Сент-Эвремон. — Бейль, его жизнь и сочинения
что видно, — говорит он, — на целых сотнях страниц его сочинений.То же можно сказать и относительно позднейших историков и философов, писавших о Бейле. Известный французский критик Эмиль Фагэ, с совершенно исключительным вниманием изучавший XVII век, настаивает на том, что Бейль был атеистом, но атеистом именно во вкусе эпохи — мирным, далеким от всякой воинственности и догматизма. «Никогда, — говорит он, — не было отрицания более мягкого, менее дерзкого и агрессивного. Атеизм его, который бесспорен, в некотором роде — атеизм почтительный. Он состоит в утверждении, что для веры в бога нет нужды обращаться к разуму, которого эта вера совершенно не касается; что же касается до него, Бейля, умеющего только рассуждать, то он, по чистой совести, не может обещать привести нас к вере, но что другие пути сюда ведут, и так как он их не знает, он не позволяет себе их презирать… Этот атеизм не может нравиться верующим, но он их не возмущает. Гораздо более возмущает атеизм Дидро — догматический, повелительный, оскорбительный и скандалезный. И гораздо более возмущает также административный и полицейский деизм Вольтера, который держится за бога, не веря в него, или верит, не уважая его, относится к нему, одним словом, как к полицейместеру».
Устраняя из этой оценки элемент возмущения воинственным материализмом французского просвещения, надо признать ее удивительно точной. Именно так: Бейль, крайняя ступень развития религиозного неверия XVII века, сохраняет в своем атеизме все примиренчество этого века, тогда как Дидро и его соратники, представляющие крайнюю ступень неверия XVIII века, насыщают это неверие всей воинственностью предреволюционной эпохи. И в то же время, у Бейля даже в его атеизме остается много богословского консерватизма, бывшего также отличительной чертой эпохи, но консерватизма относительного и уравновешенного, если угодно, «парламентарского». У Вольтера, стоявшего на правом крыле просветительства, консерватизм, соответственно духу времени, выражается, не смотря на фактический атеизм, в форме борьбы с атеизмом, в требовании бога, как последнего прибежища порядка против угрожающей революции снизу.
Повидимому, и Маутнер склоняется к признанию Бейля атеистом («Der Atheismus», II, 304). Но бесспорным он считает лишь, что Бейль был скептиком, и если имел тяготение к какой-либо положительной философской системе, то только к атомизму и, следовательно, к материализму. В пользу того, что по своим внутренним убеждениям Бейль был именно атеистом, говорит следующее соображение. Если бы Бейль был не атеистом, а деистом, то его смелая защита атеистов и прав атеизма, как мировоззрения, на существование слишком не гармонировала бы с свойственной деизму нетерпимостью к атеизму. Затем, против того, что он был сторонником деизма, Маутнер приводит еще одно важное обстоятельство. «Он обладал очень пессимистическим взглядом на природу человека и на силу человеческого разума. Вольтер приобрел гораздо больше естественно-научных знаний, чем Бейль, однако в общепринятой вере во всемогущество разума и в благие качества человеческой натуры он сильно позади него».
Бейль был, таким образом, атеистом для себя. Но что такое атеизм для себя? В лучшем случае это трусливая недоговоренность. Именно такой лучший случай мы в его лице и имеем. Он упорно трудился в своих сочинениях над разрушением господствовавших суеверий, заметая следы от своих врагов и приоткрывая потихоньку кусочек истины для своих друзей в надежде, что по этому кусочку они уже сами найдут всю истину. Он не считал проповедь атеизма насущным делом. Главное для него было расчистить путь для того счастливого времени, когда эта проповедь станет и возможной, и нужной. Оттого, как говорил Вольтер, «его не могли уличить в неверии, но тем не менее он создавал неверующих».
В своем первом произведении («Мысли о комете») он надевает маску правоверного католика и под этой маской ведет подкоп под суеверия и предрассудки, начиная с суеверий и предрассудков народных. Казалось бы, — совершенно невинная вещь и вполне в интересах всякой религии. Но переход от более грубого суеверия к менее грубому, от народных верований к религиозным верованиям, вещь совершенно неуловимая. От толков, вызванных в его время появлением кометы, он переходит к историческим событиям, к астрологическим предсказаниям, к пророчествам и другим нелепостям, которые во все времена должны были укреплять авторитет религиозных догм. С одной стороны, обман религии, с другой, непроходимая глупость одураченных народов встают перед читателем во всей их неприглядной наготе. И в конце концов, этот читатель вынужден согласиться с автором, что суеверие гораздо хуже атеизма и атеизм не так вреден, как суеверие, потому что гораздо нравственнее утверждать, что бога нет, чем приписывать ему все те глупости, жестокости и преступления, которые нас возмутили бы, если бы мы их хотя в слабой степени увидели у смертных.
Придя к противопоставлению религии и атеизма, Бейль на этом не успокаивается. Поражая религию во всех ее частях, он восхваляет атеизм. Проследим сначала в общих чертах критику религии, а затем остановимся на проповеди независимой от религии морали.
Католическая церковь, ее история и догмы стоят в этой критике на первом месте. Бейль прослеживает как первоначальная чистота христианства и отрешенность от земных забот сменяются жадностью, честолюбием и властолюбием. С IV века первоначальный характер христианства уже утрачен. Рим становится центром господства, и папы, часто порочные и преступные, безудержно захватывают светскую власть и, провозглашая себя наместниками бога на земле, становятся верховными судьями в вопросах заблуждения и истины. В XIV веке эта тенденция церкви достигает апогея. «Костры, палачи, страшный трибунал инквизиции, крестовые походы, папские буллы, возбуждение подданных к бунту, мятежные проповедники, заговоры, убийства государей — все это были обычные средства, которые римская религия пускала в ход против тех, кто не подчинялся ее повелениям. Она не могла обещать себе того благословения, которое небо даровало первоначальной церкви, евангелию мира, терпения и мягкости».
Такая церковь не могла дать миру истину. Наоборот, она должна была пропитаться суевериями. Вся религия состоит из них, как потому, что всякое просвещение из нее изгнано, так и потому, что в этом заключалась выгода. «Это священники разжигали суеверия, — с негодованием говорит Бейль, — потому что они не обладали достаточно сильным умом, чтобы возвыситься до понятий, достойных своего верховного существа, или же потому, что они находили больше выгоды в низких и пресмыкающихся чувствах, с которыми толпа относится к богу. Как бы там ни было, те, которые должны были быть богословами и которые щедро оплачивались, чтобы поддерживать славу бога, постыдно покинули его». Эта религия должна была небо изображать на подобие земли. Вокруг великого бога, как вокруг царя земного, собралась куча мелких богов, из которых каждый имеет свою придворную должность. Как при дворах земных царей, в небесном царстве все основано на большем или меньшем влиянии того или другого фаворита. Святые только и заняты тем, что обхаживают бога, чтобы расположить его в пользу покровительствуемых ими смертных. И среди святых есть также же много выскочек, как и среди дворян земных. А сколько святых в загоне?! Если бы было столько праздников, — говорит Бейль, — сколько минут в году, и то не хватило бы их на всех святых. Не даром же установлен день всех святых. Он установлен на всякий случай, чтобы не обойти кого-нибудь, как в Афинах был устроен алтарь для богов неизвестных.
Еще чище обстоит дело с культом девы Марии. В придворных сферах без женщины нельзя обойтись. Нужна царица неба, как у язычников была Кибела, царица-мать, и Юнона, царствующая царица. «Монахи и священники, заметив, что почитание святой девы давало большой доход их монастырям и церквам и что это почитание усиливалось по мере того, как народ все больше убеждался во влиянии этой царицы мира, употребили все свое уменье, чтобы усилить представление об этом влияний и об этой счастливой склонности. Проповедники не жалели преувеличений; творцы легенд собирали всяческие чудеса; поэты воображали всякие диковинные вещи». Могут сказать, что эти постыдные суеверия относятся не к учению, но к практике религии. Бейль решительно отвергает это различие. Все дело именно в том, что всякая основанная на откровении вера в самом корне портит нравственность, подчиняя ее религии. Религия и нравственность несовместимы. Мы постоянно можем наблюдать, что люди, приведенные в состояние идиотизма религиозным воспитанием, считают величайшим грехом есть говядину в пятницу и в то же время ни на секунду не задумываться в самый день страстей господних совершить прелюбодеяние или соблазнить невинную девушку.
Католицизм (Бейль тут имеет в виду вообще христианство) оправдывает преступления и превращает их в добродетели, и наоборот. Священное писание изобилует всяческими безнравственными поступками, и эти преступления совершают именно те люди, которых церковь представляет нам образцами благочестия. Евреи обкрадывают египтян, Авраам готов убить сына и т. д. и т. д. Какая бездна безнравственности! Разум, наука становятся преступлением, когда дикое невежество религии провозгласило иные «истины». «Если бы я попал в руки инквизиции, — восклицает Бейль, — то я хотел бы, чтобы меня обвинили в том, что я совершил больше прелюбодеяний, чем Карл Великий, чем в том, что я, подобно Галилею, учил, что земля вращается вокруг солнца».
Вера в провидение опровергается самым решительным образом. Провидение — самый лучший пособник суеверий. Бог, вмешивающийся в земные дела, похож, по сравнению Бейля, на того отца семейства, который стал бы ломать своим детям ноги, чтобы показать всему городу, с каким успехом умеет он лечить переломы костей.
Сотворение мира для Бейля легенда, как легенда и совторение первого человека, вышедшего в готовом виде из рук творца. Здесь он высказывает взгляды, заимствованные, вероятно, от греческой философии, о бесконечной древности мира и о том, что предки человека были в ближайшем родстве с животными.
В мире мы не видим того совершенства, которое было бы совместимо с понятием о совершенстве божества, якобы занимающегося судьбами мира. Печать зла и несовершенства видна на всех вещах.
Естественно, что, разрушив самое христианское представление о божестве, Бейль совершенно беспощаден к таким второстепенным вещам, как чудеса, как догма о трех ипостасях, как первородный грех, воплощение, евхаристия и т. д. От всего христианства в результате его анализа остались только рожки да ножки.
И все таки, при всем своем радикализме в отрицании, он последних выводов не делает. Он, собственно говоря; даже не отрицает сам, за него это делает читатель, но читатель настолько уже подготовленный им, что ни малейших сомнений в конечном выводе остаться у него не может. Он сводит лбом ко лбу разум и веру и показывает, что выбор между ними только один: или разум, или вера. Это — вещи несовместимые. «Нужно произвести выбор между философией и евангелием, — говорит он в своем словаре. — Если вы хотите верить только тому, что очевидно и что соответствует здравым понятиям, то берите философию и бросьте христианство, если вы хотите верить непостижимым тайнам религии, то берите христианство и бросьте философию. Ибо обладать одновременно очевидностью и непостижимостью невозможно; сочетание этих двух вещей так же невозможно, как сочетание фигуры квадратной с круглой. Выбирать неизбежно. Если удобства круглого стола вас не удовлетворяют, закажите себе квадратный, но не утверждайте, что один и тот же стол доставит вам удобства круглого стола и стола квадратного».
Тем философам, которые считают себя христианами, он говорит: «Берегитесь! Вы открываете святилище для врага. Ваш разум более способен опровергать и разрушать, чем доказывать и строить. Испытайте его, выслушайте его возражения против ваших богословских истин, из них не найдется ни одной, против которой он не представил бы очень больших трудностей. Если вы последуете за ним так далеко, как он только захочет вас вести, то вы очутитесь среди весьма неприятных затруднений. Есть такие догмы, в которые вы верите, как в божественную истину, а разум поражает их неразрешимыми возражениями. Хорошенько убедите себя в том, что религия нам открыла вещи, которые вам покажутся ложными, если вы захотите о них судить по вашим философским понятиям. Если вы абсолютно желаете подвергнуть обсуждению вашу веру, то вам остается сделать только одно, а именно признать, что человеческий ум весьма ограничен, и когда вы встретите одну из тех трудностей, которые разум объявляет неразрешимыми, вам нужно наплевать на его возражения, надо заставить его сложить оружие и добровольно принять оковы веры». Весьма сомнительно, чтобы нашлось много философов, которые с открытыми глазами последовали бы по указанному Бейлем пути и добровольно надели бы на себя цепи веры.
Защита атеизма.
Бейль всюду уверяет, что он верит в бога и в этом можно ему верить или не верить. Но естественно, что он не решается отстаивать атеизм, как учение, отрицающее бога. Поэтому он защищает его как учение, не противоречащее нравственности. Но поскольку он доказал уже, что всякая религия — это суеверие, и поскольку он не доказывал, что естественная религия — деизм и есть единственное спасение от суверия, то положение, что суеверие для человечества опаснее, чем атеизм, должно рассматриваться как признание в атеизме единственного выхода из тупика.
Кто совершал величайшие преступления? Атеисты? Нет, люди, исповедывающие ту или иную религию. Религия ни в коей степени не препятствует проявлению в человеке склонности ко злу. «Нерон был набожным человеком; но был ли он от этого менее жестоким? Разве крестоносцы, совершавшие подвиги кровожадности в Болгарии, не были искренно верующими? Солдаты, которые грабят, крадут и убивают, разве они деисты, философы?» И Бейль, как правило, устанавливает, «во-первых, что люди могут быть в одно и то же время очень разнузданными в своих нравах и вполне убежденными в истине религии, и даже христианской религии; во-вторых, что душевные настроения не являются причиной наших поступков; в-третьих, что, вообще говоря, вера в какую-либо религию не служит правилом человеческого поведения». Осторожность заставляет его добавить, что исключением являются те, в ком благодать духа святого проявляется во всем своем действии. «Без этой благодати в отношении нравственности никакой разницы не составляет, быть ли атеистом, или верить во все каноны вселенских соборов». Однако, относительно этих соборов он держится того мнения, что чтение их постановлений должно создавать «во сто раз больше неверующих, чем христиан. Нет такой истины, которая доставила бы больше предметов для скандала или более отвратительного зрелища страстей, интриг, расколов, подвохов и хитростей, чем история соборов».
Не религия должна разрешать вопросы морали, а мораль должна стать судьей над религиями. Среди людей, выступавших борцами против различных религий, было очень мало бесчестных или развратных людей. Атеизм не является необходимой причиной порчи нравов. Во многих случаях гораздо легче оказать нравственное воздействие на атеиста, чем на благочестивого сторонника какой-либо религии. Ум последнего закрыт для доводов рассудка, тогда как атеист способен судить беспристрастно.
Бейль с обычной