Возвращение на Родину: о Донском казачьем хоре под руководством С. А. Жарова
присутствовал Жаров, на вечере бывших выпускниц института благородных девиц. Он подошёл ко мне с предложением поступить к нему в хор в качестве солиста. Я вначале стал отказываться, сказал, что для меня это будет слишком сложно, что не смогу такие сложные вещи петь, а он мне отвечает: "Не боги горшки обжигают". И на самом деле, все эти сложные вещи — и "Воспоминания" Чайковского, которые аранжировал Шведов4 (на записи этого произведения в 1957 году я исполнил своё первое соло), и все остальные оказались совсем не трудными, если есть такой дирижер как Жаров, который занимался с нами очень и очень много. Например, накануне концертов у нас было, по крайней мере, две недели репетиций по 6-7 часов каждый день, но с ним было очень интересно работать, и я лично люблю, когда работают действительно по-настоящему. Так с 1956 г. я начал петь в знаменитых хорах, то у Жарова, то у Кострюкова. Репетиции этих двух хоров проходили в Нью-Йорке.Я пел под многими регентами: Афонский5, Рот, Ледковский, но Жаров — это что-то такое особенное. Впервые я обратил на это внимание, когда пел свой первый концерт на пароходе "Ile de France": Жаров словно гипнотизирует. Вы будете делать всё, что он хочет. И нужно всегда на него смотреть — и на глаза, и на рот, и на руки, и на брови, потому что всё это что-то означает. Он всегда говорил перед концертом: "Никакой отсебятины, я вам всё покажу, смотреть на меня и всё!" Жаров никогда не махал руками (ему посоветовал С. В. Рахманинов), чтобы публика рук не видела. Интересно, что у Жарова, не как у иных регентов академично — раз, два, три... — он творил на сцене, и одна и та же вещь на разных концертах могла быть совершенно неповторимой по манере исполнения (в зависимости от того, как он в данное время эту вещь чувствовал). Это отличие от других регентов, и я знаю, что других таких, которые творили бы на сцене, уже нет. Всегда у него были какие-то нюансы, всегда творчество на сцене. Вот это и отличает его, например, от Афонского, Ледковского, Спасского, Н. Н. Калинина. Публика знает, что мы здесь поем forte, а мы их обманем и споем piano. Вот в этом и заключалась гениальность Сергея Алексеевича Жарова. Но ведь и Фёдор Иванович Шаляпин творил на сцене и ругался даже с самим Тосканини. Да, с гением работать очень и очень не легко, но лично мне было очень интересно. Я ему, правда, много нервов испортил, но на сцене он мог творить только в состоянии взвинченном — это ему было необходимо, этого требовала его гениальность, и я старался ему в этом помогать.
Конечно, иногда и от гениев нужен отдых. Вот тогда я и уходил к Кострюкову немного передохнуть и набраться сил для гения Жарова.
— Сколько лет Вы пели у Жарова?
— Я пел попеременно то в Платовском хоре, то у Жарова, в общей сложности 30 лет. В своё время попасть в Жаровский хор было почти невозможно. От желающих отбоя не было. Выбор был громадный. Выбирал он самых лучших. Не хочу хвалиться, но у меня при этом была возможность самостоятельно выбирать, в каком хоре — в Жаровском или в Платовском—я в следующем сезоне буду петь.
— А когда он умер, в каком году?
— Он умер в октябре 1985 года.
— То есть он уже был пожилым человеком?
— Ему было почти 90 лет6.
— И он дирижировал до последнего?
— Нет. Последние его концерты были в 1978-79 году, но он уже был очень слаб, и последние четыре года, если концерты были не очень важные, то дирижировал кто-то из наших.
— А какая была Ваша первая программа у Жарова? Запомнилась ли первая репетиция?
— Сначала мне было страшно, и я думал: "Вот, всем этим хористам уже по 50-60 лет, а мне только 26". Я был самым молодым. Приняли-то они меня неплохо, но потом, когда были концерты и мне надо было много солировать, потому что я был молодой, пользовался успехом (ко мне всегда подходили молодые дамы за автографами), старики стали ревновать: "Вот, мол, какой-то щенок здесь". Но вот кто-то из солистов заболел. Кто петь-то будет? Ясно кто — Ассур будет петь… И мне приходилось выручать (немножко выше или ниже, в зависимости от партии: тенор или бас). А один раз и я заболел, ангина, не могу петь. Это был кошмар какой-то, все перепугались: "Как же так, вы что, гуляли?" Я говорю: "Я вообще не гуляю, так чтоб уж очень". Помню, и Жаров мне своё недовольство выражал. Привыкли, что если кто-то заболел, то я заменяю, а тут такое…
— Итак, Вы были солистом, а кто еще?
— Да, был ещё Бажанов, бас, замечательно пел все соло, особенно духовную музыку. Помню, Жаров дал мне одну вещь для исполнения соло (автора точно не помню), и в программе стояло моё имя, но на концерте всегда её пел Бажанов. Конечно, мне было обидно и больно. Но теперь я вижу, что он пел именно по-церковному.
— Как имя его было и откуда он родом?
— Михаил Бажанов. Не помню, откуда он родом, но интересно, что когда его услышал на нашем концерте Шаляпин, то сказал: "Вот этот поёт духовные вещи лучше меня". У Бажанова был бархатный бас. Был еще Левченко. Берёзов пел казачьи вещи, потому что сам был казак. Белецкий вместе с Николаем Геддой и басом Борисом Христовым участвовали в записи "Бориса Годунова" на пластинку. Белецкий, как тенор, пел Шуйского и юродивого. И, интересно, ему цыганка нагадала, что он умрёт в 50 лет, и на самом деле умер в этом возрасте.
— А сам Жаров какой был человек?
— На сцене он был тиран, гипнотизировал всех, был царь и бог. А в личной жизни он был очень, очень неуверен в себе. У Жарова из-за его маленького роста был большой комплекс неполноценности, (мы его называли Жарик), отношений с женщинами избегал. Я лично думаю, что ещё в Синодальном училище товарищи над ним часто издевались, и этот комплекс остался у него на всю жизнь. Сам он говорил о себе: "Маленькая собачка до старости щенок". Но при этом его рост спас ему жизнь. Да и на фоне казаков-великанов он имел громадный успех у публики. Ни на одном языке он не говорил, кроме русского, и даже в ресторан всегда брал с собой людей высокого роста. Был такой случай. Он мне говорит: "Иван Владимирович, Вы можете пойти в лавку? Я хочу угрей". Я пошёл, купил. "Что Вы мне змей даёте?" — угри мелкие были, на змей похожи. Или вот случай в Швейцарии. Он меня спрашивает: "Вы же знаете, здесь особенный сыр, швейцарский? Купите мне и побольше". Едем в поезде: "Иван Владимирович, ну вот Вы мне дали сыр. Ну зачем это было нужно? Теперь моя форма и все мои вещи — всё провоняло".
Помню в Марселе... Ему что-то не понравилось на концерте, ведь я любил немного похулиганить (и теперь такой же хулиган). Он подошёл ко мне и как бы "исповедует", а публика ждёт. Стоит сзади меня и говорит покашливая (а когда он волнуется, то кашляет): "Я не могу так управлять хором — или вы уйдёте, или я уйду со сцены". А я говорю: "Знаете что, пойдёмте вместе".
А один раз так было дело: "Вы сейчас же уйдёте отсюда и встанете сзади (в виде наказания), я не могу дирижировать, когда вижу Вас". А во время концерта я, вместо того, чтобы пойти и стать сзади, промаршировал перед всем хором и ушёл за кулисы. Публика мне аплодирует, а он не знает, что делать.
— Что Вы такое сделали?
— Я не помню, что ещё я сделал. Он к пустякам придирался: "Вы думаете, что такой у Вас красивый голос, из-за этого, думаете, я Вас взял? Мне таких голосов не надо".
— Но его любили?
— С ним было очень интересно работать. Он любил людей, которые выделялись голосом, но никогда никого не хвалил. Только раз мне сказал, что ещё никто у него не пел так "Стеньку Разина" как я и что я буду теперь на каждой пластинке. Но на сцене главным всегда должен был оставаться он. Я помню, в Берлине мы пели в спорт-холле, там обычно в своё время выступал Гитлер. Зал вмещает около 12 тысяч слушателей. Здесь мы обыкновенно пели концертов семь подряд. Я пел "Двенадцать разбойников", да и замечательно: молодой ещё тогда был - лет 30. Зал громадный — а мы всегда пели без всяких микрофонов. Я слышу свой голос: он обратно идёт, он всюду, всё заполняет, и после этого — овации, овации. Жаров кланяется (он всегда кланялся один, солист не имел права кланяться). Так вот, в зале — овации, он выходит, кланяется — овации смолкают. Он уходит — овации с новой силой. Тогда он говорит мне: "Я знаю, вы подкупили публику, но этот номер вам больше не пройдёт". И больше я это соло с ним не пел никогда. Но до этого мне всё же удалось напеть "12 разбойников" на пластинку.
Никого не бил, не ругался, но мог так оскорбить, поддеть, что человек себя чувствовал ничтожеством. На одной репетиции в Париже говорит всему хору: "Вы знаете что, вы мне абсолютно не нужны. Вы навоз, на котором я расту. Лучше уходите. Я пойду и под мостами наберу себе из бомжей лучший хор". Но бывало и его ставили на место. Обыкновенно он выстраивал перед концертом весь хор, обходил, чтобы все пуговицы были на месте, сапоги начищены. "А Вы что, — заметил он кому-то, — Вы на кого похожи, как не стыдно — свадьбу новую справляете?" Так вот, это замечание ему даром не прошло: он после этого случая не мог концертов восемь дирижировать, потому что нос у него был опухший, синий. Ему наложили повязку на нос, он смирненький стал, не ругал никого после этого, пока не поправился. Зажил нос — и опять стал свои штучки выделывать.
Жаров любил немножко выпить, ему много и не надо было. А у нас были алкоголики, которые после концерта "давали жизни", а утром синие ходят, шатаются. Был у нас один солист Одесской оперы Леонид Луговской, замечательный бас-баритон, так вот на сцене мы его часто поддерживали, иначе он упал бы прямо тут же. Однажды за кулисы прибежал один доктор и говорит: "Он же больной, что с ним такое? Его сейчас же нужно отправить в больницу". А мы говорим: "Да ничего, это нормальное его состояние". Луговской жил еще очень долго; мог выпить целую бутылку виски, причём, не глотал, а вливал прямо в горло. Доктор тот уже давно умер, а этот живёхонек! Видно, заспиртован.
— А когда Жаров выпивал, что было?
— До концерта он, конечно, не пил, только если после выпьет — и то в меру. А один раз был интересный случай. Мы поём концерт в Германии, в Вюрцбурге. Танцоры за кулисами слушают радио, а там сообщили, что только что убили президента Кеннеди. Мы об этом прямо со сцены объявили публике. Немцы его очень уважали и любили. В публике сначала тишина воцарилась, а потом охи и вздохи. Все встали, минута молчания. После концерта Жаров пошёл домой, в отель, а ночью вдруг - какие-то крики в его комнате, что-то бьётся, и Жаров кричит: "Помогите, помогите!". Конечно, все сбежались, и что же? Жаров лежит на полу, в луже крови, задыхается, хрипит и выдавливает: "Меня хотели убить" (как Кеннеди). Нос разбит, в комнате все разбросано, ноты на полу, кровь всюду — бедлам такой. А это всё на пятом этаже: "Да как же они вошли?!" — "Да в окно, — говорит, — влезли". — "А как же они — ни лестницы, ничего?". Вызвали полицию, стали разбираться что да как. Оказывается, Жаров сидел в комнате один, выпивал, (справлял поминки по Кеннеди), забыл уже, сколько выпил, подошёл к умывальнику, споткнулся и разбил себе нос об умывальник. Но не мог же он сказать правду (какой был бы стыд и позор)! И он решил эту ситуацию разыграть, превратить в трагикомедию, дескать, и на него было покушение, как и на Кеннеди. Но номер этот ему не прошёл, мы же его штучки знаем.
— Он работал на публику?
— На сцене всегда должна была быть подставка, подиум, где стоит дирижёр. В знак особого почёта в Вене ему ставился подиум, на котором дирижировал сам Бетховен. И как-то раз его не поставили. Жаров бегал по сцене как сумасшедший и тыкал всех хористов камертоном. Добегался до того, что упал в оркестр. Вылез оттуда, выкарабкался, встал и улыбается — и публика ему аплодирует. С тех пор он не выходил на сцену, если не было подиума.
— Люди часто от него уходили?
— Многие уходили, не выдерживали унижений со стороны Жарова, когда их честолюбие было задето (а ведь были у нас и известные в своё время певцы, которые пели раньше в Парижской опере, вместе с Шаляпиным выступали). Дубровский, Юренев ушли в Платовский хор, где над ними не издевались, а ценили. Потом Жаров звал их обратно. С очень теплым чувством я вспоминаю Андрея Григорьева, протодьякона еще с царского времени. Он был с квартетом на гастролях в Америке, как раз грянула революция, и он остался. У него был удивительный голос. Я такого голоса в жизни ещё не встречал. Замечательной души был человек. Меня он очень любил. Как Жаров ни старался, но переманить его к себе не смог. Так до конца он был верен Николаю Фёдоровичу и Платовскому хору.
— Платовский хор был в то время конкурентом?
—Я бы так не сказал, потому что Николай Фёдорович Кострюков о Жарове очень высокого мнения был. А Жаров к Кострюкову всё ревновал: "Вот, — говорит, — он всё крадет у меня". Когда я после Платовского хора опять поступил к Жарову: "Это что, — говорит, — Кострюков подослал вас шпионить за мной? Шпионить хотите, — этот номер, — говорит, — вам не пройдёт, ещё не такие пробовали".
— Они управляли двумя ведущими эмигрантскими хорами?
— Платовский хор был в Китае, в Индии,