грамматических идиоматизмов, общеобязательные синтаксичес­кие формы и конструкции, непосредственно выражающие иронию, шутку, неодобрение и т. п.

История экспрессивных форм речи и экспрессивных элемен­тов языка вообще в языкознании мало исследована, пути и даправ-ления их развития в отдельных конкретных языках не выяснены.

Несколько иначе обстоит дело с изучением стилистически ог­раниченных функционально-речевых элементов, которым также сопутствует экспрессивная окраска, и их употребления. Что функ­ционально-стилистическая окраска, присущая части слов, выраже­ний и даже конструкций, генетически обусловлена преимущест­венным употреблением этих языковых фактов и явлений лишь в определенных видах речи, в определенных контекстах, — это оче­видно. Связь этих языковых элементов с теми или иными функци­ональными разновидностями, типами, «стилями» речи для данной эпохи устойчива и общепризнанна.

* * *

Естественно возникают вопросы: функциональное разнообра­зие исторически сложившихся разновидностей речи, качественное различие между далекими разновидностями книжной и разговор­ной речи вытекают ли непосредственно из свойств самой системы языка в результате ее развития? Как это многообразие речевой деятельности исторически отражается в составе и строе языка? Система языка — при внутреннем единстве ее структуры — пред­ставляет ли в отдельных своих частях совокупность соотноситель­ных, дифференциальных форм и способов выражения, внутренне объединенных и образующих своеобразные стилистические «сис­темы» («стили языка») внутри общей языковой системы? Если язык обладает этим качеством, то в какие периоды его истории оно раз­вивается в нем и как изменяется? Или же при крепком единстве общенационального языка в его системе лишь отслаиваются отдель­ные черты и элементы разнообразных разновидностей и типов речи, слышатся лишь отголоски более или менее отстоявшихся видов речевого общения? Следовательно, вопрос о формах, разновиднос­тях и типах литературной речи, обычно называемых «стилями язы­ка», повертывается в конкретно-историческую сторону. И в этом аспекте самый термин «стиль языка» требует уточнения. Его нель­зя смешивать с термином «стиль речи», если признавать необходи­мость разграничения понятий языка и речи.

Термин «стиль языка» и определение стилей как разновиднос­тей языка, как «частных» систем внутри «общей» системы языка побуждает представлять их по образу и подобию языковой систе­мы. Однако никто из историков русского языка, выйдя за пределы трех стилей русской литературной речи XVIII в., не ищет в нацио­нальном русском языке XIX и XX вв. множества изолированных систем выражения («стилей» языка), составленных из характерной для каждой из них совокупности столь же «изолированных элемен­тов языка».

Стиль языка иногда понимается и в ином смысле, как совокуп­ность «более или менее устойчивых комплексов языковых средств, соответствующих определенным жанрам, типам речи и обуслов­ленных их содержанием и назначением»1. С этой точки зрения ана­лиз и понимание языкового стиля не должны опираться на сумму «изолированных элементов языка», но и не должны выходить за пределы общеязыковых категорий и понятий — изменений значе­ний слова, способов употребления слов и грамматических конструк­ций. Все, что не может быть непосредственно выведено и объяснено из таких элементов языковой системы, объявляется «неязыковым», хотя от этого не становится несомненно и «нестилистическим». Так, метафора, выраженная одним словом или сочетанием, считается языковым стилистическим средством (мрак жизни, мрак душев­ный, мрак земных сует и т. п.); но метафора, выходящая за преде­лы отдельного слова и выражения (например, целое высказывание, вроде стихотворения Пушкина «Прозаик и поэт»), рассматривает­ся уже как «неязыковое стилистическое средство»2.

Легко заметить, что здесь говорится собственно о стилях речи, т. е. о «системах средств выражения, соответствующих определен­ным типам речевой деятельности»3. Термином же «языковой стиль» («стиль языка») только подчеркивается, что эти стили речи пони­маются и изучаются в «плане языковом», т. е. в пределах элементов языковой системы, лишь с точки зрения качеств и применений этих элементов. «Стиль языка» понимаются в этом случае не как содер­жащиеся в самой языковой структуре обособленные и замкнутые круги разных выразительных средств, а как обнаруживающиеся в разных формах и видах общественно-речевой деятельности кол­лективно осознанные способы соотношения и комбинирования раз­личных стилистических элементов4. Если оставить в стороне нечет­кое и лингвистически (т. е. в плане общей теории языка) не обосно­ванное противопоставление «языкового» и «неязыкового», ясно, что И. С. Ильинская относит «стили языка» не к самой структуре язы­ка, а к широкой области.функционального использования языка в общественно-речевой практике.

В сущности о том же говорит Ю. С. Сорокин. <...>

Ю. С. Сорокин не сомневается в наличии стилистических кате­горий как принадлежности «индивидуального высказывания», ему сомнительны стилистические категории как «категории языковые»5. Но Ю. С. Сорокин делает шаг назад, когда он отрицает коллектив­ную природу и общественно-осознанные типические свойства тех соотносительных и функционально-дифференцированных способов словесного выражения, которые принято называть то «стилями язы­ка», то «стилями речи». Ведь еще проф. Г. О. Винокур писал о том,

что стилистика «... может быть лингвистической дисциплиной толь­ко при том непременном условии, что она имеет своим предметом те языковые привычки и те формы употребления языка, которые действительно являются коллективными»1.

В ходе дискуссии по вопросам стилистики было также пра­вильно указано, что различия между «стилями» заключаются не только и не столько в материальном составе языковых средств и не только в принципах соотношения и приемах объединения различ­ных элементов языка, но также и в их функциях. «Понятия точнос­ти, образности, экспрессивности, как и другие стилистические ка­тегории, не механически перекочевывают из одного языкового сти­ля в другой, а в системе каждого стиля приобретают глубокое свое­образие», — писал проф. Р. А. Будагов2.

Если не останавливаться на отождествлении и смешении тер­минов и понятий «языковой» и «речевой», то у всех участников дискуссии можно отметить одинаковое и однородное понимание природы стиля в современных развитых национальных языках.

Вместе с тем понятно, что стиль речи не всегда формируется непосредственно самими элементами языка. Иногда он обусловлен сложными образованиями, возникающими из сочетания этих эле­ментов и представляющими синтезированные смысловые единства. Эти сложные стилистические явления художественной речи (на­пример, сравнения, олицетворения и т. п.) не могут быть понятны на основе анализа только отдельных относящихся сюда слов.

Стиль — это общественно осознанная и функционально обу­словленная, внутренне объединенная совокупность приемов упот­ребления, отбора и сочетания средств речевого общения в сфере того или иного общенародного, общенационального языка, соотно­сительная с другими такими же способами выражения, которые служат для иных целей, выполняют иные функции в речевой об­щественной практике данного народа. Стили, находясь в тесном взаимодействии, могут частично смешиваться и проникать один в другой. В индивидуальном употреблении границы стилей могут еще более резко смещаться, и один стиль может для достижения той или иной цели употребляться в функции другого.

Справедливо отмечалось, что степень индивидуального своеоб­разия стилей речи неодинакова. В таких разновидностях письменно-книжного речевого общения, как деловая бумага, техническая и слу-жебно-административная инструкция, информационное сообщение в газете, даже передовая, индивидуально-стилистическое отступает перед стандартом, типической нормой или основной тенденцией при­вычной, установившейся формы словесного выражения.

* * *

Никто из участников дискуссии не отрицал того, что литера­турный язык, обслуживая разнообразные сферы общественной дея-

тельности, разнообразные области культуры, в процессе своего ис­торического развития становится опорой и основой разнообразных форм, типов или разновидностей речевой деятельности, образую­щихся на базе разного отбора, сочетания и экспрессивного объеди­нения языковых средств. Наметились большие трудности и обозна­чились существенные противоречия в понимании характера этих речевых разновидностей и закономерностей их исторического раз­вития. Ю. С. Сорокин настаивал даже на том, что в истории русско­го языка «стили языка» как особые семантические замкнутые «типы речи», характерные, например, для его функционирования и раз­вития в XVII и XVIII вв., затем ликвидируются, и, начиная с вре­мени Пушкина, можно говорить уже о многообразии индивидуаль­ных стилей речи. С этого периода перед стилистикой современного языка встает новая задача — «... анализ многообразия стилистичес­ких применений элементов в конкретных речевых условиях. Имен­но здесь мы сталкиваемся с понятием стиля речи, с тем, без чего немыслимо никакое высказывание...»1.

Понятие «стиля речи» в этих высказываниях Ю. С. Сорокина остается неясным, так же как и понятие «разновидностей речи». Вопрос о том, не сложились ли и не складываются ли какие-нибудь устойчивые, типические, коллективные правила и особенности це­ленаправленного использования языковых средств в отдельных областях общественной деятельности, в отдельных жанрах литера­туры или письменности, не ставится. Упор делается на «конкрет­ные приемы сочетания языковых элементов в каждом высказыва­нии, в каждом контексте», особенно в образцовых произведениях.

<...> Принципы индивидуального сочетания разностильных элементов в композиции художественного произведения, в языке художественной литературы признаются типичными и действитель­ными для всех решительно высказываний и «контекстов речи», от­носящихся к самым разнообразным областям общественной дея­тельности. «Стиль языка» для Ю. С. Сорокина равнозначен «стилю-диалекту».

Как бы то ни было, понятие «стиля языка» и понятие «стиля речи» остались в результате дискуссии не вполне уточненными и совсем не разграниченными. И в этом — недостаток дискуссии. <...>

Вопрос о разграничении понятий «языковой стиль» и «стиль речи», по-видимому, представлялся второстепенным и даже излиш­ним многим участникам дискуссии. Так, Р. Г. Пиотровский, спра­ведливо отметив, что в рассуждениях Ю. С. Сорокина понятие сти­ля совпадает с понятием индивидуального контекста и, следова­тельно, отрицается «объективное существование в языках речевых стилей» как общественно осознанных и целесообразно организо­ванных совокупностей средств выражения, затем пишет, что «лик­видация научного понятия языкового стиля... обозначает уничтоже­ние основной стилистической категории».

Кроме смешения и даже отождествлений понятий «языковой стиль» («стиль языка») и «речевой стиль» («стиль речи»), часто на­блюдается также наивное приравнение речевого стиля к «форме языка» и своеобразно понимаемой «разновидности языка» (напри­мер, устный и книжный «стили», диалогический и монологический «стили», «стили» просторечный и литературный и т. п.).

Все это говорит о том, что для стилистики чрезвычайно важно разобраться в структуре и сущности всех тех исторически разви­вающихся форм, типов и видов речи, дифференцированных соот­ветственно областям общественной деятельности, целям и формам языкового общения, всех тех функциональных и жанровых разно­видностей литературного языка, которые нередко называются «сти­лями языка» (а также иногда «стилями речи»).

* * *

Вопрос о формах или разновидностях речи и о различиях в строении речи, обусловленных целями высказывания, интересовал еще В. Гумбольдта. Он отмечал, что разные виды речи как поэти­ческого, так и прозаического характера имеют «свои особенности в выборе выражений, в употреблении грамматических форм и син­таксических способов совокупления слов в речи.»1. Он подчеркивал также необходимость разграничения понятий языка и речи. <...>

Интересные, хотя и не во всем убедительные взгляды на соотно­шение языка и речевой деятельности были развиты акад. Л. В. Щер-бой в его известной работе «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании». Л. В. Щерба писал: «Языковая сис­тема и языковой материал — это лишь разные аспекты единственно данной в опыте речевой деятельности...»; «Все подлинно индивиду­альное, не вытекающее из языковой системы, не заложенное в ней потенциально, не находя себе отклика и даже понимания, безвоз­вратно гибнет»; «То, что часто считается индивидуальными отли­чиями, на самом деле является групповыми отличиями, т. е. тоже социально обусловленными» (можно прибавить: или отличиями функ­циональными, тоже коллективно закрепленными). <...>

Вопрос о закономерностях развития форм речевого общения, функциональных разновидностей речи, видов и типов обществен­но-речевой деятельности, о характере и способах «обслуживания» языком разных проявлений духовной и материальной культуры народа в ее движении до сих пор не был еще предметом глубокого исторического изучения. Во всяком случае, мы еще не имеем исто­рии какого-нибудь развитого языка, разработанной в этом плане.

* * *

При изучении форм речи прежде всего выступает глубокое различие между речью разговорной и речью письменной, с которы­ми чаще всего и связывается в самом общем плане название «стиля речи». Но это неправильно. Дифференциация речи по этим формам основана не на целеустремленном отборе форм, слов и конструк­ций, а на различиях в общественных условиях и в материальных средствах социального общения.

О целесообразности отождествления понятий «стиль речи» и «форма речи» справедливо писали А. И. Смирницкий и О. С. Ахма-нова: «Вряд ли можно думать, что дифференциация речи по ее формам (или тем более по характеру участия в ней данного лица) может быть поставлена в простую и прямую связь со стилями речи. Хотя общеизвестно, что исторически возникшие письменности и развитие литературной традиции имели важное значение для фор­мирования, например, синтаксиса сложного предложения, в совре­менных новых европейских языках (которые здесь конкретно и имеются в виду) тот или иной стиль речи все же не оказывается закрепленным за определенной ее формой. Современный роман, повесть, рассказ (не говоря уже о пьесе), естественно, дают нам в письменной форме то, что нередко именуется «разговорным» сти­лем. Вместе с тем в устной форме речи, например, научного работ­ника или дипломата, может быть представлен так называемый «письменный» или «книжный» стиль...»1.

Разговорная форма речи отличается от письменно-книжной уже тем, что в ней интонации, мимика и жесты собеседников, бытовая ситуация играют огромную смысловую роль. Справедливо отмеча­лись в связи с этим лексико-фразеологические особенности, син­таксические и интонационные своеобразия разговорной формы речи. <...> Разграничение формы разговорной и книжной речи важно также для изучения таких композиционно-речевых видов общения, как диалог и монолог в их сложных и многообразных комбинациях, пере­плетениях и взаимодействиях. Но самый строй диалогической речи во многом зависит от состояния и качества народно-разговорного языка, от его отношения к языку литературному. Характер этого отношения социально-исторически обусловлен. Вместе с тем он ка­чественно и функционально неоднороден в периоды развития язы­ка народности и языка нации. .

Типы взаимодействия между формами народно-разговорной и литературно-книжной речи определяют состав и соотношение функ­циональных разновидностей языка той или иной эпохи. Если функ­цию языка литературы, языка культа и государственного делопро­изводства выполняет чужой язык или какой-нибудь международ­ный язык цивилизации (как, например, латинский язык в средне­вековой Польше), то состав разновидностей общей народно-разго-

ворной речи, естественно, сужен и сферы их действия ограничены, хотя и не вполне разграничены. При традиционности речевого оби­хода едва ли в это время существуют прочно осознанные и строго регулируемые коллективом общенародные нормы отдельных форм и разновидностей речи.

Само собою разумеется, что гораздо более сложным и функцио­нально дифференцированным оказывается взаимодействие форм раз­говорной и книжной речи, когда они складываются и развиваются на базе одного и того же языка или близко родственных языков, как это было в древней Руси. Тут можно говорить о развитии соотноситель­ных, функционально разграниченных типов литературного языка (на­пример, делового, литературно-художественного и церковно-книжно-го), которые отличались друг от друга не только лексикой и фразеоло­гией, но и грамматическими и даже фонетическими особенностями. Однако едва ли к этим типам и разновидностям, например, древне­русского литературного языка XI—XIII вв. применим термин «стили языка». Дело в том, что эти типы не умещаются в рамках структуры народного восточнославянского языка (или языка восточнославянской народности). Церковно-книжный тип древнерусского литературного языка, обслуживавший области культа, науки и отчасти историчес­кой и религиозной беллетристики, и по использованию слов основного словарного фонда, и по некоторым особенностям грамматических форм и конструкций выходил за пределы структуры языка восточносла­вянской народности. Вместе с тем влияние этого типа литературного языка не могло не сказываться в большей или меньшей степени и на литературно-художественном типе языка, а кое в чем и на деловом. Понятие же «стилей языка» предполагает, что соответствующие соот­носительные системы словесного выражения, организованные сооб­разно их общественному назначению, их функциям в речевой-культу­ре народа, базируются на элементах — фонетических, грамматичес­ких и лексических — единого общенародного языка, на его вариант­ных формах. Следовательно, образование «стилей языка» связано с большей внутренней, структурной слитностью литературного языка, оно осуществляется или может происходить в период более глубокого и тесного сближения литературного языка с языком народным, когда функциональные разновидности литературного языка, сопоставлен­ные друг с другом или противопоставленные друг другу, прямо или косвенно — путем семантических соотношений или синонимического параллелизма — ориентируются на основной словарный фонд и грам­матический строй общенародного языка. В истории русского языка эти процессы относятся к позднему периоду развития языка русской (великорусской) народности — не ранее XVI в., особенно его второй половины. Именно к этому времени восходят истоки процесса форми­рования системы трех стилей русского литературного языка, развив­шейся в XVII в. и в первые две трети XVIII в., системы, нашедшей глубокое обобщение в трудах М. В. Ломоносова. Осознание историчес­кой важности этой системы как переходного этапа к образованию единой общенациональной языковой нормы определило стилистические тен­денции и правила «Российской грамматики» и «Риторики» великого Ломоносова.

Создание нормативной грамматики русского языка, охватываю­щей звуковой и морфологический строй русского национального язы­ка, а также закономерности сочетания слов со ссылками на разли­чия в стилях, было крупным шагом на пути формирования единой общенациональной нормы литературного выражения. Образование такой нормы связано с ликвидацией старой системы трех стилей. Стиль одного и того же произведения теперь может совмещать в себе самые разнообразные формы речи, прежде разобщенные и раз­деленные по трем стилям. Попадая в новую речевую обстановку, вступая в новые связи, старые языковые средства приобретают иной смысл и иные стилистические функции. Естественно, что при нали­чии твердой общей нормы национально-языкового выражения могли свободно развиваться многообразные социально-функциональные и индивидуально-художественные стили речи. Белинский констати­ровал это новое качество русской литературно-художественной речи, возникшее в связи с пушкинской реформой стилистики русского литературного языка. <...> Вместо трех стилей языка постепенно складывается функциональное многообразие разных стилей речи. Прежде такого рода частные функционально-речевые стили могли развиваться и вращаться только в границах каждого из трех общих «стилей языка» (об этом писал еще Ломоносов в своих черновых набросках); в пушкинскую же и послепушкинскую пору стили речи получают обобщенное значение и создаются, развиваются на базе единой общенациональной языковой системы.

Таким образом, пушкинская стилистическая реформа открыла возможности интенсивного творческого развития индивидуально-художественных и общественно-функциональных стилей русской литературной речи как целесообразных способов отбора и комбини­рования различных языковых элементов в зависимости от сфер об­щественной деятельности, от общности цели, назначения и содержа­ния речи. Эта общность создает условия для более или менее четкой нормализации выбора языковых средств в разных стилях речи.

<...> При наличии общих тенденций построения какого-нибудь стиля речи, обусловленных основной функциональной направлен­ностью его (например, в научном стиле — задачей терминологичес­кого обозначения соответствующих понятий и явлений и логически обобщающей системой последовательного изложения, в критико-публицистическом — задачей социально-политического воздейст­вия на слушателя), — в пределах этого стиля вместе с тем наблю­дается значительная индивидуализация конкретных форм выра­жения1. Вместе с тем разные функциональные стили речи находят­ся в живом соотношении и взаимодействии. И все же целесообраз­но организованный отбор языковых средств, обусловленный взаи­модействием разнообразных факторов, приводит к более или менее выдержанному, типовому или типическому единству в характере, в системе их сочетания и функционального использования, т. е. к

тому, что обычно называется стилем речи (или недифференциро­ванно — «стилем языка»). Качественная определенность такого ти­пового стиля зависит от более или менее устойчивой и единообраз­ной организации речевого материала1.

Порожденные историческим развитием языка и поддерживае­мые целесообразностью разграничения разных видов общеция, стили речи в то же время находятся в непосредственном взаимодействии. Разнообразные стилевые тенденции нередко перекрещиваются меж­ду собой. Национально-литературный язык, будучи по своей струк­туре внутренне цельным и единым для всего общества, вместе с тем становится основой сложной и многогранной системы перепле­тающихся и взаимодействующих, исторически изменяющихся сти­лей речи.

Область действия и применения, функциональная концентри-рованность стилей речи могут быть очень различны. <...>

Однако своеобразие функционирования языка в той или иной сфере общения далеко не всегда приводит к образованию особого, более или менее устойчивого стиля речи. Чаще всего такие своеоб­разия выступают в подборе лексики. Между тем понятие стиля речи, а тем более стиля языка связано с понятием нормы отбора и с понятием внутреннего единства (или «системности», как иногда говорят), взаимосвязанности и взаимообусловленности приемов ор­ганизации речевого материала.

Таким образом, понятия «стиля языка» и «стиля речи» — ка­тегории исторические. Их нельзя смешивать с понятиями «тип язы­ка» и «форма речи». <...>

Стилевая структура литературных языков различна в разные эпохи их исторического развития. В разных системах языка не все стили равноценны. Они различаются по своим экспрессивным ка­чествам, по сферам их употребления, по своей общественной функ­ции, по своему семантическому объему и своему строению, по роли в истории культуры народа. <...>

* * *

Среди стилей литературной речи совершенно особое место за­нимает система стилей художественной литературы. <...>

Теория художественной речи является одним из важных от­делов стилистики. В художественной речи исключительная роль принадлежит эмоционально-чувственной стороне языка, системе эмоционально-чувственных образов. <...>

Изучая те стилистические приемы, которые играют органи­зующую роль в системе средств художественного воздействия, тео­рия художественной речи тесно связывает их с структурными свой­ствами соответствующего общенародного языка и закономерностя­ми его исторического развития. Формы индивидуального словесно-

художественного творчества дают возможность вскрыть и нагляд­но представить стилистико-грамматические и лексические богатст­ва и возможности общенародной речи. <...>

Во время дискуссии по стилистике у нас не обнаружилось согла­сия и единства в понимании сущности «языка» художественной лите­ратуры и его места в системе стилей литературной речи. Одни ставят «стиль художественной литературы» в параллель с другими стилис­тическими разновидностями литературной речи (со стилем научным, публицистическим, официально-деловым и т. п.), в один ряд с ними, другие считают его явлением иного, более сложного порядка (ср., с одной стороны, взгляды А. Н. Гвоздева, Р. А. Будагова, А. И. Ефи­мова, Э. Ризель и др., с другой стороны — взгляды И. Р. Гальпери­на и Г. В. Степанова и, наконец, взгляды В. Д. Левина).

В сущности, «язык» художественной литературы, развиваясь в историческом «контексте» литературного языка народа и в тес­ной связи с ним, в то же время как бы является его концентриро­ванным выражением. Поэтому понятие «стиля» в применении к языку художественной литературы наполняется иным содержани­ем, чем, например, в отношении стилей делового или канцелярско­го и далее стилей публицистического и научного.

Язык национальной художественной литературы не вполне соотносителен с другими стилями, типами или разновидностями книжно-литературной и народно-разговорной речи. Он использует их, включает их в себя, но в своеобразных комбинациях и в функ­ционально преобразованном виде. Он развивается на основе целе­сообразного, эстетически оправданного использования всех рече­вых разветвлений национального языка, всех его выразительных средств. <...>

Основным в лингвистическом изучении художественной лите­ратуры является понятие индивидуального стиля как своеобраз­ной, исторически обусловленной, сложной, но структурно единой системы средств и форм словесного выражения. В стиле писателя, соответственно его художественным.замыслам, объединены, внут­ренне связаны и эстетически оправданы использованные художни­ком общенародные языковые средства. Проблема индивидуального стиля писателя — предмет не только языковедческого, но и лите­ратуроведческого изучения. <...> Круг тех понятий и категорий, с которыми сталкивается языковед при изучении индивидуального стиля писателя, далеко выходит за пределы категорий функцио­нально-речевой стилистики. Так, в художественном произведении формы разговорной речи воспринимаются и осмысляются не толь­ко в плане их содержания и построения, в плане объективно-исто­рическом, но и в плане субъективном, в отношении к говорящему лицу, с точки зрения социальной характерологии. Важно, кто, ка­кой социальный субъект выражает себя в тех или иных формах разговорной речи, с какими национальными различиями характе­ров связаны те или иные своеобразия и черты стиля драмы, те или иные особенности бытового разговора.

IV. Научный стиль речи

Научный стиль — один из функциональных стилей общелите­ратурного языка, обслуживающий сферу науки и производства. Специфические особенности этого стиля обусловлены предназна­ченностью научных текстов для передачи объективной информа­ции о природе, человеке и обществе. Основной формой мышления в науке является понятие, поэтому научному стилю речи свойствен­на подчеркнутая отвлеченность и обобщенность, которая выража­ется в текстах употреблением слов абстрактной семантики и слов среднего рода с отвлеченным значением. Задачи общения в сфере науки, ее предмет, содержание речи требуют передачи общих tio-нятий, к тому же понятий научных. Этому служит абстрактная лек­сика, специальная лексика и терминология. Терминология, являясь одной из главных составляющих научной речи, воплощает такое качество научного стиля, как точность. Важнейшие признаки науч­ного стиля — точность, ясность, логичность, строгая аргументиро­ванность, однозначность выражения мысли — служат главной за­даче этого стиля — передаче объективной информации о предмете исследования. В научной речи широко используются слова, отра­жающие соотношение между частями высказывания, служащие для создания стройного, логичного текста: часто употребляются наре­чия в связующей функции; преобладают глаголы в самой обобщен­ной форме (настоящего постоянного или настоящего вневременно­го); для глаголов и личных местоимений характерно использование форм 3-го лица, что помогает подчеркнуть отвлеченность и обоб­щенность стиля. В синтаксисе можно отметить приоритет сложных предложений над простыми, использование распространенных пред­ложений, широкое употребление причастных и деепричастных обо­ротов, страдательных конструкций.

Приводимые ниже тексты представляют собой образцы науч­ного стиля речи со всеми его характерными признаками. В то же время в произведениях, из которых взяты фрагменты для хресто­матии, привлекают как актуальность и оригинальность исследова­ний, так и выдающиеся имена их авторов, всегда находившиеся в поле зрения широкой общественности.

В хрестоматии представлены отрывки из книги выдающегося филолога академика Виктора Владимировича Виноградова (1895— 1969) «Очерки из истории русского литературного языка XVII— XIX вв.». Несмотря на то что эта работа вышла в свет более шести­десяти лет назад (1934 г.), она не только не устарела, но, выдержав испытание временем, стала по существу классической благодаря своей неувядающей полемичности и актуальности поставленных проблем. В своих «Очерках...» ученый не просто наметил новые пути в развитии науки о русском языке, он создал новую научную дис-

циплину — историю литературного языка, не имевшую прежде ни методологических, ни фактологических основ. Для достижения этой цели В. В. Виноградову пришлось проделать поистине титаничес­кую работу по выявлению источников, историографии, формули­ровке основных задач методологического.и конкретно-историчес­кого характера. Однако ценность «Очерков...» состоит не только в этом, но и в блестяще осуществленном анализе весьма сложного

•процесса перехода древнерусского языка к языку нового времени в XVIII и XIX вв.

Помещенные в хрестоматии фрагменты двух очерков этой кни­ги — «Освоение западноевропейской терминологии (административ­ной, общественно-политической, военно-морской, производственно-технической и научно-деловой)» и «Мода на иностранные слова» — дают наглядное представление о языковой ситуации второй полови­ны XVIII в., когда активное вторжение французского языка с его богатой и гибкой стилистической культурой серьезно осложнило по­ложение дел. Введение в обиход «высших слоев общества» француз­ского языка представлено В. В. Виноградовым не только и, быть мо­жет, даже не столько как закономерный результат сложнейших куль-

• турно-исторических процессов. С точки зрения исследователя, в этом процессе значительная роль была отведена «дворянскому салону» и широко бытовавшему в нем «щегольскому жаргону», который и при­вел к безграничному распространению среди определенных слоев населения галлицизмов и общему приспособлению русской речи к категориям европейской культуры и цивилизации.

Фрагменты интересны не только тем, что представленные в них мысли, наблюдения и.выводы актуальны и сегодня, что они способны дать многим пищу для размышлений. Обращает на себя внимание и особый стиль изложения материала: ясность и отточен­ность формулировок, широкое использование специальной лексики и необычайно строгий отбор синтаксических конструкций, компо­зиционная стройность каждой из частей произведения и обилие иллюстративного материала. Существенна и еще одна черта, свой­ственная таланту ученого и реализованная, в частности, в его «Очер­ках...». В. В. Виноградов широко применял во многих своих работах метод «историко-филологического анализа» (термин самого В. В. Виноградова), который позволял ему соотносить литературную и языковую эволюцию с культурой и историей, воплощенной в фак­тах «литературного быта».

Проблемам возрождения отечественной культуры посвящена научная и общественная деятельность одного из крупнейших уче­ных нашей страны академика Дмитрия Сергеевича Лихачева. Фундаментальное исследование «Слова о полку Игореве», книги «Поэтика древнерусской литературы», «Развитие русской литера­туры X—XVII веков», «Эпохи и стили» и многие другие принесли ему поистине мировую известность. Поставленные в них проблемы чрезвычайно важны в наше время, когда духовная жизнь под мощ­ным натиском «материальной» заметно уступила свои позиции.

Именно сохранению бесценных сокровищ человеческого духа, во­площенных в памятниках культуры, и посвящена вся деятельность ученого.

eSsxifo

В. В. Виноградов

Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX веков1

(1934)

§ 3. Освоение западноевропейской терминологии (административной, общественно-политической, военно-морской, прризводственно-технической и научно-деловой)

Язык Петровской эпохи характеризуется усилением значения официально-правительственного, канцелярского языка, расшире­нием сферы его влияния. Процесс переустройства административ­ной системы, реорганизация военно-морского дела, развитие тор­говли, фабрично-заводских предприятий — все эти исторические явления сопровождались насаждением новой терминологии, втор­жением потока слов, направляющихся из западноевропейских язы­ков. «Европеизация» русского языка носила ярко выраженный от­печаток правительственного режима. Так, меняются термины ад­министративные, которые шли по преимуществу из Германии (ста­новившейся в то время во многом образцом полицейского государ­ства). Оттуда взята табель о рангах. Оттуда двигаются такие слова, как ранг, ампт (ср. почтамт), патент, контракт, штраф, архив, формуляр, архивариус, нотариус, асессор, маклер, полицеймейс­тер, канцлер, президент, орден, социетет, факультет и т. п. В этой административной терминологии кроме чисто немецкой сти­хии сказывалось и сильное влияние латинского языка. Но путь, которым шли в Россию эти термины, иногда пролегал через Поль­шу. Так, по крайней мере, можно думать, судя по форме слов, их ударению, их словообразовательным суффиксам: «Существитель­ное на -ия (в польском языке на ja), несомненно, польского проис­хождения: акциденция, апелляция, апробация, ассигнация, ауди­енция, вакансия, губерния, демонстрация, инквизиция, инструк­ция, канцелярия, комиссия, конституция, конференция, конфир­мация, нация, облигация, полиция, принципия, провинция, цере­мония и т. п. Того же польского происхождения глаголы на -оватъ

(в польском -owac): авторизовать, адресовать, аккредитовать, ап­робировать, конфисковать, претендовать, трактовать, штра­фовать».

Эти правительственно-административные термины, конечно, быстро распространялись в широких массах. Некоторые из них, подвергаясь «народной» этимологизации, меняли свою форму и свои значения. Например, немецкое слово Profoss (так назывался в Пет­ровскую эпоху военный полицейский служитель, исполнявший обя­занности надзирателя и палача), изменилось в просторечий (через жаргон арестантов) в прохвост.

В тесной связи с административными терминами находится и довольно многочисленная группа заимствованных из Германии слов, относящихся к военному делу: юнкер, вахтер, ефрейтор, генера­литет, лозунг, цейхгауз, гауптвахта, вахта, лагерь, штурм и т. п. Впрочем, в терминах военного дела заметно было и сильное французское влияние. Барьер, брешь, батальон, бастион, гарни­зон, пароль, калибр', манеж, галоп, марш, мортира, лафет2 и т. п. вышли из Франции, где прежде всего было заведено постоянное войско. В терминах морского дела почти безраздельно господство­вали заимствования из голландского3 и английского языков. Напри­мер, голландские заимствования: гавань, рейд, фарватер, киль, шкипер, руль, рея, шлюпка, койка, верфь, док, кабель, каюта, рейс, трап, катер и т. п. Английские слова: бот, шхуна, фут, бриг, мичман и нек. др.

Любопытно, что обозначение судов, построенных из металла, заимствовано из голландского языка, напротив, терминология де­ревянных судов — английская. <...>

Только небольшое количество морских терминов взято из не­мецкого, французского и итальянского языков. Например, из фран­цузского языка: флот, абордаж, алярм (тревога), десант. Из не­мецкого: бухта (но ср. голландское bocht), лавировать (ср. голланд­ское laveeren) и т. п. Из итальянского: мол, авизо (небольшое воен­ное судно), габара (плоскодонное морское судно) и др. Но и здесь скрещивались разные влияния, которые отражались на «смешан­ном», пестром облике иностранных слов. Например, писали гафен

(гавань), матроз — по немецкому выговору, но употребляли также формы гавен, матрос — по голландскому1.

Кроме варваризмов, связанных с реорганизацией государст­венного управления, военного и морского дела, проникает в рус­ский язык начала XVIII в. множество технических слов,' относя­щихся к инженерному и горному делу, к «градостроительному ху­дожеству», т. е. к архитектуре, к области заводской и фабричной промышленности, сельского хозяйства, к разным видам «мастерст­ва», ремесел. И здесь также влияние распределяется преимущест­венно между польским и немецким языком. Меньше заимствований из английского и французского. Некоторые архитектурные обозна­чения восходят к итальянскому языку. <...>

Научно-технические, официально-правительственные стили деловой речи, наводненные заимствованиями, в это время с пери­ферии перемещаются ближе к центру системы литературного язы­ка. Через официально публицистические стили иноязычные слова, относящиеся к разным областям государственной жизни, промыш­ленности, науки и техники, проникают в общую структуру литера­турно-книжной и разговорной речи образованного общества. Пет­ровская европеизация выражается в политехнизации языка. А этот процесс политехнизации письменно-книжной речи сопровождается широким распространением западноевропейских слов и понятий, отражающих разные стороны реформирующегося политического, социально-экономического, промышленно-технического и культур­но-бытового уклада и разные сферы идеологии. <...>

На почве этой политической и технической реконструкции происходит реорганизация литературной речи. Колеблется старая система светско-делового языка. Идеологические и риторические формы, выработанные на основе церковно-публицистической пись­менности, должны были приспособиться к новому лексическому материалу, к новому предметному содержанию.

§ 6. Мода на иностранные слова

Западнические тенденции Петровской эпохи выражаются не только в заимствовании множества слов для обозначения новых предметов, процессов, понятий в сфере государственной жизни, быта и техники, но и сказываются в разрушении внешних форм церков-нокнижного и общественно-бытового языка такими варваризмами, в которых не было прямой нужды. Западноевропейские слова при­влекали как мода. На них лежал особый стилистический отпечаток новшества. Они были средством отрыва от старых традиций'цер­ковнославянского языка и старозаветного бытового просторечия. Сама необычность фонетических особенностей в заимствованных

словах как бы намекала на возможность и необходимость новой структуры литературного языка, соответствующей облику рефор­мирующегося государства. Мода на иностранные слова в бытовом и официальном языке Петровской эпохи, распространившаяся среди высшего общества, характеризуется комическим рассказом Тати­щева о генерал-майоре Луке Чирикове, который «человек был ум­ный, но страстью люборечия побежден, и хотя он никакого языка чужестранного совершенно не знал, да многие иноязычные слова часто же не кстати и не в той силе, в которой они точно употребля­ются клал». Так, в 1711 г. генерал Чириков предписал указом одно­му капитану с отрядом драгун «стать ниже Каменца и выше Конец поля в авантажном месте». Капитан, не зная слова авантажный, принял его собственное имя. «Оный капитан, пришел на Днестр, спрашивал об оном городе, понеже в польском место значит город; но как ему сказать никто не мог, то он более шестидесяти миль по Днестру шед до пустого оного Конец поля и не нашед, паки к Ка­менцу, поморя более половины лошадей, поворотился и писал, что такого города не нашел». Другое происшествие, возникшее на поч­ве увлечения генерала Чирикова иностранными словами, было не менее трагикомическим. Приказом он предписал собраться фура­жирам, «над оными быть подполковнику и двум майорам по очере­ди. По собрании всех перво марширует подполковник с бедекен, за ним фуражиры, а марш заключают драгуны». Собравшиеся не до­гадались, что, «бедекен (т. е. bedecken) не прозвище подполковника, но прикрытие разумеется», и ожидали подполковника Сбедекена. Лишь через сутки выяснилось недоразумение'.

Известно также, что некоторые из европеизировавшихся дво­рян того времени почти теряли способность правильного, нормаль­ного употребления русского языка, вырабатывая какой-то смешан­ный жаргон. Таков, например, язык князя Б. И. Куракина, автора «Гистории о царе Петре Алексеевиче»: «В то время названной Франц Яковлевич Лефорт пришел в крайнюю милость и конфиденцию интриг амурных. Помянутый Лефорт был человек забавной и рос­кошной или, назвать, дебошан французской. И непрестанно давал у себя в доме обеды, супе и балы». Ср. в дневнике того же Куракина: «В ту свою бытность был инаморат славную хорошеством одною читадинку (горожанку), назывался Signora Franceska Rota и так был inamorato, что не мог ни часу без нее быти, и расстался с вели­кою плачью, и печалью аж до сих пор из сердца моего тот amor не может выдти и, чаю, не выдет, и взял на меморию ее персону и обещал к ней опять возвратиться».

Петр I, осуждая злоупотребления иностранными словами, был принужден написать одному из своих послов (Рудаковскому) при­каз: «В реляциях твоих употребляешь ты зело много польские и

другие иностранные слова и термины, за которыми самого дела выразуметь невозможно; того ради впредь тебе реляции свои к нам писать все российским языком, не употребляя иностранных слов и терминов».

Но-вместе с тем употребление иностранных слов являлось внеш­ним симптомом нового, «европейского» стиля речи. Бросается в гла­за своеобразная особенность делового, публицистического языка Пет­ровской эпохи, прием дублирования слов: рядом с иностранным словом стоит его старорусский синоним или новое лексическое оп­ределение, замкнутое в скобки, а иногда просто присоединение по­средством пояснительного союза или (даже союза и). Просветитель­ное значение этого приема выступает на фоне общей правительст­венной тенденции к вовлечению широких масс общества в новую политическую систему. Характерно заявление Татищева о том, что законы должны быть писаны «так вразумительно, как воля законо-давца есть, и для того никакое иноязычное слово ниже риторичес­кое сложение в законах употребляться не может»1.

Однако и в законах, и в публицистических трактатах, и в тех­нических переводах начала XVIII в. вплоть до 40-х годов замечает­ся эта двойственность словоупотребления, этот параллелизм рус­ских и иноязычных слов2. Например: «адмиралу, который авант-гарду (или передней строй) кораблей управляет, надлежит»3, «не­которые акциденции (или доходы) получать»4; «апелляцию или пере­нос до коммерц-коллегии чинить»5; «економу (домоуправителю)»6; «аркибузирован (расстрелен)»7; протектора (защитителя)»8; «опре­делить или ассигновать... указы, или ассигнации»9; «банизированы или прокляты»111; «бараки (или шалаши)»11; «два коротких палника (или брандеры)»12; «бухгалтер (или книгодержатель)»13; «визитацию (или осмотрение) учинить»14; «дирекцию (или управление)»15; «в такой дистанции (расстоянии)»16; «инструкции (или приказание)»17; «ин­спектора (или наблюдателя)»18; «камер-юнкер (или комнатный дворя-

нин)»1; «от числа коллегов (или заседателей)»2; «ему подобает быть храбру и доброго кондуита (сирень всякия годности), которого бы квалитеты (или качества) с добродеянием были связаны»3; «кон­ституция или устав (Правда воли монаршей)»; в «Уставе воинском»: пиониры (или работники), лагер (или стан), по инструкциям (по­рядкам), секунданта (или посредственника), о процессе (или тяжбе) и мн. др.; в «Рассуждении» Шафирова4 (1722): ни в каких европей­ских делах... никакой рефлексии и рассуждения не имели (5); с та­кою аппликациею (рачением) (8); по образу и прикладу других политизованных (или правильно расположенных) государств (16); все письма большая часть на немецком штилизованы (сочинены) (33); трибутарии (данники) (4); акт (записки) (4); о i;«следующих революциях (отменах) (11); мужа великого коварства, и далных за­мыслов, и безмерной амбиции (честолюбия) (15); мир с обоих сторон от государей подтвержден ратификациями (подтвержденными гра­мотами) (16); министра (боярина) (17); верных патриотов (сынов оте.-чествия) (18); армистициум (или перемирье) (45, 46); последовал своим аффектам (страстям) (54) и т. п.

Любопытны -поправки и дополнения, сделанные Петром I в рукописи книги «Римплерова манира о строении крепостей»: акси-омат (правил совершенных); ложирунг (или жилище, т. е. еже не­приятель захватит места где у военных крепостей) и т. п. В «Исто­рии о ординах» (1710) характерны помещенные в скобках и не на­ходящие соответствия в оригинале пояснения вроде: «о армориях (или гербах) и о девизах (или писаниях изображенных) кавалер­ских». Ср. в оригинале: «Des armories et des devises des chevaliers»5. В сочинении Дмитрия Кантемира «Книга систима, или состояние мухамеданския религии», написанном на латинском языке, перево­дчик пояснял иностранные слова: политика — народоустроение, феория — умствование, идея — образ, физик — естествословец, машкара — харя и т. п.6 Так, «реснота и чистота славянская засы-пася чужестранных языков в пепел»7.

* * *

Воспитание любви к своему народу, к его истории и культу­ре — одна из сложнейших задач, которую пытается решить в сво­их работах Д. С. Лихачев.

Облечь свои мысли можно в разные «одежды», и только от самого ученого зависит, что он выберет из богатейших лексических

запасов родного языка. Особый талант Д. С. Лихачева состоит в том, что под его пером раскрываются все магические красоты рус­ского языка. Точность, ясность, чистота и простота языка и стиля его произведений, категорическое неприятие квазинаучной терми­нологической эквилибристики, отрицательное отношение "к засоре­нию языка излишними заимствованиями и прочими словесными диковинами удивительно гармонично сочетается в его работах с художественной живописностью и элементами разговорной речи. Ученый как бы ведет со своим читателем доверительную беседу, в ходе которой легко, изящно и в то же время просто ставит и реша­ет сложнейшие научные проблемы.

Необычайно интересны стилистические и риторические при­емы, которые использует Д. С. Лихачев для более точного и полного раскрытия своей мысли. Например, в «Поэтике древнерусской ли­тературы», когда речь идет о жанровых ассоциациях, ученый срав­нивает литературные жанры с лесом: «Лес — это органическое со­единение деревьев с определенного вида кустарником, травами, мхами и лишайниками. Разные виды растительности входят в со­четания, которые не могут произвольно меняться. Так же точно и в литературе, и в фольклоре жанры служат удовлетворению целого комплекса общественных потребновтей и существуют в связи с этим в строгой зависимости друг от друга» (с. 318).

В последние годы Д. С. Лихачев все большее внимание уделяет популяризации знаний. .Работая в этом направлении, он нередко ис­пользует те жанры, которые в современной литературе встречаются крайне редко. Это, например, относится к таким книгам, как «Пись­ма о добром и прекрасном» (1985 г.) и «Книга беспокойств» (1991 г.), которые связаны единой мыслью, пронизывающей все работы ис­следователя. Это мысль о том, что духовная жизнь человека не может существовать без опоры на историческую память.

сД5Хё£в

Д. С. Лихачев

Об общественной ответственности литературоведения1

(1976)

Мы часто встречаемся с противопоставлением естественных наук, которые считаются точными, — «неточному» литературоведению. На этом противопоставлении основывается порой встречающееся отно­шение к литературоведению как к науке «второго сорта». Однако естественные и общественные науки вряд ли сильно различаются

между собой. В принципиальном отношении — ничем. Если говорить о том, что гуманитарные науки отличаются историчностью подхода, то и в естественных науках есть исторические науки: история фло­ры, история фауны, история строения земной коры и пр., и пр. Ком­плексность материала изучения отличает геограсрию, океановедение. Гуманитарные науки имеют дело по преимуществу со статистичес­кими закономерностями внешне случайных явлений, имеющими, однако, объективный характер, но с этим же имеют дело и многие другие науки. Так же относительны и все другие различия.

При отсутствии принципиальных различий имеются практи­ческие различия. Так называемые точные науки (а среди них много совсем не «точных») гораздо более формализованы (я употребляю это слово в том смысле, в каком его употребляют представители точных наук), в них не смешивают исследования с популяриза­цией, сообщения уже добытых ранее сведений с установлением новых фактов и т. п.

Говоря о том, что у гуманитарных наук нет принципиальных различий с точными науками, я не имею в виду необходимости математизации нашей науки. Вопрос о степени возможности внед­рения в гуманитарные науки математики — это особый вопрос. Я имею в виду только следующее: нет ни одной глубокой методологи­ческой особенности в гуманитарных науках, которой в той или ной степени не было бы и в некоторых науках негуманитарных.

И, наконец, замечание о самом термине «точные» науки. Этот термин далеко не точен. По существу, выводы всех наук в большей или меньшей мере гипотетичны. Многие науки кажутся точными только со стороны. Это касается и математики, которая на своих высших уровнях тоже не так уж точна.

Но есть одна сторона в литературоведении, которая действи­тельно отличает его от многих других наук. Эта сторона — этичес­кая. И дело не в том, что литературоведение изучает этическую проблематику литературы (хотя это делается недостаточно). Лите­ратуроведение, если оно охватывает широкий материал, имеет очень большое воспитательное значение, повышая социальные качества

человека.

Я сам специалист по древней русской литературе. Древняя русская литература принадлежит к особой эстетической системе, малоприятной для неподготовленного читателя. А развивать эсте­тическую восприимчивость читателей крайне необходимо. Эстети­ческая восприимчивость — это не эстетство. Это громадной важ­ности общественное чувство. Это одна из сторон социальности че­ловека/ Социальность эта противостоит чувству национальной ис­ключительности и шовинизма, она развивает в человеке терпимость по отношению к другим культурам — иноязычным или других эпох.

Умение понимать древнюю русскую литературу открывает перед нами завесу над многими не менее сложными эстетическими системами литератур — скажем, европейского средневековья, сре­дневековья Азии и пр.

То же самое и в изобразительном искусстве. Человек, который по-настоящему способен понимать искусство древнерусской иконо­писи, не может не понимать живопись Византии и Египта, персид­скую или ирландскую средневековую миниатюру.

Что такое интеллигентность? Осведомленность, знания, эру­диция? Нет, это не так! Лишите человека памяти, избавьте его от всех знаний, которыми он обладает, но если он при этом сохранит умение понимать людей иных культур, понимать широкий и разно­образный круг произведений искусства, идеи своих 'коллег и оппо­нентов, если он сохранит навыки «умственной социальности», со­хранит свою восприимчивость к интеллектуальной жизни — это и будет интеллигентность.

На литературоведах лежит большая и ответственная задача — воспитывать «умственную восприимчивость». Вот почему сосредо­точенность отдельных литературоведов на немногих проблемах, как это часто бывает, противоречит основному общественному смыслу существования нашей дисциплины.

В литературоведении нужны разные темы и большие «рассто^ яния» именно потому, что оно борется с этими расстояниями, стре­мится уничтожить преграды между людьми, народами и веками. Литературоведение воспитывает человеческую социальность — в самом благородном и глубоком смысле этого слова.

С ростом реализма в литературе развивается и литературове­дение. Они ровесники, и это не случайно. Задача литературы от­крывать человека в человеке совпадает с задачей литературоведе­ния открывать литературу в литературе. Это легко можно было бы показать на изучении древнерусских литературных памятников. Сперва о них писали как о письменности и не видели в этой пись­менности развития. Сейчас перед нами семь веков литературного развития. Каждая эпоха имеет свое индивидуальное лицо, и в каж­дом мы открываем неповторимые ценности.

Литературоведение имеет множество отраслей, и в каждой отрасли есть свои проблемы. Однако если подходить к литературо­ведению со стороны современного исторического этапа развития человечества, то следует обратить внимание вот на что. Сейчас в орбиту культурного мира включаются все новые и новые народы. Демографический взрыв, который сейчас переживает человечест­во, крушение колониализма и появление множества независимых стран — одной из своих сторон имеют соединение культур челове­чества всего земного шара в единое органическое целое. Поэтому перед всеми гуманитарными науками стоит сложнейшая задача понять, изучить культуры всех народов мира: народов Африки, Азии, Южной Америки и др. В сферу внимания литературоведов поэтому включаются литературы народов, стоящих на самых раз­личных ступенях общественного развития. Вот почему сейчас при­обретают большое значение работы, устанавливающие типичные черты литературы и фольклора, свойственные тем или иным эта­пам развития общества. Нельзя ограничиваться изучением совре­менных литератур высокоразвитых народов, находящихся на ста-

дни капитализма или социализма. Необходимость в работах, посвя­щенных исследованию закономерностей развития литератур на ста­диях феодализма или родового общества, сейчас очень велика. Ис­ключительное значение имеет проблема ускоренного развития ли­тературы. Важное значение имеет также методология типологи­ческого изучения литератур.

Главный изъян наших литературоведческих работ состоит в том, что мы недостаточно четко отделяем задачи исследователь­ские от популяризаторских. В результате — поверхностность, фак-тографичность, примитивная информативность. Между тем всякая наука двигается вперед специальными разработками. Что было бы с нашей физикой, химией, математикой, если бы от ученых в этих областях требовали по преимуществу создания «общих курсов»и обобщающих работ на широкие темы?

Помимо обобщающих трудов, литературоведы обязаны зани­маться исследованиями тех или иных специальных вопросов. Необ­ходимо создать широкий фронт специальных исследований.

Если состояние литературоведения не изменится, у нас насту­пит кризис тем: по всем «ходким» авторам и вопросам у нас уже есть популярные работы. Популяризировать уже скоро станет не­чего. Все из возможных «историй» будут написаны в ближайшие годы. Нам придется начать повторять круг наших популяризатор­ских и обобщающих трудов: снова писать историю русской литера­туры, историю французской литературы, историю английской ли­тературы и пр., а так как специальных исследований проводилось мало, то новые обобщающие труды на старые темы будут слабо отличаться от прежних.

Среди специальных тем много актуальных!

Смешение задач исследования с задачами популяризации со­здает гибриды, главный недостаток которых — наукообразность. Наукообразность способна вытеснить науку или резко снизить ака­демический уровень науки. Это явление в мировом масштабе очень опасно, так как открывает ворота разного рода шовинистическим или экстремистским тенденциям в литературоведении. Националь­ные границы в древних литературах, а также в литературах, со­зданных на общем для разных народов языке, нередко трудно ус-тановимы. Поэтому борьбе за национальную принадлежность того или иного писателя, за то или иное произведение, даже просто за ценную старинную рукопись приобретает сейчас в разных концах мира все более и более острый характер. Унять экстремистские силы в борьбе за культурное наследство может только высокая наука: детальное филологическое изучение произведений литера­туры, текстов и их языка, доказательность и непредвзятость аргу­ментов, методическая и методологическая точность.

И здесь мы возвращаемся к исходному моменту наших размыш­лений: к вопросу о точных и неточных науках. Если литературоведе­ние и неточная наука, то она должна быть точной. Ее выводы должны обладать полной доказательной силой, а ее понятия и термины отли­чаться строгостью и ясностью. Этого требует высокая общественная ответственность, которая лежит на литературоведении.

Д. С. Лихачев Поэтика древнерусской литературы

(1971)

Поэтика литературы как система целого

Древнерусская литература в ее отношении к изобразительным искусствам

Слово и изображение были в Древней Руси связаны теснее, чем в новое время. И это накладывало свой отпечаток и на литера­туру, и на изобразительные искусства. Взаимопроникновение — факт их внутренней структуры. В литературоведении он должен рассматриваться не только в историко-литературном отношении, но и в теоретическом.

Изобразительное искусство Древней Руси было остросюжет­ным, и эта сюжетность вплоть до начала XVII в., когда произошли существенные структурные изменения в изобразительном искусст­ве, не только не ослабевала, но неуклонно возрастала. Сюжеты изо­бразительного искусства были по преимуществу литературными. Персонажи и отдельные сцены из Ветхого и Нового заветов, святые и сцены из их житий, разнообразная христианская символика в той или иной мере основывались на литературе — церковной, разуме­ется, по преимуществу, но и не только церковной. Сюжеты фресок были сюжетами письменных источников. С письменными источни­ками было связано содержание икон — особенно икон с клеймами. Миниатюры иллюстрировали жития святых, хронологическую па­лею, летописи, хронографы, физиологи, космографии и шестодне-вы, отдельные исторические повести, сказания и т. д. Искусство иллюстрирования было столь высоким, что иллюстрироваться мог­ли даже сочинения богословского и богословско-символического со­держания. Создавались росписи на темы церковных песнопений (акафистов, например), псалмов, богословских сочинений...

Художник был нередко начитанным эрудитом, комбинировав­шим сведения из различных письменных источников в росписях и миниатюрах. Даже в основе портретных изображений святых, кня­зей и государей, античных философов или ветхозаветных и ново­заветных персонажей лежала не только живописная традиция, но и литературная. Словесный портрет был для художника не менее важен, чем изобразительный канон. Художник как бы восполнял в своих произведениях недостаток наглядности древней литературы. Он стремился увидеть то, что не могли увидеть по условиям своего художественного метода древнерусские авторы письменных про­изведений. Слово лежало в основе многих произведений искусства, было его своеобразным «протографом» и «архетипом». Вот почему так важны показания изобразительного искусства (особенно лице­вых списков и житийных клейм) для установления истории текста

произведений, а история текста произведений — для датировки изображений.

Иллюстрации и житийные иконы (особенно с надписями в клей­мах) могут указывать на существование тех или иных редакций и служить для установления их датировок и обнаружения не дошед­ших в рукописях текстов. Лицевые рукописи и клейма икон могут помочь в изучении древнерусского читателя, понимания им текста, особенно переводных произведений. Миниатюрист как читатель иллюстрируемого им текста — эта тема исследования обещает многое. Она поможет нам понять древнерусского читателя, степень его осведомленности, точность проникновения в текст, тип исто­ричности восприятия и многое другое. Это особенно важно, если учесть отсутствие в Древней Руси критики и литературоведения.

Иллюстрации служат своеобразным комментарием к произве­дению, причем комментарием, в котором использован весь арсенал толкований и объяснений1.

Зачем изучать поэтику древнерусской литературы? Вместо заключения

История культуры резко выделяется в общем историческом развитии человечества. Она составляет особую, красную нить в сви­той из множества нитей мировой истории. В отличие от общего движения «гражданской» истории, процесс истории культуры есть не только процесс изменения, но и процесс сохранения прошлого, процесс открытия нового в старом, накопления культурных цен­ностей. Лучшие произведения культуры и, в частности, лучшие произведения литературы, продолжают участвовать в жизни чело­вечества. Писатели прошлого, поскольку их продолжают читать и они продолжают свое воздействие, — наши современники. И надо, чтобы этих наших хороших современников было побольше. В про­изведениях гуманистических, человечных в высшем смысле этого слова культура не знает старения.

Преемственность культурных ценностей — их важнейшее свой­ство. По мере развития и углубления наших исторических знаний, умения ценить культуру прошлого человечество получает возмож­ность опереться на все культурное наследие. Все формы общест­венного сознания, обусловленные в конечном счете материальным основанием культуры, в то же время непосредственно зависят от мыслительного материала, накопленного предшествующими поколе­ниями, и от взаимного влияния друг на друга различных культур.

Вот почему объективное изучение истории литературы, живо­писи, архитектуры, музыки так же важно, как и самое сохранение Памятников культуры. При этом мы не должны страдать близору­костью в отборе «живых» памятников культуры. В расширении на-

шего кругозора, и в частности эстетического, — великая задача ис­ториков культуры различных специальностей. Чем интеллигентнее человек, тем больше он способен понять, усвоить, тем шире его кру­гозор и способность понимать и принимать культурные ценности — прошлого и настоящего. Чем менее широк культурный кругозор че­ловека, тем более он нетерпим ко всему новому и «слишком старо­му», тем более он во власти своих привычных представлений, тем более он косен, узок и подозрителен. Одно из важнейших свиде­тельств прогресса культуры — развитие понимания культурных ценностей прошлого и культур других национальностей, умение их беречь, накоплять, воспринимать их эстетическую ценность. Вся ис­тория развития человеческой культуры есть история не только со­зидания новых, но и обнаружения старых культурных ценностей. И это развитие понимания других культур в известной мере сливается с историей гуманизма. Это развитие терпимости в хорошем смысле этого слова, миролюбия, уважения к человеку, к другим народам.

* * *

Подобные мысли мы встречаем и в работах известного учено­го-филолога Юрия Михайловича Лотмана1.

Опираясь в своих работах на разработанные В. В. Виноградо­вым теорию и метод исследования литературной и языковой эво­люции, Ю. М. Лотман расширил круг читателей, которым он адре­сует свои статьи и монографии. Помимо ученых и специалистов определенных областей науки, он включает в этот круг также сту­дентов, учителей-словесников и даже школьников. Автор делает это сознательно, подчеркивая мысль, что конечная цена любого ис­следования литературных и языковых фактов — привить людям любовь к родной литературе и языку, научить их понимать худо­жественное произведение, приобщить к высокому духовному строю подлинной культуры.

Одной из самых вредных теорий, укоренившихся в нашем со­знании, ученый считает идею «китайской стены», которая якобы от­гораживает «высокую», «академическую», вузовскую науку о лите­ратуре от изучения литературы в школе. Сторонники этой теории сводят всю литературу к программе по литературе, чтение произве­дений — к чтению отдельных «отрывков», анализ — к ответу на вопросы для повторения, старательно отгораживая учеников от все­го «лишнего», что не укладывается в сложившиеся схемы школьного изучения литературы. Такой стереотип способен породить лишь скуку, полностью убивающую всякий интерес к предмету.

Ю. М. Лотман утверждает в своих работах, что в культуре нет и не бывает «лишнего», ибо нельзя быть «слишком» культурным,

как слишком умным или добрым. Поэтому преодоление наукобояз-ни — важнейший шаг на пути к той школе, создать которую требу­ет от нас время.

В хрестоматии помещены несколько фрагментов из разных статей, сосредоточенных вокруг узловых вопросов школьного кур­са истории русской литературы начала XIX в. Школа должна за­ставлять людей думать, поэтому, адресуя свои работы учителю-филологу, ученый широко и свободно оперирует научными поня­тиями и специальными терминами, легко и непринужденно впле­тая их в словесную канву своих философско-аналитических рас­суждений. Строгая логика изложения материала не мешает учено­му вводить в тексты своих исследований большое количество кон­кретного материала и разного рода дополнительных уточнений, отступлений, замечаний, что, однако, ни в коей мере не снижает динамическую направленность анализа художественного произве­дения. При этом автор не только высказывает и аргументирует свою точку зрения по тому или иному вопросу, но и вступает в полемику со своими оппонентами, оставляя, однако, читателю возможность самому сделать выводы.

Филология в наши дни развивается стремительно, постоянно обогащаясь новым фактическим материалом, открывая новые не­традиционные методы анализа, впитывая в себя данные смежных наук. И задача ученых состоит в первую очередь в том, чтобы до­вести -все открытия и достижения этой науки до умов и сердец современников, пробуждая в них бережное и почтительное отно­шение к духовному наследию своего народа.

Ю. М. Лотман

В школе поэтического слова: Пушкин, Лермонтов, Гоголь1

(1988)

Своеобразие художественного построения «Евгения Онегина»

«Евгений Онегин» — трудное произведение. Самая легкость стиха, привычность содержания, знакомого с детства читателю и подчеркнуто простого, парадоксально создают добавочные трудности в понимании пушкинского романа в стихах. Иллюзорное представле-

ние о «понятности» произведения скрывает от сознания современ­ного читателя огромное число непонятных ему слов, выражений, фразеологизмов, имен, намеков, цитат. Задумываться над стихом, который знаешь с детства, представляется ничем не оправданным педантизмом. Однако стоит преодолеть этот наивный оптимизм не­искушенного читателя, чтобы сделалось очевидным, как далеки мы даже от простого текстуального понимания романа. Специфическая структура пушкинского романа в стихах, при которой любое пози­тивное высказывание автора тут же незаметно может быть пре­вращено в ироническое, а словесная ткань как бы скользит, пере­даваясь от одного носителя речи к другому, делает метод насильст­венного извлечения отдельных цитат из текста особенно опасным.

Во избежание этой угрозы роман следует рассматривать не как механическую сумму высказываний автора по различным во­просам, своеобразную хрестоматию цитат, а как органический ху­дожественный мир, части которого живут и получают смысл лишь в соотнесенности с целым.-Простой перечень проблем, которые «ста­вит» Пушкин в своем произведении, не введет нас в мир «Онегина». Художественная идея подразумевает особый тип преображения жизни в искусстве. Известно, что для Пушкина была «дьявольская разница» между поэтическим и прозаическим моделированием од­ной и той же действительности, даже при сохранении той же тема­тики и проблематики. Понимание литературного произведения как общественного явления не может быть противопоставлено специ­фике его художественной организации, поскольку та общественная функция, которая определяет потребность существования искусст­ва, может быть выполнена лишь благодаря специфически художе­ственной организации текста.

В чисто методическом отношении анализ произведения обыч­но расчленяют на рассмотрение внутренней организации текста как такового и изучение исторических связей произведения с окружа­ющими его явлениями действительности, общественной мысли и литературы. Такой подход представляет ряд удобств и вполне мо­жет быть рекомендован как практический прием анализа.

Однако даже в этой ограничительной функции его не следует абсолютизировать: при строго синхронном анализе останутся не выделенными внесистемные элементы, роль которых при постро­ении динамических моделей исключительно велика1. Напротив того, при включении произведения в иной исторический ряд будет ме­няться и представление о природе его имманентной организации. Так, в зависимости от того, проведем ли мы линии преемственной зависимости от «Евгения Онегина» к «Герою нашего времени», ро­манам Достоевского или «Поэме без героя» Ахматовой (все эти — как и многие другие — связи исторически реальны; относительно

Лермонтова и Достоевского они очевидны, на последнюю указала сама А. А. Ахматова, например, заявив в примечаниях к поэме: «Пропущенные строфы — подражание Пушкину»1), изменится и тот тип внутренней организации, который актуализируется в пуш­кинском романе в стихах. В первом случае вперед выступит фраг­ментарность композиции и система взаимных пересечений точек зрения. Во втором — диалогическая природа текста (см. труды М. М. Бахтина). В третьем — система намеков, ссылок, цитат — зашифровка смысла в толще культурных наслоений (см.: «Решка», строфа XVII). Не случайно каждое подлинно новое завоевание ли­тературы неизбежно по-новому раскрывает не только внешние вне-текстовые связи, но и природу внутренней структуры живых явле­ний культурнрго прошлого.

Из сказанного вытекает безнадежность попыток дать какой-либо конечный итог истолкования тех художественных явлений прошлого, которые сохраняют культурную значимость.

«Фаталист» и проблема Востока и Запада в творчестве Лермонтова

Проблема типологии культур вбирала в себя целый комплекс идей и представлений, волновавших Лермонтова на протяжении всего его творчества: проблемы личности и ее свободы, безгранич­ной воли и власти традиций, власти рока и презрения к этой влас­ти, активности и пассивности так или иначе оказывались включен­ными в конфликт западной и восточной культур. Но для воплоще­ния общей идеологической проблематики в художественном произ­ведении необходима определенная сюжетная коллизия, которая позволяла бы столкнуть характеры и обнажить в этом столкнове­нии типологию культур. Такую возможность давала традиция ли­тературного путешествия. Сопоставление «своего» и «чужого» по­зволяло одновременно охарактеризовать и мир, в который попада­ет путешественник, и его самого.

Заглавие «Героя нашего времени» непосредственно отсылало читателей к неоконченной повести Карамзина «Рыцарь нашего вре­мени»2. Творчество Карамзина, таким образом, активно присутство­вало в сознании Лермонтова как определенная литературная линия. Мысли о типологии западной и русской культур, конечно, вызывали в памяти «Письма русского путешественника» и сюжетные возмож­ности, которые предоставлял образ их героя. Еще Федор Глинка ввел в коллизию корректив, заменив путешественника офицером, что де­лало ситуацию значительно более органичной для русской жизни той эпохи. Однако сам Глинка не использовал в полной мере сюжет-

ных возможностей, которые давало сочетание картины «радостей и бедствий человеческих» с образом «странствующего офицера», «да еще с подорожной по казенной надобности» (VI, 260).

Образ Печорина открывал в этом отношении исключительные возможности. Типологический треугольник: Россия—Запад—Вос­ток — имел для Лермонтова специфический оборот — он неизбеж­но вовлекал в себя острые в 1830-е гг. проблемы Польши и Кавказа. Исторически актуальность такого сочетания была вызвана не толь­ко тем, что один из углов этого треугольника выступал как «кон­кретный Запад», а другой — как «конкретный Восток» в каждо­дневной жизни лермонтовской эпохи. Культурной жизни Польши, начиная с XVI в., была свойственна известная «ориентальность»: турецкая угроза, опасность нашествия крымских татар, равно как и многие другие историко-политические и культурные факторы, поддерживали традиционный для Польши интерес к Востоку. Не случайно доля польских ученых и путешественников в развитии славянской (в том числе и русской) ориенталистики была исключи­тельно велика. Наличие в пределах лермонтовского литературного кругозора уже одной такой фигуры, как Сенковский, делало эту осо­бенность польской культуры очевидной. Соединение черт католичес­кой культуры с ориентальной окраской придавало, в глазах роман­тика, которого эпоха наполеоновских войн приучила к географичес­ким обобщениям, некоторую общность испанскому и польскому. Не случайно «демонические сюжеты поэм молодого Лермонтова свобод­но перемещаются из Испании в Литву» (ср. географические пределы художественного мира Мериме: «Кармен» — «Локис»).

Традиция соединения в русской литературе «польской» и «кав­казской» тем (с ее метонимическими и метафорическими варианта­ми — «грузинская» и «крымская») восходит к «Бахчисарайскому фонтану» Пушкина, где романтическая коллизия демонической и ангельской натур проецируется на конфликт между польской княж­ной и ее восточными антиподами (крымский хан, грузинская на­ложница). То, что в творческих планах Пушкина «Бахчисарайский фонтан» был связан с замыслом о волжских разбойниках, т. е. с романтической попыткой построить «русский» характер, заполняет третий угол треугольника.

Слитность для русского культурного сознания тем Польши и Кавказа (Грузии) была поэтически выражена Пастернаком:

,     С действительностью иллюзию, С растительностью гранит Так сблизили Польша и Грузия, 'Что это обеих роднит. Как будто весной в Благовещенье Им милости возвещены Землей — в каждой каменной трещине, Травой — из-под каждой стены1.

Именно таковы границы того культурно-географического про­странства, внутри которого перемещается «странствующий офи­цер» Печорин.

О Хлестакове

Одной из основных особенностей русской культуры послепет-ровской эпохи было своеобразное двоемирие: идеальный образ жизни в принципе не должен был совпадать с реальностью. Отношения мира текстов и мира реальности могли колебаться в очень широкой гамме — от представлений об идеальной высокой норме и наруше­ниях ее в сфере низменной действительности до сознательной пра­вительственной демагогии, выражавшейся в создании законов, не рассчитанных на реализацию («Наказа»), и законодательных уч­реждений, которые не должны был заниматься реальным законо­дательством (Комиссия по выработке нового уложения). При всем глубоком отличии, которое существовало между деятельностью тео­ретиков эпохи классицизма и политической практикой «империи фасадов и декораций», между ними была одна черта глубинной общности: с того момента, как культурный человек той поры брал в руки книгу, шел в театр или попадал ко двору, он оказывался одно­временно в двух как бы сосуществующих, но нигде не пересекаю­щихся мирах — идеальном и реальном. С точки зрения идеолога классицизма, реальностью обладал только мир идей и теоретичес­ких представлений; при дворе в политических разговорах и во вре­мя театрализованных праздников, демонстрировавших, что «зла-тый век Астреи» в России уже наступил, правила игры предписы­вали считать желательное существующим, а реальность — несу­ществующей. Однако это был именно мир игры. Ему отводилась в основном та сфера, в которой на самом деле жизнь проявляла себя наиболее властно: область социальной практики, быта — вся сфера официальной «фасадной» жизни. Здесь напоминать о реальном по­ложении дел было непростительным нарушением правил игры. Однако рядом шла жизнь чиновно-бюрократическая, служебная и государственная. Здесь рекомендовался реализм, требовались не «мечтатели», а практики. Сама императрица, переходя из театраль­ной залы в кабинет или отрываясь от письма к европейскому фило­софу или писания «Наказа» ради решения текущих дел внутрен­ней или'внешней политики, сразу же становилась деловитым прак­тиком. Театр и жизнь не мешались у нее, как это потом стало с Павлом I. Человек потемкинского поколения и положения еще мог соединять «мечтательность» и практицизм, тем более что Екатери­на II, всегда оставаясь в государственных делах прагматиком и дельцом, ценила в «любезном друге» ту фантазию и воображение, которых не хватало ее сухой натуре, и разрешала ему «мечтать» в политике:

... Кружу в химерах мысль мою: То плен от персов похищаю, То стрелы к туркам обращаю; То, возмечтав, что я султан, Вселенну устрашаю взглядом; То вдруг, прельщался нарядом, Скачу к портному по кафтан...1

Но для людей следующих поколений складывалась ситуация, при которой следовало выбирать между деятельностью практичес­кой, но чуждой идеалов, или идеальной, но развивающейся вне практической жизни. Следовало или отказаться от «мечтаний», или изживать свою жизнь в воображении, заменяя реальные поступки словами, стихами, «деятельностью» в мечтаниях и разговоре. Слово начинало занимать в культуре гипертрофированное место. Это при­водило к развитию творческого воображения у людей художест­венно одаренных и «ко лжи большому дарованью», по выражению А. Е. Измайлова, у людей посредственных. Впрочем, эти оттенки могли и стираться. Карамзин писал:

Что есть поэт? искусный лжец...2

Но тяготение ко лжи в психологическом отношении связыва­ется с определенным возрастом — переходом от детства к отроче­ству, временем, когда развитие воображения совпадает с неудовле­творенностью реальностью. Становясь чертой не индивидуальной, а исторической психологии, лживость активизирует во взрослом человеке, группе, поколении черты инфантилизма.

* * *

Лев Николаевич Гумилев — выдающийся ученый, востоко­вед, этнограф, специалист в области истории древних тюрков и других степных народов Евразии. Возросший в последнее десяти­летие общественный интерес к отчественной истории объясняет вы­бор для хрестоматии фрагментов из книги ученого «Древняя Русь и Великая степь». В ней предлагается увлекательный опыт рекон­струкции русской истории IX—XIV вв., дана научно обоснованная, нетривиальная и непредвзятая трактовка многих ранее считавшихся «темными» страниц русской истории.

Автор излагает свои оригинальные историко-географическую ' и этнологическую концепции, опираясь на данные памятников, сис­темные связи, используя в своем анализе открытое им явление пас-сионарности. Тексты насыщены терминами разных наук, причем для научного стиля Гумилева характерны два момента: 1) термины и их производные, как правило, снабжаются в тексте общеупотре­бительными аналогами: прямое (ортогенное) направление, персис-

тентный (твердый, устойчивый); автор часто уточняет содержа­ние уже известного понятия, например, народ, нация, этнос; 2) не­редко в тексте рядом с термином дается отсылка к предыдущим книгам автора, в которых либо впервые вводятся эти термины, либо уточняется их уже известное, традиционное значение с целью при­дания большей смысловой точности. Это такие термины, как naccuo-нарностъ, комплиментарностъ, химера, Евразия. Л. Н. Гумилев очертил границы Евразии и дал этому понятию определение, его концепция позволила современникам назвать ученого «великим ев­разийцем».

Стилю Л. Н. Гумилева свойственны доверительная манера пись­ма, своего рода собеседование с читателем, что достигается разны­ми приемами: это и так называемое авторское мы (мы придержи­ваемся четвертого мнения); и мы «совокупности» — я и аудито­рия, мы с вами (об этом пойдет наша беседа с читателем; по­скольку выводы, к которым мы прийти...). Этой же цели — вы­звать у читателя чувство сопричастности — служат многочислен­ные вопросно-ответные конструкции в тексте и использование грам­матических форм глаголов: начнем с краткого напоминания об исходной ситуации; посмотрим, как возникли такие системы; . поэтому рассмотрим наш сюжет.

В целом индивидуальный стиль письма Л. Н. Гумилева позво­ляет сделать два вывода: 1) о продолжении (а вернее, непрерыв­ности) изначальной русской традиции научного описания, выра­зившегося в близости художественной и научной литературы; 2) о неразрывной связи научного (понятийного) и образного мышления автора. Второе обстоятельство имеет как объективную, так и субъ-• ективную основу. Объективно — таков индивидуально-авторский стиль автора, органически ему свойственный. Однако научные тру­ды, отличающиеся особенной новизной темы и проблематики, час­ти работы, включающие полемику, отличаются экспрессивностью и эмоциональностью. Поэтому образность языка ученого не только не противоречит направленности его работы, а наоборот, представля­ет неразрывное единство авторской индивидуальности и новизны проблематики. По определению Д. С. Лихачева, «книга Л. Н. Гуми­лева читается как роман»1, а сам автор «обладает воображением не только ученого, но и художника»2. Субъективным моментом можно считать то, что автор заинтересован в расширении читательской аудитории, и книга написана «забавным русским слогом», что по­высило усвояемость текста и расширило круг читателей»3.

Л. Н. Гумилев

Древняя Русь и Великая степь1 Постановка проблемы

Тезис. Принцип этногенеза — угасание импульса вследствие энтропии2, или, что то же, утрата пассионарности системы из-за сопротивления окружающей среды, этнической и природной, — не исчерпывает разнообразия историко-географических коллизий. Конечно, если этносы, а тем более их усложненные конструкции — суперэтносы живут в своих экологических нишах — вмещающих ландшафтах, то кривая этногенеза отражает их развитие доста­точно полно. Но если происходят крупные миграции, сопряженные с социальными, экономическими, политическими и идеологически­ми феноменами, да еще при различном пассионарном напряжении этносов, участвующих в событиях, то возникает особая проблема — обрыв или смещение прямых (ортогенных) направлений этногене-зов, что всегда чревато неожиданностями, как правило неприятны­ми, а иногда трагичными.

Если при таких коллизиях этнос не исчезает, то процесс вос­станавливается, но экзогенное воздействие всегда оставляет на теле этноса рубцы и память об утратах, часто невосполнимых. Суперэт­нические контакты порождают нарушения закономерности. Их сле­дует всегда учитывать как зигзаги, само наличие коих является необходимой составной частью этногенеза, ибо никто не живет оди­ноко, а отношения между соседями бывают разнообразными.

При взаимодействии двух систем задача легко решается про­тивопоставлением «мы — наши враги», но при трех и более полу­чить решение трудно. А именно три этнокультурные традиции столк­нулись в Восточной Европе в IX—XI вв., и только в XII в. зигзаг истории был преодолен, после чего начался культурный расцвет при пассионарном спаде, т. е. инерционная фаза этногенеза. Это уникальный вариант этнической истории, и тем-то он представля­ет интерес в ряде аспектов, о которых речь пойдет ниже.

Эволюционная теория Дарвина и Ламарка была предложена для объяснения видообразования, а этногенез — процесс внутри­видовой и специфичный. Уже потому применение принципов эво­люции к этническим феноменам неправомерно.

Этнические процессы дискретны (прерывисты), а исключения из этого правила — персистенты (твердые, устойчивые) — не продлева­ют свою жизнь, а останавливают ее, как Фауст остановил мгновение; но ведь тут-то его и зацапал Мефистофель! Значит, для динамичного этноса такое решение проблемы бессмертия противопоказано.

Для реликтового этноса-персистента возможны, кроме полной изоляции, три пути: 1) ждать, пока истребят соседи (элиминация);

2) включиться в живущий суперэтнос во время смены фаз и укре­питься в нем (инкорпорация); 3) рассыпаться розно (дисперсия). Все три варианта можно проследить всего за один век — XII. Этот век как бы антракт между надломом мира ислама, реанимацией Византии и детским буйством «христианской» Европы, пышно на­званным «крестовыми походами». Здесь легко проследить вариа­ции соотношения Руси и Степи. Этим занимались самые замеча­тельные историки XVIII—XIX вв., вследствие чего следует ознако­миться с их представлениями, но, конечно, под углом зрения этно­логии, ибо эта новая наука уже показала, на что она способна. А основной тезис этнологии диалектичен: новый этнос, молодой и твор­ческий, возникает внезапно, ломая обветшалую культуру и обезду­шенный, т. е. утративший способность к творчеству, быт старых этносов, будь то реликты или просто обскуранты; в грозе и буре он утверждает свое право на место под солнцем, в крови и муках он находит свой идеал красоты и мудрости, а потом, старея, он соби­рает остатки древностей, им же некогда разрушенных. Это называ­ется возрождением, хотя правильнее сказать «вырождение». И если новый толчок не встряхнет дряхлые этносы, то им грозит превра­щение в реликты. Но толчки повторяются, хотя и беспорядочно, и человечество существует в своем разнообразии. Об этом и пойдет наша беседа с читателями.

И автору, и, вероятно, читателю интересна история Древней Руси, которая, по мнению летописца, возникла как определенная целостность только в середине IX в.1 А что было до этого? Кто окружал эту новорожденную этническую систему? Кто был ей дру­гом, а кто врагом? Почему об этом негде прочесть, хотя источники повествуют о хазарах и варягах и даже о западных славянах, тюр­ках и монголах? В книгах есть простое перечисление событий, в том числе недостоверных. Они сведены в синхронистическую таб­лицу, предлагаемую ниже, но связи между этими событиями по­требовали дополнительного критического анализа и выбора точки

отсчета.

Наиболее выгодным пунктом для широкого обозрения оказа­лись низовья Волги, а проблема свелась к вопросу: почему Киев­ская Русь, испытавшая бесчисленные беды, не погибла, а победила, оставив потомкам роскошное искусство и блестящую литературу? • Для того чтобы найти ответ, стоит постараться. Но не надо забы­вать, что в большую цель легче попасть, чем в маленькую. Поэтому рассмотрим наш сюжет на фоне обширного региона между Запад­ной Европой и Китаем, ибо только такой подход поможет нам спра­виться с поставленной задачей.

Хазария и ойкумена до 800 г. Начнем с краткого напоминания об исходной ситуации, на фоне которой начался изучаемый про­цесс. Самое легкое для восприятия — это обзор ойкумены на уров-

не суперэтносов с учетом возрастных фаз ненарушенных этногене-зов1. За исключением многочисленных реликтов, в том числе самих хазар, наиболее старыми были кочевники Великой степи, потомки хуннов и сарматов, этнические системы коих сложились в JII в. до н. э. В 800 г. они имели три каганата: Уйгурский — на востоке Степи, Аварский — на западе и Хазарский — на Волге и Северном Кавказе. Только в этом последнем правила тюркютская династия Ашина, прочие уже вступили в фазу обскурации, заменяя ориги­нальную степную культуру заимствованными мировоззрениями, и оба каганата, несмотря на внешний блеск, находились на пороге гибели.

Пассионарный толчок I в. к середине II в. породил Византию, Великое переселение народов и Славянское единство. Эти три фе­номена находились в IX в. на рубеже фазы надлома и инерционной фазы этногенеза. Византии предстоял расцвет культуры, славянст­ву — расширение ареала, а Франкской империи, созданной Кар­лом Великим в 800 г., угрожала неотвратимая судьба — в недрах ее, как в соседних Скандинавии и Астурии, шел инкубационный период нового пассионарного взрыва, в следующих IX—X вв. разо­рвавшего железный обруч Каролингской империи и зачавшего фе­одально-папистскую Европу, гордо назвавшую себя, и только себя, «христианским миром».

Наиболее активными были суперэтносы, возникшие около 500 г. в полосе, тянувшейся от Аравии до Японии: мусульманский хали­фат, от которого уже оторвалась мусульманская Испания, радж-путская Индия, Тибет, превратившийся из маленького племени ботов в претендента на гегемонию в Центральной Азии, империя Тан, уже надломленная внешними неудачами и внутренними потрясе­ниями, и Япония, внезапно вступившая на путь реформ, что прине­сло ей много горя.

Эти суперэтносы находились в акматической фазе этногенеза. Пассионарность разрывала их на куски, ломала культурные тра­диции, мешала установлению порядка и в конце концов, прорвав оковы социальной и политической структуры, растеклась по сек­тантским движениям, губительным, как степные пожары. Но это была пока перспектива, а в 800 г. халифат Аббасидов, Тибетское царство и империя Тан стояли столь крепко, что казались совре­менникам вечными. Обычная аберрация близости, характерная для обывательского восприятия мира, — современное считается посто­янным.

Но, несмотря на разнообразие возрастов, вмещающих ланд­шафтов, культурных типов и при вариабельности политических форм феодализма между всеми перечисленными этносами, да и реликтами, было нечто общее: все они появились вследствие взры­вов пассионарности в определенных географических регионах, к

которым были уже приспособлены их предки — этнические суб­страты. Следовательно, миграции их носили характер расселения в сходных ландшафтных условиях, привычных и пригодных для ве­дения хозяйства традиционными приемами. Исключение составля­ли некоторые германские этносы: готы, вандалы, руги, лагобарды... Так они и погибли как этнические системы, а их потомки слились с аборигенами Испании, Италии и Прованса. Этносы франков и анг­лосаксов расширились в привычном ландшафте... и уцелели.

Благодаря этой географической закономерности в 1-м тысяче­летии н. э. почти незаметна роль этнических химер, которые если и возникали в пограничных районах, например^ IV—V вв. в Китае1, то были неустойчивы и недолговечны. Но и тут было исключение из правил: этнос, освоивший антропогенный ландшафт вместе с его аборигенами, стал независим от природных ландшафтов и получил широкую возможность распространения. Для этого этноса ареалом стала вся ойкумена, а контакты его с местными жителями стали не симбиотичными, а химерными. Посмотрим (оставаясь в пределах окрестностей Каспийского моря), как возникали такие системы и к чему это привело аборигенов и мигрантов. Этого будет для реше­ния поставленной задачи необходимо и достаточно.

Однако история культуры на территории Восточной Европы в 1-м тысячелетии изучена весьма неполно. Следы ее исчезли, но это повод, чтобы поставить проблему так: культурный ареал всегда имеет центр, как бы столицу, которой принадлежит гегемония. Древ­няя Русь перехватила гегемонию у Хазарского каганата в X в. Сле­довательно, до X в. гегемония принадлежала хазарам, а истории Древней Руси предшествовала история Хазарии. Но история Хаза-рии имела две стороны: местную и глобальную, принесенную с Ближ­него Востока европейскими эмигрантами. Без учета фактора меж­дународной торговли история не только Хазарии, но и всего мира непонятна.

Поскольку выводы, к которым мы пришли, весьма отличаются от традиционных, основанных на летописной версии, необходимо объяснить читателю, почему у автора появилось право на недове­рие к источникам. А чем отличается этническая история от исто­рии социально-политической и культурно-идеологической, будет ясно из текста и характера изложения.

Что искать и как искать? Поставленная нами задача одновре­менно и перспективна, и крайне сложна. С одной стороны, в Юго-Восточной Европе переплелись воздействия многих суперэтносов: евразийских тюрок — наследников эпохи Великого каганата2, Ви­зантии, мусульманского мира эпохи халифата и «христианского мира», только что сложившегося в суперэтническую целостность. Не меньшее значение имели реликты Великого переселения наро­дов в Азии — неукротимые угры, воинственные куманы (ветвь

динлинов). Но на первом месте стояла Древняя Русь, сомкнувшая свои границы с Великой степью. Уловить и описать характер взаи­моотношений этих этнических групп на одной территории и в одну эпоху — значит решить проблему этнического контакта путем эм­пирического обобщения.

Но с другой стороны, история хазар писалась неоднократно и осталась непонятой из-за разнообразия многоязычных источников, свести которые в непротиворечивую версию крайне сложно. То же самое можно сказать об археологических находках, в том числе сделанных автором. Без дополнительных данных они проблему не проясняют.

И наконец, по поводу значения этнических контактов для ис­тории культуры общего мнения нет. Одни считают, что любой кон­такт и метисация — благо, другие утверждают, что это гибель, третьи полагают, что смешение народов вообще не имеет значения для их судьбы. Но, самое главное, никто не привел достаточно вес­ких аргументов в свою пользу и опровержений иных точек зрения.

Мы придерживаемся четвертого мнения: смеси чего угодно — газов, вин, людей... — не могут быть подобны первичным ингреди­ентам, но последствия смешений этносов всегда разнообразны, ибо зависят от ряда обстоятельств: 1. Характера взаимодействия того и другого этноса с окружающей географической средой, ибо от этого зависят способы ведения хозяйства, которые вызывают либо сим­биоз, либо соперничество. 2. Соотношения фаз этногенеза обоих компонентов. Фазы могут совпасть или нет, а в последнем случае более пассионарный этнос давит на соседа независимо от личного желания отдельных его представителей, даже вопреки их воле. 3. Комплиментарности, проявляющейся при совмещении культур­но-психологических доминант, которая может быть позитивной или негативной. Знак комплиментарности проявляется в безотчетной симпатии или антипатии на популяционном уровне. 4. Перспектив­ности контакта, ибо он может вести либо к ассимиляции одного этноса другим, либо к элиминации, а проще — истреблению одного этноса другим, либо к слиянию двух этносов в единый третий — это и есть рождение этноса.

Короче говоря, решение поставленной проблемы требует при­влечения не только географии, но и истории, т. е. описания событий в их связи и последовательности на том уровне, который в данном слу­чае является оптимальным. И найти этот уровень необходимо. <...>

Путем зерна. Диалектика природных явлений предполагает обязательное сочетание жизни и смерти. Согласно закону отрица­ния отрицания, смерть есть необходимое условие для продолжения любого процесса жизни, и, когда в поле зрения наблюдателя нахо­дились короткие отрезки линейного времени, этот тезис не вызы­вал сомнений даже у древних греков.

Однако к длинным отрезкам времени они относились иначе. «Только горы вечны, да Полярной звезды никто не сдвинет», — говорил герой античной драмы, настолько умный, что даже Олим-