Проблема «интеллигенция – народ – революция» в творческом сознании И.А.Новикова
Михайлова М. В.
И.А.Новиков – писатель, чье обширное творческое наследие – а туда входят и пьесы, и романы, и стихотворения для детей и взрослых - практически не известно современному читателю. Все затмила его дилогия "Пушкин в изгнании", издававшаяся несметное количество раз. Возможно, он и сам был этому рад, т.к. отзывы критики советского времени не сулили ничего хорошего. Вот лишь некоторые определения, которые сопровождали появление произведений Новикова, посвященных современности: "последыш дворянской литературы", "следы идеалистического эпигонства". Практически все, созданное писателем в послеоктябрьское десятилетие, принималось в штыки. Ему никак не удавалось сделать шаг по направлению "к зарабатыванию звания революционного художника", как того желали критики, и в конце концов он переключился на историко-биографические изыскания в области пушкиноведения и исследования о "Слове о полку Игореве". И здесь ему удалось сделать довольно много (перевод "Слова", романы, сценарии, пьесы о Пушкине и т.д.). Но все же пик его творческой активности пришелся на первые годы после Октября. За это время он создал несколько десятков произведений самой разной жанровой природы, начал активное сотрудничество в различных печатных органах, поступил на службу в театральный отдел Наркомпроса, являлся штатным сотрудником ГАХНа, возглавил Всероссийский Союз писателей. Одно перечисление его выступлений и участий в различного рода мероприятиях заняло бы не одну страницу. Полное впечатление об этой стороне его деятельности может дать двухтомник "Литературная жизнь России 1920-х годов. События. Отзывы современников. Библиография" (М., 2005).
И все же самыми показательными с точки зрения выяснения его умонастроения являются художественные произведения. Новиков встретил восторженно Февральскую революцию. Сотрудничая в редактируемом Г.И.Чулковым издании Московской Просветительной комиссии при Временном комитете Государственной думы еженедельнике "Народоправство", он имел возможность близко сойтись с другими сотрудниками издания – Н.Бердяевым, Б.Вышеславцевым, Н.Устряловым, В.Ивановым, С.Соловьевым и, конечно, самим редактором – Г.Чулковым, стоящим в эти годы на позициях мистического национализма. Но даже если предположить, что не всегда знакомство было личным, несомненно, им читались материалы, публикуемые на страницах этого издания, являвшегося рупором российских либеральных свобод. А это и "Песни смутного времени" В.Иванова, и "Всеобщее восстание" А.Ремизова, и материалы за подписью Б.Зайцева, в частности его открытое письмо А.В.Луначарскому с протестом против ограничения свободы печати. Естественно, что две новиковские статьи, опубликованные на страницах еженедельника, - пример нечастого обращения писателя к публицистике - несут печать общих устремлений.
Цикл "В эти дни" состоит из очерков "Накануне" и "Первое марта". Оба состоят из цепи зарисовок, сценок, случайных встреч, подслушанных разговоров, продиктованных исключительно прихотливостью маршрута передвижения автора по улицам и площадям Москвы. Писатель хочет запечатлеть мгновение, которое отделяет, по его убеждению, эру подавленности и деспотии от наступившей эры свободы.
Тема освобождения энергии, новизны и молодости, проявляения духовных сил определяет эмоциональный строй этих произведений. Свобода в понимании автора - это "новая стихия, низведенная человеком на землю, равноправная воздуху, свету, теплу …" (№ 3. С.12). Новиков подмечает проявления "вольности" в самых неожиданных предметах и явлениях: вот знамя, пока еще болтающееся "тряпочкой", "простецкое, без надписей и оттого особенно вольное" (№. 5. С.7), вот движения и жесты – они уже стали "свободней и легче", взор "независимей", и даже очки на лице обывателя с Пречистенки "блеснули иначе" (№ 5. С.7). Новикову удалось художественно закрепить неповторимую, сложную психологическую реакцию людей на события: "приподнятость и улыбка (наивно-открытая и, в то же время, - "знай наших!"), даже задор и, вместе, легкий набег недоумения, какого-то удивления и самому себе, и всему, что вокруг" (№ 5. С.7). Он так подробно воссоздает удивительную атмосферу, предшествующую революции и сопровождавшую ее, потому, что хочет оставить в своей памяти и памяти читателей вкус свободы, вскоре, "к нашей горечи", утраченный и забытый: ведь писатель завершает свои заметки в июле, когда сам воздух уже стал иным, чем несколькими месяцами раньше.
В первом очерке Новиков упоминает о своих впечатлениях от просмотра спектакля по собственной пьесе "Горсть пепла", шедшей на сцене Московского драматического театра, приводит высказывание бывшего военного о Николае II. Все это вместе складывается в сознании автора в проблему взаимоотношения народа и интеллигенции, которая Новикову кажется самой важной, самой насущной. Для воссоздания особенностей исторического момента автор прибегает к аналогии с музыкальной стихией: "грубая наша и неуклюжая жизнь" становится, пишет он, "поистине музыкой, и в вихре симфонии как бы истлело самое понятие времени. Краткая пауза перед аккордом, сразу все разрешившим, казалась нам бесконечной /…/" (№ 3. С. 12). Как мы видим, мысли Новикова в это время удивительным образом совпадают с размышлениями Блока (хотя и не достигают блоковской безжалостной масштабности), бросается в глаза даже образная и стилистическая общность аналогий и сопоставлений. Кстати, вторую свою статью он начинает с цитирования недавно опубликованной поэмы "Возмездие", названной им "замечательной" (№ 5. С.6).
Новиков в разрозненных сцеплениях событий и реплик хочет проследить истоки революции, установить, закономерный ли характер она имела, или это все же была историческая случайность. Ответ Новикова однозначен: "<…> все яснее становится и определеннее чувство психологической необходимости того, что случилось и как именно это произошло". Но эта определенность для Новикова выглядит закономерностью религиозно-мистического порядка: революция пришла тогда, когда "все уже было готово в нашей душе, в каждой душе", и наступил момент, когда непреложность закона приобрело "древнее слово": "Да будет свет"! Революция для Новикова – это борьба света и тьмы, это духовный порыв народа. Она свершается в первую очередь внутри человека, после чего он обретает внутреннее зрение, позволяющее ему видеть истинную сущность вещей. Она же делает человека всемогущим творцом, обладающим единым могучим телом великана, сливающим единую волю с волей миллионов, воплощающим новую невиданную прежде стихию : "<…> вы не зритель уже, вы и творец, <…> ибо вы подняты с места и рукоплещете, вы бежите и сами в толпу … И пафос ваш в эти редчайшие в истории дни, часы и минуты, горение ваше – они не бесплодны, они-то и есть настоящее дело, активность. Каждый ваш возглас, движение ног вместе с толпой, в живой, единой реке; каждый ваш жест, гармонически слитый с жестом других, это и есть – единственно нужное и неизбежное, захватывающее от радостного вдохновения дыхание <…>" (№ 3. С. 12).
Спустя десять лет после революции 1917 года Новиков возвращается к тем дням, когда все сдвинулось с места, "поплыло"… Он как бы подводит итог содеянному в прошлом. Для окончательного суждения и для придания предельной достоверности своим размышлениям он обращается к документальному материалу, к пережитому и испытанному им самим: осенью 1917 года в связи с обострением ситуации на фронте был объявлен пересмотр дел "белобилетников", т.е. тех, кто по состоянию здоровья был освобожден от военной службы, дабы выявить "скрывающихся" и "отсиживающихся". Сам писатель оказался в числе тех, кому пришлось пережить все тяготы, сопряженные с этим "пересмотром".
Он пишет свою "Повесть временных лет" - "Тришечкин и Пудов", вещь, к счастью, абсолютно незамеченную критикой, иначе бы те гневные слова, которые критики в эти годы не жалели на него, с еще большей бы силой обрушились на автора. А уловить негативную тенденцию и расценить ее появление как "выпад замаскированного врага" не составило бы труда: буквально с первых строк был обозначен "водораздел", обозначивший рубеж между временем до революции, "плескавшимся" лениво и неспешно "как воды пруда в заброшенной заводи", и временем "порогов", "грома водопадов", "бешенства волн", которым тоже суждено было рано или поздно успокоиться. И хотя время действия отнесено к дням той юной республики, на смену которой пришли Советы, проницательный читатель не мог не увидеть очевидного сходства описываемой ситуации с тем, что творилось на его глазах все последующие годы. Недаром время окончания работы над повестью – 1927 год, когда автор мог воочию наблюдать "надменность, величие, молчаливо-презрительные жесты" (С. 188) новой власти, обращенные к униженному и оплеванному ею обывателю, когда многие из тех, кто с ненавистью именовал "плебсом" всех находящихся ниже его на социальной лестнице, приобрели вес и значение в новом обществе, заняли "изрядные должности" (С. 233). Эти, как их именует Новиков, "люди без предрассудков", отчетливо усвоили только одно: "бытие определяет сознание", а "бытие их – съестное, сознание их – того же порядка", но именно теперь они "цинично просмаковали" (С. 233) эту давно известную им формулу.
Новиков создает очень необычайное по форме произведение. Он начинает свое повествование от второго лица, вовлекая в разговор читателя, делая его участником и соучастником происходящего, совершенно разрушая "перегородку", обычно существующую между повествователем и читателем или читателем и героем, традиционно позволяющую воспринимать написанное как "иную реальность". Здесь этой "стены" нет, и возникает ощущение, что все происходит с тобой, сейчас, имеет характер абсолютной непреложности. Благодаря такому приему читатель сам оказывается в гуще событий, "на своей шкуре" начинает ощущать весь ужас опредмечивания человека, вытравливания в нем элементарных человеческих качеств.
Герой Новикова, очутившийся в незнакомой обстановке, попавший в круговерть неумолчной толпы, - это сам автор, как он характеризует себя: "типичный интеллигент, оглохший от митингов, от громогласия глоток, партий, платформ" (С. 180). Но интеллигент доброжелательно настроенный к происходящему, ибо для Новикова немыслимо было существование вне народной взметнувшейся стихии. Об этом он писал вскоре после февральской революции, когда считал вопрос о будущей роли интеллигенции наиглавнейшим, ни на минуту не допуская возможности отказа принять все испытания, выпавшие на долю народа, желания жаться "к сторонке". Теперь наступило время проверки на готовность испить горькую чашу, увидеть народ не гипотетический, просветленный, чающий справедливости и правды, а реальный, да еще в месте, где соприкасаешься со смертью, где видишь горе, болезнь, кровь в самом неприкрашенном виде. Но прежде чем приступить к знакомству с героями, по имени которых названа повесть, автор делает очень обширное вступление, которое необходимо для понимания того, как был подготовлен рассказчик к встрече с ними, с чем он встретился на пути к постижению народной души.
Новиков прекрасно осознает пропасть, отделяющую любого интеллигента от представителя народа. Это различие в степени благополучия, которое определяет жизнь любого работника умственного труда. Его главное отличие от народной массы, которую он в общем толком и не знает, в том, что у него за спиной не "темная тяжесть" работы, "без меры, без смысла, без передышки" (С. 181), а – хоть и упорный и напряженный – но осмысленный труд, позволяющий заглядывать в будущее, выстраивать преемственность, видеть плоды своих усилий. И вот такая жизнь оказалась нарушена. Сначала мировой войной, а потом и последующими событиями. И интеллигент оказался, как выясняется, не совсем готов к переменам.
Писатель ставит вопрос о вине интеллигента за эту неготовность. И его ответ звучит во многом как обвинительное заключение. Личная честность, неукоснительное исполнение своих деловых обязанностей, унаследованное прекраснодушие не спасают человека, ни разу в жизни не задумавшегося о движущих силах истории, не потрудившегося вглядеться"в конкретности нынешнего, всегда исторического текущего дня" (С. 182). И сегодня, по убеждению Новикова, интеллигент должен платить по большому счету за историческую слепоту, историческое недомыслие, историческое неведение. В то же время он делает некое "послабление" для человека самой мирной профессии – писателя, чье "копье" (читай: перо) никогда не пролило ни капли крови, а "капает только чернилами" (С. 183), которому свойственно мучиться тем, что он "не приобщен" к народному деянию, но который может описать жизнь народа в новых исторических условиях.
И этот совестливый и осознающий свой долг человек оказывается брошен в самое "пекло народное" (С.184). Новиков подтрунивает над его услужливой готовностью "претерпеть", "воссоединиться", "оказаться вровень". Нет перчаток – хорошо, ближе к народу; везде табачище, наплевано, грязь, пропахнувший кислятиной воздух – и с этим надо свыкнуться. Но его мучают вопросы: а так ли необходимо продолжать войну, этого ли хочет народ, чего он желает на самом деле. Однако еще более тяготит его сама нелепость процедуры, когда под ружье пытаются призвать больных, калек, бездушность неразумной государственной машины, которая действует нерасчетливо, примитивно, грубо, даже в далеком приближении не достигая поставленных целей, а только уничтожая людей, разрушая их судьбы. Новиков тщательно, даже с каким-то смакованием воспроизводит бюрократическое крючкотворство, унылый механизм канцелярской машины, превращающий человека в ничего не значащую букашку, в которой привычно видят только лживое, скрывающее нечто существо, которое надо непременно вывести на чистую воду.
Постоянное унижение, распластывание человека рисуются им с мучительными подробностями. Нагнетание, нагромождение деталей становится ведущим приемом, призванным замедлить время, показать его тягучесть, нескончаемость. Так нескончаема очередь, в которой приходится выстаивать, прежде чем попадешь на осмотр, бесконечно нудны разговоры о болячках, которые ведут в ней ожидающие. Новиков нигде не прибегает к гиперболе, гротеску, чтобы усилить впечатление. Самое сильное впечатление рождается просто из подробнейшего перечисления действий, нанизывания выхваченных взглядом сценок. Единственное, что позволяет себе автор, – это сравнение: "И были эти рассказы вялы и скучны, как если бы кто-нибудь вздумал, по улице идя, жужжать вам на ухо с осенней назойливостью: "Поглядите-ка, дождик … послушайте, грязь…" (С. 188). Здесь великолепно "работает" сама антиэстетичность сравнения!
Новиков разрабатывает прием "расчленения" действия, когда один жест распадается на десяток мелких. Возникает впечатление замедленной съемки, скольжения камеры… Писатель словно бы призывает следить за взглядом, совершающим хаотическое движение, выхватывающим то крупным планом деталь: синее пятно гнойничка между тощими ребрами соседа, кокетливо подправляемый перед зеркалом одним из служащих узенький ус, - то погружающимся в пучину тел, когда "вы между других, к вам прикасаются локтем, ногами, спиной" (С. 188), то проникающим "внутрь", дабы передать ощущение зябкости голого тела, испытываемого стыда, наконец, мук совести, когда вы не вступаетесь за обиженного, когда молчит ваше чувство собственного достоинства и вы отдаетесь "порочной пассивности", объединяющей вас со всеми остальными. Новиков скрупулезно отмечает те душевные искажения, которые буквально посекундно происходят в интеллигентском сознании. Он ведет реестр утрат, ибо "в правдивой картине все на учете и ничего нельзя утаить" (С. 190). И это тот счет, тот список, который и будет предъявлен интеллигенту, когда он попросит о снисхождении. Он знает эту интеллигентскую "особенность": апеллировать к душевной чуткости, которая не имела возможности обнаружиться из-за неблагоприятного стечения обстоятельств. Поэтому его фразы звучат как инвективы: "И когда, на досуге, захочется вам поразмыслить об этой тогдашней общей жестокости, людьми овладевшей, не забудьте тогда и этого странного факта – равнодушия вашего, вашей порочной пассивности" (С. 190). Он замечает, как прорастают в душе интеллигента ростки эгоизма, "невинных радостей", "окаянных утех" от мельчайших счастливых случайностей, например, такой: успел пройти проверку до перерыва, в то время как другим еще ждать в бесконечной очереди своей участи в полном недоумении, т.к. вряд ли кто сообщит им о причине прекращения приема. Новиков задолго до солженицынского "Одного дня Ивана Денисовича" сумел показать изменение "летоисчисления" для человека, находящегося в унизительных условиях приниженности и