Реферат: Суицид, как социально-философская проблема
Название: Суицид, как социально-философская проблема Раздел: Рефераты по философии Тип: реферат |
Министерство образования Российской Федерации Санкт-Петербургская Лесотехническая академия им. С. М. Кирова Реферат по дисциплине: философия «Суицид, как социально-философская проблема» Выполнила: студентка ФЭУ, II курса, 4 группы Гузеева Ольга Преподаватель: А. П. ЗаостровцевСанкт-Петербург 2002 год Оглавление: Вступление. 3 Отношение различных религий к самоубийству. 4 Христианство. 4 Иудаизм. 5 Ислам. 6 Индуизм и буддизм. 8 Отношение к суициду философов разного времени. 12 Античная философия. 12 Философия Средневековья. 15 Философия Нового времени. 17 Причины, побуждающие к самоубийству. 21 Общественные причины. 22 Психологические причины. 24 Суицидальная Россия: история и современность. 27 Заключение. 30 Список литературы. 32 Мало кто знает, что только в Петербурге количество официально зарегистрированных смертей от суицида в два раза превышает число смертных случаев в результате дорожно-транспортных происшествий. Сегодня Россия занимает второе место в мире по количеству суицидов. Лидирует в этом страшном списке Литва. Причём сейчас специалисты говорят уже об эпидемии самоубийств в нашей стране. Существует так называемый эпидемический порог, который составляет 9 самоубийств в год на 100 тысяч человек. Если эта цифра перекрывается реальными показателями, то медики говорят о наступлении эпидемии. По данным статистики, сегодня в нашей стране зарегистрирован уровень суицидов в 64 человека на 100 тысяч. По последним прогнозам Всемирной организации здравоохранения, к 2020 году смертность от суицида опередит смертность от рака и выйдет на второе место после сосудистых заболеваний в списке ведущих «убийц» планеты. На мой взгляд, есть повод задуматься, что происходит на планете Земля. Создаётся впечатление, что она устала носить на себе людей. Вот закончился XX век, который называют веком социальных революций и веком технического прогресса, веком космоса и веком атома, веком мировых войн и веком массовой культуры. Все это, конечно, так, но ведь самое важное — не то, что происходит вокруг нас, а то, что творится в нашей душе. В душе человека в XX веке произошло вот что: огромное и постоянно увеличивающееся количество людей в разных частях планеты перестали хотеть жить. Главный титул прошлого столетия должен бы звучать так: век самоубийств. Изменится ли что-нибудь в новом? Для того чтобы начать исследование этой проблемы необходимо определить само понятие самоубийство. Оно было точно и исчерпывающе сформулировано Эмилем Дюркгеймом сто лет назад. «Самоубийством называется всякий смертный случай, являющийся непосредственным или опосредованным результатом положительного или отрицательного поступка, совершённого самим пострадавшим, если этот пострадавший знал об ожидавших его результатах». Здесь существенен каждый из трех компонентов. "Сознательное" и "намеренное" в данном случае не синонимы. Намерение выбрасывающегося на берег кита сомнений не вызывает, но говорить о сознательности этого поступка у нас нет оснований, поскольку нас учили, что животные сознанием не обладают. Возможно, некий мощный, но вероломный инстинкт подсказывает киту, что на берегу его ожидает нечто неописуемо приятное, а вовсе не острые камни и тесаки охотников за ворванью. Наконец, уточнение о "быстром" лишении себя жизни понадобилось для того, чтобы отделить суицид от суицидального поведения, которому подвержено большинство людей, ибо современная суицидология относит сюда и выбор сопряженной с риском профессии (гонщик, альпинист, полицейский, военный), и наркоманию, и алкоголизм, и курение, и даже несоблюдение диеты. Все эти люди (процентов этак девяносто от населения планеты) совершают медленное самоубийство, отлично зная, что гоночные машины разбиваются, капля никотина убивает лошадь, пьянство приводит к циррозу, соль — это "белая смерть". Отношение различных религий к самоубийству. В Священном Писании прямого осуждения самоубийства не содержится, если не считать двух мест — одного в Ветхом Завете и одного в Новом, которые при желании можно истолковать, как запрещающие своевольничать с жизнью и смертью. Во "Второзаконии" Господь произносит: "Я умерщвляю и оживляю, Я поражаю и Я исцеляю, и никто не избавит от руки Моей" (XXXII, 39). А в "Первом послании к коринфянам" Павел говорит: "Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас? Если кто разорит храм Божий, того покарает Бог: ибо храм Божий свят; а этот храм — вы" (III, 16—17). Впрочем, грозные слова ветхозаветного Бога скорее относятся к перечислению атрибутов Его могущества, и смысловое ударение здесь делается не на местоимении "Я", а на глаголах. Что же до слов апостола Павла, то в них, пожалуй, все-таки имеется в виду не физическое разрушение тела, а разорение собственной души, которое происходит как раз при жизни. В Библии можно найти семь случаев очевидного самоубийства, и ни в одном из этих описаний нет оттенка порицания. Первый из библейских самоубийц — Авимелех, сын царя Гедеона, умертвивший 70 своих братьев и смертельно раненный при осаде Тевеца — одна из жительниц осажденного города бросила в него с башни обломок жернова. "Авимелех тотчас позвал отрока, оруженосца своего, и сказал ему: обнажи меч свой и умертви меня, чтобы не сказали обо мне: женщина убила его. И поразил его отрок его, и он умер" (Суд. IX, 54). Библия осуждает злодеяния Авимелеха, но отнюдь не его самоубийство. Следующий самоубийца, Самсон, и вовсе восхваляется как герой. Захваченный филистимлянами, ослепленный и лишенный своей чудодейственной силы, он обрушил на головы врагов крышу дома и погиб под обломками вместе с ними. "И сказал Самсон: умри, душа моя, вместе с Филистимлянами! И уперся всею силою, и обрушил дом на владельцев и на весь народ, бывший в нем. И было умерших, которых умертвил Самсон при смерти своей, более, нежели сколько умертвил он в жизни своей" (Суд. XVI, 30). В этих словах звучит явное одобрение поступку богатыря, да и апостол Павел, который якобы осуждает самоубийц, перечисляет Самсона среди пророков, "которые верою побеждали царства, творили правду, получали обетования" (Евр. XI, 33). В "Первой книге Царств" описано самоубийство царя Саула и его оруженосца. Потерпев поражение от филистимлян и потеряв в бою троих сыновей, раненный стрелами царь велел оруженосцу заколоть его мечом. "Но оруженосец не хотел, ибо очень боялся. Тогда Саул взял меч свой и пал на него. Оруженосец его, увидев, что Саул умер, и сам пал на свой меч и умер с ним" (XXXI, 4-5). Ахитофел, неверный советник царя Давида и участник заговора Авессалома, покончил с собой, когда царевич пренебрег его планом мятежа. "И увидел Ахитофел, что не исполнен совет его, и оседлал осла, и собрался, и пошел в дом свой, в город свой, и сделал завещание дому своему, и удавился, и умер, и был погребен в гробе отца своего" (2 Цар. XVII, 23). Опять простая констатация, без какой-либо моральной оценки. Последний из ветхозаветных самоубийц — иудейский старейшина Разис — предпочитает смерть позору пленения. В Писании звучит несомненное восхищение: "Когда же толпа хотела овладеть башнею и врывалась в ворота двора, и уже приказано было принести огня, чтобы зажечь ворота, тогда он, в неизбежной опасности быть захваченным, пронзил себя мечом, желая лучше доблестно умереть, нежели попасться в руки беззаконников и недостойно обесчестить свое благородство. Но как удар оказался от поспешности неверен, а толпы уже вторгались в двери, то он, отважно вбежав на стену, мужественно бросился с нее на толпу народа. Когда же стоявшие поспешно расступились, и осталось пустое пространство, то он упал в середину на чрево. Дыша еще и сгорая негодованием, несмотря на лившуюся ручьем кровь и тяжелые раны, встал и, пробежав сквозь толпу народа, остановился на одной крутой скале. Совершенно уже истекая кровью, он вырвал у себя внутренности и, взяв их обеими руками, бросил в толпу и, моля Господа жизни и духа опять дать ему жизнь и дыхание, окончил таким образом жизнь" (2 Мак. XIV, 41-46). В Новом Завете самоубийца всего один, зато знаменитейший из всех и даже давший впоследствии название самому явлению — "иудин грех". Если оставить в стороне позднейшие богословские интерпретации самоубийства Иуды Симонова из Кариота и обратиться непосредственно к тексту Писания, мы увидим, что евангелист отзывается о смерти предателя лаконично и бесстрастно: "И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился" (Мф. XXVII, 5). То, что Иуда удавился, — не новое преступление, а свидетельство раскаяния в содеянном. В словах же Петра (Деян. I, 18), рассказывающего ученикам об иудиной участи, звучит гадливость ("и когда низринулся, расселось чрево его, и выпали все внутренности его") и осуждение предательства — но не осуждение самоказни. Отношение к самоубийству другой религии того же корня, иудаизма, носит негативный характер, но без запугивания, свойственного воинственному и агрессивному историческому христианству. Ни в Библии, ни в Талмуде суицид как таковой не осуждается. Наоборот, как сказано выше, некоторые самоубийцы (Самсон, Разис) прославляются как герои, и, в отличие от позднего христианства, иудаизм не пытался впоследствии пересмотреть свое отношение к альтруистическому самоубийству — для него было сделано исключение. В древности существовал обычай, согласно которому самоубийц не хоронили до захода солнца, о чем пишет Иосиф Флавий. Однако законодательно запрет на добровольный уход из жизни был оформлен лишь в постталмудический период и наиболее полно изложен в трактате "Семахот", классическом тексте, посвященном смерти и трауру. Самоубийство рассмотрено во второй главе "Семахота" — там же, где идет речь о казненных преступниках. Самоубиение названо худшим из грехов, еще более тяжелым злодеянием, чем убийство, ибо самоубийца отвергает Божий суд и пренебрегает правом на грядущую жизнь. Вместе с тем преступления этого рода считались подсудными не людям, а Богу — то есть не земному суду, а небесному. Попытка самоубийства карается мягко — бичеванием. Если же грешник осуществил свой замысел до конца, ему не может быть отказано в траурном обряде, но церемония отправляется в усеченном виде: сочувствие и уважение должно выказывать по отношению к родственникам усопшего, но не по отношению к самому покойнику. Официально признанных самоубийц в еврейской общине было очень мало, потому что малейшее сомнение в злонамеренности предписывалось трактовать в пользу умершего. В "Семахоте" сказано: "Кто ж свершает самоубийство в здравом рассудке? Если человек залез на дерево или на крышу и разбился насмерть, это еще не самоубийство, а самоубийством его смерть будет признана, лишь если перед этим он сказал "вот, лезу на дерево или на крышу и оттуда брошусь вниз", а затем поступил по своему слову при свидетелях... Тот же, кого нашли повесившимся или бросившимся на меч, будет признан умертвившим себя в помрачении рассудка". Самоубийства несовершеннолетних, психически неуравновешенных и впавших в исступление из категории преступления исключались. Талмудический закон позволяет еврею убить себя, если иначе он может впасть в грех идолопоклонства, убийства или прелюбодеяния (последняя индульгенция предназначена для женщин, которым угрожает насилие). В средние века групповое самоубийство совершали целые иудейские общины, которым грозило насильственное крещение. Самый известный инцидент — добровольная смерть 500 йоркских евреев в 1190 году. Извинительными считались и те суицидальные случаи, которые можно было уподобить Сауловой участи: безвыходная ситуация, в которой самоубийство представляет собой всего лишь замену одного способа смерти другим. Поступок же мужественного Разиса, предпочевшего смерть пленению, не только оправдывался, но и восхвалялся. Иудаизм чтит своих мучеников, совершивших самоубийство, не затушевывая обстоятельств их смерти, как это делало средневековое христианство. Крепость Масада, где в 73 году тысяча зелотов совершили самоубийство, чтобы не попасть в плен к осаждавшим их римлянам, считается символом израильского патриотизма и национальной святыней. А почти два тысячелетия спустя главный раввин израильской армии Ш. Горен высказал суждение, что солдат, которому угрожает пленение, не только может, но даже обязан себя убить. Чтят иудаисты и память евреев, в знак протеста покончивших с собой в концлагере Треблинка (1943). Это было первым шагом к отчаянному по смелости восстанию: самоубийство — это акт свободы. Первые статистические сведения о самоубийстве среди евреев относятся ко второй половине XIX века. Тогда в Восточной и Центральной Европе ассимиляционные процессы (за исключением Германии) еще не развились в полной мере. В наше время проводить подобные исследования имело бы смысл только в Израиле, поскольку в прочих странах евреи (даже те, которые соблюдают религиозные обряды) не представляют собой обособленной группы населения. На суицидальной динамике ассимиляция отразилась не самым благоприятным образом: если в западно-русских и австро-венгерских еврейских общинах прошлого века уровень самоубийств был очень низким — в среднем вчетверо ниже, чем у католиков и православных, то в современном западном обществе (например, в США) уровень самоубийств у иудаистов так же высок, как у протестантов, и в несколько раз выше, чем у католиков. Отчасти это объясняется тем, что евреи чаще занимаются профессиями высокого суицидального риска: искусством, бизнесом, наукой. Во всяком случае, влияние иудейской религии как сдерживающего антисуицидального фактора не слишком эффективно. Как и протестантизм, иудаизм делает упор на личную ответственность и рациональность, что повышает вероятность суицидного исхода. Ислам, еще одна религия того же ближневосточного корня, относится к самоубийству с осуждением, однако, как и иудаизм, признает смягчающие обстоятельства. Корни этой не декларируемой, но практикуемой толерантности восходят к эллинистической эпохе и к философии стоицизма, утверждавшей, что смерть предпочтительнее страданий и бесчестья. Исторический ислам вообще гораздо терпимее и снисходительней к человеку, чем историческое христианство, слишком озабоченное идеей власти и экспансии. Как писал В.Соловьев: "Ислам — это последовательное и искреннее византийство, освобожденное от всех внутренних противоречий. Он представляет собой открытую и полную реакцию восточного духа против христианства, систему, в которой догма тесно связана с законами жизни, в которой индивидуальное верование находится в совершенном согласии с политическим и общественным строем". Если мусульманский закон и порицает самоубийство, то не столько в силу религиозных установлений (хотя формально они присутствуют), сколько из соображений человечности — как противоестественный акт, которого следует всемерно избегать, хотя это, к сожалению, не всегда возможно. Если говорить о религиозном аспекте этого деяния, то, с точки зрения ислама, преступность суицида заключается в том, что человек смеет противиться своей судьбе, которая предопределена ему Аллахом, и тем самым добровольно отказывается от Рая. Наказанием грешнику будет Ад, где ему придется вновь и вновь совершать свое злое деяние. В подтверждение приводятся слова Пророка: "Человек умирает по воле Бога, согласно книге, в которой отмечен срок его жизни. Когда придет конец, он не сумеет ни замедлить, ни ускорить его ни на одно мгновение". Однако эти слова нельзя трактовать как прямой запрет самоубийства. Такого табу в Коране вообще нет. Иногда ссылаются на призыв из суры "Женщины": "О вы, которые уверовали! Не пожирайте имуществ ваших между собой попусту, если только это не торговля по взаимному согласию между вами. И не убивайте самих себя. Поистине, Аллах к вам милосерд!" (33/29). Но среди толкователей преобладает точка зрения, что "не убивайте самих себя" здесь, вероятнее всего, означает "не убивайте друг друга". Вместе с тем в Коране есть по меньшей мере два места, которые звучат как поощрение самоубийства. В той же суре читаем: "А если бы Мы предписали им: "Убейте самих себя или выйдите из ваших обиталищ!" — то сделали бы это только немногие из них". (69/66). В суре "Корова", где пересказывается история пророка Моисея, говорится: "И вот сказал Муса своему народу: "О народ мой! Вы сами себе причинили несправедливость, взяв к себе тельца. Обратитесь же к вашему Творцу и убейте самих себя..." (51/54). Как и в иудео-христианстве, в исламе религиозный запрет на самоубийство возник не сразу и опирается не на священный текст Книги, а на суждение толкователей и вероучителей. В хадисах, то есть посткоранских преданиях о словах и деяниях Пророка, можно найти недвусмысленные угрозы в адрес тех, кто совершает интихар (по-арабски это слово первоначально означало "самоумерщвление посредством взрезания горла", однако позднее стало термином, обозначающим любой вид суицида). В одном из хадисов Пророк говорит: "Убивший себя железом будет до скончания века таскать на себе в аду орудие преступления. Отравившийся будет вечно пить свою отраву. Спрыгнувший с высоты будет вновь и вновь падать в самую бездну преисподни". Составитель одного из шести "проверенных" сборников суннитских хадисов Абу-Дауд (X век) повествует о том, как Мухаммед отказал в погребальных почестях самоубийце. Приписывают Пророку и такие слова: "В старые времена был некий человек, мучимый болезнью, которая истощила его терпение, и взял он нож, и перерезал себе запястье, и истек кровью до смерти. И сказал на это Господь: "Раб мой ускорил свой конец, нет ему пути в Рай". Однако в реальности мусульманские общины проявляли снисходительность к самоубийцам и в погребении им не отказывали. Вопрос о том, можно ли читать погребальные молитвы над совершившими интихар, обсуждается и поныне. Что же касается мусульманского законодательства, то в нем вопрос о суициде затрагивается лишь косвенно: например, как быть с приданым женщины-самоубийцы, если брак еще не вступил в силу, или должен ли нести материальную ответственность человек, вырывший колодец, если в этом колодце утопился самоубийца. Иногда политические убийства обставлялись так, чтобы смерть врага выглядела, как самоубийство: это не только спасало убийц от ответственности, но и бросало тень на жертву, поскольку для истинно верующего интихар почитался злодеянием и позором. Так произошло в Стамбуле в 1876 году, когда "новые османы", свергнувшие султана Абдул-Азиза, инсценировали его самоубийство. Арестованный падишах якобы перерезал себе артерию, подстригая бороду маникюрными ножницами. Такая бесчестная смерть должна была устранить со сцены неудобную фигуру, а заодно подтвердить правильность решения шейх-уль-ислама о низложении безбожника. К той же тактике прибегли очернители памяти вольнодумного багдадского поэта аль-Маарри (XI век), распустившие слух о том, что нечестивец якобы наложил на себя руки. Поэтическая и новеллистическая традиция мусульманского Востока, склонная к цветистости и преувеличению, романтизировала самоубийство, и сделало его одной из самых распространенных метафор в любовной лирике. Иногда к угрозе самоубийства прибегали даже ученые богословы. Известен случай, когда прославленный суфий Абу'ль Хусейн аль-Нури потребовал от самого Аллаха, чтобы Всевышний каким-нибудь, пусть даже небольшим чудом подтвердил святость своего раба, в противном случае угрожая наложить на себя руки. Другой богослов, слепой Иса аль-Ираки из Дамаска, действительно совершил самоубийство (1206 г.), и горожане отказались молиться за грешника, однако коллеги самоубийцы были более милосердны и проводили умершего молитвой. В период наивысшего расцвета исламской культуры самые смелые из философов ставили под сомнение греховность самоубийства. Писатель Абу Хайан ат-Таухи-ди (X век) и его ученики выдвинули концепцию, которая была бы невообразимо дерзкой для средневекового христианства: жизнь человека имеет смысл, только если она добродетельна; недобродетельное же существование равносильно не-жизни, а стало быть, нет никакого греха в том, чтобы добровольно оборвать жизнь неудачную и недостойную. Примечательно, что в мусульманских странах, несмотря на сравнительно мягкое отношение к суициду, реальные случаи самоубийств во все времена происходили гораздо реже, чем в агрессивно антисуицидном христианском обществе. Эта тенденция еще заметнее в современном мире. Разумеется, бросающийся в глаза перепад в статистике самоубийств (в среднем в 3-4 раза) между странами христианской и мусульманской культуры объясняется и другими факторами (прежде всего социальными и общекультурными), но все же факт остается фактом: из трех великих ближневосточных религий почему-то именно ислам побуждает человека цепче держаться за свою жизнь. Индуизм и буддизм, как и три религии, рассмотренные выше, происходят от одного корня, но объединение их в одной главе объясняется не столько общим происхождением, сколько определенным сходством в трактовке интересующей нас проблемы. Великие восточные конфессии в гораздо меньшей степени, чем иудаизм, ислам и особенно христианство, озабочены этической оценкой суицида и вообще не склонны рассматривать самоубийство как вопрос первостепенной важности. Подобное хладнокровие объясняется тем, что буддизм и индуизм по-иному относятся к смерти. Для человека такой культуры, в которой смерть находится за гранью, откуда нет возврата; Страшный Суд далеко, и вердикт его неизвестен; воскресение суждено не каждому — в общем, за гробом человека подстерегает неведомое; смерть при этом рассматривается, во-первых, как событие огромной, всё заслоняющей важности, а во-вторых, как нечто страшное, внушающее ужас. Обе восточные религии провозглашают повторяемость земных перерождений человека, которому суждено много раз жить и много раз умирать. При этом колесо самсары, череда перевоплощений, — это тяжкое испытание, которое нужно с достоинством выдержать, и тогда, достигнув святости, душа вырвется из порочного цикла и больше не должна будет выносить ни муку новых рождений, ни муку новых смертей. Идея реинкарнации, общая для буддизма и индуизма, делает суицид бессмысленным и даже вредным — но не из страха перед Богом, а из вполне рациональных соображений. Добровольно уходящий из жизни ничего не достигнет — карма вновь поставит его в ту же самую ситуацию, ибо человек с ней не справился. Самоубийство все равно не спасет от выпавших на твою долю страданий. Более того, поскольку уровень нынешней инкарнации определен поведением в предшествующем воплощении, эгоистическое самоубийство отдаляет от нирваны. Суицид — не выход, но и драматизировать его особенно незачем. Будет другая жизнь, будет другой шанс. Однако есть ситуации, в которых самоубийство может продвинуть человека далеко вперед по цепочке перерождений и, возможно, даже разорвать ее вовсе. То есть и индуизм, и буддизм признают, что иногда убивать себя не только извинительно, но даже похвально. Все помнят буддийских монахов, в 60-е годы подвергавших себя самосожжению в знак протеста против американской оккупации Вьетнама. Вряд ли эти люди рассчитывали, что своей страшной смертью заставят американцев вывести войска, но они верили, что актом самопожертвования достигнут статуса святости. С этим, кажется, был не согласен нобелевский лауреат и будущий самоубийца Кавабата Ясунари, писавший: "Даже если испытываешь глубочайшее отвращение к окружающей реальности, самоубийство все равно — не форма сатори. Самому высоконравственному самоубийце все равно далеко до святого". Но в ответ монахи могли бы сослаться на "Агамасутру", в которой приведены слова Шакьямуни, одобряющего самоубийство одного из своих учеников. Разумеется, говоря об индуизме и буддизме, можно делать только самые широкие обобщения — обе великие восточные религии подразделяются на многочисленные ветви, школы, секты, и у каждой своя философско-этическая система, своя традиция, свой ритуал, свое отношение к смерти вообще и к самоубийству в частности. Классический индуизм, самая древняя из существующих религий (три с половиной тысячи лет), наиболее апатичен и пессимистичен. Для него жизнь в любых ее проявлениях — безусловное зло, а смерть, небытие — безусловное благо. Идеальный путь души — как можно быстрее (то есть за минимальное количество перерождений) исполнить свой земной долг и влиться в Великую Пустоту. Высшая из каст, брахманы, терпимы и даже благосклонны к суициду, если он совершен из высших соображений. В "Законах Ману" сказано: "Брахман, без страха и горя освободившийся от своего тела при помощи одного из способов, завещанных нам святыми, считается достойным того, чтобы быть допущенным в местопребывание Брахмы". Правда, те же законы позволяли взыскующему святости уходить из жизни лишь по достижении определенного возраста и только в том случае, если у него есть хотя бы один сын. С индуизмом связаны два суицидных ритуала, в свое время произведшие глубокое впечатление на европейцев. Английское слово juggernaut, употребляемое в значении "всесокрушающая махина", произошло от имени бога Джаганнатхи, особой ипостаси Вишну-Кришны. В городе Пури, где находится святилище Джаганнатхи, издавна проводится ратхаятра, церемония провезения изваяния на массивной колеснице, которую тянут сотни храмовых служителей и паломников. В прежние времена самые истовые из пилигримов в порыве благочестия бросались под тяжелые колеса, веря в благость такой смерти. Если случаи добровольной гибели фанатиков под колесами "Джаггернаутовой колесницы", вероятно, происходили не так уж часто, то другой индийский обычай — сати (самоубийство вдов) был распространен очень широко. Буквально сати означает "добродетельная жена". Этот обычай уходит корнями в глубокую старину и некогда был распространен у многих древних народов, в том числе у скифов, фракийцев, китайцев. Мужчинам нравится думать, что они составляют весь смысл существования своих женщин, но у древних было больше возможностей принудить вдову доказать свою любовь и преданность самым радикальным из способов. Святой Иероним, еще не подозревавший о том, что век спустя церковь начнет кампанию против суицида, восхваляет подобную самоотверженность: "У них (индийцев) есть закон, согласно коему любимая жена должна взойти на костер вместе с усопшим супругом. Жены соперничают друг с другом, чтобы завоевать это право, и высшая награда целомудрия — быть сочтенной победительницей. Та из жен, что оказалась самой достойной, обряжается в лучшие одежды и ложится рядом с трупом, лобызая и обнимая его. Прославляя чистоту, она презирает бушующее пламя". Англичане, ведшие непримиримую борьбу против этого "варварского" обычая, пытались вести статистику сати. Самым смертоносным стал 1821 год, когда колониальные власти зарегистрировали 2366 случаев самоубийства. Несмотря на законодательные запреты, обычай сохранился в Индии и поныне, только теперь вдова не бросается в огонь, а устраивает самосожжение у себя дома, облившись бензином... Китайцы восприняли пришедший из Индии буддизм с существенными корректировками, обусловленными спецификой национального характера и культуры. Учение Будды мирно уживалось с конфуцианством и даосизмом. Культ предков делал мир мертвых близким и по-родственному нестрашным, а смерть воспринималась как трудное, но не лишенное приятности путешествие, в конце которого умершему гарантирована встреча с дорогими его сердцу людьми. Китайскую культуру отличает "домашнее", даже какое-то уютное отношение к смерти. Вспоминать о ее неотвратимости совсем не страшно — скорее наоборот. Вполне уместно подарить гроб тяжело больному другу или престарелому родителю — конечно, если подарок красивый и дорогой. Похоронный обряд похож на праздник, особое значение придается его пышности. Старый советский анекдот о месте, освободившемся на Новодевичьем кладбище (умереть необходимо сегодня же, не то участок перехватят), звучит вполне по-китайски. В Китае самоубийство считалось вполне достойным выходом из тяжелой или позорной ситуации, однако китайцам было далеко до средневековых японцев, возведших суицид в ранг наивысшей доблести и желаннейшего из видов смерти. Японская разновидность буддизма жестче, мужественнее и мрачнее, чем буддизм континентальный. Это объясняется не только влиянием пресловутого "японского духа", но и "разделением функций", сложившимся между двумя японскими конфессиями, буддизмом и синтоизмом, которые отлично ладят друг с другом. Национальная религия островитян охотно потеснилась, отдав под юрисдикцию чужеземного учения все связанное с горем и смертью, себе же оставила лишь те стороны человеческого бытия, которые связаны с жизнью и радостью. Синто — самая жизнеутверждающая из всех религий, в ней заложено изначальное неприятие смерти. В синтоистской мифологии описано, как бог Идзанаги, подобно Орфею, отправился в царство мертвых за своей умершей супругой богиней Идзанами. Когда Идзанаги увидел гниющий, разлагающийся труп жены, он в ужасе бежал из мира мертвых, завалил вход камнями и совершил обряд очищения. В мире нет другой религии, которая относилась бы к небытию с таким отвращением, как синтоизм. Он просто отказывается признавать существование смерти. Буддизм, в свою очередь, охотно предоставил туземной религии заниматься свадьбами и танцами, забрав себе похороны и бдения, ибо тот, кто владеет смертью, владеет и жизнью. Дзэн, буддизм прямого действия, был взят на вооружение самурайским сословием и доведен до своего логического завершения: лучший воин — тот, кто не боится смерти; смерти не боится тот, кто не боится верной смерти; самая верная смерть — это не смерть в бою (где можно и уцелеть), а смерть от собственной руки. Стало быть, высший разряд смерти — суицид. А для того чтобы воины не переубивали себя, возник целый кодекс самоубийства, введший сложную систему запретов, ограничений и ритуалов. С точки зрения суицидологии главное отличие восточных религий (то есть индуизма и буддизма) от религий западных (христианства, ислама и иудаизма) заключается в том, что самоубийство не имеет стигмы греховности. Это серьезный аргумент против "нравственного закона", отвергающего суицид. Если половина человечества в течение многих веков не считала суицид преступлением против Бога, то, может быть, Бог (нравственный закон, природа) самоубийц вовсе не отвергает? Что если наш пресловутый "нравственный закон" — всего лишь голос подсознания, которое, как известно, формируется под влиянием взрастившей нас культуры (в данном случае христианской, а стало быть, антисуицидной)? Ведь не может же современный человек, хоть бы даже и исповедующий христианство, быть до такой степени высокомерно-европоцентричным, чтобы признавать истинность только своей веры и только своей нравственной системы? Отношение к суициду философов разного времени. В античном обществе отношение к суициду менялось от терпимого и, в отдельных случаях, даже поощрительного в ранних греческих государствах к законодательно закрепленному запрету в поздней римской империи. Государственные мужи Древней Греции признавали за гражданами право на уход из жизни лишь в некоторых случаях. Часто разрешение на самоубийство давалось осужденным преступникам (вспомним историю Сократа). Самоубийство, совершенное без санкции властей, строго осуждалось и каралось посмертным поношением: в Афинах и Фивах у трупа отсекали руку и хоронили ее отдельно. Известна история спартанца Аристодема, искавшего и нашедшего гибель в Платейской битве. В отличие от летчиков-камикадзе и Александра Матросова, он удостоился не почестей за героизм, а хулы и осуждения. Вместе с тем в той же Спарте чтили память самоубийцы Ликурга, которого следовало бы поставить в пример политикам последующих веков. Прославленный законодатель отправился к дельфийскому оракулу, взяв с сограждан клятву жить по введенным им законам, пока он не вернется. Когда оракул одобрил нововведения реформатора, Ликург уморил себя голодом, чтобы связанные словом спартанцы продолжали жить по его правде и дальше. В Афинах и ряде других городов имелся особый запас яда для тех, кто желал уйти из жизни и мог обосновать свое намерение перед ареопагом. Читаем у Либания: "Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания ареопагу и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе претит — умирай; если ты обижен судьбой — пей цикуту. Если сломлен горем — оставляй жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец". Итак, государство уже вторглось в область сокровенной и окончательной свободы, но пока еще ведет себя деликатно и Снисходительно — разумеется, лишь по отношению к полноправным гражданам, поскольку рабам свободы не полагалось вовсе. В Риме, особенно после создания империи, строгость закона по отношению к mors voluntaria ("добровольная смерть") усугубилась. В кодексе императора Адриана (II век) легионеру за попытку самоубийства полагается смертная казнь: "Если солдат попытается умертвить себя, но не сумеет, то будет лишен головы". А дальше следует характерная оговорка: "...в том случае, если только причиной тому не были невыносимое горе, болезнь, скорбь или иная подобная причина". Далее названы и иные смягчающие вину мотивы: "усталость от жизни, безумие или стыд". Даже с учетом смертной казни для самоубийц, не подпадающих под вышеуказанные категории, а они допускают самую либеральную интерпретацию, то получается, что во времена Адриана право относилось к несчастным самоубийцам куда гуманнее, чем европейское законодательство XIX столетия — во всяком случае, признавало наличие обстоятельств, оправдывающих суицид. В "Дигестах" Юстиниана, классическом своде римского права (VI век), осуждается только самоубийство "без причины", ибо "тот, кто не жалеет себя, не пожалеет и других". "Не следует также предавать погребению тех, кто повесился или иным образом наложил на себя руки не вследствие невыносимости жизни, а по своей злой воле", — гласит закон. "Невыносимость жизни" — это еще либеральнее, чем трактовка Адриана. Правда, поблажки для солдат в кодексе Юстиниана отменяются — по тяжести преступления попытка самоубийства приравнивается к дезертирству. Но, как и в Греции, относительная свобода распоряжаться если не собственной жизнью, то собственной смертью предоставлялась только свободным жителям империи. Самоубийство раба влекло за собой показательные акции устрашения. Чтобы при продаже живого товара покупателю не подсовывали рабов со скрытым браком — склонностью к депрессии, — существовал специальный закон, предусматривавший нечто вроде "гарантийного срока": если купленный раб кончал с собой в течение 6 месяцев после заключения сделки, продавец был обязан вернуть покупателю полученные деньги. Государство могло себе позволить двойной стандарт по отношению к суициду до тех пор, пока рабы считались недочеловеками, однако после того, как христианство приобрело статус официальной религии, возникла насущная потребность в унификации. Положение усугублялось тем, что в позднеримской империи самоубийства рабов необычайно распространились и стали приобретать черты эпидемии. Трудно запугать человека, решившего покончить счеты с жизнью, посмертным глумлением над его бренными останками или мучительной казнью — это лишь понуждает самоубийцу выбирать более надежный способ самоумерщвления. Понадобились меры более эффективные и кардинальные. Их предоставила в распоряжение государства христианская церковь. Если светская власть лишала человека свободы лишь в его физической ипостаси и только на период его земной жизни, то власть церковная давала возможность стреножить и душу, ибо юрисдикция религии простиралась и в жизнь загробную. Наступила эпоха, когда человек был неволен распоряжаться ни своим телом, ни своей душой. И продолжалось это больше тысячи лет. "Линия защиты" на судебном процессе над суицидом выстраивалась тысячелетиями. Первым и, пожалуй, самым именитым адвокатом самоубийства был строгий рационалист Сократ. Взгляды философа известны нам главным образом из пересказа Платона, который к самоубийству относился резко отрицательно, но тем не менее звучат эти доводы убедительно, и их весомость еще более подчеркивается тем, что произнесены они перед чашей с цикутой. То, что смерть Сократа была не казнью, а именно добровольным уходом из жизни, доказывает сам философ, сказавший, что ему ничего не стоило опровергнуть вздорные обвинения судей, но он не пожелал этого делать. Его прощальные слова, обращенные к суду, свидетельствуют, что смерть он приветствует как благо: "Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть вам — чтобы жить, а кто из нас идет на лучшее, это никому не ведомо, кроме бога". Впрочем, Платон вкладывает в уста Сократа слова, сводящие на нет правомочность этого довода. Первая разработанная аргументация, целая этическая система, оправдывающая самоубийство, была создана стоической школой. Разумность и нравственность — непременные условия жизни достойного человека. Если в силу каких-либо причин жить разумно и нравственно сделалось невозможно, следует умереть. Благо — не продолжительность жизни, а ее качество. Страха нет, ибо человеку нечего бояться — он хозяин своей судьбы. Соблазнительная формула стоицизма: достойная жизнь и достойная смерть. И неминуемый вывод: достойно жить трудно, достойно умереть легко. Вроде бы всем хорош стоицизм, только, с точки зрения современного человека, слишком уж легко готов расстаться с жизнью. Хочется думать, что со времен Стои она все-таки поднялась в цене. Смерть Клеанфа, ученика и преемника основателя стоицизма Зенона, оставляет чувство некоторого морального дискомфорта. Когда философ заболел, врачи посоветовали ему воздержаться от приема пищи. Клеанф двое суток ничего не ел, и ему стало лучше — опасность миновала. "Он же, — пишет Плутарх, — изведав уже некую сладость, порождаемую угасанием сил, принял решение не возвращаться вспять и переступил тот порог, к которому успел уже так близко придвинуться". Что-то здесь все-таки не так. Возможно, стоицизм — отличная философия смерти, но вряд ли стоит преподавать ее в школах в качестве философии жизни. Воззрения на суицид эпикурейцев сходны со стоическими, хотя две эти философские школы несколько веков оппонировали друг другу по целому ряду основополагающих вопросов — главное различие именно в том, что эпикуреизм-то как раз в первую очередь учит правильно жить. И, что существенно, жить счастливо. Учение Эпикура в его этической части как нельзя лучше соответствует мировоззрению современного человека. Эпикуровская формула бытия обаятельна (жить благородно и весело), желания оспаривать ее не возникает. Прославленное бойкотирование смерти ("Смерть нас не касается: когда мы есть — нет ее, а когда она приходит, то исчезаем мы"), пожалуй, звучит несколько легкомысленно, но к основным постулатам этики Эпикура трудно не прислушаться: · Боги (Бог), возможно (и даже почти наверняка), есть, но им (Ему) не до человека, а стало быть, и человеку не должно быть до них (Него) дела. Надейся не на Него, а на себя. · Жить надо в мире с собой, по возможности абстрагируясь от внешних условий. · Правильная жизненная установка — безмятежность духа и свобода от страха перед миром и смертью. Замечательно сказано: "Не сдавайся ни судьбе, ни чему-либо другому. Но когда явится необходимость расстаться с жизнью» то смело отрешись от нее и от всех, кто по пустоте скован ею; мы выйдем из жизни с прекрасными словами на устах и возгласим: "Хорошо мы пожили!" (Эпикур). Противоположной точки зрения придерживались Платон и Аристотель (позднейшие оппоненты суицида, в том числе и отцы церкви, строили свою систему доказательств, используя их наследие). Платон поставил перед собой очень сложную задачу: не отрекаясь от любви и почтения к своему учителю Сократу, показать, что самоубийство, совершенное этим идеальным человеком, — не выход и не способ. Для этого Платону пришлось вложить в уста своего героя слова, из которых следует, что поступок Сократа — не правило, а редкое исключение, которое может быть санкционировано лишь высшей силой (та самая аргументация, которую впоследствии повторит блаженный Августин). Обращаясь к своему ученику фиванцу Кебету, Сократ говорит: "Сокровенное учение[1] гласит, что мы, люди, находимся как бы под стражей и что не следует ни избавляться от нее своими силами, ни бежать, — величественное, на мой взгляд, учение и очень глубокое. И вот еще что, Кебет, хорошо сказано, по-моему: о нас пекутся и заботятся боги, и потому мы, люди, — часть божественного достояния. Согласен ты с этим или нет? — Согласен, — отвечал Кебет. — Но если кто-нибудь из тебе принадлежащих убил себя, не спросившись предварительно, угодна ли его смерть тебе, ты бы, верно, разгневался и наказал бы его, будь это в твоей власти? — Непременно! — воскликнул Кебет. —А тогда, пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал себя жизни, пока бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде как, например, — сегодня — меня". Платон осуждает не самоубийство вообще, а лишь тех, кто убил себя "от малодушия и праздности". Что ж, с этим, наверное, можно согласиться. Хотя имеют ли право оставшиеся в живых решать, достойными или недостойными были мотивы самоубийцы? Если рациональность Платона все же апеллирует к религиозному сознанию и основана на аксиоме, утверждающей, что человек — раб божий и потому не имеет права произвольно уходить из жизни, то Аристотель больше подчеркивает антиобщественность этого деяния. Оно является актом безответственным и преступлением против государства, ибо загрязняет город и ослабляет общество, лишая его полезного гражданина. Самоубийство "заманивает людей двумя приманками — легкостью и честью", но на самом деле есть трусость и дезертирство, так как убивающий себя подобен солдату, который бросил свой пост. Резоны Аристотеля не столь убедительны для нас — конечно, за исключением тех из нас, кому нравится воображать себя солдатом на посту. Неприятный факт: христианство повело страстную, непримиримую борьбу с самоубийцами, продолжающуюся и поныне, не столько из высших соображений, сколько из меркантилизма, выполняя заказ земных властей. Все имеет свою цену, в том числе и возможность спасти миллионы душ, которую христианство получило с обретением статуса государственной религии. Не секрет, что в первые века своего существования гонимая религия относилась к мученичеству, то есть альтруистическому самоубийству во имя веры, с благоговением. Христианство не смогло бы добиться такого авторитета без страстотерпцев, добровольно шедших на крест или на арену цирка, в пасть голодным хищникам. Однако государству и государственной религии мученики ни к чему — никогда не знаешь, чего от них ожидать, и примерно с V века отношение церкви к добровольной смерти во имя веры начинает меняться. Утвердив принцип "кесарю кесарево", церковь расширила трактовку принципа "Богу Богово": бессмертная душа принадлежит Всевышнему, и только Он волен ей распоряжаться. Искоренение беса самоубийства проводилось с трудно вообразимой для наших времен обстоятельной неторопливостью, растянувшись на столетия. Первая атака была предпринята еще на закате Западной империи, на Арльском соборе 452 года, где суицид впервые был объявлен преступлением, а те, кто его совершают, — "объятыми диавольским безумством". В 533 году Орлеанский собор, следуя пожеланию судебных властей, отказал в христианском погребении самоубийцам из числа осужденных преступников, ибо, совершив самосуд, они обманывают закон, уходят от положенного наказания. Следующий шаг был предпринят на Бражском соборе 563 года, введшем карательные санкции против всех самоубийц: им отказали в церковном отпевании и погребении. Толедский собор 693 года отлучил от церкви не только самоубийц, но и тех, кто, попытавшись покончить с собой, остался жив. Христианская церковь относилась к самоубийству гораздо непримиримее, чем к убийству. Эта явная несправедливость аргументировалась тем, что убийца еще может раскаяться в своем злодеянии, а самоубийца такой возможности лишен. На самом же деле снисходительность к первому из смертных грехов объяснялась все теми же государственными интересами: и светской, и церковной власти было не обойтись без собственных убийц, состоявших у них на службе. Каждая из ужесточающих мер, вводимых церковью против самоубийц, немедленно сопровождалась еще более строгими актами светской власти. Рьяность властей имела кроме религиозной и финансовую подоплеку: еще в законах Людовика Святого (XIII век) самоубийцу предписывалось не только подвергать посмертному суду, но и лишать имущества, переходящего к барону. С централизацией власти наследователем самоубийц стала корона. Таким образом христианская церковь сформировала безоговорочно негативное отношение к суициду лишь через 500—600 лет после своего возникновения. При отсутствии канонических обоснований отцам церкви, участникам антисуицидных церковных соборов V— VII веков, было не так-то просто доказать тезис о недопустимости самоубийства. Положение усугублялось тем, что сам Иисус принял смерть добровольно, то есть фактически закончил свое земное существование самоубийством. Примеру Агнца последовали сотни и тысячи христианских мучеников. Одни безропотно и даже с радостью предавались в руки палачей, другие убивали себя сами и именно за это были причислены христианской церковью к лику святых. Ранние вероучители Тертуллиан (II век) и святой Иероним (IV век) восхваляют верность Дидоны, предпочетшей самосожжение повторному браку. У Евсевия Кесарийского (III век) описано тройное самоубийство антиохийской христианки Домнины и двух ее дочерей, которые, спасаясь от разнузданной диоклетиановой солдатни, бросились в реку "и погибли незапятнанными среди волн". В IV—V веках появились христианские фанатики-донатисты (последователи карфагенского епископа Доната), которые так неистово жаждали мученичества во имя веры, что церковь в конце концов объявила их еретиками. Донатисты убивали себя по поводу и без повода, создав своеобразный культ самоубийства. Донатисты верили в то, что человек может достичь святости усилием воли, однако правящая церковь усмотрела в этой установке грех гордыни. Святой Августин, первым из отцов церкви обрушившийся на суицид, утверждал, что спасение идет только от Бога, а самоубийство, даже совершенное во имя веры, — "мерзкий грех, заслуживающий проклятия, худший из грехов, ибо в нем нет возможности раскаяться". Диспуты с адептами донатизма в конце концов сменились репрессивными мерами. Именно тогда в христианском мире утвердился принцип "веры насильно", вознесший церковный институт к вершинам земной власти, но подорвавший самую основу христианства. Поскольку сослаться на установления Библии Августин не мог, он главным образом оперировал аргументами, почерпнутыми из сочинений Платона, дополнив их суждением о том, что убить себя — означает убить образ Божий. И все же у Августина еще нет полного запрета самоубийства. Для оправдания христианских мучеников, лишивших себя жизни во имя веры, вероучитель ввел категорию самоубийства, внушенного свыше, то есть совершенного по велению Господа (таков, например, случай Самсона). Однако для позднейших вероучителей допущение Августина оказалось слишком либеральным. Святой Бруно (XI век) отказал самоубийцам в мученическом венце, назвав их "страстотерпцами во имя Сатаны", а окончательно обвинительное заключение в их адрес было сформулировано Фомой Аквинским (XIII век). В "Сумме теологии" Аквинат объявляет самоубийство трижды смертным грехом: против Господа, дарующего жизнь; против общественного закона; против человеческого естества — инстинкта самосохранения, заложенного в каждом живом существе. "Всему сущему свойственно любить себя и продлевать свое бытие; самоубийство противно и природным устремлениям, и тому милосердию, с коим человек должен к себе относиться". Разрешил святой Фома и два давних вопроса, с которыми не справился Августин: может ли христианка прибегнуть к самоубийству, если ей угрожает изнасилование? И еще: допустимо ли самоистребление ради веры — путь, который избрали многие раннехристианские мученики? "Не позволено женщине убивать себя ради того, чтобы избежать осквернения, — пишет автор "Суммы". — Ибо никто не вправе избегать малого греха, прибегнув к греху большому. А на женщине, подвергшейся насилию, и вовсе греха нет, если над ней надругались без ее согласия. Как сказано у святого Луки: "Не осквернится тело без соизволения души". Да и всякому очевидно, что грех прелюбодеяния либо супружеской неверности несравним по тяжести с грехом убийства и тем более самоубийства". К самоубийцам во имя Господа Фома Аквинский суров: "...Некоторые убивают себя, полагая, что поступают мужественно, как это сделал Разис; но сие не доблесть и не проявление истинной силы. Так поступает душа слабая, не способная вынести страдания". С приходом Ренессанса и зарождением концепции гуманизма варварство стало уходить в прошлое. Нравы смягчались, нетерпимость постепенно выходила из моды, а жестокость и суеверие из похвальных качеств перешли в разряд постыдных. Европа вступала в новые времена. Впервые о естественных правах человека — на жизнь, на справедливый суд, на собственность — заговорили в Англии и поначалу только применительно к баронам ("Великая хартия вольностей", XIII век). К началу Нового времени идея о том, что у государя есть не только права, но и обязанности, а у подданных не только обязанности, но и права, распространилась по всей северной Европе. Этот поистине революционный переворот в умах, вознесший индивида и тем самым неминуемо приспустивший с недосягаемой высоты и кесаря, и Бога, свершился благодаря мыслителям и сочинителям: Томасу Мору, Эразму Роттердамскому, Мартину Лютеру, Шекспиру, Спинозе, Декарту, Гоббсу, Сервантесу, которые каждый на свой лад учили человека тому, что он достоин уважения. Это не замедлило сказаться на отношении общества к суициду. Первым защитником самоубийц был Монтень, оправдывавший "благородное самоубийство" и восхищавшийся доблестными женщинами античности, жертвовавшими жизнью во имя долга или любви. В следующем столетии пространную и эмоциональную апологию суицида написал Джон Донн, однако опубликовать свой "Биатанатос" позволил лишь посмертно — очевидно, боялся потерять хорошее место диакона в лондонском соборе Святого Павла. Дэвид Юм, вознамерившийся "вернуть человеку его утраченную свободу", издал свой труд "О самоубийстве" (1777) через двадцать лет после того, как этот трактат был написан. Почти сразу же книга попала в список запрещенных изданий, но в конце XVIII века это было уже явным анахронизмом — эпоха безоговорочного осуждения суицида подходила к концу. Первые симптомы послабления проявлялись и раньше. Чрезмерная суровость светского и церковного закона была трудноприменима на практике — и по эмоциональным, и по материальным соображениям. Люди все равно убивали себя, невзирая на земные и небесные кары. Оставались друзья, которые не желали отдавать останки самоубийцы на поругание, оставались родственники, которым нельзя было выжить без средств к существованию. Поэтому чаще всего факт самоубийства скрывался; покойника благополучно отпевали, хоронили на кладбище, а власти смотрели на это сквозь пальцы. В тех же случаях, когда утаить причину смерти было невозможно, самоубийцу объявляли безумным или "временно помутившимся в рассудке" — в большинстве стран это освобождало от церковного и уголовного наказания. Восемнадцатое столетие завершилось тем, что признало за человеком право на жизнь. Это поставило перед юристами сложную задачу: является ли это право одновременно и обязанностью? Ни в одной из конституций и деклараций прав человека этого не утверждалось. Если у человека есть юридическое право жить, стало быть, он может и не пользоваться этим правом, то есть прекратить своё существование. Понадобились долгие десятилетия, чтобы уголовное законодательство различных стран было приведено в соответствие с их основным законом. Французская революция, пролившая реки крови, но показавшая всему миру, как надо расправляться с предрассудками и анархизмом, первой вычеркнула самоубийство из списка уголовных преступлений. Последняя же из европейских стран на это решилась Великобритания, сохранявшая в кодексе антисуицидную статью вплоть до 1961 года. Между двумя этими событиями – 170 лет упорной борьбы государства и церкви с общественным мнением, все более и более сочувствием по отношению к самоубийству. Твердая власть не любит, когда подданные проявляют своеволие, предпочитает лишать жизни сама, поэтому при тоталитарных режимах, будь то наполеоновская Франция или коммунистическая Россия, самоубийство как социальное явление сурово осуждалось или замалчивалось. Во времена Итальянского похода Бонопарт, обеспокоенный количеством самоубийств в рядах своей победоносной армии, издал специальный указ, в котором говорилось: «Солдаты! Нужно уметь преодолевать сердечные страдания! Для того чтобы выдержать душевные невзгоды, потребно не меньше силы воли и мужества, чем для того чтобы выдержать залповый огонь неприятеля!» Великому полководцу принадлежат и такие слова: «Смерть как акт отчаяния – это трусость. Самоубийство не отвечает ни моим принципам, ни месту, которое я занимаю на мировой арене. Я человек, приговоренный к жизни». С другой стороны – исторический факт: в канун первого отречения Наполеон принял яд и остался в живых лишь благородя тому, что отрава от длительного хранения утратила свою действенность… Во второй половине XIX века в цивилизованных странах самоубийц уже не подвергали публичному поношению, но закон по-прежнему был суров по отношению к тем, кто пытался уйти из жизни, но не сумел. В Англии же государство бралось завершить не доведённое до конца самоубийство при помощи палача – попытка суицида каралась смертной казнью. Вот отрывок из письма Николая Огорева бывшей проститутке Мэри Сазерленд (он «спас» эту падшую женщину, и она стала его верной подругой до конца жизни): «Тут повесили человека, который перерезал себе горло, но был спасён. Повесили его за попытку самоубийства. Врач предупредил их, что вешать его нельзя, потому что разрез разойдётся, и он сможет дышать прямо через трахею. Его не послушали и повесили. Рана немедленно раскрылась, и повешенный ожил. Понадобилось много времени, чтобы собрать олдерменов. Наконец они собрались и решили перетянуть шею приговорённого ниже раны и держать так, пока он не умер. О, Мэри, что за безумное общество и что за идиотская цивилизация». Этот возглас очень точно отражает состояние умов и общественное настроение думающих людей XIX века. Из жуткого, табуированного призрака, загнанного в самый угол общественного сознания, суицид превращался в мощное, многокомпонентное явление, в котором сочетались кризис религии, изменение мироощущения личности, социальный кризис, распад патриархальной семьи и множество иных факторов. Как уже было сказано мэр города Бордо Мишель Эйкем де Монтень был первым, кто, спустя полутора тысяч лет после поздних стоиков и поздних эпикурейцев, подал в голос в защиту самоубийц, опубликовав свои «Опыты», впоследствии включённые в ватиканский «Список запрещённых книг». Монтень — один из первых свободных умов зарождающейся гуманистической эпохи и уже поэтому не может осуждать тех, кто осуществил свое право на свободу выбора в главном из вопросов бытия: жить или не жить. Автор "Опытов" порицает лишь тех, кто наложил на себя руки из малодушия, но самоубийство из благородных мотивов вызывает у него уважение. Однако у Монтеня теме суицида отведено совсем немного места — для рассудительного и вместе с тем оптимистичного рационалиста эта тема, видимо, представляла скорее отвлеченный интерес, и свободу окончательного выбора он отстаивал не из личной заинтересованности, а из принципа и любви к справедливости. Первый же трактат, целиком посвященный апологии самоубийства, появился несколькими десятилетиями позднее. "Биатанатос" Джона Донна — произведение во многих отношениях занимательное. В придаточных предложениях длинного, витиеватого, уклончивого наименования этого труда легко увязнуть: "БИАТАНАТОС. ДЕКЛАРАЦИЯ ПАРАДОКСА ИЛИ ТЕЗИСА, ГЛАСЯЩЕГО, ЧТО САМОУБИЙСТВО — НЕ ДО ТАКОЙ СТЕПЕНИ ГРЕХ, ЧТОБЫ ОТНОСИТЬСЯ К НЕМУ ИМЕННО ТАК И НЕ ИНАЧЕ, С ПОДРОБНЫМ РАССМОТРЕНИЕМ СУТИ И СОДЕРЖАНИЯ ВСЕХ ЗАКОНОВ, ЯКОБЫ НАРУШАЕМЫХ СИМ ДЕЯНИЕМ". Цель в предисловии заявлена вполне благая: обличить зло самоубийства, однако автор обличает сей грех довольно странно. Да, пишет он, самоубийство — одна из форм убийства и потому заслуживает осуждения. С другой стороны, не каждый, совершивший убийство, по закону подлежит каре. Точно так же не каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха. Донн пишет, изображая наивное недоумение: "Когда я заглядываю в мартиролог всех тех, кто погиб от своей руки во имя религии, родины, славы, любви, избавления от страданий, страха, стыда, мне стыдно видеть, сколь мало приверженцев добродетели по сравнению с сими бесстрашными". Тем самым автор подводит читателя к главной своей мысли, которую в XVII веке можно было изложить лишь после долгой аргументации: "Наш благословенный Спаситель избрал сей путь ради нашего избавления и пожертвовал своей жизнью, и пролил свою кровь". Прав Борхес, когда пишет: "Заявленная цель "Биатанатоса" — обличение самоубийства; главная — доказать, что Христос покончил с собой". Вот он, наивысший аргумент, делающий все прочие доводы излишними: самоубийство — "не до такой степени грех", если на него пошел Сын Божий. Возможно, аргументация Монтеня и Дона проигрывают умозаключениям философам древности. Внушает симпатию искренность и мужество, которое в ту не склонную к толерантности эпоху требовали от сочинителя подобные откровения. Прошло без малого еще полтора века, прежде чем апология суицида была изложена сухо, деловито и наукообразно, по пунктам. Эту миссию взял на себя еще один -англичанин, Дэвид Юм, назвавший свой труд пре дельно просто, уже безо всяких придаточных — "О самоубийстве" (издано в 1777). Это эссе долгие годы существовало только в виде рукописи, вышло в свет на английском лишь после смерти автора, анонимным изданием, и тоже попало в список запрещенных книг — дух сочинения был слишком вольнодумен даже для Века Просвещения. Юм последовательно разбирает три главных обвинения в адрес суицида, в свое время выдвинутых Фомой Аквинским и доселе никем не опровергавшихся: преступление против Бога; преступление против ближних; преступление против человеческой природы. Второй и третий пункты обвинения в XVIII столетии, как и в нынешнем, опровергались без труда, поскольку они относятся к компетенции земного разума. По поводу вреда, который самоубийца может нанести своим деянием обществу, Юм говорит, что отношения индивида с социумом строятся на основе взаимности. И далее рассуждает таким образом: человек не обязан делать незначительное добро обществу, нанося огромный или просто большой вред себе, поэтому нет смысла продолжать влачить жалкое существование. Но мне кажется, что говоря о ближних наших, имеется ввиду не только абстрактное общество, но и близкие и родные, для которых самоубийство является безусловным преступлением, но очень велико число самоубийств именно по причине безвыходного одиночества. От довода о греховности самоубийства по отношению к самому себе Юм просто отмахивается: есть вещи похуже быстрой смерти — дряхлость, неизлечимая болезнь, тяжкие невзгоды. Что ж, с этим, кажется, не поспоришь. Главное место в эссе, как и следовало ожидать, занимает полемика с первым и в принципе неоспоримым (поскольку не человеческого ума дело) тезисом о преступлении перед Господом. Для атеиста этот аргумент, разумеется, — полнейший вздор, не заслуживающий обсуждения, однако большинство наших современников — люди верующие либо агностики. Юм пишет о том, что как для Вселенной, так и для Бога нет разницы между жизнью какого-нибудь насекомого и человека. Далее он утверждает, что всё предопределено свыше, и если жизнь стала не выносимо тяжёлой, так это и есть знак свыше о том, что пора. Сегодня это звучит не слишком убедительно. А как же свобода выбора, а ответственность, подразумеваемая этой свободе. На мой взгляд, этот тезис так и остался опрокинутым, единственное, что здесь можно сказать, а вернее повторить, то что Спаситель наш шёл на верную смерть именно по Божьей воле, всё же остальное напоминает переливание из пустого в порожнее. Спиноза — первый мыслитель новой эпохи, который в критике суицида обошелся без огневой поддержки в виде геенны и вечного проклятья. Тезис голландского материалиста прост и мужествен: "Те, кто лишает себя жизни, имеют душу, пораженную бессилием; их натура потерпела полное поражение в борьбе с внешними обстоятельствами". Очевидно, Спиноза, как и Платон, имеет в виду самоубийство вследствие малодушия. Однако вряд ли справедливо распространять этот приговор на всех самоубийц без исключения, ибо как тогда быть с неистовым библейским Разисом и его многочисленными историческими последователями? Кроме того, не вполне ясно, о какой борьбе толкует философ-пантеист (а пожалуй, что и атеист). О борьбе во имя чего? Во имя того, чтобы, преодолев все "внешние обстоятельства", дожить до 95 лет и умереть от перелома шейки бедра? Кажется, без Бога и высшего смысла, не обойтись. По Канту человеческая жизнь священна, потому что она — часть природы. Самоубиение безнравственно, ибо самоубийца предает цель своего существования, совершает преступление против высшего долга, коим является всеобщий закон природы. "...Тот, кто занят мыслью о самоубийстве, спросит себя, исходя из понятия необходимого долга по отношению к самому себе, совместим ли его поступок с идеей человечества как цели самой по себе. Если он, для того чтобы избежать тягостного состояния, разрушает самого себя, то он использует лицо только как средство для сохранения сносного состояния до конца жизни. Но человек не есть какая-нибудь вещь, стало быть, не есть то, что можно употреблять только как средство; он всегда и при всех своих поступках должен рассматриваться как цель сама по себе. Следовательно, я не могу распоряжаться человеком в моем лице, калечить его, губить или убивать". Интересно, сумела ли эта во всех отношениях похвальная идея остановить руку хоть одного человека, доведенного до крайней точки, и решившегося на самоубийство? Позволю себе в этом усомниться. Причины, побуждающие к самоубийству. Поступок самоубийцы почти всегда повергает остающихся в шок — невообразимым для многих попиранием жизненного инстинкта, бесстрашием перед лицом укорененного в нашем сознании и подсознании табу, разрывом всех и всяческих связей с миром людей, с нашим миром. Для большинства во все времена мотивы этого пугающего акта казались непостижимыми и даже мистическими. Но человек не любит необъяснимого и если не знает удовлетворительного ответа на вопрос, то придумает неудовлетворительный, лишь бы не оставаться вовсе без ответа. До поры до времени европейцев устраивало объяснение суицида, предложенное церковью: самоубийство происходит в результате безумия, то есть из-за того, что в душу проникает бес и пожирает ее изнутри. Однако в XVIII столетии для подросшего сознания такого истолкования стало недостаточно — тем более что явно не все случаи самоубийства можно было объяснить безумием. Тогда-то и возникли первые попытки сделать некие обобщения — то есть вывести теорию самоубийства. В последние двести лет представление о человеке и механизме его поступков постоянно усложнялось. В конце XX века человек кажется самому себе гораздо более сложным существом, чем он представлялся мыслителям и ученым Века Просвещения. То была эпоха простых ответов на сложные вопросы. Из-за чего люди убивают себя? Монтескье и Карамзин с уверенностью винили в этом климат и рацион питания. Чуть позже вина с не меньшей убежденностью была возложена на нигилизм, материализм и прочие разрушительные идеи. А сегодня получается, что мы все-таки до конца не понимаем, почему миллионы людей ежегодно стремятся расстаться с жизнью — то есть с тем, что кажется нам главным сокровищем. Само обилие существующих ныне суицидологических теорий свидетельствует о нашей растерянности перед феноменом самоубийства. Основателем суицидологии был Эмиль Дюркгейм, создавший стройную, но, как мы увидим, отнюдь не исчерпывающую, а кое в чем и явно неубедительную теорию суицидальной мотивации. Тем не менее его работа "Самоубийство" (1897) дала толчок новым изысканиям, и уже в начале XX века появилось целых три школы суицидологии: социологическая (то есть собственно дюркгеймовская), антропологическая (выводящая суицидальность из аномалий в строении и развитии организма) и психиатрическая. Затем школ стало больше — прибавились психоаналитическая, биохимическая (сделавшая главными виновниками гены и гормоны), макроприродная (которая искала причину в расположении планет, воздействии окружающей среды, географических условиях и т.д.). Со временем стало очевидно, что ни одно из направлений неспособно объяснить феномен суицида во всей его полноте. Это выяснилось в ходе обширных статистических исследований, которые помогли ученым выявить общие закономерности, но так и не решили тайну каждого отдельного самоубийства. Исследование мотивов суицида, проведенное в 30-е годы в Англии, дало такую картину: 37% всех случаев объяснялись психическими патологиями, 35% — социальными причинами, 17% — личностными аномалиями, 14% — личными невзгодами (несчастная любовь, болезнь, утрата и т.д.). В ряде случаев мотивация была комбинированной — этим объясняется зашкаливание за стопроцентную сумму. Примерно в те же годы этнографы провели исследование суицидологической картины у народов центральной и восточной Африки. Там наиболее часто встречающиеся мотивации были такими (в порядке убывания): болезнь, любовная драма, импотенция или бесплодие, психическое заболевание, стыд. Из этого маленького примера ясно, что в зависимости от общественных условий и культурных особенностей соотношение основных суицидальных мотиваций может сильно отличаться. Однако всегда будет достаточно высокой пропорция суицидальных случаев, которые не укладываются в рамки основных категорий (те же "личностные аномалии" или так называемые "немотивированные самоубийства"). Это, разумеется, не означает, что суицидология сто лет трудилась впустую — она сумела выявить некоторые общие законы. Я рассмотрю два, на мой взгляд, самые интересные направления. С точки зрения социологии самоубийство — одна из моделей так называемого девиантного поведения, область социальной патологии — наряду с наркоманией, проституциеи, преступностью и алкоголизмом. Убивая себя, человек отказывается признавать, что он общественное животное, и тем самым привлекает к своей персоне, пусть посмертно, пристальное внимание того самого социума, которым столь решительно пренебрег. Эмиль Дюркгейм сводит всю совокупность мотиваций суицида к пагубному воздействию социальной среды и происходящих внутри нее процессов. Индивид не убивает себя — происходит убийство, совершаемое обществом. Основатель суицидологии выделяет всего три типа самоубийства: эгоистическое, альтруистическое и анемичное. Эгоистическое самоубийство происходит тогда, когда узы, соединяющие человека с жизнью, разрываются, когда ослабевает его связь с обществом, результатом чего становится крайний индивидуализм. Высокий уровень образования в смысле суицидораспо-ложенности — вещь опасная. Интеллектуалы убивают себя раз в десять чаще, чем люди малообразованные — именно потому, что образованность и связанная с нею материальная обеспеченность (во всяком случае, во времена Дюркгейма они были связаны) способствуют обострению индивидуализма. Парадоксально, но факт: чем легче и приятней жизнь человека, тем чаще он задумывается о самоубийстве. Что, собственно, и демонстрирует наша благоустроенная эпоха. Альтруистическое самоубийство, наоборот, является следствием недостаточно развитой индивидуальности. К этой категории, например, относится самоустранение стариков в примитивном обществе. По Дюркгейму, альтруистический суицид является приметой "обществ низшего порядка". Человек кончает с собой из "общественных" соображений, когда социум оказывает на личность сильное психическое давление, побуждая ее к самоуничтожению. Пример — массовые самоубийства в фанатичных и тесно сплоченных религиозных общинах. Общественный интерес подавляет личный там, где "я" не принадлежит человеку. "Во всех этих случаях мы видим, как субъект стремится освободиться от своей личности для того, чтобы погрузиться во что-то другое, что он считает своей настоящей сущностью". И очень важное замечание: "В той среде, где властвует альтруистическое самоубийство, человек всегда готов пожертвовать своей жизнью, но зато он так же мало дорожит и жизнью других людей". Тоталитарные государства XX века, отстаивавшие примат социальных ценностей над индивидуальными, легко жертвовали гражданами, мешавшими развитию общества, а полезных граждан постоянно призывали к самопожертвованию, в том числе и прямому — через альтруистическое самоубийство (прославление подвига Матросова, "последнюю пулю себе", эскадрильи камикадзе и прочее). Анемичное самоубийство (аномия — общее состояние дезорганизации) становится массовым явлением в период любых значительных социальных потрясений — причем не только отрицательных, но и положительных. "Каждый раз, когда социальное тело терпит крупные изменения, вызванные внешним скачком роста или неожиданной катастрофой, люди начинают убивать себя с большей легкостью". В качестве примеров позитивных, но оттого не менее суицидопобуждающих общественных перемен Дюркгейм приводит данные 1870-х годов: рост самоубийств в победоносной Германии, а также в объединившейся, бурно развивавшейся Италии. При подобных перепадах происходит массовое изменение установившейся социальной иерархии. Резкое изменение общественного и имущественного статуса влечет за собой волну самоубийств среди тех, кто не смог приспособиться к новым условиям. Законы Дюркгейма гласят, что уровень самоубийств в популяции напрямую связан с ее степенью сплоченности: суицидальная статистика изменяется обратно пропорционально степени семейной, религиозной и политической интеграции. Совершенно очевидно, что теория Дюркгейма, при очевидной бесспорности своих ключевых положений, объясняет лишь один, пусть даже очень широкий, аспект суицидальных побуждений. Вместе с тем французский социолог открыл и попытался объяснить ряд важных закономерностей, изучение которых было продолжено его многочисленными последователями. Значительное преобладание мужских самоубийств над женскими Дюркгейм объяснял тем, что у женщины менее развита чувствительность, женщина недостаточно проникнута общественной жизнью и "очень несложных социальных форм достаточно для удовлетворения всех ее требований". Это утверждение, разумеется, звучит до комичного шовинистично, однако дальнейшее развитие суицидологии подтвердило, что женщины действительно совершают самоубийства в среднем в 3-4 раза реже. Современная психология объясняет это тем, что женщины отличаются большей ментальной пластичностью и обладают лучшей социальной адаптируемостью. Правда, они совершают в пять раз больше суицидальных попыток, чем мужчины, но в большинстве случаев эти покушения носят демонстративный характер и направлены не на прекращение собственной жизни, а на улучшение ее качества (привлечь внимание к своему несчастью, получить помощь, вызвать сострадание и прочее). Характерно, что в скандинавских странах, где эмансипация началась раньше и получила большее развитие, социальные роли полов почти полностью сравнялись, и, как результат, количество самоубийств среди женщин и мужчин почти сравнялось. Редким исключением в этом отношении является Япония — там женщины убивают себя чаще, чем мужчины, что особенно проявляется в старших возрастных группах. Последователи Дюркгейма усовершенствовали социологическую суицидологию, открыли множество новых закономерностей, связывающих уровень самоубийств с общественными процессами, вывели сложные формулы, позволяющие прогнозировать, а стало быть, и смягчать суицидные всплески. Сегодня мы знаем и можем объяснить, почему горожане убивают себя чаще, чем сельские жители (причин много: в аграрных сообществах крепче институт семьи; дезорганизованные городские зоны — рассадник самоубийств и т.п.); почему снижение рождаемости пагубно отражается на уровне самоубийств (установлено, что уровень самоубийств находится в обратной зависимости с долей детей в популяции: дети цементируют семью, крепкая семья — хороший барьер против суицида); почему число самоубийц резко падает во время войны (в годы военных испытаний общество консолидируется, что понижает степень социальной изоляции) и так далее, и так далее. Социология способна объяснить причины большинства самоубийств в социально неблагополучных странах (например, в сегодняшней России), но даже там многие случаи выходят за рамки ее компетенции. И тем более заметна недостаточность этой теории, когда речь заходит о суицидной картине в тех обществах, где жизнь человека в меньшей степени зависит от социального давления. Неудивительно, что именно в этих странах социологическая школа довольно скоро уступила первенство тому направлению суицидологии, которое объясняет самоубийство устройством человеческой психики и происходящими в ней процессами. Разумеется, человеческая психика — сфера куда более загадочная и гораздо меньше поддающаяся изучению, чем законы развития общества. Самая главная тайна для человека — он сам, механизм его поступков и истинные мотивы его поведения. Здесь нет ничего, известного наверняка, в лучшем случае существуют некоторые правдоподобные предположения, любые же категоричные суждения вызывают сомнение. Примерно до середины XIX века медикам казалось, что наше психическое устройство ненамного сложнее паровой машины или ткацкого станка. Душевная аномалия, толкающая человека на самоубийство, рассматривалась как незначительный механический дефект, легко поддающийся коррекции. Меры предлагались простые и решительные: "Перепробовав различные способы без видимого эффекта, прописал пациенту холодный душ каждое утро, — бодро докладывает о своей методике некий английский психиатр в 1840 году. — Через десять дней страсть к самоистреблению совершенно исчезла и более не возвращалась. Известно также, что вовремя сделанный клистир отлично рассеивает желание самоубийства". Хорошим способом лечения суицидальной склонности считалось поставить за уши пиявки. Или наложить пластырь на область печени в сочетании с обильным питьем, причем непременно очень холодным. Французские врачи Вуазен и Брие де Буамон утверждали, что навязчивая идея самоубийства исчезнет, если больному погуще помазать ноги противонарывной мазью — "нарыв" в душе лопнет, и все будет хорошо. Отличное средство также — многочасовая ванна. Другой французский психиатр пришел к выводу, что во многих случаях от "черной меланхолии" девушек полностью вылечивает замужество. [Это, кажется, и в самом деле неплохое средство — кроме тех случаев, когда брак заставляет задуматься о самоубийстве тех, кому раньше эта идея в голову не приходила — вспомним печально знаменитые самосожжения среднеазиатских жен. Разумный совет меланхоликам давал и Ф.Бэкон: заниматься математикой, ибо она восстанавливает душевную гармонию. К сожалению, в нашем столетии задача врачебной суицидологии кажется куда более трудной. До сих пор неясно, до какой степени нервно-психические расстройства связаны с суицидальным поведением (каковое включает в себя не только завершенное самоубийство, но также суицидальные попытки и суицидальные намерения). Разброс статистических данных слишком велик: одни исследователи утверждают, что примерно одна треть самоубийц — люди психически больные; в новейших же исследованиях речь идет о 90, а то и 95 процентах. Очевидно, все дело в том, какое состояние считать психическим заболеванием. Большинство суицидентов — люди с пограничными нервно-психическими расстройствами. Значительную группу составляют так называемые акцентуированные личности, люди в принципе психически здоровые, но "со странностями", то есть склонные к аффектной неустойчивости и истероидному поведению. Согласно ряду исследований, суицид является главной причиной смерти среди больных шизофренией. Однако преобладает мнение, что основной "убийца" — не маниакальные состояния, часто сопряженные с эйфорией, а депрессия, та самая "черная меланхолия", от которой в свое время лечили пиявками и холодной водой. Депрессия — это истощение жизненной силы, то есть осознанное или неосознанное желание умереть. Ее симптомы хорошо изучены: чувство вины, ипохондрия, мучительная бессонница и в еще большей степени страх перед бессонницей. Сон — это своего рода "маленькая смерть", временное отключение сознания. Интересное исследование связи суицидального поведения с привычками сна провел Эдвин Шнейдман, установивший, что больше склонности к самоубийству проявляют не только те, кто страдает бессонницей, но и люди, просыпающиеся по утрам с трудом и в плохом настроении. Иными словами, среди "сов" самоубийц больше, чем среди "жаворонков". При досконально изученной симптоматике этого состояния происхождение его трактуется по-разному. В прежние времена, когда человеческой психикой еще не занималось столько научных дисциплин, говорили о несчастной любви, стыде, угрызениях совести или пресыщенности. Современная социология ищет корни депрессии в социально-психологической дезадаптации личности, которая обычно происходит вследствие утраты человеком привычной ролевой функции — в семье или иных структурах общества. С точки зрения психобиологии депрессия — это неврофизиологическая дисфункция, определяемая либо наследственностью, либо гормональным дисбалансом, либо иными подобными факторами. Существует другое более лестное для нас объяснение: виноваты не гены и не гормоны, а этический нигилизм и утрата смысла жизни. Бихейвористика выделяет в качестве главного толчка к депрессии ощущение человеком своей беспомощности и "негативное усиление" заниженной самооценки. Группа суицидального риска в интерпретации "психического" направления суицидологии выглядит иначе, чем у социологов: 1) суициденты с психической патологией; 2) алкоголики и наркоманы; 3) акцентуированные личности (в иной терминологии "абнормальные личности", "индивиды с личностными нарушениями" и проч.); 4) люди практически здоровые, но склонные к острым ситуационным реакциям. Среди "психических" теорий больше всего внимания приковало к себе одно из любимейших чад XX века — учение психоанализа, попытавшееся создать генеральный метод препарирования нашего душевного устройства и, пусть не осуществившее это вряд ли выполнимое намерение, но многое нащупавшее и объяснившее. Если Дюркгейм возложил ответственность за суицид на общество, то Фрейд (а вернее, его последователи), в свою очередь, переложил вину на подсознание. В 1917 году в эссе "Скорбь и меланхолия" Фрейд впервые попытался подступиться к этой теме, высказав предположение, что суицидальность — это переадресация агрессии с внешнего мира на себя. На раннем этапе психоаналитическая теория пробовала найти причины самоагрессии в извращении полового инстинкта или реакции психики на фрустрацию. Но три года спустя, издав работу "За принципом наслаждения", Фрейд ввел в свою теорию новую основополагающую категорию врожденного "инстинкта смерти": не все модели поведения могут быть объяснены инстинктом самосохранения; у инстинкта смерти, разрушения, бывает два проявления — активное и пассивное; многие аспекты человеческого поведения станут понятнее, если учесть взаимодействие двух этих инстинктов — жизни (эроса) и смерти (танатоса), иначе называемых любовью и ненавистью. В таком случае, самоуничтожение — это подавление одного естественного инстинкта другим, не менее естественным. Этой гипотезой вклад Фрейда в суицидологию, собственно, и исчерпывается. Сам он называл свою концепцию "биологической спекуляцией" и говорил, что она нуждается в доработке. В доработчиках недостатка не было. Американский психиатр Карл Меннингер довел идею учителя до логического завершения: любое поведение, вредное для здоровья или опасное для жизни есть проявление инстинкта смерти, а наивысшее из этих проявлений — акт самоубийства. По Меннингеру, психологические компоненты суицидального поведения — месть (агрессия, направленная вовне), вина (агрессия, направленная внутрь) и депрессия (желание умереть). В основе же суицидальной мотивации часто заложено подсознательное стремление вернуться к блаженной безмятежности утробного предсуществования. Увы, и психоанализ не всеохватен — слишком уж часты случаи, когда терапия оказывается бессильна: пациент обращается к аналитику в надежде избавиться от навязчивых мыслей о самоубийстве, но сеансы терапии не помогают, и человек погибает. Суицидальная Россия: история и современность. Траектория русского суицида поражает своей причудливостью и непредсказуемостью. На протяжении истории кривая самоубийств то стелилась к самой абсциссе, то круто взмывала вверх, обгоняя самые "неблагополучные" страны. В России давно уже сосуществуют две нации — и не то чтобы бесконфликтно. Правда, население делится вовсе не по ленинскому принципу на богатых и бедных или эксплуататоров и эксплуатируемых. Незримая, но вполне реальная граница проходит через духовно-культурный комплекс, складывающийся из образования, воспитания, мировоззрения. Условное название двух российских наций: "народ" и "не-народ". Где-то на исходе XVIII столетия национальное тело России пережило нечто вроде клеточного деления — и с тех пор две несоразмерные части общества (их массы обратно пропорциональны вкладу в общенациональную культуру) стали существовать каждая по своим законам. Попробуем дать определение двум составляющим нашей культуры. С "народом" вроде бы ясно: "необразованные массы" (Добролюбов), "низший слой государства" (Белинский), "чернь, простолюдье, низшие сословия" (Даль). Но как определить "не-народ"? Видимо — никуда не денешься — придется использовать затасканный и мутный термин "интеллигенция". Попробуем так: интеллигенция — разумная, образованная, умственно развитая часть жителей. Тогда понятно, что общего у просвещенного александровского аристократа, приват-доцента из поповичей и младшего научного сотрудника брежневской эпохи. "Интеллигенция" и "народ" традиционно находились в ситуации неразделенной любви первой ко второму, что, в общем, естественно: душа может любить тело, к которому приписана, но телу на душу наплевать. С радищевских времен, то есть от самых своих истоков, "интеллигенция" была одержима бесом народопоклонства (Бердяев), хотела служить "народу", жертвовать ради него собой, возвышать его до своего уровня. "Народ" же жил своей жизнью. Очкастые слуги с их непрошеными жертвами ему были не нужны, а те из простолюдинов, кто попадал в тенета образования, со временем (уже во втором поколении) сами превращались в "интеллигентов" и перемещались из одной нации в другую. Слияния так и не произошло, невзирая на все социальные перевороты и совместно пройденные невзгоды. Сегодняшнее деление российского населения на две нации утратило всякие резоны и оттого обрело явственно мистическую подсветку. Но отнюдь не исчезло. Достаточно двум нашим соотечественникам взглянуть друг на друга и перекинуться парой фраз, чтобы стало ясно, кто из них "народ", а кто "не-народ", и при этом первый скорее всего проникнется ко второму спонтанной неприязнью, а второй ощутит некий трудновыразимый дискомфорт, знакомый всякому, кто мучился, пытаясь найти общий язык с сантехником. Этот дискомфорт, убедительнее всего демонстрирующий инакость двух культур, является несомненным атавизмом. Можно понять, почему совестился смотреть мужику в глаза прогрессивный помещик: он, тогдашний "интеллигент", был сыт, чисто одет и привилегирован, а мужик голоден, грязен и бесправен. Сословные комплексы современного кандидата наук (сына преподавателя истории КПСС и внука рабфаковки) могут быть объяснены лишь принадлежностью к иной культуре. В чем опять-таки главным образом виновато внеклассное чтение русской литературы. Если рассмотреть обе российские нации в их историческом развитии с точки зрения суицидологии, то обнаружится, что "интеллигенция" с самого своего зарождения проявляла гораздо больше склонности к самоубийству, чем "народ". Это вполне соответствует суицидологическим законам: материальная устроенность (пусть даже в виде опрятной бедности), сочетаясь с вольномыслием, стимулирует рост самоубийств. Однако нельзя сказать, чтобы и нашему "народу" суицидальное поведение было изначально чуждо. Существует несколько моделей типично "народного" самоубийства, а значит, должны быть и некие общие причины, которые следует искать в бесформенном и отчасти шарлатанском понятии, которое зовется "национальным характером". Не ставя себе сомнительную задачу дать исчерпывающую формулировку русского "народного" характера, все же попробуем найти те психокультурные характеристики, которые можно счесть суицидогенными. Таких опасных качеств можно обнаружить по меньшей мере два, причем каждое из них представляет собой оборотную сторону наиболее привлекательных национальных черт. "Решкой" душевной щедрости, размаха и немелочности, которыми у нас так любят гордиться, является склонность к анархии и ослабленный инстинкт самосохранения. Оборотная сторона отзывчивости и активной сострадательности — непонимание смысла приватности, а стало быть, неуважение к личности, как чужой, так и своей. В сочетании (да еще при передозировке) эти национальные черты могут трансформироваться в мощный саморазрушительный импульс, проявляющийся в безудержном пьянстве, которое само по себе уже является типом суицидального поведения и действительно во все времена несло ответственность за большинство российских самоубийств. Прибавим к этому еще и слабое суицидосдерживающее воздействие православия. Эта государственная религия в постпетровские времена превратилась в деталь казенной машины, и влияние ее на жизнь "народа" было скорее формальным. Приверженность простолюдинов чисто внешней обрядности ввела русскую "интеллигенцию" в заблуждение, поспособствовав созданию мифа о "народе-богоносце". Если б это не было фикцией, советской атеистической пропаганде не удалось бы так быстро и эффективно разрушить именно в "народе" христианскую этику и вообще привычку к набожности. В XX веке суицидная картина в России существенным образом трансформировалась. "Народный" суицид утратил религиозную составляющую и приобрел чисто бытовые черты: пьянство, нужда, неустроенность. Еще одна отличительная черта XX века — осуществление давней мечты русской "интеллигенции" об общей судьбе с "народом". Вчерашние философы и адвокаты трудились на каторге бок о бок со вчерашними "кулаками", а не в специально сооруженных острогах, как некогда декабристы. От телесных наказаний принадлежность к "культурному сословию" более не освобождала, охрана обращением на "вы" не баловала. Всё это до какой-то степени сблизило обе нации, но окончательного слияния так и не произошло. В послереволюционный период развалилась одна классовая иерархия и на ее обломках возникла другая, бурно развивалась промышленность и росли мегаполисы, распался крестьянский уклад, составлявший основной пласт российской жизни, ослабел семейный институт, почти полностью утратила общественное влияние религия — то есть бурно развивались те самые социально-культурные процессы, которые, согласно Дюркгейму, неминуемо влекут за собой подъем уровня самоубийств. Так и произошло. Как только закончилась гражданская война, новая Россия принялась стремительно догонять индустриальные страны по суицидным показателям. Самоубийства шли волнами: с введением НЭПа и первых номенклатурных привилегий стали стреляться твердокаменные большевики, убежденные, что революцию продали и предали; с отменой НЭПа начали вешаться "совбуры"; резко возросло количество бытовых самоубийств. К 1934 году уровень самоубийств по сравнению с 1917 годом поднялся ровно вдвое (34 против 17), а в Москве почти втрое. В 1926 году советские самоубийцы чаще всего вешались (49,7%); на втором месте было огнестрельное оружие — после Гражданской войны его в стране было много (23,9%); на третьем значилось отравление (14,6%); самое последнее место занимало падение с высоты — по причине всеобщей малоэтажности. Женщины предпочитали травиться, однако — следствие эмансипации — довольно часто пользовались пистолетом. К концу двадцатых статистика самоубийств приобрела столь тревожный вид, что партия перевела ее в разряд секретных, а это означало, что достоверный учет вообще прекратился — местным властям не хотелось выделяться по "негативным" показателям, и в действие вступил стандартный советский механизм приписок и "уписок": самоубийства регистрировались под видом несчастных случаев или естественных смертей. Обсуждение проблемы суицида в научной и массовой печати исключалось. Как сказано в предисловии к одной из советских брошюр: "Социализм поднял жизнь и счастье человека на уровень высшей ценности, объявив непримиримую борьбу со всем, что препятствует реализации этого принципа. В таких условиях самоубийство становится вне моральных норм общества". Лишь в середине 80-х суицидная статистика вновь стала открытой. К тому же периоду относится и быстрый рост числа самоубийств, вызванный общим кризисом советского общества. К началу Перестройки СССР превратился в суицидную "сверхдержаву", достигнув коэффициента в 29,7 (в РСФСР — 38,7), что значительно превышало среднеевропейский и тем более среднемировой уровень. Оптимистичные общественные ожидания горбачевской поры сократили число самоубийств почти в полтора раза, но после того, как первоначальная эйфория истощилась, зловещая кривая вновь поползла вверх. Лишения 90-х годов привели к тому, что сегодня в мире больше всего самоубийц, говорящих (вернее, еще недавно говоривших) по-русски. Что касается русских мыслителей XX века, я рассмотрю двух: В. Соловьёва и Н. Бердяева. Изучая материалы к своему докладу, я задалась следующим вопросом: но все же существует ли непреодолимая преграда на пути к суициду для тех, кто не столь безмятежен и пусть изредка, в мрачном настроении, но примеряет возможность добровольного ухода к себе, или не за что уже уцепиться душе? Безусловно, есть. Но, кажется, только за одно: за Веру. Та ее модификация, которая, видимо, единственно возможна для современного мыслящего человека — разумная вера. В. Соловьёв писал: "... Когда жизнь человека не согрета верой, когда он не чувствует близости и помощи Бога и зависимости своей жизни от благой силы, трудность становится непереносимой". Жизнь без веры теряет смысл: "Они (самоубийцы) предполагали, что жизнь имеет такой смысл, ради которого стоит жить, но убедившись в несостоятельности того, что они принимали за смысл жизни, и вместе с тем не соглашаясь (подобно пессимистам теоретикам) невольно и бессознательно подчиняться другому, неведомому им жизненному смыслу, — они лишают себя жизни". Обвинения в адрес самоубийства, выдвинутые Соловьевым, получили дальнейшее развитие в этюде Н.Бердяева "О самоубийстве" (1931). "Борьба против упадочности и склонности к самоубийству есть прежде всего борьба против психологии безнадежности и отчаяния, борьба за духовный смысл жизни, который не может зависеть от преходящих внешних явлений", — пишет Бердяев. "Преодолеть волю к самоубийству значит забыть о себе, преодолеть эгоцентризм, замкнутость в себе, подумать о других и другом, взглянуть на Божий мир, на звездное небо, на страдания других людей и на их радости. Победить волю к самоубийству значит перестать думать главным образом о себе и о своем". Хороший рецепт, но, вероятно, многим он не под силу. В современной статистике смертей самоубийство почти во всех странах занимает тревожное третье место — вслед за смертью в результате болезни и несчастного случая (под которым главным образом подразумеваются ДТП). Ежегодно себя убивают 30000 американцев, 25000 японцев, 20000 французов, 60000 россиян, а число тех, кто пытается себя убить, в 7-8 раз выше. И это при том, что статистика самоубийств всегда занижена, в нее попадают лишь явные случаи. На самом же деле самоубийц гораздо больше — по оценке некоторых социологов, чуть ли не вдвое. По официальной статистике почти полмиллиона землян каждый год сами ставят точку в своей жизни. А ведь XX век, при всех его потрясениях и злодеяниях, невероятно обустроил существование человека, окружил его комфортом и удобствами, невообразимыми сто лет назад — причем более всего материальный уровень жизни вырос именно в тех странах, которые сегодня лидируют по уровню самоубийств (Россия в данном случае не в счет — наш суицидальный всплеск 90-х годов объясняется чисто дюркгеймовскими, социальными причинами и, будем надеяться, закончится вместе с переходным периодом от одной общественной модели к другой). В чем же дело? Что, собственно, произошло? Почему в век толерантности и социального обеспечения (водятся за нашим столетием и такие определения) человечество уподобилось енотообразному зверьку какомицли, который, оказавшись в зоопарке, впадает в депрессию и через некоторое время начинает сам себя пожирать, хотя клетка просторная, а еды много? Причин тому множество. Во-первых, социальные, впервые исследованные Дюркгеймом. В результате технической революции, индустриализации и урбанизации патриархальный мир прошлого столетия был разрушен. Человек утратил контроль над непосредственно окружающим его жизненным пространством, нарушился сам масштаб взаимоотношений личности и общества. Мир стал слишком большим (не деревня, а мегаполис, не артель, а фабрика, не пустынное поле, а людная площадь) и оттого чужим. Любое социальное потрясение, любое массовое изменение общественного статуса (то, что в массовых пропорциях происходит в современной России) влечет за собой всплеск самоубийств. Самоубийцы — это щепки, которыми густо усыпана земля, когда в социальном лесу вырубают поляны и просеки. Во-вторых, нравственные. В XX веке у большинства землян изменилась этическая мотивация поведения. Прежде в ее основе были не подлежащие обсуждению и тем более сомнению установления религии, взывавшей не к логике, а к чувству, не к разуму, а к вере. Если церковь запрещает самоубийство — это не обсуждается. Нельзя — значит нельзя. В нашем веке стал очевиден кризис веры, подготовленный событиями XVIII и XIX веков. Это не духовная катастрофа, как кажется некоторым, а естественная стадия развития. Человечество подросло и повзрослело, оно хочет знать, почему и зачем, оно вышло из детского возраста, когда инструкции воспринимаются без обсуждения, на веру: надо мыть руки перед едой, маму с папой следует слушаться, самому себя убивать нехорошо. А почему? В XX веке человечество пережило переходный возраст со всеми приметами подросткового бунта — атеизмом, революциями, безумными социальными фантазиями. В почете были не послушание и доброе сердце, а ум, дерзновение и самодостаточность. Но ум и высокая самооценка — это та система координат, в которой суициду отводится важное и почетное место. В-третьих, психологические. Если сравнивать самоощущение нашего современника и человека прежних веков, то при внешней иллюзии большей свободы выбора и поступка мы стали гораздо более зависимы от внешнего мира. Просто его диктат из прямого превратился в косвенный, но оттого не менее эффективный. Через аппарат массовой культуры общество все время навязывает нам некий стандарт жизненного успеха, несоответствие которому воспринимается как трагедия. Наверное, прежде стрессов было не меньше, чем сейчас, но люди были психологически устойчивей, менее изнеженны — выживание требовало куда больших усилий, а это делало жизнь более ценной, ибо человеку свойственно дорожить только тем, что дается с трудом. Отсюда четвертая, на мой взгляд, главная причина. Парадокс: чем благоустроеннее становился быт человека XX столетия, тем стремительнее ползла вверх кривая суицида, спускаясь книзу лишь во время мировых войн, что и понятно — когда озверевший мир на тебя охотится, не хочется играть с ним в поддавки. "На войне, в лагерях и в периоды террора люди гораздо меньше думают о смерти, а тем более о самоубийстве, чем в мирной жизни, — пишет Надежда Мандельштам. — Когда на земле образуются сгустки смертельного страха и груды абсолютно неразрешимых проблем, общие вопросы бытия отступают на задний план". Поразительный, но почему-то греющий душу факт: в Освенциме уровень самоубийств среди охранников был в несколько раз выше, чем среди заключенных. Жизненный инстинкт обостряется тогда, когда жизни угрожает опасность. И наоборот.
[1] Сокровенное учение — "эсотерическая" часть учения пифагорейцев, доступная лишь достигшим высшей степени посвящения. |