Великолепный Мольер

президент парижского парламента Ламуаньон, воспользовавшись отъездом короля из Парижа, на второй же день запретил дальнейшие представления пьесы. Парижский архиепископ выпустил послание, запрещая верующим читать, исполнять или слушать комедию Мольера. И только в феврале 1669 г. король позволил возобновить представление пьесы в театре (третья редакция). Успех ее был огромен. «Никогда ни одна комедия не вызывала столько аплодисментов», – сообщали тогдашние газеты.

Как уже отмечалось, Мольер создал несколько вариантов комедии. Первоначально Тартюф появлялся в монашеской сутане, как живое воплощение всех мерзостей церкви. Потом в угоду церковной цензуре он облачил своего Тартюфа в светские одежды, но имя лицемера-монаха стало уже нарицательным, его повадки остались те же, и под светской одеждой все узнали Тартюфа (во второй редакции Мольер изменил даже имя его на Панюльф).

Комедия снова вызвала ожесточенные нападки святош. «Хоть я и поставил ее под названием «Обманщик» и перерядил героя в светскую одежду, хоть я и снабдил его маленькой шляпой, длинными волосами, большим воротником, шпагой и кружевами по всему платью, ввел кое-где смягчения и тщательно устранил все, что могло бы подать малейший повод знаменитым оригиналам задуманного мною портрета, – все это оказалось напрасно. Шайка встрепенулась…», – писал Мольер. Шайка ханжей, «фальшивомонетчиков благочестия»!

Драматург основательно обдумал все детали сценического воплощения лицемера. На сцене Тартюф появляется не сразу, а лишь в третьем акте. В течение двух актов зритель готовится к лицезрению негодяя. Зритель напряженно ждет этого момента, ибо только о Тартюфе идет речь на сцене, о нем спорят: одни клянут его, другие, наоборот, хвалят. «Я целых два акта употребил на то, чтобы подготовить появление моего негодяя. Он ни одной минуты не держит слушателя в сомнении; его сразу же узнают по тем приметам, которые я ему дал; и от начала до конца он не произносит ни одного слова, не совершает ни одного поступка, которые не живописали бы зрителям дурного человека», – сообщал Мольер о своем методе работы. Таков классицистический театр. Луч прожектора направлен в одну точку, на одну заранее взятую черту характера, все остальное, за пределами этого яркого луча, остается в тени. Весь человеческий характер не вырисовывается в целом, ибо это не входит в задачи автора, зато наибольшей выпуклости достигает главенствующая черта.

Действие пьесы начинается с того, что старуха Пернсль, мать богобоязненного Оргона, грубо и несправедливо (это ясно зрителю) бранит всех в доме своего сына, и она-то является первой защитницей Тартюфа. С ней спорят все присутствующие на сцене. Старуха никого не хочет слушать и твердит одно: что Тартюф – чистейшая душа. Служанка Дорина, самое благоразумное лицо пьесы, с мудрым простосердечием вскрывает противоестественную сущность проповедей Тартюфа:

Когда послушаешь его нравоученье,

То, как пи поступи, все будет преступленье…

Мольер помнит главный принцип своей эстетической программы: поучать развлекая. Он смешит зрителя, прибегает иногда к приемам обнаженной клоунады. Полон комического эффекта диалог между Оргоном и служанкой Дориной:

«Как Тартюф?» – «Две куропатки съел и съел бараний зад». – «Ах, бедный!» – «Проспал всю ночь, не ведая тревог». – «Ах, бедный!» – «Бутыль он осушил до дна». – «Ах, бедный!» И т. д. Иное сообщает Дорина о жене Оргона: «У барыни позавчера был сильный жар…» – «Ну, а Тартюф?» – «У ней была тоска». – «Ну, а Тартюф?» – «Она совсем и не уснула». – «Ну, а Тартюф?» И т. д.

Сущность проповедей Тартюфа предстает зрителю в комических признаниях простоватого Оргона, когда он с благочестивым восторгом рассказывает о своих чувствах, порождаемых проповедями Тартюфа, и ему невдомек, что чувства эти бесчеловечны по существу:

Кто следует ему, вкушает мир блаженный, И мерзость для него – все твари во вселенной, Я становлюсь другим от этих с ним бесед; Он всех мирских прилеп во мне стирает след И делает меня чужим всему на свете…

Реплика Клеанта, с ужасом слушающего восторженные речи Оргона, обманутого, ослепленного «благочестием» Тартюфа, полна глубочайшей иронии: Как человечно то, что он преподает!

Тартюф покорил Оргона своим мнимым благочестием, показным самоунижением – давним оружием монахов-лицемеров. Не обходится здесь и без фарсового (внешнего) комизма. Таков, например, нижеследующий рассказ о подвижничестве Тартюфа:

Намедни он себя жестоко упрекал

За то, что изловил блоху, когда молился,

И, щелкая ее, не в меру горячился.

Мольер помнил мудрое правило: уничтожать противников, поднимая их на смех. Тартюф втерся в полное доверие Оргона, он подчинил себе все в доме. Дочь хозяина прочат ему в жены, состояние богатого Оргона по дарственной перешло в его руки. Оргон доверил коварному обманщику даже шкатулку с секретными (очевидно, антиправительственными) материалами, данными ему некогда на хранение другом. Тартюф на глазах зрителя перевоплощается. Вот он приказывает Дорине прикрыть платком обнаженный кусочек груди, дабы избежать греховных мыслей, и через минуту пытается соблазнить прекрасную Эльмиру, жену Оргона, обещая ей «наслаждение без греха». Он застигнут на месте преступления, но нисколько не смущен: от проповеди порока ловко переходит к христианскому самоистязанию, обвиняя себя и прощая «ближних». Все рассчитано на эффект, и эффект достигнут: ослепленный Оргон верит ему, как ослепленная паства прихожан верит своим духовникам, не желая знать ничего порочащего их. Оргон изгоняет из дома сына, пытавшегося убедить его в лживости Тартюфа. Наконец, Оргон своими ушами слышит нечестивые речи своего любимца. Он прозрел, понял, что за субъект держал его в плену благочестивой лжи. Но теперь снова появляется на сцене старуха Пернель как живое воплощение нравственного ослепления людей. Теперь уже Оргон вынужден убеждать свою мать в том, в чем его до того убеждали долго и безуспешно все домашние. Тартюф сбрасывает личину. Он предъявляет права на имущество своей злополучной жертвы. Является судебный исполнитель, наглый, жадный до скандалов, является и сам виновник несчастий Оргона Тартюф в сопровождении полицейского офицера, чтобы арестовать свою жертву.

Бескорыстный Валер, жених дочери Оргона, предлагает свою помощь, Клеант пытается подействовать на совесть Тартюфа, но тщетно. Тартюф и теперь лицемерит. На возмущение, гнев, презрение обманутых и оскорбленных им людей у него один ответ – фарисейское смирение: Меня уже ничем не огорчит ваш крик: Для неба я страдать безропотно привык.

Обманщик, негодяй торжествует. На его стороне право, закон, но нежданно-негаданно Тартюфа настигает карающая рука короля, «чей острый взор пронзает все сердца и не обманется искусством подлеца». Полицейский офицер сообщает о решении монарха арестовать злого обманщика. Офицер при этом произносит восторженную хвалу королю. Трудно сомневаться в искренности Мольера: Людовик XIV относился к нему доброжелательно, и драматург почел своим долгом отблагодарить его, ведь даже в борьбе за театральные подмостки для «Тартюфа» король в конце концов встал на его сторону. Однако развязка комедии настолько неожиданна и так мало реальна (ведь на свете много Тартюфов и много оргонов, всегда ли «прозорливый» король может подоспеть вовремя на выручку доверчивых людей?), что хоть и утешает зрителя, искренне желающего видеть порок наказанным, а добродетель торжествующей, но и дает скептическим умам пищу для сомнений: возможна ли такая развязка, не типичнее ли иное, а именно – торжество лицемера.

Пьеса Мольера полна тонких жизненных наблюдений и реалистических замет. Разве не живописна картина провинциальной жизни тогдашней Франции, нарисованная мимоходом репликой умнейшей Дорины?

Вас отвезет рыдван в спокойный городишко,

Негаданной родней обильный до излишка

И полный прелестью семейственных бесед.

Сперва вас поведут знакомить в высший свет:

Вас молодой супруг представит всепервейше

Мадам исправнице и госпоже судейше,

И те любезно вам складной предложат стул;

На масляной вас ждет веселье и разгул:

Бал и большой Оркестр, не шутка, – две волынки,

И обезьянщики, и балаган на рынке.

Разве не видим мы здесь первые штрихи гениальных «Сцен из провинциальной жизни» Бальзака и столь же колоритных зарисовок Стендаля, Флобера, Мопассана? Полна жизни и вечной правды сцена ссоры двух влюбленных, Валера и Марианны, написанная драматургом с веселым и добродушным юмором (действие II, явление IV). Мольер ратует за умеренность. Он враг крайностей. Эта гуманистическая идея особенно разительна в свете решительного осуждения подлеца Тартюфа и проповедуемой им противоестественной морали. Оргон переходит от одной крайности к другой: от слепой, не терпящей никаких сомнений веры в достоинство человека к столь же слепой недоверчивости ко всем.

Нет, больше не хочу порядочных людей: От них я в ужасе готов бежать повсюду, – заключает Оргон, разуверившись в Тартюфе. Его разубеждает Клеант – рупор идей автора. Зачем впадать в еще худшую ошибку? Зачем по одному подлецу судить о всех? Зачем считать бесчестными истинно порядочных людей? Мир не без добрых людей, и не следует впадать в мизантропию, подобно «вольнодумцам» (действие V, явление I). Сравнение знаменательное, если вспомнить мизантропию Ларошфуко, осужденную Мольером.

Как странно, право же, устроен человек! Разумным мы его не видим и вовек; Пределы разума ему тесней темницы; Он силится во всем переступать границы,– негодует Клеант. Умеренность, естественность, здравый взгляд на вещи, гуманная терпимость к слабостям человека и нетерпимость ко всему, что портит жизнь человека, – вот нравственная философия Мольера.


«Дон Жуан» (1665)


Более ста вариантов образа Дон Жуана знает мировое искусство. Крупнейшие мастера, гениальные поэты, композиторы, художники участвовали в создании блестящей галереи портретов пылкого, беспечного испанца, покорителя и соблазнителя женских сердец.

У них разные лица, но одно имя – знаменитое, ставшее нарицательным имя Дон Жуана. Среди них откровенный циник, обманщик, злодей-насильник Дон Хуан Тирсо де Молина, прототип всех будущих Дон Жуанов. Среди них женственно прекрасный, детски простодушный, пылкий герой поэмы Байрона «Дон Жуан», всегда влюбленный в красоту, всегда готовый откликнуться на любовь женщины; беспечный гуляка, прожигатель жизни, дерзостно сильный и красноречивый обольститель – пушкинский Дон Гуан, среди них герой драмы Леси Украинки Дон Жуан, покоренный женщиной. По воспоминаниям Мопассана, роман о Дон Жуане задумал Флобер. И нам остается только пожалеть, что замысел великого писателя-реалиста не был осуществлен.

Под впечатлением поэмы Байрона французский художник Делакруа посвятил Дон Жуану свою картину («Барка Дон Жуана»). Гениальный Моцарт создал музыку к опере «Дон Жуан» (слова Лоренцо де Понте), Глюк – музыку к балету «Дон Жуан». Среди этих многочисленных', иногда очень непохожих друг на друга литературных Дон Жуанов занимает свое место и Дон Жуан Мольера.

Драматург писал комедию торопливо, чтобы вывести свою труппу из состояния временного бездействия («Мизантроп» еще не был закончен, «Тартюф» был запрещен), за две недели, и не стихами, как было принято писать «высокую» классицистическую комедию, а прозой. Он торопился и увлекся заманчивой перспективой создать широкую картину столь знакомого ему характера.

Пьеса была поставлена впервые в театре Пале-Рояль в феврале 1665 г. Выдержав несколько представлений, она была исключена из репертуара и не ставилась в течении почти двухсот лет, а это – лучшее создание Мольера. Чем объяснить такую судьбу комедии? Важностью поднимаемых ею политических проблем. Для времен Мольера они были более чем смелыми. Дворянство могло еще простить насмешку над духовниками («Тартюф»), ибо само никогда не отличалось благочестием; оно снисходительно приняло Альцеста, ибо герой-дворянин выглядел обаятельным («Мизантроп»), но оно было шокировано мольеровским Дон Жуаном. Принц Конде был возмущен пьесой, а он ставил у себя в доме «Тартюфа», несмотря на запрещение парижского архиепископа.

Через сто лет после Мольера Бомарше осмелился изобразить аристократа в качестве лица отрицательного, но и он посмел изобразить только один из его пороков – распутство, ибо только в этом пороке аристократы склонны были признаться. «Какой же еще упрек можно бросить со сцены вельможе, не оскорбив их всех разом?» – писал Бомарше в предисловии к «Женитьбе Фигаро».

Как гласит предание, Людовик XIV снисходительно отнесся к антидворянскому выпаду Мольера. Это можно объяснить особыми историческими условиями. Королевская власть только что подавила смуту Фронды, не без тайного удовлетворения смотрела на насмешки над фрондирующей знатью, пусть даже эти насмешки исходили из кругов третьего сословия, к которому принадлежал Мольер. Однако король не стал настаивать на возобновлении постановки пьесы, и сам Мольер, ясно понимая опасность рассерженного господствующего сословия, не только не боролся за свою пьесу, как это было в случае с «Тартюфом», но даже не воспользовался данным ему разрешением напечатать комедию (впервые она была опубликована в 1683 г., уже после смерти драматурга).

Образ севильского Дон Хуана, созданный испанским драматургом Тирсо де Молина в 1620 г., ко времени Мольера был уже хорошо известен западноевропейской публике и получил несколько новых драматических обработок и во Франции. Однако во всех этих первоначальных вариантах сюжета воспроизводилась незатейливая история о преступлении и наказании грешника, близкая по замыслу к средневековым моралите. Мольер первый дал образу широкое реалистическое обобщение и некое философское осмысление. Недостаточно видеть в комедии Мольера только сатиру на распутство или только сатиру на дворянство. Значение ее гораздо шире.

В комедии два героя – Дон Жуан и его слуга Сганарель. Сганарель отнюдь не только слуга-наперсник, ловкий пройдоха, плут, преданный интересам хозяина, как повелось представлять слугу в комедийном театре со времен Плавта. Сганарель – слуга-философ, носитель народной мудрости, здравого смысла, трезвого отношения к вещам. Его философские дебаты с хозяином полны значения при всей их комедийности.

Образ Дон Жуана, как отмечала уже неоднократно критика, противоречив. Дон Жуан сочетает в себе и хорошие и дурные качества. Для драматургии Мольера это столь несвойственно, что поставило в тупик многих истолкователей его творческих замыслов. Более того, образ Дон Жуана не статичен, он дан в развитии, и это также выводит его за рамки классицистического театра.

Зритель первоначально знакомится с Дон Жуаном по характеристике его слуги Сганареля. Он – «величайший злодей», он – «собака, черт, турок, еретик, не верующий ни в рай, ни в ад», «оборотень», «эпикурейская свинья», «Сарданапал». В чем же основной порок Дон Жуана? У него самое «непоседливое» на свете сердце; он ветрен, женолюбив, все женщины мира кажутся ему красавицами, каждой он хочет обладать.

«Я совсем не одобряю вашей методы и нахожу довольно подлым любить направо и налево, как делаете это вы», – заявляет своему господину глубокомысленный Сганарель. В ответ следует блестящий спич в защиту права любить красоту. Дон Жуан словоохотлив со своим слугой, очевидно, он оценил его непосредственный ум и находит удовольствие для себя в словесных баталиях, тем более что слугу всегда можно бесцеремонно прервать. «Я каждой воздаю почет и поклонение, к которым нас обязывает природа… будь у меня десять тысяч сердец, я бы отдал их все», – рассуждает Дон Жуан. Философ-слуга смущен: барин говорит так складно, как по книжке, ничего, кажется, нельзя противопоставить его доводам: все как будто правильно, а на самом деле (Сганарель это твердо знает) – совсем неправильно. «У меня были прекраснейшие мысли, а вы своею рацеею все их спутали». Сганарель уже смягчился, но одно его беспокоит: барин слишком часто женится. «Разве это не приятно?» – лукаво спрашивает его Дон Жуан. «Приятно… я и сам не прочь бы так пожить, не будь это худо». Сганарель окончательно стушевался. Логика Дон Жуана его сразила, он побежден. Мольер лукаво предоставил самому зрителю оспаривать Дон Жуана.

Однако Сганарель остался при мысли, что барин поступает худо. Почему худо? Грешно. С небом шутки плохи. Дон Жуан презрительно отмахивается: ему докучны разговоры о боге. Теперь очередь за Сганарелем: защищая священную особу господа бога, можно высказать и самые сокровенные свои мысли о власть имущих. Защищая бога, можно с подмостков театра высказать в лицо вельмож самые дерзостные истины. И этой возможностью воспользовался Мольер. «Оттого что вы знатная особа, что вы носите белокурый, хорошо завитой парик, шляпу с перьями, раззолоченное платье и ленты огненного цвета… уж не думаете ли вы, что по этой причине вы умнее других, что вам все позволено и никто уж вам не посмеет сказать правду?»

Перенесемся мысленно на сто двадцать лет вперед, от времени Мольера ко времени Бомарше. 1784 год. Слуга Фигаро говорит своему господину вельможе Альмавиве, говорит заглазно, в знаменитом монологе, обращаясь к зрительному залу: «Знатное происхождение, состояние, положение в свете, видные должности, – от всего этого немудрено возгордиться! А много ли вы приложили усилий для того, чтобы достигнуть подобного благополучия? Вы дали себе труд родиться, только и всего». Разве не та же ситуация, не те же мысли? Монолог Фигаро возмутил Людовика XVI, отбросившего с негодованием текст комедии и заявившего, что нужно разрушить Бастилию, чтобы поставить пьесу Бомарше в театре. Горячая речь мольеровского Сганареля возмутила принца Конде. Пьеса Бомарше открывала занавес революции, пьеса Мольера являла собой первые симптомы отдаленной грозы, но идейное, политическое родство между ними бесспорно.

Мольер не вложил в уста Дон Жуана ни одного довода в защиту сословной чести дворян. Дон Жуан оборвал обличения своего слуги одним словом: «Довольно!» Однако антидворянские обличения брошены в зрительный зал, их пресекли, но не оспорили. Кому известно, какую работу они должны были проделать в головах зрителей?

Дон Жуан зажег в донье Эльвире пламенную любовь. Ради него она забыла бога, покинула монастырь, променяв загробное блаженство на счастье земной любви. Ей клялся Дон Жуан в вечной верности. Лгал ли он? Нет. Когда он говорил о любви, он действительно любил, говорил вполне искренно и сам верил каждому своему слову. Его можно обвинить в ветреном самообольщении, в жестокой беспечности к судьбе другого человека, но отнюдь не в преднамеренном обмане. Прошли первые восторги, и Дон Жуану уже скучно, его влекут другие цветы, а их так много на белом свете!

Дон Жуан покинул донью Эльвиру. Она настигает его, когда тот уже в пылу новой любви, в погоне за новым счастьем. Захваченный врасплох, он смущен, пытается лукавить, сослаться на небеса, но ложь скроена неловко: «Сударыня, у меня нет никаких способностей к притворству». И донья Эльвира учит его искусству лжи, тонкому мастерству царедворцев. «О, как вы плохо умеете защищаться для человека придворного, который должен быть привычен к подобного рода вещам! Мне жалко видеть вас в подобном смущении. Почему не вооружитесь вы благодарной наглостью? Почему не клянетесь вы, что чувства ваши ко мне не изменены?» Благородная наглость! Бездушное фатовство, ничем не смущающееся себялюбие – вот что способно было бы оттолкнуть нас от Дон Жуана. Но этих черт нет у мольеровского героя. Он всегда лишь беспечный, не задумывающийся о последствиях гуляка.

Мольер показал сцену обольщения Дон Жуаном крестьянки Шарлотты. Ни сословной спеси, ни грубой наглости не проявляет Дон Жуан по отношению к девушке из народа. Она ему нравится, как за минуту до того нравилась другая крестьянская девушка – Матюрииа. Он целовал руки знатных дам, теперь с не меньшим восторгом целует грубую руку Шарлотты. Для Сганареля, его слуги, руки Шарлотты «черны, как не знаю что»; очевидно, они действительно таковы и есть, но для Дон Жуана они прелестны. Он искренне восхищен ее красотой, и, когда девушка смущенно благодарит его за комплименты, он от души говорит, что не ему, а своей красоте она должна быть признательна. И снова любит Дон Жуан, и снова клянется, не думая о том, что будет через день, час, мгновение. Он свободнее держит себя с крестьянкой, чем с барышней, но нет и намека на неуважительное отношение к ней со стороны беспечного обольстителя, нет непристойных притязаний.

Однако Дон Жуан отнюдь не чужд сословной морали. Он считает себя вправе бить крестьянина Перо, хотя тот спас ему жизнь; он считает, что оказывает своему слуге Сганарелю большую честь, предоставив ему возможность ради барина подвергаться смертельной опасности: «Живей, я вам оказываю большую честь; счастлив тот слуга, который может доблестно умереть за своего господина».

Дон Жуан храбр. Храбрость всегда была благородна. Заслышав в лесу крики, он спешит на помощь пострадавшим, рискуя жизнью ради незнакомого ему человека, подвергшегося нападению троих разбойников. «Мой господин прямо сумасшедший: кидается в опасность без всякой для себя надобности», – добродушно, не без известного восхищения ворчит Сганарель. Спасенный человек случайно оказался братом обольщенной Эльвиры. Дон Жуан нисколько не обескуражен и готов тут же дать удовлетворение не одному, а двум оскорбленным братьям покинутой им женщины. Завязывается спор между братьями: один жаждет немедленной мести, другой не считает себя вправе биться с человеком, который только что спас ему жизнь. Он отстаивает Дон Жуана, готов его защищать даже против своего собственного брата. Как держит себя Дон Жуан в минуту этого столь важного для его судьбы спора? С полным презрением к исходу спора. «Я ничего от вас не требовал», – заявил он защищавшему его по долгу чести Дону Карлосу.

Зачем же понадобилась Мольеру эта деталь в жизни его героя? Ее не было ни у Тирсо де Молина, ни у его последователей. Разве не ясно было Мольеру, что он облагораживает здесь злодея? Только ли ради любви к правде жизни, только ли во имя реалистической полноты характера сделал это драматург? Разгадка этого, на наш взгляд, в том, что переводчику философской поэмы Лукреция была противна религиозно-назидательная трактовка образа Дон Жуана его предшественниками. Атеизм и философию наслаждения они соединяли вместе и предавали и то и другое анафеме. Вспомним, что в начале пьесы Дон Жуан назван «эпикурейской свиньей». Мог ли этому сочувствовать Мольер? Рисуя в подчеркнуто зловещих красках богохульника и развратника Дон Жуана, предшественники Мольера по сценической обработке сюжета выступали поборниками религиозной ортодоксии и религиозной аскезы, а последняя всегда была не по душе жизнелюбивому поэту.

Кто знает, не ответил ли бы Мольер проповедникам официальной идеологии замысловатой, но полной глубочайшего смысла фразой своего Сганареля? «Разумеется, вы правы, если на то ваша воля, с этим ничего не поделаешь но если бы вашей воли не было, было бы, быть может, совсем другое дело». Этим и объясняется двойственность и противоречивость образа Дон Жуана; зритель не знает, порицать или хвалить сценического героя.

Современников Мольера поражал религиозный диспут между Дон Жуаном и Сганарелем, и особенно сцена с нищим, поистине философская кульминация пьесы. «Верите ли вы в бога?» – спрашивает Сганарель. Ответ неопределенный. «Значит, нет, – заключает слуга. – А в ад?» – Презрительный жест. – Тоже нет. «В черта?» – Ироническое «Да». – «В загробную жизнь?» – Смех. Все это сносит глубокомысленный Сганарель. Но оказывается, что Дон Жуан не верит даже в «серого монаха». Это переполняет чашу его терпения. Не верить ни в бога, ни в черта, – куда ни шло, но не верить в «серого монаха» – это поистине чудовищно. «Ну, уж с этим я никак не соглашусь, потому что нет ничего действительнее серого монаха, и пусть меня повесят, если это неправда» (II, 538).

Сколько иронии в этой сцене! Разве не издевается здесь Мольер над святошами? Внешне он добродушно смеется над простонародным суеверием, верой в «серого монаха», которая превыше веры в бога и в ад, но здесь – не без скрытой символики: реальна лишь сила «серого монаха», она реальнее и бога, и черта, ибо существует на земле, ибо правит умами и делами людей. Во что же верит Дон Жуан? В то, что дважды два четыре. Блестящий ответ для времени Мольера. «Верить в непререкаемую Истину, в неоспоримую очевидность – значит не верить в бога, ибо одно исключает другое.»

Защитником религиозной точки зрения в комедии выступает Сганарель. Он приводит обычные аргументы церковников: мир удивителен, все в нем гармонично, продумано, прилажено одно к другому и, следовательно, не могло обойтись без высшего ра-чума, без бога. Удивительное создание – человек. Он может сделать все. «Вот захочу… иду направо, налево, назад, поворачиваюсь…» Философствующий Сганарель увлекся, оступился и упал. Обычный комедийный прием! Внешний комизм, фарс! Но смысл в этом падении Сганареля глубок, недаром были так шокированы религиозные современники драматурга.

«Твое рассуждение расквасило себе нос», – смеется Дон Жуан. «Расквасило нос» – рассуждение в защиту религии! Разве это не смело? Когда в 1673 г. Тома Корнель адаптировал пьесу Мольера, переложив ее на стихи, он убрал эту «скандальную» для той поры фразу.

Защищая религию, простодушный Сганарель в силу своего народного здравого ума приводит доводы, опровергающие его же собственные первоначальные суждения. Мир не мог произойти сам по себе, рассуждает он, как не мог сам по себе появиться на свет человек. «Вот вы, например, разве вы сами собой произошли?» – обращается он к своему философскому оппоненту Дон Жуану. Религиозный зритель времен Мольера ждал, что дальше последует ссылка на бога, «создателя» человека. Ничуть не бывало! Столь сложная метафизика чужда Сганарелю, ход его мыслей прост. Он рассуждает: «Разве не нужно было для этого, чтобы ваша мать забеременела от вашего отца?» (II, 538). Он забыл о непорочном зачатии девы Марии, и не случайно, ему непонятно событие, столь чуждое естественным законам.

За философским диспутом между Дон Жуаном и Сганарелем следует сцена с нищим. Нищий каждодневно молится за здоровье добрых людей, дающих ему милостыню. По логике вещей, казалось бы, что небо, благодарное усердному почитателю бога, должно было бы посылать ему обильные дары. Но дела нищего плачевны, он пребывает в крайней бедности. «Плохо же небо вознаграждает тебя за такое усердие. Слушай! Я дам сейчас тебе золотой, если ты согласишься побогохульствовать», – говорит ему Дон Жуан. Нищий колеблется: так велик соблазн, и так страшна загробная