Реферат: Общее языкознание - учебник
Название: Общее языкознание - учебник Раздел: Рефераты по языковедению Тип: реферат | |||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
ОБЩЕЕ ЯЗЫКОЗНАНИЕ ФОРМЫ СУЩЕСТВОВАНИЯ, ФУНКЦИИ, ИСТОРИЯ ЯЗЫКА В книге рассматриваются проблемы взаимосвязи языка и общества, языка и мышления; формы существования языка в виде развивающегося явления, неоднородного как в территориальном, так и в социальном планах. В книге специально отражен вопрос о коммуникативной функции языка и его знаковой природе, освещены основы психофизиологического механизма речи, а также вопросы, связанные с особенностями литературного языка и явлениями нормы. Ответственный редактор член-корреспондент АН СССР Б. А. СЕРЕБРЕННИКОВ ОГЛАВЛЕНИЕ
ПРЕДИСЛОВИЕПослевоенная эпоха в истории советского языкознания является особенно динамичной благодаря относительно быстрой смене различных событий и ориентаций, которые так или иначе всегда определяют ход и направление лингвистической жизни в каждой стране. Лингвистическая дискуссия 1950 г. и критика так называемого нового учения о языке, реабилитация некоторых ранее незаслуженно попранных истин и приемов исследования, интенсивное проникновение идей структурализма, вызвавшие на некоторое время коллизию между традиционным и структурным языкознанием, заманчивые, но не сбывшиеся идеи машинного перевода и романтическое требование всеобщей кибернетизации лингвистической науки, наметившиеся недостатки структурализма, обусловившие появление некоторых новых взглядов и течений, появление новых отраслей языкознания на стыках языкознания с другими науками и некоторых новых методов исследования и вместе с тем более углубленная разработка целого ряда языков, открывшая новые перспективы — таков общий перечень основных событий рассматриваемого периода. Нет ничего удивительного в том, что столь динамичная эпоха в истории науки одновременно характеризуется повышением интереса к проблемам общего языкознания. За последнее время у нас и за рубежом появилось немало различных работ, отдельных монографий и сборников общеязыковедческого характера. Общетеоретическая проблематика современного языкознания настолько объемна и многообразна, что для ее целостного, систематического и исчерпывающего изложения, вероятно, потребовалось бы многотомное издание какой-нибудь специально посвященной этим целям книги. Перед составителями предлагаемого труда возникли довольно трудные задачи: что следует отобрать из этого необычайного многообразия тем, проблем и частных вопросов. Выход из этого затруднительного положения в конечном счете был найден. Прежде всего авторы поставили своей<5> основной задачей — изложить основные сущностные характеристики языка в их целостной и общей совокупности. Понять сущность языка как особого явления — это значит уяснить его главную функцию и те многочисленные следствия, которые она вызывает, понять особенности его внутренней структурной организации в их сложном взаимоотношении, рассмотреть конкретные формы существования языка в человеческом обществе, ознакомиться с формами воздействия на язык со стороны внешней среды и с движущими силами его развития и исторического изменения. Это особенно важно хотя бы потому, что любое лингвистическое течение, в какие бы внешние формы оно ни облекалось, всегда имеет в своей основе определенное понимание сущностных характеристик языка, определенное их истолкование. Наиболее характерной особенностью почти всех лингвистических течений является акцентированное подчеркивание какой-нибудь одной из сущностных характеристик языка. Так, например, социолингвистические течения в лингвистике самых различных направлений наиболее существенной особенностью языка считают его тесную связь с жизнью общества. Наоборот, различные течения структурализма наиболее существенной характеристикой языка объявляют его внутреннюю структуру и взаимоотношения составляющих ее элементов, отодвигая при этом на задний план все остальное. Поэтому, характеризуя язык, можно его представить как нечто такое, на чем любое явление жизни общества оставляет свои неизгладимые следы, или как схему чистых отношений, своего рода код, или как некое кибернетическое устройство. Читатель может без особого труда заметить, что в предлагаемом исследовании нет никакого преднамеренного и заранее обдуманного противопоставления внешней и внутренней лингвистики. Авторы описывают сущностные характеристики языка такими, какими мы можем наблюдать их в реальной действительности, в конкретном многообразии. Проблемы структуры и системы языка так же важны, как и проблемы влияния общества на язык. Можно заранее сказать, что такой подход к языку не удовлетворит представителей различных крайних течений, но авторы надеются, что вдумчивый читатель сам поймет, в каких целях это делается. Книга открывается главой «К проблеме сущности языка», где дается характеристика коммуникативной функции языка, имеющей далеко идущие следствия, пронизывающие все особенности языка. Одновременно эта глава служит как бы общим введением ко всем остальным главам, поскольку в ней в общем плане затрагиваются различные вопросы, например, проблема отражения, проблема форм мышления, специфические особенности языкового знака, природа слова и понятия и т. д. Во второй главе «Знаковая природа языка» дается характеристика языкового знака в неразрывной связи с той неповторимой<6> по своей специфике языковой системой, которая дает понять, чем языковой знак отличается от знаков всех других систем. В третьей главе «Язык как исторически развивающееся явление» конкретно показаны различные импульсы и движущие силы языковых изменений; глава «Проблемы взаимосвязи языка и мышления» посвящена в основном мало исследованному вопросу о связи употребления языка с различными мыслительными процессами; в главе «Психофизиологические механизмы речи» делается попытка показать сложность психических процессов, сопровождающих акт речи; глава «Язык как общественное явление» рассматривает основные признаки языка, позволяющие трактовать его как общественное явление особого рода; темой VII главы «Территориальная и социальная дифференциация языка» является рассмотрение его отдельных вариантов, вызванных общественными различиями по территориальному или социальному признаку; в главе VIII «Литературный язык» дается анализ отличительных признаков литературного языка в их историческом развитии; наконец, IX, заключительная глава посвящается проблеме языковой нормы. Во избежание возможных недоразумений авторы хотят заранее предупредить читателя, что каждая отдельная глава отнюдь не ставит своей целью изложение абсолютно всех вопросов, относящихся к данной теме. В ней отобран только определенный круг наиболее важных проблем, дающих возможность в общих чертах понять излагаемое явление. Поэтому и прилагаемые к каждой главе списки литературы отнюдь не являются полными и исчерпывающими списками литературы по данному вопросу. В список включалась только литература, связанная непосредственно с вопросом, затронутым автором соответствующей главы. Авторы хорошо понимают большую сложность рассматриваемых в данной работе проблем, которая еще больше усугубляется существующей в настоящее время неоднозначностью их решения, обусловливаемой необычным многообразием точек зрения, лингвистических течений и тенденций в современной лингвистике. Не все проблемы удалось удовлетворительно осветить и разрешить, в работе возможны недочеты и ошибки. Настоящая монография выполнена силами сектора общего языкознания Института языкознания АН СССР под общей редакцией руководителя сектора члена-корреспондента АН СССР Б. А. Серебренникова. В ее создании приняли также участие сотрудники сектора германских языков Института М. М. Гухман и Н. Н. Семенюк и доцент I МГПИИЯ К. Г. Крушельницкая. Авторами отдельных частей монографии являются: глава первая «К проблеме сущности языка» — Б. А. Серебренников; глава вторая «Знаковая природа языка», раздел «Понятие языкового языка» — А. А. Уфимцева, раздел «Язык в сопоставлении со знаковыми системами иных типов» — Т. В. Булыгина, раздел<7> «Специфика языкового знака в связи с закономерностями развития языка» — Н. Д. Арутюнова; глава третья «Язык как исторически развивающееся явление» — Е. С. Кубрякова (разд. «Место вопроса о языковых изменениях в современной лингвистике», «О формах движения в языке и определении понятия языковых изменений», «О некоторых особенностях развития языка в свете его определения как сложнодинамической системы», «Роль внутренних и внешних факторов яыкового развития и вопрос об их классификации», часть разд. «К вопросу о системном характере языковых изменений»), Г. А. Климов (разд. «Языковые контакты»), Б. А. Серебренников — остальные разделы главы; глава четвертая «Психофизиологические механизмы речи» — А. А. Леонтьев; глава пятая «Проблемы взаимосвязи языка и мышления» — К. Г. Крушельницкая; глава шестая «Язык как общественное явление» — Б. А. Серебренников; глава седьмая «Территориальная и социальная дифференциация языка» — Б. А. Серебренников; глава восьмая «Литературный язык» —М. М. Гухман; глава девятая «Норма» — Н. Н. Семенюк. Научно-библиографический аппарат данного тома содержит библиографические списки к каждой главе, включающие использованную литературу (в главе второй библиографические списки даны к каждому из трех ее разделов по отдельности, поскольку они представляют собой относительно самостоятельные части). Помимо библиографий, в конце тома помещены списки принятых в монографии сокращений (названий языков и диалектов, а также грамматических терминов и помет). Отсылки на использованную литературу даются в тексте в виде цифровых указаний на номера библиографических списков: в квадратных скобках помещается номер, соответствующий номеру названия работы в алфавитном списке; страницы использованной литературы отделены от этого номера запятой [,]; при отсылке читателя к нескольким работам их номера отделяются точкой с запятой [;]. Книга подготовлена к печати сотрудниками сектора общего языкознания М. А. Журинской, В. И. Постоваловой и В. Н. Телия под руководством Е. С. Кубряковой. Коллектив авторов выражает свою искреннюю благодарность рецензентам проф. А. А. Реформатскому и проф. Н. С. Чемоданову, которые оказали своими, советами и замечаниями большую помощь при подготовке работы к печати. Сектор выражает также свою признательность член-корр. АН СССР В. Н. Ярцевой и доктору филол. наук Э. А. Макаеву, взявшим на себя труд ознакомиться с рукописью и сделавшим ряд ценных указаний.<8> ГЛАВА ПЕРВАЯК ПРОБЛЕМЕ СУЩНОСТИ ЯЗЫКАЧеловеческий язык — необычайно многогранное явление. Чтобы понять истинную сущность языка, его необходимо рассмотреть в разных аспектах, рассмотреть, как он устроен, в каком соотношении находятся элементы его системы, каким влияниям он подвергается со стороны внешней среды, в силу каких причин совершаются изменения языка в процессе его исторического развития, какие конкретные формы существования и функции приобретает язык в человеческом обществе. Обо всех этих особенностях будет более или менее подробно сообщено в соответствующих главах этой книги. Вместе с тем необходимо предварительно выяснить, прежде чем говорить об отдельных частностях, какое свойство языка определяет его главную сущность. Таким свойством языка является его функция быть средством общения. Любой язык мира выступает как средство общения людей, говорящих на данном языке. Роль коммуникативной функции в процессе создания языка огромна. Можно без преувеличения сказать, что система материальных средств языка, начиная от фонемы и ее конкретных реальных манифестаций и кончая сложными синтаксическими конструкциями, возникла и сформировалась в процессе употребления языка как средства общения. Многие специфические особенности языка, как-то: наличие специальных дейктических и экспрессивных средств, средств локальной ориентации, различных средств связи между предложениями и т. д. можно объяснить только исходя из нужд функции общения. Появление звуковой речи способствовало возникновению и развитию новых типов мышления, в особенности абстрактного мышления, давшего человечеству ключ к разгадке сокровенных тайн окружающего мира. Употребление языка в качестве средства общения порождает особые специфические процессы, совершающиеся в его внутренней сфере и обусловленные этой функцией. Использование звуковой речи вызвало появление у человека так<9> называемой второй сигнальной системы, и слово приобрело функцию сигнала второй ступени, способного заменять раздражения, исходящие непосредственно от того предмета, который оно обозначает. Без изучения системы коммуникативных средств, истории их образования и их сложных взаимоотношений со всей психической деятельностью человека невозможно решить такие кардинальные проблемы общего языкознания и философии, как проблема связи языка и мышления, проблема взаимоотношения между языком и обществом, проблема специфики отражения человеком окружающего мира и проявления этого отражения в языке и многие другие проблемы. К сожалению, приходится отметить, что рассмотрению этого чрезвычайно важного вопроса в существующих учебниках по общему языкознанию уделяется очень мало внимания. Чаще всего изложение этих процессов ограничивается объяснением так называемого круговорота речи, осуществляемого двумя разговаривающими между собой индивидами А и В. Вот как объясняет, например, это явление Фердинанд де Соссюр в своем «Курсе общей лингвистики»: «Отправная точка круговорота находится в мозгу одного из разговаривающих, скажем А, где явления сознания, нами называемые понятиями, ассоциируются с представлениями языковых знаков или акустических образов, служащих для их выражения. Предположим, что данное понятие порождает в мозгу соответствующий акустический образ: это явление чисто психическое, за которым следует физиологический процесс: мозг передает органам речи соответствующий образу импульс; затем звуковые волны распространяются изо рта А в ухо В : процесс чисто физический. Далее круговое движение продолжается в В, в обратном порядке: от уха к мозгу — физиологическая передача акустического образа; в мозгу — психическая ассоциация этого образа с соответственным понятием. Когда В заговорит в свою очередь, этот новый акт речи последует по пути первого и пройдет от мозга В к мозгу А те же самые фазы» [59, 36]. Изучение процессов, происходящих в круговороте речи, имеет, конечно, важное значение для уяснения механизма коммуникации, но вряд ли достаточно для понимания ее сущности. Для того, чтобы понять сущность коммуникации хотя бы в самых общих чертах, необходимо рассмотреть эту проблему в комплексе с другими проблемами, тесно с нею связанными. В этой связи интересно было бы рассмотреть различные предпосылки, обусловившие возникновение функции коммуникации, специфические особенности звуковой речи, в частности проблему слова и его взаимоотношения с понятием, роль различных ассоциаций в образовании словарного состава языка, причины различия структур языков мира при единстве законов логического мышления, специфику отражения предметов и явлений окружающего мира в мышлении человека и проявление этого отражения в<10> языке и т. п. При соблюдении этого плана изложения должно стать ясным, в каких конкретных условиях возникает коммуникативная функция, какие материальные языковые средства она использует, как соотносятся эти средства с мышлением, в чем выражаются сугубо человеческие черты общения людей между собой, находящие отражение в структуре конкретных языков и т. д. Изложение этих вопросов связано со значительными трудностями, коренящимися в недостаточной разработке некоторых узловых проблем физиологии, психологии и языкознания. До сих пор нет единства точек зрения в решении таких проблем, как проблема типов мышления, природы слова, проблема языкового знака, определение понятия, взаимоотношение между суждением и предложением и т. д. Несмотря на имеющиеся трудности, вряд ли целесообразно отказываться от попытки комплексного рассмотрения проблемы сущности коммуникативной функции языка, так как в противном случае многое в этой проблеме может остаться неясным. ОБЩИЕ ПРЕДПОСЫЛКИ ВОЗНИКНОВЕНИЯ
|
Ед. ч. | им. п. вин. п. |
terra > terra terram > terra |
Мн. ч. | им. п. вин. п. |
terrae > terras terras > terras29 |
Процесс выравнивания по аналогии в данном случае облегчался тем, что форма винительного падежа множественного числа имела более чёткое морфологическое строение по сравнению с формой именительного падежа того же числа. Благоприятствующим фактором могло оказаться также возможное переразложение основ. Исчезновению дательного падежа в истории греческого языка в немалой мере способствовало устранение различия между долгими и краткими согласными и отпадение конечного п, в результате чего формы обоих падежей стали омонимичными.
ВОЗМОЖНОСТЬ ВОЗНИКНОВЕНИЯ ИЗМЕНЕНИЙ В РЕЗУЛЬТАТЕ
СОВОКУПНОГО ДЕЙСТВИЯ ВНЕШНИХ И ВНУТРЕННИХ ФАКТОРОВ
В истории различных языков можно найти немало случаев, когда различные языковые изменения происходят в результате совокупного действия внешних и внутренних факторов. Так, например, в новогреческом языке исчез инфинитив, существовавший некогда в древнегреческом. То, что раньше выражалось инфинитивом, стало выражаться описательно путем употребления союза nў (из др.-греч. †na 'чтобы'), сочетаемого с формами конъюнктива, фактически совпавшими с обычными формами настоящего времени изъявительного наклонения, ср. др.-греч. ™?љlwgrЈfein'я хочу писать', совр. греч. Κlw n¦ gr£fw. Процесс исчезновения инфинитива происходил и в других балканских языках (в болгарском, албанском и румынском). Несомненно, новогреческий язык испытывал какой-то внешний импульс. Однако и в самом новогреческом языке происходили внутренние процессы, создавшие благоприятные условия для исчезновения инфинитива. Конечное п отпадало, а дифтонг ei стягивался в i . По этой причине древнегреческий инфинитив на -ein, например, ferein 'носить', должен<264> был бы принять форму feri, которая полностью совпала бы с формой 3-го л. ед. ч. наст. врем. 'он несёт'.
Как известно, ударение в древних германских языках падало на первый слог. Изменение характера ударения вызывало ослабление конечных слогов. Ослабленная флексия постепенно исчезала, что привело к развитию аналитических конструкций. Было, однако, подмечено, что английский язык ранее других языков теряет остатки синтетических форм и наравне с датским даёт наиболее чистый образец аналитического типа. Исландский язык по сравнению с другими германскими языками развил аналитические элементы в гораздо меньшей степени, так что об исландском языке трудно говорить как о языке аналитического типа. фактически в отношении языкового строя современный исландский язык мало чем отличается от языка Эдды. Можно предполагать, что эти особенности в развитии двух германских языков возникли не без участия внешних факторов. Исландский язык, развивающийся совершенно изолированно благодаря географическому положению самой Исландии, сохраняет в основном состояние древнейших германских письменных памятников. Развитие аналитических конструкций не достигает в нем той степени, которая наблюдается в английском; синтетические формы сохраняются в прежнем виде.
По иному обстояло дело в истории английского языка. Впервые, еще, в IX веке, английский язык, в особенности его северные диалекты, непосредственно сталкивается с языком завоевателей датчан. В эпоху завоевания Англии норманнами английский язык имел тесные контакты с французским языком. Очевидно, эти контакты и ускорили развитие аналитического строя в английском языке [15, 29—30].
Любопытно отметить, что болгарский язык, являющийся единственным языком аналитического строя в семье славянских языков, также имел различные контакты с другими языками.
Уральский аблатив, характеризовавшийся суффиксом -ta, превратился в финском языке в особый падеж партитив, обозначающий часть какого-нибудь предмета, например, ostankilonvoita 'куплю кило масла'. Спорадические случаи превращения аблатива в партитив отмечены также в мордовском языке, ср. эрзя-морд. чай-де симемс 'попить чаю' и т. д. Возникновение партитива в финском и отчасти в мордовском языках имело благоприятную почву, поскольку партитивное значение могло легко возникнуть на базе аблативного значения. Ярким примером возможности такого развития может служить родительный партитивный в русском и других славянских языках, ср. русск. кило хлеба. Родительный падеж в славянских языках исторически восходит к аблативу.
Было обнаружено, что значение финского партитива в известной степени напоминает значение родительного падежа в бал<265>тийских языках. Не исключена возможность того, что во время контактов предков современных финнов с балтийскими народами в ту эпоху, когда они находились на южном берегу Финского залива, влияние балтийских языков послужило стимулом для возникновения в прибалтийско-финских языках партитива.
Таким образом, явление, которое первоначально было внутренним, испытало воздействие иноязычного влияния и приняло специфическую форму выражения.
К ВОПРОСУ О СИСТЕМНОМ ХАРАКТЕРЕ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИй
Рассматривая проблему, касающуюся соотношения двух таких понятий, как система и диахрония, системность и языковые изменения, следует отметить прежде всего ее недостаточную изученность. Отчасти это может быть объяснено тем, что структурные исследования носили вплоть до недавнего времени преимущественно синхронный характер и что историческая проблематика отходила в этих исследованиях на задний план. Отчасти это обстоятельство можно связать также с тем, что и самый круг вопросов, затрагиваемый в диахронических исследованиях структурного порядка, был достаточно специален и в принципе отличался от того, который определял подобные исследования в традиционной лингвистике. Диахронические изыскания представляли собой в значительной мере исследования по фонологии, которые нередко предлагали «не столько новые принципы объяснения звуковых изменений, сколько лишь принципы классификации и реинтерпретации звуковых изменений в структурных терминах» [10, 85—86] (ср., например, понятия фонологизации, дефонологизации и трансфонологизации у пражских лингвистов, понятия расщепления и слияния фонем у американских структуралистов, понятие лакун или пустых клеток в фонологической системе и понятие различительного признака как единицы изменения у А. Мартине и др.).
При освещении названной проблемы на современном уровне целесообразно, по-видимому, подойти к ней расчлененно, разграничивая по крайней мере три разных комплекса проблем, из которых первый относится к определению характера языковых изменений, второй — к определению места изменений разного типа в той целостности, которую образует язык на протяжении всей истории своего существования и, наконец, третий связан с анализом причин языковых изменений.
Основоположник современного структурализма Ф. де Соссюр, как известно, полностью отрицал системный характер диахронических преобразований. По его определению, для любого отдельного состояния языка типичны отношения, связывающие сосуще<266>ствующие элементы языка и образующие систему; напротив, для характеристики языка в историческом плане важны иные отношения, не воспринимаемые одним и тем же коллективным сознанием. Наблюдаемые между элементами, сменяющими друг друга, они системы не образуют [69, 103]. Признание беспорядочности, хаотичности и случайности исторических изменений, унаследованное соссюрианцами от младограмматиков, обесценивало в их глазах результаты диахронических исследований: исторический материал оказывался, якобы, неподходящим источником для изучения языка как системы. Положение Соссюра о «частном характере» диахронических фактов, не образующих системы [69, 101], получило распространение и за пределами женевской школы и было поддержано, например, глоссематиками. С другой стороны, оно вызвало резкую критику со стороны представителей Пражского лингвистического кружка, которые уже в своих Тезисах подчеркнули, что диахронии и синхронии в равной мере присущ системный характер [10, 50—52; 39, 145]. «Было бы нелогично утверждать, — писали составители Тезисов, — что лингвистические изменения — не что иное, как разрушительные удары, случайные и разнородные с точки зрения системы... диахроническое изучение не только не исключает понятия системы и функции, но, напротив, без учета этих понятий остается неполным» [72, 18].
Признание системного принципа организации диахронических явлений повлекло за собой, как мы уже говорили выше, радикальный пересмотр задач исторической лингвистики. Он был связан прежде всего с тем, что «... в структурном языкознании речь идет об определении некоторой модели, способной отражать целый класс языковых явлений, дающей возможность предусмотреть, что будет с теми или иными элементами, если данный изменить определенным образом» [76, 78]. Сторонники этой точки зрения полагают, что структурная лингвистика открывает новые страницы в исторических исследованиях и в том отношении, что она позволяет обнаружить самые общие закономерности в развитии языков путем установления (и сокращения) числа допустимых переходов от одного состояния к другому [76, 78]. В такой постановке вопроса уже содержится, собственно, и принципиальный ответ на вопрос о том, системны ли наступающие сдвиги и образуют ли они сами некую определенную систему. Естественно, что хаотические и случайные изменения непредсказуемы и установить на их основе какие бы то ни было закономерные переходы было бы попросту невозможно. В то же время, безусловно, в вопросе о степени подобной предсказуемости остается еще много спорного и неясного.
Из указанного тезиса о системности диахронии вытекала и определенная новая методика изучения языковых изменений: их интерпретация стала означать прежде всего рассмотрение изме<267>нения как динамического компонента системы, т. е. исключительно с точки зрения его роли в организации целого. Задачи диахронической фонологии формулировались, например, как анализ функциональных сдвигов, происшедших в системе, и основой этой дисциплины стали два ведущих принципа: 1) ни одно звуковое изменение не может быть понято без обращения к системе; 2) каждое изменение в фонологической системе является целенаправленным [10, 84]. Уже в начале 30-ых годов Е. Д. Поливанов, комментируя работы Р. Якобсона по диахронической фонологии, писал: основное требование у Р. Якобсона заключается в том, что ни одно звуковое изменение «не должно и не может рассматриваться изолированно, без связи с данной фонетической системой в целом, ибо предметом исторической фонетики являются не отдельные изменения единичных звуков языка..., а именно эволюция последовательно сменяющих друг друга (от поколения к поколению) систем фонетических представлений» [56, 135—136]. Из этого следовало, что объяснение единичного факта возможно лишь на фоне общего — целостной системы. Но как раз подобных представлений о конкретном содержании понятия системы во многих случаях и недоставало. Иначе говоря, исходное данное, по отношению к которому следовало бы, согласно общим требованиям лингвистического анализа, производить оценку частных изменений, оставалось зачастую весьма расплывчатым.
«Не отдельные изменения приводят к изменению системы в целом, — подчеркивает С. Д. Кацнельсон, — а наоборот, история системы, обусловленная присущими ей противоречиями, определяет историю отдельных фрагментов системы, в том числе и отдельных звуков» [30, 15]. Но ведь для того, чтобы восстановить историю системы и представить себе систему как таковую, нам необходимо обратиться именно к единичным фактам, к отдельным изменениям в их совокупности — другого способа обнаружить эту систему у нас нет. С другой стороны, само наблюдение за совокупностью фактов, выражающих и манифестирующих эволюцию языка, позволяет разграничить общие тенденции и отклонения от них, регулярные сдвиги и сдвиги частного характера, явления профилирующие и ограниченные и т. п. Априорная абсолютизация системного принципа как ведущего принципа в эволюции фонологической системы кажется нам поэтому неопределенной. В силу качественной неоднородности наступающих изменений одни из них имеют прямое отношение к перестройке языка в целом, другие же как бы скользят по ее поверхности, оставаясь на периферии системы или даже вообще ее не затрагивают. А. Мартине, оценивая статус различных фонем в конкретном языке, говорил, что одни из них полностью включаются в систему, другие же характеризуются разной степенью вхождения в нее [42, 115—117]. Можно, по-видимому, представить себе существование и таких частных явлений, которые остаются вообще вне системы. Если бы<268> все языковые феномены являлись непременно составными частями системы языка, вряд ли существовала бы настоятельная необходимость оперировать двумя такими нетождественными понятиями, как «язык», с одной стороны, и «система языка», с другой. Сказанное имеет прямое отношение и к определению внутренних причин языкового развития (см. ниже). Все соображения, которые здесь были высказаны, относились, строго говоря, к звуковым изменениям. Аналогичные заключения можно, по всей видимости, сделать не только о фонетических преобразованиях, но и об изменениях, происходящих на других уровнях языка.
Отрицая системный характер языковых изменений, Соссюр был неправ хотя бы потому, что родственные языки вполне закономерно связаны между собой сетью определенных корреспонденций и соответствий, и потому, что история отдельных языков изобилует случаями регулярных системных сдвигов (типа, например, великого сдвига гласных в истории английского языка). Он был прав лишь в том отношении, что отдельное историческое изменение не в состоянии ни создать, ни перестроить какой-либо целостной системы. Вместе с тем он не учитывал того важного обстоятельства, что языковое изменение может быть продиктовано требованиями перестройки существующей системы и может повлечь за собой такие следствия, которые сделают необходимым дальнейшее преобразование системы в каких-то определенных звеньях. Заслуги пражских лингвистов и заключаются, в частности, в том, что они первыми обратили внимание на существование указанных возможностей. В истории языков действительно могут наблюдаться изменения, обусловленные требованиями системы и влекущие за собой новые изменения в ее устройстве. Ответив положительно на вопрос о том, могут ли в истории языков совершаться изменения, вызванные непосредственно наличной системой, мы должны также ответить и на вопрос о том, а всегда ли в качестве причины языковых изменений выступает система языка. Ответ на этот вопрос уже был, собственно, дан выше, когда мы подчеркнули двойственную природу изменчивости языков. Подобная точка зрения в современном языкознании не является общепринятой.
Некоторые ученые полагают, вслед за Соссюром, что поскольку система «в самой себе неизменчива» [69, 91], она и не может содержать внутри себя каких-либо стимулов к изменению: согласно этим взглядам, языковая система была бы без воздействия внешних факторов «обречена на вечную устойчивость, на неподвижность» [115, 5—6]. Но внутренние законы развития системы языка, несомненно, существуют. К таким импульсам можно, по-видимому, отнести давление системы, влияние отдельных профилирующих принципов организации языка в целом (ср. тенденции аналитизма и тенденции синтетизма), влияние некоторых принципов организации частных подсистем (ср. тенденцию к заполне<269>нию пустых клеток и известной симметрии в фонологических системах, принцип парадигматического выравнивания в морфологии, принцип пропорциональности в развитии словообразовательных систем и т. п.). Близки к ним и структурные импульсы, связанные с сеткой существующих отношений и с созданием строго выдержанных оппозиций по тем или иным признакам. Вместе с тем хотим подчеркнуть, что нельзя провести знака равенства между внутренними мотивами перестройки языка и собственно системными или структурными импульсами подобной перестройки. Иначе говоря, мы полагаем, что в числе факторов, обусловливающих реорганизацию языка, факторы системные и структурные составляют только часть причин внутреннего порядка. И эта точка зрения не является общепринятой. По мнению некоторых языковедов, все изменения в языке обусловлены его наличной структурой [27, 190 и сл.; 96] и все внутренние причины языковых изменений структурно мотивированы. Представляется, однако, что концепции этого рода проистекают из нежелательного смешения понятия языка с понятием его системы.
Итак, решение проблемы системности языковых изменений связано с преодолением значительных трудностей, вызываемых как неопределенностью исходных понятий (в частности, отсутствием строгого определения такого понятия, как система), так и чрезвычайной трудностью разграничения отдельных причин, вызвавших то или иное изменение. О затруднениях этого рода нагляднее всего свидетельствует обращение к фактическому материалу, демонстрирующему не только исключительное разнообразие конкретных форм изменений, но и нетождественность непосредственных причин, их обуславливающих и, наконец, неодинаковый статус отдельных изменений с точки зрения наличной системы языка и путей ее реорганизации.
Проблема системности языковых изменений в фонологии
Импульсы, вызывающие изменения в языке, могут быть весьма разнообразными. Причинами изменений звуковой системы языка могут, например, являться импульсы, не продиктованные требованиями перестройки фонологической системы. Вряд ли можно утверждать, что развитие паразитарного согласного t между спирантом s и следующим за ним r в таких случаях, как русск. просторечн. страм из срам, нем. Strom 'течение' из первоначального srom продиктовано требованиями системы. Появление лишнего t в этих случаях не производит никаких сдвигов в фонологической системе языка. Превращение k в аффрикату č перед гласными переднего ряда е и i в итальянском и румынском языках также не было вызвано требованиями фонологической системы. Причиной<270> этого изменения первоначально была артикуляционная аттракция k перед е, и i сильно палатализовалось. Далее произошло ослабление участка напряжения.
Примером изменения, не продиктованного давлением системы, может быть изменение задненёбного k в тегеранском диалекте персидского языка в задненёбное фрикативное γ, ср. γorb 'близость' < qorb, γorban 'жертва' <qorban, mдγbare 'место погребения' <mдqbare, lдγдb 'титул, прозвище' <lдqab и т. д. Задненёбное фрикативное γ существовало в персидском языке и прежде, особенно в начальной позиции, например, γдrb 'запад', γorur 'гордость' и т. д. Можно полагать, что ничего существенного изменение q в γ к фонологической системе персидского языка не прибавило.
В чувашском языке, как и в татарском, существуют редуцированные гласные о и с. В чувашском языке объем этих гласных по сравнению с татарским заметно расширился за счет превращения нередуцированных гласных в редуцированные в некоторых позициях, ср. чув. вăрман 'лес', но тат. урман 'лес'; чув. вăхăт, но тат. вакыт 'время'; чув. йăнăш, но тат. я ? ыш 'ошибка'; чув. ăнăс, но тат. у ? ыш 'успех'. Однако это изменение не привело к каким-нибудь заметным изменениям фонологической системы чувашского языка. Могут быть случаи, когда импульс, вызвавший звуковое изменение, не был продиктован первоначально требованиями системы, но его конкретные результаты тем не менее приводят впоследствии к изменению фонемного состава языка.
В истории башкирского языка, как и в ряде других языков Волгокамья, татарском и чувашском, существовала сильная тенденция к ослаблению смычки при произношении аффрикат и взрывных согласных. В результате этой тенденции аффриката с через промежуточную ступень ts превратилась в θ, ср. тат. ча ? гы — башк. са ? гы 'лыжи'; тат. чуртан — башк. суртан 'щука'; тат. беренче — башк. беренсе 'первый'; тат. борчак — башк. борсак 'горох' и т. п. Старое z превращалось в межзубное z (δ), ср. тат. каз — башк. ка ? 'гусь'; тат. зур — башк. ? ур 'большой'; тат. кыз — баш. кы ? 'девушка'; тат. йоз — башк. йо ? 'сто' и т. д. Старое d в интервокальном положении также превращалось в межзубное z , ср. тат. идэн — башк. и ? эн 'пол'; тат. Идел — башк. И ? ел 'Волга' и т. д. Можно предполагать, что тенденция к ослаблению смычки в некоторых языках Волгокамья не была продиктована системными требованиями. Во всяком случае нет никаких данных, указывающих на это. Однако это первоначальный импульс, не вызванный требованиями системы, привел к таким результатам, которые вызвали целый ряд изменений, направленных на улучшение существующей системы. Превращение старого č в s вызвало, по всей видимости, избыток s , нарушивший распределение спирантов в башкирском языке. Начальное s превратилось в h , ср. тат. сары — башк. hары 'желтый'; тат. сандугач — башк. hандугас 'соловей' и т. д. Конечное старое<271> s , а также s в интервокальном положении перешли в межзубное θ, ср. тат. ис — башк. из 'чувство, сознание, память'; тат. кис — башк. каз 'режь', тат. ис q н — башк. из q н 'здоровый' и т. д. Любопытно, что при этом была использована та же тенденция к ослаблению смычки.
Таким образом, импульс языкового изменения, который в своем исходе не был мотивирован системными требованиями, привел в конечном счете к возникновению в системе языка ряда новых фонем.
Параллельно описанным изменениям существуют и звуковые изменения, продиктованные потребностями перестройки фонологической системы языка. Каждый язык, по всей видимости, стремится сохранить какой-то минимум полезных фонематических противопоставлений. Если нарушение этого минимума начинает создавать коммуникативные неудобства, в системе фонем языка начинают происходить определенные изменения, имеющие своей целью восстановление нарушенного равновесия. Так, например, в нововерхненемецкий период долгие гласные i , u , iu , превратились в дифтонги. Гласный i >ei [ae], u> аи [ao], iи > еи [Oш]. Отсюда ср.-в.-нем. min — совр. нем. mein 'мой', ср.-в.-нем. ful 'ленивый' — совр. нем. faul, ср.-в.-нем. tiutsch — совр. нем. deutsch 'немецкий' и т. п. Дифтонгизация гласных фонем i , u , iu привела к их исчезновению из фонетической системы. Однако образовавшаяся брешь была тотчас же заполнена долгими фонемами i , и, ь, возникшими благодаря стяжению дифтонгов ie, uo, ье, ср.:
ie > i [i:]
ср.-в.-нем. совр. нем.
hier 'здесь' hier
schief 'косой' schief
brief 'письмо' Brief
uo > u [u:]
ср.-в.-нем. совр. нем.
bluome 'цветок' Blume
bluot 'кровь' Blut
buoch 'книга' Buch
ü е >ü [y:]
grüene 'çåëåíûé' grün
küene 'ñìåëûé' kühn
grьezen 'приветствовать' grьssen<272>
Древние индоевропейские гласные е и о в древнеиндийском и в иранском языках превратились в а. Общий объем гласного а в этих языках сильно увеличился. Надо полагать, что это обстоятельство нанесло известный ущерб арсеналу смыслоразличительных средств указанных языков. Необходимо было в какой-то мере компенсировать утраченные e и о . Эта компенсация была осуществлена за счет монофтонгизации древних дифтонгов. Так, например, дифтонг ai превратился в др.-инд. в ē , ср. греч. a†?w 'жгу' — др.-инд. ēdha? 'топливо', греч. fљretai— др.-инд. bharatē 'его несут'. Дифтонг ei также дал в древнеиндийском е, ср. др.-инд. dēvah, др.-лат. deivos 'класс', лат. deus, лит. dievas 'бог'; др.-инд. ēti, греч. eЌsi, лит. eiti 'идет' и т. д. Такая же участь постигла и дифтонг oi , ср. греч. oЌda 'я знаю', др.-инд. vēda. Дифтонг аи превратился в древнеиндийском в ō , например, лат. augeo 'умножаю', др.-инд. ōja? 'сила'; лат. sausas, др.-инд. sōja? 'сухой'. Дифтонг еu дает др.-инд. ō , например, др.-инд. ōjami, греч. eЮw, лат. uro <euso 'гореть'. Наконец, дифтонг ои в древнеиндийском также превращается в ō , ср. лит. laukas 'поле', лат. lucum<loukorn 'роща', др.-инд. lōka? 'свободное место, пространство' и т. п.
Очень интересной с этой точки зрения является история вокализма и консонантизма чувашского языка. Древнее а в начальном слоге слова превратилось здесь в и через промежуточную ступень о , ср. чув. turt 'тянуть', но тат. tart, чув. puś 'голова', но тат. baj и т. д. После этого превращения общий объем а в чувашском языке в известной степени сократился. Эта утрата была компенсирована превращением д в а, др.-чув. kääč 'вечер' — совр. чув. kas, др.-чув. kдp 'форма' — совр. чув. kдp. Древнее i в чувашском языке перешло в редуцированное q , ср. чув. рql и тур. bilmek 'знать', чув. рqr и тур. bir 'один'. Таким образом i в чувашском утратилось. Однако эта утрата была компенсирована тем, что древнее e сузилось в i , ср. ногайск. bet 'лицо', но чув. pit, тур. уеl 'ветер', но чув. śil'. Древнее и в чувашском превратилось в редуцированный гласный q?, ср. тур. durmak 'стоять', но чув. ter, ногайск. buz 'лед', но чув. рq?r и т. д. Любопытно, что в чувашском языке появилось новое и из древнего о , ср. тур. уоl 'дорога', но чув. śul, тур. yok 'нет', но чув. śuk и т. д.
Нельзя, конечно, представлять дело таким образом, что утрата любой фонемы в языке вызывает необходимость ее компенсации. Можно найти немало случаев, когда утраченные фонемы не компенсируются. Прибалтийско-финские языки утратили довольно большое количество фонем, которые в ходе дальнейшего развития языка не были восстановлены. Утраченные во многих славянских языках носовые гласные не компенсируются. Эти факты лишний раз свидетельствуют о том, что различные импульсы и движущие силы, управляющие механизмом регулирования фонематического равновесия, еще в деталях не выяснены.<273>
Тенденция к созданию симметричной системы фонем
Если система фонем в том или ином языке не обладает достаточной степенью гармоничности и стройности, в языке возникает стремление к большой её упорядоченности. Пермским языкам, например, присуща редкая корреляция по глухости и звонкости:
Глухие p ,t ,t ’, s , s ’, љ , c ’, č , k противопоставлены
Звонким b , d , d ’, z , z ’, ћ , Z ’, Z ? , g .
Первоначально звонкие согласные возникали только внутри слова. Позднее они распространились и на начало слова [128, 194].Следствием этой тенденции являются процессы, которые фонологи называют заполнением пустых клеток.
В качестве примера можно взять вокализм первого слога в позднем общеприбалтийскофинском языке. Первоначально эта система была представлена в таком виде:
i –– ī ü u –– ū
e –– ē o –– ō
д a
Некоторые гласные, как например, д, ь, а, не имели долгих коррелят. Гласный ц первоначально отсутствовал. Позднее произошло пополнение недостающих пар и возник гласный ц .
i –– ī ü –– ü u –– ū
e –– ē ö –– ö o –– ō
ä –– r a –– ā 30
В системе языка могут быть фонемы, редко встречающиеся и по этой причине не имеющие сколько-нибудь значительной функциональной нагрузки. Совершенно естественно, что фонологическая система того языка, в котором они встречаются, стремится освободиться от них как от лишнего балласта. Ярким примером в этом отношении может служить история межзубного d (d) в уральских языках. В протоуральском языке некогда существовала фонема d. По причине её редкой встречаемости она ни в одном из современных уральских языков не сохранилась.
Возможно, однако, и другое объяснение подобным явлениям. Относительно редкая встречаемость определенных фонем связана с их «второстепенностью» как субстантных единиц. Поэтому они заполняют пустые клетки системы в последнюю очередь, если развивается определенная общая тенденция строя языка в целом, и пропадают в первую очередь, если эта тенденция ослабевает. Например, развитие и исчезновение неогубленного узкого гласного заднего ряда в тюркских языках, см. [47]. В истории языков можно найти<274> немало случаев, когда изменение, явно вызванное системными требованиями определенного порядка, в действительности является результатом действия целого ряда импульсов различного характера. Наиболее наглядным примером может служить история образования пар мягких и твердых согласных в русском языке.
Система этих пар в русском языке древней поры была менее выдержанной. Основным стимулом дальнейшего развития этих пар было стремление к большей симметричности фонологической системы. Приводимые ниже таблицы наглядно показывают различия между системой согласных фонем древнерусского языка конца Х — начала XI в. и системой согласных фонем современного русского языка.
Как видно из таблиц, в период с конца Х — начала XI в. по XX в. в фонологической системе согласных русского языка произошли следующие изменения.
1. Корреляция мягкости-твердости, представленная в конце Х — начале XI в. пятью коррелятивными парами (p — р', л — л', н — н', с — с ', з — з '), пополнилась к XX в. девятью новыми коррелятивными парами ( б — б', п — п', д — д', т — т', в — в' ,ф — ф', м — м', г — г', к — к '). Источником изменения объема корреляции мягкости-твердости послужило внутреннее развитие самой корреляции: из девяти новых коррелятивных пар лишь одна (ф — ф ') появилась за счет косвенного влияния корреляции звонкости-глухости; остальные коррелятивные пары появились как следствие развития корреляции мягкости-твердости.
Корреляция мягкости-твердости в русском языке таким образом является активно развивающейся в том смысле, что она имеет тенденцию включать в свой состав в качестве своих непосредственных членов максимум согласных фонем (процесс развития корреляции еще не закончился, ср. сноску 31 относительно x ', если даже признать к ' и г ' самостоятельными фонемами).
2. Корреляция звонкости-глухости, представленная в конце Х — начале XI в. восьмью коррелятивными парами (г — к, б — п, g — т, <276> з — с, з' — с', ж' — ш', ж'д' — ш' ?ч' ), к XX в. пополнилась пятью новыми коррелятивными парами ( б' — п', д' — т', в — ф, в' — ф', г' — к' ). При этом большинство новых коррелятивных пар (г' — к', б' — п', д' — т', в' — ф' ) возникло в результате развития корреляции мягкости-твердости и лишь одна коррелятивная пара (в — ф ) за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости.
Корреляцию звонкости-глухости можно назвать пассивно-развивающейся, поскольку увеличение ее объема произошло в подавляющем большинстве случаев не за счет внутренних тенденций развития этой корреляции, а за счет внешних причин — косвенного влияния корреляции мягкости-твердости.
3. Корреляция назальности-неназальности, представленная в конце Х — начале XI в. двумя коррелятивными парами (д — н, б — м), к XX в. пополнилась двумя коррелятивными парами (д '— н ', б' — м'). Очевидно, что увеличение объема корреляции назальности-неназальности произошло за счет косвенного влияния корреляции мягкости-твердости. Развития внутри самой корреляции не произошло (носовые для новых рядов не возникли). В настоящее время все «пустые клетки» для носовых заполнены (см. примеч., пункт 2 на стр. 276). В этом смысле можно говорить о том, что корреляция назальности-неназальности исчерпала все возможности своего развития. Корреляцию назальности-неназальности можно назвать константной.
Итак, в период с конца X — начала XI в. по XX в. фонологическая система согласных русского языка пополнилась десятью новыми фонемами (м', б', п', д', т', в', ф, ф', г', к' )32 . Из числа новых фонем только одна фонема /ф/ возникла за счет внутреннего развития корреляции звонкости-глухости. Остальные фонемы появились как следствие осуществления тенденции к формированию корреляции мягкости-твердости.
Как будто бы причина образования коррелирующих пар твердых и мягких согласных ясна, но эта причина не единственная. В истории славянских языков был так называемый период открытых слогов, когда все слоги были открытыми.
Стремление к открытию закрытого слога вызвало появление в общеславянскую эпоху носовых гласных o и ę , развившихся из первоначальных общеиндоевропейских сочетаний о , а, и, е, i с носовым согласным п или т . Кроме носовых гласных, в славянских языках в древнее время, как известно, существовали гласные неполного образования, так называемые редуцированные ъ и ь . Эти редуцированные гласные со временем в истории русского языка также утратились. Причины их утраты нельзя назвать фонологическими. Редуцированные в так называемой сильной позиции, или под ударением, превратились в гласные полного<277> образования по причине трудной совместимости таких явлений, как редуцированный характер гласного и ударение.
Все эти процессы в конечном счете привели к довольно сильному уменьшению количества гласных в русском языке. Оскудение арсенала смыслоразличительных средств в языке вызвало тенденцию к их пополнению. Следствием этой тенденции явилось образование пар твердых и мягких согласных.
Проблема системности языковых изменений в морфологии
Понятие системности в морфологии не отличается особой четкостью и определенностью. Во всяком случае было бы неправильно утверждать, что все звенья морфологической системы языка теснейшим образом между собою связаны. Так, например, различные изменения в грамматических способах выражения множественного числа никак не отражаются на системе глагольных времен, так же как изменения в системе наклонений обычно не отражаются на системе падежей. Даже, казалось бы, в таких тематически связанных системах, как система глагольных времен, нет тесной связи между отдельными ее звеньями. В системе глагольных времен большинства языков наблюдаются два более или менее тесно связанных между собой поля времен. В одно поле обычно входят такие времена, как настоящее и будущее. Исчезновение будущего времени может увеличить семантическую нагрузку настоящего, будущее время может превратиться в настоящее. Другое поле обычно составляют прошедшие времена. Чаще всего в него входят имперфект, перфект и плюсквамперфект. Изменение одного из членов этой микросистемы изменяет семантическую нагрузку другого члена. Таким образом, так называемая морфологическая система языка скорее всего представляет конгломерат отдельных микросистем, между которыми возможны отдельные связи.
Системность исторических изменений в области морфология в известной степени напоминает системность изменений в области фонологической системы. Здесь можно найти случаи, когда изменение не отражается существенным образом на характере всей системы.
В татарском языке возникло прошедшее многократное время, например, мин ала торган идем 'я брал неоднократно'. Можно утверждать, что каких-либо существенных сдвигов в системе прошедших времен татарского языка это время не произвело. Оно употребляется сравнительно редко, имеет известные стилистические ограничения и семантических конкурентов. Многократное действие в татарском языке может выражаться формами первого прошедшего времени и формами прошедшего незаконченного времени.
Некоторые изменения влекут за собой явления, напоминающие восстановление нарушенного равновесия системы. Русский язык на заре своего развития имел систему видов, но далеко не такую<278> развитую и многогранную, как современная. Несовершенство видовой системы становилось все более ощутительным с развитием сознания, и она была заменена системой различных временных глагольных форм: перфект, имперфект, аорист и т. п.
В дальнейшем, как известно, такие времена, как перфект, имперфект, плюсквамперфект и аорист в русском языке исчезли. Образовалось одно прошедшее время на -л. Однако после исчезновения глагольных времен в русском языке полностью оформилась грамматическая категория вида.
Есть изменения, напоминающие процесс заполнения пустых клеток в системе. Так, например, во всех языках, где имеется перфект, он, как правило, соотносится с плюсквамперфектом. Причина этого явления, по-видимому, довольно проста. Она заложена в самой природе перфекта как особого глагольного времени. С одной стороны, перфект обозначает результат действия, существующий в настоящее время. В то же время перфект обозначает действие, которое когда-то происходило в прошлом до момента или акта речи, осуществляемого в данный момент. По существу перфект может быть назван прежде-прошедшим результативным временем, в котором значение преждепрошедшего времени формально оказывается невыраженным. Отсюда следует, что вместе с возникновением перфекта в системе времен появляется незаполненная клетка — невыраженное формально преждепрошедшее время. Как только возникает плюсквамперфект, эта пустая клетка заполняется.
Проблема системности языковых изменений в лексике
Проблема системности в лексике до сих пор остается до конца не изученной. Известное определение Л. В. Щербы «слова каждого языка образуют систему, и изменения их значений вполне понятны только внутри такой системы» [87, 89] само по себе очень абстрактно, поскольку внутренняя структура этой системы в данном определении не раскрывается.
С гораздо большей долей вероятности можно предполагать, что в лексике существуют более или менее спаянные отдельные микросистемы, наиболее наглядным примером которых могут быть так называемые синонимические ряды. Возьмем для примера синонимический ряд слов land, eorюe, grund, middangeard, folde, molde, hruse в древнеанглийском33 .
Все члены лексико-семантической группы (микросистемы) объединены между собой на том основании, что они в той или иной степени выражают понятия, связанные с землей. Каждый член этой микросистемы имеет целый пучок значений, называемых иногда лексико-семантическими вариантами данного слова.<279>
«поверхность «суша»
земли» (твердь)
«край, «физический
долина» мир»
|
«страна» «житейский
мир» (людей)
«прах,
тлен» «вещество» «почва»
«почва» «поверхность»
земли»
«равнина,
долина» «причина»
«дно» «основа»
«фундамент»
Однако понятие рассматриваемой микросистемы не ограничивается только инвентарным перечислением ее членов и их значений. В данной микросистеме может быть легко выделено центральное слово, как имеющее наибольшее число значений, выражающих признаки понятия «земля»; таковым выступает в рассматриваемой группе др.-англ eorюe 'земля', которое имеет значительные по числу и различные по форме семантические отношения с остальными членами микросистемы.<280>
В данной лексико-семантической группе могут быть в результате установлены различные синонимические ряды:
1) grund, eorюe, folde, hruse — "поверхность земли"
2) land, eorюe, folde — "суша, земная твердь"
3) eorþe, folde, middan-geard, hruse — "житейскиймир"
4) grund, eorþe, folde, molde — "почва" ит. п.
Можно предполагать, что отдельные звенья этой микросистемы в семантическом плане могут соприкасаться с отдельными звеньями других микросистем. Но эти связи будут связями частичного характера, т. е. не по всему их смысловому объему. Например, др.-англ. grund находится в семантических отношениях со словом botm по его значению "дно".
Системность проявляется также в том, что каждое слово и каждое из присущих ему значений имеет определенную систему сочетаемости, входит в определенные именные и глагольные сочетания. Закономерность сочетаемости обусловливается здесь реальным соотношением предметов материального мира и законами сочетаемости слов, присущих данному языку.
В ходе исторического развития языка микросистема подвергается определенным изменениям.
Вернемся опять к синонимическому ряду land, corpe, grund, middangeard, folde, molde и hruse. Первым широко употребительным лексико-семантическим вариантом слова land было значение "земельное держание земли, находящейся в индивидуальном или общественном пользовании" Это слово могло также иметь значение "поместье, именье". В древнеанглийском периоде слово land могло иметь лексико-семантический вариант "сельская местность, деревня". К концу XVI в. слово land в этом значении уже не употребляется; соответствующее понятие выражается заимствованным словом country. Позднее слово country развивает на английской почве новое значение "страна, государство" обрастая и новым семантическим контекстом. Слово land сохраняет за собой значение "страна" но само понятие страны сужается фактически до понятия нация, народ, населяющий страну.
Полисемантичное слово ground имело в древнеанглийский период три стержневых значения: "дно, основание, фундамент, равнина, долина" вокруг которых группировались все другие его значения. В древнеанглийский период стержневое значение "дно" не было единственным средством выражения этого понятия. У слова ground был синонимический спутник — слово bottom, которое, находясь в постоянных смысловых связях со словом ground, разделяло его функции и определяло место и роль последнего в словарном составе языка. К концу XIV в. слово bottom полностью вытесняет слово ground в значении "дно" Употребление слова ground в значении морского дна замыкается в узкой сфере морской лексики. Значение "фундамент" также было со временем утрачено, поскольку были заимствованы из француз<281>ского языка слова fondation, fondament, имеющие то же значение. Третье смысловое значение слова ground 'ровная плоская поверхность земли' в известной мере совпадало с подобным значением у слова earth. Позднее это значение перешло к слову ground.
Таким образом, сущность исторических изменений слов, принадлежащих к одному синонимическому ряду, сводится к следующему.
1) Изменение стержневых значений слов, выражающееся в возникновении новых значений, исчезновении, расширении или сужении старых значений.
2) Появление новых семантических контекстов в связи со смещением понятийной и предметной соотнесенности слова.
3) Перераспределение значений слов в связи с изменением значений слов параллельных или близких по значению.
4) Утрата смысловых связей слов ввиду изменения их значений.
5) Изменение лексико-грамматических связей слов.
6) Установление новых смысловых связей слов со словами, находящимися за пределами данного синонимического ряда в результате возникновения новых значений.
Некоторые языковеды утверждают, что основной причиной появления новых слов являются растущие потребности общества, которые возникают с каждой новой эпохой, с каждым новым культурно-историческим событием в жизни народа. Язык вообще, лексика в особенности, выполняя свою основную роль средства общения, перестраивается, дифференцируется и уточняется с тем, чтобы более адекватно отразить, воспроизвести и закрепить новые идеи и понятия в соответствующих словах и выражениях [79, 221].
Действительно, зависимость изменений от внешних причин в лексике проявляется в гораздо большей степени, чем в какой-либо другой области языка, однако появление новых слов в языке не всегда вызывается появлением новых понятий. Часто появление новых слов связано с возникновением новых ассоциаций, хотя понятие остается тем же самым. Так, например, такое распространенное в древнегреческом языке слово, как †ppos 'лошадь' было заменено в новогреческом языке словом Ёlogo, хотя никакой особой необходимости в этом не было.
Следует также иметь в виду, что не всякое изменение одного из членов синонимического ряда может привести к существенному изменению системных связей. Русское слово перо приобрело в воровском жаргоне значение 'финский нож'. Такое значение привело к появлению специфической сочетаемости этого слова, например, ударить пером или поцарапать пером, но узость употребления слова перо, его жаргонная ограниченность не привели к какой-либо существенной перестройке лексических связей слова перо, бытующего в общенародном языке. В лексических системах можно также наблюдать явления,<282> напоминающие устранение перегрузки отдельных звеньев системы. Слишком полисемантичное слово становится неустойчивым и в большей степени подвержено возможности исчезновения.
ПУТИ ОБРАЗОВАНИЯ ЯЗЫКОВЫХ ЕДИНСТВ
(языков и диалектов)
В современной лингвистической науке широко распространено мнение о двух основных путях образования языков и диалектов. Языки и диалекты могут образоваться путем дифференциации и интеграции.
Сущность дифференциации заключается в том, что в результате распада первоначально одной более или менее однородной языковой единицы образуются новые языковые единицы. Процесс распада языковых единиц представляет вполне естественное явление, обусловленное известными причинами. Основной причиной распада является изоляция отдельных частей первоначально единого языкового целого. Эта изоляция может быть создана путем миграции одной части племени или народа на территории, удаленные от ареала расселения какого-либо племени или народа. Истории известны примеры таких миграций. Таким путем образовался, например, современный исландский язык. На остров Исландию в течение IX и Х вв. н. э. переселились выходцы из Норвегии, стремясь освободиться от притеснений местных феодалов. В условиях изоляции образовался особый язык, довольно сильно отличающийся от современного норвежского. В результате переселения голландцев в Южную Африку (Капская колония) образовался особый язык, так называемый африкаанс.
Образованию романских языков способствовало расселение римлян по обширной территории, некогда занимаемой Римской империей. Первоначально латинский язык на отдельных более или менее изолированных территориях приобрел некоторые специфические черты, которые, все более усиливаясь в условиях изоляции, привели в конечном счете к образованию современных романских языков — французского, провансальского, каталанского, испанского, итальянского, ретороманского, румынского и молдавского языков.
Новые языковые единства могут создаваться путем интеграции. Однако вопрос об образовании новых языков путем интеграции является неизмеримо более сложным, и теоретическое его осмысление связано с решением целого ряда очень сложных вопросов. Современная диалектология располагает достаточно надежными данными о существовании так называемых смешанных диалектов, возникших в результате смешения двух или нескольких диалектов. Различные отличительные черты диалектов, участвующих<283> в процессе смешения, в смешанных диалектах, оказываются перемешанными. Однако могут ли смешиваться между собою языки, обнаруживающие более отдаленное родство, или языки неродственные, и образовывать новые языки?
В период господства в советском языкознании так называемого нового учения о языке широкое хождение имела теория языкового скрещивания. Скрещивание рассматривалось как единственный способ образования языковых единиц и групп родственных языков. В наиболее категорической форме эта теория была сформулирована Н. Я. Марром [40].
Под явным влиянием Н. Я. Марра известный советский финно-угровед Д. В. Бубрих предложил так называемую теорию контакта, призванную объяснить родство финно-угорских языков. Согласно этой теории, древний финно-угорский язык был представлен совокупностью диалектов, на которых говорили родственные племена, находившиеся между собою в состоянии контакта. Эти диалекты имели черты сходства и различия, которые определялись степенью близости контакта. Состав диалектов тоже не был постоянным. Некоторые нефинно-угорские племена усваивали финно-угорский язык и таким образом вступали в семью финно-угорских племен; с другой стороны, некоторые финно-угорские племена, усваивая нифинно-угорский язык, отключались от финно-угорской семьи. Финно-угорский язык был подобен волне, распространявшейся вместе с культурой рыболовов и охотников [40, 30—47].
Возможность возникновения языков путем интеграции была не чужда и языковедам Запада. Так, например, Уленбек высказывал предположение о том, что индоевропейский праязык возник в результате смешения различных языков [157, 9]. Финский лингвист П. Равила склонен был рассматривать родство самодийских и финно-угорских языков как результат влияния финно-угорских языков на самодийский [148]. Теорию образования языковых семей в результате интеграции разделяет также В. Таули, который считает, что поскольку уральские языки являются результатом смешения, невозможно вывести современные языки из предполагаемого более или менее однородного праязыка [157, 10]. По мнению Милевского, юкагирский язык возник в результате смешения самодийских и палеоазиатских диалектов [157, 12]. Список сторонников теории интеграции можно было бы значительно увеличить.
Не все лингвисты разделяют эти точки зрения. Некоторые из них, ссылаясь на фактическую невозможность перемешивания системы словоизменительных формативов, вообще отрицают образование новых языков путем интеграции. Наиболее резко против теории образования новых языковых единств путем скрещивания выступил в свое время И. В. Сталин [70].
Прежде чем решать вопрос о возможности образования новой языковой единицы в результате скрещивания, необходимо рас<284>смотреть, какие процессы происходят при контактировании различных языков, поскольку скрещивание языков, если такое действительно существует, может осуществляться только в условиях контактирования.
ЯЗЫКОВЫЕ КОНТАКТЫ
Одним из важнейших внешних факторов исторического развития языка в современном языкознании признаются языковые контакты. Науке практически неизвестны гомогенные в структурном и материальном отношении языки, развитие которых протекало бы в изоляции от внешних воздействий: это обстоятельство позволяет, очевидно, утверждать, что в некотором самом общем смысле все языки могут быть охарактеризованы как «смешанные» [5, 362—372; 141, 74; 153, 522]. Последствия языковых контактов настолько разнообразны и значительны — в одних случаях они приводят к различного рода заимствованиям, в других — к конвергентному развитию взаимодействующих языков (соответственно усиливающему центробежные тенденции в развитии отдельных представителей внутри групп родственных языков), — в-третьих, — к образованию вспомогательных «общих» языков, в-четвертых, — к языковой ассимиляции, — что в некоторых направлениях лингвистики именно в факте контактов усматривали даже решающий стимул развития языковой системы34 . Важность изучения языковых контактов и их результатов обусловливается тем фактом, что оно способно пролить свет и на особенности самого строения языковой системы.
Языковые контакты — сложный и многоступенчатый процесс, тесно связанный с развитием общества. Уже такая общая характеристика как активность или пассивность той или иной стороны, участвующей в контакте, определяется внелингвистическими факторами — культурным или социальным авторитетом носителей того или иного языка, обусловливающим функциональную важность последнего: это тем более очевидно, если учесть, что языковые контакты как правило предполагают существование ряда иных — культурных, экономических и т. п. контактов, вплоть до этнических.
Каузальный аспект языковых изменений, наступающих в процессе контактов, как, впрочем, и в процессе языкового развития в целом, в настоящее время изучен далеко не достаточно. Тем не менее бесспорно, что причины контактно обусловленных преобразований языка лежат не столько в структуре взаимодействующих языков, сколько за ее пределами. С другой стороны, нельзя сомневаться в том, что каждое подобное преобразование является<285> следствием взаимодействия целой совокупности причин. К совершенно определенным результатам (например, к общему упрощению морфологической системы, к тенденции к аналитизму и т.п.) приводит уже сам факт языкового контакта, который объективно направлен на устранение идиоматической части каждой из взаимодействующих структур. Хорошо известно, что изменения в фонологической и, отчасти, морфологической системах языка находятся в определенной зависимости от соответствующих изменений в лексике. Вместе с тем при этом следует иметь в виду и многочисленные структурные «факторы» языка, способствующие или препятствующие тем или иным конкретным преобразованиям. Так, достаточно очевиден факт, что при прочих равных условиях наиболее подвержен такого рода преобразованиям язык в условиях контакта с близкородственным языком, характеризующимся большим структурным и материальным сходством (ср. также обычные факты массовых междиалектных заимствований в рамках единого языка). Наоборот, в слабой степени проницаемы контактирующие языки, характеризующиеся глубокими структурными различиями (ср., например, различное место китаизмов в структурно близких китайскому языках Юго-Восточной Азии, с одной стороны, и в агглютинативном японском языке, с другой). Замечено, что иноязычная лексика легче усваивается языками с преобладанием нечленящихся с синхронной точки зрения слов, и труднее — языками с активно функционирующими способами словосложения и словообразования [65]. С другой стороны, включение в систему новых лексем стимулируется и такими внутренними «факторами», как: а) низкая частотность употребления соответствующих исконных слов, делающая их нестабильными, б) наличие неблагоприятной синонимии, в) потребность в экспрессивной синонимии и эвфемизмах и др. [91, 7—13; 171, 57—58]. Именно структурными параметрами языка обусловлено резко различное отношение языков к синтаксическим заимствованиям. Наличие в фонологической системе языка так называемых «пустых клеток» способствует обогащению его фонемного инвентаря как за счет внутриструктурных преобразований, так и за счет благоприобретенного материала. Сказанного, по-видимому, достаточно для того, чтобы прийти к общему выводу о том, что «только при исследовании внутренних факторов можно решить вопрос, почему одни внешние воздействия оказывают влияние на язык, а другие — нет» [119, 303; 131, 54; 171, 25].
Одним из основных понятий теории языковых контактов является понятие билингвизма, вследствие чего изучение двуязычия нередко признается даже основной задачей исследования контактов (здесь не затрагивается понятие полилингвизма или многоязычия, в принципе сводимого к совокупности двуязычий). Именно в двуязычных группах говорящих одна языковая система вступает в контакт с другой и впервые происходят контактно обусловленные<286> отклонения от языковой нормы, называемые здесь вслед за У. Вейнрейхом интерференцией35 , и которые в дальнейшем выходят за пределы билингвистических групп [171].
Под двуязычными лицами обычно понимаются носители некоторого языка А, переходящие на язык Б при общении с носителями последнего (при этом чаще всего один из этих языков оказывается для них родным, а другой — благоприобретенным). Следует при этом отметить, что оживленно обсуждавшийся в прошлом вопрос о степени владения говорящим вторым языком (активность, пассивность и т. ц.) при «подлинном» билингвизме едва ли можно отнести к числу важных не только ввиду того, что в условиях языкового контакта речь идет лишь о коллективном билингвизме, но и в силу того обстоятельства, что единственным следствием недостаточного владения вторым языком может являться его неполноценное усвоение, как это имеет место в так называемых «креолизованных» языках. Не имеет при этом значения и то обстоятельство, характеризуется ли данный факт билингвизма использованием второго языка с функционально неограниченной сферой употребления или применением того или иного вспомогательного языка типа пиджина. Напротив, целесообразно разграничение двух различных видов двуязычия — несмешанного и смешанного. При несмешанном двуязычии усвоение второго языка происходит в процессе обучения, в ходе которого обучающемуся сообщаются правила установления соответствий между элементами родного и изучаемого языков и обеспечивается рациональная система закрепления этих соответствий в памяти. При нем языковая интерференция со временем постепенно ослабевает, уступая место правильному переключению от одного языка к другому. При «смешанном двуязычии» (термин Л. В. Щербы), устанавливающемся в процессе самообучения, оба языка формируют в сознании говорящего лишь одну систему категорий таким образом, что любой элемент языка имеет тогда свой непосредственный эквивалент в другом языке. В этом случае языковая интерференция прогрессирует, захватывая все более широкие слои языка и приводя к образованию языка с одним планом содержания и двумя планами выражения, квалифицировавшегося Л. В. Щербой в качестве «смешанного языка с двумя терминами» (languemixte а deuxtermes)36 . Следует отметить, что несмешанное двуязычие характерно для языковых контактов, происходящих в условиях высокого уровня образования и культуры [62, 59—65; 86, 47—52].
Из сказанного должно следовать, что для адекватного понимания механизма языкового изменения при билингвизме большое значение приобретает описание процесса контакта в виде моделей<287> обучения с направленностью на «обучаемого», поскольку по крайней мере одна из контактирующих сторон обучает другую пониманию языка и говорению на нем [61, 124—126].
В истории языков принципиально важно разграничивать два различных следствия языковых контактов — заимствование отдельных языковых элементов (усвоение большего или меньшего числа субстантных или структурных характеристик) в самом широком смысле слова, с одной стороны, и смену языка в целом, с другой. В последнем случае обычно имеет место последовательное вытеснение языка из различных сфер функционирования языком межплеменного или международного общения типа linguafranca (ср., например, роль языка кечуа для индейского населения Эквадора, Перу и Боливии и языка тупи для всего атлантического побережья Бразилии). В отличие от него языковые заимствования с необходимостью предполагают непрерывающееся наследование языковой основы. Хотя в лингвистике сложилась тенденция к некоторому преувеличению места заимствования отдельных языковых элементов за счет преуменьшения случаев смены языка в целом, в действительности оба явления встречаются практически достаточно часто [176, 808—809; 177, 3—26]. Следует учитывать, что обоим явлениям соответствует не столько различная степень интенсивности языкового контакта, сколько разные социальные или политические условия, в которых этот контакт осуществляется. Вместе с тем, по-разному происходит и смена языка: в одном случае она приводит к более или менее полноценному усвоению языка и, следовательно, к языковой ассимиляции соответствующих билингвистических групп, а в других — к неполноценному его усвоению, имеющему своим результатом возникновение так называемых «пиджинов» и креолизованных языков, в прошлом иногда ошибочно квалифицировавшихся в качестве «жаргонов» и даже «искусственных языков». При структурной однотипности этих языков, характеризующихся так называемым «оптимальным» грамматическим строем, переносящим центр тяжести на синтаксические способы выражения грамматических значений (в них отсутствуют, например, такие избыточные черты европейских языков, как род, число, падеж у местоимений, сложные глагольные формы и т. п.), и существенно редуцированным словарным инвентарем37 , креолизованные языки отличаются от пиджинов лишь своей сферой функционирования, поскольку они являются родными языками определенных этнических групп в Вест-Индии, Западной Африке, на островах Индийского и Тихого океанов, в то время как пиджины играют лишь роль вспомогательных языков с очень ограниченной сферой функционирования (последняя черта характеризует и искусственные вспомогательные языки типа эспе<288>ранто и идо). В большинстве случаев эти языки обязаны своим становлением условиям неравноправных социальных или экономических отношений носителей контактирующих языков. Следует отметить, что в современной специальной литературе подчеркивается не смешанная, а односторонняя — почти во всех случаях индоевропейская — принадлежность рассматриваемых языков (обращает на себя, в частности, внимание высокий уровень их лексической гомогенности) [110, 367—373; 172, 374—379; 174, 509—527].
В последней связи необходимо остановиться на понятии «смешанного языка», разработка которого в языкознании, несмотря на общепризнанность явлений языковой интерференции, оказалась связанной со значительными трудностями, породившими длительную дискуссию, которая продолжается и в настоящее время (в стороне, естественно, остается понятие типологической «смешанности» реально засвидетельствованных языков). Поскольку, однако, интерес к разработке этой проблематики уже давно обнаружил тенденцию к понижению, можно, по-видимому, сказать, что по сей день остаются в силе сказанные Л. В. Щербой более сорока лет назад слова о том, что «понятие смешения языков — одно из самых неясных в современной лингвистике». Всю историю сравнительного языкознания сопровождают в этом отношении две резко различных линии. С одной стороны, хорошо известна широкая тенденция к отказу от какого-либо противопоставления «смешанных» языков «чистым», представленная именами А. Шлейхера, У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсена, Э. Петровича и мн. др. [132; 140, 82; 145, 12; 150, 127; 175; 199]. С другой стороны, не менее широкое направление исследований утверждало целесообразность такого противопоставления: ср. работы Г. Шухардта, Я. Вакернагеля, А. Росетти и мн. др. [169]; наконец, Л. В. Щерба, различавший простое заимствование и языковое смешение, считал, что в действительности имеют место промежуточные между обоими явлениями формы и что чаще всего оба процесса переплетаются [86, 52].
Сторонники первой точки зрения чаще всего ссылаются на тезис А. Мейе о том, что всегда, если не происходит полная смена языка, у носителей его сохраняется языковое сознание непрерывной традиции [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]. Однако апелляция к языковому сознанию едва ли во всех случаях приведет к адекватному решению. Вместе с тем слабость второй точки зрения состоит в том, что ее представители обращали слишком мало внимания на поиски критериев определения смешанности языка. В настоящее время одни из них (например, А. А. Реформатский) признают язык смешанным, если контактное воздействие затронуло не только его лексику, но и фонологическую и морфологическую системы, другие — если это воздействие распространилось на любую из сторон языковой структуры, третьи — если оно привело к ста<289>новлению языка с таким двусторонним родством, при котором трудно определить, элементы какого из них преобладают. Нетрудно убедиться в необоснованности попыток количественного определения смешанности языка. Даже не говоря о произвольности любого принимаемого количественного порога смешанности языка, можно заметить тот факт, что количественный критерий может вступать в противоречие с иерархической значимостью рассматриваемых элементов языка в его структуре.
Во многих случаях длительные языковые контакты в пределах определенного — обычно, хотя и не всегда, относительно ограниченного — географического ареала приводят к конвергентному развитию контактирующих языков. В итоге оказалось возможным постулировать существование языковых союзов (Sprachbьnde), характеризующихся той или иной общей для входящих в них языков независимо от их генетических взаимоотношений совокупностью структурно-типологических, а иногда и материальных особенностей, и являющихся одним из объектов исследования ареальной лингвистики в широком смысле (хотя идея о возможности структурного схождения языков, длительное время контактировавших на определенной территории, высказывалась неоднократно и ранее, теория языковых союзов была впервые разработана Н. С. Трубецким и Р. О. Якобсоном, ср. [6, 525; 97; 130; 131, 45—58]). Так, среди относительно лучше изученных балканского, западно-европейского, древнепереднеазиатского и гималайского языковых союзов первый — в составе греческого, албанского, румынского, болгарского, македонского и, отчасти, сербско-хорватского языков — характеризуется, например, такими чертами, как различие так называемого «артикулированного» и «неартикулированного» склонения, совпадение форм генитива идатива, функционирование постпозитивного артикля, отсутствие формы инфинитива, описательное образование (посредством глагола хотеть) формы будущего времени, построение числительных второго десятка по типу два + на + десять и т. п. 38 Любопытно, что перечисленные черты в той или иной мере разделяет и армянский язык, что как будто говорит в пользу фригийской гипотезы его происхождения, указывающей в конечном счете на Балканы. Наиболее интересные в этом смысле обобщения до сих пор были сделаны преимущественно на материале фонологических языковых союзов [74; 130, 120]. В становлении языковых союзов определяющая роль обычно предполагается за авторитетом какого-либо из языков, входящих в данный ареал, и значительно реже — за общим для данной территории языковым субстратом.<290>
С точки зрения проницаемости для явлений языковой интерференции дает себя знать качественное различие отдельных структурных уровней языка39 .
Наиболее подверженной контактным изменениям стороной языковой системы, как известно, является лексика. Если иметь в виду отмеченное еще в 1808 году У. Уитни обстоятельство, что именно лексическими заимствованиями опосредствована большая часть других контактно обусловленных изменений — фонологических и морфологических (исключение составляют синтаксические), то нетрудно увидеть, к каким далеко идущим для структуры языка последствиям они способны приводить. По степени фонетической и функциональной адаптаций, протекающим, впрочем, далеко не всегда параллельно, лексические заимствования принято разделять на освоенные и неосвоенные (так называемые Lehnwцrter и Frerndwцrter). Преимущественной сферой лексических заимствований в языке, естественно, оказываются более или менее периферийные категории лексики, например, отраслевая терминология, имена собственные и т. п. Однако в случаях более или менее интенсивного внешнего давления для контактного проникновения становится открытым и так называемый «основной» словарный фонд языка: ср., например, такие индоевропеизмы финского языка, как hammas 'зуб', parta 'борода', kaula 'шея', пара 'пуп', reisi 'бедро', karva 'волос, шерсть' или такие грузинизмы близкородственного ему мегрельского языка, как c?vali 'кость', |iseri 'шея', Zarbi 'бровь', xorci 'мясо' (следует, впрочем, учитывать, что нередко подобные элементы первоначально проникают в систему в более узком «терминологическом» значении). В особо благоприятных условиях контакта процент усвоенного словаря, особенно для некоторых стилей языка, может быть весьма высоким. Отмечается, например, что средневековые турецкий и персидский литературные языки насчитывали до 80% арабизмов, корейский — до 75% китаизмов40 . Известно, что обилие иранских напластований разных эпох в армянском словаре в течение длительного времени даже мешало адекватному определению места армянского языка среди индоевропейских. Такая высокая степень проницаемости лексической структуры языка содержит в себе, очевидно, указание на её наиболее открытый — по сравнению с другими уровнями структуры — характер, так что включение нового члена в нее приводит к минимальному возмущению существующих системных отношений (А. Мейе на этом основании вообще отказывал лексике в системности).<291>
Лексические включения с необходимостью приводят к развитию в языке синонимии (впрочем, обычно — неполной), к сдвигам в семантике исконных слов (так, в США под воздействием семантики англ. tointroduce, порт. introduzir, ит. introdurre и фр. introduire приобрели дополнительное значение 'знакомить, представлять'). С другой стороны, как это ясно видел еще Г. Пауль, именно через массовые случаи усвоения лексем однотипного строения происходит заимствование отдельных словообразовательных аффиксов [54, 469]. Так, в английском языке приобрел продуктивность словообразовательный суффикс -ibie, -able (ср. eatable 'съедобный', workable 'подлежащий обработке'), который был вычленен из массы слов среднефранцузского происхождения типа admirable, agreable, credible, possible и т. п. Аналогичным образом достаточно высоким оказывается по языкам и число фразеологических оборотов: подавляющее большинство из них представлено кальками, хотя хорошо известны и случаи прямого усвоения выражений из близкородственных языков (ср. старославянские фразеологизмы в русском).
В грамматической структуре языка в рассматриваемом отношении выделяются две существенно различные стороны — морфология и синтаксис. Если первая из них, как это постоянно подчеркивается, характеризуется очень высокой степенью непроницаемости, то вторая во многих случаях оказывается весьма подверженной внешнему воздействию. Не случайно то обстоятельство, что лингвисты, вообще отрицавшие возможность языкового смешения (У. Уитни, А. Мейе, О. Есперсен и др.), апеллировали прежде всего к факту «непроницаемости» морфологии. Действительно, наиболее очевидный результат любого сколько-нибудь тесного языкового контакта, как это было замечено еще в 1819 году Я. Гриммом, состоит не в обогащении, а напротив — в упрощении морфологии [132, 213; 133, 303—348; 140, 82; 175, 199], которая в своей наиболее яркой форме характеризует креолизованные языки и пиджины. В таких случаях морфологические способы выражения значений, как правило, заменяются в результирующей языковой системе лексическими, а также синтаксическими, вследствие чего резко обедняется состав морфологических категорий. Как отмечает В. Ю. Розенцвейг, убедительное подтверждение такого рода исключения «идиоматических» (т. е. отсутствующих в одном из контактирующих языков) категорий было получено И. А. Мельчуком в его работах по построению языка-посредника для машинного перевода: согласно последнему в языке-посреднике должны иметься средства выражения всех значений, привлекаемых к переводу языков, и не должно быть значений, обязательных лишь для одного из них (последние превращаются в лексические) [62, 66].
Несмотря на то, что в настоящее время лингвисты значительно менее абсолютны в негативном мнении относительно проницаемости<292> языковой морфологии, тезис об исключительности заимствования словоизменительных форм остается в силе [58, 496; 67, 208].
Чаще всего речь идет только об усвоении отдельных морфологических показателей (новых алломорфов наличных в языке морфем), т. е. субстанции, а не самих структурных единиц [154], ср. проникновение именной алломорфы мн. ч. -s из английского в норвежский (order-s, check-s, jumper-s и т. п.) и уэльсский, и из французского в немецкий (dieGenies, dieKerls, dieFrдuleins и т. д.), распространение форм арабского, так называемого «ломаного» множественного числа в персидском, турецком и отдельных других языках Ближнего Востока и Средней Азии. Достоверные случаи, когда в итоге языковой интерференции происходят какие-либо приобретения в морфологической структуре, едва ли известны. Отдельные факты, приводящиеся в качестве иллюстрации подобных изменений (например, русские глагольные флексии в алеутском диалекте острова Медного и Беринговом проливе41 ), могут подразумевать не столько морфологические заимствования, сколько смену языка в целом.
В ином положении оказывается синтаксис, который в языках с относительно свободным порядком слов в предложении способен под давлением смежной языковой системы активно перестраиваться. Для иллюстрации возможной гибкости синтаксиса таких языков достаточно указать, например, на далеко идущие соответствия в структуре предложения во многих языках древних переводов библейского текста. Вместе с тем, в тех языках, в которых основная тяжесть передачи грамматических значений ложится на синтаксис, синтаксические заимствования ограничены самой периферийной частью системы (ср. минимальную роль синтаксического калькирования с иностранных языков в языках типа китайского).
Несмотря на несколько преувеличенное в прошлом представление о роли языковых контактов в историческом развитии фонологической системы языка, факты, иллюстрирующие эту роль, далеко не столь редки, как это имеет место в области морфологии. Конечно, достаточно очевидно, что в наиболее общем случае контактного взаимодействия языков включаемая лексика фонетически аккомодируется по определенным правилам субституции звукотипов к специфике фонологической системы усваивающего языка: так, например, английское θ преимущественно субституируется в других языках через t , s и f (это явление лежит в основе возможности установления системы звукосоответствий между любыми по своему происхождению контактирующими языками, подчеркнутой еще Н. С. Трубецким). В этом случае возможны лишь изменения некоторых особенностей фонологической синтагматики данного языка: возникновение ранее отсутствовавших последовательностей фо<293>нем, изменение закономерностей начала и конца слова, нарушение некоторых надсегментных характеристик слова и т. п.
Однако в условиях более интенсивного контакта, сопровождающегося уже включением более или менее значительного слоя фонетически неаккомодирующегося материала, в фонологической системе заимствующего языка сдвиги происходят как на уровне субстанции, так и на уровне самой структуры. Поскольку употребление благоприобретенной для того или иного языка фонемы в речи билингвистичной части его носителей непоказательно, так как может объясняться вкраплением элементов второй языковой системы, критерием, на основании которого можно судить, заимствована уже фонема в данном языке или нет, следует считать факт появления ее в речи монолингвов (но независимо от того, проникло ли ее употребление в исконный материал языка) [12, 169—170]. Примером контактно обусловленных изменений первого рода, когда затронутой оказывается антропофоническая сторона, могут послужить преобразование всей так называемой «напряженной» серии смычных и аффрикат в смычногортанную в некоторых армянских диалектах, а также фонологическая система румынского языка, подвергшаяся столь сильному славянскому воздействию, что, по образному определению Э. Петровича, румынский язык можно было бы рассматривать как романский со славянским произношением [144, 43].
В структурном плане языковые контакты иногда оказываются решающим фактором в фонологизации уже существующих в данной фонологической системе аллофонов, особенно при наличии в системе так называемых «пустых клеток» (ср. фонологизацию f в русском, смычного g в чешском, гласных е и о в языке кечуа) или во включении в инвентарь новой фонемы. Такое включение захватывает поначалу весьма ограниченные слои словаря. Так, например, в осетинском языке первоначально чуждые системе смычно-гортанные согласные характеризуют в основном субстратную и экспрессивную лексику. Необходимо вместе с тем отметить, что усваиваемые из других языков звукотипы нередко обладают неустойчивым или во всяком случае недостаточно ясным фонологическим статусом. Так, фонема ? («айн»), встречающаяся в персидском исключительно в словах арабского происхождения, характеризует только некоторые стили языка, опускаясь в остальных. С другой стороны, звукотип арабского происхождения q , передающийся на письме буквой ?? «каф», располагает в персидском лишь статусом аллофона фонемы γ (еще в настоящее время около 60% слов, содержащих q , — арабизмы или арабизованные иранские слова)42 . На определенном этапе заимствования, когда включаемый в систему звукотип функционирует лишь в фонетически неассимилирован<294>ной лексике, иногда говорят о сосуществовании в языке двух фонологических систем, одна из которых ограничена рамками заимствованного материала: [106, 29—50; 109, 31—35] так, в языке мазатек (Центральная Америка) в слове siento 'сто' (исп. ciento) налицо единственный для этого языка случай сочетания п + t (во всех остальных случаях в аналогичной позиции выступает аллофон фонемы /t / — d , дающий основания говорить о вхождении этого t в особую систему43 . Наиболее ощутимые сдвиги происходят в фонологической системе языка, оказывающегося в условиях интенсивного и длительного контактного воздействия [147, 1—91].
Выше была отмечена целесообразность различения случаев поверхностного контактирования языков, приводящих к заимствованиям, по существу не затрагивающим внутренней структуры языка, и случаи более глубокого языкового проникновения, так или иначе отражающиеся на структуре языка (последние обычно сопровождаются соответствующим этногенетическим процессом), при наличии которых принято говорить о языковом смешении. В последних случаях с ассимилируемым языком соотносятся разработанные в языкознании понятия субстрата, суперстрата и несколько реже встречающееся понятие адстрата. Субстратом принято называть язык-подоснову, элементы которого растворяются в наслаивающемся языке (например, дравидийский субстрат для индийских языков, кельтский и др. — для романских, «азианический» — для армянского). Под суперстратом, напротив, понимается язык, наслоившийся на какой-либо другой, однако с течением времени растворившийся в последнем (например, германский язык франков в отношении французского, романский язык норманнов в отношении английского). В качестве адстрата квалифицируется ассимилирующийся территориально смежный язык (для обозначения тесного контакта двух языков с взаимопроникновением структурных элементов предложен термин «интерстрат»).
Хотя самое понятие языкового субстрата впервые было сформулировано, по-видимому, еще в 1821 году Бредсфордом, его конкретная разработка прежде всего связывается с именем итальянского лингвиста Дж. Асколи, положившего начало рассмотрению роли субстрата в формировании романских языков [137; 160]. Для правильной квалификации элементов смешения при этом необходимо иметь в виду, что если для этнического субстрата сохраняемые элементы языка-подосновы являются пережиточными («реликтовыми»), то в составе наслаивающегося языка-победителя они должны быть охарактеризованы как благоприобретенные. Воздействие субстрата, нарушающего в той или иной мере действие внутренних закономерностей развития языка, распространяется на все стороны языковой структуры. Поэтому, например, наличие определенного лексического слоя, включающего ономастику и<295> даже топонимику, становится в этой смысле показательным только при очевидных следах субстрата в фонологии и грамматике. Поскольку структурные сдвиги, обусловленные давлением со стороны другой языковой системы, происходят очень медленно, заданные субстратом импульсы могут находить свою реализацию спустя очень длительное время имплицитного существования в языке [43, 452—453; 46, 70]. В некоторых случаях с субстратным фактором может быть связано становление языковых семей. Так, очевидна его роль в трансформации латинского языка в современные романские. Как результат некоторого языкового союза, образовавшегося путем наложения языков завоевателей, говоривших на «протосанскритских» наречиях, на местные языки различного происхождения, В. Пизани рассматривает индоевропейскую семью в целом [55; 104, 245—254]. Сходные идеи еще большей популярностью пользуются в уральском языкознании [157]. Однако, несмотря на то обстоятельство, что гипотезы о воздействии субстрата во многих конкретных случаях дают вполне удовлетворительное объяснение особенностям исторического развития языков, как справедливо отмечали еще А. Мейе и О. Есперсен, к ним следует прибегать с большой осторожностью, так как неизвестность в большинстве случаев предполагаемого субстратного языка не позволяет верифицировать эти гипотезы.
Признаки воздействия языкового суперстрата (термин «суперстрат» предложен В. Вартбургом на конгрессе романистов в Риме в 1932 году [170, 155]) в отличие от субстрата, как правило, исторически засвидетельствованного, обычно усматриваются в некоторых фактах фонетики, упрощении грамматической структуры и наличии характерных лексических групп (ср., например, «военную» терминологию германского происхождения, обнаруживаемую в романских языках).
Наиболее проблематичным по своей значимости и поэтому наименее популярным в языкознании является понятие адстрата (термин «адстрат» впервые употреблен в 1939 году М. Бартоли [95, 59— 66]), соотносящееся с чуждым языком, элементы которого проникают в поглощающий язык в районах маргинального контактирования обоих языков и только позднее распространяются по более обширной языковой территории (ср., например, белорусско-литовские, польско-литовские, словинско-итальянские и т. п. взаимоотношения). Существует попытка истолкования адстрата как своего рода субстрата, продолжающего на определенной территории оказывать воздействие на язык — победитель44 .
Изложенные выше соображения позволяют сделать некоторые более или менее определенные выводы. Прежде всего образование новых языковых единиц в результате смешения других может быть с достаточной достоверностью прослежено только на уровне<296> диалектов, не достигших так называемого порога интеграции. Под порогом интеграции понимается совокупность языковых особенностей, препятствующих языковому смешению. Так, например, несмотря на то, что на определенных территориях русский язык контактирует с такими родственными языками, как польский или литовский, все же не наблюдается образования смешанных польско-русских или литовско-русских диалектов. Это означает, что вышеуказанные родственные языки достигли порога интеграции, исключающего их смешение.
Многочисленные исследования над языками, находящимися в состоянии контактирования, убедительно показывают, что образование нового языка в результате смешения существенно различных языков является фикцией.
Языки определенным образом деформируются под влиянием других языков, но не перемешиваются. При этом разные уровни языка реагируют по-разному. О смешении в подлинном смысле слова можно говорить только в области лексики. В области звуковой системы может наблюдаться усвоение некоторых чуждых данному языку артикуляций, но отнюдь не перемешивание двух систем. Системы словоизменительных элементов, как правило, почти никогда не перемешиваются. Поэтому здесь не может быть речи о смешении. Язык может воспринимать только отдельные типологические модели. Усвоение типологических моделей характерно также и для синтаксиса, хотя в этой области может наблюдаться заимствование некоторых элементов связи, например, союзов. Отдельные словообразовательные элементы могут заимствоваться. Кроме того, как указывалось выше, иноязычное влияние может проявляться в характере ударения, значении грамматических форм, оно может в известной степени направлять языковое развитие и т. д.
В контактирующих языках происходят фактически два процесса — частичное смешение (в определенных областях) и усвоение типологических моделей. Для более точного наименования этого явления более подходит термин языковая интерференция, а не языковое смешение.
Если рассматривать интеграцию языков под этим углом зрения, то формулировку Н. Я. Марра и И. В. Сталина в одинаковой мере придется признать односторонней и неправильной. Н. Я. Марр был неправ, когда объявлял смешение единственным способом образования языковых семей и языков, поскольку смешение в подлинном смысле этого слова в языках не происходит, если не принимать во внимание возможности смешения близкородственных диалектов. Односторонность формулировки, данной И. В. Сталиным, заключается в том, что победа одного языка над другим, которую можно рассматривать только как один из важных случаев контактирования, возводится в данном случае в абсолют и превращается в своего рода закон. В действительности степень влияния<297> одного языка на другой зависит от действия самых различных факторов.
Известные трудности представляет объяснение явлений, подмеченных Иоганном Шмидтом — автором так называемой теории волн. Рассматривая различные индоевропейские языки, Шмидт пришел к выводу, что географически ближе расположенные друг к другу языки больше имеют между собой сходства, чем языки далеко отстоящие [151, 15—16].
Явления языковой аттракции наблюдаются и в других языковых семьях. Можно предполагать, что специфические материально родственные черты сходства в двух соседствующих языках возникли еще в тот период, когда они были близкородственными диалектами, не достигшими порога интеграции.
Наиболее типичной методологической ошибкой, нередко встречающейся в работах некоторых лингвистов и в особенности археологов, является отождествление языковой интерференции с этническим или расовым смешением. При расовом или этническом смешении действительно происходит смешение различных физических черт, тогда как языковая интерференция, как указывалось выше, имеет свои специфические особенности.
ТЕМПЫ ЯЗЫКОВЫХ ИЗМЕНЕНИЙ. ПРОБЛЕМА СКАЧКА
Основоположники сравнительно-исторического языкознания Ф. Бонн, Раск, А. Шлейхер, а также их последователи, изучавшие языковые изменения, совершавшиеся на протяжении многих столетий и тысячелетий, никогда не считали вопрос о темпах развития языка особой проблемой. Они просто были уверены, что языки изменяются очень медленно. В нашем отечественном языкознании в период господства так называемого нового учения о языке широко пропагандировалась теория скачков.
Основоположником тезиса о скачкообразном развитии языков следует считать Н. Я. Марра, предполагавшего, что развитие человеческого языка как идеологической надстройки в основном представляет собою историю революций, разрывавших цепь последовательного развития звуковой речи.
Рассматривая причины различных изменений в языках мира, Н. Я. Марр заявлял, что источником этих изменений являются «не внешние массовые переселения, а глубоко идущие революционные сдвиги, которые вытекали из качественно новых источников материальной жизни, качественно новой техники и качественно нового социального строя. В результате получилось новое мышление, а с ним новая идеология в построении речи и, естественно, новое в технике» [40, т. 1, 241; т. 4, 61].
По словам Н. Я. Марра, нет культур изолированных и расовых, так же нет, как нет расовых языков: «есть система культур, как<298> есть различные системы языков, сменявшие друг друга со сменой хозяйственных форм и общественности с таким разрывом со старыми формами, что новые типы не походят на старые так же, как курица не похожа на яйцо, из которого она вылупилась» [40, 241].
Резкой критике эта теория была подвергнута И. В. Сталиным во время языковедческой дискуссии 1950 года. Сталин отмечал, что марксизм не признает внезапных взрывов в развитии языка, внезапной смерти существующего языка и внезапного построения нового языка [70, 56]. Марксизм считает, что переход языка от старого качества к новому происходит не путем взрыва, не путем уничтожения существующего языка и создания нового, а путем постепенного накопления элементов нового качества, следовательно, путем постепенного отмирания элементов старого качества [70, 57-58].
Теория внезапных скачков и взрывов, составлявшая одно из важнейших теоретических постулатов нового учения о языке, была справедливо подвергнута критике во время языковедческой дискуссии 1950 года, проходившей на страницах газеты «Правда».
Внезапный скачок и взрыв существующей языковой системы в корне противоречит сущности языка как средства общения. Внезапное коренное изменение неизбежно привело бы любой язык в состояние полной коммуникативной непригодности.
Внезапные скачки в развитии языка невозможны еще и по другой причине. Язык изменяется неравномерно. Одни его составные элементы могут измениться, тогда как другие его элементы могут сохраняться в течение длительного времени, иногда на протяжении целых столетий. Неравномерность изменений наблюдается даже в пределах одного языкового уровня, скажем, фонологического уровня. Если сравнить фонологические системы прибалтийско-финских и пермских языков, то можно установить, что система гласных фонем в прибалтийско-финских языках более архаична, тогда как система согласных фонем подверглась очень сильным изменениям. Как раз наоборот обстоит дело в пермских языках. В этих языках система согласных фонем более архаична и в то же время система гласных фонем очень сильно изменилась. Между изменениями, совершающимися в разных сферах языка, вообще может не быть какой-либо взаимозависимости. Так, например, консонантизм и вокализм в скандинавских языках архаичнее консонантизма немецкого языка, однако древняя падежная и глагольная системы разрушились в скандинавских языках в гораздо большей степени.
Осуществление языковых изменений путем медленной эволюции является наиболее типичным. Теория скачков в развитии языка возникла в результате механического перенесения теории скачков, применимой к различным химическим процессами т. п., — к истории развития общества, разделенного на враждебные классы.<299>
Принципиальное отрицание теории скачков и взрывов в развитии языка, однако, не должно вести к выводу о том, что развитие языка совершается всегда в плане очень медленной и постепенной эволюции. В истории языков наблюдаются периоды относительно более интенсивно происходящих изменений, когда в определенный промежуток времени происходит в языке гораздо больше различных изменений, чем в предыдущие периоды.
Известный французский исследователь новогреческого языка А. Мирамбель замечает по этому поводу следующее: «Основные изменения, придавшие греческому языку послеклассического периода его специфическую форму, осуществились в период времени, начиная с образования общегреческого языка, т. е. с эллинистической эпохи до половины Средневековия, однако, несмотря на значительные хронологические периоды, разделяющие различные факты, в период времени с I в. д. н. э. до конца III в. произошли наиболее многочисленные изменения».45
Если рассматривать историю французского языка, то нетрудно заметить, что наиболее существенные качественные изменения в системе языка произошли в период с II по VIII в. В числе этих радикальных изменений можно отметить следующее:
1) В области вокализма в течение VI, VII и VIII вв. большинство гласных переходит в дифтонги.46
2) Состав согласных пополнился к VIII в. двумя аффрикатами ts и C. После VI в. на территории Галии d ', возникшее из согласного g , перед гласными е, i, a переходит в аффрикату G .В VII в. на территории Франкского государства интервокальный согласный d стал звучать как межзубный đ (d), конечный t после гласного — как межзубный t (J).
Таким образом, к IX в. н. э. состав гласных и согласных народной латыни настолько изменился, что можно уже говорить о качественно новом составе гласных и согласных французского языка.
3) В народной латыни к VII в. сохранились только два падежа: именительный и винительный, который при помощи предлогов стал выполнять функции всех других падежей. Эти явления по существу означали полную перестройку падежной системы.
4) Утрата конечных неударных гласных (VII—VIII вв. н. э.) привела к тому, что флексии существительных и прилагательных различных типов склонения совпали. Она способствовала также унификации различных типов спряжения глагола.
Аналитические конструкции, выражавшие в народной латыни действие в плане прошлого и в плане будущего, к VIII в. преоб<300>разовались в формы времени, что дало в романских языках, и в частности, во французском языке, Passй composй и Futursimple. Íàïðèìåð, j'ai écrit une lettre (<aveo lettera escripta), òàêæå je parlerai (<parlare aveo). Ïî àíàëîãèè ñ ôîðìîé áóäóùåãî âðåìåíè ê VIII â. îáðàçóåòñÿ ôîðìà Conditionnel présent: je parlereie (<parler (av) eie) — ôð. je parlerais.
Нетрудно заметить, что в этом периоде имеется промежуток времени, определяемый VI, VII и VIII вв., в рамках которого совершалось наибольшее число наиболее существенных изменений.
В период с IX по XV в. в истории французского языка также происходили изменения. В частности в этот период произошли следующие явления: 1) превращение дифтонгов в монофтонги (XII— XVIII в.), 2) образование носовых гласных, 3) упрощение групп согласных, 4) окончательная утрата конечных согласных р, t , k , s , 5) утрата категории падежа, 6) выравнивание именных форм, 7) появление категории определенности и неопределенности, 8) постепенное отмирание флексии и унификация форм по принципу аналогии, 9) уточнение значений временных форм, 10) установление твердого порядка слов.
С XII в. начинается процесс постепенного разрушения флективной системы. XIVи XV вв. — это эпоха, когда флективная система разрушается особенно интенсивно, когда ярко и настойчиво проходит тенденция к аналогии, к унификации и выравниванию форм.
Причины этих периодов более интенсивных изменений в достаточной степени не изучены. Нельзя также с достаточной уверенностью сказать, во всех ли языках наблюдаются подобные периоды. По-видимому, причинами этих периодов является чисто случайное скопление различных обстоятельств. В системе каждого языка, очевидно, имеются какие-то звенья, на которых держатся все остальные элементы языковой структуры. Если опорное звено подвергается разрушению, то можно предполагать, что это событие влечет за собой целую серию относительно быстро следующих друг за другом изменений. Так, например, в составе гласных народной латыни на протяжении I—II вв. н. э. осуществился переход количественного различия гласных в качественное. Долгие гласные остались закрытыми, краткие стали открытыми. Разрушение этого звена повлекло за собой целый ряд следствий. В конце V в. гласные открытого слога получают удлинение. Выше говорилось о том, что сосредоточение долготы и ударения создает увеличение произносительных усилий. Это неудобство позднее было устранено: долгие ударные гласные открытого слога перешли в дифтонги, например, pę?de 'нога' превратилось в pied; f??de 'вера' превратилось в feid. СXII века начинается превращение дифтонгов в монофтонги.
Следует также отметить другое очень важное явление — это изменение характера ударения. В народной латыни силовое уда<301>рение начало преобладать над музыкальным, что вызвало редукцию, а затем утрату неударных гласных. Утрата неударных гласных вызывала некоторые изменения и в области согласных, например, появление групп согласных с/и их дальнейшее фонетическое изменение.
Значительные изменения в области склонения и спряжения вызвали такие фонетические изменения, как утрата конечного m , что привело к утрате категории падежа в единственном числе и способствовало развитию аналитического строя.
Таким образом, все зависит от того, в какой мере изменения затрагивают узловые звенья языковой системы и насколько эти изменения способны повлечь за собой целый ряд существенных следствий.
ПРОБЛЕМА ПРОГРЕССА В РАЗВИТИИ ЯЗЫКОВ
История лингвистической науки показывает, что понятие прогресса в языке в разные эпохи трактовалось по-разному. Основоположники сравнительно-исторического метода в языкознании Ф. Бопп, Я. Гримм, А. Шлейхер и др. столкнулись с контрастным различием структур разных языков, с необычайным богатством форм древнеиндийского, как наиболее близкого, по их мнению, к индоевропейскому праязыку, и скудностью форм некоторых современных индоевропейских языков, например, английского, датского, французского и т. п. На этой основе возникло довольно странное на первый взгляд убеждение в том, что история языков есть не что иное, как процесс постепенного упадка и оскуднения языка. Подобных взглядов придерживались такие языковеды, как Ф. Бопп, В. Гумбольдт, Я. Гримм, А. Шлейхер, М. Мюллер и др.
Не все однако разделяли это странное мнение. Раск, например, утверждал, что простота языковой структуры обладает известными преимуществами по сравнению со сложной языковой структурой.
Позднее, некоторые лингвисты начали замечать, что в языках существуют постоянные тенденции, отражающие прогресс в развитии языков. Очень показательной в этом отношении является работа Бодуэна де Куртенэ «VermenschlichungderSprache». Бодуэн де Куртенэ утверждает, что существует глоттогоническая тенденция к передвижению вперед более глубоких артикуляций, необходимая для достижения бульшей членораздельности и детализации речи. Таким образом, велярные согласные превращаются в p , b или s , ср. ст.-слав. слово и лат. cluo 'слышу' и т. д. Происходит это якобы потому, что звуки передней артикуляции требуют меньше произносительных усилий. Многими лингвистами было также подмечено, что в различных языках наблюдается процесс сокращения длины слов, ср., например, готск. habaidedeima 'мы имели бы' и совр. англ. had или лат. augustum и фр. aoыt [au] 'август'.<302> Новые индоевропейские языки испытали значительные упрощения в грамматической системе. Вместо большого количества форм, изобилующих всевозможными аномалиями, появились более простые и стандартные формы.
Сравнивая старые индоевропейские языки с новыми, О. Есперсен находил в грамматическом строе последних целый ряд преимуществ. Формы стали короче, что требует меньше мускульного напряжения и времени для их произношения, их стало меньше, память не перегружается ими, образование их стало более регулярным, синтаксическое использование форм обнаруживает менее аномалий, более аналитический и абстрактный характер форм облегчает их выражение, допуская возможность многочисленных комбинаций и конструкций, которые ранее были невозможны, громоздкое повторение, известное под именем согласования, исчезло, твердый порядок слов обеспечивает ясность и недвусмысленность понимания [132, 364].
Характерный для древних индоевропейских языков так называемый синтетический строй во многих современных индоевропейских языках сменился аналитическим строем. О. Есперсен утверждал, что эти процессы означают победу более высокой и совершенной языковой формы. Самостоятельные частицы, служебные слова (предлоги, вспомогательные глаголы), по его мнению, являются более высоким техническим средством выражения мысли, чем старая флексия [132].
Идеи Есперсена нашли благоприятную почву, и он приобрел многих сторонников не только за рубежом, но и в нашей стране. Так, например, В. М. Жирмунский в одной из своих работ отмечал, что аналитическая система соответствует осложнению и дифференциации смысловых отношений соответственно более высокой стадии развития мышления [21, 34].
Не все, однако, были согласны с этим мнением. М. М. Гухман обвиняет Есперсена в том, что он искажает действительность, сводя прогресс языка к смене техники грамматического оформления. И флексия, и анализ, и агглютинация могут дать одинаково адекватное выражение наиболее сложным категориям мышления. Теория Есперсена создает благоприятную почву для совершенно неправильных и вредных представлений о какой-то иерархии языков [15, 19]. Кроме того, среди индоевропейских языков нет языков чисто синтетических. Языки, рассматриваемые обычно как представители синтетического строя — древнеиндийский, славянские, еще в большей степени греческий и латинский,— нигде не дают идеального отсутствия аналитических конструкций, что должно было бы иметь место в чисто-синтетических языках [15, 20]. С другой стороны, квалификация аналитических конструкций, как наиболее совершенного способа выражения, не оправдывается и тем, что, как известно, сам этот способ древнее флексий [15, 19]. Есть все основания предполагать, как это делает<303> Хирт в своей «Грамматике индоевропейских языков», что все формы локативов, аблативов и инструментальных падежей в индоевропейских языках возникают из конструкций с послелогом [15, 22]. Основную причину смены синтетического строя аналитическим М. М. Гухман видит в языковом скрещении [15, 30].
Решительно выступала против теории прогрессивности аналитического строя также Г. Н. Воронцова. Ее возражения сводились к тому, что строй языка не отражает сознания, вернее осознания явлений непосредственно [14, 228]. Примитивностью и упрощенчеством является утверждение, что между языковыми средствами выражения действия и уровнем (стадией) мышления говорящего на данном языке народа можно установить непосредственную связь [14, 233]. Если говорить о развитии анализа в области глагола, то нельзя утверждать, что любая система, основанная на синтаксических видовых различиях, — ниже любой системы, основанной на сложных формах спряжения, так как в разных языках развитие глагольных форм идет различными путями — по линии дифференциации сложных временных форм и по линии усложнения выражения видовых отношений. Эту разницу в путях развития нельзя непосредственно связывать с процессами перехода от конкретного к абстрактному мышлению [14, 231].
Некоторые лингвисты не связывают прогресс в языке с аналитическим строем, но тем не менее они склонны думать, что в развитии языка неуклонно осуществляется прогресс в области языковой техники, очевидно связанный с развитием мышления.
Любопытно в этом плане рассуждение проф. П. Я. Черных, по мнению которого, история грамматического строя русского языка представляет собой движение вперед, в направлении улучшения, совершенствования языка. В данном случае прогресс можно видеть прежде всего в ликвидации тех лишних вариантных грамматических форм, которые не могли получить нового применения, и вообще лишних грамматических категорий и форм, став-тих ненужными по мере развития человеческого мышления, развития культуры и форм общественной жизни. Исчезновение двойственного числа в склонении и спряжении и особой звательной формы, параллелизма в склонении существительных одного рода, вытеснение некоторых категорий прошедшего времени (аорист, имперфект, плюсквамперфект) формами прошедшего времени на -лъ, исчезновение склоняемых кратких прилагательных, кратких порядковых числительных и кратких причастий, ставших лишними при наличии полных прилагательных, и пр., можно рассматривать как упорядочение грамматического строя русского языка, его грамматики. К показателям языкового прогресса П. Я. Черных относит такие явления, как устранение лишних, ненужных параллельных падежных форм. Движение от частного и конкретного к общему и абстрактному рассматривается как од<304>на из характернейших черт движения языка вперед, его обогащения и развития [81, 297—299].
Нельзя не отметить, что многие рассуждения о прогрессе в языке не отличаются достаточной четкостью. Верным остается общее положение относительно того, что если в связи с развитием общества прогрессирует мышление людей, то язык не может оставаться безучастным к этому движению по пути прогресса. Он также прогрессирует в своем развитии и совершенствуется. Однако проблема прогресса в языке значительно сложнее проблемы прогресса общества и человеческого мышления.
Основная ошибка в суждениях лингвистов, разрабатывающих эту тему, состоит в том, что они не делают различия между так называемым относительным прогрессом в языке и абсолютным прогрессом. В области языковой техники мы чаще всего сталкиваемся с явлениями, отражающими так называемый относительный прогресс.
Можно ли аналитический строй в языках рассматривать как показатель прогресса? Безусловно, в области улучшения языковой техники это прогресс. Древние индоевропейские падежи и глагольные формы, обременнные большим количеством значений, находились в известном противоречии с некоторыми законами человеческой психики, с некоторыми особенностями физиологической организации человека. Значение, выраженное особой формой, легче воспринимается, чем конгломерат значений, выражаемый одной формой. Совершенно естественно, что рано или поздно должен был произойти взрыв этой технически недостаточно совершенной системы, и он произошел. Аналитический строй технически более совершенен. Однако отсюда совершенно неправомерно делать вывод, что аналитический строй отражает более высокоразвитое абстрактное мышление, как это делали О. Есперсен, В. М. Жирмунский и др.
Сокращение слов, наблюдаемое во многих индоевропейских языках, — также свидетельство улучшения языковой техники. Основной причиной сокращения слов в индоевропейских языках была утрата грамматической категории рода. Если форматив, обозначающий род, перестал что-либо обозначать, попросту стал пустым, то язык рано или поздно все равно от него освободится,
Однако все эти явления нельзя считать показателями абсолютного прогресса. Проявление тенденций, направленных к улучшению языковой техники и языкового механизма, порождает многочисленные внутренние противоречия, поскольку оно осуществляется в разных, по-разному организованных сферах. Если бы все полезно направленные тенденции последовательно и регулярно осуществлялись, то система технических средств различных языков мира давно достигла бы идеального состояния. Это не происходит потому, что во внутренней сфере языка постоянно действует множество других процессов, которые могут све<305>сти на нет достигнутые результаты. Поясним это на примере. Предположим, что синтетический строй какого-либо языка с его семантически перегруженными формами сменился более четким аналитическим строем. Однако это новое состояние не может застыть на месте. Служебные слова, утратив лексическое значение, начнут фонетически выветриваться и в конце концов превратятся в новые падежные суффиксы, как это произошло в некоторых новоиндийских языках. Кроме того, не приостановятся процессы семантической филиации, вследствие чего новые суффиксы вновь станут полисемантичными. Различные фонетические процессы могут привести к нечеткости границ между суффиксом и основой слова. Язык вновь вернется к прежнему состоянию.
Нужно сказать, что некоторые лингвисты чувствовали относительный характер различных улучшений языковой техники. Тот же О. Есперсен, рассматривая теорию Бодуэна де Куртенэ о прогрессирующей в различных языках тенденции к образованию передних артикуляций, приводил в качестве примера образование в датском языке так называемого stшd, противоречащее этому утверждению [132]. Тенденция к сокращению слов также не может быть признана универсальной. В языках в целом слова не становятся короче, поскольку тенденции нефонетического характера оказывают сопротивление. Сокращение слов не всегда полезно. Чрезмерное сокращение может привести к затруднению понимания [132, 327] М. М. Гухман также указывала, что аналитический способ выражения грамматических отношений сам по себе не является новым способом.
Помимо относительного прогресса в области языковой техники, существует абсолютный прогресс, выражающийся в приспособлении языка к усложняющимся формам общественной жизни людей и вызываемым ими новым потребностям общения.
Рост производительных сил общества, выражающийся в развитии науки, техники и общечеловеческой культуры, постоянное увеличение сведений об окружающем мире и проникновение в его тайны, увеличение общественных функций языка и его стилевой вариативности, усложнение форм общественной жизни людей и установление новых отношений между ними — все это, вместе взятое, вызывает к жизни большое количество новых понятий, для которых язык вынужден найти выражение. Поэтому абсолютный прогресс выражается прежде всего в росте словарного состава языка и в увеличении количества значений слов. Одним из ярких примеров может служить немецкое слово Werk 'дело'. Сравнение его с древнегреческим њogon и армянским gor~ в том же значении говорит о том, что в древности это значение было единственным. Современное немецкое Werk имеет разветвленную серию омонимов, отразивших развитие многообразных видов деятельности человека: 1) дело, работа, 2) завод, рудник, 3) механизм, 4) произведение, 5) творчество, деятельность.<306>
Греческое gr¦fw 'писать' в глубокой древности, по-видимому, имело одно значение 'отмечать что-либо или делать зарубку' (ср. нем. kerben 'делать зарубку'). Семантическое разветвление корня graf- в современном греческом языке поражает своим многообразием: grЈmma 'буква', grammateЪj 'секретарь', grammate‡a 'секретариат', grҐmmҐtion 'вексель', grammatafulҐkon 'портфель', grammљno 'судьба', grammє 'линия' и т. д.
Мордовский глагол тешкстамс некогда имел только одно значение 'сделать метку, отмечать (вначале отмечать скот какой-нибудь своей фамильной меткой)'. Сейчас он имеет значение 'наметить что-либо заранее, составить, разработать план определенного мероприятия, отметить что-либо словесно, отметить знаменательную дату, юбилей'47 .
Довольно наглядно проявляется абсолютный прогресс развития языка также в области синтаксиса. Различные исследования показывают, что синтаксис языков в древние времена не имел той упорядоченности, которая отличает синтаксис современных высокоразвитых языков. Так, например, в древнерусском языке сохранилась еще нерасчлененная структура сложного предложения, сущность которого заключалась в нанизывании предложений одного за другим. Позднее начали возникать и подчинительные предложения, в которых придаточное связывалось с главным при помощи союзов. Древнерусские подчинительные союзы были многозначными. Так, союз яко мог присоединить придаточные дополнительные, придаточные следствия, придаточные причины и придаточные сравнительные48 . Такой же многозначностью обладали и другие союзы, например, союз что. Развитие шло по линии уточнения значения подчинительных союзов и союзных слов, по линии закрепления за ними одного конкретного значения. Система выражения мыслей в современных языках стала более стройной и упорядоченной.
Все это показывает, насколько важно различение понятий относительного и абсолютного прогресса в языке.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Н. Д. Андреев. Система речи и эволюция языка. — В кн.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка», т. I. Самарканд, 1966.
2. Н. Д. Арутюнова, Г. А. Климов, Е. С. Кубрякова. Американский структрализм. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.<307>
3. У. Ш. Байчура. О некоторых факторах языкового развития. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
4. Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
5. И. А. Бодуэн де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. I — II. М., 1963.
6. И. А. Бодуэн де Куртенэ. Языкознание. — В кн.: Ф. А. Брокгауз, А. А. Эфрон. Энциклопедический словарь, т. 81. СПб., 1904.
7. В. Брендаль. Структуральная лингвистика. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
8. Д. В. Бубрих. К вопросу об отношениях между самоедскими и финноугорскими языками. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1948, т. 5, вып. 6.
9. P. А. Будагов. Проблемы развития языка. М., 1965.
10. Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
11. Е. М. Верещагин. Психолингвистическая проблематика теории языковых контактов.— ВЯ, 1967, №6.
12. Е. М. Верещагин. О проблеме заимствования фонем. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
13. Н. Винер. Динамические системы в физике и кибернетике. «Вестник АН СССР», 1964, №7.
14. Г. Н. Воронцова. Происхождение и первоначальное развитие перфекта с вспомогательным глаголом have в английском языке. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
15. М. М. Гухман. К вопросу о развитии анализа в индоевропейских языках. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. 2. «Вопросы грамматики». М., 1940.
16. М. М. Гухман. Исторические и методологические основы структурализма. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
17. М. М. Гухман. Понятие системы в синхронии и диахронии. — ВЯ, 1962, №4.
18. А. Б. Долгопольский. Сохраняемость лексики, универсалии и ареальная типология. — В сб.: «Лингвистическая типология и восточные языки». М., 1965.
19. Л. Ельмслев. Пролегомены к теории языка. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
20. В. М. Жирмунский. О синхронии и диахронии в языкознании. — ВЯ, 1958, №5.
21. В. М. Жирмунский. Развитие строя немецкого языка. Л., 1936.
22. Ю. О. Жлуктенко. Мовнi контакты. Київ, 1966.
23. А. А. Зализняк. О возможной связи между операционными понятиями синхронного описания и диахронией. — В сб.: «Симпозиум по структурному изучению знаковых систем». Тезисы докладов. М., 1962.
24. Л. Н. Засорина. Дистрибутивные структуры в синтаксисе и их эволюция. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. 1. Самарканд, 1966.
25. В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. 1. М., 1960; ч. II. М., 1965.
26. В. А. Звегинцев. Лингвистическое датирование методом глоттохронологии (лексикостатистики). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
27. В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.
28. В. А. Звегинцев. Теоретические аспекты причинности языковых изменений. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
29. Вяч. Bc. Иванов. Язык в сопоставлении с другими средствами передачи и хранения информации. М., 1961.
30. С. Д. Кацнельсон. Системные факторы языкового развития. —<308> В кн. «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
31. Г. А. Климов. О лексико-статистической теории М. Сводеша. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
32. Г. А. Климов. Синхрония — диахрония и статика — динамика. — В кн.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
33. Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. Проблема языкового изменения. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
34. Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1967.
35. Е. С. Кубрякова. О понятиях синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.
36. Ю. Курилович. О методах внутренней реконструкции. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
37. Э. А. Макаев. К вопросу о соотношении фонетической и грамматической структуры в языке. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1956, т. 9.
38. Э. А. Макаев. Понятие системы языка. «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», 1957, т. 11.
39. Э. А. Макаев. Синхрония и диахрония и вопросы реконструкции. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
40. Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 1 — 4. М., 1933 — 1937.
41. А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
42. А. Мартине. Принцип экономии в фонетических изменениях. Проблемы диахронической фонологии. М., 1962.
43. А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
44. В. Матезиус. Куда мы пришли в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
45. В. Матезиус. О потенциальности языковых явлений. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
46. А. Мейе. Сравнительный метод в историческом языкознании. М., 1954.
47. Г. П. Мельников. Объемные геометрические модели в пространстве физических характеристик для анализа статических и динамических свойств фонологических систем. М., 1965.
48. Г. П. Мельников. Системная лингвистика и ее отношение к структурной. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
49. И. А. Мельчук. О соотношении синхронического и диахронического описаний. — В сб.: «Материалы Всесоюзной конференции по общему языкознанию «Основные проблемы эволюции языка»», ч. I. Самарканд, 1966.
50. Г. А. Меновщиков. К вопросу о проницаемости грамматического строя языка. — ВЯ, 1964, №5.
51. В. А. Москович. Глубина и длина слов в естественных языках. — ВЯ, 1967, №6.
52. И. Б. Новик. О моделировании сложных систем. М., 1965.
53. О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков. М., 1960.
54. Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960.
55. В. Пизани. К индоевропейской проблеме. — ВЯ, 1966, №4.
56. Е. Д. Поливанов. Статьи по общему языкознанию. М., 1968.
57. В. С. Расторгуева. Об устойчивости морфологической системы языка. — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
58. А. А. Реформатский. Введение в языковедение. М., 1967.<309>
59. А. А. Реформатский. О соотношении фонетики и грамматики (морфологии). — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.
60. А. А. Реформатский. Принципы синхронного описания языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
61. В. Ю. Розенцвейг. «Влияние» или «механизм контактов». — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
62. В. Ю. Розенцвейг. О языковых контактах. — ВЯ, 1963, №1.
63. Русский язык и советское общество. Социолого-лингвистическое исследование. Под ред. М. В. Панова: а) Лексика современного русского литературного языка, М., 1968; б) Словообразование современного русского литературного языка. М., 1968; в) Морфология и синтаксис современного русского литературного языка. М., 1968; г) фонетика современного русского литературного языка. М., 1968.
64. Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ, 1965, №1.
65. Э. Сепир. Язык. М., 1930.
66. Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1967.
67. Б. А. Серебренников. Об устойчивости морфологической системы языка, — В сб.: «Вопросы теории и истории языка». М., 1952.
68. Б. А. Серебренников. О взаимосвязи языковых явлений и их исторических изменений. — ВЯ, 1964, №3.
69. Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
70. И. В. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания. М., 1950.
71. М. И. Стеблин-Каменский. К теории звуковых изменений. — ВЯ, 1966, №2.
72. Тезисы Пражского лингвистического кружка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
73. В. Н. Топоров. Из области теоретической топономастики. — ВЯ, 1962, №6.
74. В. Н. Топоров. Несколько замечаний к фонологической характеристике Центрально-азиатского языкового союза. — В сб.: «SymbolaelinguisticaeinhonoremGeorgiiKuryłowicz». Wrocław, 1965.
75. В. Н. Топоров. О введении вероятности в языкознание. — ВЯ, 1959, №6.
76. В. Н. Топоров. О структурном изучении языка. «Русский язык в национальной школе». 1961, №1.
77. В. Н. Топоров. О трансформационном методе. — В сб.; «Трансформационный метод в структурной лингвистике». М., 1964.
78. Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.
79. А. А. Уфимцева. Опыт изучения лексики как системы. М., 1962.
80. И. Хамм. Некоторые замечания к диахроническим исследованиям. — ВЯ, 1965, №1.
81. П. Я. Черных. Историческая грамматика русского языка. М., 1962.
82. С. К. Шаумян. Структурная лингвистика. М., 1965.
83. С. К. Шаумян. Структурная лингвистика как имманентная теория языка. М., 1958.
84. И. И. Шмальгаузен. Организм как целое в индивидуальном и историческом освещении. М, — Л., 1942.
85. Г. П. Щедровицкий. Методологические замечания к проблеме происхождения языка. «Филол. науки», 1963, №2.
86. Л. В. Щерба. О понятии смешения языка. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по языкознанию и фонетике. Л., 1958.
87. Л. В. Щерба. Опыт теории лексикографии. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1940, №3.
88. Ф. Энгельс. Анти-Дюринг. М., 1957.
89. Ф. Энгельс. Письмо Й. Блоху (21—22 сент. 1890 г.). — К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 37, стр. 395.<310>
90. У. Эшби. Конструкция мозга. М., 1962.
91. Л. П. Якубинский. Несколько замечаний о словарном заимствовании. — В сб.: «Язык и литература», т. 1. Л., 1926.
92. Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
93. Р. Якобсон, М. Халле. Фонология и ее отношение к фонетике. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
94. В. Н. Ярцева. Диахроническое изучение системы языка. — В сб.: «О соотношении синхронного анализа и исторического изучения языков». М., 1960.
95. M. Bartoli. Sustrato, superstrato, adstrato. — B сб.: «Rapports au 5 Congrés International des linguistes». Bruges, 1939.
96. С. Âazell. On the historical sources of some structural units. Всб.: «Estructuralismo e historia», t. 1. Madrid, 1957.
97. Н. Âåckår. Der Sprachbund. Berlin — Leipzig, 1948.
98. W. Âright, А. К. Ramanujan. Sociolinguistic and language change. Всб.: «Proceedings of the 9-th International Congress of Linguists». The Hague, 1964.
99. Е. Âuyssens. Linguistique historique. Bruxelles — Paris, 1965.
100. I. Coteanu. A propos des langues mixtes (sur l'istro-roumain). Всб.: «Melanges linguistiques (publiés à l'occasion du VIII-å Congrès international des linguistes à Oslo, du 5 au 9 août 1957)». Bucureşti, 1958.
101. W. Cowgill. A search for universals in Indo-Eorupean diachronic morphology. — Вкн.: «Universals of language». Cambridge (Mass.), 1963.
102. L. Dеrоу. L'emprunt linguistique. Paris, 1956.
103. R. Diebold. A laboratory for language contact. «Antropological Linguistics», 1962, v. 4, ¹1.
104. S. Feist. The origin of the Germanic languages and the Indo-Europeanising of North Europe. «Language», 1932, v. 8, ¹4.
105. J. A. Fishman. Language mainteinance and language shift as a field of inquiry. «Linguistics», 1964, v. 9.
106. Ch. S. Fries and K. L. Pike. Coexistent phonemic systems. «Language», 1949, v. 25, ¹1.
107. Í. Gleason. The organisation of language: a stratificational riew. «Monograph series of language and linguistics», 17, Washington, 1964.
108. J. Gonzales Moreno. El espan?ol en Mexico. «Investigaciones lingusticas», t. III, Mexico, 1935.
109. J. E. Grimes. Style in Huichol structure. «Language», 1955, v. 31, ¹1.
110. R. A. Hall. Creolized languages and genetic relationships. «Word», 1958, v. 4, ¹2-3.
111. R. A. Hall. Introductory linguistics. Philadelphia — N. Y., 1964.
112. R. А. Íàll. Pidgin and Creole languages. N. Y., 1966.
113. Е. Нamp. Предисловие к кн.: Е. Н. Sturtevant. Linguistic change. Chicago — London, 1965.
114. A. Íansen. On the preservation of the word-identity. — TCLG, 1944, v. 1.
115. А. Íàudricourt, A. Juilland. Essai pour une histoire structurale du phonétisme français. Paris, 1949.
116. Е. Íaugen. Bilingualism in America: a bibliography and a research guide. «Publication of the American Dialect Society», 1956, ¹26.
117. Е. Íaugen. Problems of bilingualism. «Lingua», 1950, v. 2, ¹3.
118. Е. Íaugen. Language contact. — Всб.: «Proceedings of the 8-th International congress of linguists». Oslo, 1958.
119. В. Havranek. Procès verbaux de séances. Réunion phonologique international tenue à Prague. — TCLP, 1931, 4.
120. В. Havranek. Zur phonologischen Geographie. Das Vokalsystem des<311>
121. balkanischen Sprachbundes. — Всб.: «Proceedings of the First International congress of phonetic sciences». Amsterdam, 1932.
122. L. Hjelmsiev. Principes de grammaire générale. Copenhague, 1928.
123. L. Hjelmslev. Caractères grammaticaux des langues crèoles. — Всб.: «Congrès International des sciences Anthropologiques et Ethnologiques». Copenhague, 1938.
124. L. Hjelmslev. La notion de rectión. «Acta Linguistica», 1939, v. 1.
125. Ch. Hoсkett. Sound change. «Language», 1965, v. 41, ¹2.
126. Н. М. Íîenigswald. Language change and linguistic reconstruction. Chicago, 1960.
127. Н. Íoijer. Linguistic and cultural change. — Всб.: «Language in culture and society». N. Y. — London, 1964.
128. D. Íómes. Предисловиекразделу: «Processes and problems of change». cm. ¹126.
129. E. Itkonen. Kieli ja sen tutkimus. Helsinki, 1966.
130. R. Jakobson. The phonemic and grammatical aspects of language in their interrelations. — Всб.: «Actes du VI congrès international des linguistes». Paris, 1949.
131. R. Jakobson. Selected writings, I. Gravenhage, 1962.
132. R. Jakobson. Sur la théorie des affinites phonologiques des langues. — Всб.: «Actes du quatrième Congrès international des linguistes». Copenhague, 1938.
133. O. Jespersen. Language: its nature, development and origin. London, 1925.
134. O. Jespersen. Выступление. Всб.: «Actes du VI congres international des linguistes». Paris, 1949.
135. W. Labov. The social motivation of a sound change. «Word» 1963, v. 19, ¹3.
136. W. Lehmann. Historical linguistics. N. Y., 1962.
137. J. Malkiel. Weak phonetic change, spontaneous sound shift lexical contamination. «Lingua», 1962, v. 11.
138. В. Maimberg. Encore une fois le substrat. «Studia Linguistica», Copenhague, 1963, v. 17, ¹1.
139. A. Martinet. Equilibre et instabilité des systémes phonologiques. — Всб.: «Proceedings of the Third International Congress of Phonetic Sciences». Ghent, 1939.
140. A. Martinet. La phonologie synchronique et diachronique. 1966. Ротапринта, изд. материалов Венского конгресса по фонологии.
141. А. Ìeillet. Linguistique historique et linguistique générale. Paris, 1926.
142. М. Ìüller. Lectures on the science of language. London, 1862.
143. Proceedings of the Conference on Creole language studies. London — N. Y., 1961.
144. E. Paulinу. Vývoj narečí vo vzt'ahu k vývoju spoločnosti. — Всб.: «Problémy marxisticke jazykovedy». Praha, 1962.
145. E. Petrovici. Kann das Phonemsystem einer Sprache durch frernden Einfluss umgestalted werden? Zum slavischen Einfluss auf das rumänische Lautsystem, s-Gravenhage, 1957.
146. E. Petrovici. Interpénétration des systemes linguistique. Всб.: «X Congrès International des linguistes». Bucarest, 1967.
147. V. Pisani [Выступлениевпрениях]. — Всб.: «Actes du VI congrès international des linguistes». Paris, 1949.
148. L. Posti. From Pre-Finnic to late Protofinnic. «Finnisch-ugrische Forschungen», 1953—1954, Bd. 31, Í. 1—2.
149. P. Ravila. Suomen suku ja Suomen kansa. Всб.: «Suomen historian käsikirja». Porvoo — Helsinki, 1949.
150. P. Rousselot. Les modifications phonétiques du langage étudies dans le patois d'une famille de Cellefrouin. Paris, 1892.<312>
151. A. Schieicher. Linguistische Untersuchungen, Bd. II. Bonn, 1850.
152. I. Schmidt. Die Verwandtschaftverhältnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.
153. К. Í. Schönfelder. Probleme der Völker- und Sprachmischung. Halle (Saale), 1956.
154. H. Schuchardt. Sprachverwandschaft. — Всб.: «Sitzungsberichte der Preussischen Akademie der Wissenschaften». Philosoph.-hist. Klasse. XXXVII. Berlin, 1917.
155. A. Sómmerfelt. Diachronic and synchronic aspects of language. s-Gravenhage, 1962.
156. A. Steward. Creole languages in the Caribean. — Всб.: «Study of the role of second languages in Asia, Africa and Latin America». Washington, 1962.
157. O. Szemerényi. Trends and tasks in comparative philology. London, 1962.
158. V. Tauli. On foreign contacts of the Uralic languages. «Ural-Altaische Jahrbücher», 1955, Bd. 27, Í. 1—2.
159. V. Tauli. The structural tendencies of languages. Helsinki, 1958.
160. D. Taylor. Language contacts in the West Indies. «Word», 1956, v. 12, N3.
161. В. Terracini. Sostrato. — Всб.: «In honore di A. Trombetti». Milano, 1936.
162. L. Tesnière. Phonologie et melanges des langues. — TCLP, 1939, 8.
163. К. Togebу. Désorganisation et réorganisation dans l'histoire des langues romanes. — Всб.: «Estructuralismo e historia», t. I. Madrid, 1957.
164. J. L. Trim. Historical, descriptive and dynamic linguistics. «Language and Speech», 1959, v. 2, pt. 1.
165. J. Vachek. The Linguistic School of Prague. Bloomington — London, 1966.
166. J. Vachek. Notes on the development of language seen as a system of systems. — Всб.: «Sbornik praci filosoficke fakulty brnenske university», ser. A 6, 1958.
167. J. Vachek. On the interplay of external and internal factors in the development of language. «Lingua», 1962, v. 11.
168. Í. Vogt [Выступление]. — Всб.: «Actes du VI congres international des linguistes». London, 1949.
169. Í. Vоgt. Language contacts. «Word», 1954, v. 10, N 2—3.
170. J. Wackernagel. Sprachtausch und Sprachmischung. — Вкн.: «Kleine Schriften». I, Göttingen, 1953.
171. W. von Wartburg. Die Ausgliederung des romänischen Sprachräume, Bern, 1960.
172. U. Weinreich. Languages in contact. N. Y., 1957.
173. U. Weinreich. On the compatibility of genetic relationship and convergent development. «Word», 1958, vol. 4, ¹2—3.
174. U. Weinreich. Research frontieres in bilinguism studies. Всб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
175. K Winnom. The origin of the European-based Creoles and pidgins. «Orbis», 1965, t. 14, ¹2.
176. W. Whitneу. Language and the study of language. N. Y., 1868.
177. L. Zawadowskу [Выступление]. — Всб.: «Proceedings of the 8-th International Congress of Linguists», Oslo, 1958.
178. L. Zawadowskу. Fundamental relations in language contact. «Bulletin de la Société Polonais de Linguistique», 1961, N 20.<313>
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ
МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ
ЯЗЫКОВАЯ СПОСОБНОСТЬ ЧЕЛОВЕКА И ЕЕ ИЗУЧЕНИЕ
В СОВРЕМЕННОЙ НАУКЕ
В лингвистике конца XIX — начала XX вв. язык рассматривался в первую очередь как застывшая система, взятая в абстракции от реальной речевой деятельности. Характеризуя различные направления в понимании языка, советский лингвист В. Н. Волошинов назвал в свое время это направление «абстрактным объективизмом». Его основными положениями, по В. Н. Волошинову, являются следующие: «1) Язык есть устойчивая неизменная система нормативно тождественных языковых форм, преднаходимая индивидуальным сознанием и непререкаемая для него. 2) Законы языка суть специфические лингвистические законы связи между языковыми знаками внутри данной замкнутой языковой системы. Эти законы объективны по отношению ко всякому субъективному сознанию. 3) Специфические языковые связи не имеют ничего общего с идеологическими ценностями... 4) Индивидуальные акты говорения являются, с точки зрения языка, лишь случайными преломлениями и вариациями или просто искажениями тождественных форм» [14, 69]. Правда, конкретное бытие такой абстрактной системы представители этого направления понимали по-разному. Для младограмматиков это была система психофизиологических навыков в голове каждого отдельного индивида; для лингвистов «социологической» школы — «идеальная лингвистическая форма, тяготеющая над всеми индивидами данной социальной группы» [12, 224] и реализующаяся у каждого из этих индивидов в виде пассивных «отпечатков» — таких же индивидуальных систем речевых навыков [ср. 79].
Рядом с понимаемой так виртуальной системой языка представители «абстрактного объективизма» обычно ставят речь как простую реализацию этой системы. Тем самым речь фактически исключается из предмета лингвистической науки, ибо, по их мнению, в<314> речи нет — с точки зрения лингвиста — ничего такого, чего не было бы в языке. С другой стороны, речь по традиции считается предметом психологии речи, которая лишь постольку интересуется языком, поскольку его онтология как-то проявляется в процессах говорения. Так, известный советский психолог С. Л. Рубинштейн писал: «... психологический аспект имеется только у речи. Психологический подход к языку как таковому неприменим: это в корне ошибочный психологизм, т. е. неправомерная психологизация языковедческих явлений» [69, 165].
К настоящему времени между психологией и лингвистикой образовалось своего рода размежевание предмета исследования. Оно дошло до того, что одна и та же проблема именуется психологами «мышление и речь», а лингвистами — «язык и мышление». При этом лингвисты склонны считать — в соответствии с распространенной в лингвистической науке трактовкой речи только как реализации языка, — что только язык может и должен рассматриваться как носитель общественного, социального, а речь есть явление чисто индивидуальное. Например, А. С. Чикобава, предварительно оговорив, что он собирается противопоставлять общее и индивидуальное, на деле противопоставляет лишь «речевые процессы», в которых «проявляется язык», и собственно язык как социальное явление [84, 25]1 .
При подобном понимании довольно значительный круг проблем остается вообще вне рассмотрения. Остановимся на одной, едва ли не важнейшей: это проблема структуры и функционирования языковой способности. Существуют психологические концепции, отрицающие вообще существование у человека специфического психофизиологического механизма, формирующегося у каждого носителя языка на основе определенных неврофизиологических предпосылок и под влиянием речевого общения. Согласно взгляду, отстаиваемому в современной науке, в частности, Б. Ф. Скиннером [139], специфика речевой деятельности (или, вернее, речевого поведения, verbalbehavior) человека обусловливается исключительно организацией внешних проявлений речевого поведения, условно-рефлекторным объединением реакций организма на речевые стимулы. А это значит, что такой специфики нет, ибо различие речевого поведения человека и близких к нему видов поведения у животных чисто количественное, но ничуть не качественное.
Однако мы вполне допускаем, что подобный специфический психофизиологический механизм существует; тогда ясно, что он, с одной стороны, никак не сводим к простой «реализации» абстрактной системы языка и не является сугубо индивидуальным, ибо формирование его, не говоря уже о функционировании, предполагает влияние общества; с другой стороны, он отнюдь не тождест<315>вен этой абстрактной системе языка — нельзя представлять себе этот механизм (который мы в дальнейшем будем называть языковойспособностью) как своего рода грамматику, перенесенную в мозг. Языковая способность безусловно имеет известную специфическую организацию, которая должна быть исследована, но которая при установившемся размежевании оказалась вне поля интересов как лингвистики, так (в основном) и психологии.
Такое положение вещей одно время вполне устраивало обе науки. Однако в последние десятилетия неизмеримо возросло число и значимость проблем, для решения которых столь решительное противопоставление языка и речи, лингвистики и психологии оказалось тормозом. Укажем только на некоторые из них. Это, например, проблемы, связанные с оптимизацией методики обучения родному языку и особенно — иностранному. Оказалось, что методика, опирающаяся на «абстрактно-объективистское» понимание языка (с ним соотносится «переводно-грамматический» метод), мало себя оправдывает; столь же мало действенна методика, игнорирующая структуру изучаемого предмета (языка) и ограничивающаяся ориентацией на общепсихологические закономерности усвоения («прямой» метод) [3]. Потребовалась разработка новой методики, опирающейся на знание закономерностей организации и функционирования языковой способности. Более того, была поставлена задача активного формирования языковой способности в нужном нам направлении. Достаточным для этого знанием мы, однако, еще не обладаем. Тем более не обладаем мы знанием, достаточным для моделирования языковой способности человека при помощи современной техники, в частности электронно-вычислительных машин; между тем существует целый ряд технических проблем (прежде всего касающихся ввода информации в машину), решение которых предполагает такое моделирование. Можно назвать и еще ряд новых задач, аналогичных указанным выше.
Все это вызвало появление новых научных направлений, стремящихся обеспечить комплексный подход к исследованию речевой деятельности (речевого поведения) и, прежде всего, вскрыть, опираясь как на лингвистические, так и на психофизиологические данные, пути формирования, особенности организации и закономерности функционирования языковой способности.
Комплексные исследования осуществляются под флагом различных наук — психологии, физиологии, лингвистики и т. д., вплоть до философии, с одной стороны, и медицины — с другой. В последние годы наметилась тенденция к консолидации работ в области психофизиологических механизмов речи и ее восприятия под маркой «психолингвистических». Нам уже приходилось отмечать неудачность этого термина, вызывающего, в частности, ненужные ассоциации с американской психолингвистикой, однако он оказался пока наиболее подходящим [51; 72]. Встречая этот термин применительно к исследованиям, ведущимся в СССР, читатель<316> должен иметь в виду частично отмеченную ниже специфику советской науки — прежде всего в плане различного понимания сущности и специфики психики человека.
Работы такого рода появились после второй мировой войны почти во всех крупнейших «научных державах» мира. В СССР это выразилось прежде всего в углубленном исследовании афазий, переросшем в так называемую «нейролингвистику»; систематическое исследование нормального речевого поведения началось у нас позже — в 60-х гг. В США это была так называемая «психолингвистика», в Японии — направление «языкового существования» (гэнго сэйкацу), в Англии — функциональная лингвистика школы Фёрса, частично восходящая к взглядам Б. Малиновского, и т. д. Мы не будем давать здесь детальной характеристики всех этих работ и направлений, ограничившись ссылкой на существующую литературу2 . Остановимся лишь на наиболее существенном из них — на американской психолингвистике.
Считается, что психолингвистика возникла в 1954 году в результате специально собравшегося в г. Блумингтоне (США) междисциплинарного семинара, в котором приняли участие крупнейшие психологи и лингвисты Соединенных Штатов. Участники семинара выработали общую теоретическую платформу, сформулировали важнейшие определения и наметили направление основных исследований на ближайшее время. Все эти материалы были изданы в виде коллективной монографии под общим названием «Психолингвистика» [137]. Вдохновителем этой работы и ее основным автором был видный психолог Ч. Осгуд. Американская психолингвистика опирается на три основных научных направления — это: а) дескриптивная лингвистика; б) бихевиористская психология, т. е. такая психология, которая стремится свести теоретическую модель поведения человека к системе стимулов и вызванных ими реакций; в) математическая теория связи, или теория информации. Первый из этих источников психолингвистики за истекшее время претерпел значительные изменения: сейчас многие психолингвисты исходят не из дескриптивного, а из трансформационного понимания языка. Второй выступал и продолжает выступать в психолингвистике главным образом в виде «трехуровневой модели поведения», разработанной Осгудом. Эта модель стремится примирить традиционные бихевиористские идеи о речевом поведении как сочетании стимулов с реакциями и экспериментальные данные, требующие введения в такую модель промежуточного опосредствующего механизма — того, что мы назвали выше языковой способностью. Однако следует иметь в виду, что для Осгуда, как<317> и для большинства психолингвистов, этот механизм есть лишь аппарат, улучшающий пассивное приспособление организма к среде.
Важнейшими вехами развития американской психолингвистики после 1954 года были 1957 год — год выхода известной монографии Осгуда (в соавторстве с двумя его учениками) «Измерение значения» [134], 1961 год, когда один из участников первого психолингвистического семинара лингвист Сол Сапорта издал хрестоматию важнейших психолингвистических работ [136], и 1965, особенно богатый важными изданиями, касающимися психолингвистических вопросов [101; 146]. В настоящее время в США существует специальный журнал, почти наполовину занятый психолингвистическими публикациями, — «JournalofVerbalLearningandVerbalBehavior».
Что касается советской науки, то в ней еще в 20—30 гг. существовали тенденции к комплексному подходу в исследовании речи. Назовем, в частности, петербургскую школу русской лингвистики — учеников И. А. Бодуэна де Куртенэ, в частности — Л. В. Щербу, Е. Д. Поливанова, Л. П. Якубинского, С. И. Бернштейна и др. [34]. Но особенно существенное значение для дальнейшего формирования «психолингвистического» понимания речи имели, во-первых, психологические работы Л. С. Выготского, особенно его впервые опубликованная в 1934 г. монография «Мышление и речь» (см. [15, 38]), во-вторых, ведшиеся независимо от них физиологические исследования Н. А. Бернштейна [4], оказавшие огромное влияние на наши современные представления о механизмах деятельности вообще, а не только речевой.
Важнейшими особенностями концепции Выготского и его школы являются следующие: во-первых, это идея опосредствованного характера человеческой психики. Именно то, что человеческая психика, по Выготскому, опосредствована употреблением орудий и особенно знаков, является ее основным качественным отличием от психики животных. Частным случаем знаков являются языковые знаки: таким образом, язык выступает не как простая количественная «прибавка» к психике, а как ее конституирующий элемент. Поэтому можно говорить о сознании человека как о языковом сознанииparexellence. Во-вторых, это идея деятельности. В отличие от большинства других направлений, школа Выготского исходит из представления об активном характере деятельности, которая протекает не в порядке пассивного приспособления организма к окружающей среде, а как процесс «опережающего отражения» (И. П. Павлов). Именно эта специфически человеческая способность, опираясь на общественный опыт, закрепленный в орудиях и знаках, заранее планировать своеповедение, активно регулируя окружающую действительность, и воздействовать на нее (в отличие от животного, которое, будучи в состоянии использовать лишь собственный опыт, всегда находится в отношениях пассивного приспособления к действительности и не способно пла<318>нировать свое поведение) и обусловливает ту важнейшую с философской точки зрения особенность человеческой деятельности, которую Маркс обозначил как «практическое созидание предметного мира» [49, 566] и неоднократно подчеркивал в своих трудах.
Та же идея «опережающего отражения» действительности лежит в основе физиологической концепции Н. А. Бернштейна, который видит специфику человеческой деятельности в способности человека руководиться в своем поведении «моделью будущего».
В настоящее время экспериментальные и теоретические исследования психофизиологических механизмов речи ведутся в СССР в различных направлениях. Наиболее разработан к настоящему времени вопрос о порождении и восприятии фонетической стороны речи. В этой области советская наука располагает такими фундаментальными работами, как книга Н. И. Жинкина «Механизмы речи» и коллективная монография под редакцией Л. А. Чистович и В. А. Кожевникова «Речь. Артикуляция и восприятие». Значительно меньше нам известно о механизмах грамматической и особенно семантической стороны речи. Соображения на этот счет, как правило, основываются не на экспериментальных данных, а на тех или иных априорных предпосылках.
В дальнейшем, давая характеристику современному состоянию наших знаний о психофизиологических механизмах речевой деятельности, мы будем опираться прежде всего на то направление в психологии и физиологии высшей нервной деятельности, которое восходит к идеям Л. С. Выготского и Н. А. Бернштейна. Не излагая всех экспериментальных работ, связанных с тем или иным вопросом, мы будем останавливаться лишь на наиболее значительных из них.
Прежде чем перейти к непосредственному изложению, необходимо выяснить еще один вопрос. Речь идет о том, насколько излагаемые далее модели (к сожалению, на современной стадии исследований мы не можем еще говорить об одной модели, охватывающей все компоненты речевого механизма) отражают реальное устройство и функционирование человеческого организма. Этот вопрос возникает в связи с тем, что: а) в настоящее время значительная часть моделей, как уже упоминалось, опирается на материал, полученный различными косвенными путями, в частности путем анализа готового текста; так, модель семантического синтеза, разрабатываемая в последние годы И. А. Мельчуком, безусловно отражает закономерности речевой деятельности носителя языка, но строится на собственно языковом материале и предназначается в основном для специфических целей, связанных с МП; б) даже и те модели, в основе которых лежит непосредственное экспериментальное исследование речевой деятельности, отражают далеко не все детали моделируемого механизма. Например, говоря далее об уровневом строении языковой способности, мы полностью<319> игнорируем физиологические закономерности, так сказать, низших рангов, обеспечивающие такое строение.
Излагаемые нами модели будут отбираться соответственно их значимости для лингвиста, а точнее — соответственно их «объяснительной силе» при интерпретации тех или иных собственно лингвистических явлений и закономерностей (или, что для нас в данном случае безразлично, явлений и закономерностей, наблюдаемых нами в процессах функционирования языка в обществе и в процессах усвоения родного или иностранного языка). Так, например, для нас не представляют в данной работе интереса все физиологические тонкости, связанные с процессом восприятия речи; однако те моменты в модели восприятия речи, которые связаны с введением в эту модель исконно лингвистических понятий (слово, слог, фонема), будут освещены более подробно, как и моменты, обусловливающие особенности восприятия, релевантные при обучении иностранному языку.
Следует, таким образом, всюду иметь в виду, что мы отнюдь не претендуем на сколько-нибудь полное описание устройства и функционирования речевых механизмов, но берем в них лишь то, что существенно с точки зрения лингвиста.
ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЕ МЕХАНИЗМЫ РЕЧИ. ПАТОЛОГИЯ РЕЧИ
В современной физиологии еще довольно сильна тенденция представлять всякую речевую деятельность как реализацию одних и тех же физиологических механизмов. Между тем на самом деле речевая деятельность может обеспечиваться разными, принципиально различными механизмами; это зависит от конкретного содержания и целенаправленности того или иного речевого акта.
Порождение или восприятие речи может протекать по законам простейшей рефлекторной деятельности, а речевые стимулы могут быть первосигнальными раздражителями. Например, для бегуна на старте слово марш как раз является первосигнальным раздражителем: спортсмену не нужно понимать это слово, оно воздействует на него самим фактом своего появления. Сходна с описанной в физиологическом смысле ситуация, когда мы, услышав свое имя, кем-то громко названное, автоматически оборачиваемся, и т. д. Элементарные вербальные реакции (типа Привет! — Привет !), по-видимому, осуществляются также по сходному принципу.
Однако такого рода ситуации не типичны для речевой деятельности. Гораздо более часты случаи, когда при порождении и восприятии речи мы оперируем словами, как «сигналами сигналов» (И. П. Павлов), т. е. производим бессознательный (или сознательный) выбор и отождествление этих слов на основе их значения.<320>
Однако физиологическая основа речевой деятельности не исчерпывается и этим. Независимо от того, говорим ли мы о «первосигнальных» или «второсигнальных» раздражителях, в обоих случаях мы остаемся на уровне условнорефлекторных процессов. При таком понимании любая константная последовательность звуков или слов представляет собой с физиологической точки зрения «динамический стереотип», а речевая деятельность в целом — сложную систему таких стереотипов. С другой стороны, для каждого речевого раздражителя постулируется физиологический коррелят, локализующийся в определенной точке коры больших полушарий головного мозга человека: объединение таких раздражителей осуществляется путем установления более или менее постоянных связей между их мозговыми локализациями. Точно так же определенным психическим функциям, связанным с речевой деятельностью (таким, как понимание слов, понимание фраз, спонтанное называние предметов, речь фразами), приводится в соответствие определенный четко локализованный участок коры больших полушарий головного мозга.
Как показывают многочисленные исследования последних десятилетий, осуществленные как физиологами (П. К. Анохин, Н. А. Бернштейн), так и психологами (А. Р. Лурия, А. Н. Леонтьев, Д. Н. Узнадзе, в США — Дж. Миллер), такого понимания физиологической основы речевой деятельности недостаточно для ее интерпретации.
Более ста лет назад (1861) П. Брокб открыл, что при поражении определенного участка коры головного мозга (задняя треть нижней лобной извилины левого полушария) у больных появляются нарушения речевой артикуляции (произношения). Брока сделал из этого вывод, что этот участок есть «центр моторных образов слов», которые локализуются именно в этой области мозга. Несколько позже (1874) К. Вернике, описав случай нарушения понимания речи при поражении задней трети верхней височной извилины левого полушария, заключил, что в этом участке коры локализуются «сенсорные образы слов». Эти исследования породили целый ряд аналогичных работ, в результате которых все мыслимые психические функции, связанные с речью, были «распределены» между определенными участками коры, причем эта локализация понималась весьма упрощенно. Как писал в те годы один из физиологов (Т. Мейнерт), «каждое впечатление находит новую, еще не занятую клетку... Впечатления... находят своих носителей, в которых они навсегда сохраняются друг подле друга».
Такое упрощенное представление о физиологических механизмах речевой (и вообще психической) деятельности уже в те годы критиковалось X. Джексоном, выдвинувшим идею «вертикальной» организации психических функций. По Джексону (эти его взгляды сейчас являются общераспространенными), каждая функция, осуществляемая нервной системой, обеспечивается не<321> ограниченной группой клеток, а сложной иерархией уровней физиологической организации нервной системы. Иными словами, чтобы человек произнес слово, мало активизировать «ответственную» за это (по старым представлениям) группу клеток коры больших полушарий мозга: в порождении этого слова участвуют различные по природе, структуре и «глубинности» мозговые механизмы, причем эти механизмы будут различаться в зависимости от того, произносится ли слово, например, произвольно или автоматически.
Такая точка зрения получила развитие в работах советского физиолога П. К. Анохина, которому принадлежит разработка понятия «функциональная система». Согласно этому понятию, сложные формы психической деятельности обеспечиваются специфическим физиологическим механизмом, представляющим собой сложное взаимодействие звеньев, расположенных на различных уровнях нервной системы, причем при тождестве решаемой задачи номенклатура конкретных звеньев, входящих в функциональную систему, может меняться в довольно широких пределах (чем объясняется возможность частичного, а иногда и полного восстановления нарушенных психических функций у больных с поражениями определенных участков коры головного мозга)3 .
Особенно много занимался подобными системами (на материале регуляции движений) Н. А. Бернштейн. Он выдвинул концепцию функциональной физиологической системы как системы саморегулирующейся, в которую в качестве одного из звеньев входит прогнозирование будущей ситуации. Эта концепция, находящая параллель в теории «акцептора действия» П. К. Анохина и во взглядах американского психолога Джорджа Миллера, восходит к идее И. П. Павлова о «предупредительной деятельности», или опережающем отражении действительности нервной системой человека.
Под углом зрения исследований Анохина, Бернштейна и др. физиологической основой речевой деятельности является специфическая функциональная система или, точнее, сложная совокупность нескольких функциональных систем, часть которых специализирована, а часть «обслуживает» и другие виды деятельности. Эта организация является многочленной и многоуровневой. В обеспечении речевых процессов принимают участие как элементарнейшие физиологические механизмы типа стимул — реакция (исследованные американским психологом Б. Скиннером, который, однако, придает им преувеличенное значение), так и механизмы специфические, имеющие иерархическое строение и характерные исключительно для высших форм речевой деятельности (например, механизм внутреннего программирования речевого высказывания).
Каковы основные компоненты такой организации? Во-первых, механизм мотивации и вероятностного прогнозирования речево<322>го действия, в принципе общий речевой деятельности и другим видам деятельности. Во-вторых, механизм программирования речевого высказывания. Как показывают исследования процессов, объединяемых под условным названием «внутренней речи», прежде, чем построить высказывание, мы при помощи особого кода (по Н. И. Жинкину «предметно-изобразительного», т. е. представлений, образов и схем) строим его «костяк», соединяя с единицами такого плана, или программы, основное содержание предложения, всегда известное нам заранее. В-третьих, группа механизмов, связанных с переходом от плана (программы) к грамматической (синтаксической) структуре предложения; сюда относятся механизм грамматического прогнозирования синтаксической конструкции, механизм, обеспечивающий запоминание, хранение и реализацию синтаксически релевантных грамматических характеристик слов, механизм перехода от одного типа конструкции к другому типу (трансформации), механизм развертывания элементов программы в грамматические конструкции (по принципу так называемого «дерева непосредственно составляющих») и т. д. В-четвертых, это механизмы, обеспечивающие поиск нужного слова по семантическим и звуковым признакам. В-пятых, механизм моторного программирования синтагмы, в последнее время детально исследованный в лаборатории Л. А. Чистович (Институт физиологии АН СССР в Ленинграде). В-шестых, механизмы выбора звуков речи и перехода от моторной программы к ее «заполнению» звуками. Наконец, в-седьмых, механизмы, обеспечивающие реальное осуществление звучания речи.
Как можно видеть, физиологическая основа речевых процессов крайне сложна. Во многом она неясна до сих пор, и в конце настоящей главы мы остановимся более подробно лишь на некоторых из перечисленных здесь механизмов.
Изложенное выше представление о характере физиологической обусловленности речевой деятельности нашло свое отражение в современных исследованиях локальных поражений мозга, прежде всего так называемых афазий (под этим термином объединяются различные речевые расстройства, возникающие при ранениях, опухолях и других органических нарушениях отдельных участков коры больших полушарий мозга). Ведущими в этой области являются работы советского психолога А. Р. Лурия и его школы, на которые мы в дальнейшем и опираемся при характеристике основных видов афазий.
Динамическая афазия связана с нарушением способности говорить фразами, хотя у больного нет трудности ни в повторении, ни в назывании, ни в понимании речи. Можно выделить две формы динамической афазии; при одной из них нарушено программирование высказывания, при другой — механизмы его грамматико-синтаксической организации.<323>
Эфферентная моторная афазия тоже характеризуется распадом грамматической структуры высказывания при сохранности отдельных слов, но, кроме того, и распадом его моторной схемы: сохраняя умение произносить отдельные звуки, больные не могут соединить их в последовательность. Таким образом, здесь нарушен вообще принцип сукцессивности (последовательности) в речеобразовании.
Перечисленные выше виды афазии возникают при поражении передних отделов коры головного мозга, а все остальные — задних, «отвечающих» за процессы «симультанного синтеза», объединения возбуждений в одновременные группы.
Афферентная моторная афазия — это нарушение членораздельности речевых произношений. Больной не может «найти» нужный ему определенный звук и все время «соскальзывает» на близкие артикуляции. Здесь нарушено звено выбора звуков.
Семантическая афазия проявляется в трудностях нахождения слов и в нарушении понимания семантических (логико-грамматических) отношений между словами. Например, больной понимает слова отец и брат, но не может понять, что значит брат отца. По А. Р. Лурия, в этом случае мы имеем дело с нарушением семантической системности слова, т. е. выбора слова по значению.
Акустико-мнестическая афазия сходна по своим проявлениям с семантической, однако в этом случае нарушение касается выбора слов на основе звуковых признаков.
Сенсорная афазия прежде всего сказывается в восприятии речи, выражаясь в первую очередь в распаде фонетического слуха, т. е. нарушении взаимосвязи между звуковым составом и значением слова. По-видимому, при этой форме афазии нарушен звуковой анализ слова.
Разного рода нарушения речевой деятельности, существенные для нашего понимания ее механизмов, возникают и при различных психических заболеваниях, например, тяжелых формах шизофрении. В этой области существенны работы советского психиатра Б. В. Зейгарник.
РЕЧЕВАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ И ЕЕ ОСОБЕННОСТИ
Каждое речевое высказывание, каждый акт порождения или восприятия речи многосторонне обусловлен. С одной стороны, имеется целый ряд факторов, влияющих на то, какое содержание будет выражено в высказывании (говоря о содержании, мы имеем в виду не только семантику, но и такие особенности высказывания, как его модальность и т. д.). Это факторы прежде всего пси<324>хологические. С другой стороны, есть множество факторов, обусловливающих то, как определенное содержание будет реализовано в речи (сюда относятся, кроме психологических, факторы собственно лингвистические, стилистические, социологические и др.). Характер всех этих факторов и способ, которым они обусловливают порождение конкретного речевого высказывания, можно описать при помощи различных теорий или моделей. Далее мы будем опираться в данной главе на то понимание этой обусловленности, которое свойственно советской психологической школе Л. С. Выготского (см. также [35]).
Под речевой деятельностью следует понимать деятельность (поведение) человека, в той или иной мере опосредованную знаками языка. Более узко под речевой деятельностью следует понимать такую деятельность, в которой языковый знак выступает в качестве «стимула-средства» (Л. С. Выготский), т. е. такую деятельность, в ходе которой мы формируем речевое высказывание и используем его для достижения некоторой заранее поставленной цели.
Чтобы сказанное здесь было до конца ясно, нам придется остановиться на понятии деятельности вообще, как оно выступает в работах школы Л. С. Выготского. Деятельность определяется здесь как «сложная совокупность процессов, объединенных общей направленностью на достижение определенного результата, который является вместе с тем объективным побудителем данной деятельности, т. е. тем, в чем конкретизуется та или иная потребность субъекта» [46, 415]. Из этого определения ясен целенаправленный характер деятельности: она предполагает некую заранее поставленную цель (она же при успешности акта деятельности является ее результатом) и мотив, обусловливающий постановку и достижение данной цели. На отношениях мотива и цели нам еще придется остановиться в дальнейшем, когда речь пойдет о понятии смысла.
Вторая отличительная черта деятельности — это ее структурность, определенная ее внутренняя организация. Она сказывается прежде всего в том факте, что акт деятельности складывается из отдельных действий («относительно самостоятельные процессы, подчиненные сознательной цели» [46, 415]). Одни и те же действия могут входить в различные деятельности и наоборот— один и тот же результат может быть достигнут путем разных действий. В этом сказывается, между прочим, «метрический» характер человеческой деятельности (Н. А. Бернштейн), позволяющий использовать при фиксированной цели различные способы ее достижения и по ходу выполнения намеченного плана изменять эти способы соответственно изменившейся обстановке. Действия могут быть как внешними (например, практическими), так и внутренними (умственными). Умственные действия генетически восходят к внешним, как это показано, в частности, психологами француз<325>ской социологической школы, в особенности Ж. Пиаже и А. Валлоном [11]. Согласно теории, развитой проф. П. Я. Гальпериным [17], существует некоторый алгоритм оптимального перехода от внешних действий к внутренним, умственным: это позволяет сформулировать новые принципы методики обучения, соответствующие такому алгоритму. Наконец, понятию действия подчинено понятие операций. «Операции — это те способы, какими осуществляется действие. Их особенность состоит в том, что они отвечают не мотиву и не цели действия, а тем условиям, в которых дана эта цель» [45, 21].
Пример комплексного акта деятельности: человек проснулся ночью и почувствовал голод (потребность, в дальнейшем мотив). Это чувство вызвало у него мысль направиться на кухню, сделать себе бутерброд и съесть, чем он надеется удовлетворить свой голод (цель). Чтобы достичь этой цели, он должен совершить несколько самостоятельных действий: встать, направиться в кухню, открыть холодильник, взять оттуда кусок колбасы, отрезать себе ломтик, положить колбасу обратно, взять хлеб из кухонного стола и т. д. Кроме этих внешних действий, акт деятельности включает и умственные действия: во-первых, прежде чем сделать все это, человек мысленно планирует свое поведение; во-вторых, не найдя, скажем, хлеба на обычном месте, он может вспоминать, куда он засунул его, придя вечером с работы, и т. д. Наконец, конкретные операции, из которых складываются действия, зависят от высоты кровати, расстояния до кухни, взаимного расположения холодильника и кухонного стола, места колбасы в холодильнике, от того, острым или тупым ножом человек режет колбасу и т. д. Съев бутерброд, человек может почувствовать, что он еще не сыт: это означает, что результат не совпал с целью, и деятельность будет продолжена.
Вернемся к понятию речевой деятельности. Она является одним из наиболее сложных видов деятельности по всем своим параметрам. Во-первых, по своей организации. Начнем с того, что речевая деятельность крайне редко выступает в качестве самостоятельного, законченного акта деятельности: обычно она включается как составная часть в деятельность более высокого порядка. Например, типичное речевое высказывание — это высказывание, так или иначе регулирующее поведение другого человека. Но это означает, что деятельность можно считать законченной лишь в том случае, когда такое регулирование окажется успешным. Например, я прошу у соседа по столу передать мне кусок хлеба. Акт деятельности, если брать ее как целое, не завершен: цель будет достигнута лишь в том случае, если сосед действительно передаст мне хлеб. Таким образом, говоря далее о речевой деятельности, мы не совсем точны: для нас будет представлять интерес и нами будет в дальнейшем рассматриваться не весь акт речевой деятельности, а лишь совокупность речевых действий, имеющих собственную промежу<326>точную цель, подчиненную цели деятельности как таковой. Кроме того, и составные элементы речевой деятельности весьма различны. Это и типично умственные действия (например, планирование речевого высказывания), и действия внешние (например, активность органов речи), причем их взаимная связь и взаимообусловленность весьма трудно поддаются точному определению. Во-вторых, речевая деятельность принадлежит к типу наиболее сложных и по характеру представленных в ней мотивов и целей. Действительно, не так-то просто четко сформулировать даже такую, казалось бы, элементарную вещь, как цель речевого высказывания, т. е. то, что в практике научного исследования обычно называется «функцией речи».
Речевая деятельность изучается различными науками. С точки зрения общего языкознания нас интересует лишь подход к речевой деятельности со стороны лингвистики и прежде всего — соотношение понятия речевой деятельности с понятием языка. Мы примыкаем в этом отношении к тем советским философам, логикам и лингвистам, которые разделяют реально существующий вне и помимо науки ее объект и формируемый этой наукой внутри объекта специфический предмет исследования [33, 71]; см. также работы Г. П. Щедровицкого. Речевая деятельность есть объект, изучаемый лингвистикой и другими науками: язык есть специфический предмет лингвистики, реально существующий как составная часть объекта (речевой деятельности) и моделируемый лингвистами в виде особой системы для тех или иных теоретических или практических целей.
Сказанное совершенно не означает, что мы отрицаем реальное бытие языка как объективной системы. Мы хотим лишь отметить, что реальность языка не тождественна его «отдельности»: язык не существует как что-то отдельное вне речевой деятельности; чтобы его исследовать, его надо вычленить из речевой деятельности (либо пойти по другому пути, приравнивая к языку наше знание о структуре своей языковой способности). С другой стороны, хотелось бы со всей выразительностью подчеркнуть, что язык как объективная система ни в коей мере не носит исключительно материального характера: он является материально-идеальным (если брать его актуальный аспект) или идеальным явлением (если брать его виртуальный аспект). А признание идеального характера того или иного явления совершенно не обязательно влечет за собой в системе философии марксизма-ленинизма отрицание объективности его существования.
Так или иначе, психолингвистику (или любую другую науку, подходящую к исследованию речевой деятельности или речевого поведения со сходных позиций), поскольку она не занимается формированием языковой способности, а только ее функционированием, не занимают проблемы, связанные с языком как объективной системой: ее интересует как раз его «субъ<327>ективный» аспект, его роль в формировании конкретного речевого высказывания и только. Это позволяет нам в дальнейшем не останавливаться здесь на анализе языка как объективной системы.
Возникает вопрос, в какой конкретной форме существует язык внутри речевой деятельности. Не останавливаясь на этом подробнее, укажем лишь, что язык есть одна из форм объективной обусловленности речевой деятельности, определенным образом отграничиваемая совокупностью факторов, необходимых для ее осуществления, поддержания и развития, или, если обратиться к принадлежащему И. М. Гельфанду и др. математическому представлению деятельности, — язык есть один из существенных параметров модели речевой деятельности [18, 67].
Выше мы отмечали, что потребности современной науки и практики приводят к необходимости отказаться от исторически сложившегося размежевания предметов исследования лингвистики и психологии и поставить вопрос как-то по-иному, по-видимому, — выделить такую систему категорий, которая удовлетворяла бы потребностям всех или почти всех наук, занимающихся исследованием речевой деятельности. Подробный анализ такой системы категорий дается в другом месте [41, 57—60; 42, гл. 1]. Здесь же приведем лишь результаты такого анализа. Очевидно, наиболее важными как с точки зрения лингвиста, так и с точки зрения психолога и удовлетворяющими также потребностям логики и философии являются два противопоставления, две пары категорий: язык как речевой механизм — язык как процесс (как употребление) и язык как абстрактная система — язык как речевой механизм. Ниже мы, как уже сказано, будем употреблять для языка как речевого механизма термин «языковая способность», для языка как абстрактной системы — «языковой стандарт», а для языка как процесса — «языковой процесс». Такая система трех основных категорий в изучении речевой деятельности соответствует в основном схеме, предложенной Л. В. Щербой в его статье «О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании» [91], а еще ранее — Ф. де Соссюром в материалах к его курсам по общему языкознанию [79, 142—159].
УРОВНИ ЯЗЫКОВОЙ СПОСОБНОСТИ И
ПСИХОЛИНГВИСТИЧЕСКИЕ ЕДИНИЦЫ
В первом параграфе мы констатировали, что языковая способность не является ни формой организации внешних проявлений речевого поведения, ни «грамматикой», перенесенной в мозг. Иными словами, языковая способность, или психофизиологический механизм речи, характеризуется некоторой структурой и может быть представлена в виде своего рода порождающей модели, при<328>чем эта модель отлична от любой возможной модели языкового стандарта. Прежде чем говорить об устройстве такой модели, мы хотели бы подчеркнуть два момента: во-первых, эта модель не имеет аксиоматического характера, а является генетической [73]; во-вторых, мы отнюдь не претендуем в этом и следующих параграфах на сколько-нибудь исчерпывающее описание этой модели (такого описания и не существует), а остановимся лишь на тех ее особенностях, которые не вызывают сомнения при современном состоянии вопроса. В заключение настоящей главы мы попытаемся дать гипотетическое описание структуры порождающего психофизиологического механизма речи.
Упомянем прежде всего тот общеизвестный факт, что членение речевого потока на единицы языка, единицы собственно лингвистические, и на единицы, являющиеся таковыми с точки зрения внутренней организации языковой способности, различно. Иначе говоря, даже если оставаться в пределах текста и ставить вопрос о делении его на отдельные сегменты, эти сегменты окажутся различными при различных подходах. Так, с точки зрения лингвистической вреку — два «слова», два отдельных сегмента; с точки зрения порождения речи это, безусловно, один сегмент, одно «слово», что доказывается невозможностью применения к его составным частям критерия потенциальной изолируемости (ни в, ни реку не могут функционировать с тем же значением как самостоятельные высказывания).
На самом деле все обстоит много сложнее. Один и тот же сегмент потока речи даже при чисто лингвистическом подходе может быть интерпретирован по-разному в зависимости от того, какой уровень системы языка мы на него «проецируем», т. е. из конкретных вариантов каких именно лингвистических единиц мы считаем его состоящим4 . Один и тот же сегмент может быть представлен как вариант лексемы (лекса), как сочетание двух-трех или более вариантов морфем (морф) и соответственно большего количества вариантов фонем и звукотипов (фон и сон). Тот же сегмент при подходе с точки зрения порождающего механизма тоже может быть интерпретирован различно в зависимости от того, какой «блок» порождающего меха<329>низма мы рассматриваем. Каждый такой «блок» обеспечивает появление в потоке речи определенного класса единиц или, вернее, класса сегментов. «Выключив» тот или иной блок, мы или нарушим речевую способность вообще (если это «нижележащий» блок, например, механизм слогообразования), или будем порождать неполноценную речь с более элементарной, чем в обычном случае, синтагматической организацией (например, как это нередко бывает при афазии, человек сможет «порождать» отдельные слова, но окажется не в состоянии построить высказывание).
Основная проблема заключается в том, каковы те классы сегментов и соответственно те «блоки» порождающего механизма» которые реально выступают в речевой деятельности.
Впервые эта проблема была поставлена авторами монографии «Психолингвистика» (соответствующий параграф написан Ч. Осгудом). Согласно Осгуду, следует различать четыре уровня языковой способности и соответственно различные виды «психолингвистических единиц». Единицей мотивационного уровня служит предложение «в широком, неграмматическом значении слова» [131, 72] как для говорящего, так и для слушающего. Этот уровень «ведает» общей регулировкой сообщения. Второй, семантический уровень имеет дело с выбором возможных значений. Для говорящего единицей этого уровня, по Осгуду, является «функциональный класс» (нечто, примерно соответствующее «синтагме» Л. В. Щербы). Для слушающего, по мнению Осгуда, единица должна быть меньшей, и таковой является «нуклеус» (термин Дж. Гринберга [41,457; 105, 67—70]). Уровень последовательностей ведает вероятностными характеристиками «речевых событий»: единицей этого уровня для обоих собеседников служит такой сегмент, который представляет одно целое с точки зрения статистических взаимосвязей его компонентов, а именно — слово. Наконец, интеграционный уровень имеет дело с мельчайшими нечленимыми «кирпичиками» речи: для говорящего это, по Осгуду, слог, для слушающего — фонема.
Необходимо сразу же добавить, что авторы монографии «Психолингвистика», кроме лингвистических и психолингвистических единиц, выделяют еще единицы психологические. Если психолингвистические единицы — функционально оперативные, то психологические — те, которые поддаются осознанию самим говорящим (слог, слово, предложение) [138, 60—61].
Остановимся на этой схеме. Уже независимо от экспериментальных данных и их интерпретации в глаза бросается зависимость модели Осгуда — Гринберга — Сапорты от «трехуровневой модели поведения», предложенной Осгудом.
Эта особенность модели языковой способности обусловлена свойственным Осгуду представлением о неврологическом механизме поведения вообще. Вот схема его принципиальной модели поведения:<330>
Уровень репрезентации rm S m
¯
Уровень интеграции s ? —s ? —s ? ––––––––––>r ? —r ? —r ?
¯
Уровень проекции S R
На уровне проекции речевые стимулы кодируются в нервные стимулы. На уровне интеграции эта отрывочная речевая информация интегрируется, т. е., исходя из прошлого опыта, мы строим на основании этих стимулов наиболее вероятную модель. Затем эта модель поступает на уровень репрезентации, где вызывает ту реакцию «опосредствованной репрезентации», которая ассоциируется с данной моделью5 . В акте речевого восприятия, согласно бихевиористской схеме «стимул — реакция», значение выступает как своего рода промежуточная реакция; если же мы имеем дело с порождением речи, с говорением, то оно, напротив, выступает как промежуточный стимул (в этом случае бихевиористы говорят о «самостимуляции»). Порождая речь, мы имеем сначала этот стимул на уровне репрезентации. Спускаясь на уровень интеграции и комбинируясь с опытом, накопленным в процессе восприятия на этом уровне (горизонтально направленная стрелка на схеме), этот стимул по ассоциации вызывает реакцию в виде «моторных образов», артикуляционных единств. Наконец, на уровне проекции все это обретает реальное звучание.
Все эти уровни раз и навсегда заданы в неврологической структуре организма. При усвоении языка они лишь «включаются», как начинает течь электрический ток по проводу при повороте выключателя. На уровень проекции опыт вообще не влияет. На уровне интеграции он выступает как чисто статистический фактор: мы получаем такую модель, которая в нашем опыте ниболее часто была связана с данным набором речевых стимулов. На уровне репрезентации опыт обусловливает ассоциацию модели именно с данным, а не иным значением.
Уровень репрезентации соответствует в изложенной выше системе психолингвистических единиц «семантическому» уровню. Уровень интеграции есть в обеих моделях. Уровень проекции лежит вне системы психолингвистических единиц — это уровень чисто исполнительный. Мотивационный уровень психолингвистической модели ведает общими характеристиками сообщения и не находит четкой параллели в «трехуровневой модели поведения». Точно так же обстоит дело и с уровнем последовательностей. Этот последний, вообще говоря, лежит вне данной модели: во всяком случае, в одной из последующих глав монографии (а именно — в пятой), в час<331>ти, принадлежащей перу Флойда Дж. Лаунсбери, вводится четкое разграничение «статистической структуры» и «лингвистической структуры» сообщения, причем указывается, что статистический анализ игнорирует то, что является основным для лингвистики — различение уровней структуры [121, 94]. Аналогичное разграничение двух параллельных механизмов, один из которых ведает возможностью появления данного элемента, а другой вероятностью его появления, проводится в некоторых более новых работах, например [107; 133].
После 1954 года, когда появились новые психолингвистические модели, опирающиеся на трансформационную грамматику, это лишь частично затронуло трактовку психолингвистических уровней и единиц. Правда, идея априорной заданности говорящему системы уровней языковой способности сменилась идеей врожденности лишь основных физиологических предпосылок, на базе которых языковая система складывается уже «самостоятельно» в процессе общения ребенка со взрослым, но тем не менее формирование языковой способности сохранило в трактовке психолингвистов «трансформационного» направления свой механический характер. Имеющиеся у ребенка физиологические предпосылки являются для них не фундаментом, на котором можно построить дом разной архитектуры, а рельсами, по которым «катится» языковая способность в совершенно определенном направлении после того, как ее «подтолкнет» среда. Ср. утверждение Н. Хомского, что элементы речевого механизма «могут развиваться в основном независимо от подкрепления, благодаря генетически детерминированному созреванию» [96, 44].
Подобное понимание возникло в результате полемического противопоставления этой точки зрения точке зрения бихевиористской психологии речи (представленной, в частности, книгой Скиннера), сводящей, наоборот, все формирование речевой способности к системе подкреплений. Особенно ясно различие этих двух точек зрения в трактовке детской речи, где оно вылилось в продолжительную и интересную дискуссию между М. Брэйном и группой гарвардских психолингвистов — учеников Дж. Миллера. М. Брэйн отстаивал в этой дискуссии идею «контекстуальной генерализации»: «Если субъект встречал ранее предложения, в которых какой-либо сегмент (морфема, слово или синтагма) встречается в определенной позиции и определенном контексте, а затем он стремился поставить этот сегмент в других контекстах в ту же позицию, можно считать, что контекст сегмента генерализован... Контекстуальная генерализация относится к общему классу генерализованных стимулов и реакций» (см. [92], там же опубликованы и остальные материалы дискуссии). Его оппоненты — Т. Бивер, Дж. Фодор и У. Уэксел — считают, что это верно лишь относительно некоторых, особенно несвободных сочетаний слов, но что этот механизм — по существу своему ассоциативный, т. е. сводящийся к взаимоотношению сти<332>мула и реакции, — не может объяснить грамматическое единство предложения, для чего мы нуждаемся в иной (трансформационной) модели.
В советской науке понятие уровня языковой способности связано с предложенной Н. А. Бернштейном теорией неврологических уровней построения психофизиологических процессов. Эта теория является частью его общей концепции и ближе всего подходит к современному пониманию физиологических механизмов деятельности.
Согласно взглядам Н. А. Бернштейна, управление всяким движением (в широком смысле) осуществляет «сложная многоуровневая постройка, возглавляемая ведущим уровнем, адекватным смысловой структуре двигательного акта (в терминах теории деятельности — цели деятельности. — А. Л. ), и реализующим только самые основные, решающие в смысловом отношении коррекции. Под его дирижированием в выполнении движения участвует... ряд фоновых уровней, которые обслуживают фоновые или технические компоненты движения... Процесс переключения технических компонентов движения в низовые, фоновые уровни есть то, что называется обычно автоматизацией движения. Во всяком движении, какова бы ни была его абсолютная уровневая высота, осознается один только его ведущий уровень... И степень осознаваемости, и степень произвольности растет с переходом по уровням снизу вверх» [4, 36—37].
В речевой деятельности участвует не весь «комплект» уровней, но лишь некоторые из них. Наиболее высоким в иерархическом отношении является уровень смысловой связной речи, на котором функционально оперативной единицей является предложение или высказывание в целом. Следующий уровень — уровень предметного действия, или (применительно к речевой деятельности) уровень называния, единицей которого является слово. Оно имеет актуальную психофизиологическую самостоятельность лишь в том случае, когда действие происходит на предметном уровне, т. е. когда слово берется как целое со своей семантической стороны. Дальнейшие уровни самим Н. А. Бернштейном не выделены. По-видимому, руководствуясь его идеями, можно выделить по крайней мере еще один — слоговой уровень.
Проблема осознания психолингвистических единиц (т. е. проблема «психологических единиц») решается в модели Н. А. Бернштейна следующим образом. Как мы только что видели, в речевом механизме, как во всяком физиологическом механизме, обеспечивающем процесс деятельности, в любой момент времени должен быть ведущий уровень. Другие уровни являются в это время фоновыми. Иерархии ведущего и фоновых уровней соответствуют различные ступени осознания. А. Н. Леонтьев [45] в одной из своих статей выделяет три таких ступени: а) актуальное осознание, б) сознательный контроль, в) неосознанность. По-видимому, есть<333> основания для выделения между б) и в) еще одной ступени — бессознательного контроля [41, 123 и след.].
В обычной (спонтанной) речи, где ведущим уровнем служит уровень связной речи, этому уровню соответствует ступень актуального сознавания (сознается содержание высказывания). В этих условиях словесно-предметному уровню соответствует ступень сознательного контроля (но слово может оказаться «сознательно контролируемым только в том случае, если оно станет прежде предметом специального действия и будет сознано актуально» [45, 21]), уровню операторов — ступень бессознательного контроля, слоговому уровню — ступень неосознанности. Если же актуальное сознавание «спускается» на словесно-предметный уровень, происходит своего рода «скольжение» ступеней осознания по иерархии уровней.
С собственно осознанием психолингвистических единиц не следует смешивать их вычленение [41, 128—129]. Это не регулируемая произвольным актом внимания, кажущаяся спонтанной операция выделения опорных точек в речевой деятельности. Вычленение не связано с автоматизацией речевых действий; по-видимому, вычленимы в принципе те элементы речевой деятельности, которые соответствуют замкнутой системе команд в органы артикуляции — например, слог, слово, предложение.
Если номенклатура осознаваемых элементов при вычленении задается структурой самого речевого механизма, то при второй, высшей форме осознания мы можем задавать ее в известных пределах произвольно. Иными словами, от того, как мы организуем процесс свертывания и автоматизации речевых действий, зависит характер единиц, осознаваемых данным носителем языка. Например, любой взрослый носитель языка, как правило, осознает морфемную структуру слова; но осознание этой структуры, вернее, ее эквивалента в языковом сознании, может быть различным в зависимости от того, какая грамматическая модель была задана данному носителю языка для усвоения, т. е. от структуры «школьной грамматики».
Различие вычленения и собственно осознания соответствует выдвигавшемуся ранее в литературе различию первичного и вторичного речевого анализа. «Для первого... характерно восприятие слова в результате однократного сосредоточения активного внимания при неравномерном его распределении... При вторичном анализе внимание распределяется равномерно, причем опознавание происходит в результате постепенного переключения с одного элемента на другой, т. е. в результате произвольно избирательной его концентрации... Слово начинает осознаваться не как целостное, а как расчлененное» [59, 51]6 .<334>
Следует иметь в виду, что положения, изложенные выше, не только не являются общепринятыми, но и не получили пока сколько-нибудь детальной разработки. Между тем такая разработка была бы чрезвычайно желательной, ибо данная проблематика имеет чрезвычайно большое значение в связи с задачами обучения родному и иностранному языку.
ВНУТРЕННЯЯ РЕЧЬ
Язык может входить в интеллектуальный акт, акт деятельности, на разных его этапах, в разных фазах. Во-первых, речевым может быть планирование действий, причем сами планируемые действия могут быть и речевыми и неречевыми. В этих двух случаях характер планирования совершенно различен. В первом случае это программирование речевого высказывания без предварительного формулирования плана средствами языка; во втором — это именно формулирование плана действий в речевой форме. Эти две функции речи в планировании деятельности нельзя смешивать, как это иногда делается7 : по-видимому, в таком смешении играет значительную роль то, что и то, и другое планирование нередко называется одинаково «внутренней речью».
Во-вторых, речевыми могут быть сами действия. При этом соотношение речевых и неречевых действий в интеллектуальном акте может быть очень различным. Это различие может быть опять-таки двояким: во-первых, указанное соотношение может меняться за счет изменения длины речевого высказывания при тождестве остальных компонентов акта деятельности; во-вторых, за счет удельного веса речевых действий в акте деятельности в целом, т. е. в результате изменения структуры этого акта.
В-третьих, речевым может быть сопоставление полученного результата с намеченной целью. Это происходит в тех случаях, когда акт деятельности достаточно сложен, обычно — когда интеллектуальный акт носит целиком или почти целиком теоретический характер (как это нередко бывает в деятельности, например, ученого).
Наиболее типичной функцией речи в деятельности является первая функция — использование речи в планировании действий, в особенности неречевых. Существуют специальные методики, позволяющие изучать эту функцию речи даже в тех (наиболее частых) случаях, когда речь является внутренней. Наиболее<335> известна методика электрофизиологического исследования скрытой артикуляции, разработанная и применяемая московским психологом А. Н. Соколовым (см. в особенности [74; 75; 77]). Ему удалось показать, что наиболее сильная электрофизиологическая активность органов артикуляции связана «с вербальным фиксированием заданий, логическими операциями с ними, удержанием промежуточных результатов этих операций и формулировкой ответа «в уме». Все эти факты особенно отчетливо выступают при выполнении трудных, т. е. нестереотипных и многокомпонентных заданий, как, например, при решении арифметических примеров и задач в несколько действий, чтении и переводе иностранных текстов лицами, слабо владеющими данным языком, при перефразировке текстов (изложении их «своими словами»), запоминании и припоминании словесного материала, письменном изложении мыслей и т. п. — то-есть в тех случаях, когда выполняемая умственная деятельность связана с необходимостью развернутого речевого анализа и синтеза...» [74, 178]. Напротив, редукция мускульных напряжений речевого аппарата возникает «в результате: 1) обобщения умственных действий и образования на этой основе речевых и мыслительных стереотипов, характерных для «свернутых умозаключений», 2) замещения речедвигательных компонентов другими компонентами речи (слуховыми — при слушании речи и зрительными — при чтении), 3) появления наглядных компонентов мышления...» [74, 178].
Существуют и другие исследования, показывающие, как часто во внутренней речи собственно речевые компоненты подменяются слуховыми, зрительными и т. д. Н. И. Жинкин осуществил, пользуясь весьма простой методикой (испытуемые в процессе решения задачи должны были постукивать рукой по столу в заданном ритме), очень интересный эксперимент. Оказалось, что в большинстве случаев (примерно тогда же, когда происходит редукция мускульных напряжений) постукивание не мешает внутренней речи, т. е. внутренняя речь переходит на другой код, по своей природе субъективный — код образов и схем [20; 22]. Специально природе этих вторичных образов (образов-мыслей), возникающих как следствие уже произведенного в речевой форме анализа и синтеза признаков предмета или явления, посвящена работа М. С. Шехтера [89].
В упомянутых здесь работах Н. И. Жинкина по внутренней речи анализируется случай, пограничный между собственно внутренней речью и планированием речевого действия (внутренним программированием высказывания). Испытуемому даются готовые слова, и он должен из них составить осмысленное высказывание. Здесь общим с внутренней речью является то, что перед испытуемым стоит задача оперировать с уже готовыми речевыми элементами, а не «порождать» их самостоятельно. Однако есть и момент, общий с планированием речевого действия, а именно —<336> необходимость на определенном этапе решения задачи «догадаться о грамматической конструкции фразы» [90, 121], т. е. построить «в уме» модель фразы. В целом, однако, этот случай ближе к внутренней речи. Исследований же, посвященных планированию речевых действий в чистом виде, практически не существует ввиду крайней методической сложности и отсутствия сколько-нибудь общепринятой модели такого планирования, которая могла бы быть взята за основу. Единственными работами, где эта проблема ставится, являются классическая книга Выготского «Мышление и речь» и недавно переведенная на русский язык книга Дж. Миллера, Ю. Галантера и К. Прибрама [16; 53]. Авторы последней считают, что нормально существуют два «Плана» высказывания: «моторный План предложения» и иерархически более высокий «грамматический План», т. е. «иерархия грамматических правил образования и перестановки слов». Однако и у них нет четко разработанной модели этих «Планов». Тем не менее самая идея предварительного программирования речевого высказывания в настоящее время признана большинством исследователей.
Еще более неясным является вопрос о том, как осуществляется планирование внутренней речи. В том, что такое планирование имеет место, нет оснований сомневаться; ведь внутренняя речь не что иное, как речевое высказывание, хотя и сильно редуцированное и имеющее специфическую структуру. Но, насколько нам известно, в научной литературе отсутствуют какие-либо указания на этот счет; по всей -видимости, внутренняя речь развертывается стохастически, то-есть порождение ее не требует предварительного планирования, но каждое предыдущее звено вызывает появление последующего.
В этой связи возникает интересная проблема первичности «лексемного синтаксиса»[41, 198 и след.]. Дело в том, что в спонтанной мимической речи глухонемых, а также в автономной речи детей, в речи нормальных детей в определенный период и т. д. существует единая модель построения высказывания, отмеченная еще Вундтом, S — (At) — О — (At) — V — (Part). Эта модель в известной мере отражается также и в построении обычной (звучащей) речи, обычно в тех языках, где морфемика играет относительно незначительную роль. Не исключено, что эта модель и есть модель построения высказывания во внутренней речи, а переход от внутренней речи к внешней осуществляется за счет своеобразного морфосинтаксического алгоритма, формирующегося у ребенка вместе с усвоением им грамматической системы языка. Впрочем, экспериментально изложенное здесь предположение не проверено.
Но надо сказать, что изложенная здесь гипотеза о внутренней речи как линейной структуре восходит к идеям Л. С. Выгот<337>ского, трактовавшего внутреннюю речь как сочетание смыслов8 . А эти идеи встречают среди многих современных советских психологов бурный, хотя и не всегда обоснованный протест. Так, например, киевский психолог А. Н. Раевский решительно заявляет, что «внутренняя речь — это речь, отличная от внешней речи не по своей природе, а лишь по некоторым внешним структурным признакам. Нужно совершенно отбросить попытки видеть в ней речь со своими особыми синтаксическими правилами, отличными от обычной речи, и в особенности видеть в ней процесс, в котором слово, как форма выражения мысли и форма ее осуществления, умирает и сохраняется только семантическая сторона слова (Выготский). Дело в том, что слово в речи не может существовать вне его речевой формы, вне его говорения» [67, 45—46]. Едва ли последняя из цитированных фраз способна опровергнуть концепцию Выготского, как не могут ее опровергнуть и демагогические ссылки на И. М. Сеченова и И. П. Павлова. Во всяком случае, ни А. Н. Раевский, ни другие авторы, писавшие после Выготского о структуре внутренней речи (см. [66]), не смогли противопоставить его концепции никакой иной.
В одной из своих недавних статей Н. И. Жинкин выдвинул мысль о специфическом «языке внутренней речи», каковым является, по его мнению, предметно-изобразительный код, причем «язык внутренней речи свободен от избыточности, свойственной всем натуральным языкам. Формы натурального языка определены строгими правилами, вследствие чего соотносящиеся элементы конкретны, т. е. наличие одних элементов предполагает появление других, — в этом и заключена избыточность. Во внутренней же речи связи предметны, т. е. содержательны, а не формальны, и конвенциональное правило составляется adhoc лишь на время, необходимое для данной мыслительной операции» [23, 36]. Таким образом, Н. И. Жинкин возвращается к основной идее Выготского.
СЕМАНТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Проблема психологического «устройства» речевых действий распадается на две. Первая из этих «подпроблем» — природа, развитие и методы исследования семантической стороны слова. Вторая — природа, развитие и методы исследования формальной стороны слова — прежде всего грамматики, а поскольку грамматическое оформление происходит в рамках высказывания, то эту подпроблему можно охарактеризовать и как вопросе грамматической структуре высказывания. Соответственно и будет построено наше дальнейшее изложение: настоящий раздел будет посвящен механизмам, «обслуживающим» семантику, следующие — механизмам, «обслуживающим» грамматику.
Не только для психолога или психолингвиста, но и для лингвиста сейчас является аксиомой различие предметной отнесеннести слова и его значения. Однако характер этого различия отнюдь не очевиден.
Что такое предметная отнесенность слова? Это потенциальная возможность отнесения слова к определенному предмету или явлению, констатация того факта, что данный предмет входит в класс предметов, обозначаемых данным словом. Так, можно «отнести» слово стол к тому столу, за которым пишется эта страница. Однако «отнесение» соответствует лишь одному из трех компонентов связи значения [90, 65—66], а именно — функции метки (знак — обозначение предмета как целого со всеми его выявленными и невыявленными свойствами). Остаются еще два: функция абстракции (предметы А, В, С тождественны водном определенном отношении: знак обозначает это общее свойство) и функция обобщения (знак как обозначение класса предметов).
Однако это отличие предметной отнесенности от значения носит, так сказать, логический или металингвистический характер. Психологическую же. специфику значения в свое время прекрасно охарактеризовал Л. С. Выготский, указавший, что оно — «единство обобщения и общения, коммуникации и мышления» [15, 51—52]. Иначе говоря, мы обозначаем словом то и настолько, что и насколько представляет интерес с точки зрения потребностей общения. А с точки зрения потребностей общения представляет интерес, конечно, в первую очередь то, что соответствует коллективному опыту человечества в целом или опыту отдельного человеческого общества (народа, языкового коллектива), т. е. человек обозначает словами в окружающем его мире те элементы, которые так или иначе включены в практическую деятельность общества.
Другой вопрос — что обозначать их он может по-разному, в зависимости от условий общения. В этой связи можно обратиться к понятиям «символического поля» и «указательного поля» у К. Бюлера [41, 182—183; 95, 149], показавшего, что для психологической характеристики значений некоторых слов любого языка достаточно непосредственной коммуникативной ситуации (например, местоимения), в то время как другие можно интерпретировать, только привлекая дополнительный контекст.
Употребляя в речи слово, мы можем иметь две совершенно различные с психологической стороны ситуации. Одна из них<339> есть ситуация потенциального употребления слова, когда мы не имеем налицо реального предмета, обозначаемого этим словом. Другая — ситуация актуального употребления того же слова относительно определенного предмета. Ср. Человек — это звучит гордо или всякий человек на это способен, с одной стороны, и вошел высокий человек в сером костюме — с другой. Это различие было отмечено А. А. Брудным, предложившим ввести понятие «семантического потенциала» и противопоставлять друг другу два «семантических состояния» слова — внеситуативное, или системное, и ситуативное [10]9 . Соответственно различную роль играют в этих случаях вербальный контекст и реальная ситуация. Психологическая реальность различия «семантических состояний» хорошо иллюстрируется данными об афазии: афатики часто бывают не в состоянии понять слово во внеситуационном его употреблении, хотя ситуативно они его понимают.
Не вдаваясь в изложение существующих в научной литературе соображений о природе и механизме действия факторов контекста и ситуации, ограничимся указанием на две существующих концепции. Одна из них принадлежит Б. Малиновскому, утверждавшему, что в некоторых «первобытных» языках, в частности в языках Океании, интерпретация речевого высказывания в гораздо большей мере определяется прагматическим фактором, «контекстом ситуации», чем в европейских языках [123, 306 и след.]. Речь для океанийца — это, по Малиновскому, speech-inaction, речь в действии.
По-видимому, Малиновский не прав в своей характеристике океанийских языков. Но в принципе в его концепции есть рациональное зерно. Оно заключается в том, что на ранних этапах развития словесного мышления и речи участие прагматического компонента, без сомнения, было бульшим, чем на современном этапе. Некоторые полагают, что можно говорить применительно к определенной эпохе даже о «суждениях восприятия», основанных на личном опыте говорящего [65, 50].
Этот термин неудачен, ибо едва ли первобытный человек находился по отношению к окружающей действительности в положении пассивного субъекта восприятия: он активно действовал в этой действительности. Однако сам факт правдоподобен: в пользу допущения о «суждениях восприятия» или, как их лучше называть, «чувственно-практических суждениях» [35, 119— 120], говорят некоторые данные о пережиточных особенностях мышления, собранные этнографами и психологами у «первобытных» народов. Так, например, в некоторых племенах нашей Средней Азии в конце 20-х гг. советский психолог А. Р. Лурия столкнулся со стариками, которые избегали делать умозаключения о<340> предметах или явлениях, с которыми они непосредственно не сталкивались. Исходя из подобных данных, многие современные психологи склонны говорить о симпрактическом этапе речевого мышления.
Вторая точка зрения на соотношение ситуации и контекста представлена различными теориями значения в рамках бихевиористской психологии. Все эти теории характеризуются тем, что понимают значение исключительно прагматически — как «ответ», реакцию (Уотсон), потенциальную реакцию (Джекобсон), «опосредствующий ответ» (Осгуд), «предрасположенность поведения» (Стивенс, Браун) и др. По существу сюда же тяготеют и различные неопозитивистские трактовки значения как системы действий по определению понятия (Бриджмен), последствий использования знака (Пирс) и т. д. Ошибочность такого подхода к значению хорошо вскрыл И. С. Нарский, писавший, что «в действительности... действие субъекта, вызываемое знаком, вторично по отношению к значению: значение образует как бы разрешенный круг случаев, внутри которого операции субъекта при всех индивидуальных их различиях соответствуют данному значению» [54, 15—16]10 .
К прагматической стороне проблемы значения имеет самое прямое отношение проблема значения и смысла слова. Ниже, говоря о смысле, мы будем опираться на понимание его школой Л. С. Выготского, и в частности — А. Н. Леонтьева.
А. Н. Леонтьев определяет смысл как «отношение мотива и цели» [45, 28]. При одной и той же цели действия смысл действия изменяется с изменением мотива деятельности. Иными словами, слово с одним и тем же объективно-языковым значением для каждого носителя языка (и более того — в каждом акте деятельности) приобретает свое субъективное осмысление. Смысл можно охарактеризовать как способ вхождения значения в психику. Если «значение представляет собой отражение действительности независимо от индивидуального, личностного отношения к ней человека», то смысл определяет, «чем оно (значение. — А. Л.) становится для меня, для моей личности» [44, 28].
В настоящей работе мы не имеем возможности дать развернутую интерпретацию смысла применительно к лингвистической проблематике и указать на все следствия, которые следуют из введения понятия смысла в круг нашего исследования, см. [41, 168; 44]. Поэтому укажем лишь на то, что является с нашей точки зрения главным: понятие смысла, коррелятивное понятию значения, есть эквивалент этого последнего в конкретном акте деятельности. Иначе говоря, при анализе факторов, направляющих такой акт, смысл выступает как заместитель значения; хотя субъективно<341> мы относимся к смыслу как к значению, но реально руководствуемся в своих действиях смыслом, а не значением. Это особенно ясно видно, если мы обратимся к смыслу и значению не слов, а реальных предметов, «участвующих» в деятельности человека. Так, луддиты, разрушавшие станки, свято верили, что они руководствуются в своих действиях не личным (или групповым) интересом, а тем, что станок — «адская машина», порождение дьявола.
Смысл не связан исключительно с личностными факторами, и в этом важное преимущество учения о смысле по сравнению с другими психологическими концепциями значения. Помимо индивидуального опыта и конкретной ситуации, смысл в значительной мере связан с профессиональной, социальной и вообще групповой принадлежностью данного человека. Мотив, порождающий смысл, — это чаще всего мотив, общий нескольким людям. Поэтому внутри языкового коллектива распределение смыслов соответствует внутренней структуре этого коллектива. То, что в годы господства в советской науке вульгарного социологизма относилось за счет «классовой природы языка», — это в значительной своей части относится к области системы смыслов.
Собственно говоря, и то, что обычно называется проблемой «словесных ассоциаций», есть проблема регистрации как раз смыслов. Это хорошо показала Т. Слама-Казаку [140], испытуемые которой в год неурожая дали совершенно иные (и очень схожие у разных лиц) ассоциации, чем в благополучный с этой точки зрения год. Впрочем, и на других работах это видно достаточно хорошо. Словесные ассоциации вообще исследованы чрезвычайно детально. Начало этому исследованию было положено в 80-х гг. прошлого века Гальтоном, Вундтом и Эббингаузом; классическим трудом в этой области является монография Тумба и Марбе «Экспериментальные исследования психологических основ аналогического образования в языке» [144]. Количество работ, где используется методика словесных ассоциаций, бесконечно; существует множество вариантов этой методики. В частности, следует упомянуть о различии так называемых «свободных ассоциаций» и «опосредствованных ассоциаций». Пример свободной ассоциации: небо — голубое ; из 50 испытуемых Дж. Диза 40 реагировали на слово небо (sky) именно так. Пример исследования по методу опосредствованной ассоциации: мы связываем ассоциацией в уме испытуемого слова А и В (например, крыша и биллиард), затем В и С (биллиард и шхуна) и исследуем, отразилось ли это на ассоциативной связи крыши и шхуны, т. е. А и С. Всего существует три типа «парадигм опосредствования»: 1) А — В; В — С; А — С?; 2) А — В; С — В; А — С?; 3) В — А; А — С? [115]. Другое важное различение — это различение «синтагматических» и «парадигматических» ассоциаций. Приведенный выше пример с небом — классическая «синтагматическая» ас<342>социация. Не менее классический пример «парадигматической» ассоциации — известный эксперимент-фокус: мы заставляем испытуемого считать вслух и одновременно требуем у него «свободных ассоциаций» на слова дерево, птица и поэт. Подавляющее большинство русских испытуемых отвечает на эти стимулы словами яблоня, курица и Пушкин. Интересно, что типичной ассоциацией со словом tree в экспериментах американских психологов тоже оказалось apple11 .
Помимо смысла, ассоциативный эксперимент фиксирует еще два компонента психологического «переживания» значения: аффективно-эмоциональную окраску и собственно индивидуальное дополнительное содержание, вкладываемое нами в слово. Разграничить все эти три компонента чрезвычайно сложно хотя бы ввиду того, что до сих пор отсутствует не только психологическая, но даже и лингвистическая теория эмоциональной стороны речи.
Несколько забегая вперед, скажем, что исследование ассоциаций представляет интерес и с точки зрения грамматики. Общеизвестно, например, что есть «предпочтительные» в грамматическом отношении типы ассоциаций: на существительное испытуемый чаще всего реагирует существительным и при этом чаще всего (в 77 % случаев) — парадигматически. Напротив, непереходные глаголы в 58% вызывают синтагматическую ассоциацию. Дж. Дженкинс поставил специальные эксперименты для доказательства того, что результаты ассоциативного эксперимента в принципе могут быть использованы для изучения процесса грамматического порождения в предложении; оказалось, в частности, что в эксперименте по методу Тэйлора (так называемая «Clozeprocedure»), где требуется поставить слово на место вычеркнутого слова в предложении, пробел заполняется по тем же самым закономерностям, которые известны из исследования свободных ассоциаций [99, гл. 5—7; 114].
Подавляющее большинство ассоциативных экспериментов связано с совершенно определенной (прагматической) интерпретацией значения, и здесь уместно упомянуть о двух важнейших видах такой интерпретации. Для Ч. Осгуда значение — это «процесс или состояние поведения организма, использующего знак, которое рассматривается как необходимое следствие восприятия знаковых стимулов и необходимый предшественник производимых знаковых реакций» [134, 9]. При этом значение рассматривается им как потенциальная реакция, как своего рода «предрасположение» к определенной реакции. Для К. Нобла, напротив, значение (или «осмысленность», meaningfulness) определяется через «ассоциативную силу» стимула: можно «измерять» эту «ассоциативную силу», подсчитывая среднее количество ассоциаций,<343> вызываемых данным словом в минуту («величина т »). Осмысленность Нобл определил как «класс операций, позволяющих дать количественную характеристику способности вербальных стимулов вызывать множественные ответы» [130, 84].
Наиболее известна, однако, не нобловская, а осгудовская методика измерения значений. Следует сразу же оговориться, что никаких «значений» Осгуд не измеряет: он измеряет прежде всего аффективную окраску слова и в какой-то мере его смысл. Основная идея Осгуда заключается в том, что если предложить испытуемому последовательно помещать данное слово в любую точку шкалы между различными антонимичными парами прилагательных оценочного характера (типа сильный — слабый, большой — маленький и т. д.), то, количественно обрабатывая результаты, можно получить для каждого слова известные константы. Такие константы действительно имеются, причем получается даже положительная корреляция с данными Нобла (см. [134, 38]).
Существуют и другие методики психолингвистического или психологического характера, позволяющие экспериментально исследовать «субъективные» значения. Из них упомянем здесь условнорефлекторную методику, использованную проф. А. Р. Лурия и его сотрудниками. Был выработан условный рефлекс на какое-то слово, допустим, кошка. Оказывается, у нормального взрослого русского при этих условиях слова стекло, карандаш, облако и др. не вызывают реакции (в качестве реакции бралось сужение и расширение сосудов, хорошо регистрируемое на плетисмографе). Не вызывают реакции и слова окошко, крошка, близкие слову-стимулу по звучанию. Но на слова: котенок, мышь, животное, собака испытуемые реагируют [122]. Такого рода методики дают нам более объективные данные, чем методики типа осгудовской. И, пожалуй, один из наиболее интересных результатов, полученных Лурия, заключается в том, что структура «субъективной» семантической системы не соответствует абстрактно-логической классификации. Например, слово арфа никогда не причислялось к струнным инструментам. Видимо, то, что устанавливается в экспериментах Лурия и аналогичных им, — это даже вообще не статическая структура, а, так сказать, направление ориентации в семантическом поле, критерии, по которым происходит выбор слов из лексикона, имеющегося в нашем распоряжении, при порождении речи. Что такие критерии существуют, что мы производим ориентированный поиск в семантическом поле, нет никаких сомнений. В современных семантических теориях (например [119, 1]) можно найти идею иерархии семантических признаков слова (семантических маркеров), но этим признакам приписывается как раз абстрактно-логический характер. Из сказанного видно, что это, по-видимому, не так, но ничего определенного по этому вопросу сказать нельзя.<344> Во всяком случае, идея «своего рода топологии в семантическом пространстве» [143, 81] носится в воздухе.
Многое в наших сведениях о психологических механизмах семантической стороны речи может быть почерпнуто из исследования различных форм афазии. Практически при всех ее формах смысловое содержание слова как-то страдает, но происходит это по-разному. У больных с так называемой сенсорной афазией (поражение левой височной области) сохраняется способность к восприятию абстрактных семантических отношений; «ближайшее значение (или предметная отнесенность) слова страдает в таких случаях в гораздо большей степени, чем его обобщающая функция... Для больных с сенсорной афазией остается доступным целый ряд операций абстрактного мышления (классификация предметов, операции отношениями типа «род — вид» и т. д.)» [47, 103]. Часты явления так называемой вербальной парафазии, когда слово заменяется другим, близким ему по значению (делать работу с пожаром вместо с огоньком). Границы значения размыты, больной не может дать слову точного определения (тайга — 'что-то лесное... лесное'; футбол — 'что-то физкультурное, а что ?'). У страдающих так называемой динамической афазией (поражение передних отделов коры левого полушария) нарушения совсем иные: сохраняется непосредственная предметная отнесенность слова, но разрушается система значений, в особенности страдают различного рода контекстно связанные и переносные значения: Что движется на улице? — Люди, автобус, троллейбус. Про них можно сказать, что они идут? — Нет [70]. Это показывает, между прочим, что механизмы языкового мышления, управляющие различными операциями над семантикой слова, различны и локализованы в разных частях коры.
Усваивая от взрослых родной язык, ребенок получает от них информацию о том, что то или иное слово относится к тому или иному явлению действительности. Но как оно относится, может быть различным и фактически оказывается различным у ребенка и взрослого. Более того, структура изменяется по совершенно определенным закономерностям, детально исследованным советскими учеными, в частности Л. С. Выготским и Н. X. Швачкиным [16; 88], и проходит несколько последовательных этапов.
Первый из этих этапов — неоформленное синкретическое сцепление отдельных предметов. С лингвистической точки зрения это — известный феномен полисемантизма детской речи, когда одним словом обозначаются предметы или явления, объективно не связанные или связанные очень слабо. «Словом «ябоко» называется красное яйцо и яблоко, через несколько дней это же название переносится на красный и желтый карандаш, любой круглый предмет, щеки» [52]. Этот полисемантизм вызван тем, что «первые «слова» ребенка выражают переживания в связи с воспри<345>ятием предмета, они не имеют еще константного значения» [87, 102].
Второй этап соответствует так называемому комплексному мышлению. «В известном смысле мы могли бы сказать, что ребенок, находящийся на этой ступени развития, мыслит как бы фамильными именами, или, иначе говоря, мир единичных предметов объединяется и организуется для него, группируясь по отдельным, связанным между собой фамилиям... Значения слов на этой ступени развития ближе всего могут быть определены как фамильные имена объединенных в комплексы или группы предметов» [16, 168]. Если в понятии отражается существенная связь и отношение предметов, то в комплексе — конкретные, случайные (хотя уже объективные) связи. Это вынуждает ребенка в поисках более существенных оснований для формирования комплексов опираться в весьма большой мере на данные языки, относя к одному классу предметы, обозначенные одним способом. И вот «ребенок усваивает от взрослых готовое значение слов. Ему не приходится самому подбирать конкретные предметы в комплексы... Но ребенок не может усвоить сразу способ мышления взрослых» [16, 179]. Это происходит уже на третьем этапе — этапе собственно понятийного мышления.
Существенно отметить, что этап комплексного мышления в виде реликтовых явлений сохраняется и в языковом мышлении взрослых. Эта проблема, затронутая в своё время Л. С. Выготским, — к сожалению, весьма поверхностно — ждет своего разрешения [16, 194; 41, 189]. В этой связи следует упомянуть цикл работ по экспериментальному исследованию процесса наименования, осуществленный грузинскими психологами (см. [2; 80] и др.).
В данном разделе мы, естественно, не смогли затронуть весьма многих проблем, связанных с психологической стороной семантики слова, в частности, проблему осознания значений, являющуюся одной из существеннейших психологических проблем, связанных с обучением грамматике родного языка и второму языку.
Вообще проблемы «психологической семантики» весьма важны. Но разрабатываются они весьма односторонне и недостаточно как в теоретическом, так и в практическом плане.
ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ СТОРОНА ПРОБЛЕМЫ АКТУАЛЬНОГО
ЧЛЕНЕНИЯ ПРЕДЛОЖЕНИЯ
Проблема, о которой пойдет речь в настоящем разделе, весьма редко ставится как проблема психологическая или психолингвистическая. Чаще всего она относится к сфере логики, где именуется проблемой «суждения и предложения», а иногда переносится<346> целиком в границы лингвистики, что также неоправданно [13; 61].
Ход мысли исследователя в типовом случае таков. Есть мышление, есть язык (или речь). Они «неразрывно связаны». Если в языке (речи) мы выделяем такую единицу, как предложение, то аналогичная единица должна быть в мышлении. При внимательном рассмотрении оказывается, что суждение аристотелевской логики для роли такой единицы не подходит, ибо оно слишком узко и не охватывает всех типов высказываний. Отсюда и возникает проблема «суждения и предложения», решаемая большинством авторов простым путем — созданием более широкого понятия, в которое понятие «суждение» входило бы как частный случай («пропозиция»; «логическая фраза» или «логема» П. В. Чеснокова — см. [83]). Границы этого более широкого понятия устанавливаются таким образом, чтобы оно как раз «покрыло» разные типы предложений. Для рассуждающих так лингвистов «между языком и логическими операциями нет места ни для какой «психической реальности» [26, 62]. Такой подход, однако, никак не может нас удовлетворить по двум причинам. Во-первых, он абсолютно абстрагируется от психологии — от реальных закономерностей языкового мышления; А. А. Потебня совершенно правильно писал восемьдесят лет назад, что «в суждении логика не рассматривает процесса оказывания, а со своей односторонней точки зрения оценивает результаты совершившегося процесса» [64, 70]12 . Во-вторых, он исходит из априорного признания структурного параллелизма языка и мышления, что едва ли справедливо. Это понимал уже А. А. Шахматов, а ранее — тот же А. А. Потебня, резонно утверждавший, что «грамматическое предложение вовсе не тождественно и не параллельно с логическим суждением... Для логики в суждении существенна только сочетаемость или несочетаемость двух понятий» [64, 68].
Поэтому в настоящем разделе мы остановимся только на таких понятиях и категориях, которые были разработаны на психологической основе или во всяком случае получили конкретно-психологическое обоснование. Такими понятиями и категориями в интересующей нас области будут, во-первых, понятие коммуникации, во-вторых, система взглядов, связанных с идеей актуального членения речи.
Идея коммуникации, получившая в лингвистике особенное развитие в синтаксических трудах А. А. Шахматова, восходит к книге известного шведского лингвиста Сведелиуса [142]. Это — психологическая основа предложения, рассматриваемая Шахматовым как акт мышления [86, 19], акт сочетания представлений. В отличие от многих других авторов, Шах<347>матов считает, что если «начало коммуникация получает за пределами внутренней речи», то «завершается она в процессе внутренней речи» [86, 20]. Таким образом, коммуникация есть категория не внеречевая, не абстрактно-психологическая, а категория речевого мышления; она входит, как мы бы теперь сказали, в модель порождения речи как один из ее уровней.
Коммуникация состоит из двух членов: «предложению: испуганная нами ворона взлетела на высокую липу соответствует коммуникация, субъектом которой является испуганная нами ворона, а предикатом — взлетела на высокую липу » [86, 28]. Сведелиус указывает на две основные формы коммуникации: «коммуникацию отношений» и «коммуникацию событий». Первая есть отражение какого-то обобщенного отношения, вторая — констатация реально происходящего процесса, соответствующая актуальному семантическому состоянию. Пример первой — Сократ — человек, пример второй — собака лает.
Концепция Сведелиуса — Шахматова психологически довольно правдоподобна. Есть много фактов, подтверждающих ее. Так, в опытах ленинградского психолога В. В. Оппеля первоклассники, которых просили расчленить высказывание на «слова» (что такое слово, они не знали), делили его прежде всего на субъект и предикат коммуникации: яблоки — стоятвмиске ; наплите — стоитчайник ; пес — ощетинилсяизарычал. Впрочем, в тех случаях, когда образ, вызываемый субъектом, в результате предикации не претерпевает изменения, субъект и предикат рассматривались как одно слово: идетдождик, солнцесветит [58, 59— 60]. Аналогичные данные можно почерпнуть из анализа ранней детской речи, из исследования афазий и т. д. Интересно, что «коммуникации событий» и «коммуникации отношений» нарушаются у афатиков в разной степени: часто они не в состоянии понять смысл абстрактной констатации, но легко понимают смысл утверждения, касающегося конкретной ситуации.
В сущности, теория актуального членения предложения представляет собой развитие той же концепции. Согласно этой теории, можно подходить к анализу предложения по меньшей мере с двух сторон: со стороны его формальной структуры и с точки зрения того, как данное предложение (сообщение) передает новую информацию, т. е. какие его части передают уже известные нам факты, какие — новые факты и сведения [30; 32; 50; 68]. На этот счет существует много суждений, однако лишь недавно проблема актуального членения получила психолингвистическое осмысление в работе К. Палы «О некоторых проблемах актуального членения» [60]. К. Пала произвел ряд экспериментов, на основе которых выдвинул некоторые соображения о процессе возникновения языкового сообщения: «Сначала говорящий располагает структурой представлений, т. е. семантической структурой данного сообщения, которая в этот момент никак не долж<348>на быть связана с конкретной синтаксической реализацией данного сообщения. Но в случае, когда говорящий начинает порождать данное сообщение, он начинает пользоваться синтаксическими реализациями семантической структуры сообщения, и при этом он может для одного семантического содержания данного сообщения отбирать разные синтаксические реализации» [60, 87]. Эти соображения К. Палы, как можно видеть, очень близко подходят к идеям Л. С. Выготского относительно структуры внутренней речи.
Большой психолингвистический интерес представляют данные об историческом развитии структуры высказывания, к сожалению, весьма недостаточно систематизированные. Этой проблемой в свое время много занимались А. А. Потебня и его ученик Д. Н. Овсянико-Куликовский. Последний выдвинул, в частности, предположение (опираясь на взгляды Потебни), что «некогда на древнейших ступенях развития языка любое слово могло быть предикативным», что «тогда в практике речи-мысли, действительно, отдельных слов не было» и «единицей речи было не слово, а предложение» [56, XXV].
ГРАММАТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Современное состояние этой проблемы никак нельзя назвать утешительным. По словам Дж. Миллера и Д. Макнила, «самое большее, что мы можем сказать о модели грамматической переработки высказывания, это то, что она должна включать компонент, отражающий грамматическое знание носителя языка; что она должна порождать речь отдельными шагами во времени слева направо; что она ограничена возможностями кратковременной памяти; что она должна быть приемлемой и для порождения, и для восприятия речи; и что она может быть генерализована на неграмматический материал. Внутри этих широких границ может быть построено большое количество различных моделей: и одна из задач экспериментальной психолингвистики — собрать данные, которые позволят сузить эти границы настолько, чтобы они ограничили одну, приемлемую модель» [128] (в печати).
Такого рода моделей сейчас существует по крайней мере три (вернее было бы говорить не о трех моделях, а о трех классах моделей, так как каждая из них имеет множество вариантов). Это: а) стохастические модели; б) модели непосредственно составляющих; в) трансформационные модели. Рассматривая их ниже, мы не затрагиваем проблематики собственно теории порождающих грамматик, рассматривая их постольку, поскольку они используются для моделирования психофизиологического порождения речи.<349>
Стохастические модели предполагают, «что множество элементов сообщения может быть репрезентировано при помощи дистрибуции вероятностей и что различные коммуникативные процессы (кодирование, передача и декодирование) заключаются в оперировании этой априорной дистрибуцией и трансформировании ее в соответствии с известными условными вероятностями — в апостериорную дистрибуцию» [126, 422]. Иными словами, согласно стохастическому представлению, говорящий использует при порождении речи (или ее восприятии) исключительно вероятностные характеристики речевых элементов: сам факт и вероятность появления очередного элемента обусловлены предшествующими элементами.
Факт использования вероятностных характеристик в восприятии был доказан блестящим экспериментом А. Трейсман, поставленным следующим образом: известно, что если мы даем на левое и правое, ухо различные сообщения, выбирается только одно из них. Но если теперь ввести в «отвергнутое» сообщение слова, обладающие высокой вероятностью в данном контексте, то происходит переключение на соответствующий канал восприятия [137]. О том, как именно используется при этом речевой контекст, также имеется целый ряд исследований, обобщенных в работе Я. Прухи [135].
Однако эксперименты показывают, что выбор грамматической формы в гораздо меньшей степени зависит от влияния контекста, нежели выбор отдельного слова (см. [93]). Возникает проблема того, применимы ли вообще стохастические модели к моделированию именно грамматической структуры. Ограничимся лишь одним аргументом на этот счет, принадлежащим Дж. Миллеру. «Для того, чтобы ребенок обучался всем правилам... последовательности, построенной по принципу «слева направо», которые необходимы для создания совершенно приемлемых предложений из двадцати слов или меньше, он... должен выслушать... приблизительно 1030 предложений. Чтобы оценить по достоинству, насколько это условие нелепо, вспомним тот факт, что в столетии только 3,15 x 109 секунд» (см. [53, 158—159, ср. 40]).
Так называемая грамматика непосредственно составляющих (НС) является, как говорят, более сильной моделью порождения речи. Напомним, что ее основная идея заключается в применении правил деривации типа «вместо Х подставить У». Так, порождение предложения Талантливый художник пишет интересную картину будет осуществляться по правилам грамматики НС следующим порядком: предложение > именная группа + группа сказуемого; именная группа > определение + определяемое и т. д., пока мы не дойдем до конечной («терминальной») цепочки слов. В отличие от марковских моделей, в модели НС порождение идет в двух направлениях: за счет последовательного появления компонентов и за счет их так называемого «расшире<350>ния». То, что первым шагом порождения Должно быть вычленение именной группы, т. е. сочетание талантливый художник, определяется нашим знанием структуры предложения в целом и никак не выводимо стохастическим путем.
Наиболее известная модель психофизиологического порождения речи на основе грамматики НС принадлежит Ч. Осгуду [132]. Осгуд рассматривает процесс порождения речи (как ее восприятие) как своего рода «супермарковский»: стохастические закономерности, по его мнению, действуют на каждом из последовательных уровней деривации, причем выбор единиц на более «высоких» уровнях частично обусловливает выбор единиц на дальнейших уровнях, или ступенях деривации. На эту модель опирался в своих экспериментах Н. Джонсон, исследовавший вероятность ошибок при запоминании предложений с разными синтаксическими структурами; оказалось, что эта вероятность резко повышается на границах сегментов, выделяемых в ходе анализа по НС (типа именной группы); внутри же таких сегментов вероятность ошибки уменьшается по обычным закономерностям марковского процесса [117]. Позже Джонсон поставил еще ряд очень удачных экспериментов в подтверждение модели Осгуда.
Несмотря на успешные эксперименты Джонсона и других психолингвистов, опиравшихся на грамматику НС, она оказалась малопригодной для моделирования некоторых типов предложений и уступила место трансформационной порождающей модели. Главная идея этой модели заключается в том, что для получения некоторых типов предложений необходимо произвести определенную операцию над деревом НС в целом (или, вернее, над его терминальной цепочкой). Например, «породив» приведенное выше предложение Талантливый художник пишет интересную картину по правилам НС, мы можем, согласно трансформационной грамматике, оперируя над терминальной цепочкой порождения, получить из данного активного, утвердительного, повествовательного предложения его пассивный, отрицательный, вопросительный варианты в различных сочетаниях. Иначе говоря, предполагается, что порождая предложение типа Не пишется ли интересная картина талантливым художником ?, мы сначала строим приведенное выше исходное предложение, а затем преобразовываем его в трех «измерениях».
Дж. Миллер со своими учениками и последователями осуществил целый ряд экспериментов, направленных на доказательство применимости ТГ в психолингвистическом моделировании13 . Результатом этих экспериментов была констатация того, что «операции с активными утвердительными предложениями всегда требуют меньше дополнительного времени, чем операции, не<351> включающие таких предложений... Это, в сущности, и есть то, что утверждает трансформационная теория: пассивные, отрицательные я пассивно-отрицательные предложения содержат все те же синтаксические правила, что активные утвердительные, плюс одно или два, что усложняет их и требует несколько большего времени для интерпретации (или порождения)...» [127, 307].
Даже отвлекаясь от результатов подобной экспериментальной проверки, можно указать на ряд существенных недостатков трансформационной модели, как, например, неучет фактора мотивации и предметно-логического содержания высказывания, принципиальная необязательность психологического порождения лингвистически одинаковых высказываний одним и тем же способом и зависимость этого способа от характера экспериментальной ситуации и т. д. Особенно существенно, что ТГ, выдвинутая как модель описания «грамматического знания», языковой способности, сплошь да рядом проецируется на моделирование речевой деятельности; однако для этой цели она заведомо непригодна.
Эти и другие недостатки трансформационной модели вызвали реакцию двоякого рода. Во-первых, появился ряд экспериментальных исследований, в той или иной форме стремящихся опровергнуть данные миллеровских и аналогичных им экспериментов. Во-вторых, внутри самого лагеря сторонников трансформационной модели появились работы, отходящие от традиционной интерпретации этой модели.
Ряд работ первого типа (Мартин и Робертc, Танненбаум, Ивенс и Уильямc, Лущихина и др.) привел к выводу, что Миллер прав лишь отчасти: хотя усложнение предложения и увеличение времени; необходимого для оперирования этим предложением, связаны, но никаких убедительных количественных данных на этот счет получить невозможно. Те эксперименты, авторы которых с цифрами в руках доказывали пригодность ТГ для психолингвистического моделирования, при внимательном рассмотрении оказываются не вполне корректными; более строгие эксперименты не подтверждают модели сколько-нибудь основательным образом и обычно позволяют противопоставить друг другу лишь ядерные и неядерные предложения. Есть и работы, результаты которых ставят под сомнение вообще адекватность трансформационной модели [97].
Из работ второго типа укажем как на наиболее интересное на исследование Д. Слобина. Он был вынужден предположить, что испытуемые по-разному оперируют с предложениями в зависимости от того, являются ли эти предложения «обратимыми» (автомобиль догоняет поезд, но поезд тоже может догонять автомобиль) или «необратимыми» (человек ест дыню; дыня не может есть человека) [141]. Это значит, что в порождении предложения имеется<352> некий «дограмматический» этап, на котором говорящий (или воспринимающий речь) ориентируется на общее содержание предложения, как бы высказывает суждение о характере описываемой ситуации, существенное для дальнейшего оперирования с предложением. В конечном счете такая идея равнозначна идее внутреннего программирования речевого высказывания в субъективном коде, частично затронутом выше в связи с проблемой внутренней речи.
Допущение подобного звена в порождении речи позволяет наилучшим образом интерпретировать некоторые полученные ранее экспериментальные факты. Так, можно предположить, что именно звено программирования является психофизиологическим субстратом феномена актуального членения высказывания.
В целом следует прийти к выводу, что трансформационная модель хотя и очень удобна для психолингвистического моделирования речи (и трансформационный принцип, без сомнения, в какой-то форме реально используется в порождении), но она отнюдь не является единственно возможной и единственно допустимой, а вероятнее всего входит в общую схему процессов психофизиологического порождения речи на правах факультативного звена.
ФОНЕТИЧЕСКИЙ АСПЕКТ ПОРОЖДЕНИЯ РЕЧИ
Мы не будем останавливаться в настоящем разделе на традиционном представлении о механизмах фонации. Такого рода сведения можно найти в любом учебнике. Поэтому мы ограничимся изложением некоторых новых исследований, приведших к частичному или полному пересмотру наших представлений в этой области.
Одно из этих исследований, касающееся преимущественно процессов иннервации голосовых связок, принадлежит французскому физиологу Раулю Хюссону [108]. Ему удалось доказать, что в процессе фонации голосовые связки не являются пассивным звеном, иначе говоря, что колебательный ритм не навязывается им экспирацией, но обеспечивается специфической иннервацией со стороны головного мозга. Данные Хюссона представляют особый интерес в свете проблемы восприятия речи.
Другое важное исследование принадлежит советскому психологу Н. И. Жинкину [21 и др.]. Основные его результаты сводятся к тому, что в фонации принимают участие две основных физиологических системы, образующие «статический» и «динамический» компоненты речевого механизма. «Динамический» компонент — это механизм слогообразующий, а в конечном счете — форми<353>рующий синтагматическую звуковую структуру слова; образование слова Н. И. Жинкин относит за счет модуляций глоточной трубки. «Статический» компонент обеспечивает семантическое тождество и различение звуковых структур слов. Это, прежде всего, фонемный, артикуляционный механизм. «Без статических элементов речь потеряла бы смыслоразличительную функцию, а без слоговой динамики она просто не может осуществиться в звуковом произнесении» [21, 348].
Фонация организована, по Жинкину, следующим образом. «От моторной зоны коры речедвигательного анализатора при произнесении слова идет поток импульсов по пирамидному пути к языку. Системность этого потока подготовлена предшествующим речевым опытом и определена условнорефлекторными связями, организованными в совместной деятельности слухового анализатора и премоторной зоны речедвигательного анализатора. Одновременно от премоторной зоны речедвигательного анализатора такой же поток импульсов поступает по экстрапирамидным путям... к глотке. Так как глотка вместе с полостью рта составляет одну надставную, резонаторную трубку, в которой образуется качество речевого тембра, то объем потребного для фонации данного речевого звука воздуха определяется именно здесь, в глоточном резонаторе. Для перешифровки объемов глоточного резонатора и учета их возникает необходимость всесторонней афферентации. Движения глотки афферентируются: а) в премоторную зону, где сосредоточивается анализ и синтез выучки (т. е. динамических «индексов», закрепляемых за определенными звуками в словесном стереотипе. — А. Л. ); б) в слуховой анализатор, который осуществляет контроль за акустическим результатом произнесения; в) в таламическую и гипоталамическую области, возбуждение которых вызывает бронхиальную перистальтику... Изменяющийся просвет бронхов, в свою очередь, афферентирует дыхательный центр, который, соответственно требуемым объемам глоточного резонатора, вводит в действие дыхательные мышцы...» [22, 262]. Имеется, следовательно, два уровня регулирования фонационного процесса: подкорковый, автоматический, и корковый, неавтоматический, т. е. сознательная регуляция.
В работах Н. И. Жинкина впервые в нашей физиологии речи широко применялась методика рентгенокиносъемки. Такого рода исследования несколько позже производились и за рубежом (см. [148; 129]).
Остановимся на некоторых других методах исследования фонации. Здесь следует назвать (кроме традиционных) метод рентгенографии; метод стробоскопической съемки, в последнее время использованный Фудзимурой, но впервые примененный еще в 1913 г. [103]; близкий к нему метод съемки «ультра-рапидом», впервые использованный В. Эрриотт в 1938 г.; различного рода электромиографические исследования, осуществлявшиеся как<354> у нас в стране, так и за рубежом [29]; метод регистрации микродвижений органов речи [76] и т. д. Однако все без исключения эти методы имеют лишь весьма ограниченную ценность, ибо ни один из них не позволяет достаточно полно зарегистрировать все релевантные особенности действия фонационного аппарата и представить в единой, доступной анализу картине одновременную активность различных его частей.
Поэтому, поставив перед собой задачу исследования на современном уровне знаний процесса фонации и процесса восприятия речи, ленинградский физиолог Л. А. Чистович вынуждена была разработать и принципиально новую методику экспериментального исследования. Важнейшим компонентом такой методики явился метод «динамической палатографии», позволяющей регистрировать при помощи системы электродов, размещенных на искусственном небе, динамику движений языка. Кроме того, на той же осциллограмме, на которой регистрировались потенциалы, снятые с этих датчиков, регистрировались также: скорость потока воздуха, выходящего изо рта и из носа; внутриротовое давление, дыхательное движение (методом пневмографии); артикуляторные движения губ (методом измерения электрического сопротивления при помощи датчика с контактом); деятельность голосовых связок (при помощи ларингофона). Наконец, параллельно велась и обычная микрофонная регистрация с дальнейшим спектральным анализом.
Опираясь на такую комплексную методику, позволявшую одновременно и непрерывно получать 11 показателей, характеризующих поток речи, Л. А. Чистович добилась существенных успехов. Вот важнейшие из полученных ею результатов.
1) «... Если мы... рассматриваем синтагму как последовательность слогов, то ее ритмический рисунок оказывается инвариантным... Отсюда естественно сделать вывод, что в программе синтагмы ритмически организованными являются слоговые команды, т. е. команды, вызывающие осуществление всего слогового комплекса движений. Развертывание слога в последовательности звуков речи происходит уже по каким-то собственным законам» [85, 96].
2) «Для синтеза (записи) артикуляторной программы слова используются два раздельных блока (системы). В одном из блоков записываются указания только о том, когда нужно совершать движения. Во втором блоке содержатся перечисления необходимых движений и указание их последовательности. Работа блока, обеспечивающего временной рисунок, состоит в выработке ритмической последовательности импульсов, которые не имеют конкретных адресов» [85, 119].
3) «Простейшим и основным артикуляторным комплексом является слог СГ. Более сложный слог типа ССГ представляет собой систему из этих простейших комплексов, построенную та<355>ким образом, что второй из этих комплексов может осуществляться частично параллельно с осуществлением первого» [85, 157].
Остановимся на проблеме дифференциальных признаков. Как известно, сама идея дифференциального фонетического признака восходит к работам И. А. Бодуэна де Куртенэ и, в частности, к выдвинутым им понятиям акусмы, кинемы и кинакемы. Акусма — это «представление акустического впечатления, вызываемого далее не разложимым произносительно-слуховым элементом, например, губной артикуляцией...»; кинема — «представление простейшего, далее психически не разложимого произносительного элемента, например, губной артикуляции...»; кинакема — «двусторонний простейший психический произносительно-слуховой элемент...Имеет место в тех случаях, когда акустический результат совпадает с вызывающим его движением органов речи» [8, 310].
В этих определениях, данных Бодуэном, намечены оба направления дальнейшей разработки идеи дифференциальных признаков в мировой науке — акустическое и артикуляционное. Первое из них представлено циклом работ, открытым монографией Р. Якобсона, Г. Фанта и М. Халле «Введение в анализ речи» [112; 113]. Идея Якобсона и его соавторов заключается в том, что для различения значимых единиц языка (морфем) слушающий использует набор элементарных акустических признаков. В основу выделения таких признаков положен дихотомический принцип. Фонема рассматривается как пучок таких признаков, ей приписывается своего рода матрица признаков, где клетки заполнены плюсами, минусами или нулями. Когда в конце 50-х гг. получила широкое распространение трансформационная модель языка, дихотомическая теория дифференциальных признаков вошла в нее как составная часть, описывающая «фонологический компонент» этой модели.
С самого начала концепция Якобсона вызвала ряд возражений. Указывалось, что дифференциальные признаки, если и поддаются отождествлению на спектрограмме, то остаются не определенными артикуляционно. Ставилась под сомнение и правомерность дихотомического принципа в теории дифференциальных признаков и т. д. В настоящее время вопрос как будто решился в сторону непризнания дифференциальных признаков реальными компонентами фонации и восприятия речи. Доказано, что между акустическими и артикуляционными характеристиками потока речи нет однозначного соответствия [120], нет такого соответствия и между дихотомической (якобсоновской) системой дифференциальных признаков и артикуляционными признаками звуков речи [9], так что наиболее правильным будет представлять дифференциальные признаки «в виде абстрактной системы, которая лишь опосредствованным образом соотносится с физическими данными» [26,171].<356>
«Артикуляционное» направление в теории дифференциальных признаков представлено группой американских работ, вышедших из Хаскинских лабораторий, и работами лаборатории Л. А. Чистович. Основное расхождение между американскими и советскими работами заключается в том, какой сегмент потока речи рассматривается как различаемая (или, напротив, синтезируемая) единица. Американские исследователи под руководством А. Л. Либермана считают такой единицей слог; Л. А. Чистович и ее сотрудники полагают, что в этой роли выступает слово.
Благодаря новой методике, разработанной в лаборатории Чистович, удалось составить список артикуляционно-акустических дифференциальных признаков, реально используемых в процессе анализа (синтеза) русской речи.
Отмеченное выше наличие двух направлений в исследовании дифференциальных признаков соотнесено с двумя направлениями в теории восприятия речи, существование которых было впервые отмечено Э. Фишер-Иоргенсен — акустическим и моторным [102].
Традиционная «акустическая» трактовка восприятия речи исходила из того, что поток речи воспринимается пофонемно, причем за каждой фонемой закреплены некоторые инвариантные признаки. Именно на такую трактовку опирался Якобсон в своей теории дифференциальных признаков. Однако основные предпосылки модели Якобсона не оправдались. Во-первых, обнаружилось, что информация о каждой данной фонеме не сосредоточена в одном звуке речи, а разбросана по нескольким. Во-вторых, оказалось, что переходы от звука к звуку несут не меньшую, а в ряде случаев более важную для распознавания информацию, чем так называемые «стационарные участки».
Противопоставленная акустической «моторная» теория восприятия предполагает, что в процессе восприятия происходит текущая артикуляционная имитация воспринимаемых звуков. Сама идея такой имитации (в типичном случае ограничивающейся соответствующей иннервацией) в науке не нова; в частности, она высказывалась О. Есперсеном [116, 20], а у нас в стране — А. А. Потебней, А. Л. Погодиным и П. П. Блонским. В последние годы она все чаще встречается на страницах научных книг и статей. Особенно ярыми пропагандистами «моторной» теории восприятия являются психологи из группы А. Либермана, один из которых, П. Делатр, прямо заявлял, что «звуковая волна воспринимается не прямо, а опосредствованно, путем соотнесения ее с артикуляторным движением» [100, 248]. Сторонником «моторной» теории в нашей науке является Л. А. Чистович.
Однако «моторная» теория отнюдь не общепринята в современной науке. Даже те, кто, как М. Халле, считают возможным говорить об «анализе через синтез» при восприятии речи, не обязательно распространяют эту концепцию на восприятие звуковой стороны речи. Что же касается таких активных сторонников<357> «акустической» теории, как Р. Якобсон, то они вообще считают наличие артикуляторного компонента в восприятии факультативным [111].
Рассмотрим эту проблему в двух планах; во-первых, с точки зрения того, какая из двух концепций более соответствует общепсихологическим данным; во-вторых, поставим вопрос, насколько обе концепции непримиримы и нельзя ли найти какой-то компромиссный путь.
Нет сомнения, что в целом «моторная» теория гораздо больше соответствует нашим современным знаниям о процессе восприятия вообще, нежели теория «акустическая». Существует (и в особенности — в советской психологии) целый ряд работ, убедительно показывающих роль моторного компонента в осязании и зрении [24; 43]. Общая теория восприятия, разработанная советским психологом В. П. Зинченко, включает в себя представление о встречной активности организма относительно воспринимаемого объекта; недаром его доклад на XVIII Международном психологическом конгрессе в Москве летом 1966 г. назывался «Восприятие как действие». Особенно существенны с точки зрения восприятия речи данные о звуковысотном слухе человека, так как обе способности — слух речевой и слух звуковысотный — являются специфически человеческими и генетически тесно связаны. Экспериментальное изучение высотного слуха «показало, что решающая роль в восприятии собственно высоты звука принадлежит моторному компоненту данного процесса» [57, 18].
Однако такой решительный вывод не влечет за собой обязательного участия моторного компонента во всех мыслимых случаях восприятия речи. Дело в том, во-первых, что сторонники двух соперничающих теорий в своей полемике недостаточно учитывают принципиальное различие физиологических функций речи, о котором шла речь выше; между тем оперирование с речью как первосигнальным раздражителем встречается в практике речевого общения и, в частности, восприятия речи гораздо чаще, чем это на первый взгляд кажется. Во-вторых, недостаточно учитывается факт отсутствия обязательной связи между системой восприятия речи и артикуляционной системой, т. е. возможность опоры на неадекватный моторный компонент, показанная в опытах А. И. Иошпе, выполненных под руководством О. В. Овчинниковой. В этих опытах моторный компонент звуковысотного восприятия был модифицирован: вместо того, чтобы формировать звуковысотный слух с опорой на деятельность голосовых связок, как это происходит обычно, для этой цели использовалась установка, где разным высотам приводилась в соответствие различная сила нажатия на клавишу. Оказалось, что выработка звуковысотного слуха от этого не страдает.
В-третьих (и это едва ли не самое главное), восприятие речи — это в большинстве случаев не первичное ознакомление с ее свой<358>ствами. Когда же такое ознакомление произведено, то «возможно осуществление опознавательного (и репродуктивного) действия. Однако в этом случае опознавательное действие опирается на иную систему ориентиров и признаков... По мере ознакомления с объектом наблюдатель выделяет в нем новые признаки, группирует их, часть из первоначально выделенных признаков отсеивает...» [24, 252—253]. Далее он объединяет отдельные признаки в своего рода структуры, целостные образы, которые и становятся оперативными единицами восприятия. Если так или примерно так происходит дело и с восприятием речи (а у нас нет оснований в этом сомневаться), то, по-видимому, окажется, что обе существующие теории слишком упрощают этот процесс.
Наконец, следует иметь в виду и тот факт, что один и тот же процесс может быть обеспечен как «структурным», так и статистическим механизмом [24, 254—256]. Это касается и более сложных процессов, связанных с восприятием речи, в частности — восприятия и понимания целых предложений. К вопросу о таком восприятии (и понимании как его части) мы сейчас и переходим.
Оно исследовано значительно хуже, чем восприятие фонетической стороны речи. Существует две основных концепции восприятия на уровне предложения: одна из них представлена концепцией «грамматики для слушающего», разработанной, в частности Ч. Хоккетом, другая развивается в русле идей «порождающей грамматики». По Хоккету, «слушание не включает операций, которые не входили бы в говорение; но говорение включает все операции, входящие в слушание, плюс логические операции обозрения будущего и выбора» [81, 165]. При этом операции, входящие в слушание, представлены, по Хоккету, в виде стохастического (марковского) процесса: «грамматику для слушающего можно было бы рассматривать как марковский процесс с бесконечным числом состояний» [81, 163]. Что касается «порождающей теории», представленной прежде всего известной работой М. Халле и К. Стивенса [106], то она в известном смысле противоположна, так как предполагает, что восприятие речи включает в себя правила порождения речи плюс правила соотнесения результатов этого порождения с сигналами на входе. В строгом смысле, как пишет об этой концепции Дж. Миллер, это «теория для носителя языка, а не для одного только говорящего или одного только слушающего» [125, 296].
Теория «анализа через синтез», хотя и пользуется большей популярностью, чем другие теории восприятия, не способна объяснить многое в процессе восприятия речи. Непонятно, прежде всего, какую роль в такой модели играет контекст, а значение кон текста для восприятия речи, как показывают многочисленные экс перименты (см. [94]), огромно. Необъяснимы многие ранее полученные данные о вероятностной структуре восприятия. По-видимому, истина лежит где-то посредине, и ни структурный компо<359>нент («анализ через синтез»), ни вероятностный не могут быть исключены из будущей модели восприятия речи.
В заключение настоящего раздела остановимся на одной частной проблеме, имеющей, однако, большое практическое значение. Речь идет о восприятии малознакомого или вовсе незнакомого языка и возникающих при этом явлениях. Безусловно установлено, что восприятие чужого языка происходит, так сказать, через призму родного: иными словами, мы «категоризуем» воспринимаемую нами речь, приписываем ей определенную структурность постольку, поскольку такая категоризация свойственна нашему родному языку. Так, звуковые различия, которых нет в фонологической системе, скажем, русского языка, не будут восприняты русским в иноязычной речи без специальной тренировки [63].
По-видимому, эти данные объективно подтверждают «моторную» точку зрения; однако они еще не получили вполне адекватной психологической интерпретации.
ОБЩИЕ СВЕДЕНИЯ О ПСИХОФИЗИОЛОГИЧЕСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ РЕЧИ
Выше мы кратко остановились на отдельных компонентах порождения и на отдельных его ступенях. В заключение главы рассмотрим акт порождения речи, акт речевой деятельности как целое.
Независимо от той конкретной модели, которая предлагается в каждом отдельном случае, все концепции порождения речи имеют нечто общее. Первое, что во всех этих концепциях обязательно присутствует, — это этап порождения, соответствующий «семантической интенции» как наиболее общему замыслу высказывания. Второй этап — этап формирования грамматической структуры высказывания. Третий — этап превращения «голой структуры» в цепь звучащих слов.
Существуют, однако, по крайней мере две концепции порождения, где присутствует, так сказать, «нулевой» этап порождения, соответствующий мотивационной стороне высказывания. Это концепция Б. Скиннера [139] и концепция школы Л. С. Выготского. Выше мы уже говорили подробно о понятии деятельности и месте в ней мотива; остается добавить, что идеи Скиннера диаметрально противоположны, он сводит всю речевую активность к сумме внешних механических навыков и речевую способность человека отождествляет с организацией этих навыков [145].
Несмотря на свою явную неприемлемость в целом, интерпретация Скиннером речевого поведения содержит классификацию мотивов, представляющую общий интерес и используемую в советской психологии [48]. По Скиннеру, возможны две группы мотивов речевого высказывания, называемые им demand и contact.<360> Первая группа — это просьба, требование, желание, реализуемые в речевом высказывании; оно формулирует не какую-то сложную информацию познавательного характера, а известное эмоциональное состояние. Вторая группа мотивов имеет в своей основе намерение передать известное содержание, установить контакт с собеседником. Кроме того, Скиннер указывает на возможность «эхо-ответа» (echoicresponse), т. е. простого повторения стимула.
Следующий («первый») этап порождения — это то, что можно назвать семантической интенцией, или замыслом высказывания. На этот счет есть разные точки зрения. Так, для большинства авторов, следующих за Н. Хомским, этот этап соответствует «стволу» дерева структуры предложения, т. е. тому его узлу, который обычно обозначается как S. Л. Долежал [19, 22] отождествляет его с «выбором подмножества элементарных языковых изображений (слов — основ) для заданных внеязыковых «событий» из множества слов данного языка» (а «прагматический» уровень кодирования он помещает после грамматического). К. Пала, в цитированной выше статье более точно говорит о «структуре представлений». Л. С. Выготский говорит о «внутренней речи» в определенном смысле (см. выше). А. Р. Лурия считает первым этапом «линейную схему предложения» и т. д. Разнообразие мнений по этому вопросу весьма велико, потому что экспериментальные свидетельства о первом этапе порождения практически отсутствуют.
Немалую долю ответственности за такой разнобой несут лингвисты. Дело в том, что психолингвистика развивалась в последние годы преимущественно как серия попыток использовать в психологическом исследовании модели, разработанные лингвистикой для своих целей и, естественно, требующие — при подобном использовании — серьезного пересмотра. Но такого пересмотра не было14 . А лингвистическая по происхождению модель не может не концентрироваться прежде всего вокруг правил грамматического порождения, оставляя в стороне проблемы, связанные с «дограмматическими» этапами этого порождения.
Лингвистическая традиция в психолингвистике обусловила еще два ее недостатка, которые она до сих пор не устранила. Это, во-первых, полное нежелание считаться с тем, что существуют различные виды речи, в которых механизм порождения высказывания может соответственно модифицироваться; различные функции речи; различные коммуникативные типы предложений. Это, во-вторых, уже отмеченная ранее применительно к трансформационной модели полная убежденность в том, что лингвистическое тождество есть в то же время тождество психолингвисти<361>ческое, т. е. в том, что одна и та же лингвистическая структура может быть порождена одним и только одним способом (за исключением случаев двусмысленности). Между тем, это совершенно не обязательное условие, на чем мы далее остановимся. Пока же вернемся к различным типам речевых высказываний.
Вслед за А. Р. Лурия можно выделить по крайней мере четыре психологически различных типа речи. Это, во-первых, аффективная речь. «Под аффективной речью имеются в виду восклицания, междометия или привычные речения: да — да — да; ну, конечно; черт возьми! Эти формы речи, собственно говоря, вообще не исходят ни из какого замысла, они не формируют никакой мысли, они скорее проявляют известные внутренние аффективные состояния и выражают отношение к какой-нибудь ситуации. Эти элементарнейшие формы высказывания часто используют интонацию...» [48, 33]. Аффективная речь может сохраняться у афатиков при нарушении других форм речи.
Вторая форма — устная диалогическая речь. В ней «исходным начальным этапом или стимулом к речи является вопрос одного собеседника; из него (а не из внутреннего замысла) исходит ответ второго собеседника» [48, 34]. Это обеспечивает, между прочим, возможность взаимоналожения реплик — один собеседник еще не кончил говорить, а другой уже начал, перебивая первого [109]. К этому типу речи близок в некоторых своих особенностях так называемый синхронный перевод [82].
Сам принцип организации диалогической речи несколько иной, чем принцип организации развернутых, монологических форм речи. В ней с самого начала участвует фактор, вызывающий нарушение нормального грамматического порождения — фактор контекста (ситуации), о котором мы уже говорили ранее. Анализируя отличия в грамматической структуре диалогической речи, можно видеть, что этот фактор в известном смысле первичен по отношению к механизму грамматического порождения, по-видимому, именно на этапе «замысла» и происходит учет этого фактора, что соответствует некоторым данным, полученным современными американскими психолингвистами15 .
Следующий вид речи — это устная монологическая речь, наиболее типичная, о которой в 99% и говорят психолингвисты (ив 90% случаев — лингвисты), забывая о существовании других видов устной речи. И, наконец, четвертый вид— это письменная монологическая речь. Она также имеет свою психологическую специфику, ибо, во-первых, максимально адиалогична (собеседник в этом случае обычно абсолютно не знаком с темой высказывания и отделен от пишущего сколь угодно в пространстве и времени), во-вторых, максимально<362> осознана и допускает определенную работу над высказыванием, постепенное нащупывание адекватной формы выражения.
Если обозначить аффективную речь, диалогическую речь и т. д. как типы речи, то вторая важнейшая классификация — это классификация видов речи по функциям, Так, по Ф. Кайнцу [118, 173], можно выделить следующие адиалогические (т. е. не обязательно реализующиеся в каждом акте речи) функции языка или речи: эстетическая, этическая (выражение определенного отношения к собеседнику), магическо-мифическая и логико-алетическая (выражение мировоззрения). Р. Якобсон [110] выделяет следующие функции соответственно шести компонентам акта речи (отправитель, адресат, контекст, код, контакт, сообщение): эмотивная (выражение чувств и воли говорящего), конативная (направленность на модальность речи), референтная (обозначение предметов внешнего мира), метаязыковая, фатическая (установление контакта) и поэтическая. Эти и другие классификации имеют, однако, прежде всего узко лингвистическую ценность, позволяя охарактеризовать с функциональной стороны виды речи, различные по своей формальной организации. Лишь отдельные элементы этих классификаций связаны с психологической характеристикой высказывания. В частности, психологической спецификой обладают речь поэтическая (о чем говорил еще в конце XIX в. Д. Н. Овсянико-Куликовский), магическая и особенно речь, соответствующая метаязыковой функции языка. Гораздо существеннее с психологической стороны произведенное К. Бюлером [95, 149] выделение симпрактической и симфизической речи (Male и Marken). Симпрактическая речь — это речь, вплетенная в неречевую ситуацию; симфизическая — речь, выступающая как признак вещи [42, гл. 1].
Далее необходимо очень кратко остановиться на различных коммуникативных типах предложений. Это понятие объективно связано с идеей «коммуникации» (см. выше) и соответствует различным типам коммуникаций. Одну из наиболее четких классификаций в этом плане можно найти у В. А. Богородицкого [7, гл. XIII], выделявшего «предложения, изображающие факт», «предложения, определяющие подлежащее относительно его родового понятия», и «предложения, определяющие подлежащее относительно качества». В последнее время в этом направлении работает Г. А. Золотова [25].
Что касается необязательности порождения каждой лингвистической структуры только одним способом, то здесь нам приходится сказать то же, что несколько ранее мы говорили по поводу соперничающих теорий восприятия речи. По-видимому, в зависимости от внешних факторов (таких, как бульшая или меньшая ситуативная и контекстуальная обусловленность, возможность или невозможность последовательного перебора вариантов и т. д.<363> порождение может идти разными путями, что и обеспечивает возможность в равной степени убедительного экспериментального подтверждения различных моделей. Как известно, сейчас имеются данные, подтверждающие как модель НС, так и трансформационную модель.
Наши знания о втором этапе порождения гораздо более определенны, чем знания о первом, но отнюдь не окончательны. Обобщая все, что сейчас известно по этому поводу, можно представить себе то, что происходит на этом этапе, примерно в следующем виде.
Предположим, что мы уже имеем готовую программу высказывания, закодированную в субъективном коде. Далее происходит перекодирование первого элемента программы (это, по-видимому, эквивалент субъекта действия) в объективный языковый код и развертывание его по правилам НС вплоть до порождения первого слова (или, если это слово уже хранится в памяти, до приписывания ему синтаксической характеристики). Синтаксические и семантические характеристики этого слова «записываются» в кратковременную (непосредственную) память. Затем, опираясь на эти признаки, мы прогнозируем (предсказываем) появление очередных элементов сообщения на какой-то отрезок вперед; видимо, таким отрезком является синтагма. Конечно, всегда возможны несколько вариантов такого прогноза; чтобы выбрать из них один, мы сопоставляем последовательно появляющиеся варианты с имеющейся у нас программой и с другой наличной информацией о высказывании. В результате сопоставления мы получаем какой-то определенный вариант прогноза и начинаем его осуществлять, подбирая к найденной синтаксической модели соответствующие семантические и синтаксические признаки конкретных слов, т. е. давая этой модели конкретное семантическое и грамматическое наполнение.
Впрочем, в результате сопоставления прогнозов с программой может оказаться, что ни один из вариантов прогноза не годится. Тогда можно пойти по двум путям. Или произвести кардинальную перестройку прогнозируемого высказывания, осуществив, например, трансформацию. Или исправить явно неадекватную программу высказывания, не трогая прогнозируемых его вариантов. Оба пути можно проследить в различных психолингвистических экспериментах.
По мнению некоторых авторов (например, Л. Долежала, а из сторонников модели Хомского-Миллера — Дж. Каца, П. Циффа и др.), между этапом грамматического порождения и этапом воплощения речи в звуковой форме лежит еще один этап. Долежал помещает здесь «стилистический фильтр», а трансформационисты — семантический компонент порождения, вступающий в действие уже после того, как сработал компонент грамматический. С другой стороны, некоторые психологи и лингвисты (Клиф<364>тон, например) допускают, как это делаем мы, одновременность операций над синтаксической и семантической структурами, т. е. одновременную ориентацию на синтаксические и семантические «маркеры». С точки зрения экономности механизма порождения второй вариант представляется более заманчивым. В этом случае правила порядка слов включаются в общую систему грамматического порождения.
Наконец, последний этап — это реализация порождающего механизма в звучащей речи, исследованная лучше всего и частично затронутая нами выше.
Как видно из всего сказанного в этой главе, мы еще очень мало знаем о структуре и функционировании механизмов порождения речи. Большей частью мы оперируем здесь не с твердыми данными эксперимента, а с неподтвержденными или частично подтвержденными гипотезами, нередко не поддающимися складыванию в единую модель. Этим обусловливается сравнительно слабая значимость психолингвистических изысканий для собственно лингвистических исследований.
Однако потенциального значения их для лингвистики нельзя недооценивать. Ведь в сущности единственным для лингвиста путем к тому, чтобы из множества возможных описаний языка выбрать наиболее адекватный, является обращение к тем коррелятам, которые данное описание имеет (или не имеет) в реальном акте речи, в реальной речевой деятельности. Описание языка «в себе и для себя», не «увязанное» ни с психологией, ни с социологией речевой деятельности,на современной ступени развития науки едва ли возможно. Именно поэтому в общем языкознании последних лет так часто и так интенсивно обсуждаются проблемы, казалось бы, нелингвистические или, по крайней мере, не только лингвистические — проблема знаковости, проблема универсалий и т. д.
Лингвистика — замечает ли это она сама или нет — перерастает свои традиционные границы.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. О. С. Ахманова. О психолингвистике. М., 1957.
2. А. Г. Баиндурашвили. Некоторые экспериментальные данные о психологической природе наименования. «Труды Тбилисского Гос. ун-та», 1966, т. 124.
3. Б. В. Беляев. Очерки по психологии обучения иностранным языкам. Изд. 2. М., 1965.
4. Н. А. Бернштейн. О построении движений. М., 1947.
5. Н. А. Бернштейн. Очерки по физиологии движений и физиологии активности. М., 1966.
6. Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
7. В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. Изд. 5. М. — Л., 1935.<365>
8. И. А. Бодуэи де Куртенэ. Избранные труды по общему языкознанию, т. 2, М., 1963.
9. Л. В. Бондарко, Л. Р. Зиндер. Дифференциальные признаки фонем и их физические характеристики. «XVIII Международный психологический конгресс. Москва, 1966. Симпозиум 23. Модели восприятия речи». Л., 1966.
10. А. А. Брудный. К проблеме семантических состояний. — В сб.: «Сознание и действительность». Фрунзе, 1964.
11. А. Валлон. От действия к мысли. М., 1956.
12. Ж. Вандриес. Язык. Лингвистическое введение в историю. М., 1937.
13. И. Ф. Вардуль. Об актуальном синтаксисе. В сб.: «Тезисы докладов и сообщений на научной дискуссии по проблеме «Язык и мышление»». М., 1965.
14. В. Н. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.
15. Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.
16. Л. С. Выготский. Мышление и речь. — В кн.: Л. С. Выготский. Избранные психологические исследования. М., 1956.
17. П. Я. Гальперин. Развитие исследований по формированию умственных действий. — В кн.: «Психологическая наука в СССР», т. 1. М., 1959.
18. И. М. Гельфанд, B. C. Гурфинкель, М. Л. Цетлин. О тактиках управления сложными системами в связи с физиологией. — В сб.: «Биологические аспекты кибернетики». М., 1962.
19. Л. Долежал. Вероятностный подход к теории художественного стиля. — ВЯ, 1964, №2.
20. Н. И. Жинкин. Исследование внутренней речи по методике центральных речевых помех. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.
21. Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.
22. Н. И. Жинкин. Новые данные о работе двигательного речевого анализатора в его взаимодействии со слуховым. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.
23. Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964, №6.
24. В. П. Зинченко. Теоретические проблемы психологии восприятия. В сб.: «Инженерная психология». М., 1964.
25. Г. А. Золотева. О коммуникативных типах речи. М., 1965 (Рукопись).
26. Вяч. Вс. Иванов. Теория фонологических различительных признаков. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
27. Э. В. Ильенков. К истории вопроса о предмете логики как науки [статья вторая]. «Вопросы философии», 1966, №1.
28. Н. И. Конрад. О языковом существовании. «Японский лингвистический сборник». М., 1959.
29. Ю. Г. Кратин. К методике записи колебаний электрических потенциалов речевой мускулатуры. «Журнал высшей нервной деятельности», 1955, №5.
30. К. Г. Крушельницкая. К вопросу о смысловом членении предложения. — ВЯ, 1956, №5.
31. Е. С. Кубрякова. Из истории английского структурализма (Лондонская лингвистическая школа). — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
32. О. А. Лаптева. Чехословацкие работы последних лет по вопросам актуального членения предложения. — ВЯ, 1963, №3.
33. В. А. Лекторский. Принципы воспроизведения объекта в знании. «Вопросы философии», 1967, №4.
34. А. А. Леонтьев. И. А. Бодуэн де Куртенэ и петербургская школа русской лингвистики. — ВЯ, 1961, №4.<366>
35. А. А. Леонтьев. Внеязыковая обусловленность речевого акта и некоторые вопросы обучения иностранным языкам. «Иностранные языки в школе», 1968, №2.
36. А. А. Леонтьев. Внутренняя речь и процессы грамматического порождения высказывания. — В сб.: «Вопросы порождения речи и обучения языку». М., 1967.
37. А. А. Леонтьев. Возникновение и первоначальное развитие языка. М., 1963.
38. А. А. Леонтьев. Психолингвистика. Л., 1967.
39. А. А. Леонтьев. Психолингвистическая значимость трансформационной порождающей модели. — В кн.: «Психология грамматики». М., 1968.
40. А. А. Леонтьев. Психолингвистические единицы и порождение речевого высказывания. М., 1969.
41. А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.
42. А. А. Леонтьев. Язык, речь, речевая деятельность. М., 1969.
43. А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.
44. А. Н. Леонтьев. Проблемы развития психики. Изд. 2. М., 1965.
45. А. Н. Леонтьев. Психологические вопросы сознательности учения. «Изв. АПН РСФСР», 1946, вып. 7.
46. А. Н. Леонтьев, Д. Ю. Панов. Психология человека и технический прогресс. В сб.: «Философские вопросы высшей нервной деятельности и психологии». М., 1963.
47. А. Р. Лурия. Высшие корковые функции человека. М., 1962.
48. А. Р. Лурия. Курс общей психологии. М., 1965 (Отпеч. множит, апп.)
49. К. Маркс и Ф. Энгельс. Из ранних произведений. М., 1956.
50. В. Матезиус. О так называемом актуальном членении предложения. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
51. «Материалы Второго симпозиума по психолингвистике». М., 1968.
52. Н. А. Менчинская. Вопросы развития мышления ребенка в дневниках русских авторов. «Уч. зап. Научно-исслед. ин-та психологии», 1941, т. II.
53. Дж. Миллер, К. Прибрам, Е. Галантер. Планы и структура поведения. М., 1965.
54. И. С. Нарский. Критика неопозитивистских концепций значения.— В сб.: «Проблема значения в лингвистике и логике». М., 1963.
55. С. В. Неверов. Иноязычные слова в общественно-языковой практике современной Японии. (Канд. дисс.). М., 1966.
56. Д. Н. Овсянико-Куликовский. Синтаксис русского языка. Изд. 2. СПб., 1912.
57. О. В. Овчинникова. Опыт формирования звуковысотного слуха. (Автореф. канд. дисс.). М., 1960.
58. В. Оппель. Некоторые особенности овладения ребенком начатками грамоты. — В сб.: «Психология речи»., Л., 1946.
59. В. К. Орфинская. О воспитании фонологических представлений в младшем школьном возрасте. Там же.
60. К. Пала. О некоторых проблемах актуального членения. «Prague Studies in Mathematical Linguistics», I. Praha, 1966.
61. В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.
62. Ж. Пиаже. Психология, междисциплинарные связи и система науки. М., 1966.
63. Е. Д. Поливанов. Субъективный характер восприятия звуков речи. — В кн.: Е. Д. Поливанов. Избранные работы по общему языкознанию. М., 1968.
64. А. А. Потебня. Из записок по русской грамматике, т. I—II. М., 1958.
65. А. П. Поцелуевский. К вопросу о древнейшем типе звуковой речи. Ашхабад, 1944.<367>
66. Психология речи. («Уч. зап. ЛГПИ им. Герцена», 1946, т. III).
67. А. Н. Раевский. Психология речи в советской психологической науке за 40 лет. Киев, 1958.
68. И. П. Раслонов. Актуальное членение и коммуникативно-синтаксические типы повествовательных предложений в русском языке (Авто-реф. докт. дисс.). М., 1964.
69. С. Л. Рубинштейн. Бытие и сознание. М., 1958.
70. Т. В. Рябова. Виды нарушения многозначности слова при афазии. В сб.: «Теория речевой деятельности». М., 1968.
71. В. Н. Садовский. Методологические проблемы исследования объектов, представляющих собой системы. — В сб.: «Социология в СССР» т. I. М., 1966.
72. «Семинар по психолингвистике». Тезисы докладов и сообщений. М., 1966.
73. В. А. Смирнов. Генетический метод построения научной теории. — В сб.: «Философские проблемы современной формальной логики». М., 1962.
74. А. Н. Соколов. Динамика и функции внутренней речи (скрытой артикуляции) в процессе мышления. «Изв. АПН РСФСР», 1960, вып. 113.
75. А. Н. Соколов. Исследования по проблеме речевых механизмов мышления. — В сб.: «Психологическая наука в СССР», т. I. М., 1959.
76. А. Н. Соколов. О речевых механизмах умственной деятельности. «Изв. АПН РСФСР», 1956, вып. 81.
77. А. Н. Соколов. Электромиографический анализ внутренней речи и проблема нейродинамики мышления. — В сб.: «Мышление и речь». М., 1963.
78. И. М. Соловьева. Языкознание и психология. «Иностранные языки в школе», 1955, №2.
79. Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
80. Д. Н. Узнадзе. Психологические основы наименования. — В кн.: «Психологические исследования». М., 1966.
81. Ч. Xоккет. Грамматика для слушающего. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
82. М. Цвиллинг. Синхронный перевод как объект экспериментального исследования. «Тетради переводчика». М., 1966.
83. П. В. Чесноков. Основные единицы языка и мышления. Ростовна-Дону, 1966.
84. А. С. Чикобава. Введение в языкознание. Изд. 2. М., 1958.
85. Л. А. Чистович и В. А. Кожевников (ред). Речь, артикуляция и восприятие. М. — Л.,1965.
86. А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.
87. Н. X. Швачкин. Развитие фонематического восприятия речи в раннем возрасте. «Изв. АПН РСФСР», 1948, вып. 13.
88. Н. X. Швачкин. Экспериментальное изучение ранних обобщений ребенка. «Изв. АПН РСФСР», 1954, вып. 54.
89. М. С. Шехтер. Об образных компонентах речевого мышления. «Докл. АПН РСФСР», 1959, №2, 3.
90. Г. П. Щедровицкий. О строении атрибутивного знания. Сообщение 1. «Докл. АПН РСФСР», 1958, №1.
91. Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. «Изв. АН СССР», 7-я серия, 1931, №1.
92. М. D. S. Ârainе. On learning the grammatical order of words. Всб.: «Readings in the Psychology of Language». Englewood Cliffs (New Jersey), 1967.
93. F. Âresson. Langage et communication. — Всб.: «Traité de psychologie. VII. Langage, communication et décision». Paris, 1965.
94. D. Ârucå. Effects of context upon the intellegibility of heard speech. — Всб.: «Information Theory». London, 1956.
95. К. Âühler. Sprachtheorie. Jena, 1934.<368>
96. N. Chomsky. [Рец. на:] В. F. Skinner. Verbal behaviour. «Language», 1959, v. 35, ¹1.
97. Н. Н. Ñlark. Some structural properties of simple active and passive sentences. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1965, v. 4, ¹4.
98. Ch. Clifton. The implications of grammar for word associations. Paper prepared for the Verbal Behavior Conference. N. Y. 1965. [отпечат. множит. апп.]
99. J. Deesе. The structure of associations in language and thought. Baltimore, 1965.
100. P. Delattrå. Les indices acoustiques de la parole. «Phonetica». 1958, v. 2, ¹1—2.
101. Directions in psycholinguistics (Ed. by Sheldon Rosenberg), N. Y. — London, 1965.
102. Å. Fischer-Jørgensen. What can the new techniques of acoustics contribute to linguistics? «Proceedings of the 8-th International Congress of linguists». Oslo, 1958.
103. O. Fujimura. Bilabial stop and nasal consonants: a motion picture study and its acoustical implications. «Journal of Speech and Hearing Research», 1961, v. 4, ¹3.
104. R. Godel. Les sources manuscrites du «Cours de linguistique générale» de F. de Saussure. Genéve — Paris, 1957.
105. J. Í. Gråenberg. The word as a linguistic unit. — Всб.: «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.
106. M. Halle and K. N. Stevens. Speech Recognition: A Model and a Program for Research. «IRE Transactions on Information Theory», IT-8, 1962.
107. D. Howes. Foundations of a physiological theory of human language. Paper to be presented at the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпечат. множит. апп.].
108. R. Íusson. Physiologie de la phonation. Paris, 1962.
109. J. Jaffeå, S. Feldstein, L. Gasotta. A stochastic model of speaker switching in natural dialogue. Paper prepared for the Verbal Behaviour Conference. N. Y., 1965. [отпеч. множит. апп.].
110. R. Jakobson. Linguistics and Poetics. —Всб.: «Style in language». N. Y., 1960.
111. R. Jakobson. The role of phonic elements in speech perception. [Доклад на XVIII Междунар. психологическом конгрессе, г. Москва, 1966. Отпечат. множит. апп.].
112. R. Jakobson, G. М. Fant, M. Halle. Preliminaries to speech analysis. Cambridge (Mass.), 1955.
113. R. Jakobson and M. Halle. Fundamentals of language. 's-Gravenhage, 1956.
114. J. Jenkins. A mediational account of grammatical phenomena. [В печати].
115. J. Jenkins. Mediated associations: paradigms and situations — Всб.: «Verbal behaviour and learning». N. Y., 1963.
116. O. Jespersen. Lehrbuch der Phonetik. 4. Aufl. Leipzig, 1926.
117. N. F. Johnson. Linguistic models and functional units of language behaviour. — Всб.: «Directions in Psycholinguistics», N. Y., 1965.
118. F. Kainz. Psychologie der Sprache. Bd. I. Stuttgart, 1941.
119. J. J. Katz and J. A. Fodor. The structure of a semantic theory. «Language», 1963, v. 39, ¹2.
120. A. Ì. Liberman. Some results of research on speech perception. «Journal of the Acoustical Society of America», 1957, v. 29.
121. F. G. Lounsbury. Transitional probability, linguistic structure and systems of habit-family hierarchies. Всб.: «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.<369>
122. A. R. Luria and O. S. Vinogradova. An objective investigation of the dynamics of semantic system. «British Journal of Psychology», 1959, ¹2.
123. В. Malinowski. The problem of meaning in primitive languages. — Вкн.: С. К. Ogden and J. A. Richards. The meaning of meaning. London, 1960.
124. G. Miller. Some preliminaries to psycholinguistics. «American Psychologist», 1966, v. 20, ¹1.
125. G. Miller. The Psycholinguists. — Всб.: «Psycholinguistics». 2-nd. ed. Bloomington, 1965.
126. G. Miller, N. Chomsky. Finitary models of language users. — Всб.: «Handbook of mathematical psychology», v.II. N. Y., 1963.
127. G. Miller and K. Ojemann McKean. A chronometric study of some relations between sentences. «Quarterly Journal of experimental psychology», 1964, v. 16.
128. G. Miller and D. McNeill. Psycholinguistics. — Всб.: «Handbook of social psychology». 2-nd ed. Reading (Mass.). [В печати].
129. К. L. Moll. Cinefluorographic techniques in speech research. «Journal of Speech and Hearing research», 1960, v. 3.
130. С. E. Noble. Meaningfulness and familiarity. — Всб.: «Verbal behavior and learning». N. Y., 1963.
131. Ch. E. Osgood. Hierarchies of psycholinguistic units. — Всб.: «Psycholinguistics» 2-nd ed. Bloomington, 1965.
132. Ch. E. Osgood. On understanding and creating sentences. «American Psgchopologist», 1963, v. 18, ¹92.
133. Ch. E. Osgood, S. Saporta, J. C. Nunnally. Evaluative Assertion Analysis. «Litera», 1956, v. 3.
134. Ch. E. Osgood, G. J. Suci and P. H. Tannenbaum. The measurement of meaning. Urbana, 1957.
135. J. Průñha. Contextual constraints and the choice of semantic lexical units. — Всб.: «Prague studies in mathematical linguistics»,I. Prague, 1966.
136. Psycholinguistics (ed. by S. Saporta). N. Y., 1961.
137. Psycholinguistics. Baltimore, 1954; 2-nd ed. Bloomington 1965.
138. S. Saporta. Relation between psychological and linguistic units. — Всб. «Psycholinguistics». 2-nd ed. Bloomington, 1965.
139. В. F. Skinner. Verbal Behavior. N. Y., 1957.
140. Т. Slama-Cazacu. Langage et contexte. 's-Gravenhage, 1961.
141. D. J. Slobin. Grammatical transformations and sentence comprehension in childhood and adulthood. «Journal of Verbal Learning and Verbal Behavior», 1966, v. 5, ¹3.
142. Svedelius. L'analyse du langage appliquée à la langue française. Uppsala, 1897.
143. К. Taborу. Semantics, generative grammarsand computers. «Linguistics», 1965, v. 16.
144. A. Thumb und K. Marbe. Experimentelle Untersuchungen über die psychologischen Grundlagen der sprachlichen Analogiebildung. Leipzig, 1901.
145. О. К. Tikhomirov. [Рец.] В. F. Skinner. Verbal Behavior. «Word», 1959, v. 15, ¹2.
146. R. Titone. La psicolinguistica oggi. Zurich, 1964.
147. A. M. Treisman. Verbal cues, language and meaning in selective attention. «American Journal of Psychology», 1964, v. 77.
148. H. M. Trubу. Acoustico-cineradiographic analysis considerations with special reference to certain consonantal complexes. Suppl. to «Acta Radiographica», 1959, ¹182.
149. H. Weinrich. Phonemkollisionen und phonologisches Bewußtsein «Phonetica». Suppl. ad v. 4. «Symposion Trubetzkoy» (1959).<370>
ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОБЛЕМЫ ВЗАИМОСВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ
Проблема взаимосвязи языка и мышления относится к самым сложным и актуальным вопросам не только общего языкознания, но и логики, психологии, философии. Пожалуй, нет ни одного сколько-нибудь значительного труда в области этих наук на протяжении всего их развития, в котором в той или иной форме не обсуждался бы или по крайней мере не ставился бы этот вопрос. Сложность проблемы обусловлена прежде всего сложностью и противоречивостью природы и мышления и языка. Будучи необходимыми атрибутами человека, оба явления сочетают в себе социальное и биологическое (соответственно двойственной природе человека). С одной стороны, и язык и мышление представляют собой порождение мозга человека как homosapiens, с другой стороны, язык и мышление являются социальными продуктами, поскольку сам человек есть социальное явление. По словам К. Маркса, «индивид есть общественное существо. Поэтому всякое проявление его жизни — даже если оно и не выступает в непосредственной форме коллективного, совершаемого совместно с другими, проявления жизни, — является проявлением и утверждением общественной жизни» [49, 590].
В единстве социального и индивидуально-биологического проявляется наиболее общая специфика и языка и мышления.
Именно этим, по-видимому, в первую очередь объясняется то трудно обозримое многообразие концепций, которые существовали и существуют в соответствующих науках относительно и языка, и мышления, а тем самым и соотношения между ними. При этом важно подчеркнуть обусловленность этих концепций теми или иными философскими системами, которые иногда даже неосознанно разделялись их авторами.
Решение проблемы отношения между языком и мышлением (отношения слова и мысли) «колебалось всегда и постоянно — от самых древних времен и до наших дней — между двумя крайними<371> полюсами — между отождествлением и полным слиянием мысли и слова и между их столь же метафизическим, столь же абсолютным, столь же полным разрывом и разъединением» [13, 5].
Отождествление языка и мышления (нужно отметить, что оно происходит далеко не всегда в явной форме) логически приводит к снятию проблемы вообще. Вопрос о связи языка и мышления объявляется псевдопроблемой и устраняется из поля зрения исследователя.
Полное же разъединение и противопоставление языка и мышления как независимых и лишь внешне связанных явлений, рассмотрение слова как внешнего выражения мысли, ее одеяния — «только разрубает узел, вместо того, чтобы развязать его», ибо в этом случае связь рассматривается как нечто в такой степени механическое, что возможно пренебречь ею при рассмотрении обоих соотносящихся явлений.
В настоящее время обе крайние тенденции продолжают существовать в различных вариантах. Так, различное отношение к мышлению и его связи с языком лежит в основе двух разных направлений: «менталистического», в котором отмечается стремление к отождествлению языка и мышления, приписыванию языку той роли в психике человека, которая принадлежит мышлению, и «механистического» (бихевиористского), которое отрывает язык от мысли, рассматривая мышление как нечто внеязыковое (экстралингвистическое) и исключая его из теории языка, вплоть до того, что мышление вообще объявляется фикцией [41; 103].
По-видимому, правильным подходом к данной проблеме будет тот, который исходит из очевидного факта — наличия сложной взаимосвязи между языком и мышлением. В общем виде она представляется следующим образом. Основу выражаемого в языке содержания образуют мысли. Именно через мышление, через отражательную деятельность человеческого мозга языковые единицы могут соотноситься с предметами и явлениями объективного мира, без чего невозможно было бы общение между людьми при помощи языка. С другой стороны, в звуковых комплексах того или иного языка, которые выступают как материальные сигналы элементов объективного мира, отражаемых в мышлении, закрепляются результаты познания, а эти результаты служат базой дальнейшего познания. Поэтому язык часто характеризуют как орудие, инструмент мышления, а взаимосвязь языка и мышления как их единство.
Признание тесной связи между языком и мышлением является одним из основных положений материалистического языкознания. Однако, один этот постулат еще не решает всей проблемы. Отношение между языком и мыслью (сознанием) входит в более широкую проблему, — проблему соотношения трех звеньев: языка — мышления — объективной действительности, или, как часто формулируют эту проблему, слова — мысли — вещи.<372>
В плане основного вопроса философии на первый план в этой триаде выступает отношение мышления (сознания) к объективной действительности, чем и обусловливается в свою очередь отношение языка к вещи. Материалистическая концепция языка решает этот вопрос таким образом: поскольку сознание вторично по отношению к бытию и отражает объективную действительность, то, следовательно, и в языке через мышление также отражается мир вещей и явлений, познанных человеком.
Именно на обоснование материалистического понимания мышления — и тем самым языка — в противоположность идеалистической концепции направлены высказывания К. Маркса в «Немецкой идеологии», на которых основывается тезис о единстве языка и мышления, принятый в советском языкознании. Как известно, в этой работе К. Маркс дает критический анализ философии младогегельянцев, их идеалистической концепции сознания как самостоятельного феномена, «чистого», свободного от материи духа, «продуцирующего» действительные отношения между людьми, всю их деятельность1 . При этом обоснование материальной основы мышления идет в двух направлениях. Подчеркивается, что во-первых, мышление материализуется в языке, в звуках, через которые оно дано другими людям в ощущении, что непосредственной действительностью мысли является язык2 . Во-вторых, особое внимание обращается на то, что «ни мысли, ни язык не образуют сами по себе особого царства, что они — только проявления действительной жизни» [50, 449].
Таким образом, общая философская основа различных концепций языка проявляется не только и не столько в том, как решается вопрос о соотношении языка и мышления, но и в том, как решается проблема отношения сознания и бытия.
Понимание связи языка и мышления как их единства, т. е. признание сложного взаимодействия между ними, еще недостаточно характеризует ту или иную концепцию в общефилософском плане, ибо при этом самое мышление может интерпретироваться<373> идеалистически как первичное явление, определяющее бытие. Примером может служить концепция В. Гумбольдта, который всячески подчеркивает единство процесса мышления и его звукового воплощения в речевой деятельности, оставаясь при этом на идеалистических философских позициях в вопросе о соотношении мысли и вещи.
С другой стороны, признание материалистической концепции отношения сознания и объективного мира как вторичного и первичного, идеального и материального, может сочетаться с такой интерпретацией формулы о единстве языка и мышления, которая приводит в конечном счете к их отождествлению или же к полному отрыву друг от друга, т. е. к одной из крайностей, о которых говорилось выше.
Это связано с тем, что недостаточно охарактеризовать данное отношение как единство его членов, нужно определить, во-первых те общие признаки, на основании которых то или иное отношение должно квалифицироваться как единство, и, во-вторых, доказать наличие этих признаков в данном конкретном случае.
Термин «единство», применяемый без достаточного уточнения и анализа данного понятия, приводит часто к тому, что связь языка и мышления, в явной или неявной форме, интерпретируется как единство формы и содержания. Язык рассматривается как форма мышления, мышление — как содержание языковых образований. Отсюда следует по сути отождествление обоих феноменов, поскольку форма и содержание в своем единстве являются неотъемлемыми сторонами одного и того же предмета.
Нужно отметить, что в явной форме рассмотрение отношения языка и мышления как формы и содержания встречается в последнее время все реже3 . Все более осознается, что язык и мышление — это особые очень сложные явления, каждое из которых имеет свою специфическую форму и свое специфическое содержание. Задача заключается в том, чтобы исходя из общего тезиса о теснейшей взаимосвязи языка и мышления и их производности от действительности, противостоящего концепциям, отождествляющим язык и мышление или же рассматривающим их как независимые явления, выявить формы этой взаимосвязи и механизм взаимодействия между ними.
Совершенно очевидно, что это весьма трудная задача, требующая совместных усилий, исследований в области различных наук: психологии, логики, гносеологии, кибернетики, языкознания, физиологии высшей нервной деятельности. Пока наука еще далека от сколько-нибудь осязаемого решения ряда важнейших вопросов, связанных с данной проблемой, сложность которой стано<374>вится тем более очевидной, чем глубже проникает исследовательская мысль и в область мышления, и в область языка.
Будучи единством биологического и социального, и язык и мышление имеют две стороны своего функционирования (бытия). С одной стороны, они существуют как некие статические объекты, в которых реализованы, закреплены достижения общественного познания. Это, во-первых, система языка, в которой отложились в виде языковых значений наиболее общие знания о мире, во-вторых, это совокупность языковых текстов, памятников, в которых на основе этих общих знаний зарегистрированы более частные знания из различных областей действительного мира, зафиксированы результаты мышления многих поколений. Другая форма проявления (бытия) обоих явлений — это мыслительно-речевая деятельность человека со всеми ее сложностями и закономерностями.
В истории языкознания в той или иной форме всегда отмечалась эта двойственность онтологии языка и мышления, которая в зависимости от представляемого направления интерпретировалась по-разному (ср. логический и психологический аспекты в таких называемых «менталистских» теориях языка, виртуальную и актуальную сторону знака в разных вариантах у Э. Гуссерля, Ш. Балли и др., парадигматический и синтагматический аспекты языкового знака и, наконец, различные теории языка и речи).
Следует подчеркнуть, что при всех попытках разграничения разных форм существования языка, его двухаспектность всегда была камнем преткновения в исследовании природы языка и мышления, а также причиной односторонних концепций и различного рода крайних точек зрения на их взаимодействие. С. Л. Рубинштейн так характеризует эти трудности: «Трудность решения вопроса о соотношении мышления и языка, мышления и речи связана в значительной мере с тем, что при постановке ее в одних случаях имеется в виду мышление как процесс, как деятельность, в других — мысль как продукт этой деятельности; в одних случаях имеется в виду язык, в других — речь. Соотношение языка и речи берется то в функциональном, то в генетическом плане, причем в первом случае имеются в виду способы функционирования уже сформировавшегося мышления и роль, которую при этом играет язык и речь, во втором случае вопрос заключается в том, являются ли язык и речь необходимыми условиями возникновения мышления в ходе исторического развития мышления у человечества или в ходе индивидуального развития у ребенка. Понятно, что если принимается во внимание главным образом одна из сторон проблемы, а решение относится затем ко всей проблеме в целом без дифференциации различных ее аспектов, то решение уже в силу этого оказывается неоднозначным» [71, 102—103].<375>
АСПЕКТЫ ИЗУЧЕНИЯ ПРОБЛЕМЫ
Соответственно общей специфике языка и мышления связь между ними может рассматриваться в различных аспектах. Можно стремиться выяснить взаимодействие языка и мышления в системе уже сложившегося языка, в которой закреплены результаты познавательной деятельности человека в виде неких стабильных компонентов, системы языковых значений. Назовем условно такой подход гносеологическим. Можно ставить задачу выявления закономерностей взаимодействия языка и мышления в процессе речевой деятельности индивидов, уже владеющих данным языком. Это психологический подход.
Этим двум аспектам, общим для которых является то, что они исходят из ситуации уже сложившихся языков, как неких статических объектов, можно противопоставить рассмотрение взаимосвязи языка и мышления в процессе их становления. Основным здесь является аспект филогенеза.
Совершенно особым аспектом представляется изучение взаимосвязи языка и мышления в процессе их развития у ребенка. Ведь в этом случае речь идет об усвоении уже существующей статической системы языка и мышления через рече-мыслительную деятельность при помощи взрослых, уже владеющих данными системами, и путем подражания.
И наконец, особые закономерности взаимосвязи языка и мышления существуют, по-видимому, при изучении второго (иностранного) языка. Они связаны с перекодированием мыслительной схемы, усвоенной вместе с родным языком. В этом и заключается сложность проблемы билингвизма (и даже полилингвизма).
Очевидно, что намеченные аспекты не могут быть представлены в чистом виде, ибо все формы связи языка и мышления тесно переплетаются. Психологический аспект не может целиком исключить гносеологический, поскольку в речевой деятельности реализуется система языка: из первоначального мыслительного продукта, закрепленного в системе языковых значений, продуцируются все новые рече-мыслительные продукты индивидуального мышления [45]. С другой стороны, гносеологический аспект не может совсем изолироваться от психологического, поскольку употребление «данностей» языка всегда в какой-то мере воздействует на них, модифицируя их.
Далее, статический подход связан с генетическим, поскольку система языковых значений постоянно развивается и пополняется. Поэтому закономерности генетической связи языка и мышления могут быть вскрыты в становлении новых языковых явлений, новых понятий. Особую ценность для всех аспектов имеет изучение развития речи и мышления у ребенка, поскольку онтогенез в какой-то мере повторяет наиболее общие закономерности филогенеза. Аспект усвоения второго языка может также наряду со специфи<376>ческими явлениями билингвизма, выявить более общие закономерности, например, закономерности, связанные с семантическими различиями между языками.
И все же вычленение рассмотренных аспектов проблемы, хотя бы относительное и схематичное, в противовес суммарно-неопределенному обсуждению ее, представляется совершенно необходимым, как необходим расчлененный подход к любому объекту при его аналитическом рассмотрении. Осознание возможности различных подходов способствует преодолению категорически альтернативной постановки вопроса о том, что должна изучить лингвистика и в каком смысле следует исследовать связь языка и мышления.4
Особо важным нам представляется разграничение гносеологического и психологического аспектов. Изучая взаимосвязь языка и мышления с разных сторон, эти аспекты, очевидно, должны различаться и исходным материалом и методами выявления искомой связи. При психологическом подходе исходным является сама рече-мыслительная деятельность, которая может быть не только наблюдаема в ее естественных проявлениях, но и искусственно воспроизводима, что делает возможным и необходимым широкое использование эксперимента. О плодотворности эксперимента свидетельствуют успехи, достигнутые в изучении психики, в частности, мышления и его взаимодействия с языком (работы Л. С. Выготского, А. Н. Леонтьева, Н. А. Бернштейна и др.).
Гносеологический же аспект должен ограничиваться главным образом методом логического анализа5 . При этом исходным материалом должны по необходимости служить языковые образования, в которых зафиксированы наиболее общие результаты мышления в виде значений. Самый же механизм взаимодействия в процессе первичного фиксирования в языке отражательного содержа<377>ния (возникновение языковых моделей) наблюдению не доступен и может быть реконструирован только мысленно. Именно поэтому здесь открывается широкое поле для различных вариантов интерпретации этого процесса, философских обобщений и домыслов, которые не могут быть проверены никакими строгими методами.
Конечно, и при психологическом подходе исходным являются речевые формы, из которых только и может быть выведено мыслительное содержание и установлена особенность его связи с речью. (Язык и в этом случае остается непосредственной действительностью мысли). Однако в этом плане все шире открываются новые возможности изучения мыслительного процесса с помощью использования физиологических и кибернетических методов исследования функций мозга, позволяющих — пусть пока еще и очень несовершенно — выявлять не только собственно мыслительные механизмы чувственного познания (например, механизмы восприятия; см. работы А. Н. Леонтьева), но и изучать некоторые высшие формы мышления более непосредственно, а не только через его проявление в формах речевой деятельности. Важность этих перспектив трудно переоценить, если принять во внимание, что существующие взгляды на отношение языка и мышления основываются, главным образом, на представлениях о мышлении, выведенных из языка.
Можно предположить, что именно эта односторонность информации о мышлении в значительной степени является причиной тенденций к отождествлению мышления и языка, механистического понимания связи межу ними и навязывания мышлению закономерностей языка.
Но пока возможности более непосредственного изучения мышления очень ограничены даже в психологическом плане. В гносеологическом же плане языковые образования остаются почти единственным источником для заключений о мышлении. «Если бы наука имела в своем распоряжении какую-нибудь другую систему знаков, кроме языка, стремящуюся обнаружить мысль, быть может, мы могли бы мечтать о достижении положительных результатов в анализе психологической природы коммуникации; но такой системы нет, так как язык жестов, употребляемый глухонемыми, так же как язык жестов некоторых первобытных по культуре племен, находится в сильнейшей зависимости от языка слов, является или прямо от него производным или в сильной степени от него зависимым. Кроме того, всякая выработанная система отразила бы на себе этапы исторического развития, а они отдалили бы ее от ее основания — человеческой психики. В виду этого нам приходится ограничиваться анализом явлений самого языка и уже по ним делать те или иные заключения о некоторых психологических основаниях этих явлений» [91, 28—29].<378>
МНОГОКОМПОНЕНТНОСТЬ МЫШЛЕНИЯ И
МНОГОФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ ЯЗЫКА
При обсуждении вопроса связи языка и мышления необходимо учитывать сложность, многосторонность обоих явлений. Это особенно важно в отношении мышления, которое включает в себя разные стороны и компоненты и требует расчлененного изучения средствами и методами разных наук. Мышление как функция, особый вид деятельности мозга исследуется в физиологии высшей нервной деятельности, познавательный аспект мышления как отражения внешнего мира в плане адекватности отражаемого и отражения, истинности и ложности является объектом изучения в теории познания и логике.
В психологии происходит поиск своего специфического подхода к изучению мышления. Он заключается в том, чтобы, не игнорируя физиологической и гносеологической сторон мышления, осваивать их в особом аспекте изучения его «как процесса взаимодействия познающего субъекта с познаваемым объектом, как ведущую форму ориентирования субъекта в действительности»6 . Именно так формулируется психологическое определение мышления в «Философском словаре» (1968 г.) наряду с общефилософским определением мышления как высшего продукта особым образом организованной материи — мозга, активного процесса отражения объективного мира в понятиях, суждениях, теориях и т. д.
В последнее время интенсивно разрабатывается кибернетический аспект в изучении сознания и мышления. Соответственно этому предлагается также особое определение мышления, как процесса прогнозирования и перестройки структуры сознания с изменением динамической структуры внешнего мира [53, 235].
В зависимости от подхода к изучению содержание и объем понятия «мышление» интерпретируются различно. Иногда мышление понимают широко, включая в это понятие обе его формы: чувственное познание и рациональное, логическое мышление, другие ограничивают это понятие дискурсивным (логически расчлененным) мышлением. При этом проявляется тенденция разграничивать чувственное и логическое на основании предполагаемого участия или неучастия языка в познавательном процессе. Такой взгляд часто основывается на прямолинейном противо<379>поставлении первой и второй сигнальных систем отражения действительности. Общепризнано, что обе системы тесно взаимосвязаны, что основные законы, установленные в работе первой сигнальной системы, управляют также и второй. «Высшая форма мышления неразрывно связана с элементарной: она возникает на ее основе, функционирует в неразрывной связи с ней и реализуется в конечном счете через нее» [67, 113]. Однако иногда игнорируется другая сторона вопроса, а именно, что наличие второй сигнальной системы и общественная практика существенно модифицируют и чувственную форму познания у человека. «Главное состоит в том, что с переходом к человеку мозг начинает работать иначе, чем на предшествующих этапах биологической эволюции. У человека возникает новый тип поведения и соответственно формируются новые уровни организации физиологической деятельности мозга» [46, 50]. Одной из важнейших проблем и является выяснение механизма взаимодействия чувственной и логической форм познания и роли языка в них.
В настоящее время как будто можно считать доказанным, что «ощущение и восприятие как чувственные формы познания на уровне человека представляют собой копии действительности, выраженные в знаковых моделях, вербализованные, оречевленные формы отражения, познания, поскольку уже они имеют понятийную форму различной степени обобщенности» [67, 113—114]. (Наряду с этим существуют и такие элементарные ощущения и восприятия, которые остаются неосознанными, следовательно, не выраженными в знаковых моделях.)
Вопрос о том, всегда ли вербализуются ощущения, восприятия, представления (иначе говоря, образуются ли они при помощи языка) и как это происходит, изучается в психологии и физиологии мышления, поскольку все эти формы познания — наиболее непосредственные проявления психической деятельности человека.
Этот вопрос связан также с изучением таких умственных механизмов, как отвлечение, абстракция, обобщение, что подтверждается данными экспериментальных исследований механизмов восприятия и представления, проведенных как отечественными, так и зарубежными учеными (работы С. Л. Рубинштейна, А. Н. Леонтьева, А. Р. Лурия, Э. А. Асратяна и др.). Сошлемся также на статью М. М. Кольцовой [35], в которой подводятся итоги изучения явлений обобщения и абстракции в физиологическом аспекте и устанавливаются механизмы постепенного развития обобщения у ребенка от его низших элементарных форм до образования понятий, причем прослеживается изменение функции речевых характеристик.
Экспериментально установлено, что определенные формы обобщения имеются уже на уровне первой сигнальной системы и что основой его является тот же механизм, который действует и на высшем функциональном уровне, а именно — сведение комп<380>лекса раздражителей в один, т. е. процесс сокращения сигнала. «Сначала формируются сложные комплексы раздражений, каждый элемент которых несет определенную сигнальную функцию. Затем постепенно эта функция переносится на слово, таким образом обобщение представляет собой постепенный процесс, происходящий на всех уровнях деятельности больших полушарий» [35, 310]. Интересны в этом смысле также результаты исследования восприятий пространства и времени и их названий в различных языках, которые дают основание сделать вывод, «что в языке они упорядочиваются не по образцу логической системы понятий, а применительно к внутренним закономерностям чувственного познания человека, который находится не в созерцательном, но в активном отношении к миру» [93, 55].
В логико-гносеологическом аспекте вопрос об обобщении тесно связан с процессом образования понятий. Проблема понятия вряд ли может считаться окончательно разработанной и, может быть, наиболее слабой ее стороной все еще остается вопрос о связи понятия со словом. Собственно говоря, самое разграничение чувственной и логической форм мышления на основе участия языка упирается в вопрос о соотношении слова и понятия. Если считать, как это принято в традиционной формальной логике, что слово обязательно выражает понятие и только понятие, а в качестве понятия рассматривать всякое обобщенное отражение действительности, то нужно или отрицать наличие обобщения в чувственных формах, или признать, что не каждое обобщение есть уже отработанное понятие (подробно см. в гл. «Знаковая природа языка», раздел «Понятие языкового знака»).
Очень интересны в этом плане соображения И. М. Сеченова, который определял представление как элементарное, научно неотработанное понятие, как «умственную форму», являющуюся результатом и умственного и физического анализа предметов и их отношений друг к другу и к человеку [74].
Все эти проблемы возникают прежде всего в связи со спецификой чувственного и логического мышления в генетическом аспекте, когда обсуждается процесс развития обобщения и участие в нем слова в плане филогенеза (становления слов-понятий в языке) или онтогенеза.
Но этот вопрос является достаточно сложным и в психологическом аспекте. Действительно, какую роль играет язык в совместном функционировании чувственного и рационального компонентов мышления? Можно ли представить себе такое положение, что только отработанные понятия находят в этом случае выражение в слове, а, скажем, восприятие цвета, звука, тех или других признаков некоего предмета, который нужно узнать (опознать, идентифицировать) происходят без участия языка? Вряд ли возможно допустить такое дифференцированное использование языка в мышлении современного человека, уже владеющего языком.<381> Речь может идти, по-видимому, о разной степени и форме словесного оформления отдельных компонентов мысли, а не о полном исключении роли языка в чувственных восприятиях. С. Л. Рубинштейн пишет по этому поводу: «Наглядные элементы включаются в мыслительный процесс в виде более или менее генерализованного содержания восприятия, в виде обобщенных образных представлений и в виде схем, которые как бы антиципируют и предвосхищают словесно еще не развернутую систему мыслей. Чувственное содержание включается в мыслительный процесс и как обусловливающее его ход и как обусловленное им». «Образы, которыми оперирует человек, это «означенные», как бы речевые образы. Поэтому образы могут функционировать в мышлении наряду с речью, со словом и выполнять в нем функцию, аналогичную той, которую выполняют эти последние» [71, 61, 113].
Для исследования процесса мышления с точки зрения взаимодействия в нем чувственного и логического компонентов и механизмов вербализации особый интерес представляют работы Н. И. Жинкина, в которых ставится задача исследования стыка между языком и речью, выяснения, в какой форме зарождается у человека мысль и как она реализуется в речи [23; 24]. Н. И. Жинкин экспериментально доказывает сложность, двухзвенность механизмов человеческого мышления, наличие кодовых переходов во внутренней речи (предметно-изобразительный и речедвигательный код), наглядно показывает, что мысль может связываться непосредственно с образом предмета, а не с звуковым образом и только в экспрессивной речи переводится с языка изображений на язык звуков.
В этой связи отметим еще один момент. В последнее время большое внимание уделяется особой форме научного мышления (познания), в которой своеобразно сочетаются и взаимодействуют чувственные (наглядные) и абстрактные компоненты. Речь идет о так называемых образных (идеальных, «иконических») моделях. Под образной моделью понимают «специфическую форму мышления, синтезирующую в единую систему чувственный образ, созданный с заранее определенной исследовательской целью, и научную абстракцию». В этом синтезе чувственное выступает в своей, так сказать, высшей форме, ибо такие модели являются «способом наглядного отображения объектов, недоступных чувственному восприятию» [75, 53].
Можно предположить, что участие языковых средств в таких моделях имеет свои специфические закономерности, как и в эвристическом мышлении в целом.
Итак, мышление не может рассматриваться как нечто однородное, одноплановое. Оно включает различные компоненты, которые в разной степени и форме связаны с языком. Многокомпонентность мышления предполагает таким образом и расчлененный подход к проблеме его взаимосвязи с языком.<382>
Сложность взаимосвязи мышления и языка обусловлена также сложностью я спецификой самого языка. Одним из решающих моментов представляется многофункциональность языка. Для рассматриваемой проблемы особенно важно разграничивать две его главнейшие функции: познавательную, как орудия, инструмента мышления, и коммуникативную, как средства общения.
Необходимость выделения функций языка, как будто, признается большинством лингвистов7 . Помимо познавательной и коммуникативной некоторые исследователи считают необходимым выделять также другие функции, в частности, экспрессивную (выражение личного субъективного отношения,чувств и эмоций), функцию убеждения. В последнее время эти две функции часто объединяют под названием «прагматической функции»8 . Что же касается выделяемой некоторыми авторами номинативной (или сигнификативной) функции, то она с полным правом может быть отнесена к познавательной функции языка как один из ее частных случаев.
Разграничения познавательной и коммуникативной функций языка особенно важно при обсуждении вопроса о связи языка и мышления в различных аспектах, так как недифференцированный подход часто приводит к неправильной интерпретации этой связи.
Отметим также, что нередко наблюдается тенденция к переоценке одной функции за счет другой. Наиболее ярким примером может служить «новое учение о языке», в котором явно проявлялась переоценка познавательной функции языка и пренебрежение его коммуникативной функцией.
Но есть еще одна сторона .вопроса о функциях языка. Иногда в той или иной степени проявляется тенденция разграничивать познавательную и коммуникативную функции по линии язык — речь: язык связывают с мышлением, сводя таким образом познавательную функцию к системе закрепленных в языке знаний, речь связывают с коммуникацией, усматривая по сути только в речи проявление функции общения9 .<383>
Нам представляется, что между функциями языка и различением языка и речи существует более сложное соотношение. Можно признать, что основной функцией речи является коммуникативная, а основной функцией языка познавательная, если считать основным то, что выступает на передний план и наиболее часто служит ведущим моментом. Однако из этого не следует, что в речи не реализуется познавательная функция, а в языке — коммуникативная, если рассматривать язык как систему неких стабильных элементов, в которых закреплено (зафиксировано) некое познавательное содержание, а речь как использование этих элементов индивидом в речемыслительном процессе сообразно с задачами, которые перед ним стоят, и условиями, в которых эти задачи возникают10 .
Другими словами, в речи на первый план выступает в большинстве случаев коммуникативная функция языка, обусловленная коммуникативным намерением говорящего. Познавательная функция может служить при этом фоном (субстратом), если сообщаются некие «готовые» знания, или выступать в качестве равноправной, даже ведущей, например, в ситуации, когда познавательный и коммуникативный акты сливаются во времени. Это можно показать на самом простом примере: Вы несете что-либо в руке, уже зная, что это. На вопрос собеседника: Что это? вы отвечаете, скажем: Это жук. Если же, идя по дорожке сада, вы видите нечто ползущее и в результате опознания признаков этого «нечто» идентифицируете его Это жук, то, очевидно, на первый план здесь выступает познавательная функция языка, которая может сопровождаться определенным коммуникативным намерением при наличии собеседника, или же проявляться в виде внутренней речи (в том числе в свойственной ей чисто предикативной форме Жук! ).<384>
В системе элементов, составляющих язык, закреплены (зафиксированы) как значения, связанные с отражением объективной действительности, так и значения, непосредственно связанные с потребностями коммуникации. При этом важно подчеркнуть, что соответствующие языковые образования существуют в языке в качестве полноправных структурных элементов и характеризуются всеми теми видами связей (отношений), которые характерны вообще для языковой (парадигматической) системы. Ограничимся здесь одним примером (подробное рассмотрение языковых значений в этом плане и основные примеры даются ниже).
В каждом языке существуют три вида предложений по цели высказывания (или «по коммуникативной установке»): сообщение (повествование), вопрос и побуждение. В парадигматическом плане между ними существует связь оппозиции: Петр сейчас дома противоположно Петр сейчас дома? и Пусть Петр будет дома. Основание этой оппозиции имеет коммуникативный характер, оно обусловлено намерением говорящего: в первом случае сообщить нечто, во втором — желанием получить некую информацию для подтверждения своего предположения или уточнения неполного знания; в третьем — желанием побудить к действию. Далее, помимо отношения оппозиции, которое, по-видимому, нужно признать основным отношением между языковыми единицами, между этими структурными единицами существуют также отношения омонимии и синонимии: форма вопроса может быть употреблена в значении сообщения (риторический вопрос), т. е. возможна нейтрализация, приводящая тем самым к возникновению синонимии выражения сообщения (ср. Возможно ли это? в значении 'Это невозможно').
Рассмотрев вопрос о многокомпонентности мышления и многофункциональности языка, можно прийти к следующему выводу. В плане взаимосвязи языка и мышления — а может быть, и не только в этом плане — необходимо разграничивать два вида мышления: 1) познавательное мышление, т. е. отражение, осознание, осмысление вещей и явлений; 2) коммуникативное мышление, которое можно рассматривать как переработку уже познанного, известного для себя в информацию для других, иначе говоря как коммуникативное преобразование определенных знаний. В обоих этих видах мышления язык участвует в известной степени различным способом и разными своими сторонами. В познавательном мышлении система уже сложившегося языка, которым владеет субъект, выступает в первую очередь как базис и как орудие, при помощи которого и на основе использования средств которого происходит осознание объекта познания путем анализа, абстрагирования, обобщения. Это формирование — осуществление мысли в слове. Здесь в психологическом аспекте основным процессом является, по-видимому, переход от чувственных элементов познания к понятию.<385>
В коммуникативном мышлении проявляется другая сторона языка и используются другие его средства — средства упорядочения, выражения и передачи мысли. Основным процессом в психологическом плане здесь является переход от знания для себя к оформлению его в качестве сообщения для других. Существеннейшим моментом в этом процессе является необходимость выбора определенного варианта из многих существующих в языковой системе, в зависимости от цели сообщения, отношения говорящего к высказываемому и собеседнику и функционального стиля. При этом не имеет принципиального значения, происходит ли выбор варианта импульсивно под непосредственным влиянием эмоций или вопроса собеседника или же соответствующая форма выбирается, так сказать, сознательно, путем определенного обдумывания11 . Естественно, что чем сложнее содержание, подлежащее сообщению, тем богаче набор вариантов и труднее выбор.
Но варианты возможны даже в самых простых случаях. Продолжим пример с жуком, приведенный выше. В качестве сообщения о познанном факте, знании, что данный предмет — 'жук', возможны следующие варианты: Это же жук; Смотри, какой жук!; Не бойся, это жук (скажем, при обращении к ребенку, который не знает, что это жук).
Таким образом, нужно признать, что мысль и совершается и выражается в слове. Альтернативное утверждение Л. С. Выготского, что мысль не выражается в слове, а совершается в нем, было, по-видимому, реакцией на особенно распространенную в его время формулировку, что мысль выражается в слове (мышление выражается в языке), и общей направленностью его исследований на изучение внутренней речи в онтогенетическом плане, в которой, как это доказано самим Выготским и всей его школой, действительно мысль прежде всего совершается в слове12 .
Итак, со стороны мышления целесообразно различать познавательное и коммуникативное мышление, а со стороны языка — познавательную и коммуникативную функцию. Естественно, что это разграничение в известной степени условно. Естественно также, что не существует каких-то точных границ, глухой стены ни между видами мышления, ни между функциями языка. Они тесно переплетаются и взаимодействуют в единой общей картине функционирования языка и мышления. В единстве познавательного и ком<386>муникативного проявляется единство биологического и социального компонентов и языка и мышления. Однако в речемыслительном процессе можно установить проявления специфически познавательной и специфически коммуникативной сторон, а в языковой системе, при рассмотрении ее с содержательной стороны, можно установить наличие разных элементов, связанных преимущественно либо с познавательной, либо с коммуникативной функцией языка.
И в процессе речи, и в системе языка эти функции языка переплетаются с экспрессивной функцией: на познавательно-коммуникативное содержание накладываются различные отношения субъекта, его эмоции, чувства, мотивы, что еще больше усложняет общую картину связи языка и мышления.
НЕКОТОРЫЕ ОСОБЫЕ ВОПРОСЫ СВЯЗИ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ
Дифференцированный подход (разграничение познавательного и коммуникативного) представляется совершенно необходимым при рассмотрении некоторых вопросов, наиболее часто подвергающихся обсуждению в связи с проблемой взаимосвязи языка и мышления. В разных формулировках эти вопросы концентрируются вокруг главного: существует ли полный параллелизм между языком и мышлением? возможно ли мышление без языка? все ли в языке связано с мышлением?
На вопрос, возможно ли мышление без языка, обычно отвечают отрицательно, утверждая, что для мышления обязательно участие языка. Но при этом нередко смешиваются два момента: 1) роль языка как основы, на которой осуществляется мышление, и 2) непосредственное вербальное (словесное) выражение всех компонентов мысли в акте общения. Совершенно неправомерно из обязательности первого выводится необходимость эксплицитного словесного выражения всех компонентов мысли в каждом предложении13 .
Такой подход обнаруживается, например, в воззрениях на односоставные предложения, в частности в спорах по поводу того, выражается ли в односоставных предложениях суждение, которое по природе своей двусоставно, и правомерно ли усматривать наличие субъекта в таких предложениях, как: Пожар! или Замечательный вид! и т. п., поскольку он не выражен словесно, не зна<387>чит ли это допускать возможность выражения мысли вне языка, без языковой формы. Иногда даже утверждают, что такие предложения не выражают суждения, так как невозможно сочетание в одном суждении представления (чувственного восприятия) и понятия — слова (единицы абстрактного мышления).
Разграничение видов мышления и функций языка позволяет уточнить вопрос об обязательности вербализации мыслительных образований. Познавательное мышление осуществляется на базе языковой системы через языковые (вербализованные) модели, в которых зафиксированы в виде языковых значений обобщенные результаты познавательной деятельности носителей данного языка. Участие языка здесь обязательно. Однако мысль, возникшая как акт познания, отражающая некоторый факт, связи между предметами, может остаться и невыраженной непосредственно в речевой — звуковой или графической — форме.
Это отнюдь не значит, что такая мысль совершается вне языка, не через слова-понятия и суждения-предложения. Это — мысль на уровне внутренней речи, не преобразованная коммуникативно.
Для коммуникативного мышления необходимо непосредственное звуковое или графическое выражение, ибо только через эти формы определенное содержание может стать достоянием слушающего. Однако и при непосредственном общении далеко не обязательно эксплицитное выражение абсолютно всех компонентов содержания высказывания. Часто не выражается, например, эксплицитно то, что предполагается известным слушающему или общеизвестным (ср. «фоновое» знание у Бар-Хиллела). Это обоюдно-известное из опыта и есть то, что, как говорят, становится ясным из контекста или из ситуации.
Итак, целесообразно различать познавательную и коммуникативную вербализацию. Такой подход снимает сомнения и в отношении односоставных предложений. Они используются для выражения мысли, отражающей определенный факт действительности. Эти мысли формируются на базе языка, в чем и проявляется его познавательная функция. Говорящий прибегает к односоставным предложениям для выражения мысли-суждения в том случае, если ситуация общения достаточно однозначна, т. е. для слушающего очевидно, к чему относится предикат (пожар, замечательный вид и т. д.). Односоставные конструкции существуют в системе языка и реализуются в речи при определенных условиях общения. В самом факте наличия односоставных предложений проявляется коммуникативная функция языка, а в значительной степени и экспрессивная (односоставные предложения используются особенно часто в эмоциональной речи).
Здесь мы сталкиваемся еще с одним сложным (в теоретическом плане, ибо в практическом он представляется всем говорящим чем-то само собой разумеющимся) и давно известным вопросом лингвистики — проблемой имплицитного (сокращенного, редуцирован<388>ного) выражения мысля в языке, с которой непосредственно связан вопрос о роли ситуации и контекста в речевой деятельности.
Суть проблемы четко и просто сформулирована еще Н. Г. Чернышевским: «Дело в том, что мысль не вполне выражается словом — надобно подразумевать то, что не досказывается. Иначе люди научались бы из книг, а не из жизни и опыта» [88, 695]. С другой стороны, можно представить себе, насколько громоздким было бы самое простое общение, если бы все элементы мысли выражались эксплицитно; в сложных случаях это вообще было бы невозможно.
Мы не можем здесь останавливаться на проблеме имплицитного выражения подробно. Укажем только, что, по-видимому, следует различать широкое понимание имплицитности (как оно представлено, например, у Ш. Балли) — его можно было бы назвать психологическим,— и более узкое — языковое. Различие заключается в том, с чйм сравнивать имплицитное выражение, что полагать в качестве его исходного эксплицитного варианта.
Ш. Балли считает высказывание имплицитным не по сравнению с полным выражением, присущим языковой норме, а по сравнению с психическим процессом образования мысли, суждения, которое он также понимает широко. Сам Балли подчеркивает, что собственно экспрессивные высказывания типа Я полагаю, что подсудимый невиновен в языке далеко не самые распространенные (по сути они, как правило, искусственны с точки зрения обычного общения). Наиболее употребительными являются различные имплицитные формы высказывания (подсудимый виновен), в которых большое значение имеют неартикулируемые знаки — музыкальные (интонация, паузы, ударение и т. д.) и ситуативные, т. е. «не только элементы, воспринимаемые чувствами в процессе речи, но и все известные собеседникам обстоятельства, которые могут послужить мотивом для их разговора» [6, 43—59]. Заметим, что Ш. Балли обсуждает явление имплицитности главным образом в связи с модальностью высказывания.
Нам представляется, что с лингвистической точки зрения целесообразно считать имплицитными такие выражения, которые противостоят «полным» выражениям в плане языковой нормы (по-видимому, сюда нужно включить и частотность как один из ее критериев), образуя с ним синонимические ряды. Такие имплицитные выражения могут быть в различной степени узуальными, поскольку возможность «неназывания» отдельных компонентов мысли или даже целой мысли заложена в самой системе языка в виде особых форм и конструкций, которые служат именно для имплицитного выражения тех или иных элементов мысли-сообщения в определенных коммуникативных ситуациях. Сюда относятся различные виды эллипсов — традиционных и продуктивных, в том числе и весьма разнообразные типы односоставных предложений.
Совершенно особым средством имплицитности, притом одним из самых универсальных, являются местоименные слова, которые<389> только «замещают» уже упомянутые предметы или даже целые факты в условиях однозначного контекста, а не называют их как полнозначные имена.
Таким образом, в языке во многих случаях существуют два (или больше) ряда вариантов для выражения одного и того же содержания: развернутые и эллиптические формы. Вслед за Р. Якобсоном, их можно было бы считать двумя взаимозаменимыми субкодами одного и того же кода (Р. Якобсон высказывает эту мысль в связи с обсуждением соотношения более архаичных, развернутых форм и современных, более эллиптических [102, 102]). Этот вид вариантности (синонимии) существует наряду с ее другими видами в языковой системе и актуализируется в речевой деятельности в зависимости от речевых стилей. Широкое использование имплицитные выражения находят в художественной литературе как особый стилистический прием (недосказанность как вовлечение читателя в установление связей).
При обсуждении вопроса о том, все ли в языке связано с мышлением, все ли его элементы выражают мыслительное содержание, намечаются две точки зрения. Согласно первой, мыслительное содержание выражается только в лексических единицах языка, поскольку только они выражают понятия; грамматические же элементы рассматриваются как формально-структурные (строевые), выполняющие синтаксическую функцию связывания слов в высказывании14 .
Второй подход в противоположность первому исходит из положительного ответа на данный вопрос. Считается, что каждый элемент языка выражает некое особое мыслительное содержание.
Эта точка зрения лежит в основе концепций, согласно которым любые различия между языками рассматриваются как проявление особенностей мышления носителей этих языков, а из отсутствия в том или ином конкретном языке специальных средств для выражения того или иного содержания заключается, что данный компонент действительности (данное понятие) вообще не отражается в мышлении данного народа.
Так, например, А. Мартине, констатируя наличие различий между языками в плане первого членения языка, которое заключается в том, что «любой результат общественного опыта, сообщение о котором представляется желательным, любая необходимость, о которой хотят поставить в известность других, расчленяется на последовательные единицы, каждая из которых обладает звуковой формой и значением», подчеркивает, что фактически каждому языку соответствует своя особая организация данных опыта15 .<390>
Ш. Балли считает, что «общие характерные черты языка должны придавать выражению мысли определенный аспект, определенным образом его ориентировать» [6, 376].
Сравнивая французский и немецкий языки, Ш. Балли выводит их общие характеристики из отдельных, главным образом, формально-структурных явлений. Так, например, на основе таких особенностей, как ограниченность безличных предложений во французском языке и обилие их в немецком, более глагольный характер немецкого инфинитива и наличие разных вспомогательных глаголов в пассиве (в немецком werden 'становиться', во французском кtre 'быть' и т. п.), Балли делает вывод о принципиальном различии между этими языками: французский язык — «статичен», немецкий — «динамичен», или «феноменистичен». В этом проявляются, по Балли, различные тенденции мышления: «Феноменистическая тенденция мыслит положение как результат движения, состояние как результат действия, в то время как статическое направление рассматривает движение как предварительное положение и угадывает состояние через посредство вызывающего его действия» [6, 383]. Таким образом, из отдельных черт сравниваемых языков выводятся такие их признаки, как «ясность и абстрактность» французского и «точность и конкретность» немецкого. Балли так интерпретирует эти свойства: «Поль Клодель говорил, что француз находит удовольствие в очевидности; но очевидность — это озарение, которое освещает предметы, не проникая внутрь их. Ясная мысль может не быть верной: она даже почти никогда не бывает абсолютно верной... В отличие от ясности точность — это стремление вникать в глубь вещей, проникать в них и там укрепляться, хотя и с риском заблудиться. Разве не верно, что именно такое впечатление производит на нас даже при поверхностном взгляде немецкий язык?» [6, 392].
Наиболее последовательно тенденция интерпретировать все особенности каждого конкретного языка как особенности мышления его носителей представлена, как известно, в концепции Л. Вейсгербера и в теории лингвистической относительности Сепира-Уорфа (эти теории подвергаются критическому анализу во многих работах, см., например, [9; 18; 28; 59]).
Теории полного параллелизма языка и мышления (назовем их так для краткости) в сущности можно рассматривать как обратную сторону абсолютизации роли языка в познании, нерасчлененного понимания взаимосвязи языка и мышления, о которых речь шла. выше. Обе тенденции — и отождествление обязательности языка в формировании мысли с обязательностью словесного выражения и стремление выводить из особенностей языкового строя особую систему мышления народа — имеют в своей основе понимание связи языка и мышления как формы и содержания, которое неизбежно приводит к их отождествлению, к постулированию их полного параллелизма.<391>
Однако очевидным фактом остается то, что конкретные языки различаются не только с формально-структурной стороны, но и с семантической. Попытки найти объяснение этого факта, установить, чем детерминированы различия между языками, вызывают вопросы, которые не обходит, пожалуй, ни одна концепция языка и мышления. Как объяснить, почему объективная картина мира запечатлена в языках неодинаковым образом, в то время как сознание, мышление имеет общечеловеческий характер, одинаковые общие закономерности у всех народов? Обусловлены ли различия в «языковой картине мира» особенностями мышления народа или же они сводятся к формально-структурной специфике языка? И что вообще следует понимать под различной языковой картиной мира?
При решении этих вопросов прежде всего не следует преувеличивать степень различий в семантических системах отдельных языков и переоценивать значимость этих различий как характеристик строя мышления, недооценивая тем самым сходные инвариантные черты, которые по сути образуют основу всех языков. Ведь если бы в содержании языков, как и в плане выражения, не преобладали одинаковые общие признаки, если бы каждый язык заключал в себе совершенно особую картину мира, то невозможно было бы говорить о языке вообще, сравнивать отдельные языки и изучать чужие языки.
О преувеличении значимости языковых различий свидетельствует прежде всего ограниченность примеров, которыми оперируют в рассматриваемых теориях. (Сюда относятся цвета спектра, явления типа нем. Hand — Arm, русск. рука, артикль, некоторые явления фразеологии и ряд особенностей грамматического строя.) При этом нужно принять во внимание, что многие авторы не разграничивают, например, в грамматике значимые явления, выражающие определенные грамматические значения и чисто формальные явления, возникшие в результате особых условий развития данного языка и утратившие значение, если даже таковое имелось первоначально16 .
Примером может служить объяснение такой особенности немецкого порядка слов как «рамка» (замыкание). Эту чисто структурную черту немецкого языка, обусловленную историей его развития и не связанную с синтаксическими категориями предложения, Л. Вейсгербер рассматривает как проявление «особо синтезирующего способа мышления».
И. И. Мещанинов склонен усматривать в немецкой рамке выражение особого восприятия отношения между объектом и преди<392>катом, как особо тесной связи между ними, по сравнению, например, с французским языком, где эта связь якобы не воспринимается как в такой же степени тесная, поскольку в нем нет замыкания объекта в рамке сказуемого [55].
На это можно было бы сделать возражение, что ведь и в немецком языке объект не всегда замыкается в рамке сказуемого, во-первых, потому, что рамочная конструкция далеко не всегда возможна (она ограничена случаями, когда в предложении имеется сложное сказуемое, сложное время или сложный глагол); во-вторых, потому, что объект при наличии рамки может не входить в нее, а занимать первое место, при этом в рамку может включаться подлежащее17 .
Может быть, самой главной причиной сомнительности выводов рассматриваемых концепций является односторонне статичный подход к фактам языка. Учитывается только система языка. Вне внимания остается то обстоятельство, что «относительность» системы, ее ограниченность или избыточность нейтрализуется при актуализации в речи за счет возможностей синтагматики, в том числе суперсегментных (просодических) средств18 .
Приведенные критические соображения отнюдь не означают, что различия между языками не следует рассматривать как особенности в «языковой картине мира», в «категоризации действительности» (по терминологии Л. В. Щербы, который придавал этому факту большое значение, хотя, может быть, и преувеличивал<393> его). Мы хотим только подчеркнуть, что неправомерно делать из них непосредственные выводы в отношении мышления носителей того или иного языка, не установив при этом, в каком смысле понимается мышление и, что особенно важно, в чем и по сравнению с чем можно усматривать его специфические черты исходя из строя отдельных языков.
Весь рассмотренный комплекс вопросов можно сформулировать как проблему соотношения общих и особенных признаков в языке и в мышлении. В настоящее время возникла насущная потребность вычленения и осмысления общего в языках. Но общее в языках, особенно в их семантической системе, не может быть исследовано без выяснения общих закономерностей познания, мыслительной деятельности человека. Эти задачи относятся к проблеме лингвистических универсалий (инвариантов) [26; 70; 76; 107; 110], возродившейся в настоящее время на новой, более широкой основе, по сравнению с тем, как она ставилась в период первичного увлечения общей грамматикой. Эта новая основа — огромный фактический материал в области языков различных типов и прогресс в научной методологии, освоение новых методов — позволяет надеяться, что исследования языковых универсалий дадут положительные результаты в смысле более глубокого изучения и языка, и мышления, а тем самым выявления общих закономерностей их взаимосвязи.
При обсуждении вопроса о различной категоризации действительности в конкретных языках нужно, по-видимому, прежде всего установить наиболее общие линии, по которым отмечаются семантические различия в отражении мира. Эти различия — особенное в языках — могут быть правильно осмысленны только на основе общих закономерностей мышления.
Согласно марксистско-ленинской гносеологии, мышление рассматривается не как зеркально-мертвое отражение объекта, не как фотография его. «Познание есть отражение человеком природы. Но это не простое, не непосредственное, не цельное отражение, а процесс ряда абстракций, формирования, образования понятий, законов etc» [43, 156]. Сложность познания (мыслительной деятельности, отражения) заключается в том, что оно детерминируется двоякими факторами: объективными, т. е. закономерностями, спецификой самого мира вещей, и субъективными, т. е. особенностями человеческой природы — биологическими и социальными. Человек познает мир вещей не созерцательно, не пассивно, а активно воздействуя на него в процессе практики. Именно такое понимание сущности познания отличает диалектический материализм от созерцательного материализма фейербаховского типа, как подчеркивает К. Маркс в «Тезисах о Фейербахе»: «Главный недостаток всего предшествующего материализма — включая и фейербаховский — заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта,<395> или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно» [50, 1].
Как все больше подтверждается конкретно-научными исследованиями, объект отражается человеческим мозгом особым способом, включающим момент преобразования, моделирования.
Как продукт (результат) этого преобразования возникает субъективный образ объекта, который не абсолютно тождествен с отражаемым предметом, но и не абсолютно отличен от него. Субъективное человеческое отношение входит как необходимый компонент в этот образ19 .
Исследование способа моделирования объекта и является одной из важнейших научных проблем нашего времени.
Нужно отметить, что признак преобразования подчеркивается К. Марксом в его известном определении идеального (отражения) наряду с признаком вторичности: «... идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней». Однако именно эта сторона отражения (идеального) иногда недооценивается при обсуждении сущности познания с точки зрения материалистической философии, подчеркивается только — или главным образом — вторичность, производность сознания от бытия.
Как показывают исследования, элементы преобразования, моделирования выступают уже на чувственной ступени познания20 . Они усложняются на ступени дискурсивного (логического) мышления, когда «вступает» в действие язык. Язык привносит в отражательное (мыслительное) содержание свою специфику — познанное содержание преобразуется в коммуникативном плане. В процессе общения человек как член социального целого не только обо<395>значает определенным способом познанное им объективное содержание, но и выражает свое отношение к нему, оценивая его с точки зрения целей и условий коммуникации.
Преобразование отражаемого в процессе познания, формирование абстрактных понятий может идти в известных границах разными путями, основываться в той или иной степени на разных признаках предметов и явлений. Выбор инвариантных признаков— «принцип избирательности» — может быть обусловлен разными причинами, обстоятельствами, мотивами, но в конечном счете избирательность на всех уровнях познания детерминируется практической социальной деятельностью познающих субъектов.
Принцип избирательности в первичном формировании понятий может проявляться по-разному в разных языках и в разных его сферах и приводить в конечном счете к большим или меньшим расхождениям между конкретными языками в представлении «картины мира» (подробнее см. гл. «К проблеме сущности языка»
Но не менее важную роль в возникновении различий в «категоризации действительности», в особенности в становлении значений в области грамматической системы, имеет также влияние уже сложившейся, наличествующей к моменту образования нового понятия (лексического или грамматического значения) структуры данного языка и те традиции способов языкового изображения, которые составляют особенность данного конкретного языка.
В синхронном аспекте одно из самых общих различий в отражении объективной действительности в конкретных языках заключается в том, что одни и те же предметы и явления представлены в них с разной степенью дифференциации. То, что в одном языке представлено нерасчлененно (унифицированно, типизированно), в другом может быть представлено в большей или меньшей степени расчлененно, дифференцированно. Ср., например, более или менее дифференцированное обозначение спектра, а также наиболее важных для того или иного народа предметов и явлений — животных, состояний погоды и пр. В области грамматики более или менее дифференцированное представление комплексов дизъюнктивных отношений (оппозиций) в грамматических категориях (больший или меньший их объем, в частности, в категориях времени, числа, падежа и пр.) [72]. Сюда же нужно отнести и различия в составе грамматических категорий. Наличие или отсутствие идентичной грамматической категории в том ли ином языке есть также проявление разной степени дифференциации в отражении и языковом преобразовании одних и тех же объектов (ср. наличие или отсутствие в отдельных языках категории вида, определенности/неопределенности и т. д.).
Разная степень дифференциации языкового выражения в основе своей одинакового отражательного содержания (иначе говоря — вербального обозначения одинаковых объектов) наиболее отчетливо выявляется при сравнении систем уже сложившихся языков.<396>
Однако, несмотря на стабильный характер, различия эти все же относительны и не могут служить основанием для выводов о различных системах мышления народов, ибо эти различия могут сниматься в акте речи, если дифференциация тех или иных значений оказывается актуальной для данной ситуации общения. Так, в русском языке наряду с общим обозначением рука существуют (например, в анатомии) плечо, предплечье и кисть руки; для дифференциации оттенков цвета в немецком языке употребляют сложные прилагательные (например, hellblau для 'голубой' и т. п.). Возможности дифференцированного обозначения в речи существуют, по-видимому, для всех случаев нерасчлененного обозначения, которые обычно рассматривают как особенности вербализации в конкретных языках. Дело только в том, что дифференцированное обозначение определенного содержания может быть в одних языках обязательным, а в других — факультативным.
«Ни одна грамматика не выражает всех возможных деталей взаимоотношений между предметами материального мира. Язык может выражать результаты познания человеком окружающего мира только всей совокупностью своих средств. Поэтому логическое мышление и общая совокупность средств языка являются всеобъемлющими, грамматика же всегда избирательна» [72, 73].
В заключение отметим, что констатация разной степени дифференциации языкового выражения как основы различий между языками, не снимает, конечно, вопроса о том, чем обусловлены эти различия. Здесь, очевидно, имеются и общие и частные причины, среди них принцип избирательности, особенности развития народов и самих языков. Сам же подход с точки зрения соотношения двух противоположных тенденций в языковом выражении — унификации (типизации) и дифференциации может быть весьма плодотворным, ибо он позволяет яснее установить, причину чего следует искать, тем более что взаимодействие этих тенденций играет большую роль не только в первоначальном становлении тех или иных значений, но и в дальнейшем развитии всей системы языка.
ВЗАИМОСВЯЗЬ ЯЗЫКА И МЫШЛЕНИЯ В СИСТЕМЕ ЯЗЫКОВЫХ ЗНАЧЕНИЙ
Наиболее наглядно связь языка и мышления прослеживается в содержательной стороне языка. Это, однако, не значит, что формально-структурная сторона языка не связана с мышлением. Очевидно, основные закономерности, принципы структуры языка также детерминированы определенными закономерностями мышления, познания. Однако эта связь более опосредствована, и изучение ее только начинается (см., например, [45]).
Рассмотрим взаимосвязь языка и мышления в системе языковых значений (главным образом, грамматических), т. е. в статически-гносеологическом аспекте.<397>
Гносеологический аспект, как и психологический, непосредственно связан с отражательной стороной мышления, с отношением язык — действительность, т. е. с проблемой денотата. Однако между этими аспектами значения существует принципиальное различие. Значение в системе языка имеет более обобщенный характер, чем значение в речевой деятельности, оно более непосредственно связано с понятием (лексическим или грамматическим), в то время как в речи в значении на первый план выступает соотнесенность с конкретным денотатом.
По этому же признаку языковые значения могут быть противопоставлены всему тому мыслительному содержанию, которое закреплено в языковых текстах как результат мыслительной деятельности людей и целых поколений, тому, что Л. В. Щерба называл «языковым материалом», противопоставляя его «языковой системе» и «речевой деятельности» [99].
С точки зрения взаимосвязи языка и мышления можно было бы уточнить предложенное Л. В. Щербой расчленение языка следующим образом. Речевой деятельности (процессу говорения и понимания), в которой особенно непосредственно и наглядно проявляется взаимодействие языка и мышления, противопоставляется результат этого взаимодействия, закрепленный в языковых образованиях. Но этот результат выступает в двух видах, которые необходимо дифференцировать. Во-первых, это результат познавательных процессов в виде знаний, отражающих наиболее общие явления, отношения, закономерности вещей. Они закреплены в системе языка в виде языковых значений, а следовательно, представляют собой такую же внутриязыковую область, как и план выражения в языке. Во-вторых, это результат познавательных процессов поколений, зафиксированных в языковом материале как совокупности текстов на том или ином языке в виде различного рода более конкретных знаний, связанных с различными областями человеческой деятельности (в том числе научным познанием). Это, так сказать, продукт второй степени, производный от системы языка, возникший на основе тех наиболее общих знаний о мире, которые в ней закреплены.
Так, например, знание о том, что все предметы существуют в определенных пространственных отношениях друг к другу, зафиксировано в системе языка в той или иной форме. В большинстве языков это система предлогов, выражающих эти отношения в антонимических значениях: под/над, за/перед, внутри/снаружи и т. д. Эти знания и привычка обязательно дифференцировать соответствующие реальные отношения усваиваются вместе с языком. На основе этих системных языковых значений в результате соответствующего речевого процесса фиксируются пространственные отношения между определенными конкретными предметами (или классами предметов) в той или иной ситуации: Чемодан стоит под кроватью; Руда залегает под землей и т. п.<398>
В сущности именно неразличение этих двух видов содержания, выражаемого в языке, лежит в основе теорий, согласно которым значение нельзя рассматривать как языковой компонент, а нужно относить к экстралингвистической области, поскольку в противном случае нужно было бы учитывать и изучать содержание всех конкретных наук. Известно, что к такой аргументации прибегают представители дескриптивной лингвистики, защищающие тезис о необходимости исключения содержания из теории языка. Так, Л. Блумфилд, определяя значение языковой формы с позиции бихевиоризма «как ситуацию, в которой говорящий ее произносит, и как реакцию, которую она вызывает у слушающего», пишет: «Ситуации, которые побуждают человека говорить, охватывают все предметы и события во Вселенной. Чтобы дать научно точное определение значения для каждой формы языка, мы должны были бы иметь точные научные сведения обо всем, что окружает говорящего» [8, 142]. Аналогичные взгляды высказывает Г. Глисон: «Содержание, вне его структуры, не поддается какому-либо обобщению. Субстанцию содержания составляет, несомненно, вся совокупность человеческого опыта. Тысячи ученых, каждый в своей области, работали, чтобы пролить свет на эту огромную массу материала. Однако единого подхода, который позволил бы охватить весь материал в целом и таким образом послужил бы отправным пунктом для сравнения различных языковых структур, еще нет» [15, 44].
Разграничивая системные языковые значения и содержания, которые зафиксированы и фиксируются в бесконечных актах речи, правомерно прийти к выводу, что совсем не обязательно для исследования языковых значений изучать содержание всех конкретных наук (это необходимо для исследования научных понятий), а можно тем или иным способом, на основе тех или иных принципов вывести эти значения из форм соответствующего языка.
Основу языковых значений образует мыслительное содержание. Но языковое значение не есть калька действительности, как познание, мышление не есть зеркально-мертвое отражение объекта. Языковое значение возникает как результат двойного преобразования — отражательного и коммуникативного. И в первом и во втором преобразовании добавочным компонентом является отношение познающего и сообщающего субъекта. Избирательность, мотив, пристрастность наряду с самим объектом детерминируют не только познавательное, но и коммуникативное мышление. Если в первом определяющим является познавательная установка, обусловленная практической деятельностью, то во втором — это коммуникативная установка, отношение к сообщаемому и к слушающему. В этом единстве объективного и субъективного и заключается специфика языкового значения, в котором наиболее явно проявляется взаимодействие языка и мышления. Именно это отличает значение и от понятия, и от денотата, с которыми<399> нередко в явной или неявной форме отождествляют языковое значение.
Схематически можно было бы представить языковое значение как единство следующих компонентов: 1) познавательного содержания как специфически человеческого отражения объекта, т. е. объекта и отношения к нему субъекта в аспекте практики; 2) коммуникативной оценки этого содержания, т. е. отношения к партнеру по той или иной деятельности.
Это обязательные компоненты языкового значения, в которых проявляются познавательная и коммуникативная функции языка. Возможен и третий компонент — экспрессивно-оценочный, в основе которого лежит личная заинтересованность, эмоциональное отношение к высказываемому. Этот третий компонент не обязательно присутствует в каждом языковом значении, если не считать особым оттенком нейтральность (отсутствие выраженного отношения данного вида), противостоящую его выраженности.
Многокомпонентность, сочетание познавательного и коммуникативного, объективного и субъективного характерны как для лексических, так и для грамматических значений, поскольку в основе и тех и других лежит отражение неких реальных объектов, элементов действительности21 . В этом принципиальное сходство лексических и грамматических значений. Особенно важно подчеркнуть, что и грамматические значения не являются исключением из общего положения, о котором говорилось выше; в них также отражается — через мышление-познание — реальная действительность.
Однако между лексическими и грамматическими значениями существует важнейшее качественное различие, обусловленное характером отражаемого объекта и способом его отражения и выражения в языке. В лексических значениях отражаются как предметы и явления, существующие объективно, независимо от человека, так и субъективные представления и чувства самого человека. Эти значения выражаются в словах (точнее, в корневых морфемах). В грамматических значениях отражаются наиболее общие отношения между предметами и явлениями, познанные человеком. Но эти общие отношения только в том случае выступают как грамматические значения, если они образуют грамматическую категорию. В этом и заключается особый — грамматический — способ представления отражаемого мыслительного содержания.
Соответственно специфике лексических и грамматических значений в них по-разному проявляется двойное преобразование,<400> взаимодействие функций языка. В лексических значениях сочетание познавательного и коммуникативного наглядно проявляется в единстве двух сторон слова: слова как носителя определенного понятия и слова как обозначения (замещения) предмета в процессе общения. При этом в слове актуализируются также субъективно-оценочные компоненты значения, в которых выражается отношение к объекту со стороны субъекта, говорящего. В этом и заключается сущность слова как единства обобщения и общения, мышления и коммуникации. «Словесный знак по своей природе двойствен: с одной стороны, он связан с механизмом обобщения, отражая в той или иной форме ступени абстрагированного познания явлений и предметов реального мира, с другой, он связан с формированием мыслей и выражением различных интенций говорящего и слушающего в процессе общения» [86, 65].
Нужно подчеркнуть, что многокомпонентность значения слова — факт системы языка, характерный для слова как виртуального знака в парадигматическом аспекте. В самой лексической системе существуют обозначения для одного и того же объекта, в которых дифференцируется именно отношение к объекту говорящего (ср., например, изба и лачуга, говорить и болтать, лежать и валяться, бесполезный и никудышний и пр.) [45; 86].
В системе грамматических значений двойное преобразование, взаимодействие функций языка выступают в наиболее общем виде. Это обусловлено качественной спецификой грамматических значений: отражая наиболее общие отношения, которых неизмеримо меньше, чем предметов и явлений, между которыми они существуют, грамматические значения образуют семантическую систему, количественно более строго ограниченную и, следовательно, более легко обозримую, чем лексическая система. Тем самым эта система представляет лучшие возможности для выявления общих закономерностей.
Не будет преувеличением сказать, что в системе грамматических значений проявляются в наиболее общий форме и закономерности мышления и закономерности общения. Изучая эту систему, можно установить отношения, важные для процесса познания тех или иных явлений, и отношения, характерные специально для коммуникации.
Подчеркивая специфику грамматических значений как отражения отношений в форме грамматической категории, нужно отметить, что существуют и другие взгляды на этот вопрос. Некоторые лингвисты усматривают только количественные различия между лексическими и грамматическими значениями, а именно: различия в степени абстракции, обобщения объективного мира, пренебрегая тем, что разная степень абстракции есть следствие качественно различных объектов познания.
В различных вариантах распространена точка зрения, согласно которой особенность грамматических значений заключается в том,<401> что они выражают отношения между словами, абстрагируясь от слов, в то время как лексические значения представляют собой отражение реальных вещей22 . Здесь явно имеет место пропуск важнейшей ступени: отношения между словами отражают отношения между предметами, следовательно, грамматические категории, выражая отношения между словами, тем самым выражают отношения между предметами23 .
В конкретных языках имеются, конечно, и такие формально-структурные явления, которые сами по себе не отражают никаких реальных отношений. Их нужно отграничивать от значимых грамматических явлений. Так, например, отдельные типы склонений, спряжений, будучи дифференцированы формально, не выражают никаких дифференцированных значений, и искать семантические различия, скажем, между формой одного и того же падежа существительных различных типов склонения в современном немецком или русском языках было бы бессмысленно.
Выше подчеркивалось, что качественная специфика грамматического значения проявляется и в плане содержания — отражение отношения и в плане выражения — представление в форме грамматической категории. Наличие этого способа выражения и является решающим для идентификации той или иной грамматической категории в конкретных языках, поскольку одни и те же реальные отношения не обязательно преобразуются в грамматические категории в каждом языке. В системе грамматических категорий могут проявляться таким образом наиболее общие различия в категоризации действительности.
Рассмотрим более подробно понятие грамматической категории. Как и многие другие понятия, широко используемые в языкознании, грамматическая категория не имеет общепризнанного определения. В более широком понимании этот термин употребляется для обозначения определенных видов классификации. При таком подходе к грамматическим категориям относят самые различные явления, в том числе части речи, различные структурно-<402>семантические классы внутри частей речи и т. д. В более узком плане грамматическая категория трактуется как совокупность определенных грамматических значений, выражаемых специальными грамматическими средствами24 . При этом к грамматическим категориям относят главным образом такие морфологические категории, как число, падеж, время, наклонение и т. д.
При рассмотрении грамматической категории с точки зрения языкового значения ее основными признаками можно считать следующие: 1) наличие по меньшей мере двух значений, отражающих однородные противоположные отношения (грамматическая оппозиция); 2) обязательное выражение этих значений специальными грамматическими средствами: некорневыми морфемами, чередованием фонем, служебными словами (аналитические формы), местоположением, просодическими средствами25 . Важно подчеркнуть, что эти средства могут выступать не только изолированно (одно какое-либо из них для выражения одной категории), но и в различных совокупностях, что в значительной степени, как будет показано ниже, обусловлено видом грамматического значения. Здесь отметим лишь, что считаем необоснованным ограничивать грамматические категории случаями, когда те или иные грамматические значения выражаются только одним способом.
При таком понимании формальных средств выражения указанные признаки обнаруживаются и в морфологических и в синтаксических категориях.
Общая специфика грамматических значений, обусловленная характером отражаемого объекта и способом выражения, определяет также наиболее общие различия, на основании которых можно выделить виды грамматических значений. В зависимости от типа отражаемого в языке реального отношения можно выделить три вида грамматических значений.<403>
В основе значений первого вида лежат объективные отношения между предметами и явлениями: отношение предмета и признака, субъектно-объектные, пространственные, количественные, причинно-следственные и др. Значения (1) могут реализоваться уже на уровне слова (их часто рассматривают как «сопутствующие» грамматические значения слова), причем способы выражения их различны в зависимости от формальной структуры языка.
Выступая в словоформе и образуя единое целое с лексическим значением слова, эти значения соотносятся с независимым от акта общения денотатом. Таким образом, субъективный компонент здесь минимален, а коммуникативная направленность реализуется опосредствованно через предложение в целом. Все эти особенности можно наблюдать на любом из этих значений.
Так, например, категория числа существительных включает два соотносительных (однородных противоположных) значения — единственное и множественное число, отражающих наиболее общие количественные отношения, познанные человеком и обязательно выражающихся грамматическими средствами. «Немаркированность» единственного числа здесь чисто внешняя, ибо отсутствие форманта множественного числа однозначно выражает «единственность»26 .
Ко второму виду (2) относятся значения, в основе которых лежит отношение объективного содержания высказывания к действительности, а именно: лица, времени, наклонения27 .
В отношении значений (2) можно говорить об опосредствованной соотнесенности с действительностью, поскольку выражаемые ими отношения хотя и существуют объективно и независимо от участников общения, но обусловлены актом общения, который как бы является точкой отсчета для этих значений28 . Формы лица дифференцируют носителя действия как говорящее, слушающее или<404> некое третье «лицо»; формы наклонения характеризуют каждое действие как реальное, возможное или желательное, что очень важно именно для коммуникации.
В категории времени глагола коммуникативный компонент значения выступает еще отчетливее: понятие времени, познанного человеком, преобразуется в языке в грамматические значения настоящего, прошедшего и будущего, точкой отсчета для которых является сам момент сообщения о данном действии (момент речи)29 . Лексические же средства выражают абсолютное время действия, если считать абсолютным временем, скажем, даты, выраженные непосредственно или опосредствованно через наречия или существительные.
В основе значений третьего вида (3) лежит отношение говорящего к высказываемому. Эти значения имеют непосредственно коммуникативно-оценочный характер и представляют собой необходимый компонент окончательного преобразования знаний, которыми владеет говорящий, в информацию для слушающего.
Но в грамматическое значение преобразуется не всякое субъективное отношение говорящего к высказываемому им, а только те отношения, которые необходимы для коммуникации. Определяющим в этом преобразовании является ориентация на определенного рецепиента, учет его осведомленности.
Коммуникативно-оценочное отношение говорящего к высказываемому манифестируется в следующих основных категориях: а) в категории коммуникативной установки (цели высказывания), образующей оппозицию: сообщение/вопрос/побуждение (каждое предложение обязательно оформляется как повествовательное, вопросительное или побудительное); б) в категории коммуникативного задания, включающей значения данного — нового. Обе эти категории имеют общую основу: говорящий оценивает осведомленность слушающего. Различия между ими заключаются в том, что в значениях коммуникативной установки взаимодействуют два компонента: осведомленность слушающего и самого говорящего. Говорящий либо сообщает, что он знает, но чего, как он предполагает, не знает слушающий, либо спрашивает о том, чего не знает, но что, как он предполагает, знает слушающий.
В категории коммуникативного задания значения данного и нового дифференцируются целиком на основе предполагаемой осведомленности слушающего30 : данное (известное для слушающего)<405> служит опорой, исходным пунктом для сообщения нового (неизвестного для слушающего). При этом коммуникативное задание накладывается на коммуникативную установку: и в сообщении, и в вопросе, и в побуждении данное и новое дифференцируется по одному и тому же принципу. Ср. Петр пришел и Петр пришел; Пришел Петр? и Петр пришел?; Приходи к нам завтра и Приходи к нам завтра.
К значениям (3) следует также отнести: а) определенность/ неопределенность (конечно, в том случае, если эти значения образуют грамматическую категорию), которые весьма сходны со значениями данного/нового по своей коммуникативной обусловленности, но в большинстве языков ограничены именем существительным и представляют собой, следовательно, морфологическую категорию; б) категоричность/предположительность; эти значения, как и значения коммуникативной установки, обусловлены осведомленностью говорящего: Он уехал в Ленинград — Очевидно (вероятно, может быть) он уехал в Ленинград.
В значениях (3), как видим, преобладает субъективный компонент, но субъективное отношение говорящего, выражаемое в этих значениях, обусловлено объективными обстоятельствами: осведомленностью его и слушающего и ситуацией общения.
В плане выражения семантические различия между выделяемыми видами грамматических значений проявляются в двух направлениях: в средствах формального выражения и в различной валентности, ограниченности лексическим материалом и синтаксическими структурами.
Значения (1) выражаются, как правило, морфологическими средствами — синтетическими и аналитическими. Они ограничены прежде всего частями речи, а также отдельными разрядами слов внутри частей речи. Это объясняется именно характером выражаемых ими отношений: не все отношения этого типа свойственны всем предметам, обозначаемым соответствующими словами (частями речи). Так, например, противопоставленные залоговые формы во многих языках имеют только переходные глаголы, основная масса которых имеет общий семантический признак, требующий точного выражения субъектно-объектного отношения, что и достигается залоговыми формами; степени сравнения возможны только у слов, выражающих признак, доступный количественному измерению.
Значения (2) также выражаются морфологическими средствами, но они ограничены (речь идет об индоевропейских языках) личными формами глагола, а тем самым актуализируются только на уровне предложения. Лицо, время и наклонение являются обязательными компонентами содержания предложения.
Значения (3) выражаются такими синтаксическими средствами, как порядок слов, особые синтаксические конструкции, а также некоторыми модальными словами и частицами. Но особая роль<406> среди средств выражения значений (3) принадлежит интонации. Интонационные структуры (интонемы) являются обязательным и, что особенно важно, однозначным средством актуализации коммуникативного задания. При выражении же коммуникативной установки роль интонационных структур может варьироваться от обязательного средства до ослабленных вариантов и даже полной нейтрализации (вопрос, побуждение) [57]31 . Значения (3) в силу своего коммуникативно-оценочного характера не ограничены лексическим материалом. Но они, как и значения (2), ограничены синтаксически: и те и другие эксплицитное выражение находят только в предложении. Значения (2) и (3), превращая некоторую последовательность слов в законченную коммуникативную единицу, являются, таким образом, необходимым компонентом каждого предложения независимо от его лексического состава. Подчеркиваем, что значения (3) так же обязательны в каждом предложении, как и значения (2). Группа слов с личной формой глагола, т. е. с выраженными значениями лица, времени и наклонения (нужно учитывать также возможность нулевой формы связки в некоторых языках), еще не есть предложение, если она не оформлена как сообщение, вопрос, побуждение и если в ней не выражено коммуникативное задание, т. е. не показано, что является данным и что новым.
Таким образом, именно в предложении, и только в предложении, реализуются в единстве с лексическими все виды грамматических значений, отражающих отношения, актуальные для сообщения как в плане познавательно-объективного содержания, так и в плане коммуникативно-субъективной оценки. Внешне это единство проявляется в том, что словоформы, выражающие объективные отношения, преобразуются в члены предложения, которые располагаются относительно друг друга и объединяются интонационной структурой соответственно коммуникативной установке и коммуникативному заданию. Предложение как основная единица общения представляет собой, таким образом, в плане содержания «единство во множестве», конгломерат значений, в которых отражается объективная действительность и выражается отношение к ней говорящего субъекта [4; 12; 65].
ПРОБЛЕМА СООТНОШЕНИЯ ЯЗЫКА И ЛОГИКИ
В аспекте связи языка и мышления проблема соотношения языка и логики может иметь двоякий смысл в зависимости от понимания самого термина «логика», который употребляется неоднозначно.<407>
«Логика» («логический») употребляется в широком смысле как синоним мышления, мыслительного, а поскольку мышление отражает действительность, то обозначение «логический» распространяется в этом случае и на объективные закономерности. Такое понимание логики связано с понятием диалектической логики, отражающей объективную (естественную) диалектику вещей. «Логика есть учение о внешних формах мышления, о законах развития всех материальных, природных и духовных вещей, т. е. развития всего конкретного содержания мира и познания его, т. е. итог, сумма, вывод истории познания мира» [42, 84].
Широкое значение термина «логический» выступает в таких контекстах, как, например: «внутренняя логика развития», «логика предмета, характера», отражение в языке «логических закономерностей мышления» и т. п.
«Логика» («логический») употребляется в более узком смысле как обозначение формальной логики — науки о законах и формах правильного (непротиворечивого) мышления, которая противопоставляется содержательной диалектической логике. Но и в этом случае термин «логика» не совсем однозначен. К формальной логике, как известно, относится и традиционная аристотелевская логика и математическая (символическая) логика. Известно, что между ними существуют важные различия (они раскрываются, правда, в литературе неоднозначно). Формальная логика не приравнивается к теории познания. Обычно подчеркивается, что она не изучает мышление в целом, а только охватывает некоторые его стороны, в частности, что она должна служить орудием контроля за точным и однозначным оперированием понятиями внутри теоретической системы.
«Современная формальная логика с ее аксиоматическими построениями довольно далеко отошла от структуры естественного мышления и не сделала своим непосредственным предметом структуру теоретического мышления наших дней, а именно последнее является объектом интересов логики науки» [56, 139]. Характерно также следующее высказывание А. Эйнштейна: «Чисто логическое мышление само по себе не может дать никаких знаний о мире фактов; все познание реального мира исходит из опыта и завершается им. Полученные чисто логическим путем положения ничего не говорят о действительности» [100, 62].
В настоящее время проблемы логики приобрели особую актуальность в связи с развитием кибернетики и логики науки и широко дискутируются на различных симпозиумах и в печати. Особо обсуждается вопрос о необходимости синтезирования существующих видов логики, в частности ее широкого и узкого вариантов. Показательно в этом отношении, например, что в резолюции симпозиума по логике и методологии науки (июнь 1965, г. Киев) констатируется, «что в настоящее время разработка актуальных проблем теории мышления невозможна на основе средств тради<408>ционной формальной логики», «что противопоставление друг другу «содержательной» и «формальной» логики диалектической и математической логик несостоятельно».
Для плодотворного обсуждения вопроса о соотношении языка и логики, очевидно, прежде всего необходимо установить, какая логика имеется в виду. Однако в большинстве работ по этому вопросу виды логики не разграничиваются, не уточняется, какой аспект логического анализа предполагается в данном случае. Это приводит к подмене понятий и является причиной самых противоречивых точек зрения.
Для изучения взаимосвязи мышления и языка особенно важно дифференцировать широкое и узкое понимание логики32 . Это необходимо прежде всего для решения традиционной проблемы соотношения логических и языковых категорий (часто ее формулируют как соотношение логических и грамматических категорий, хотя вопрос, как правило, не ограничивается грамматическими категориями, если не понимать грамматику широко, как равнозначную языку).
При широком понимании логики под логическими категориями в конечном счете понимают мыслительные категории, отражающие реальные объекты. Такое понимание лежит в основе теории понятийных категорий, представленной у О. Есперсена, а также у И. И. Мещанинова. Так, Есперсен пишет: «Следовательно, приходится признать, что наряду с синтаксическими категориями, или кроме них, или за этими категориями, зависящими от структуры каждого языка, в том виде, в каком он существует, имеются еще внеязыковые категории, не зависящие от более или менее случайных фактов существующих языков. Эти категории являются универсальными, поскольку они применимы ко всем языкам, хотя они редко выражаются в этих языках ясным и недвусмысленным образом. Некоторые из них относятся к таким фактам внешнего мира, как пол, другие к умственной деятельности или к логике. За отсутствием лучшего термина я буду называть эти категории понятийными категориями. Задача грамматистов состоит в том, чтобы в каждом конкретном случае разобраться в соотношении, существующем между понятийной и синтаксической категориями». [22, 57—58].
Из такого же широкого понимания логических категорий исходит также, например, М. Докулил, разграничивая синтаксические и гносеологико-логические категории и подчеркивая, что<409> последние отражаются в синтаксических категориях опосредствованным и сложным образом [21]. Из узкого понимания логики исходит, например, В. 3. Панфилов, который относит к логическим категориям только категории «логико-грамматического уровня», противопоставляя последние грамматическим категориям, не связанным, по его мнению, непосредственно с мышлением, хотя и обладающим определенным значением [63].
Если речь идет о связи языка и формальной логики (т. е. логики в узком понимании), то вопрос о соотношении логических и грамматических категорий должен быть ограничен соответственно категориями, формами мышления, которыми занимается формальная логика.
Наиболее часто обсуждение вопроса о соотношении логики и языка (грамматики) исходит из традиционной формальной логики, соответственно этому предметом рассмотрения являются такие проблемы, как соотношение понятия и слова, суждения и предложения. Значительно меньше внимания привлекает проблема умозаключения как логической формы мышления и языковых форм ее выражения. Нужно подчеркнуть, что и в отношении этих ограниченных и достаточно старых проблем отмечается чрезвычайная пестрота взглядов и концепций, которые можно рассмотреть здесь только в самом общем схематическом виде.
Соотношение слова и понятия является одним из самых спорных вопросов и в логике и в языкознании. Основа споров — это отношение понятия и значения слова. Обобщая самые разнообразные высказывания, можно выделить два основных взгляда: 1) значение слова приравнивается понятию (или, наоборот, понятие отождествляется со значением слова); 2) значение слова рассматривается как языковая категория плана содержания, познавательным субстратом которой является понятие как логическая категория. Второй взгляд представляется нам правильным и соответствующим тому пониманию языкового значения вообще, которое развивалось в предыдущем разделе. Нужно подчеркнуть, что эта концепция соотношения понятия и значения слова находит все большее признание не только среди лингвистов, но и среди логиков, философов. Такой взгляд на соотношение понятия и значения развивает, например, А. А. Абрамян: «Значение, не сливаясь с понятием, предполагает его» [1, 82].
Сходную мысль с подчеркиванием двух возможных аспектов рассмотрения содержания слова находим также у А. Шаффа: «В зависимости от того, воспринимаем ли мы данное мыслительно-языковое образование с точки зрения мыслительного процесса или языкового (т. е. в зависимости от того, на какой из двух сторон мы акцентируем ваше внимание), оно выступает или как понятие (содержание понятия), или как значение слова» [92, 290].
В области языкознания проблеме «слово и понятие» также посвящено много работ, в которых очень убедительно доказывается,<410> что значение слова неправомерно просто отождествлять с понятием, соответственно тому, как нельзя отождествлять язык и мышление (см. гл. «Знаковая природа языка» раздел «Понятие языкового знака»).
Пожалуй, еще более спорной, но не менее популярной является проблема соотношения суждения и предложения, логических и грамматических субъекта и предиката. Сложность и запутанность ее прежде всего обусловлена тем, что не существует общепринятого определения суждения и его членов (терминов) S и Р, а тем самым их соотношения с соответствующими языковыми категориями33 . Основными линиями расхождений можно считать следующие. Существует два основных определения логического суждения. Во-первых, суждение рассматривается как познавательный акт, в котором предмету (субстанции, вещи) приписывается какой-либо общий признак. Предмет является содержанием логического субъекта, признак — логического предиката, отношение между S и Р может быть либо истинным, либо ложным. Считается — явно или неявно, — что S и Р тем самым выражаются грамматическими подлежащим и сказуемым (слово в именительном падеже обозначает носителя признака, выраженного в сказуемом). Во-вторых, суждение определяется как высказывание чего-то о чем-то, соответственно этому субъект и предикат суждения рассматриваются как «подвижные» категории, а это означает, что S и Р могут выражаться любыми членами предложения. Так, например, в предложении Строится дом предикат усматривается в подлежащем, а субъект в сказуемом; в предложении Он приехал быстро считают предикатом быстро, а субъектом Он приехал.
Вторая концепция в сущности уравнивает логическое суждение с тем, что с конца прошлого века интерпретировалось как психологическое суждение, да и в настоящее время в зарубежной лингвистике всегда фигурирует под этим названием (например, у Л. Блумфилда, Е. Куриловича, Ш. Балли и многих других).
Таким образом, вся эта проблема усложняется неразграничением в мышлении логического и психологического. Различие между ними просто снимается: либо психологическое суждение вообще устраняется, либо целиком отождествляются оба понятия.
Между тем можно отметить попытки аргументированного разграничения психологического и логического суждения [87]. Заслуживает внимания также анализ соотношения психологического и логического в общефилософском аспекте у Т. Д. Павлова, который рассматривает его как диалектическое единство субъективного и объективного [61].<411> По вопросу о соотношении суждения и предложения существуют также две точки зрения. Одни исследователи считают, что в каждом предложении выражается суждение, а суждение может выражаться только в предложении. Некоторые авторы, принимающие этот постулат, пытаются только как-то разрешить сомнения, возникающие в связи с вопросительными и побудительными предложениями, а также односоставными.
Другие полагают, что суждение не обязательно заключается в любом предложении. Исходя из понимания суждения как выражения единства отдельного и общего («особенного» и «всеобщего» у Гегеля) различают предложения, выражающие суждение (т. е. отношение отдельного и общего, предмета и признака), и предложения, не выражающие суждения (т. е. не имеющие этого признака). Так, Гегель пишет: «Суждения отличны от предложений; в последних содержатся такие определения субъектов, которые не стоят в отношении всеобщности к ним, — состояние, отдельный поступок и т. п.». Гегель считает, что нельзя считать суждением предложения типа Я хорошо спал; Цезарь родился в Риме в таком-то году и т. п. [14, 275]34 .
Если сравнивать обе точки зрения на соотношение суждения и предложения, то можно установить, что их противоречивость коренится в одностороннем подходе и к суждению и к предложению. В первом случае исходят из понимания суждения как познавательного акта — обнаружения признака в предмете, а в предложении усматривают только одну его сторону — формирование мысли. Отсюда делают вывод об обязательной коррелятивной связи между ними: если есть суждение, то должно быть предложение, и наоборот. Во втором случае категорически противопоставляются мыслительное и коммуникативное содержание предложения, причем актом мысли признается только установление отношения отдельного и общего, если именно это отношение выступает на первый план. Если же предложение преследует непосредственно коммуникативную цель, то считается, что оно не выражает суждения (как, например Я хорошо спал или Вчера приехала моя сестра ).
Нужно признать совершенно естественным, что обе точки зрения не удовлетворяют требованиям развивающихся языкознания и логики. Многие пытаются найти более доказательные способы выяснения соотношения между логическими и языковыми категориями, в частности между суждением и предложением. Усилия направлены в большинстве случаев на то, чтобы преодолеть тенденцию усматривать между ними непосредственное прямолиней<412>ное соотношение. Однако при этом ограничиваются, как правило, частными вопросами, связанными с отдельными видами предложений и суждений [89; 90; 101; 108].
Нам представляется, что основной недостаток существующих вариантов решения проблемы соотношения логических и языковых категорий заключается в том, что это соотношение интерпретируется как прямолинейно-однозначное в самом общем виде, что роль языка в мышлении сводится к форме выражения логических категорий. При этом игнорируется сложность и мышления и языка, специфическое переплетение в них познавательного и коммуникативного компонентов, а также особенностей их функционирования в разных сферах человеческой деятельности.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. А. А. Абрамян. Значение как категория семиотики. «Вопросы философии», 1965, №1.
2. В. Г. Адмони. Введение в синтаксис современного немецкого языка. М., 1955.
3. В. Г. Адмони. О многоаспектно-доминантном подходе к грамматическим явлениям. — ВЯ, 1961, №2.
4. В. Г. Адмони. Партитурное строение речевой цепи и система грамматических значений в предложении. «Филол. науки», 1961, №3.
5. Н. Д. Арутюнова. О простейших значимых единицах языка. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
6. Ш. Балли. Общая лингвистика и вопросы французского языка. М., 1955.
7. А. Берг, И. Но вик. Развитие познания и кибернетика. «Коммунист», 1965, №2.
8. Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
9. С. Блэк. Лингвистическая относительность (Теоретические воззрения Б. Л. Уорфа). — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
10. В. А. Богородицкий. Общий курс русской грамматики. М., 1935.
11. Н. Винер. Кибернетика и общество. М., 1958.
12. В. В. Виноградов. Основные вопросы синтаксиса предложения. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1959.
13. Л. С. Выготский. Мышление и речь. М. — Л., 1934.
14. Гегель. Соч., т. 1. М. — Л., 1929.
15. Г. Глисон. Введение в дескриптивную лингвистику. М., 1959.
16. Б. Н. Головин. Введение в языкознание. М., 1966.
17. Б. Н. Головин. Заметки о грамматическом значении. — ВЯ, 1962, №2.
18. М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
19. М. М. Гухман. О единицах сопоставительно-типологического анализа грамматических систем родственных языков. — В кн.: «Структурно-типологическое описание современных германских языков». М., 1966.
20. М. М. Гухман. Э. Сепир и этнографическая лингвистика. — ВЯ, 1954, №1.<413>
21. М. Докулил. К вопросу о морфологической категории. — ВЯ, 1967, №6.
22. О. Есперсен. Философия грамматики. М., 1958.
23. Н. И. Жинкин. Механизмы речи. М., 1958.
24. Н. И. Жинкин. О кодовых переходах во внутренней речи. — ВЯ, 1964. №6.
25. Л. Н. Засорина. Трансформация как метод лингвистического эксперимента. В сб.: «Тезисы докладов на конференции по структурной лингвистике, посвященной проблемам трансформационного метода». М., 1961.
26. В. А. Звегинцев. Лингвистические универсалии и лингвистика универсалий. — В сб.: «Проблемы языкознания». М., 1967.
27. В. А. Звегинцев. Очерки по общему языкознанию. М., 1962.
28. В. А. Звегинцев. Теоретико-лингвистические предпосылки гипотезы Сепира — Уорфа. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 1. М., 1960.
29. И. П. Иванова. К вопросу о типах грамматических значений. «Вестник ЛГУ», 1956, №2.
30. А. В. Исаченко. О грамматическом значении. — ВЯ, 1961, №1.
31. С. Карцевский. Об асимметричном дуализме лингвистического знака. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
32. Г. Клаус. Кибернетика и философия. М., 1964.
33. Г. В. Колшанский. Логика и структура языка. М., 1965.
34. Г. В. Колшанский. О функции языка. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 2. М., 1962.
35. М. М. Кольцова. Физиологическое изучение явлений обобщения и абстракции. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
36. П. В. Копнин. Природа суждения и формы его выражения в языке. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.
37. И. М. Коржинек. К вопросу о языке и речи. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
38. Н. Н. Коротков, В. З. Панфилов. О типологии грамматических категорий. — ВЯ, 1965, №1.
39. К. Г. Крушельницкая. Грамматические значения в плане взаимоотношения языка и мышления. — В сб. «Язык и мышление». М., 1967.
40. К. Г. Крушельницкая. Трансформационный метод и проблема значения. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1964
41. Е. С. Кубрякова. Комментарий к кн.: Л. Блумфилд. Язык. М., 1968.
42. В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 29.
43. В. И. Ленин. философские тетради. М., 1947.
44. A. A. Лeонтьев. Психолингвистика. М., 1967.
45. A. A. Лeонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.
46. А. Н. Леонтьев. Культура, поведение и мозг человека. «Вопросы философии», 1968, № 7.
47. А. Н. Леонтьев. О механизме чувственного отражения. «Вопросы психологии», 1959, №2.
48. А. Р. Лурия. Теория развития высших психических функций. «Вопросы философии», 1966, №7.
49. К. Маркс. Из ранних произведений. М., 1956.
50. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3
51. К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.
52. А. Мартине. Основы общей лингвистики. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
53. Г. П. Мельников. Кибернетический аспект различения созна<414>ния, мышления, языка и речи. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
54. И. И. Мещанинов. Соотношение логических и грамматических категорий. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
55. И. И. Мещанинов. Члены предложения и части речи. М. — Л., 1945
56. И. С. Нарcкий. О проблеме противоречия в диалектической логике. «Вопросы философии», 1967, №6.
57. О. A. Hopк. Основные интонационные модели в немецком языке. «Иностранные языки в школе», 1964, №3.
58. Т. И. Ойзерман. Основные ступени процесса познания. М., 1957.
59. В. М. Павлов. Проблема языка и мышления в трудах В. Гумбольдта и в неогумбольдтианском языкознании. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
60. Т. Д. Павлов. Информация, отражение, творчество. М., 1967.
61. Т. Д. Павлов. Теория отражения. М., 1949.
62. Р. В. Пазухин. Учение К. Бюлера о функциях языка как попытка психологического решения лингвистических проблем. — ВЯ, 1963, №5.
63. В. З. Панфилов. Грамматика и логика. М. — Л., 1963.
64. В. З. Панфилов. К вопросу о соотношении языка и мышления. — В сб.: «Мышление и язык». М., 1957.
65. А. М. Пешковский. В чем же, наконец, сущность формальной грамматики? — В кн.: А. М. Пешковский. Избранные труды. М., 1959.
66. А. М. Пешковский. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1938.
67. Я. А. Пономарев. Психика и интуиция. М., 1967.
68. А. А. Потебня. Мысль и язык. Харьков, 1913.
69. А. А. Реформатский. Дихотомическая классификация дифференциальных признаков и фонематическая модель языка. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
70. Ю. В. Рождественский. О лингвистических универсалиях. — ВЯ, 1968, №2.
71. С. Л. Рубинштейн. Принципы и пути развития психологии. М., 1959.
72. Б. А. Серебренников. К проблеме типов лексической и грамматической абстракции. — В сб.: «Вопросы грамматического строя». М., 1955.
73. Б. А. Серебренников. Об относительной самостоятельности развития системы языка. М., 1968.
74. И. М. Сеченов. Соч., т. 2. 1908.
75. А. В. Славин. Образная модель как форма научно-исследовательского мышления. «Вопросы философии», 1968, №3.
76. Н. А. Слюсарева. Об универсализме в грамматике. — В сб.: «Иностранные языки в высшей школе», вып. 3. М., 1966.
77. А. И. Смирницкий. Морфология английского языка. М., 1959.
78. А. И. Смирницкий. Синтаксис английского языка. М., 1957.
79. М. И. Стеблин-Каменский. Об основных признаках грамматического значения. «Вестник ЛГУ», 1954, №6.
80. Ю. С. Степанов. Основы общего языкознания. М., 1966.
81. В. С. Украинцев. Информация и отражение. «Вопросы философии», 1963, №2.
82. А. И. Уемов. Вещи, свойства и отношения. М., 1963.
83. А. И. Уемов. Строение умозаключений как проблема логики научного познания. «Вопросы философии», 1966, №7.
84. Э. М. Уленбек. Еще раз о трансформационной грамматике. — ВЯ, 1968, №3, 4.
85. Д. С. Уорс. Трансформационный анализ конструкций с творитель<415>ным падежом в русском языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 2. М., 1962.
86. А. А. Уфимцева. Слово в лексико-семантической системе языка. М., 1968.
87. Ф. Ф. Фортунатов. Избранные труды, т. 2. М., 1957.
88. Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. II. М., 1949.
89. П. В. Чесноков. Логическая фраза и предложение. Ростов-на-Дону, 1961.
90. П. В. Чесноков. О взаимосоответствии формальных типов языковых и логических построений. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
91. А. А. Шахматов. Синтаксис русского языка. Л., 1941.
92. А. Шафф. Введение в семантику. М., 1963.
93. Ф. Н. Шемякин. Язык и чувственное познание. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
94. Е. О. Шендельс. О грамматическом значении в плане содержания. — В сб.: «Принципы научного анализа языка». М., 1959.
95. Е. О. Шендельс. О грамматической полисемии. — ВЯ, 1962, №3.
96. Д. А. Штеллинг. О неоднородности грамматических категорий. — ВЯ, 1959, №1.
97. Г. П. Щедровицкий. Что значит рассматривать языки как знаковую систему? — В сб.: «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода»». М., 1967.
98. Г. П. Щедровицкий. Языковое мышление и его анализ. — ВЯ, 1957, №1.
99. Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1965.
100. А. Эйнштейн. Физика и реальность. М., 1965.
101. В. С. Юрченко. О взаимосвязи мышления, языка и речи на коммуникативном уровне. — В сб.: «Язык и мышление». М., 1967.
102. Р. Якобсон. Типологические исследования и их вклад в сравнительно-историческое языкознание. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
103. В. Н. Ярцева. Проблема формы и содержания синтаксических единиц в трактовке дескриптивистов и «менталистов». — В сб.: «Вопросы истории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
104. К. Ammer, G. Ìeier. Bedeutung und Struktur. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.
105. Ì. Dokulil. Zum wechselseitigen Verhäitnis zwischen Wortbildung und Syntax. TLP, 1. Prague, 1964.
106. A. V. Isačenko, R. Růžička. Semantik der Grammatik. «Zeichen und System der Sprache». Bd. III. Berlin, 1966.
107. O. Lečka. Zur Invariantenforschung in der Sprachwissenschaft. TLP, 1. Prague, 1964.
108. F. Schmidt. Logik der Syntax. Berlin, 1957.
109. W. Timm. Zum Verhältnis zwischen Bewußtsein und Information. «Deutsche Zeitschrift für Philosophie». 1963, N 7.
110. Universals of language. Cambridge (Mass.), 1963.<416>
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЯЗЫК КАК ОБЩЕСТВЕННОЕ ЯВЛЕНИЕ
Мысль о тесной связи языка и общества возникла в сознании людей, по-видимому, очень давно.
Основная трудность исследования этого вопроса заключается в том, что эта идея, содержась во многих высказываниях, не формулируется в форме тезиса: язык — общественное явление. Имплицитное выражение этой идеи можно найти и в утверждении некоторых древнегреческих философов о возможности возникновения названий предметов на основе договоренности между людьми, и в высказывании Г. Лейбница о языке как лучшем зеркале человеческого духа, и в известном положении Вильгельма Гумбольдта, согласно которому язык возник как следствие необходимости в общении, ив работах К. Фосслера, А. Мейе, Ш. Балли, Ж. Вандриеса и целого ряда других исследователей. Только увлекшийся идеями Чарльза Дарвина А. Шлейхер был склонен утверждать, что языки представляют естественные организмы, независимо от воли людей возникающие, развивающиеся и отмирающие. Языкознание Шлейхер считал поэтому естественной наукой.
Значительный вклад в разработку социологических проблем языка внесли русские лингвисты: В. В. Виноградов, Г. О. Винокур, А. М. Пешковский, Е. Д. Поливанов, А. И. Селищев, Л. П. Якубинский и др. Своеобразное преломление эти проблемы нашли также в период господства в нашей стране так называемого «нового учения о языке» Н. Я. Марра.
Повышению интереса к социальной стороне языка в значительной мере способствовала деятельность языковедов этнолингвистического направления, возникшего за рубежом как дальнейшее развитие идей В. Гумбольдта (ср. работы Э. Сепира и Б. Уорфа.)
Распространение структурализма в мировом языкознании, связанное с привлечением внимания к проблемам изучения внутренней языковой структуры, способствовало известному оттеснению к периферии лингвосоциологических проблем. Тем не менее<417> интерес к ним никогда не прекращался. Особенно много внимания в зарубежной лингвистике уделяется изучению культурно-исторических факторов развития языка и проблемам «языкового существования», влияния языкового строя на особенности восприятия и «видения мира» [36; 38; 39; 40; 41; 42; 43].
Охарактеризовать язык как общественное явление — это значит найти такие его отличительные черты и особенности, которые бы совершенно ясно показывали принадлежность языка именно к общественным явлениям.
На тему «Язык и общество» написано в настоящее время довольно много специальных монографических исследований, однако, к сожалению, приходится отметить, что почти все они отличаются односторонностью изложения. Так, например, в известной работе Р. О. Шор «Язык и общество» [33] все внимание автора сосредоточено на показе и выделении социального момента в слове.
Специальная монография Джойса Гертцлера «Asociologyoflanguage» [37] также посвящена по существу рассмотрению различных социальных факторов, оказывающих влияние на язык. Правильное марксистское понимание общественной природы языка, как считает Е. М. Галкина-Федорук, обусловливается: 1) правильным пониманием зависимости языка от жизни и состояния общества и 2) правильным пониманием значения языка в жизни общества [3].
В сборнике «Язык и общество», изданном Институтом языкознания АН СССР [35], рассматриваются такие проблемы, как социальная обусловленность языка, социальная дифференциация языков, функциональное развитие языков, языковая политика, языковое строительство, функция языка как этнического признака, значение социального фактора в развитии языка, роль социологических факторов в развитии языка. Словом, акцент опять-таки делается на том, в каких отношениях язык оказывается зависимым от общества.
Для более полной характеристики языка как общественного явления и выявления его специфики именно в этом плане, необходимо рассмотреть язык в разных аспектах. Основной отправной посылкой является констатация зависимости языка от общества и признание специфики его основной функции — быть средством общения. В связи с вышеизложенным представляется целесообразным рассмотреть четыре вопроса: 1) специфика обслуживания языком общества, 2) выражение языком общественного сознания, 3) зависимость развития языка от развития и состояния общества, 4) роль общества в создании и формировании языка.<418>
СПЕЦИФИКА ОБСЛУЖИВАНИЯ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВА
Нередко можно слышать, что наиболее существенным признаком, позволяющим относить язык к разряду общественных явлений, оказывается его способность обслуживать общество. Но язык обслуживает общество не так, как обслуживают его все другие общественные явления (базис, надстройка, идеология и т. д.). Констатация того факта, что язык обслуживает общество, сама по себе еще не является решающим критерием для отнесения языка к разряду общественных явлений. Обслуживать общество могут машины и даже отдельные явления природы, поставленные на службу человеку. Например, сила падающей воды, приводящей в движение гидротурбину, также в какой-то мере обслуживает общество. Весь вопрос состоит в том, как язык обслуживает общество и в какой мере он его обслуживает.
Многие общественные явления обслуживают общество только в определенном отношении. Специфические особенности базиса состоят в том, что он обслуживает общество экономически. Специфические особенности надстройки состоят в том, что она обслуживает общество политическими, юридическими, эстетическими и другими идеями и создает для общества соответствующие нормы мировоззрения.
Наиболее примечательная особенность языка, сближающая его с другими общественными явлениями и в то же время коренным образом отличающая его от них, состоит в том, что язык обслуживает общество абсолютно во всех сферах человеческой деятельности.
По этой причине язык не может быть отождествлен ни с одним из других общественных явлений. Он не является ни формой культуры, ни идеологией определенного класса, ни надстройкой в самом широком понимании этого слова. Эта особенность языка целиком и полностью вытекает из особенности его главной функции — быть средством общения. (см. гл. «К проблеме сущности языка»)
ВЫРАЖЕНИЕ ЯЗЫКОМ ОБЩЕСТВЕННОГО СОЗНАНИЯ
Существенным признаком языка как общественного явления выступает его способность отражать и выражать общественное сознание. На первый взгляд, этот признак может показаться несущественным, поскольку другие явления, обслуживающие общество, также могут отражать общественное сознание. Машины, обслуживающие общество, несомненно, в известной мере отражают общественное сознание, поскольку их создание немыслимо без учета и использования определенной суммы знаний, накопленных обществом. Базис и надстройка, обслуживающие обще<419>ство, также отражают общественное сознание. Однако отличительное свойство языка состоит в том, что он по существу является единственным средством отражения и выражения общественного сознания в его полном объеме.
Необходимо отметить, что проблема отражения общественного сознания в языке часто обходится в специальных лингвистических работах, а также в курсах по общему языкознанию. Попытки ее решения в истории языкознания нередко приводили к грубым ошибкам вульгарно-социологического характера. Все это объясняется нечеткостью определений сущности общественного сознания, которая нередко встречается в распространенных учебниках по диалектическому материализму и в работах популярного характера.
Марксизм учит, что общественное сознание является отражением общественного бытия. «Материализм, — замечает В. И. Ленин, — вообще признает объективно реальное бытие (материю), независимо от сознания, от ощущения, от опыта и т. д. человечества. Сознание есть только отражение бытия, в лучшем случае приблизительно верное (адекватное, идеально точное) его отражение» [14, 346]. Нетрудно понять, что Ленин употребил термин «сознание» в широком смысле слова как отражение бытия в целом. В таком же широком смысле употребляли термин «сознание» Маркс и Энгельс: «Язык так же древен, как и сознание; язык есть практическое, существующее и для других людей, и лишь тем самым существующее также и для меня самого действительное сознание» [16, 29].
Несмотря на наличие четких определений сущности общественного сознания, которые мы находим в трудах классиков марксизма, в нашей специальной философской литературе существует немало расплывчатых определений этой важнейшей гносеологической категории. Общественное сознание сплошь и рядом смешивается с идеологией, с мышлением и т. п.1 <420>
С удовлетворением можно отметить, что подобная нечеткость определений в нашей специальной философской и исторической литературе начинает преодолеваться. В более широком смысле общественное сознание включает не только идеологические формы, но и естественные науки — все познание (как общественное, так я естественное). Такое толкование содержания общественного сознания обосновывается тем, что идеи о жизни природы и идеи о жизни общества — это идеи не каких-то отдельных обособленных индивидов, а общественные идеи, поскольку знание природы и общества постигается коллективными усилиями многих поколений. Так, например, В. Ф. Зыбковец в своей книге «Дорелигиозная эпоха» дает следующие определения сознания вообще и общественного сознания в частности: «Сознание — это содержание мышления. Сознание есть общественная и личная практика людей в опосредованной, обобщенной отраженной форме, т. е. в форме понятий. Общественное сознание — живое отражение общественного бытия, общая характеристика уровня всего духовного развития человеческого общества в исторически определенный момент». «Мировоззрение — общее осмысление бытия» [7, 119].
«В общественном сознании, замечает В. В. Журавлев, содержатся части, различающиеся по их отношению к идеологической надстройке общества. Одни элементы общественного сознания входят в надстройку (политические, правовые, философские, религиозные и прочие взгляды), другие не входят (науки о природе и технические науки). Рассматриваемое с этой стороны общественное сознание есть единство надстроечных и ненадстроечных сторон, классовых и неклассовых элементов» [9, 12].
В сборнике «Формы общественного сознания» дается специальное разъяснение о роли различных идей по их отношению к базису и надстройке: «Общественное сознание, разделяясь по одной линии на общественную психологию и идеологию, по другой линии разделяется на ряд форм. К ним относятся: политические идеи, правовые, моральные, художественные, религиозные, философские. Эти формы сознания суть идеологические формы и входят в надстройку. Но не все вообще идеи входят в надстройку. Разумеется, все без исключения идеи имеют свои корни в развитии производительных сил. Но, например, технические идеи отражают изменения производительных сил не так, как, скажем, правовые идеи. Если первые отражают эти изменения непосредствен<421>но, то вторые отражают их опосредствованно, через изменения в экономических отношениях, и потому являются надстроечными [31, 19].
Произведя деление различных форм сознания на надстроечные и ненадстроечные, следует иметь всегда в виду некоторую условность этого деления. В действительности все формы сознания могут в какой-то мере содержать в себе элементы надстроечные и ненадстроечные. Естественные науки в своих наиболее общих выводах становятся неотъемлемой частью мировоззрения2 .
Далее, все формы общественного сознания осуществляют не только социально-классовые, но и познавательные функции. А это значит, что они включают совокупность уже выработанных ранее исследовательских навыков, приемов, способов обработки фактического материала. Наконец, у любой из форм общественного сознания имеется система уже устоявшихся понятий и категорий. Рассматриваемые как формы мысли, эти категории также не могут быть отнесены к классовой стороне общественного сознания.
Более того, некоторые философы утверждают, что система научных знаний и различного рода идеологических форм не исчерпывает всего содержания общественного сознания. Структура его сложнее. Общественное сознание включает в себя также сознание людей, возникающее в процессе их обычной, будничной практики, — так называемое обыденное сознание3 .
В целях создания полноты представления о сущности общественного сознания было бы также полезно рассмотреть трактовку сущности сознания в психологии [34].
Психология рассматривает сознание как высшую, свойственную только человеку и связанную с речью функцию мозга, заключающуюся в обобщенном и абстрагированном обобщении действительности, в предварительном умственном построении действий и предвосхищении результатов деятельности, в самоконтроле и разумном регулировании поведения человека [34, 4—5].<422>
Под сознанием в психологии понимается весь духовный мир человека от элементарных ощущений до высших побуждений и сложной интеллектуальной деятельности. Для психологического подхода к сознанию характерно понимание его как процесса. Содержание этого процесса заключается в осознании человеком внешнего мира и самого себя. В результате взаимодействия с окружающей действительностью в процессе онтогенетического развития, в ходе общения с другими людьми человек отражает эту действительность, получает знание о ней. В отличие от животных, у которых знания сливаются с их жизнедеятельностью, человек отделяет знания от того, что в них отражается, и от того, кто их отражает. Это отделение возможно в связи с тем, что в языке объективируются результаты познавательной деятельности человека.
Совокупность знаний об окружающем, получаемая человеком непосредственно и в результате усвоения накопленного человечеством и закрепленного в языке, составляет необходимую предпосылку осознания объективной действительности и возникновения сознания как некоего специфического образования. Таким образом, знания составляют ядро сознания, его стержень.
Объективная действительность осознается не посредством ощущений. Эту функцию психологические явления выполняют, лишь включаясь в систему накопленных знаний, приобретенного опыта, при соотнесении с тем, каким было взаимодействие человека с объективной действительностью.
Сознание — новое качество психологических процессов, возникающее у человека в связи с общественно организованной деятельностью людей, с их трудом [34, 5—6]. Способность человека к теоретическим обобщениям, выраженным в языке, делает возможным в значительной степени замену индивидуального человеческого опыта «опытом рода» — опытом предшествующих поколений людей4 .
Благодаря общественному характеру языка, созданного обществом, мышление человека также приобретает общественный характер. Каждый человек мыслит теми же категориями, какими мыслят окружающие его люди, пользуется теми же понятиями, какими<423> пользуются все говорящие на данном языке. Язык тем самым превращается в одно из первейших условий существования общества.
Следует особо подчеркнуть, что не все содержание человеческого опыта становится общественным достоянием. Для познания, для прогрессивной практики наиболее существенны те результаты мышления, которые верно отражают объективную действительность. Можно предполагать, что на протяжении многовековой истории человечества, в процессе борьбы человека за существование сознательно, а часто и совершенно стихийно, отбиралось и обобщалось то, что было жизненно необходимо и практически полезно.
Общественный характер мышления проявляется на каждом этапе социального развития, благодаря ему осуществляется также духовная связь между разными этапами5 .
Было бы неправильно утверждать, что в общественной жизни людей существует только общественное сознание, общественное мышление и нет ничего индивидуального. В действительности общественное сознание создается, развивается и обогащается индивидами. Духовное богатство общества, искусство, все, что накоплено наукой и техникой, существуют лишь через индивидуальное сознание. Сознание общества функционирует только через сознание отдельных, конкретных живых людей. Вся система идеальных отношений людей мертва, пока она не будет пережита чувствующим, думающим индивидом. Только в индивидуальном чувственно-практическом действии человека, только в его психике, в его восприятиях, представлениях, в его наглядно-непосредственных формах отражения происходит соотнесение всей общественной системы знаний с объективной действительностью. Через индивидуальное бытие личности общество познает, понимает и преобразует мир.
Мышление отражает объективную действительность на основе и через посредство практики. Практика общества неразрывно связана с деятельностью личности, индивидуальной практикой.<224>
Практика опосредствует связь мышления с индивидуальной практикой. Различные виды мышления находятся в зависимости от различных видов практики — индивидуальной (индивидуальное мышление), общественной (общечеловеческое мышление), практики какой-то группы (групповое мышление). Индивидуальное, групповое и общечеловеческое мышление соотносятся как единичное, особенно и всеобщее [23, 126]. Однако, будучи неразрывно связанными, индивидуальная и общественная практика относительно самостоятельны6 .
Было бы, конечно, наивно предполагать, что система материальных средств языка представляет зеркальное отображение всего того, что находится в общественном сознании. Понятийная сфера всегда более мобильна, чем сфера средств материального выражения. В разных языках можно найти немало приемов, конструкций и т. п., которые в настоящее время уже не имеют никакого логического обоснования, но тем не менее существуют в языке. Широко известным примером может служить факт сохранения в русском языке, как и во многих других языках, категории грамматического рода у неодушевленных предметов. В настоящее время никто не в состоянии объяснить, почему река относится к женскому роду, а остров или берег — к мужскому. Можно допустить, что когда-то эти категории имели определенное логическое обоснование, но в настоящее время смысл его уже утратился.
Первое прош. вр. в марийском языке имеет две разновидности — разновидность, не имеющую показателя љ , и разновидность с показателем љ , например лудым 'я читал' и ончи-ш-ым 'я смотрел'. Когда-то показатель љ, по-видимому, имел какое-то специфическое значение, которое со временем утратилось. Тем не менее показатель s сохраняется до настоящего времени.
«Язык... — справедливо замечает Г. О. Винокур, — обладает способностью сохранять свою раз возникшую материальную ор<425>ганизацию в качестве пережитка очень долгое время после того, как закончился породивший его этап культурного развития... Унаследованные от прошлого структуры очень легко приспособляются к новым условиям» [1, 246].
В связи с проблемой взаимоотношения языка и общественного сознания следовало бы указать на некоторые методологические извращения в решении данной проблемы.
Одно из таких извращений состоит в гипостазировании роли языка. Язык изображается как творец действительности, формирующий человеческое сознание. Типичным представителем этой теории является известный немецкий языковед первой трети XIX в. Вильгельм Гумбольдт7 .
Язык, по Гумбольдту, заложен в природе самих людей и необходим для развития их духовных сил и образования мировоззрения. Язык есть как бы внешнее проявление духа народа, язык народа есть его дух. Строение языков у разных народов различно, потому что различными являются и духовные особенности народов; язык, какую бы форму он ни принимал, всегда есть духовное воплощение индивидуально-народной жизни. Как предметы внешнего мира, так и возбуждаемая внутренними причинами деятельность одновременно воздействуют на человека множеством своих признаков. Но разум стремится к выявлению в предметах общего, он расчленяет и соединяет и свою высшую цель видит в образовании все более и более объемлющих единств. Посредством субъективной деятельности в мышлении образуется объект. Весь язык в целом находится между человеком и воздействующей на него внутренним и внешним образом природой. Так как восприятие и деятельность человека зависят от его представлений, то его отношение к предметам целиком обусловлено языком [5].
Идеи Гумбольдта в значительной мере развивают современные неогумбольдтианцы, из которых наиболее видным представителем является Лео Вейсгербер [6; 43]. Так же, как и Гумбольдт, Вейсгербер объявляет язык мысленным «промежуточным миром» (Zwischenwelt), который есть результат взаимодействия мира вещей и мира сознания. По Вейсгерберу, язык является тем, что охватывает все явления, связывая их в единое целое. Никакая общность жизни не чужда языку. Язык сам создает окружающий мир. Язык есть образ, картина мира, мировоззрение народа (Weitbild). Различие языков есть различие самих взглядов на мир, и, естественно, для людей различных национальностей мир выглядит различно. Слова не предполагают отдельные предметы как таковые, а упорядочивают многообразие предметов под определенным углом зрения. Все зависит от мировоззрения, от точки зрения на мир. Наиболее удачное определение языка, пишет Вейсгербер, гласит, что язык (немецкий, английский) — это процесс вербали<426>зации мира, осуществляемый языковым коллективом (немецким, английским). Язык классифицирует и упорядочивает материал, добытый в результате воздействия внешнего мира на наши органы чувств, которые дают лишь искаженное, неадекватное представление о мире. Языковые приемы образуют языковый образ мира, понятийную сторону языка [6, 133].
В самой тесной связи со взглядами Вильгельма Гумбольдта и его последователей находится также так называемая гипотеза Сепира — Уорфа.
Язык, по мнению Э. Сепира, служит руководством к восприятию «социальной действительности». Факты свидетельствуют о том, что реальный мир в значительной мере бессознательно строится на языковых нормах данного общества. «Мы видим, слышим или иным образом воспринимаем действительность так, а не иначе потому, что языковые нормы нашего общества предрасполагают к определенному отбору интерпретаций...» «Мы никогда не в состоянии выйти за пределы форм отражения и способа передачи отношений, предопределенных формами нашей речи» [25, 177 и 186].
Эти же взгляды позднее развивались в работах Б. Уорфа. «Наш лингвистический детерминированный мыслительный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши, собственно, подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты» [29, 219]. Ставя вопрос, что было первичным — нормы языка или нормы культуры, Уорф отвечает на него следующим образом: «В основном они развивались вместе, постоянно влияя друг на друга. Но в этом взаимовлиянии природа языка является тем фактором, который ограничивает свободу и гибкость этого взаимовлияния и направляет его развитие строго определенными путями» [29, 227].
Гносеологические корни теории В. Гумбольдта следует искать в философии Гегеля. Народный дух в теории Гумбольдта напоминает абсолютную идею Гегеля, которая обладает такой же активной ролью. Весь мир, по Гегелю, представляет перевоплощение абсолютной идеи. Подобным же образом все в языке, по теории Гумбольдта, является перевоплощением и отражением народного Духа.
В теории Гумбольдта и его последователей, конечно, не все порочно. Континуум объективного мира в каждом языке действительно членится по-разному. Можно даже допустить, что языковые формы действительно в известной мере оказывают какое-то регулирующее или иное влияние на процесс мышления, хотя эта проблема требует глубокого и всестороннего изучения. В целом, однако, взгляды Гумбольдта, Вейсгербера, Сепира и Уорфа не могут быть приняты, так как они совершенно не учитывают многих важных положений, которые сводятся к следующему: 1) Источником понятий являются предметы и явления окружающего мира.<427> Любой язык в своем генезисе является результатом отражения человеком окружающего мира, а не представляет самодовлеющей силы, творящей мир. 2) Язык приспособлен в значительной мере к особенностям физиологической организации человека, но эти особенности возникли в результате длительного приспособления живого организма к окружающему миру. 3) Неодинаковое членение континуума окружающего мира возникает в период первичной номинации. Оно объясняется неодинаковостью ассоциаций и различиями языкового материала, сохранившегося от прежних эпох. Кроме того, оно может зависеть от влияния других языков и т.п. 4) В. Гумбольдт и его последователи не учитывают в языках наличия такого явления, как комбинаторика различных языковых средств, что позволяет выразить любое понятие, не имеющее выражения в том или ином языке. Вывод о том, что строй языка выражает специфическое мышление данного народа, сам по себе неправилен. 5) В настоящее время доказано, что формы и категории мышления являются одинаковыми у всех народов.
Сторонники психологического направления в языкознании, гипостазируя роль индивидуума, отказываются от понятия общенародного языка. «Реальное бытие имеет язык каждого индивидуума, — утверждает акад. А. А. Шахматов. — Язык села, города, области, народа оказывается известною научною фикцией, средним выводом из известного количества индивидуальных языков» [32, 7]. Общая социальная основа языка, вытекающая из природы общественного сознания, в этом утверждении фактически отрицается.
Существует значительное количество теорий психологического направления, крайне односторонне рассматривающих сущность человеческого языка. По мнению Г. Штейнталя, например, индивидуальная психика является источником языка, а законы языкового развития — психологическими законами. Подобно Штейнталю, В. Вундт считал язык фактом психологии народов, или «этнической психологии». Основным двигателем языкового творчества, по К. Фосслеру, является языковый вкус — особая разновидность художественного вкуса. Идеи Бенедетто Кроче во многих отношениях близки к фосслеровским. И для него язык является эстетическим феноменом. Основной, ключевой термин его концепции — «выражение» (экспрессия). Всякое выражение в основе своей художественно. Отсюда лингвистика, как наука о выражении, совпадает с эстетикой.
В другую крайность впадал Фердинанд де Соссюр [27]. Соссюр исходит из различения трех аспектов языка: языка-речи (language), языка как системы форм (langue) и индивидуального речевого акта — высказывания (parole). Язык (langue) есть система нормативно тождественных форм. Язык не является деятельностью говорящей личности, он — продукт, который личность пассивно<428> регистрирует. Высказывание (parole), наоборот, индивидуально. Система языка является внешним для всякого сознания фактом, от этого сознание не зависящим.
Критикуя Соссюра, В. В. Волошинов справедливо замечает, что сознание говорящего работает с языком вовсе не как с системой нормативно тождественных форм. Такая система является лишь абстракцией, полученной с громадным трудом, с определенной познавательной и практической установкой [2, 81]. Язык тесно переплетен с речью, инновация, вводимая индивидом, может глубоко затронуть систему языка.
В связи с вышеизложенным было бы уместно остановиться на некоторых методологических извращениях, допущенных в свое время Н. Я. Марром и его последователями. Речь идет о теории классовости языка и его надстроечном характере. Положение о классовом характере языка впервые было выдвинуто Н. Я. Марром и в дальнейшем развивалось некоторыми его последователями. Н. Я. Марр писал: «Нет языка, который не был бы классовым и, следовательно, нет мышления, которое не было бы классовым» [19, 91].
Сторонники теории классовости языка не учитывают, что язык не идеологический продукт, а способ выражения мыслей любого содержания. Категории, лежащие в основе системы материальных средств выражения связей между словами, абсолютно нейтральны по отношению к какой бы то ни было классовости. Значение абсолютно преобладающего числа слов, входящих в словарный состав любого языка, идеологически нейтрально. Именно по этой причине язык оказывается в одинаковой степени пригодным как для выражения суждений сугубо идеологического характера, так и выражения суждений, лишенных идеологического характера. Это свойство целиком и полностью вытекает из особенности коммуникативной функции языка — быть всеобщим средством общения. Язык по своей природе не является классовым и не может быть классовым. Известны случаи, когда отдельные диалекты как бы закрепляются за классами. Так, например, в царской России крестьянство выступало как носитель территориальных диалектов, тогда как высшая прослойка буржуазии пользовалась литературным языком. Аналогичное явление наблюдается и в настоящее время в ряде стран мира. Однако эти факты сами по себе ни в малейшей мере не опровергают тезиса о неклассовой природе языка, так как закрепление территориальных диалектов за классом крестьянства было вызвано неимманентной классовой сущностью языка. Оно совершилось в силу определенных исторических обстоятельств.
Так же несостоятельно утверждение Н. Я. Марра и некоторых его последователей о надстроечном характере языка. Н. Я. Марр вообще отождествлял развитие языка с развитием экономических формаций. «Смены мышления, — замечает в одной из своих работ<428> Н. Я. Марр, — это три системы построения звуковой речи, по совокупности вытекающие из различных систем хозяйства и им отвечающих социальных структур: 1) первобытного коммунизма, со строем речи синтетическим с полисемантизмом слов, без различения основного и функционального значения; 2) общественной структуры, основанной на выделении различных видов хозяйства с общественным разделением труда, т. е. с разделением общества по профессиям, расслоения единого общества на производственно-технические группы, представляющие первобытную форму цехов, когда им сопутствовал строй речи, выделяющий части речи, а во фразе — различные предложения, в предложениях — различные его части и т. п., и другие с различными функциональными словами, впоследствии обращающиеся в морфологические элементы, с различением в словах основных значений и с нарастанием в них рядом с основным функционального смысла; 3) сословного или классового общества с техническим разделением труда, с морфологией флективного порядка» [18, 71].
Вышеприведенное мнение знаменует собой полное непонимание особенностей исторического развития языков, незнание того, что возникновение грамматических форм или различие их языкового оформления причинно не связаны с особенностями экономической структуры общества. Марр также не понимал истинной природы общественного сознания, сводя все его составные элементы к элементам классовым и надстроечным.
Диалектический материализм учит, что законы отражения носят объективный характер, т. е. действуют независимо от сознательных побуждений людей, независимо от того, знают или не знают люди эти законы8 .
Этот тезис находится в полном соответствии с указанием К. Маркса, который рассматривал процесс мышления как «естественный процесс». «Так как процесс мышления сам вырастает из известных условий, сам является естественным процессом, то действительно постигающее мышление может быть лишь одним и тем же, отличаясь только по степени, в зависимости от зрелости развития и, в частности, развития органа мышления. Все остальное вздор» [15, 209].<430>
ЗАВИСИМОСТЬ РАЗВИТИЯ ЯЗЫКА ОТ СОСТОЯНИЯ ОБЩЕСТВА
При характеристике языка как общественного явления следует также учитывать его зависимость от изменения состояния человеческого общества. Правда, этим свойством обладают и другие явления, обслуживающие общество. Например, машины также отражают изменения, происходящие в обществе. Претерпевает некоторые изменения в связи с изменением состояния человеческого общества и надстройка. Однако все эти явления отражают изменения состояния общества только в определенном отношении. Язык способен отражать изменение в жизни общества в более широком плане, во всех его сферах, что существенным образом отличает его от всех других общественных явлений.
Различные конкретные случаи влияния на развитие языка со стороны окружающей язык внешней среды были охарактеризованы в главе «Язык как исторически развивающееся явление». В данной главе целесообразнее сосредоточить внимание на тех причинах изменения языка, которые непосредственно связаны с изменением состояния общества, поскольку изменение именно этого типа лучше характеризует сущность языка как общественного явления.
Отражение в языке особенностей социальной организации общества
Давно была подмечена зависимость языкового состояния от характера экономических формаций и формы государства. Так, например, для эпохи феодализма был характерен распад стран на множество мелких ячеек. Каждый феод и монастырь с прилегающими к нему деревнями представлял государство в миниатюре. Совершенно естественно, что такая структура общества необычайно способствовала появлению мелких территориальных говоров. Местные территориальные говоры были основной формой существования языка в феодальном обществе.
Любопытно отметить, что различие социальной организации общества в прошлом может отражаться на состоянии диалектов, существующих в настоящее время. П. С. Кузнецов отмечает, что на территории наших старых южных губерний (т. е. губерний Центральной Черноземной полосы), где особенно было развито помещичье землевладение, и в настоящее время сохранилось большое количество мелких местных говоров. Напротив, на севере, где во многих местах совсем не было помещичьего землевладения, а там, где оно было, большинство крестьян находилось на оброке, причем они часто уходили на заработки в города или другие губернии, один говор охватывает обширную территорию9 .<431>
Территориальная раздробленность нивелируется в период развития капитализма, поскольку в это время капитализму необходим единый рынок и хорошо организованное единое государство, защищающее его интересы. В период становления капитализма возникает нация и ее характерный атрибут — национальный язык, который, воплощаясь в литературном языке, указывает нивелирующее влияние на территориальные диалекты.
Вместе с тем в буржуазном обществе возникает и другая тенденция. Капитализм влечет за собой усиление социальной дифференциации общества, что вызывает к жизни довольно большое количество так называемых социальных диалектов и жаргонов, арго и т. п.
Консолидация наций в условиях классового общества может иметь своим результатом появление национализма, способного влиять на языковую политику. Конкретным следствием этого являются различные пуристические тенденции, создавшие своеобразие лексического состава некоторых национальных языков, создание монополий одного языка в стране, ограничение роли языков национальных меньшинств и даже возрождение фактически исчезнувших языков, ср., например, возрождение древнееврейского языка в современном государстве Израиль, где он фигурирует под названием иврита, примером появления архаизованных стилей, в целях хотя бы частичного возрождения ныне уже исчезнувшего языка, может служить существование в современной Греции особого архаизованного языкового стиля, известного под названием кафаревусы, представляющего своеобразный компромисс между древнегреческим и новогреческим языками.
Каждая общественно-экономическая формация создает особый жизненный уклад общества, который проявляется не в одном каком-нибудь частном явлении, а в целом комплексе взаимно обусловленных и связанных между собой явлений. Конечно, этот своеобразный жизненный уклад отражается и в языке. Если сравнить, например, систему общественных функций русского языка эпохи царизма с системой его общественных функций, типичной для советской эпохи, то нельзя не обнаружить в этих системах определенной специфики, определенной направленности. Так, в обществе, где играют ведущую роль публичные формы языкового общения (митинг, собрание, радиоречь, театр и т. д.), установка на слушателя будет, несомненно, более ощутимой, чем в обществе, где языковое общение замкнуто кругом только более или менее «приватных», уединенных, узкоадресованных речевых жанров. Огромное значение публичных речевых жанров определило для русского языка советской эпохи особую значимость «установки на слушателя» для многих языковых преобразований нашего времени [13, 28].
Отражение в языке социальной дифференциации общества
Человеческое общество не представляет абсолютно однородного коллектива. В нем наблюдается дифференциация, вызываемая различными причинами. Это может быть дифференциация по классовому, сословному, имущественному и профессиональному признаку, которая, естественно, отражается в языке. Так, например, немецкие исследователи различают три уровня в социальном расслоении современного немецкого языка, которые могут быть обозначены как диалект в собственном смысле (Mundart), полудиалект (Halbrnundart или Umgangssprache) и национальный литературный язык (Hochsprache), в своей разговорной форме обычно слегка окрашенный местным произношением («gebildeteUmgangssprache», по терминологии П. Кречмера, т. е. «обиходный язык образованных») [8, 26] (см. гл. «Литературный язык»).
Дифференциация языка особенно усиливается в связи с усложнением производства и происходящим на этой почве разделением труда, что выражается главным образом в появлении специальной терминологии.
Наряду со специфической профессиональной лексикой, связанной с потребностями определенной отрасли производства, появляется особая лексика, типичная для различных арго, жаргонов и т. п., ср., например, студенческий, воровской, солдатский и др. жаргоны.
Социальная дифференциация языка затрагивает обычно только область лексики. Наблюдаются, однако, отдельные случаи, когда она захватывает и область грамматического строя языка. В японском языке существует спряжение глаголов с всп. гл. масу, в настоящее время уже не употребляющимся в роли самостоятельного глагола, например: ёму и ёмимас(у) 'читаю'. Формы без масу в обычном разговоре употреблять не рекомендуется, так как они считаются невежливыми. Их употребляют в разговоре с друзьями, низшими и т. д.10
В корейском языке в живой речи глаголы получают иное, чисто разговорное оформление, изменяющееся в зависимости от того, в какой среде, обстановке ведется разговор, кем является говорящий и слушающий. При выборе разговорных форм глагола учитываются самые разнообразные факторы: общественное положение, возраст, пол, семейное положение, жизненный опыт, знание и т. п. Различаются следующие формы: книжная, фамильярная, вежливая, учтивая и почтительная, неучтивая. Так, например, если студент на вопрос преподавателя отвечает: нанын чхэгыль помнида 'я читаю книгу', то, желая, выразить почтение<433> к преподавателю, он употребляет учтивую форму помнида. Отвечая такому же студенту, как он сам, он скажет наным чхэгылъ поо (вежливая форма). Если этот же студент является его близким другом, то и форма выражения будет другая: нанын чхэгылъ поне (фамильярная форма)11 . Следует, однако, отметить, что эти грамматические особенности ограничены сферой форм различной степени вежливости и не доказывают возможности существования особой классовой грамматической структуры языка.
Классовая дифференциация общества может быть причиной создания значительных различий между языками, вернее — стилями языков. Характеризуя состояние индийских языков в начале 30-х годов, А. П. Баранников отмечал, что современные литературные языки Индии приспособлены к обслуживанию интересов господствующих классов и большинство их мало понятно для широких кругов пролетариата и крестьянства. Причина этого в том, что из многих литературных языков изгнаны лексические элементы, употребляемые широкими кругами населения, и заменены словами из литературных языков господствующих классов феодальной Индии, т. е. из санскрита (у индуистов) и из персидского и арабского языков (у мусульман). В результате этого получаются огромные различия между языками разговорным и литературным12 .
Отражение в языке демографических изменений
Этот не совсем удачный термин употреблен Гертцлером в его книге «ASociologyofLanguage» [37]. Под изменениями этого типа понимаются такие явления, как увеличение или уменьшение населения, изменения в его распределении и составе, численности этнических групп, сдвиг соотношений между сельским и городским населением и т. д. Эти изменения не являются самодовлеющими и чаще всего выступают как следствие других социальных изменений в обществе. Выделение их в особый тип производится только в целях создания более или менее обозримой классификации различных изменений, происходящих в обществе.
Демографические изменения могут определенным образом отражаться в языке. Так, например, сильное увеличение городского населения в нашей стране по сравнению с дореволюционным периодом расширило сферу употребления городского койнэ, в известной мере способствовало расширению сферы употребления<434> литературного языка и ограничило употребление диалектной речи. В то же время приток сельского населения в города в связи с развитием промышленности оказал известное влияние даже на литературный язык. Исследователи истории русского литературного языка отмечают, что в 50—60-е годы снова наблюдается некоторая раскованность в речевом использовании нелитературных слов и оборотов и, в частности, — элементов просторечия. Это проявляется в широком включении просторечных слов (и просторечных значений общеупотребительных слов) в различные жанры литературной речи — причем стилистическая инородность их в этом случае ясно ощущается [13, 63].
Население более пожилого возраста обычно легче сохраняет особенности диалекта, тогда как молодежь, побывавшая на стороне, всегда вносит различные инновации. Сокращение численности какой-нибудь этнической группы всегда ведет к сокращению сферы употребления языка и сокращению его функций.
На языковое состояние может оказывать влияние такой фактор, как многонациональный характер государства. Во всех многонациональных государствах, почти как правило, выделяется какой-нибудь один язык, выступающий в роли главного средства общения. Примером может служить русский язык в СССР, индонезийский язык в Индонезии, английский и в известной мере хинди в Индии и т. д.
Любопытно отметить, что такой демографический фактор, как высокая или низкая плотность населения, может способствовать распространению фонетических изменений, грамматических инноваций, новых слов и т. д. или, наоборот, препятствовать их распространению. Это и понятно, так как для распространения всего нового необходим определенный механизм, роль которого может играть интенсивность общения людей между собой.
Движение населения, выражающееся в переселении на новые места, может способствовать смешению диалектов или усилению диалектной дробности. Известный исследователь русских диалектов П. С. Кузнецов отмечает, что граница русского и белорусского языков не может быть достаточно точно определена. На территории, занятой русским языком, прилегающей к территории белорусского языка, имеется большое количество говоров, содержащих известные белорусские черты и образующих как бы постепенный переход от русского языка к белорусскому. Это объясняется тем, что территория к западу от Москвы (например, Смоленская земля) постоянно служила предметом борьбы между Русским и Литовским княжеством. Эти земли неоднократно переходили из рук в руки, они входили в состав то Литовского княжества, то русского государства. Можно предполагать, что каждое завоевание этой территории влекло за собой приток русского или белорусского населения. В результате языкового смешения и возникла область переходных говоров.<435>
Переселение населения в области, значительно отдаленные от основного этнического массива, создает условия изоляции, что приводит к созданию резко отличающихся диалектов и даже специальных языков. Различия между отдельными диалектами хантыйского языка порой настолько велики, что носители их совершенно не понимают друг друга. Особенно большие различия наблюдаются в восточнохантыйских диалектах, территориально изолированных от остальных диалектов.
Переселение древних норвежцев на остров Исландию способствовало возникновению особого исландского языка, в сущности представляющего законсервированную с некоторыми инновациями форму древненорвежского языка. Этот же фактор способствовал образованию специфического бразильского португальского языка, языка африкаанс и т. д. Интенсивная колонизация различных стран мира в значительной мере способствовала распространению таких языков, как английский и испанский.
Передвижением населения могут объясняться иногда довольно причудливые очертания диалектных ареалов. Так, например, южная граница северновеликорусского наречия вытянута с северо-запада на юго-восток по линии Псковское озеро — Калинин — Клин, далее проходит немного севернее Москвы (около Загорска), затем идет на восток, проходя немного южнее Мурома Владимирской области, Арзамаса и Сергача Горьковской области, поворачивает к югу, проходит немного восточнее Пензы и выходит к Волге севернее Калинина.
Диалектологическое разнообразие Сибири — наличие в ней северновеликорусских и южновеликорусских говоров — тоже объясняется различием колонизационных потоков.
Вторжение больших масс завоевателей и захват территорий с иноязычным населением также может быть причиной языковых изменений. Очень показательной в этом отношении является история языка урду. Его возникновение теснейшим образом связано с подчинением Индии мусульманам. Основная масса мусульман, осевших в Северной Индии, говорила на персидском языке и его диалектах. Персидский язык был официальным языком мусульманских империй в Индии. Скрещение экономических, политических и административных интересов коренного населения северной Индии и осевших в северной ее части мусульман привело к тому, что в течение нескольких столетий — на основе говоров панджабского языка и хинди, с одной стороны, и персидского, с другой, — вырабатывается язык хиндустани (урду), в котором органически сочетались элементы индийских диалектов с персидскими. Из персидского языка, в свою очередь изобиловавшего уже в это время огромным количеством элементов арабского языка, в урду вошло весьма большое количество слов.
Массовое проникновение иноязычного населения на территорию, занятую другим народом, может привести к утрате языка<436> аборигенов. История различных народов дает многочисленные примеры таких случаев, ср., например, исчезновение галлов на территории Франции, кельтиберов на территории Испании, фракийцев на территории Болгарии, обских угров на территории Коми АССР, скифов на территории Украины и т. д.
Любопытно отметить, что такое явление, как формирование норм литературного языка, создается не без активного участия различных групп населения. При отмирании старых норм и становлении новых сталкиваются очень остро и напряженно мнения различных групп населения: социальных, возрастных, территориальных [13, 37].
Отражение языком различий в уровнях экономического развития
Различие уровней экономического развития отдельных районов страны может быть в определенных случаях фактором языкового изменения. Из истории образования литературных языков известны многочисленные факты, когда общегосударственный язык развивался на базе диалекта области, наиболее развитой в культурном и экономическом отношении. Так, в древней Греции диалект Аттики лег позднее в основу общегреческого языка койнэ. Латинский язык первоначально был диалектом провинции Лациум, диалект провинции Иль де Франс лег в основу французского языка, первоначальной основой испанского языка был кастильский диалект и т. д.
Следует отметить, что этот фактор оказался во многих случаях действенным при выборе так называемых опорных диалектов литературных языков народов СССР. Так, в основу коми-зырянского литературного языка лег присыктывкарский говор, прилегающий к культурному центру — городу Сыктывкару, в основу башкирского литературного языка легли западнобашкирские говоры, прилегающие к Уфе и т. д.
От общего уровня экономического развития страны или области может зависеть и степень диалектной дробности. По свидетельству Габеленца и Мейера, почти каждая деревня на берегу Маклая (Новая Гвинея) имеет свой диалект; на несколько тысяч аборигенного населения Австралии приходится 200 диалектов13 . Наоборот, бурное развитие промышленности, возникновение новых промышленных центров, рабочих поселков и т. п. ведет к уменьшению диалектной дробности. Так, например, мощный подъем промышленности и сельского хозяйства в СССР, связанный с возросшими потребностями в рабочей силе, увеличил мобильность населения, что привело к известной нивелировке местных диалектных особенностей.<437>
Влияние на язык явлений надстроечного порядка
Характер надстройки может оказать огромное влияние на судьбы различных языков. Наиболее ярким примером этого может служить развитие языков народов СССР и типичные для этого явления процессы: расширение общественных функций языка, развитие стилей, выработка определенных языковых норм, рост словарного состава и т. д. Все это в конечном счете — результат влияния определенной надстройки, следствие ленинской национальной политики.
Действенным фактором, способствующим распространению языков, может иногда служить религия. Каждая религия, естественно, нуждается в языке, который мог бы служить средством ее распространения. С этим связано повышение роли и распространение языков религиозного культа. Религия может также оказать косвенное влияние на развитие языков, поскольку усвоение той или иной религии часто связано с усвоением культуры народа, распространяющего религию. Так, например, в эпоху распространения ислама и арабской культуры в языки многих восточных народов проникло довольно большое количество арабских слов и терминов. Издание священных книг послужило в истории многих народов началом письменности.
Заметное влияние на характер языка имеют различные общественные течения и взгляды. В годы революции культивировалось сознательное обращение к жаргону и арго как к «языку пролетариата», противопоставленному старому «буржуазно-интеллигентному языку» [26]. Это течение имело определенные следствия. В литературную речь первых послереволюционных лет хлынул широкий поток различных жаргонизмов, арготизмов и провинциализмов [21; 22; 24]. Эти слои лексики проникли и в художественную литературу (см., например, [11]).
Такое противопоставление в сущности было ошибочным, что не могло не вызвать со временем ответной реакции. Конец 20-х — 30-ые годы были периодом «стабилизации» литературной речи; возвращение понятий литературности и правильности речи не оставили почвы для дальнейших толков по поводу якобы нового «пролетарского» языка [13; 26].
В основе подобных течений часто лежат сугубо классовые интересы. В 30-х годах лингвистическому, научному подходу к проблеме развития русского языка, основанному на понимании неизбежности сложного взаимодействия литературного языка с «низовыми» средствами общения, противостояли две точки зрения. Первая — пуристическая, она проявлялась в огульном и резком отрицании вообще всяких новшеств в языке послереволюционной эпохи либо в психологически интересных, но безнадежных сетованиях по поводу порчи и оскудения русской речи, засорения ее «новыми словечками». Эти идеи получили широкое распростране<438>ние в эмигрантских антисоветски настроенных кругах, где создавалось мнение о порче русского языка после Октябрьской революции. Сторонники второй точки зрения пытались оправдать необходимость и полезность всех новшеств, независимо от их генезиса и функциональной необходимости в речи. Здесь несомненно отразилось своеобразное пролеткультовское представление о новом пролетарском языке [13, 60].
При характеристике влияния на язык явлений надстроечного порядка нельзя оставить без внимания роль выдающихся писателей, драматургов, артистов. Общеизвестно, что многие выдающиеся писатели составили целую эпоху в развитии того или иного литературного языка. Такова, например, роль Пушкина и целой плеяды классиков русской литературы в России, роль Данте в Италии, Сервантеса в Испании, Чосера и Шекспира в Англии и т. д.
Возникнув как результат обработки разговорного языка, литературный язык сам начинает оказывать обратное воздействие на разговорную речь. Употребление многих слов, выражений и литературных штампов первоначально возникло в известных произведениях литературы.
Наличие в обществе различных классовых и националистических интересов также может отражаться на развитии языков. Специалисты по языкам Индии утверждают, что два индийских языка урду и хинди можно было бы легко объединить. Элементы грамматической системы этих языков едины, подавляющая часть словаря является общей. Достаточно ограничить употребление санскритских элементов в хинди, а также персидских и арабских элементов в урду, и условия для формирования языка были бы созданы. Однако империалистической буржуазии Англии и представителям религиозного культа было выгодно поддерживать языковые различия, которые сохраняются до настоящего времени.
Отражение в языке развития культуры общества
Развитие производительных сил общества, техники, науки и общей культуры обычно связано с возникновением большого количества новых понятий, требующих языкового выражения. Развитие культуры общества неизбежно создает в словарном составе каждого языка лакуны, которые говорящие на данном языке пытаются всеми доступными им способами заполнить. Создаются новые термины, некоторые старые термины получают новые значения, необычайно расширяется область специальной лексики, варьирующейся в зависимости от понятийного содержания каждой науки в отдельности. Приток новой терминологии вместе с тем сопровождается исчезновением или оттеснением к периферии<439> некоторых терминов, уже не отражающих современного уровня развития наук.
Общий подъем культуры населения способствует расширению сферы употребления литературного языка, что одновременно сопровождается сужением сферы употребления территориальных диалектов и вызывает существенные изменения в состоянии социальных диалектов. «Вместе с быстрым подъемом массовой культуры, — замечает Ф. П. Филин, — разрушена база старого городского просторечия, представляющего собою своеобразный сплав профессионализмов, словарных стилистических и иных неологизмов с территориальными говорами. Термин «просторечие» стал теперь обозначать ненормативные и стилистически сниженные средства языка, которыми пользуются для определенных целей и в определенной ситуации» [30, 12].
Общее повышение культурного уровня населения вызвало такое интересное явление, как расширение пласта нейтральной лексики. Расширение пласта нейтральной лексики в наше время происходит и за счет книжной и специальной лексики. Нейтрализация книжной лексики также может быть объяснена взаимопроникновением книжной и разговорной стихии в обиходно-деловом стиле речи. Поэтому в языке наших дней книжная лексика вычленяется уже не столько на базе ее противопоставления разговорной лексике (как это указано в Словаре под ред. Д. Н. Ушакова), сколько на основе ее противопоставления нейтральной, общеупотребительной лексике языка газеты, постановлений, речей и выступлений. Процессу нейтрализации в первую очередь подвергаются многозначные слова. Из однозначных слов чаще всего нейтрализуются те слова, которые не имеют дублетов и нейтрально разговорных синонимов [12].
Рост культуры способствует увеличению функций литературного языка, одновременно сопровождающимся его более интенсивной стилистической дифференциацией, появлением новых разновидностей устной и письменной речи. Развитие письменной речи может заметным образом отразиться даже на структуре языка. Различными исследователями, например, доказано, что сложноподчиненные предложения во всех языках получают интенсивное развитие только вместе с возникновением и развитием письменной речи.
Увеличение различных стилистических разновидностей языка может существенным образом изменить систему словообразовательных суффиксов. Отвлеченные существительные с суффиксом -ость в русском литературном языке образуют незначительное число производных, например: тягостный, радостный, мерзостный и т. д. Современное терминологическое словообразование пополнило эту группу прилагательных семантически новым разрядом слов со значением отношения к понятию, реже — к предмету. Это такие прилагательные, как ёмкостный, прочноетный, жидко< 440>стный, плоскостный, усталостный, точностный, вероятностный, влажностный и др.14
Роль необычайно мощных средств в распространении единого литературного языка выполняет школа, а также театр, кино, радио, телевидение.
Расширение функций литературного языка и распространение его среди широких масс населения вызывает необходимость установления единых орфоэпических и грамматических норм. Этот фактор имеет консервирующее действие. Грамматический строй, а отчасти и словарный состав современных литературных языков изменяется неизмеримо медленнее по сравнению с грамматическим строем и словарным составом языков, не имеющих письменности.
Возникновение разветвленной системы языковых стилей и установление языковых норм способствует развитию так называемой языковой эстетики, выражающейся в ограждении языка или стиля от проникновения в него всего того, что нарушает стилистические или языковые нормы.
Развитие культуры естественно связано с усилением контактов с различными странами мира, имеющими своей целью обмен опытом в самых различных областях науки и техники. На этой базе возникает интернациональная терминология. Перевод технической и научной литературы неизбежно ведет к появлению в социальных сферах языка общих стилистических черт и особенностей.
РОЛЬ ОБЩЕСТВА В СОЗДАНИИ И ФОРМИРОВАНИИ ЯЗЫКА
К числу наиболее характерных особенностей языка как общественного явления относится также тот факт, что общество создает язык, контролирует созданное и закрепляет его в системе коммуникативных средств.
Выше уже говорилось о том, что каждое слово и каждая форма создаются вначале каким-нибудь отдельным индивидом. Это происходит оттого, что создание определенного слова или формы требует проявления инициативы, которая в силу целого ряда психологических причин не может быть проявлена всеми членами данного общества. Однако инициатива отдельного индивида, если ее рассматривать с чисто гносеологической точки зрения, не чужда остальным членам общества. Общность психофизиологической организации всех людей в целом, наличие общественного<441> сознания, общности ассоциаций и т. п. создает так называемый общественный потенциал, т. е. возможность проявления той же инициативы, идущей в сходном направлении. В этом заключается ответ на вопрос, почему созданное отдельным индивидом может быть принято и утверждено обществом.
Проясним эту мысль на конкретных примерах. В болгарском языке существует слово гора 'лес'. Этимологическая связь его с русским словом гора очевидна. Это означает, что индивид, впервые создавший болгарское слово гора, ассоциировал его с горой, покрытой лесом, так как можно предполагать, что слово гора в значении соответствующего слова в русском языке также некогда существовало и в болгарском языке. Слово гора в значении 'лес' не было отвергнуто другими членами данного коллектива, поскольку в голове каждого могла возникнуть подобная же ассоциация. Аналогичное явление произошло в истории греческого языка, boh?љw по-гречески значит 'помогать'. Первоначальная идея — 'бежать на крик человека, взывающего о помощи'. Новое слово укрепилось в языке, поскольку у каждого в голове существует представление типичной ситуации, когда крик сигнализирует о необходимости оказания помощи. Каждый мог бы создать новое слово аналогичным же образом. Нечто подобное происходит также при создании грамматических форм и их аналогов. Можно предполагать, что какой-то индивид впервые создал в норвежском языке аналитическое образование с предлогом af, которое превратилось в семантический аналог древнегерманского родительного падежа на -s, например, sшnnafR. Nilsen 'сын P. Нильсена'. Здесь по существу идея отделения от чего-либо была использована для выражения принадлежности. Новое образование привилось в языке, поскольку оно не противоречило общественному потенциалу создания аналогичного образования. Потенциально это мог сделать каждый. Наблюдения показывают, что если инициатива индивида, создавшего новое слово или форму, находится в соответствии с общественным потенциалом создания такой же формы, то новое слово или форма принимаются обществом и получают закрепление в языке.
Выше были рассмотрены наиболее простые случаи утверждения обществом новых слов и форм. В огромном большинстве случаев апробация вновь созданного обществом зависит от совокупного действия различных внешнеязыковых и внутреннеязыковых факторов.
Авторы монографии «Лексика современного литературного русского языка» справедливо указывают на недостатки многих работ 20—40-х годов, посвященных изучению развития русского языка в условиях советского общества. Изменения в русском языке революционной эпохи не рассматривались как результат взаимодействия внутренних и внешних, собственно социальных законо<442>мерностей, что порождало культурно-социологический уклон в лингвистических исследованиях [13, 16—17].
Общество во всей его совокупности иногда сознательно, но чаще всего интуитивно, очень хорошо чувствует, подходит вновь созданное слово или не подходит. Все неудачно созданное обычно не имеет успеха.
В XVI столетии возникло слово копейка, которое сохраняется в русском языке по сей день. Утверждению этого слова способствовал целый ряд благоприятных факторов. Во-первых, наличие определенного зрительного образа. Установлено, что копейками были названы монеты, на которых по приказу князя Ивана Васильевича в 1535 году стали чеканить изображение всадника с копьем в руке. Первоначально это название представляло сочетание копейная деньга. Преобразование этого сочетания поставило его в один словообразовательный ряд со словами типа кожанка, касторка, неженка и т. д. Во-вторых, в укреплении в речи слова копейка определенную роль мог сыграть глагол копить. Слово копить чаще всего применялось именно к деньгам, поэтому и созвучие денежного наименования копейка с этим глаголом оказало большую поддержку изнутри. Одновременно с копейкой в русском языке появились и другие денежные наименования, образованные тем же способом: московка (из московская деньга) и новгородка (из новгородская деньга).
В связи с процессом объединения русских земель и устранением феодальной раздробленности слово копейка оказалось как нейтральное в географическом отношении более конкурентноспособным и вытеснило своих соперников. Таким образом, слово копейка ощущало влияние со стороны других элементов лексической системы по нескольким направлениям. Его поддерживали слова, генетически с ним связанные, а также созвучные лексемы, близкие по значению. Все это не могло не способствовать укреплению в словарном составе русского языка этого денежного наименования, сохранившегося до нашего времени15 .
В Советский период в русский язык вошло и прочно утвердилось слово домоуправление. В связи с уменьшением в городах доли частного домовладения и предоставления жилых домов в ведение городских Советов, появление такого термина было жизненно необходимым. Его успех объясняется прежде всего тем, что слово домоуправление не шло в разрез с явлениями, происходящими в лексической системе русского языка. Оно гармонировало с общей тенденцией создания сложных слов типа лесоразведение, судостроение, хлебопечение и т. п. Для создания этого слова имелись определенные предпосылки, поскольку глагол управлять и слово управа, например, земская управа, уже суще<443>ствовали в русском языке. При создании термина была использована тенденция к расширению функций суффикса -ени. Термин домоуправа был бы явно неудачен, поскольку слово управа уже исчезло из активного словаря русского языка, тогда как слово управление в советский период явно расширило сферу своего употребления. Стечение всех этих благоприятных обстоятельств и обеспечило особую жизненность нового слова домоуправление.
С развитием горного туризма и спорта в нашей стране вошел в русский язык термин горноспасатель. Успех его объясняется не только тем, что он стал необходим, но также и тем, что он не находился в противоречии с некоторыми особенностями лексической системы русского языка. Суффикс -тель является обычным средством образования имен существительных, обозначающих профессию, должность и т. д., ср. такие образования, как учитель, писатель, служитель, устроитель и т. п. Если бы новый термин выражался одним словом спасатель, то ему грозила бы опасность получить насмешливо-ироническую окраску, поскольку целый ряд слов с суффиксом -тель действительно имеет эту окраску, ср. развиватель какой-либо теории (в дурном смысле), старатель, обыватель и т. п. Однако этого не произошло, так как первая часть сложения горно- предохраняла новый термин от возможного сдвига значения. Термин оказался удачным, не говоря уже о том, что он был жизненно необходим.
Но могут быть и такие случаи, когда вновь созданное слово не находит поддержки в языке. В конце XIX в. министр финансов Витте предложил заменить название рубль словом рус (по образцу французского франка). По его приказу были отчеканены монеты с этим номиналом. Однако сочиненному министром слову не суждено было сохраниться в языке, потому что оно не нашло поддержки ни в народной речи, ни в традиционной денежной терминологии.
В истории создания русской терминологии в области физики нередко создавались такие термины, которые не могли утвердиться в языке. Предлагали, например, термин «теория» передавать русским словом умствование; для передачи термина «фигура» предлагалось слово образ. Семантические объем эквивалента был так широк, что в нем растворялось, утопало более узкое значение. Для передачи термина «эластичный» пытались ввести слово отпрыгной. В данном случае семантический объем предлагаемого слова был настолько узок, что широкое научное обобщение не могло на нем базироваться.
В начальный период развития авиации в нашей стране возникла необходимость в наличии какого-то русского термина для обозначения авиатора (так называли в то время летчика. — Б. С. ). Были предложения внедрить слово льтец (ср. слово чтец от глагола читать). Однако это предложение не имело успеха, так как предлагаемое слово встречало сопротивление со стороны лекси<444>ческой системы русского языка. Суффикс -ец объединяет целый ряд эмоционально окрашенных слов сниженного стиля: лжец, подлец, глупец, стервец, наглец и т. д. Для названия новой и почетной профессии предлагаемое слово льтец никак не подходило. Привилось слово лётчик. Это слово не имело никакой оценочной окраски. Кроме того, суффикс -чик существовал во многих других словах, обозначающих профессию, ср. наладчик, переплетчик, водопроводчик и т. д.
В истории нашей страны было время, когда в национальных языках, получивших после Октябрьской революции письменность, интенсивно создавалась новая терминология. Некоторые реформаторы, ратуя за «чистоту» своего языка, пытались все новые понятия выражать лишь словами родного языка. Так, например, сказуемое предлагалось передавать по-марийски словом ой поч, квитанция — словом ойырчык, электричество — словом тулэ ? ер. Для передачи русского слова природа в коми-зырянском языке употреблялось слово ывлавыв. Эти термины были совершенно неудачны. Термин ой поч 'сказуемое' имел буквально значение 'конец мысли'. При этом следует учесть, что сказуемое в марийском языке не всегда помещается в конце предложения; ойырчык имело значение 'нечто оторванное', тулэ ? ер — 'огненная река'. Коми-зырянское ывлавыв означало 'все то, что находится вне дома'. Эти термины были неточны, невыразительны и совершенно искусственны. Никакого успеха они не имели.
В 20-х годах в русском языке появилось слово шкраб (школьный работник), превратившееся в официальный термин. Этот термин должен бы обозначать в противовес дискредитированному педагогу, или преподавателю старой формации, или даже учителю — словам, уже расплывшимся и обросшим многими ассоциациями, — школьного работника нового типа, который не только учит, но и воспитывает по-новому16 . Трудно было придумать что-либо более неудачное. Это слово вызывало ассоциации с такими словами, как раб и краб; сочетание согласных шк в начале слова способствовало ассоциации его с целым рядом слов блатного жаргона — шкары, шкет и т. п. По словам А. В. Луначарского («Один из культурных заветов Ленина». Вечерняя Москва, 21 января 1929 г.), когда он показал В. И. Ленину телеграмму, начинавшуюся со слов шкрабы голодают, и когда по просьбе Ленина он разъяснил ему, что означают шкрабы, то Ленин с большим неудовольствием ответил: «А я думал, что какие-нибудь крабы в каком-нибудь аквариуме. Что за безобразие назвать таким отвратительным словом учителя! У него есть почетное название — народный учитель, оно и должно быть за ним сохранено».<445>
В первый период внедрения в нашей стране радио возник термин широковещание, представляющий перевод английского broadcasting. Однако этот новый термин встретился с однозвучным, но одиозным словом широковещательный. Термин широковещание, как вызвавший нежелательные ассоциации, не привился.
В последнее время в просторечии возник глагол накурортничаться, например: Пора уже возвращаться — накурортничалась. Можно быть уверенным, что это слово никогда не выйдет за пределы грубого и фамильярного жаргона, поскольку оно нарушает языковые нормы. Приставка на- в русском языке почти не сочетается с глаголами иноязычного происхождения, глагол курортничать создан по образцу жаргонного глагола самоварничать, слово курорт не образует в русском языке производного глагола, приставка на- в данном случае придает глаголу грубый и фамильярный оттенок.
Любопытно отметить, что различные оценочные критерии утверждения того или иного слова могут быть различными в разных языковых сферах, стилях и т. п. Люди, пользующиеся просторечием, могут оценивать слово иначе, чем его оценивают люди, пользующиеся литературным языком. Очень показательна в этом отношении история слова буза, проникшего в русский разговорный язык. По свидетельству Л. Я. Борового, это слово часто встреча лось в произведениях писателей-кавказцев» начала XIX века и считалось татарским. В азербайджанском языке это слово имеет значение 'особый опьяняющий напиток', отсюда: У этих азиатов всё так, натянулись бузы, и пошла резня (Лермонтов, «Бэла»); Как напьются бузы на свадьбах или на похоронах, так и пошла рубка (там же).
В первые годы революции, как замечает Л. Я. Боровой, буза с очень многими производными широко входит в язык, обнаруживает семантическое расширение и заменяет очень многие понятия. Слово буза начинает широко употребляться в литературе того времени в самых различных её жанрах.
Чем объяснить необычайный успех этого слова? Успех этот объясняется совокупным действием многих факторов. Прежде всего следует отметить фактор семантический. Употребление напитка бузы на Кавказе часто сопровождалось различными шумными событиями, драками, свалками, созданием беспорядка и т. п. Это создавало благоприятные условия для метонимии, для приобретения этим словом значения 'нечто бестолковое, беспорядочное и бесполезное, все равно, что именно'. По этой причине от существительного буза был произведен глагол бузить, бузовать, также получивший очень широкое распространение в народной речи. Экспрессивность этого слова увеличивалась невосприимчивостью его внутренней формы вследствие его иноязычного происхождения, что резко выделяло его на фоне исконно русских синонимичных слов беспорядок, неразбериха, сумятица и т. п.<446>
Не связанное ассоциациями с тем или иным напитком, да и ни с чем вообще, оно очень полюбилось на какое-то время нашей молодежи, как очень широкое и универсальное по значению и забавное по самому своему звучанию слово. Сейчас это уже только жаргонное слово, окончательно изгнанное из литературного языка.
Неудачное слово, противоречащее законам языка, может до некоторой степени поддерживаться временно действующими факторами. Интересна в этом отношении история слов выдвиженец и учеба, некогда довольно широко употреблявшихся в русском литературном языке. Необходимость в слове выдвиженец возникла в ту эпоху существования нашего государства, когда был брошен лозунг о целесообразности выдвижения на руководящие посты особо себя проявивших рабочих и служащих. В этих условиях и было создано слово выдвиженец. Создано оно, конечно, было неудачно, так как суффикс -енец почти всегда снижает, иронически или печально обрабатывает слово (ср. такие образования с этим суффиксом, как пораженец, лишенец, непротивленец, перерожденец, отщепенец и т. п.). Кроме того, это новообразование в известной мере опиралось на некоторые, прежде довольно редкие образования не сниженного стиля, например, снабженец, переселенец, и т. п. Как только закончился период специально объявленного выдвижения, это слово сравнительно быстро исчезло из русского языка.
Слово учеба встречалось в русской литературе как слово крестьянского разговорного языка, без особого местного прикрепления. После революции учеба впервые становится литературным словом, входит в официальную формулу отправить на учебу. Оно утверждается настойчиво и принципиально вместо слишком тихого и общего учения и просвещения и прямо против просветительства, которое связано с плохими историческими воспоминаниями и по самой своей форме и даже звучанию как бы высокомерно и благотворительно. Таким образом, временно действующий экстралингвистический фактор — желание противопоставить новую форму обучения обучению, практиковавшемуся в старой дореволюционной школе, — содействовал утверждению этого слова. Но выбор этого слова нельзя признать удачным. Во-первых, в самом крестьянском языке слово учеба имело сниженное значение, как какое-то занятие, отличающееся от крестьянской работы. Во-вторых, оно было созвучно с целым рядом слов сниженного стиля, как-то: хвороба, зазноба, особа и т. д. Это созвучие естественно придавало слову учеба оттенок чего-то слишком просторечного. В настоящее время оно исчезает из литературного языка.
Иногда факторы, поддерживающие слово или выталкивающие его из языка, выступают в довольно противоречивом сплетении. Жаргонное слово низкого стиля может стать достоянием литературного языка, если одна группа факторов окажется в этой борьбе более эффективно действующей. Интересна в этом отношении ис<447>тория слова халтура. Этимология слова халтура не ясна. Были попытки связать его с глаголом хапать 'брать с жадностью'. Вероятнее всего он имеет связь с церковным термином хартуларай, или хартуларь 'книгохранитель в монастыре или церкви'; халтуларь зарегистрирован в документах XI — XIV веков, особенно на юго-западе. В церковном быту существовал и глагол халтурить — 'совершать службы (особенно отпевание покойника) на дому, совершать поскорее и кое-как, чтобы успеть обойти побольше домов и получить побольше денег'. Затем это слово нашло своеобразное преломление уже в другой сфере. В жаргоне уголовников, «блатной музыке», халтура связана была также по преимуществу с покойниками: халтурщик 'вор, работающий там, где есть покойник'. Это «работа», так сказать облегченная и даже непристойная для квалифицированного вора. Халтурщиком на этом жаргоне назывался и сам покойник. На этой основе слово халтура получает значение 'легкая работа' и широко распространяется в народном языке. Оно было экспрессивно как иноязычное по происхождению слово с неясной внутренней формой и даже приобрело новое значение 'работа на стороне' или 'работа налево'. Вытеснить это слово из литературного языка не удалось. Осталось, как замечает Л. Я. Боровой, в языке халтура — высокое по звучанию и мерзкое по существу, полное юмора слово. Живучесть этого слова можно объяснить также тем, что оно вошло по своему внешнему звучанию в ряд стилистически высоких слов, таких, как литература, натура, прокуратура, регистратура и т. п. Это обстоятельство в известной мере нейтрализовало его жаргоную принадлежность.
Внешнеязыковые факторы в ряде случаев могут оказать очень сильное влияние на судьбу слова. Если сравнить словарный состав турецкого литературного языка 30-х годов с тем его состоянием, которое наблюдается в настоящее время, то его словарный состав обновился по меньшей мере на 30—35%. Многие, ранее бытовавшие в турецком языке заимствованные арабские и персидские слова были заменены новыми турецкими словами. Нельзя не согласиться с тем, что не все в этом массовом словотворчестве было удачным. Однако пуристические тенденции оказались значительно сильнее различных лингвистических неудобств и предложенные новые слова утвердились в турецком языке.
Нечто подобное наблюдалось и в истории развития венгерского языка в эпоху обновления (XVIII в.). В это время обогащение языка приняло более широкий размах и даже пошло, как считает Й. Балашша, по нездоровому руслу. И все же автор признает те способы словотворчества, которые, несмотря на свою противоречивость естественному развитию языка, обогатили лексику огромным количеством новых и нужных слов17 .<448>
Существуют области словотворчества, где общественное утверждение почти не играет никакой роли. Это относится к созданию очень узких специальных терминов. Всего несколько лет назад ученые открыли ценное сырье для выплавки стекла. Его удалось получить из сиенита, залегающего в горах вблизи города Еревана. Это новое вещество было названо ереванитом. Недавно открытый новый строительный материал получил наименование ереванит. Много минералов исследовала Ю. Н. Книпович, и один из них назвали в ее честь книповичитом.
Несмотря на огромное разнообразие внутрилингвистических и внешнелингвистических факторов, определяющих судьбу вновь возникшего слова или формы, которые даже невозможно подробно описать в рамках данного раздела, решающая роль всегда принадлежит обществу. Общество создает и формирует язык в подлинном смысле этого слова. Язык — продукт общества. По этой причине он в большей степени, чем какое-либо другое явление, обслуживающее общество, заслуживает название общественного явления.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Г. О. Винокур. О задачах истории языка. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
2. В. В. Волошинов. Марксизм и философия языка. Л., 1929.
3. Е. М. Галкина-Федорук. Язык как общественное явление. М., 1954.
4. Г. Глезерман. Общественное бытие и общественное сознание. М., 1958.
5. В. Гумбольдт. О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человеческого рода. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях, ч. I. М., 1960.
6. М. М. Гухман. Лингвистическая теория Л. Вейсгербера. — В сб.: «Вопросы теории языка в современной зарубежной лингвистике». М., 1961.
7. В. Ф. 3ыбковец. Дорелигиозная эпоха. М., 1959.
8. В. М. Жирмунский. Проблема социальной дифференциации языков. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
9. В. В. Журавлев. Марксизм-ленинизм об относительной самостоятельности общественного сознания. М., 1961.
10. В. Ж. Келле, Н. Я. Ковальзон. Общественное сознание. М., 1966.
11. А. Крученых. Заумный язык у Сейфуллиной, Вс. Иванова, Леонова, Бабеля, И. Сельвинского, А. Веселого и др. М., 1925.
12. М. Э. Курдиани. Изменения в словарном составе современного русского литературного языка (Автореф. канд. дисс.). Тбилиси, 1966.
13. Лексика современного русского литературного языка. М., 1968.
14. В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, т. 18.
15. К. Маркс, Ф. Энгельс. Избранные письма. М., 1947.
16. К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 3.
17. К. Маркс, Ф. Энгельс. Сочинения, т. 23.
18. Н. Я. Марр. Актуальные проблемы и очередные задачи яфетической теории. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.<449>
19. Н. Я. Марр. Язык и мышление. — В кн.: Н. Я. Марр. Избранные работы, т. 3. М. — Л., 1934.
20. И. Б. Новик. К вопросу о специфике человеческого сознания. — «Уч. зап. Молотовского гос. ун-та им. А. М. Горького», 1957, т. X, вып. 3.
21. Е. Д. Поливанов. О литературном (стандартном) языке современности. — «Родной язык в школе», 1927, №1.
22. Е. Д. Поливанов. Русский язык сегодняшнего дня. — В сб.: «Литература и марксизм». М., 1928, кн. 4.
23. Проблемы мышления в современной науке. М., 1964.
24. А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет. 1917—1926. М., 1928.
25. Э. Сепир. Положение лингвистики как науки. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX и XX веков в очерках и извлечениях ч. II. М., 1960.
26. Л. И. Скворцов. Взаимодействие литературного языка и социальных диалектов (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.
27. Ф. де Сосcюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
28. А. Г. Спиркин. О природе сознания. — «Вопросы философии», 1961, №6
29. Б. Л. Уорф. Отношение норм поведения и мышления к языку. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания ХIХиХХ веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
30. Ф. П. Филин. К проблеме социальной обусловленности языка. — В сб.: «Язык и общество». М., 1968.
31. Формы общественного сознания. М., 1960.
32. А. А. Шахматов. Очерк современного русского литературного языка. Изд. 3. М., 1936.
33. P. O. Шор. Язык и общество. М., 1926.
34. Е. В. Шорохова. Проблема сознания как комплексная проблема современной науки. — В сб.: «Проблема сознания и закономерности его развития». Материалы симпозиума. Новосибирск, 1966.
35. Язык и общество. М., 1968.
36. М. Ñohen. Pour une sociologie du langage. Paris, 1956.
37. Jouce O. Hertzier. A sociology of language. University of Nebraska, N. Y. 1965.
38. Н. Íîijår. Linguistic and cultural changes. «Language», 1948, v. 24 ¹4.
39. Language in culture (Ed. by H. Hoijer). The University of Chicago Press, 1954.
40. Language in culture and society. N.Y. — London, 1964.
41. Ì. M. Levis. Language in society. London, 1947.
42. A. Sоmmerfelt. Structures linguistiques et structures des groups sociaux. «Diogene», 1965, ¹51.
43. L. Weisgerber. Vom Weltbild der deutschen Sprache. Dusseldorf, 1950»<450>
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ И СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА
В специальной лингвистической литературе широко распространено понятие общенародного языка, понятного для всего народа. Это понятие, однако, довольно неопределенно, так как под него нередко подводятся явления различной природы: 1) под общенародным языком понимают литературный язык, имеющий распространение в данном государстве, 2) общенародным языком называют иногда какое-либо распространенное койнэ, например, общегородское койнэ, 3) за общенародный язык часто выдают систему общих лексических и грамматических элементов, связывающих различные диалекты языка и дающих возможность их представителям договориться между собою. Такие общие элементы, конечно, не составляют живого языка и представляют собой некоторую, хотя и коммуникативно действенную, абстракцию.
В связи с этим интересно привести некоторые высказывания Е. Д. Поливанова, который утверждал, что язык крупного коллектива не отличается абсолютным тождеством кооперативных связей и определял язык как тождество систем произносительно-звуковых символов, присущих участникам того или другого коллектива, определяемого наличием специальных кооперативных потребностей, что обусловливает потребность в общем и едином языке для этого коллектива. На фоне известных кооперативных связей можно обнаружить еще более тесные и специфические связи внутри отдельных групп [51, 55]. Соответственно этому, Е. Д. Поливанов считал необходимым внести в понятие тождества ассоциативных систем, которое обычно кладется в основу определения языка, признак относительности. «Есть тождество более или менее полное — у небольших, тесно связанных (внутри себя) групп и тождество — неполное — у всего (национального) коллектива, в который входят эти группы. В последнем случае «общий язык» обеспечивает лишь возможность взаимного понимания (да и то, строго говоря, лишь в пределах определенных тем — соответственно тому характеру кооперативных связей, который объединяет<451> всех членов данного коллектива), но отнюдь не единую характеристику системы языкового мышления (в фонетическом, морфологическом и т. п. отношениях)» [51, 56].
Язык никогда не бывает абсолютно единым, так как наряду с факторами, способствующими формированию его единства, действуют факторы, создающие его неоднородность. Различные вариации языка принято делить на две группы — одни из них носят названия территориальных диалектов, другие известны как его социальные варианты.
ТЕРРИТОРИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА
Прежде чем перейти к рассмотрению различных более или менее частных аспектов узлового для данной проблематики понятия территориального диалекта, отметим два обстоятельства общего порядка. Во-первых, необходимо учитывать невозможность структурного определения языкового или диалектного статуса того или иного объединения (проблема: самостоятельный язык или диалект другого языка). По сравнению с неизбежно произвольным — в данном отношении — характером структурных критериев довольно твердую опору в этом отношении составляют критерии социологического порядка. Среди последних наиболее оперативными являются наличие (или, наоборот, отсутствие) взаимопонимаемости, единого литературного языка, а также единого самосознания народности. Во-вторых, следует иметь в виду, что территориальный диалект является исторически изменчивой, зависящей от уровня социального развития общества формой существования языка. Согласно определению В. М. Жирмунского, «диалект представляет единство не исконно данное, а сложившееся исторически в процессе общественно обусловленного взаимодействия с другими диалектами общенародного языка, как результат не только дифференциации, но и интеграции: единство развивающееся, динамическое, как о том свидетельствует характер изоглосс языковой карты, наглядно отражающей связь истории языка с историей народа» [32, 23]. Ни дифференциальные признаки диалекта, ни тенденции его развития не остаются тождественными для разных эпох. Так, если докапиталистические общественно-экономические формации постоянно способствуют диалектной дифференциации языка, то отношения эпохи капитализма, и особенно — социализма, делают диалекты категорией деградирующей и даже пережиточной. Мощным фактором постепенной элиминации диалектов являются национальные языки, начинающие складываться уже в процессе перехода от феодализма к капитализму. Строго говоря, сам термин «территориальный диалект» применим только к диалектам донациональной эпохи, так как в процессе ста<452>новления нации территориальные диалекты превращаются в диалекты территориально-социальные [68, 27].
Основной причиной возникновения диалектных различий является ослабление связей и относительная изоляция различных группировок языковой общности. Поскольку язык представляет собой явление исторически изменяющееся, в нем постоянно зарождаются различные инновации, которые, возникнув первоначально в одном месте, затем постепенно распространяются. Как правило, однако, сколько-нибудь тесная связь между членами языковой общности затрудняется.
В наиболее общем случае в роли факторов, затрудняющих возможности непосредственного общения, выступают факторы физико-географического порядка (ср. наличие горных хребтов, лесных и водных массивов, пустынных пространств и т. п.). В частности, К. Маркс отмечал тенденцию к образованию различия в языке первобытных племен, неизбежную при обширности занимаемой его носителями территории, и прямо указывал, что локальное разобщение в пространстве вело с течением времени к появлению различий в языке [3, 79]. Очень ярким примером действия этого фактора служит, например, глубокая диалектная дифференциация почти всех нахско-дагестанских языков, локализующихся в горных отрогах Большого Кавказа, многие из диалектов которых распадаются к тому же на большое число говоров и подговоров, характеризующих нередко отдельные кварталы аулов. Диалектные различия имеются в эстонском языке почти на каждом из островов, расположенных вблизи морского побережья Эстонии. Основной предпосылкой формирования горно-марийского и лугового марийского языков (вернее — диалектов) явилось разделение их ареалов массивом Волги.
Затрудняющим языковое общение препятствием часто является административное деление территорий: государственное, феодальных земель и т. п. Так, размещение языка саамов по территории четырех государств — СССР, Финляндии, Норвегии и Швеции— послужило причиной образования довольно сильных различий между его диалектами. В очень многих случаях диалектный ландшафт языков отражает историческое членение страны на феодальные земли (это имеет место в немецком, итальянском, грузинском и других языках). Диалектной дифференциации языка способствует и существование определенных центров, сплачивающих окружающее население. Так, Казань в прошлом связывала воедино жизнь чувашских уездов своей губернии, обособляя их от смежной Симбирской губернии. Северо-западная часть Чувашии, входившая в состав Козьмодемьянского уезда с центром г. Козьмодемьянском на Волге в марийской части уезда, со времени разделения на уезды почти 150 лет жила своей несколько обособленной жизнью. Естественно, что в этих условиях не могли не образоваться диалектные различия.<453>
Иноязычное окружение диалекта также способствует его обособлению от других диалектов. В Красновишерском районе (северо-восточная часть Пермской области) живет около 4000 человек, говорящих на особом диалекте языка коми, отличающемся как от коми-пермяцкого, так и от коми-зырянского наречий. Коми, населяющие Красновишерский район, живут небольшой группой в среднем и частью верхнем течении р. Язьвы, левом притоке р. Вишеры, образуя в административном отношении так называемый Верхне-язьвинский куст Красновишерского района [46, 3]. Образованию особого диалекта во многом способствовало иноязычное окружение, изолировавшее его от основной массы коми-пермяцкого населения.
Разобщение диалектов может возникнуть и как следствие инфильтрации иноязычного населения на территорию данного народа. «Из-за территориального разобщения, которое часто возникало под влиянием иноязычных народов, отдельные группы мордвы на долгое время лишались возможности общаться друг с другом. В результате, несмотря на общность происхождения, приблизительно 90% слов, фонетический облик многих лексических единиц, восходящих к одному и тому же этимологическому источнику, за это время успел значительно измениться» [67, 72]. Причиной возникновения диалектных различий может быть влияние других языков и иноязычных субстратов, например, самаркандско-бухарская подгруппа узбекских говоров обнаруживает довольно сильное таджикское влияние. Они не только не имеют сингармонизма, но и вполне повторяют таджикскую звуковую систему — в частности, вокализм из шести гласных — i , е, q, а, о, и [53].
В нижне-вычегодских русских говорах имеются такие особенности, как появление среднеевропейского l , пропуск предлогов и т. п., возникшие под влиянием коми-языка (ср. стр. 473 данной работы). По утверждению А. М. Селищева, ряд черт русско-сибирских говоров возник вследствие иноязычного влияния, например, слабосмычный bw или wb (wb oda, dwb a), мягкие č и d ћ вместо мягких t и d (чело — 'тело'; чача — 'тятя', джело — 'дело'); передвижка в ряде согласных s — љ, z — ћ (шам или шčам — 'сам', шобака или шčобака — 'собака', посол — посоулосо); j вместо l , r (бjам — 'брат', ju 6 a — 'рыба', jаx ? ка — 'лавка') и т. д. [58, 39].
Причиной диалектных различий нередко является их разное происхождение. Так называемый цаконский диалект новогреческого языка очень сильно отличается от других диалектов. Это объясняется тем, что он происходит непосредственно от лаконского. диалекта древнегреческого языка, тогда как остальные диалекты ведут свое происхождение от общегреческого койнэ эллинистического периода [78, 184].
По мнению Е. Д. Поливанова, в современном узбекском языке существуют три типа наречий, генетически относящихся к трем<454> разным группам тюркских языков: к юго-восточной, или чагатайской группе, юго-западной огузской группе и северо-западной, или кыпчакской группе [53, 3—4]. Это означает, что в состав узбекского народа частично вошли так называемые чагатайские узбеки, туркмены и казахи.
Различия в области религии также могут быть причиной обособления диалектов. Так, например, в Саратовской области имеется село Малый Красный Яр, население которого говорит на окающем говоре. Несмотря на то что этот говор находится в соседстве с акающими говорами, многие старые черты этого говора сохраняются очень устойчиво. Это объясняется тем, что жители данного села были раскольниками, старообрядцами. Они мало общались с соседями, вели замкнутый образ жизни, даже жён брали из далеких севернорусских окающих же деревень, что не могло не сказаться на состоянии их говора [8, 35]. Крещеные татары, изолированные в религиозном отношении, оказались также изолированными и в области языка. А это повлекло за собой то, что в их языке сохранились некоторые старые формы и оказалось мало арабских заимствований [19, 10].
Нетрудно видеть, что особенно глубокие диалектные различия возникают там, где имеет место взаимодействие нескольких из названных факторов одновременно.
Выше были охарактеризованы только основные факторы, способствующие разобщению языковых массивов. Наряду с ними существует известное количество каких-то мало заметных, трудно уловимых факторов, затрудняющих распространение языковых явлений и обусловливающих в свою очередь дифференциацию диалектов на поддиалекты и более мелкие единицы территориального членения языка. Имеются, например, такие случаи, когда слово бытует только в одной деревне. В другой деревне, отделенной расстоянием всего в каких-нибудь десять или пятнадцать километров, оно уже не употребляется.
Так, у носителей тонашевского диалекта мокша-мордовского языка существуют названия предметов и понятий, распространение которых ограничено территорией с. Тонашево и соседних сёл: Вертелим, Кулдым, например: фтун 'решительно', йосыпс 'зря' и т. д. [5]. Очевидно, сам факт удаленности одного населенного пункта от другого даже на небольшое расстояние уже создает известные препятствия для распространения языковых явлений. Можно также предполагать, хотя этот вопрос детально не изучен, что разные звуки, слова и формы диалекта обладают далеко не одинаковыми возможностями широкого распространения. Диалектные различия возникают оттого, что в зонах изоляции начинают происходить самостоятельные изменения самого различного характера во всех языковых сферах, осуществляющиеся к тому же неравномерно. Иногда они заходят так далеко, что диалекты с течением времени превращаются в самостоятельные языки.<455>
Существует огромная литература, посвященная описанию диалектов различных языков мира. Диалектология как специальная отрасль языкознания затрагивает много проблем. Наибольший интерес представляют две по существу связанные темы: 1) смешение диалектов и 2) общие принципы выделения диалектов как самостоятельных языковых единиц.
СМЕШЕНИЕ ДИАЛЕКТОВ И ОБРАЗОВАНИЕ ДИАЛЕКТОВ
ПЕРЕХОДНОГО ТИПА
Между двумя различными диалектами в определенных благоприятствующих условиях могут образоваться диалекты переходного типа, объединяющие в себе черты территориально соприкасающихся диалектов. Эти факты неоднократно отмечались многими диалектологами. Диалектологи выделяют, например, средне-великорусские переходные говоры, т. е. говоры, образующие как бы переход от северновеликорусского наречия к южновеликорусскому. Средневеликорусские говоры не имеют своих ярких черт в фонетике и морфологии (если не считать некоторых, имеющих второстепенное значение), но частью черт объединяются с северно-великорусскими, а частью черт с южновеликорусскими говорами [41, 155].
По сообщению В. Штейница, смежные диалекты хантыйского языка (диалекты, находящиеся на границе двух различных групп диалектов) включают в себя ряд особенностей соседней группы диалектов. Так, атлымский диалект, являясь в основном южным диалектом, и салымский диалект, в основном диалект восточной группы, включают в себя ряд особенностей морфологии соседних диалектов [72, 196].
Между северными (гегскими) и южными (тоскскими) диалектами албанского языка имеется полоса переходных говоров. Общим моментом для всех относящихся к переходной зоне говоров является тесное переплетение признаков обоих диалектных типов, благодаря чему не всегда легко удается определить, какой из них следует считать основным для каждого отдельного говора [26, 220].
Один из говоров южноэстонского диалекта, так называемый мульчинский говор, имеет очень заметные следы влияния, идущие от северноэстонского диалекта [84, 90]. Этот говор находится в пограничной зоне. Присыктывкарский говор, лежащий в основе коми-зырянского литературного языка, представляет собой переходный говор от сысольского к вычегодскому [44, 32].
Характеризуя мунтянский диалект румынского языка, И. Котяну упоминает, что на западе этот диалект граничит с банатским диалектом, будучи отделен от него переходной зоной (о zonă detranziţie). На северо-востоке он соприкасается с диалектом Мол<456>довы, образуя другую переходную зону. Эти две зоны представляют собой диалектные области, переходные к банатскому диалекту и диалекту Молдовы [75, 74].
С чисто типологической точки зрения процессы взаимодействия между литературным языком и диалектом очень напоминают процессы смешения диалектов. В этих случаях также могут образовываться смешанные диалекты.
Говоры центральной Франции, — замечает А. Мейе, — производят на нас впечатление скорее «испорченного французского языка, чем настоящих диалектов, так что трудно бывает в точности сказать, что перед нами — французский язык или местный диалект» [80, 308].
Точно такие же явления наблюдаются на границах между близкородственными языками. Говор или диалект западных районов Башкирии является промежуточным (вернее, переходным) между башкирским и татарским языком [40, 301]. Язык западных башкир почти ассимилировался татарским средним диалектом переселенцев татар, оказав одновременно сильное влияние на последний в области лексики, фонетики и, частично, морфологии [40, 370—371]. Южные диалекты киргизского языка представляют собой продукт взаимодействия киргизского и узбекского языков [12, 13]. В южных диалектах казахского языка во многих словах вместо с употребляют ш, например, ешек 'осёл' вместо есек, шорпа 'суп' вместо сорпа и т. д. [2, 237].
Южные диалекты характеризуются также наличием аффрикаты ч, соответствующей спиранту ш, ср. южн. чана 'сани', лит. шана, южн. чеге 'гвоздь', лит. шеге и т. д. [2, 238].
Известно, что исконные љ и č в диалекте, легшем в основу казахского литературного языка, превращались соответственно в s и љ . Сохранение этих фонем в южных диалектах можно объяснить влиянием каракалпакского или туркменского языков.
Северный диалект эстонского языка, легший в основу современного эстонского языка, содержит целый ряд особенностей, сближающих его с финским языком. В этом отношении южноэстонский диалект в гораздо большей степени отличается от финского.
Ливвиковский диалект карельского языка распространен на северо-восток от Ладожского озера почти до 63° северной широты. Этот диалект впитал в себя черты собственно карельского диалекта и ряд особенностей вепсского языка. Людиковский же диалект, занимая узкую полосу восточнее ливвиковского, представляет собой как бы промежуточное звено между ним и вепсским языком [39, 5].
В пограничном леонском диалекте испанского языка, граничащем с португальским языком, имеются некоторые особенности, сходные с особенностями португальского языка, например, сохранение f (ср. леонск. farina 'мука', figo 'сын' при кастильских harina, hijo); произношение j как ћ (например, janero 'январь' при<457> исп. enero, ср. порт. janeiro [ћaneiru], превращение группы lt в it , например, muitu 'много', ср. порт. muito при каст. mucho и т. д.) [88, 90—109]. В то же время по некоторым другим особенностям леонский диалект не отличается от испанского, ср., например, форму опр. артикля ед. ч. ж. р. lа при порт. а .
Так называемые чистопольские татары сложились из мишарского населения разных местностей. В то же время в силу исторических и территориальных условий их язык обнаруживает некоторые элементы общности со средним диалектом татарского языка [47, 4].
«На территории Башкирской республики, особенно в ее западной, северо-западной и юго-западной частях проживает значительное количество татар. Они не являются аборигенами этого края. В различные эпохи и по разным причинам они переселились из разных областей. Среди них мы встречаем представителей различных говоров среднего и западного диалектов татарского языка. Такая смешанность повлияла и на формирование местных диалектных особенностей. Кроме того, на язык переселенцев оказал некоторое влияние и башкирский язык» [4, 2].
Смешанные диалекты могут возникать не только в зонах непосредственного контактирования двух диалектов. Смешение может быть результатом контактирования диалекта местного населения с диалектом пришельцев или наоборот. Оно наблюдается также в диалектах, находящихся в иноязычном окружении, если окружающий язык является близкородственным и т. д.
«Населенные пункты в междуречии реки Суры и ее притоков Колданса и Узы в прошлом были мокшанскими. В результате тесного соприкосновения с эрзянским населением образовались эрзянско-мокшанские смешанные селения. При смешении двух близкородственных языков возникли переходные говоры с такими языковыми особенностями, по которым они сближаются, с одной стороны, с говорами эрзянского языка, а с другой — с говорами мокшанского языка» [13, 5].
Характер языковых процессов, протекающих в зонах диалектного смешения
Характер языковых процессов, протекающих в зонах смешанных говоров, исследован слабо. Однако на основании некоторых отрывочных сведений можно представить отдельные особенности этих процессов.
Прежде всего следует отметить, что распространение языковых черт от одного диалекта к другому происходит постепенно. На территории Костромской области существуют переходные говоры, занимающие срединное положение между окающими и акающими говорами. Материалы этих говоров наглядно показывают, что<458> акание постепенно затрагивает окающие говоры, но окончательно еще не утвердилось. Об этом наглядно свидетельствует троякая возможность реализации этимологического о, характерная для всех безударных положений. При этом особенно заметно отсутствие единых норм в произношении гласных 1-го предударного слога: ав'еч'ка, окуч'ивали, ъна [71, 141].
При исследовании украинского говора в слободе У рыв, расположенного в окружении великорусских говоров, установлено, что данный говор испытал влияние русского языка. Это находит выражение в употреблении параллельных форм. «Одна и та же женщина в недолгом разговоре скажет р'идныj и н'ерудный, ноч' и н'ич и т. п». Звук с в говоре одних и тех же лиц в одних и тех же словах может то смягчать предшествующий гласный, то не смягчать, например: сэрцэ, л'удэj и рядом — смягчающее: буд'е, д'ен', на пол'е и т. д. [22, 241].
В южнокиргизских диалектах и кыпчакских джекающих говорах узбекского языка наблюдаются комбинаторно-факультативные вариации дж <й в начале слова. При этом в чередовании дж/й наблюдается неустойчивость, свидетельствующая об отсутствии константности в дж/й в начале одних и тех же слов [54, 60].
То же явление наблюдается в чистопольском говоре татарского языка: наряду с йоканием в начале слова активно употребляются звуки д r , дз', д' (лит. r ) [4, 9].
В. М. Жирмунский отмечает, что в немецкой колонии Александергильф чередуются средненемецкое р-, -рр- (признак «венгерских» говоров) и южнонемецкое pf-, -pf- (признак швабского). В ответах объектов чередуются: poљde — Pfosten; pont — Pfund; pfre:mq, Pfriemen и т. д. [35, 101].
Известно, что отличительной чертой верхового чувашского наречия является превращение исконного тюркского а первого слога в о, например, тат. баш 'верх', чув. поз 'голова'. В низовом диалекте оно превращается в у, ср. верх. чув. поз 'голова', низ. чув. пуз 'голова'. В цивильском переходном говоре чувашского языка оканье и уканье наблюдаются параллельно [38, 110].
М. А. Абдрахманов, исследовавший процессы смешения одного сибирского местного тюркского наречия с языком казанских татар, отмечает, что если какой-нибудь фонетический признак охватывает небольшую группу слов, переход к употреблению татарской формы происходит не в виде общей фонетической замены, но протекает довольно противоречиво в отдельных словах, причем некоторые из них сохраняют местную форму, другие переоформляются по татарской норме [1, 7].
Н. Джунусов, характеризуя казахский переходный говор на территории Каракалпакской АССР, отмечает, что в этом говоре происходит замена с в некоторых словах на ш, например: маша ? вместо маса ? 'колос', к θ кшерке вместо к θ ксерке 'судак', о ? шату вместо у ? сату 'уподобить' [27, 7]. Известно, что в диалекте, лег<459>шем в основу казахского литературного языка, исконное љ , как в ногайском языке, превратилось в s , ср. тат. баш 'голова' каз. бас; тат. кцр qш 'борьба', каз. к ? рес и т. д.
Неполнота превращения свидетельствует опять-таки о процессе, не достигшем завершения. В таком же состоянии превращения исконного ш в с находятся и южные казахские говоры [2, 237].
По сообщению Р. М. Баталовой, оньковский диалект коми-пермяцкого языка занимает особое место среди других диалектов коми языков из-за употребления фонемы л. Данные диалекта показывают, что л вытеснило в в результате утраты последней смыслоразличительной функции (фонематичности). Звук в в диалектах встречается как вариант фонемы л, ср. лаж и важ 'старый', 'поношенный', лон и вон 'вот', 'тут', 'это', лот и вот 'сон' и т. д. [11, 7].
Фонема в в некоторых диалектах коми-зырянского и коми-пермяцкого языков исторически может восходить к л в позиции конечного согласного закрытого слога. В некоторых диалектах древнее л сохранилось, в других оно превратилось в указанных позициях в в. Оньковский говор пермяцкого языка относится к так называемым л-овым говорам, т. е. сохраняющим старое л. Поскольку он находится по соседству с нижнеиньвенским диалектом коми-пермяцкого языка, принадлежащим к в-овым говорам, то можно предполагать, что в результате процесса смешивания двух говоров с разными характеристиками в утратило фонематичность, чем и объясняются случаи факультативного употребления в и л, например важ и лаж 'старый'.
Ярким подтверждением этого предположения могут служить смешанные говоры языка коми, где одновременно в одних и тех же позициях могут употребляться и в и л. В этих говорах можно наблюдать такие случаи чередования в и л, как кцв 'веревочка', 'шнур', лув 'брусника', но вцл 'лошадь', кыл 'язык', зэл 'очень' и т. д. [61, 459].
Изучение причин этой неустойчивости представляет большой теоретический интерес. В. М. Жирмунский предполагает, что в результате борьбы конкурирующих форм разрушается единство звукового ряда, звуковой закон и появляются фонетические дублеты [35, 102].
М. А. Романова, исследовавшая русские говоры по нижнему течению Тавды, Тобола и Иртыша, отмечает, что в исследуемых говорах наблюдается различная фонематическая реализация гласных первого предударного слога в одной и той же словоформе: годоф — гадоф, повойник — павойник... почему — поч'аму — почиму, что обусловлено не только внешним влиянием (междудиалектным контактированием, влиянием литературного языка и воздействием субстрата) [56, 5—6].
Такое же неполное усвоение наблюдается и в области распространения морфологических особенностей. В верхнекамском наре<461>чии, относящемся к пермяцким наречиям, под влиянием верхневычегодских говоров языка коми произошло усвоение суффикса мн. ч. -яс, типичного для коми-зырянских говоров, например, чунъ-яс 'пальцы', школьникъ-яс 'школьники' и т. д. Однако коми-пермяцкий суффикс -эз полностью не исчез1 .
В некоторых говорах так называемой наскафтымской мордвы параллельно употребляются две формы 1 л. ед. ч. объектного спряжения ряда его, например, максын'д и максыйа 'я его отдал'. Первая из этих форм является мокшанской, а вторая эрзянской [13, 22].
В верхнесысольском, среднесысольском и летско-лузском говорах коми-зырянского языка наряду с личным окончанием 1 л. мн. ч. -м употребляется личное окончание -мц [61, 479]. Как известно, окончание -мо характерно для говоров коми-пермяцкого наречия. Вышеуказанные коми-зырянские говоры относятся к южным говорам. Смешанное употребление этих двух личных окончаний могло быть результатом междиалектного смешения.
Характеризуя албанский переходный говор района Люшни, А. В. Десницкая отмечает, что в этом говоре, наряду с формами, полученными из старогегского йе, в некоторых словах (притом только в конце слова в открытом слоге) выступает распространившийся из соседней тоскской области дифтонг uа. Иногда это параллельные варианты: thu?thua 'ноготь', qru?qrua 'женщина', mu ? mua 'мне' [26, 222].
Дублеты как отражение двуязычности встречаются также в лексически обособленных словах: например, в немецкой колонии Нейбург употребляются венг. himqd и швабск. hemed (ср. нем. Hemd; венг. is и швабск. пљ (ср. нем. (ist) [35, 102].
Развитие словарного состава томско-тюркских говоров в последнее время определяется в значительной степени взаимодействием с татарским языком. При наличии местно-тюркской и татарской параллельных форм (фонетических вариантов одного корня или лексических дублетов) они могут долго сохраняться в общении, оставаясь незаметными или настолько привычными, что различие не мешает беспрепятственному общению (это в особенности относится к фонетическим вариантам одного корня), например, йамгъур — йангъы'р 'дождь', йер йелдк — кайын йелдк 'земляника', малан, палан — балан 'калина', мыжык — песи 'кошка' и т. д. [1, 11].
В результате взаимодействия говоров или диалектов могут образоваться специфические языковые черты, не представленные ни в одном из говоров или диалектов, участвовавших в процессе взаимодействия.
Отличительной особенностью говоров так называемой наскафтымской мордвы является наличие редуцированных звуков<461> е-образного (э) и ы-образного (ы ), которые выступают преимущественно в непервых слогах слова вместо эрз. лит. о . Образование редуцированных звуков, видимо, произошло под влиянием мокшанских говоров. Редуцированные гласные в описываемых говорах имеют качественную направленность, что отличает их от соответствующих звуков мокшанского литературного языка [18, 8].
Характеризуя так называемое наречие ? , расположенное в западных районах Башкирии, Т. Г. Баишев отмечает, что в некоторых говорах этого наречия употребляется звук, средний между ч и с [6, 33]. Известно, что татарскому ч в башкирском языке регулярно соответствует с. В результате взаимодействия западно-башкирских говоров с диалектами татарского языка возник какой-то средний звук между ч и с .
Чистопольский диалект татарского языка в своей основе является диалектом западного, или мишарского типа, характеризующегося переходом старого ч в ц. Следует при этом заметить, что в среднем диалекте татарского языка согласный ч произносится с ослабленной смычкой и акустически напоминает русское щ. В результате взаимодействия двух диалектов разных типов в чистопольском диалекте татарского языка возник звук ч, произносимый с ярко выраженным взрывным элементом [13, 8].
В центрально-цивильском говоре чувашского языка, принадлежащем к группе смешанных говоров, образовался в некоторых словах дифтонг уо, соответствующий гласному у низового диалекта и гласному о верхового диалекта [38, 110].
В смешанном украинском говоре слободы Урыв б. Коротоякского уезда Воронежской губернии имеются компромиссные формы, создавшиеся путем контаминации великорусской и украинской речи, например, произношение е на месте этимологического ћ и украинского и без смягчения предшествующего согласного, произношение и на месте этимологического ы и до некоторой степени произношение ы на месте этимологического и [22, 220—221].
В городских говорах северной Германии, возникших на нижненемецкой почве, встречается замена начального z - (нижненем. t -) через s -, например, Seit вместо Zeit (нижненем. tīd) [31, 140]. В восточных, смешанных по своему характеру средненемецких говорах f - появляется вместо северно-немецкого р- как несовершенное воспроизведение южно-немецкого pf -, при этом непривычный звук заменяется ближайшим сходным из фонетической системы северно-немецкого [31, 135].
По наблюдениям М. А. Абдрахманова, в тюркском говоре дер. Эушта, подвергающемся влиянию языка казанских татар, вместо татарского о, в котором лабиализация ослаблена по сравнению с гласным у, произносится звук, очень близкий или совпадающий с ъ , т. е. говорящие воспринимают этот татарский звук и сами произносят его без лабиализации [1, 6].<462>
По-видимому, в более редких случаях могут возникать контаминированные грамматические формы и слова, например, в тюркском говоре дер. Эушта употребляется форма прошедшего времени баратагъанбыс 'ходили бывало', возникшая в результате контаминации местной формы прош. вр. баратагъабъс и татарской формы давнопрош. врем. баратырган идек. В этом же говоре существует местоимение сезлдр 'вы', ср. тат. сез 'вы' и местн. силдр 'вы' [1, 11].
Людиковский и ливвиковский диалекты карельского языка испытали на себе заметное влияние вепсского языка. Любопытно сравнить парадигму спряжения возвратного глагола в настоящем времени в собственно карельском, ливвиковском, людиковском и вепсском языках.
Собственно карельский
Ед. ч. Мн. ч.
1л. peziečen 'я умываюсь' и т. д. peziečemmд
2 л. peziečetpeziečet't'a
3 л. peziečöwpeziečet'дh
Ливвиковский и людиковский
Ед. ч. Ми. ч.
1 л. pezemцspezemцkseh
2 л. pezetцspezetцkseh
3 л. pezehes pestäheze [39, 7].
Вепсскийязык
Ед. ч. Мн. ч.
1 л. pezemoi pezemoiš
2 л. pezetoi pezetoiš
3 л. pezese pezesoi [70, 92].
Нетрудно заметить, что формы возвратного глагола в ливвиковском и людиковском диалектах близки к соответствующим формам вепсского языка, но полностью с ними не совпадают.
В переходном албанском говоре Думре встречаются контаминированные формы, образуемые с тоскским ротацизмом, но при сохранении гегского вокализма: bвo ri 'он сделал' (3 л. ед. ч. аор.); гегск. bвni, тоскск. bлri, njarлn 'одну' (вин. п.); гегск. njвnen, тоскск. njлren [26, 225].
Употребление параллельных слов и форм из разных диалектов или близкородственных языков иногда приводит к контаминации. Так, например, в местном тюркском говоре деревни Эушта Томского района, подвергающемся влиянию татарского языка, возникли такие слова, как утрац 'остров' (из местн. одърац + тат. утрау 'остров'); мидлдй 'рукавица' (из местн. мелей, милдй + тат. бидлдй 'рукавица') [1, 8].<463>
При языковом смешении двух близкородственных диалектов или языков наблюдаются случаи вклинивания отдельных элементов грамматической системы одного языка или диалекта в грамматическую систему другого языка или диалекта.
В эрзянских говорах наскафтымской мордвы, в отличие от эрзянского литературного языка, активные причастия прошедшего времени и пассивные причастия образуются, как и в мокшанском языке, при помощи суффикса -ф, реже при помощи равнозначного суффикса -н [13, 23].
В галисийском диалекте португальского языка под влиянием испанского языка личное окончание 1 л. ед. ч. preteritoperfectosimple имеет форму на -о , например, houbo 'имел', puido 'мог' в отличие от соответствующей португальской формы, характеризующейся окончанием -е, например, houve, pude [76, 572].
По сообщению М. И. Исаева, в осетинском наречии жителей Уаллагкома в спряжении глагола некоторые дигорские формы чередуются с иронскими, образуя особую систему спряжения [37, 108].
Как известно, начальное l типичного для тюркских языков окончания мн. ч. lar, ler в казахском языке уподобляется предшествующему согласному основы слова, например, жол 'путь', жолдар 'пути', жолдас 'товарищ', жолдастар 'товарищи' и т. д.
В одном из говоров казахского языка на территории Каракалпакской ACCP вместо казахских вариантов мн. ч. лар, лер, дар, дер, тар, тер употребляется вариант лыр, лер [27, 11]. Очевидно, здесь сказалось влияние каракалпакского языка.
В систему диалекта могут вклиниваться не только отдельные элементы другого диалекта или близкородственного языка, но и целые системно организованные комплексы таких элементов. В этом же казахском говоре существует будущее время на -r а ‡ , отсутствующее в литературном казахском языке; например: Мен ертеге Нокиска бара r а ‡ пын 'Я завтра собираюсь ехать в Нукус' [27, 9— 10]. Прошедшее время на -а r ак существует также в окружающем данный диалект каракалпакском языке.
Говор села Слудка относится к лузско-летскому диалекту коми-зырянского языка. В системе склонения имен, за исключением суффикса дат. п. -лц, нет коми-пермяцких черт. Однако личные окончания глагола во мн. ч. совпадают по форме с соответствующими личными окончаниями в коми-пермяцких говорах2 .
Имеющиеся наблюдения диалектологов позволяют создать некоторую типичную схему лингвистического ландшафта зон переходных говоров. Выясняется, например, что средняя часть переходной зоны отличается наибольшей степенью разрыхления от<464>личительных диалектных черт. Чем ближе к основному диалектному массиву того или другого типа, тем больше появляется характерных черт, указывающих на близость определенного говора. Так, например, переходный центрально-цивильский говор чувашского языка характеризуется оканьем и уканьем. Сильное оканье наблюдается в местах, граничащих с районами верховых чувашей; к границе низовых оканье ослабевает, переходит в уоканье, дальше — в уканье [38, 110].
Известный исследователь диалектов башкирского языка Т. Г. Баишев отмечает, что по мере удаления от мнимых границ, иначе говоря — от мест столкновения различных фонетических особенностей, звуки постепенно приближаются к более точному произношению своего диалекта. Так обстоит дело и с аффиксами [6, 27].
Албанский говор Сулёвы определяется как тоскский. Однако благодаря давним и постоянным контактам этой краины с Эльбасаном, в говор ее проник ряд явлений из гегской диалектной среды, причем явления эти более отчетливо выражены в северной части диалектной территории и постепенно убывают с севера на юг, т. е. по направлению к области расположения тоскских говоров [26, 226].
На западе и особенно на северо-западе Башкирии бытует определенная группа говоров, которые носят смешанный переходный характер, т. е. содержат в себе отдельные черты как башкирского, так и татарского языков, причем наблюдается известная закономерность в территориальном распределении этих черт: чем ближе на восток, тем больше в них следов башкирского влияния и наоборот, чем дальше на запад, тем ощутимее воздействие со стороны татарского языка [21, 48].<465>
Не нужно, конечно, думать, что вышеприведенная схема является универсальной. Она может быть более или менее типичной для тех конкретных случаев, когда в зоне переходных говоров нет каких-либо особых препятствий, затрудняющих контактирование диалектов. В других случаях картина может быть иной. Зона переходных говоров не обязательно может представлять собой равномерное смешение разных диалектных черт. В переходной зоне может наблюдаться преобладание черт какого-нибудь одного из контактирующих диалектов. Например, в зоне расположения среднерусских говоров имеется лишь небольшое количество черт наречий, присущих среднерусским говорам в целом, причем черты эти связаны в основном с языковым комплексом северного наречия. Следует также отметить, что лексических явлений, присущих говорам южного наречия и имеющих распространение во всей полосе среднерусских говоров, отметить не удалось [57, 242].
Процессы смешения диалектов нельзя также изучать без достаточного исследования различных сопутствующих факторов. При изучении процессов междиалектного смешения важно учитывать общий удельный вес носителей того или иного диалекта, род их занятий, продолжительность их совместной жизни, степень их языковой близости и т. д.
Специфические процессы смешения диалектов изучены в общем слабо, однако некоторые выводы представляют интерес для общей теории происхождения диалектов.
В. М. Жирмунский, развивая некоторые высказывания немецких диалектологов (К. Хааг, Ф. Вреде, А. Бах), устанавливает категории первичных и вторичных диалектных признаков.
Первичными признаками он называет наиболее резкие отклонения данного говора от нормы литературной или диалектной, вторичными — отклонения менее заметные. При столкновении исследованных им швабских говоров с нормой литературного немецкого языка отпадают все наиболее существенные отклонения диалекта от литературной нормы, а менее значительные сохраняются без изменений. То же происходит и при смешении швабских говоров с франкскими, опирающимися на общефранкское диалектное койнэ и на литературную норму [35, 97—98].
Система гласных тюркского говора деревни Эушта быстрее подвергается смене в тех случаях, когда различие в употреблении гласных между местными тюркскими говорами и татарским языком имеет семантические последствия, т. е. если оно ведет к недопониманию или имеет результатом фонетическое совпадение слов местного говора и татарского языка, семантически между собою не связанных, например: эушт. кул означает 'рука', тат. кул имеет значение 'раб', эушт. туc 'coлъ', тат. туc 'береста', эушт. ит 'собака', тат. ит 'мясо' и т. д. [1, 5]. Признаки, совпадение которых не имеет семантических последствий, обычно сохраняются дольше. Существенное значение для судьбы языковых форм имеет<466> факт осознанности или неосознанности различия параллельных форм самими говорящими. При условии, если различия незаметны для говорящих, они могут долго сохраняться [1, 7]. Выводы М. А. Абдрахманова в этом отношении совпадают с выводами В. М. Жирмунского.
Некоторые части речи (местоимение) являются более устойчивыми, чем другие; для сохранения грамматических признаков имеет значение их системный характер (падежные формы одного корня сохраняются лучше, чем формы одного слова, образованные от разных корней, звуки лучше сохраняются в дифтонгах и устойчивых словосочетаниях, для судьбы ряда слов имеет значение их внутренняя форма и словообразовательные качества, лучше сохраняются слова, находящиеся в пассивном фонде и т. д. [1, 14].
Какая-либо сильная тенденция в одном из смешивающихся говоров или диалектов может оказывать значительное сопротивление внешнему влиянию. Среди многих русских говоров Поволжья, подвергающихся значительному украинскому влиянию, нет ни одного, воспринявшего характерное украинское различение гласных неверхнего подъема в безударном положении, т. е. сменившего произношение типа дамой, пошли, корова, драва на домой, пошли, корова, дрова и т. д. [9, 29]. Это означает, что аканье в русских говорах представляет устойчивую черту их фонологической системы.
Заслуживает внимания также тезис А. П. Дульзона о двух последовательных фазах смешения диалектов. Первая стадия характеризуется появлением в речи индивида особых ситуативно обусловленных, отличных от его родного говора фонетических, морфологических и лексических вариантов, а также моделей предложения, которые он употребляет только в определенной ситуации. Ситуативные варианты с формальной стороны представляют собой сочетание элементов родного диалекта с элементами чужого диалекта (или литературного языка). Прежде всего устраняются особенности, тормозящие процесс общения, т. е. наиболее заметные признаки, или так называемые первичные признаки.
Вторая стадия процесса диалектно-языкового смешения начинается тогда, когда вторичные признаки языковых систем становятся заметными для всех частей сметанного коллектива и когда носители отступающего говора научаются воспроизводить вторичные, т. е. менее заметные признаки ведущего говора. Сначала эти признаки употребляются как ситуативные варианты, потом они становятся факультативными. При устранении парности факультативных вариантов наступает смена языка [30, 15— 22].
Имеются данные, свидетельствующие о том, что при смешении диалектов звуковые изменения совершаются постепенно, захватывая слово за словом. В некоторых диалектах сохраняются реликты,<467> не затронутые звуковым изменением. В среднефранкском диалекте немецкого языка, который был когда-то нижненемецким говором, местоимения dat 'das' и wat 'was', et 'es' и allet 'alles' остались незатронутыми верхненемецким перебоем согласных [31, 156].
Немецкий диалектолог Фрингс даже делает из этого вывод, что следует говорить не о перебое, но о словах с перебоем [77, 9].
Причины легкой проницаемости диалектных систем
Особое поведение систем диалектов в процессах языкового взаимодействия интересовало многих языковедов. Так, например, Л. И. Баранникова основную причину легкой проницаемости диалектных систем связывает с несамостоятельностью диалектной системы. Диалектная система, по ее мнению, выступает как частная реализация общеязыковой системы, что тем самым определяет ее зависимый характер. Говоря о самостоятельности языковой системы и зависимости диалектной, она имеет в виду не генетический план, а общие тенденции развития системы. Вторым характерным признаком диалектной системы по сравнению с общеязыковой считается ее открытость, т. е. наличие общих звеньев у целого ряда диалектных систем. Открытый характер диалектной системы способствует проявлению ее третьей особенности — большой проницаемости по сравнению с системой языковой. Она наблюдается на всех уровнях диалектной системы, особенно в области лексики. Проницаемость проявляется в возможностях проникновения в данную систему элементов другой системы. Происходит это, по-видимому, вследствие значительной общности грамматики всех диалектов данного языка [10, 175—178].
Можно оспаривать тезис о большой зависимости диалектной системы от общеязыковой, но основная причина особой проницаемости диалектных систем определена правильно. Близость языковых систем диалектов создает определенный психологический эффект. Поскольку система диалекта часто более вариативна по сравнению с системой литературного языка, то всякое проникновение элемента другой диалектной системы воспринимается как фонетический или грамматический вариант собственной системы. Носители близкородственных диалектов, по-видимому, очень легко в процессе общения осваивают сходные языковые элементы, что и приводит в конечном счете к смешению диалектов.<468>
НЕЧЕТКОСТЬ ДИАЛЕКТНЫХ ГРАНИЦ. ПОНЯТИЕ ИЗОГЛОССЫ.
РАЗБРОСАННОСТЬ ИЗОГЛОССНЫХ ЯВЛЕНИЙ
Когда в языкознании возникло понятие диалекта, то он мыслился как некое географически замкнутое языковое единство с достаточно четко выраженными границами.
По мере накопления новых сведений в области изучения диалектов и в результате их более детального и всестороннего исследования выяснилось, что точно очерченные границы диалектов нередко довольно трудно выявить. Мало того, отдельные отличительные особенности одного диалекта могут наличествовать и у других диалектов.
Характеризуя современные новогреческие диалекты, Я. Калитсунакис отмечает, что отдельные языковые явления объединяют довольно сильно отличающиеся друг от друга диалекты, например, диалекты Малой Азии, Кипра и Родоса [78, 188].
Т. Г. Баишев признает, что при описании фонетических и морфологических особенностей диалектов он оказался в затруднительном положении. Существенных фонетических признаков в башкирском языке оказалось семь, а морфологических — три, причем границы территориального распространения тех и других совершенно не совпадали, а одна морфологическая особенность включала в себя несколько фонетических, вклинивающихся в то же время своей границей в территорию других морфологических особенностей [6, 26].
Мордовские диалекты не имеют четко очерченных границ. Например, крайние западные мокшанские говоры морфологически однотипны с юго-западными, а по составу фонем совпадают с северными. Юго-восточные говоры мокшанского языка, имея общие фонетические особенности с юго-западными, по морфологии значительно приближаются к северным мокшанским говорам [67, 74—75].
Разбросанность одинаковых явлений по разным диалектам и неодинаковость изменений разных уровней языка вызывает известные затруднения при классификации диалектов.
«Попытки классифицировать диалекты на основе различий разных уровней, — замечает С. 3. Деваев, — не могут дать положительного результата, они приводят чаще всего к выводу о пространственной непрерывности, нерасчлененности того или иного языка в целом с различными переходными явлениями в его структуре. Практически не встречается таких диалектов, которые имели бы параллельные отличия как в области фонетики, так и грамматики. Грамматическое и фонетическое расхождение местных языковых систем чаще всего имеет перекрестный характер. Так, если представить, что какой-то языкl имеет четыре диалекта а, b, с, d , то вовсе не обязательно, чтобы диалект а отличался от любого другого диалекта и на уровне фонетики и на уровне грамматики. На<469>оборот, диалект а может иметь расхождения фонетического порядка и полное грамматическое сходство с диалектом b или с любым другим диалектом. Точно так же грамматическое различие не обязательно сопровождается фонетическим различием. Поэтому классификация может быть более или менее удовлетворительной, если строится на основе или фонетических (фонологических), или грамматических критериев [24, 4].
Одинаковые языковые явления в разных диалектах современные диалектологи называют изоглоссными явлениями.
Разбросанность изоглоссных явлений, принадлежащих к разным уровням языка, объясняется сравнительно легко. Она является следствием неравномерности изменений, происходящих в языке. Изменение фонетическое может не сопровождаться изменением в области грамматического строя языка и наоборот. Точно так же изменения в области синтаксиса могут совершаться независимо от того, что происходит в других областях языка.
Разбросанности изоглоссных явлений в немалой мере способствует передвижение населения. Изоглоссы могут отражать миграционные потоки населения. Так, например, В. Я. Дерягин, изучавший географию слов в северно-русских говорах, установил, что определенные лексические изоглоссы связывают говоры бассейна Северной Двины и Ваги с верхневолжскими и северо-восточными [25, 8], что свидетельствует о том, что на Вагу и Двину русские пришли из районов Верхнего Поволжья.
В то же время слова, распространенные в западных районах, как правило, встречаются в говорах северо-западных областей России и в письменных памятниках этих же территорий [25, 6].
По свидетельству В. И. Лыткина, печерский говор коми-зырянского языка, образованный переселенцами с Сысолы, мало чем отличается от средне-сысольского [45, 208].
Так называемые тоншаевские марийцы населяют бассейн реки Пижмы — правого притока Вятки. Своеобразной особенностью этой группы населения является то, что территориально она стоит совершенно обособленно от общей массы марийского народа. Даже от ближайших соседей, яранских и кикнурских марийцев, она отделена полосой русского населения, равной примерно 70—80 км. Речь тоншаевских марийцев почти ничем не отличается от яранского говора марийского языка [36, 255]. Поэтому можно предполагать, что тоншаевские марийцы представляют собой отколовшуюся ветвь от той языковой общности, которая сейчас носит название яранского говора [36, 252].
Переселение населения и смешение диалектов пришельцев с диалектами аборигенов также могут способствовать разбросанности изоглоссных явлений. Данные атласов русского языка, относящиеся к Европейской части СССР, показывают, что определенность очертаний ареалов и размещения изоглосс наблюдается лишь на центральных территориях Европейской части СССР,<470> сменяясь в восточном и южном направлениях пестротой в размещении знаков на диалектологических картах, что указывает на отсутствие определенности в распространении диалектных явлений [57, 229]. Неопределенность и пестрота в размещении диалектных явлений объясняется тем, что эти территории представляют собой районы относительно более поздней колонизации. Это та территория, на которой первоначально, примерно в период до XV в., складывались русские диалекты и где современные говоры в наибольшей степени связаны с диалектными объединениями предшествующего периода [57, 231]. В этих условиях развились довольно сложные формы междиалектного контактирования, наложившие особый отпечаток на весь языковой ландшафт в целом.
Диалекты в нижнем течении Северной Двины и в Поморье характеризуются смешением разнодиалектных по происхождению явлений. Важнейшими показателями смешения служат многочисленные случаи взаимного наложения изоглосс, связывающих двинские и поморские диалекты как с северо-западом, так и с северо-востоком и центром России [25, 9—10].
Можно предполагать, что низовья Северной Двины и берег Белого моря привлекали население из разных мест, результатом чего явилось смешение диалектов.
Распространению одинаковых изоглосс на значительном пространстве могут способствовать пути сообщения. В. Я. Дерягин отмечает, что на значительной части современных карт выделяется линия распространения слов: Онега — Елица — Двина (от устья Елицы до устья Пинеги) — Пинега (ареал слов огорода, кодол, кодолить, шалга и др.). Это направление тракта Петербург — Каргополь — Холмогоры — Архангельск, проложенного по всей видимости по древнему пути, связывавшему Двину с северо-западными областями, с Новгородом [25, 7].
Наличие общих звеньев, явлений, связанных единой изоглоссой, не всегда связано с генетическим единством систем. В диалектах порою наблюдается сходство в отдельных звеньях их системы при разной генетической природе сходных звеньев. Так, если для вологодской и ладого-тихвинской диалектных систем характерно произношение е в соответствии со старым «ятем» (река, меха, беда)— сохранение старого различия е и «ятя», то для говоров владимиро-поволжских такое произношение может быть и сохранением старого, и новообразованием, появившимся после утраты ёкания [8, 10].
При историческом подходе к изоглоссным явлениям может оказаться, что изоглоссные явления, связывающие два отдаленных друг от друга диалекта, просто демонстрируют сохранение в них более архаического состояния. Так, например, в верхне-сысольском диалекте коми-зырянского языка имеется личное окончание 3 л. мн. ч. наст. вр. -ныс. То же самое окончание существует и в ижемском диалекте, расположенном в бассейне Печоры. Южные<471> и западные диалекты казахского языка связывает изоглосса, выражающаяся в соответствии звуку с литературного казахского языка звука ш. Эта изоглосса также иллюстрирует сохранение более архаического состояния. Разбросанность явлений здесь фактически оказывается мнимой. Изоглосса может соединять явления конвергентные: в смешанных белорусско-русских говорах наблюдается так называемое дзекание, например, дзеци вместо дети. То же дзекание зафиксировано в некоторых казанских говорах [41, 37]. В русских говорах Крайнего севера, а также в говорах Землянского и Задонского районов на месте старого ћ произносится закрытое е или дифтонг ие, например лкс или лиес [41, 45]. Эти одинаковые явления, по-видимому, возникли совершенно независимо друг от друга.
ВОЗМОЖНОСТЬ КОНСОЛИДАЦИИ И ОБОСОБЛЕНИЯ ДИАЛЕКТНЫХ ЧЕРТ
Легкая проницаемость систем диалектов, возможность их смешения, отсутствие четких диалектных границ и разбросанность диалектных явлений еще не говорят о том, что диалектов вообще не существует. В определенных условиях диалектные различия могут выступать более отчетливо и даже иметь более или менее определенные территориальные границы. На типовой схеме языкового ландшафта зоны переходных говоров уже можно было заметить, что по направлению к основному ареалу, занимаемому каждым из диалектов, начинает уменьшаться степень смешения различных диалектных признаков, и определенные диалектные черты становятся как бы более устойчивыми. Предположим теперь, что мы имеем диалект, территориально изолированный от других диалектов, у которого связь с другими диалектами или очень слаба, или вовсе отсутствует. Таких диалектов можно найти немалое количество.
Ярким примером может служить хотя бы уже упоминавшийся коми-язьвинский диалект, территория распространения которого со всех сторон окружена территорией с русским населением, многие диалекты переселенцев в Сибири, особенно диалекты татар, чувашей, мордвы и т. п.
Поскольку процесс появления инноваций совершается беспрерывно, а возможность связи с родственными диалектами крайне ограничена, а нередко и вовсе отсутствует, то с течением времени этот диалект накопит такое количество отличительных черт, что будет очень мало похож на другие диалекты и постепенно превратится в самостоятельный язык. Если все характерные особенности такого диалекта перенести на карту, то они обнаружат кучность и сосредоточенность.
Кроме того, не все диалектные особенности имеют одинаковые возможности дальнейшего распространения. Распространению особенностей одного диалекта могут мешать особенности языковой<473> системы других диалектов, нормы литературного языка, различие быта, природных условий и целый ряд других факторов. Так, например, в некоторых северно-русских говорах есть такие слова, как зарод 'большой стог сена', наволок 'заливной прибрежный луг', уландать 'выть', упаки 'валенки' вадья 'озеро с топкими берегами', стожар 'опорный толстый шест в стоге сена', поветь 'задняя часть дома, под которой помещается хлев', вачкан 'червивый гриб', черемя 'наст' и т. д. Можно с полной уверенностью сказать, что на русские говоры Московской области эти диалектные лексические особенности никогда не распространились бы. Небольшое количество хороших заливных лугов и связанное с ним отсутствие привычки оставлять большое количество сена на лугах делает ненужным введение таких слов, как зарод, стожар и т. п. Скудость лесов исключает возможность постройки больших домов с поветью, как это принято на Севере. Такие слова, как уландать, вадья, вачкан, черемя и упаки, представляют собой заимствования из финно-угорских языков. Им оказывают сопротивление другие слова русского языка, не говоря уже о том, что они этимологически не связаны ни с одним русским словом. Такие синтаксические особенности некоторых северно-русских говоров как, например, замена в некоторых случаях родительного падежа именительным вроде В лесу никакие грибы нет или пропуски предлогов типа Ухте живет, также не могли бы распространиться в среднерусских говорах. Вышеуказанные явления возникли под влиянием финно-угорского языкового субстрата.
В русских говорах не наблюдается тенденций к сокращению сферы употребления родительного падежа или к утрате предлогов. Поэтому языковой системой они не поддерживаются. Что же касается происхождения вышеуказанных конструкций, то первоначально они были созданы нерусскими, плохо знавшими русский язык, и затем механически распространились в определенных районах.
Все эти обстоятельства ведут к тому, что некоторые диалектные явления оказываются территориально ограниченными и образуют в определенных районах пучки изоглосс. Это дает возможность диалектологам выделять не только ареалы распространения диалектов, но также так называемые диалектные зоны и группы говоров.
В диалектах, таким образом, осуществляются два разнонаправленных процесса. С одной стороны, диалекты постоянно смешиваются, их системы взаимопроникают одна в другую; с другой стороны, действуют факторы, ведущие к обособлению диалектных явлений, что бывает связано также с появлением специфических этнических особенностей.
Структурные методы пока еще недостаточно применяются в диалектологии. Можно предполагать, что внедрение структурных методов в изучение диалектов даст возможность более четко раз<473>граничить особенности отдельных диалектов. Мы можем, например, соединить одной изоглоссой явления, которые внешне кажутся совершенно одинаковыми. Однако при структурном подходе может оказаться, что они далеко не равноценны [87, 388—400].
Наличие общих звеньев в разных диалектных системах подчеркивает связь между этими системами. Вместе с тем важно учесть, что каждая диалектная система отличается и своим своеобразием, которое проявляется в частности в том, что общие звенья в разных диалектных системах могут занимать разное место. Например, формы матеря, матерю, материй и т. п. в одном диалекте являются исключением из системы склонения существительных ж.р. с основой на мягкий согласный (курский), в другом подверглись перераспределению по классам склонения вместе со всеми другими существительными этого типа, т. е. весь тип с основой на мягкий согласный перешел в класс существительных с основой -a (верхнеднепровская группа). Произношение ч без затвора, т. е. как ш (шашка, шай) в одних говорах наблюдается вместе с изменением ц в с, т.е. в фонетической системе таких говоров вообще нет, вернее не было, аффрикат, в других ш употребляется рядом с ц, т. е. в говоре сохраняется зубная аффриката и исчезает нёбная и т. д.
ОБЩИЕ ПРИНЦИПЫ ВЫДЕЛЕНИЯ ОТЛИЧИТЕЛЬНЫХ ДИАЛЕКТНЫХ ЧЕРТ
Выше уже говорилось о том, что первоначально диалект представлялся как замкнутая языковая единица, имеющая четкие границы. Постепенно по мере накопления и более углубленного изучения материала этот тезис начал подвергаться сомнению. Начало этому скепсису положил Иоганн Шмидт, опубликовавший в 1872 г. работу «DieVerwandschaftsverhдltnissederindogermanischenSprachen», в которой была изложена известная теория волн. Подвергая резкой критике теорию родословного древа А. Шлейхера, И. Шмидт пытается доказать, что резких границ между отдельными индоевропейскими языками нет, два граничащих между собой языка всегда обнаруживают некоторые только им свойственные черты [85, 26]. Известный теоретик младограмматической школы Герман Пауль также утверждал, что различные диалектные особенности образуют чрезвычайно сложную систему многообразно перекрещивающихся линий и что точное деление диалектов на группы и подгруппы невозможно [83, 238]. Позднее Г. Шухардт [73, 122—140; 86, 32] и Г. Парис вообще приходят к отрицанию диалектов. «В действительности диалектов не существует, — заявляет Гастон Парис. — Народные говоры незаметными оттенками переходят друг в друга» [82, 434]. Укреплению этого взгляда в немалой мере способствовало опубликование «Лин<474>гвистического атласа Франции» Ж. Жильерона и Е. Эдмонда. Жильерон вообще предлагал отбросить понятие диалекта и изучению диалекта противопоставить изучение слова. «С точки зрения Гастона Париса, Поля Мейера и их ученика Жильерона, все диалектные границы равноценны и представляют сеть беспорядочно перекрещивающихся линий, разграничивающих единичные фонетические и грамматические явления, по-разному представленные в разных словах, и столь же пестрые по своему распространению конкурирующие лексические синонимы» [33, 127]. В. М. Жирмунский справедливо замечает, что «правильный методический прием картографирования, принятый в современных лингвистических атласах, превратился, в особенности у представителей французской лингвистической географии, в ошибочную научную теорию, приводящую к атомизации явлений диалекта, отраженных на языковой карте, к растворению единства языковой территории в пестром хаосе перекрещивающихся границ отдельных слов» [33, 127].
Особо важное значение для преодоления этих методических ошибок имеет открытие так называемых пучков изоглосс. Еще автор небольшого атласа швабских говоров Герман Фишер, принципиально отрицавший существование диалектов и их границ, обнаружил, что некоторые линии, связывающие отдельные явления, совпадают друг с другом на значительном расстоянии или объединяются в пучки (Linienbьndel) [33, 90]. Дальнейшие исследования ряда немецких и французских диалектологов показали, что граница между диалектами определяется не одним признаком на всем ее протяжении, а совокупностью совпадающих между собою признаков. Было установлено, что наиболее расплывчатыми пучками выступают лексические изоглоссы, наиболее компактными — фонетические. Морфологические же находятся между ними, приближаясь к последним. При всем этом у более или менее стабилизованных элементов совокупность этих пучков образует относительно совпадающие пучки более общего характера, которые и определяют границы диалекта в целом. Между основными наречиями располагаются переходные говоры, где границы данной группы признаков расходятся [33, 91].
В этой связи важны выводы немецкого диалектолога Карла Хаага, доказавшего иллюзорность хаотической пестроты изолированных границ индивидуальных языковых фактов. В каждом языковом ландшафте выделимо его центральное ядро (Kerngebiet), окруженное переходной зоной — «периферией» (Saumgebiet) или «зоной вибрации» (Vibrationszone). Следует признать, что дискуссия о границах диалектов, в которой принимали участие И. Шмидт, Г. Шухардт, Ж. Жильерон, Гр. Асколи, К. Хааг и другие, была важной демонстрацией наивности представлений младограмматиков о диалекте и его границах. Было осознано, что диалектная граница, как правило, подразумевает не резкую линию, а<475> относительно узкую «зону линий». Вместе с тем, в ряде случаев сохраняют свою ценность и некоторые наблюдения Г. Париса, Ж. Жильерона и их сторонников: в ареалах нестабилизованных, т. е. переживающих существенное переформирование диалектов, соответствующие границы действительно размыты (в этих случаях удается реконструировать лишь былую компактность границ диалекта эпохи стабильности) [48, 18]. К таким ареалам относятся, например, зоны более поздней колонизации. В то же время нельзя не признать наличие пучков изоглосс, центральных зон, зон вибраций и т.п., так как в определенных условиях диалектные особенности могут накопляться, отстаиваться и более четко дифференцироваться. Если система диалекта проницаема, то вполне естественно, что на границе двух диалектов образуется переходная зона.
Для современной диалектологии большое значение имеет установление одинаковых языковых явлений, или изоглосс. Фактор территории при выделении диалектов является основополагающим. Поэтому диалектное явление должно быть проецировано на территорию. Изоглосса часто представляет собой линию на географической карте, соединяющую крайние пункты распространения отдельного языкового явления. Однако соотносительные варианты данного языкового явления часто не имеют сплошных границ. Они образуют островки за пределами своих границ или взаимно проникают, давая для некоторых территорий пеструю чересполосную картину наличия разных вариантов да одной территории. Конфигурации изоглосс также могут быть очень разнообразны: они часто различны для явлений, относящихся к разным уровням системы языка (фонологии, морфологии, лексики), к разному времени своего появления и т. д. Поэтому изоглосса на карте практически не всегда обозначается в виде линии или линий, а часто в виде условных знаков разного цвета и формы.
Территориальное распространение разных языковых явлений редко совпадает друг с другом. Поэтому картографированная территория обычно оказывается пересеченной множеством линий, проходящих в разных направлениях, часто пересекающих друг друга, выделяющих разные территории: то два (или несколько) больших территориальных массива, то, напротив, большое количество дробных территорий. Не совпадая полностью, отдельные группы изоглосс обычно проходят близко друг к другу, образуя «пучки» изоглосс.
Диалекты языка выделяются на основе пучков изоглосс [57, 15]. В качестве практической демонстрации этих принципов можно показать диалектное членение русского языка. При характеристике наречия обычно учитываются изоглоссы разных уровней — явления фонетические, грамматические и лексические. Так, например, северное русское наречие будет характеризоваться следующими признаками: фонетические явления: различение<476> безударных (в первом предударном слоге) гласных неверхнего подъема, смычное образование звонкой задненёбной фонемы г и т. д.; грамматические явления: окончание т твердое при его наличии в форме 3 л. глаголов ед. и мн. ч.: носит, нос' am и т. д., наличие общей формы для дат. и твор. п. мн. ч. существительных и прилагательных: с пустым в'одрам — к пустым в'одрам; лексические явления: распространение слов: сковородник 'приспособление для вынимания сковороды из печи' озимь 'всходы ржи' и т. д.
Подобным же образом на основании учета явлений разных уровней выделяется и южное русское наречие. В области фонетической оно отличается неразличением безударных гласных неверхнего подъема, фрикативным произношением звонкой задненёбной фонемы у и т. д. В области грамматической его характеризует различение форм дат. и твор. п. мн. ч., например, с пустыми в'одрами — к пустым в'одрам, распространение форм им. п. мн. ч. сущ. волк — вор с ударением на окончании: волки, воры и т. д. Для южного наречия характерны некоторые специфические слова, например, зелени, зеленя 'всходы ржи", зипун 'мужская верхняя одежда кафтанного покроя' и т. д. [57, 236—240].
Помимо наречий, выделяются диалектные зоны. Некоторые специфические изоглоссы могут выделять отдельные территории внутри наречия. Часто территория диалектной зоны пересекает территорию разных наречий. Так, диалектологи-русисты выделяют западную диалектную зону, пересекающую территорию северного наречия, среднерусских говоров и южного наречия. Ее характеризуют такие изоглоссы, как наличие j в формах указательного местоимения с основой то — та (тайа, тойв, тыйе), употребление деепричастия в роли сказуемого: поезд ушовши и т. д. [57, 242 (карта)]. Северная диалектная зона занимает почти всю территорию северного наречия, кроме ее юго-восточной части.
На основании того же учета специфических изоглосс в пределах наречий и диалектных зон могут быть выделены группы говоров.В системах групп говоров явления более широкого распространения, присущие наречиям и зонам, находятся в сочетании с явлениями местного характера, нередко представляющими собой местную модификацию широко известного в пределах наречия или зоны явления [57, 263]. Так, например, вологодская группа северного наречия включает черты северного наречия, северной и северо-восточной диалектных зон, а также характерный именно для данной группы говоров круг явлений, образующих основную характеристику данной группы говоров [57, 265].
Вышеизложенная методика позволяет преодолеть прежнее понимание диалекта как области с четко очерченными границами и в то же время дает возможность избежать атомизации отдельных диалектных явлений, ведущей к отрицанию понятия диалекта.<477>
СОЦИАЛЬНАЯ ДИФФЕРЕНЦИАЦИЯ ЯЗЫКА
Каждый язык имеет не только территориальные различия. Неоднороден язык и в социальном отношении. В этом плане он варьирует в самых различных направлениях. Могут, например, существовать возрастные особенности языка: речь ребенка будет всегда отличаться от речи взрослого, речь старшего поколения нередко отличается от речи младшего, есть языки, в которых язык женщин в области произношения в известной мере отличается от языка мужчин. Вариативность речи может зависеть от общеобразовательного уровня. Человек образованный говорит иначе, чем человек малообразованный. Известный отпечаток на речевые особенности людей может накладывать род их занятий, круг интересов и т. п. Принадлежность к определенному классу, социальное происхождение, среда, в которой человек постоянно вращается, также способствуют появлению некоторых речевых особенностей.
Внутри данного языка, — отмечал А. Мейе, — определяемого единством произношения и, в особенности, единством грамматических форм, в действительности существует столько особых словарей, сколько имеется социальных групп, обладающих автономией в пределах общества, говорящего на этом языке [81, 251].
Факторы, способствующие возникновению речевой вариативности в социальном плане, настолько многообразны, что в пределах этой главы невозможно дать их полную исчерпывающую характеристику. Необходимо охарактеризовать, однако, основные типы социальных вариантов речи.
Основная трудность состоит в том, что многие исследователи включают в понятие так называемых социальных диалектов речи явления, хотя внешне и сходные, но совершенно различные по своей природе. Нет даже сколько-нибудь стабильной классификации этих явлений. Не отличается упорядоченностью и сама номенклатура названий социальных вариантов речи. В русской лингвистической литературе термины «арго» и «жаргон» употребляются нетерминологично, нередко выступая как синонимы. Термину «жаргон» иногда придается стилистически сниженное значение, наблюдается стремление закрепить этот термин за наименованием замкнутой речевой системы какой-нибудь антиобщественной социальной группы, ср. например, «воровской жаргон». Для обозначения профессиональных лексических систем употребляются термины: «профессиональные языки», «профессиональные говоры» и даже «профдиалекты». Существующий в западноевропейской лингвистической литературе термин «слэнг» для обозначения жаргона с более широкой социальной базой у нас не привился.<478>
Известный интерес представляет классификация социальных вариантов речи, предложенная в последнее время В. Д. Бондалетовым. В зависимости от природы, назначения языковых признаков и условий функционирования он различает: 1) собственно профессиональные «языки» (точнее — лексические системы), например, рыболовов, охотников, гончаров, деревообделочников, шерстобитов, сапожников, а также представителей других промыслов и занятий; 2) групповые, или корпоративные, жаргоны, например, жаргоны учащихся, студентов, спортсменов, солдат и других, главным образом молодежных, коллективов; условно-профессиональные языки (арго) ремесленников-отходников, торговцев и близких к ним социальных групп; 3) условные языки (арго, жаргоны) деклассированных [15,9—10].
В этой классификации нет, однако, одной социальной вариации речи, которую некоторые исследователи называли классовыми диалектами. Проблема существования разновидностей речи, связанных с классовой принадлежностью, интересовала многих представителей отечественной и зарубежной социолингвистики. Нередко предполагалось, особенно в отношении к эпохе современного капиталистического общества, что единому языку господствующего класса противостоят территориально раздробленные диалекты подчиненных общественных групп (например, крестьянства, городской мелкой буржуазии и т. п.). Однако приводившиеся в специальной литературе фактические иллюстрации этого положения находят иное толкование (в частности, совпадение территориальных и классовых признаков представляет собой особенность лишь определенной эпохи в историческом развитии общества).
Исходя из сказанного, мы при последующем изложении руководствуемся следующей классификацией; 1) профессиональные лексические системы, 2) групповые, или корпоративные, жаргоны, 3) жаргоны деклассированных, 4) условные языки.
ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ЛЕКСИЧЕСКИЕ СИСТЕМЫ
В. М. Жирмунский был совершенно прав, когда он указывал на несостоятельность бытующего в специальной литературе термина «профессиональный говор». По его мнению, термин «профессиональный говор», а тем более «профессиональный язык» основан на неправильном словоупотреблении: в исследованиях, посвященных языку плотников (SprachedesZimmermanns), языку моряков (Seeimannssprache) и т. п., речь идет только о некоторой специальной сфере профессиональной лексики внутри того или иного классового диалекта [32, 105].<479>
«Профессиональная специализация сказывается в языковом отношении не в грамматической дифференциации, как в классовых диалектах, а в выработке специального словаря, в основном доступного лишь представителям данной профессии» [32, 105—106].
Отличительная особенность профессиональной терминологии заключается в том, что она всегда возникает под давлением определенной практической необходимости. Известно, что континуум мира, окружающего человека, в разных языках членится по-разному. При всех этих различиях существует определенная закономерность — степень интенсивности членения определяется практикой. Чем больше человеку приходится сталкиваться с определенным участком или областью действительности, тем интенсивнее членится она в языке. Житель внутренних областей страны, не сталкивающийся в своей жизненной практике с морем, обычно довольствуется общими понятиями — море, берег, отмель, ветер, буря и т. д. Большего ему не требуется. Другое дело рыбак, промышляющий в море. Ему далеко не безразлично, находится он в открытом море или вблизи от берега, дует ветер южный или северный, имеет отмель песчаное или каменистое дно. Практическая заинтересованность порождает соответствующую терминологию.
Так, например, у русских поморов, живущих на берегах Белого моря, существует специальная терминология, связанная с рыболовством, охотой на морского зверя и мореходством. Ниже приводятся некоторые образцы этой терминологии: базар 'скопище чаек и других морских птиц на прибрежных скалах и береговых утесах', баклыш 'небольшой островок с крутыми скалистыми берегами', бережнее 'ближе к берегу', бетать 'ехать наперерез или вкось ветра', голоменно 'слишком далеко от берега', гора 'материк', голомя 'открытое море', губа 'залив моря', дёр 'хороший клёв рыбы', дутыш 'отверстие во льду, сделанное морским зверем', корга 'подводная или надводная низменная отмель', летнёй 'южный ветер', лосо 'гладкая ровная поверхность моря', приглуб 'глубина в море или реке вблизи берега', стамин 'ледяная гора', торох 'сильный порыв ветра', юро 'небольшое стадо рыбы или морского зверя' и т. д.
Не меньшим разнообразием отличается рыболовецкая терминология рыбаков низовьев реки Дона, например, кабарожник 'мелкий сазан', киляк 'молодой лещ', талаверка 'мелкая густера', сетчик 'рыбак, ловящий рыбу сетями', аламан 'невод для ловли хамсы', дуб 'большая многовесельная лодка, используемая для транспортировки невода', каюк 'небольшая двухвесельная лодка, используемая для перевоза рыбы и мелких орудий лова', семень< 480> 'лом для пробивания прорубей', драчка 'невод для лова бычка' и т. д.3
Если обратиться к терминологии, связанной с профессией плотника, то и здесь можно найти немало специальных терминов, например, слега — 'длинная балка', пёрка 'сверло у коловорота', матица 'поперечная балка, поддерживающая потолок дома', лучковая пила 'пила с особой ручкой', ножовка 'маленькая пила с одной ручкой', дорожить 'сделать особым инструментом желоб на тесине, чтобы с крыши легче скатывалась вода', и т. д.
Каждая профессия имеет специальный словарь. К сфере профессиональной лексики относится также искусственно созданная научная и техническая терминология, обычно фиксируемая в специальных словарях научных или технических терминов. Между профессиональной лексикой, возникшей естественным путем, и искусственно созданной терминологией существуют точки соприкосновения. В речевой практике эти две лексические системы нередко смешиваются. Однако искусственно созданная терминология отличается большей устойчивостью, стандартностью и не имеет территориальных вариантов.
Профессиональная лексика обычно употребляется в деловых стилях, отличается точностью значений и мало экспрессивна.
Вместе с тем профессиональная терминология, в особенности самобытная терминология, может сопровождаться употреблением иногда довольно образных идиоматических выражений, ср., например, некоторые идиоматические выражения, бытующие в языке поморов: набирать гребень (о волне) 'повышаться', пойти в жар, например, вода пошла в жар, т. е. 'потекла быстрее' (в период прилива или отлива) и т. п., специальные выражения существуют у плотников, например, рубить в лапу, рубить в ус, тянуть бровку, в лексике ямского промысла в говорах Томской области отмечены такие идиоматические выражения, как ходить в ямщину 'заниматься товарным извозом', гонять почту 'доставлять почту', жить с бичика 'добывать средства к существованию извозом'4 и т. д.
В профессиональном языке летчиков известны выражения лечь на курс, посадить на три точки и т. д.
Однако эти идиоматические выражения скорее относятся к лексической сфере профессиональных жаргонов, чем к профессиональной лексике в собственном смысле этого слова.<481>
ГРУППОВЫЕ, ИЛИ КОРПОРАТИВНЫЕ, ЖАРГОНЫ
Групповые, или корпоративные, жаргоны обычно возникают в группах людей, тесно между собою чем-нибудь связанных. Формы связи могут быть самыми различными. Важно, чтобы эта связь каким-то образом объединяла людей, например, служба в армии, обучение в институте или школе, занятие туризмом, спортом, коллекционированием и т. п. Даже отъезд людей для работы на Крайний Север порождает особые жаргонные слова, например, моржовые или комариные — названия надбавки к зарплате в зоне Крайнего Севера5 . Длительное пребывание людей на фронте во время Отечественной войны вызвало появление специфических жаргонных слов, например, сабантуй 'сильный артиллерийский обстрел', рама 'немецкий разведывательный самолет' и т. д. Жаргон возникает в среде людей, предающихся различным порокам, например, картежной игре, пьянству и т. п.
В лексике групповых, или корпоративных, жаргонов, конечно, есть элементы профессионализма. Ср. такие выражения солдатского жаргона, как сидеть на губе, т. е. 'быть на гауптвахте', лимонка — название особого вида гранаты; в жаргоне следователей существует глагол расколоться, например: Подождем, пока он не расколется [63, 53], т. е. 'не выдаст своей тайны', среди аспирантов употребителен глагол остепениться, членам ученых советов хорошо известно выражение бросить черный шар, т. е. 'забаллотировать', школьники часто употребляют выражение получить кол, т. е. 'единицу' и т. д. Однако основная особенность групповых, корпоративных жаргонов заключается не в этом.
Здесь, как правильно замечает В. Стратен, сказывается не столько деловая потребность, сколько стремление к экспрессии и игра словами [63, 53].
«Специфическим отличием арго от других видов жаргона,— писал В. М. Жирмунский, — является его профессиональная функция: в то время как...корпоративные жаргоны являются своего рода общественной забавой, языковой игрой, подчиненной принципам эмоциональной экспрессивности, арго, которым пользуются нищие, воры, бродячие торговцы и ремесленники, служит орудием их профессиональной деятельности, самозащиты и борьбы против остального общества» [32, 119].
Существует довольно много различных групповых жаргонов, всех их охарактеризовать нет никакой возможности. В качестве наиболее типичного образца можно рассмотреть студенческий жаргон, или, как его иногда называют, студенческий слэнг.
Л. И. Скворцов, изучавший студенческий слэнг в наших вузах, различает в нем две основные категории слов — производ<482>ственное ядро и бытовой словарь [59, 50]. В производственное ядро студенческой речи входят такие слова и выражения, как фак 'факультет', стёпа, степуха, стипеша 'стипендия', идти на шпорах 'отвечать по шпаргалкам ', по диагонали или наискосок 'о торопливом, поверхностном чтении учебного материала', кол 'единица', историчка 'учительница истории', немка 'учительница немецкого язка', удочка 'удовлетворительно', заход 'попытка сдать экзамен', долбач 'студент-зубрила', античка 'античная литература', шеф 'руководитель дипломной или курсовой работы', столкнуть, спихнуть 'сдать экзамен или зачет' ядро 'ядерная физика', общак 'общежитие ', индус 'студент индустриального института или техникума', шпаргалет 'шпаргалка' и т. д. [59, 50].
Нетрудно заметить, что подобного рода профессиональная или производственная лексика довольно резко отличается от обычной профессиональной лексики или терминологии. Профессиональная лексика обычно вызывается необходимостью назвать какой-нибудь предмет или явление, с которым производственник сталкивается в своей деятельности. Чаще всего это какой-нибудь особый предмет, мало известный или совершенно неизвестный в кругу других людей. Слово студенческого слэнга не вызывается какой-либо особой необходимостью. Нет никакого смысла создавать особое название для студента индустриального института или техникума. Когда же появилось особое название индус, то основным стимулом его создания явилось стремление создать что-то более выразительное, яркое, озорное, более обращающее на себя внимание.
В общебытовой словарь входят слова, не связанные непосредственно с учебным процессом. Основу его составляют экспрессивные элементы разговорно-обиходной лексики, ср., например, рубать, хавать, хряпать, штефкать 'есть, закусывать', рубон 'еда , обед и т. п.', махнуться 'обменяться чем-нибудь', притырить 'спрятать', петрить, тямкать, тямить 'понимать что-нибудь, разбираться в чем-нибудь', накрыться 'исчезнуть, пропасть ', а также 'не состояться' — о замыслах, планах и т. п., корочки, колеса 'ботинки', филонить 'бездельничать', увести 'взять, присвоить или украсть', купить, прикупить 'подшутить над кем-нибудь', пылить 'ныть' или 'болтать впустую', подкинуть 'дать или одолжить кому-нибудь денег', стрельнуть 'взять в долг небольшую сумму денег', 'попросить папиросу или сигарету ', загорать, опухать 'бездельничать, лодырничать ', запрессовать 'окончательно договориться о чем-нибудь, уладить какое-нибудь дело' и т. п. [59, 51].
Предметно-понятийное содержание студенческого жаргона очень многообразно. Наиболее легко в нем выделяются два слоя — спортивная лексика и лабушско-стиляжья лексика (от лабух 'музыкант').<483>
Спортивная лексика включает слова и выражения, связанные с областью спорта, например: подковать 'подбить в игре', 'нанести травму', поливать 'бить мячом по воротам, бросать мяч в корзину', банка, плюха, штука 'гол, очко' и т. д.
Лабушско-стиляжья лексика имеет в общебытовом студенческом словаре довольно ярко выраженную социальную специфику. Это в большинстве случаев слова, заимствованные из жаргона стиляг, например, берлять 'есть, питаться', хилять 'идти', выхил 'выходка', башли, бабки, шайбочки, финаги 'деньги', чувак 'парень', чува, чувиха, кадришка 'девушка', топталовка или Бродвей 'главная улица', 'место встреч и прогулок', кирять 'пить, выпивать', кирной, бухой 'пьяный', керосин, мур, гоп 'вечеринка, выпивка', предки 'родители', хива, шобла, кодла, хевра, хавира, шарага 'группа «своих»', хата 'квартира', рок 'рок-н-ролл' и т. д. [59, 51—52].
По своим особенностям стиляжий жаргон близок к воровскому, поскольку он объединяет лексику, связанную с определенными сферами быта, к тому же специально окрашенную.
В общебытовую лексику студенческого слэнга входит также экспрессивная и оценочная лексика, например: шедеврально, потрясно, клево, колоссально и т. п. (при положительной оценке чего-либо), сапог, охламон, прохиндей (пренебрежительно о человеке), молоток (положительно о человеке), леди, детка, цыпа, мордочка (положительно о девушке), старик, мужик (о мужчине). Существует экспрессивная или просто излюбленная фразеология: дать по мозгам 'удивить, ошарашить', до лампочки 'мало дела до чего-либо', 'ни к чему', как штык 'обязательно', 'точно' и т. п. [59, 53].
ЖАРГОНЫ ДЕКЛАССИРОВАННЫХ
Жаргоны деклассированных употребляются в сферах людей, принадлежащих к уголовному миру, обычно отбывающих срок наказания в тюрьмах, лагерях и т. п. или занимающихся преступной деятельностью на свободе. Несмотря на наличие территориальных разновидностей, этот жаргон обладает относительным единством. По своей специфике он резко отличается от групповых, или корпоративных, жаргонов. Поэтому есть основание рассматривать его отдельно.
Воровской жаргон имеет некоторые общие черты с профессиональными лексическими системами. В нем довольно богато представлена терминология, выражающая различные воровские специальности, например: ширмач 'карманный вор', мойщик 'магазинный вор', майданщик 'поездной вор', скокарь или домушник 'вор по квартирам', голубятник 'вор белья', мокрушник 'вор<484>-убийца', кассир или медвежатник 'взломщик несгораемых шкафов', стопарь 'вор-грабитель', клюкушник 'грабитель церквей', банщик 'вокзальный вор' и т. д. Довольно разветвленную синонимику имеет глагол воровать, украсть, например: торговать, работать, стырить, купить, сбондить, стибрить и т. д.; много глаголов, обозначающих неудачную кражу: завалиться, засыпаться, сгореть, зашухариться и т. д. Богато представлена синонимика, связанная со словом деньги: сара, сарочка, сармак, сарга, рыжье и т. д.; особые названия существуют для рубля, тысячи, трех копеек, десяти копеек и т. д. Несколько названий имеет воровской притон: гоп, шалман, хевра, хаза, малина и т. д. Существует несколько названий для кошелька и портмоне: кожа, шмель, висячка и т. д. Развернутой синонимикой обладает глагол доносить или донести: лягнуть, хапать, продать, барнаулить и др.
Довольно развита терминология, относящаяся к воровскому быту. Много слов, связанных с ругательствами, например: легавый, сука, кобёл, шкет, пацан, шпана и т. п., много синонимов имеет слово проститутка: шмара, маруха, баруля, малява, бикса, мигнетка, броха и т. п. Не скупится преступный мир и на пренебрежительные названия для своих постоянных врагов — представителей органов милиции, уголовного розыска, суда и т. д., ср. название милиционера: легавый, легаш, мент, мильтон и т. д., работники Московского уголовного розыска имеют прозвище мурки, ср. также другие названия для работников уголовного розыска — жабы, лягушки и т. п.
Воровской жаргон богат образными идиоматическими выражениями типа ширму крыть 'заниматься карманными кражами' (от слова ширма 'кашне, которым прикрывают руки при совершении карманных краж'), сару коцать, букв. „бить деньги" в том же значении, нарезать винта 'убежать из места заключения', стукнуть шпалерам 'убить кого-либо из револьвера ', брать на перетырку 'организовать быструю передачу по рукам украденной вещи', стоять на стреме 'караулить' и др.
Лексике воровского жаргона нередко присущ циничный и грубый эвфемизм, стремящийся прикрыть обычными по внешней форме словами различные преступные действия: 'украсть' выражается глаголом купить, 'ударить кого-либо ножом' — поцарапать пером, 'заниматься карманными кражами' — крыть ширму, 'воровать' — работать или торговать и т. д. Удачная кража называется чистой работой, медвежатник или кассир означает 'взломщик сейфов'; человек, принадлежащий к уголовному миру, называется просто свой или своя; 'убивать с целью ограбления' выражается внешне безобидным глаголом мокрить и т. д.
В этом цинизме ярко отражена особая психология людей уголовного мира, презрение к нормам и правилам человеческого об<485>щежития, напускная бравада и грубость. «Ирония и юмор, насмешка и презрение к существующему, — замечает В. М. Жирмунский, —порождаются не столько положительным социальным идеалом, сколько нигилистическим отрицанием всех общезначимых социальных ценностей, анархическим бунтарством и циническим аморализмом» [32, 163].
Типология воровского жаргона имеет смешанный характер. В нем содержатся и некоторые признаки корпоративных жаргонов, и отдельные элементы условных языков, существующих на базе своеобразного воровского просторечия.
УСЛОВНЫЕ ЯЗЫКИ РЕМЕСЛЕННИКОВ-ОТХОДНИКОВ, ТОРГОВЦЕВ И
БЛИЗКИХ К НИМ СОЦИАЛЬНЫХ ГРУПП
Условные языки ремесленников-отходников, торговцев и т. д. были широко распространены в царской России. Наибольшей известностью среди них пользовались так называемые офени — крестьяне Вязниковского, Ковровского и частью Шуйского уездов Владимирской губернии, которые, торгуя разными мелочными товарами, ежегодно со своими подвижными лавочками-коробьями отправлялись во все концы России вплоть до самых отдаленных областей Сибири [64, 22].
Условные языки существовали также у странствующих ремесленников — Шаповалов, портных, глинотоповит. д. Существуют сведения о распространении тайных языков среди нищих и т. д.
Лексико-семантическая система искусственных языков-жаргонов этого типа свободна от узкой профессиональной специализации. По наблюдениям В. Д. Бондалетова, их словарь включает в себя обозначения главнейших явлений и предметов природы, пищи, жилища, утвари, одежды и обуви, человека, животных и растений, типичных действий и качеств и т. д., т. е. всего того, с чем приходилось иметь дело ремесленникам и торговцам как на стороне, так и у себя дома. Доля собственно профессиональной лексики в арго не превышает 5% словарного фонда и включает обозначения лишь важнейших предметов и понятий соответствующей профессии [15, 11].
Наиболее характерной особенностью условных языков странствующих ремесленников, торговцев и т. п. является их ярко выраженный криптолалический характер, выражающийся в стремлении употреблять специально изобретенные или искусственно деформированные слова, совершенно непонятные для окружающих. Их значение известно только узкому кругу лиц, пользующихся этим языком. Ниже приводятся образцы слов из условного языка офеней: баш 'грош', брысить 'весить', бурьмеха 'шуба' вербухи 'глаза', вершеть 'видеть', висляк 'огурец', воскарь 'лес', вохра 'кровь', вячо 'много', дряба 'вода', дулик 'огонь', елтуха< 486> 'жена', жуль 'ножик', качуха 'тюрьма', костер 'город', куреха 'деревня', ламиха 'полтина', лох 'мужик', мурлять 'варить, печь', мурляло 'повар', пащонок 'дитя, ребенок', прилеш 'приказчик', пулец 'купец', стоден 'богат', троить 'есть', феро 'сено', хирки 'руки', широго 'дорого', шур 'вор', щедреха 'свеча', яжжуха 'брюхо' [64, 25—27]. Примеры из условного языка мелких торговцев г. Кашина: бусать 'пить', вершать 'знать', дуль 'мужик', елкас 'картуз', зонить 'нести', керить 'пить', маз 'товарищ', мара 'девица', тарить 'курить', шамно 'дешево' и т. д. [60, 11—18].
Общее назначение этой криптоглоссии понятно. Фразы, составленные из подобных слов, были непонятны для окружающих. Тайный язык давал возможность боящимся конкуренции ремесленникам скрыть секреты своего ремесла.
Торговцам часто было необходимо договориться друг с другом о совместном обмане покупателя, о заключении какой-нибудь темной сделки и т. п. Наличие непонятного для окружающих жаргона лучше всего способствовало достижению этих целей, ср., например, фразу: Обтыривай, маз, чапцов-то клёвее: неёла не ухлят 'обделывай, друг, покупателей-то ловчее: ничего не смыслят' [60, 24] или Дуль меркулит у ловяка, шовар на громах в скумеше, немель никово: зонь сюды скумеш-то. 'Мужик спит у лошади, товар на телеге в мешке (а) нет никого: волоки сюда мешок-то' [60, 22].
В. Д. Бондалетов утверждает, что условные языки занимают промежуточное положение между подлинно искусственными, сознательно конструируемыми семиотическими системами (секретными кодами, а также языками типа эсперанто, новиаль) и природными, или естественными, языками, поскольку практическое функционирование условных языков в значительной мере напоминает жизнь и функционирование обыкновенных языков [15, 10— 11].
По своему типу условные языки не принадлежат к искусственным языкам жаргонного характера. В. М. Жирмунский относил их к категории жаргонов [32, 119]. М. Н. Петерсон сближал их С воровским жаргоном [49, 15]. Однако от искусственных языков они отличаются тем, что не имеют искусственно созданной грамматической системы и существуют на базе разговорной речи. Именно это свойство и придавало им особую гибкость и маневренность.
ИСТОЧНИКИ ЖАРГОННОЙ ЛЕКСИКИ
Всякий жаргон существует, как правило, на базе разговорного языка данной страны. Собственно жаргонная лексика всегда составляет часть словаря жаргона, хотя в некоторых жаргонах<487> ее процент может быть довольно высок, например, в условно-профессиональных жаргонах бродячих торговцев и ремесленников.
Источники жаргонной лексики могут быть различными. Прежде всего жаргоны используют слова местного диалекта, часто придавая им необычное и специфическое значение, например, широко известный термин жаргона уголовников баланда, возникший еще в царской России, восходит к диалектному ряз., тмб., симб. баланда 'род ботвиньи, холодец из заквашенного на муке отвара свекольной и иной ботвы с окрошкою' [23, 42]. В жаргоне уголовников это слово приобрело значение тюремной похлебки.
Для образования жаргонных слов широко используется переосмысление значений, например, угол 'чемодан' (т. е. вещь, занимающая какой-нибудь угол дома), гроб 'сундук' (внешнее сходство), сука — ругательное слово, употребляемое по отношению к доносчикам (импульсом для переосмысления, по всей видимости, послужил просторечный глагол сучиться 'передавать друг другу новости, сплетни'); рыжьё 'золото' (сходство по цвету), скачки 'танцы', шайбочки 'деньги' (использовано внешнее сходство монеты с шайбой), предки 'родители', кожа 'бумажник' (название материала), подковать 'повредить ногу при футбольной игре' (метафора), отсвечивать 'мешаться' (метафора), маслина 'пуля' (внешнее сходство), ишачить 'работать' (сравнение с работой ишака), увести 'присвоить' или 'украсть' (образное сравнение), заправиться 'поесть' (сравнение с заправкой машины бензином) и т. п.
Значительно реже слова создаются на основе звукоподражания, например, шамать 'есть' от шамкать, бимбор 'часы' (в воровском жаргоне) от звука типа бим-бом, издаваемого при звоне стенных часов и т. д.
В ряде случаев возникновение новых слов и значений оказывается опосредствованным наличием других жаргонных слов, например, слово легавый 'доносчик' связано с легавый 'пес'. Распространению этого слова, связанного с названием породы собаки, в значительной мере способствовало распространенное в воровском жаргоне слово сука 'доносчик'. Слово перо 'финский нож' не связано непосредственно с обычным словом перо. Оно возникло при посредничестве слова писать 'резать', например, расписал его, т. е. 'изрезал ножом'.
Типичным для жаргонных образований является явление «фонетической мимикрии» — звукового уподобления слова или его преображенного варианта другим словам, например, дай петуха, т. е. 'дай твою руку (пять пальцев), чтобы поздороваться', хорёк, т. е. 'оценка «хорошо»', прошка 'нюхательный табак' (измененное слово порошок при ассоциации с именем Прошка), Мирошка 'мировой судья', по ассоциации с именем, Гришка — 'гривенник' (тот же принцип); Яшка — 'самосвал Ярославского завода' и т. д.<488>
Жаргоны часто используют лексику других жаргонов. Такие слова воровского жаргона, как кимать 'спать', кич 'тюрьма', косуха 'тысяча', похлить 'пойти', сармак 'деньги', хаза 'квартира', ширмач 'карманный вор' и т. д. заимствованы из условного языка странствующих торговцев-офеней [20, 44—52].
Возможность взаимопроникновения различных жаргонов неоднократно отмечалась исследователями этого вопроса. «Воровской жаргон немыслимо рассматривать разрозненно от других жаргонов, — писал В. Тонков. — Между воровским языком и прочими условными языками происходит взаимный обмен языковым материалом, его слова переходят не только в другие жаргоны, но просачиваются в обыкновенную речь». [65, 51].
В студенческом жаргоне, жаргонах школьников и в особенности в жаргоне стиляг нередко встречаются заимствования из воровского жаргона, например: кимарить или кимать 'спать', клифт 'пиджак, костюм', примирить 'спрятать', хруст 'рубль', хилять 'идти', хевра, хавира 'компания, группа «своих»', и т. д.
При переходе слова из одного жаргона в другой иногда существенным образом меняется его значение. Так, например, если в воровском жаргоне слово гоп означает 'притон', то в жаргоне стиляг оно имеет значение 'вечеринка', если в молодежном жаргоне шайбочки означает 'деньги', то в жаргоне стиляг это не просто 'деньги', а преимущественно 'денежные средства, приобретенные нетрудовым или нечестным путем' и т. д.
Условные языки и жаргоны охотно прибегают к иноязычным заимствованиям. Усвоению иноязычных заимствований отчасти способствовал подвижной образ жизни некоторых социальных групп — ремесленников, торговцев, уголовных элементов и др.
Однако главная причина заключается в том, что непонятное иноязычное слово является хорошим средством маскировки. Так, в русских условных языках исследователями обнаружены слова, заимствованные из цыганского языка, например дуёк 'два рубля', ср. цыг. дуй 'два' деш 'десять рублей', ср. цыг, деш 'десять', парняга 'двадцать пять рублей', от цыг. парно 'белый', шур 'вор' от цыг. чорес 'воровать' и т. д. [17, 235— 240]. Встречаются цыганские элементы и в русском воровском жаргоне, например, хрять 'бежать, идти' от цыг. tepx'ires 'ходить, бродить' [7, 151], тырить, толкать 'красть' восходит к цыганскому глаголу teterк's, имеющему значение 'держать, иметь, брать, ждать', и т. д. [7, 153].
Встречаются в условных языках, правда, в небольшом количестве, заимствования из германских языков, например, агунда 'собака', флеш 'мясо', стод 'бог', ср. шв. stod 'изваяние, статуя' [14, 231]. Из германских заимствований, встречающихся в воровском жаргоне, можно отметить такие слова, как блатной 'представитель уголовного мира'. По мнению В. В. Стратена, это слово пришло в русский язык через польские арго из немецкого<489>Rotwelsch, где имеются слова platt 'доверенный', Blatter 'вор' ср. также в языке идиш blat 'доверенный, согласный на что-либо', польск. blat 'укрыватель краденого', blatbyč 'согласиться на что-либо'. Далее, клифт, 'пальто, пиджак' из немецкого арготического Kluft 'одежда' [62, 134] и т. д.
Отмечены также заимствования из польского и украинского языков. Встречаются отдельные заимствования из еврейского, например, ксива 'письмо', хипес 'ограбление при участии красивой проститутки', хевра 'воровская компания или шайка' [69], масемат 'кошелек' [42, 123], а также заимствования из тюркских языков, например, сара 'деньги' от тат. сары 'желтый', вероятно при посредстве жаргонного слова рыжье 'деньги', кич 'тюрьма' от тат. k'ičä 'ночь, мрак' и т. п. [28, 166—179]. В условных языках странствующих торговцев и ремесленников обнаруживаются слова греческого происхождения, например, кимать 'спать', кисара 'четыре копейки', пенд 'пятак', декан 'десять копеек' [20], херка 'рука', микро 'мало' и т. д. В некоторых условных языках встречаются заимствования из финно-угорских языков, главным образом из мордовского, например: альма 'окно' от эрзя-морд. вальма 'окно', качам 'дым' от эрзя-морд. качамо 'дым', кулыснуться 'умереть' от эрзя-морд. куломс 'умереть', ламо 'много', ср. эрзя-морд. ламо 'много', тракс 'корова', ср. мокша-морд. тракс 'корова' и т. д. [16, 260—268].
Жаргоны используют в основном словообразовательные средства того языка, на базе которого они существуют, хотя абсолютного единства в этом отношении между ними нет. Словообразовательные средства так называемых условно-профессиональных языков шире. В таких жаргонах, как студенческий, жаргон уголовников, их значительно меньше. При всем этом различии жаргонам, существующим на базе русского языка, присущи некоторые излюбленные суффиксы имен существительных. Эти суффиксы следующие: 1) -ак/-як — слабак 'неспособный сделать что-либо', общак 'общежитие', кисляк 'лимон', висляк 'огурец', ховряк 'барин' и т. д.; 2) -ач — стукач 'доносчик', строгач 'строгий выговор', левач 'работающий налево' (незаконно), липач 'изготовляющий фальшивые деньги или документы', трепач 'говорящий вздор', ширмач 'карманный вор' и т. д.; 3) -арь — тихарь 'переодетый агент уголовного розыска', дикарь 'не курортник' и т. д.; 4) -ага/-яга — штормяга 'сильный шторм', работяга 'работающий в лагере за другого', шарага 'компания «своих»' и т. д.; 5) -уха — кинуха 'кинотеатр', степуха 'стипендия', маруха 'любовница вора', вечеруха 'вечеринка', бармуха 'овца', косуха 'тысяча' и т. д.6 Довольно часто употребляется суффикс -ник, например:<490> обзетильник 'обманщик', сумарник 'амбар', бухарник 'стакан и т. д. В обычном разговорном, а также литературном языке эти суффиксы употребляются в словах со стилистически сниженным значением, имеющих нередко фамильярный оттенок. В жаргонах они используются в целях придания словам своеобразной экспрессии.
Довольно часто, опять-таки в целях придания экспрессия, используются в жаргонах слова с уменьшительными суффиксами (инфантилизм речи), например: кадришка 'девушка', клифтишка 'пиджак', киношка 'кино', обаяшка 'обаятельная девушка', междусобойчик 'выпивка в узком кругу' и т. д.
Очень часто имеет место прием включения («сведения» — по А. А. Реформатскому, универбизации), выражающийся в сведении внешней синтагмы к внутренней: ср. Третьяковка 'Третьяковская галлерея', Ленинка 'библиотека им. В. И. Ленина', зачетка 'зачетная книжка' и т. п. Этот прием восходит еще к 40-м годам XIX в.
В студенческом жаргоне употребителен искусственный суффикс -он, например, выпивон 'выпивка', закусон 'закуска', рубон 'еда', потрясон 'потрясение' и т. д. Типичны для этого жаргона также сокращения типа рест 'ресторан', теле 'телевизор', пед 'велосипед' и т. д. [59, 54].
В некоторых условно-профессиональных жаргонах в целях придания обычным словам непонятной формы широко применялся прием префиксации слогов ку или ша, шу, например, кутуча 'туча', кугора 'гора', кулуг 'луг', кувечер 'вечер', шурека 'река', шуветер 'ветер', шугром 'гром' и т. д. [55,6—7]. Существовал также так называемый говор «по щам», отличительная особенность которого состояла в том, что слово удваивалось, причем в первый раз начальный согласный заменялся на ш , а во второй раз конечный согласный — на ц. Например, шовроц = ров, шайдац = дай и т. д. [29, 2].
В потайном языке немецких буршей, так называемом Li-Sprache, в целях маскировки использовался слог -li-, например, Liliebe — Liebe 'любовь', haliben — haben 'иметь' и т. д. [52, 158].
НЕКОТОРЫЕ ОБЩИЕ ОСОБЕННОСТИ
СОЦИАЛЬНЫХ РАЗНОВИДНОСТЕЙ РЕЧИ
Наряду с весьма существенными различиями, социальные разновидности речи имеют некоторые общие особенности. Одна из таких особенностей состоит в том, что, подобно территориальным диалектам, социальные разновидности речи также имеют территориальные различия. Совершенно очевидно территориальное раз<491>личие так называемых крестьянских диалектов, поскольку различны сами территориальные диалекты. Территориальные различия обнаруживает также профессиональная и жаргонная лексика.
Проф. П. Я. Черных приводит некоторые оленеводческие термины, распространенные в Колымском крае, например, выпороток 'молодой олений теленок не старше двух месяцев от рождения', каргин 'убойный олень чукотской породы', комляк 'олень, еще не достигший одного года', лончак (от лонись 'в прошлом году') 'олень по второму году', третик 'олень третьего года', полетень 'мягкая часть оленьего мяса, снятая с заднего стегна', шастина 'часть оленьего стада в 50—100 голов' и т. д. Русская оленеводческая терминология Печорского края имеет совершенно другой характер, например, неблюй 'молодой олень, не достигший годового возраста', хорь 'олень-производитель в возрасте 3—4 лет', езейка 'скребок для выделки шкур' и т. п.7
Вспоминая свои гимназические годы, Е. Д. Поливанов писал: «Я помню, как нам во втором-третьем классе, например, в голову не приходило употребить в разговоре между собою слово «угостить»: оно регулярно заменялось через «фундовать», «зафундовать»... Совершенно не употреблялось и слово «товарищ» в таких, напр., случаях, как «он — хороший товарищ»: надо было сказать кулей, «хороший товарищ» — штрам кулей и т. д.» [50, 161]. По-видимому, это был какой-то местный гимназический жаргон города Риги. Современному молодежному слэнгу эти слова неизвестны. Говоря о воровском жаргоне, Е. Д. Поливанов отмечал, что единого блатного языка у нас (как, вероятно, и в других больших странах) не имеется: кроме наиболее распространенной (но текучей в хронологическом отношении, т. е. с каждым годом претерпевающей значительные изменения) системы криптолалического языка настоящих уголовных преступников и диалектальных ее вариаций — по отдельным районам, часто даже по отдельным тюрьмам — есть еще целый ряд лишь приближающихся к «блатной музыке», но весьма разнообразных жаргонов (или просто совокупностей словарных особенностей), иногда не носящих уже криптолалического характера, из которых каждый объединяет специфическую группу социальных низов (напр., или проституток, или шулеров, или беспризорных и т. д.), притом в данном только географическом районе, иногда в данном только городе [50, 167].
В. Тонков, занимавшийся в 30-х годах исследованием воровского жаргона, отмечал, что в словарях московских тюрем преобладал архаическо-национальный элемент, а в языке воров западных тюрем чувствовалось западное влияние [65, 55].
Существует жаргонная лексика, имеющая значение только<492> для определенного города, например, в жаргоне спекулянтов часть улицы Горького в Москве от гостиницы Москва до площади Моссовета называется Плешка; Аннушка — трамвай «А» в Москве, Павлинка — проспект Павлина Виноградова в Архангельске и т. д.
Профессиональная и жаргонная лексика так же, как все в языке, исторически изменчива. Бытовая профессиональная лексика меняется значительно быстрее, чем специальная техническая и научная терминология, что естественно связано с прогрессом в области техники. Так, например, с изменением техники изготовления плотов, с введением сплоточных машин, связывающих бревна проволокой, а также с устранением широко применявшегося ранее метода самосплава древесины без помощи катеров, исчез целый ряд специфических терминов, например, ромшина 'толстая поперечная жердь, к которой прикреплялись бревна с помощью черемуховых виц и клиньев', прикол 'толстый кол или столбик, к которому прикрепляли канатом плот в случае сильного ветра', лотовка 'большой плот с применением волочащихся по дну реки лотов или металлических грузов' и т. д. В языке архангельских поморов начинает исчезать некогда широко распространенное слово карбас 'большая парусная лодка'. Сейчас, когда на карбасах вместо паруса стали ставить моторы, они уже называются не карбасами, а дарами; исчезло слово стрик или стрики — так назывались раньше с прибавлением более точных определений ветры шестнадцати румбов, отличаемые на компасе между главными румбами и межниками, например: Стрик запада к шолонику 'ветер 258 3/4° 3'.
«Профессиональный диалект русского летчика, — замечает Л. В. Успенский, — не есть, конечно, нечто неизменное во времени и целое по своему составу. Язык, на котором сообщаются (в своем кругу и по профессиональным надобностям) советские летчики до сих пор, далеко не сходен с тем, как изъяснялись летчики-офицеры в Севастополе и Гатчине в 1912—1913 гг.» [66, 165].
Не остается неизменной и жаргонная лексика. Жаргонные слова конкурируют между собой. Все менее выразительное оказывается в большей степени подверженным исчезновению. Любопытно отметить, что из многих названий воровских притонов, как-то: гоп, хевра, хаза и малина — наиболее конкурентоспособным оказалось название малина. Другие названия или суживают свое значение, например, гоп, хевра, или исчезают (хаза).
А. М. Хирьяков рассказывает об уголовном арестанте, который подметил изменения в воровском жаргоне петербургских трущоб Крестовского. «Теперь многое изменилось, — говорил Митька-маляр. — Умственнее язык стал. Прежде, например, бумажник называли: лопата, а теперь говорят кожа; лом у Крестовского называли фомка. Почему фомка? Неизвестно. А теперь говорят:<493> Гитара. Умственнее!» (А. М. Хирьяков. Три встречи. «Современник», 1911, №1, стр. 352). Сильно меняется и студенческий жаргон. В прежнее время в среде семинаристов были распространены такие слова, как банка 'удар, побои', банку дать 'побить', взорвать 'получить что-нибудь на чай', выкусывать 'проделать что-нибудь', золотарь 'бродяга, пропойца', кабалиться 'срезаться при ответе урока', ковать 'сочинять, говорить от себя, а не по книге', мылявый 'льстивый, хитрый', скоблить 'учить наизусть', удить 'подглядывать в книгу при ответе урока' и т. п.8 В современном студенческом жаргоне эти слова уже не употребляются. Исследуя студенческий жаргон, Л. И. Скворцов отмечает, что строгое синхронное описание жаргона затрудняется тем, что его лексический состав во многих своих частях подвижен, непостоянен; иногда даже через год-другой многое воспринимается носителями как устаревшее и перестает активно употребляться, что-то входит в моду как новое; происходит постоянное пополнение синонимических рядов и т. д. [59, 50].
Обычно языковой базой жаргона является просторечный стиль речи. Характерные черты просторечия придают некоторые общие черты жаргонам, например, наличие слов и выражений с ярко выраженной экспрессивной окраской. Кроме того, просторечие способствует переносу слов из одного жаргона в другой.
ПРОНИЦАЕМОСТЬ ЛЕКСИЧЕСКИХ СИСТЕМ СОЦИАЛЬНЫХ ВАРИАНТОВ РЕЧИ И ИХ ВЗАИМОВЛИЯНИЕ. СВЯЗЬ ЖАРГОННОЙ ЛЕКСИКИ С ПРОСТОРЕЧИЕМ. ОБРАЗОВАНИЕ ИНТЕРЖАРГОНА
Социальные варианты речи (профессиональные и условные языки, жаргоны) не имеют собственного грамматического строя, отличаясь друг от друга только в области лексики. Поскольку лексика любого языка обладает высокой проницаемостью, то и социальные варианты речи не имеют абсолютно непроницаемых лексических систем. Литературный язык постоянно пополняется за счет диалектной и просторечной речи, просторечие само обнаруживает различные степени приближения к литературной речи. Всюду происходит взаимовлияние и взаимопроникновение различных лексических систем. Слова одного жаргона часто переходят в другой. Слова условных языков странствующих торговцев и ремесленников попадают в жаргон уголовников, оттуда они проникают в жаргоны школьников, студентов, стиляг, спекулянтов и т. д. Проникают в жаргоны также слова из различных профессиональных лексических систем и профессиональных жаргонов.<494>
Жаргонные слова не только кочуют из жаргона в жаргон, но довольно часто проникают и в обычную разговорную речь. Особенно благоприятной средой для проникновения всякого рода арготизмов является просторечная лексика. Просторечная лексика отличается специфической экспрессивной стилистической окраской фамильярности, иронии, бранности, шутки, ласки, презрения. Слова разговорной бытовой лексики, называя что-либо, дают также и определенную оценку называемого. Будучи не связано строгими нормами, просторечие постоянно создает различные новые образные слова, метафорические выражения и т. п. В нем всегда ощущается нужда в новых средствах экспрессии. Неудивительно, что каждое жаргонное слово, которому часто нельзя отказать в особой образности, оригинальности, экспрессивности и броскости, является находкой для просторечия.
Некоторые исследователи отмечали в 20-х годах как своего рода бедствие необычайное засорение языка школьников блатными словами. Однако это бедствие имело некоторые объективные причины. Дело в том, замечает Е. Д. Поливанов, что у этих «хулиганских слов» более обильное отдельными представлениями содержание, чем у обыкновенных (а потому и пустых в известном отношении) эквивалентов из нормального языка, и этим более богатым содержанием, разумеется, и объясняется то, что их предпочитают обыкновенным словам [50, 161].
В обиходной речи можно найти немало слов и выражений жаргонного происхождения, например: пацан (обращение к несовершеннолетним), стырить 'украсть', подстрелить 'выпросить что-нибудь', припухать 'спать', офонареть 'потерять рассудок, поглупеть', филонить 'бездельничать', загнать 'продать', капать 'доносить', будка 'физиономия', блатной 'принадлежащий к уголовному миру', кумбола 'голова', женатик 'женатый человек', предки 'родители', бабочка 'рубашка-безрукавка', поднять хай 'поднять шум', в ажуре 'в порядке', каюк 'конец, гибель', амба 'окончательно, всё' (например: двадцать пять рублей и амба) и т. д.
Жаргонные слова, проникая в просторечие, часто лишаются своей ярко выраженной социальной окрашенности и зашифрованности, нередко они переосмысляются и образуют так называемый интержаргон, или слой арготической или просторечной лексики, что ведет к известному сближению различных социальных разновидностей речи. Границы между ними становятся менее отчетливыми и определенными.
Пополняя свой лексический запас из самых различных жаргонов, интержаргоны нередко используют и лексику так называемых профессиональных языков, например, шуровать 'энергично работать' взято из специального словаря кочегаров, где оно означает 'бросать дрова или уголь в топку', маскироваться 'бездельничать' заимствовано из армейского жаргона и т. д.<495>
Границы между различными социальными вариантами речи становятся еще более трудноопределимыми, если принять во внимание, что почти каждый человек является носителем нескольких лексических систем, принадлежащих разным социальным вариантам речи. Показательным в этом отношении является язык моряков и летчиков. Квалифицированный моряк безусловно знаком с определенной профессиональной лексической системой, касающейся его специальности. Он отдает себе отчет в том, что означают такие слова, как кнехт, шканец, кильватер, шпангоут, клюз и т. д. Одновременно ему известны слова и выражения морского жаргона, например, пришвартоваться к девушке т. е. 'идти рядом с ней', бросить якорь, т. е. 'жениться' и т. д. Ему, конечно, известен также — как воспоминание о годах студенчества — студенческий слэнг и элементы лексики других жаргонов.
Чего только нет в языке летчиков? Здесь и специальные термины, касающиеся авиации, типа штурвал, элероны, шасси, старт, и выражения вроде бабовоз 'летчик пассажирской линии', анюта 'самолет марки АНТ', барахлить 'плохо работать' (о моторе). Некоторые слова специального языка летчиков оказываются общими со словами специального языка шоферов, например, газ 'поступление смеси в цилиндры мотора', газануть 'внезапно увеличить обороты мотора' и т. д.
О СТИЛИСТИЧЕСКИХ ФУНКЦИЯХ СОЦИАЛЬНЫХ ВАРИАНТОВ РЕЧИ
Социальные разновидности речи, как было показано в предыдущих разделах, представляют далеко не одинаковые по своей природе явления. Так, например, профессиональные языки, если отвлечься от их арготической окрашенности, можно рассматривать как специализированные лексические системы. Различного типа жаргоны — студенческий, некоторые профессиональные жаргоны, воровской жаргон и т. п. — это скорее своеобразные просторечные стили.
Ко всем социальным вариациям речи совершенно неприменимо, на наш взгляд, понятие диалекта, поскольку они не имеют специфической фонетической системы, специфического грамматического строя и существуют на базе обычного языка.
Есть и еще одна характерная черта, которая объединяет между собою почти все социальные разновидности речи: все они выполняют стилистические функции. Уголовник, пользующийся воровским жаргоном в определенной среде, вряд ли будет употреблять его при разговоре со своей женой или с детьми. Трудно представить себе такого студента, который решился бы сдавать государ<496>ственные экзамены, пользуясь студенческим слэнгом. Инженер или ученый, использующий техническую терминологию в своих работах или при разговоре с людьми своей специальности, во всех остальных случаях будет пользоваться обычным разговорным языком. Даже буржуа, которому некоторые социологи приписывают в качестве отличительного «классового» признака использование литературного языка также и в домашнем обиходе, на самом деле непрочь в кругу своих близких перейти на язык, окрашенный просторечными и диалектными элементами.
Отсюда следует, что социальные варианты речи, подобно стилям, употребляются прежде всего в определенных условиях, там, где соответствующий стиль речи оказывается принятым и уместным.
Сама мысль о близости социальных вариантов к стилям высказывалась неоднократно разными исследозателями. Д. С. Лихачев отмечал, что арготирующий может произвольно переходить от употребления обычной речи к арго и обратно, что арго подчиняются, по-видимому, какому-то определенному языковому заданию, что употребление арготических слов может быть рассмотрено как стилистическая организация речи [43, 373].
Е. Д. Поливанов, характеризуя различные жаргоны, приближающиеся к «блатной музыке», склонен был считать их просто совокупостями словарных особенностей [50, 167]. По мнению Л. И. Скворцова, для жаргона в старом понимании (замкнутая речевая система большей частью антиобщественной социальной группы) в нашем обществе вообще нет социальной основы. Жаргон в нашем понимании — это, в сущности, «жаргонно окрашенная лексика». Она возникает и существует в силу установки на интимный, фамильярно-сниженный стиль речи при социально-речевой общности той или иной группы носителей языка [59, 48]. Заметим, что стилистическая функция социальных разновидностей речи проявляется особенно отчетливо, когда говорящий владеет лексическими системами разных социальных вариантов. Такимобразом, по своим особенностямсоциальные варианты речи ближе всего стоятк речевым стилям, а не к диалектам, как нередко утверждают авторы специальных исследований.
В заключение следует отметить, что вопросы социальной дифференциации языка, несмотря на большой интерес, проявляемый к ним в настоящее время в мировой лингвистике, в целом изучены еще далеко не достаточно. В центре внимания социолингвистических исследований находится вопрос о соотношении социальных и лингвистических структур (в этом плане наиболее существенным представляется вывод о подвижности соотношения структуры общества и социальной дифференциации языка). В них также ставится вопрос о специфическом характере социальной дифференциации языка и ее соотношении с другими типами языковых раз<497>граничений (территориальными и функционально-стилистическими). Обобщенное представление о соотнесенности социальных и территориальных дифференциаций нашло свое выражение в понятиях «вертикального» и «горизонтального» членения языка, которые используются в работах немецких и французских ученых. Имеются, наконец, отдельные попытки перенести социальную проблематику в исторический аспект рассмотрения языка.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. М. А. Абдрахманов. К вопросу о закономерностях диалектно-языкового смешения (на материале тюркского говора дер. Эушта Томского р-на). Томск, 963.
2. С. Аманжолов. Вопросы диалектологии и истории казахского языка. Алма-Ата, 1959.
3. Архив К. Маркса и Ф. Энгельса, т. IX. 1941.
4. А. Ш. Афлетунов. Языковые особенности татар западной и юго-западной части БАССР. (Автореф. канд. дисс.). Казань, 1961.
5. Р. В. Бабушкина. Темяшевский диалект мокша-мордовского языка. — В кн.: «Очерки мордовских диалектов», т. IV. Саранск, 1966.
6. Т. Г. Баишев. Башкирские диалекты в их отношении к литературному языку. М., 1955.
7. А. И. Баранников. Цыганские элементы в русском воровском арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.
8. Л. И. Баранникова. О внутреннем (диалектном) членении языка.— В сб.: «Язык и общество». Саратов, 1967.
9. Л. И. Баранникова. О некоторых особенностях развития диалектов на территории позднего заселения. Там же.
10. Л. И. Баранникова. О разграничении языка и диалекта. — В сб.: «Язык и общество», М., 1968.
11. Р. М. Баталова. Оньковский диалект коми-пермяцкого языка. (Автореф. канд. дисс.). Кудымкар, 1962.
12. И. А. Батманов. Северные диалекты киргизского языка. Фрунзе, 1938.
13. М. Г. Бибин. Говоры наскафтымской мордвы. (Автореф. канд. дисс.). Саранск, 1966.
14. В. Д. Бондалетов. Заимствования из германских языков в лексике русских условно-профессиональных арго. — В сб.: «Вопросы теории и методики изучения русского языка». Саратов, 1965.
15. В. Д. Бондалетов. Условно-профессиональные языки русских ремесленников и торговцев. (Автореф. докт. дисс.), М., 1966.
16. В. Д. Бондалетов. Финно-угорские заимствования в русских условно-профессиональных арго. — В сб.: «Вопросы теории и методики изучения русского языка». Саратов, 1965.
17. В. Д. Бондалетов. Цыганизмы в составе условных языков. Там же.
18. М. А. Бородина. Проблемы лингвистической географии. М. — Л., 1968.
19. Н. Б. Бурганова, Л. Т. Махмудова. К вопросу об истории образования татарских диалектов и говоров. — В сб.: «Материалы по татарской диалектологии». Казань, 1962.
20. Н. Н. Виноградов. Галивонские алеманы. Условный язык галичан (Костромской губернии). Петроград, 1915.<498>
21. Т. М. Гаранов. Об изучений разговорной речи западных башкир. — В сб.: «Башкирский диалектологический сборник». Уфа, 1959.
22. Н. П. Гринкова. К вопросу о влиянии великорусских говоров на пограничные украинские (Очерки по русской диалектологии, VI). — «Известия по русскому языку и словесности АН СССР». Л., 1930, т. III.
23. В. Даль. Толковый словарь живого великорусского языка, т. I, М. 1955.
24. С. З. Деваев. Диалекты мокша-мордовского языка в фонологическом аспекте. — В кн.: «Очерки мордовских диалектов», т. IV . Саранск, 1966.
25. В. Я. Дерягин. О развитии диалектов Архангельской области по данным истории и географии слов. (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.
26. А. В. Десницкая. Албанский язык и его диалекты. Л., 1968.
27. Н. Джунусов. Казахский переходный говор на территории Каракалпакской АССР (на материале западных и северо-восточных районов). (Автореф. канд. дисс.). Алма-Ата, 1965.
28. Н. К. Дмитриев. Турецкие элементы в русском арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.
29. В. Н. Добровольский. Некоторые данные условного языка калужских рабочих. СПб., 1900.
30. А. П. Дульзон. Кетский язык. Томск, 1968.
31. В. М. Жирмунский. Восточно-средненемецкие говоры и проблема смешения диалектов. — В сб.: «Язык и мышление», тт. VI —VII. М. — Л., 1936.
32. В. М. Жирмунский. Национальный язык и социальные диалекты. Л., 1936.
33. В. М. Жирмунский. О некоторых проблемах лингвистической географии. — ВЯ, 1954, №4.
34. В. М. Жирмунский. Немецкая диалектология. М. — Л., 1956.
35. В. М. Жирмунский. Процессы языкового смешения в франко-швабских говорах южной Украины. — В сб.: «Язык и литература», т. VII, Л., 1931.
36. И. Г. Иванов. К вопросу о происхождении тонашевских марийцев. — В кн.: «Происхождение марийского народа». Йошкар-Ола, 1927.
37. М. И. Исаев. Дигорский диалект осетинского языка. М., 1966.
38. А. С. Канюкова. Чувашская диалектология. Чебоксары, 1965.
39. Карельские народные сказки. Южная Карелия. Л., 1967.
40. Д. Г. Киекбаев. Некоторые вопросы изучения башкирских и татарских диалектов. — В сб.: «Памяти В. А. Богородицкого» («Уч. зап. Казанского ун-та», т. 119, кн. 5). Казань, 1961.
41. П. С. Кузнецов. Русская диалектология. Изд. 3. М., 1960.
42. Б. А. Ларин. Западноевропейские элементы русского воровского арго. — В сб.: «Язык и литература», т. VII. Л., 1931.
43. Д. С. Лихачев. Арготические слова профессиональной речи. — В сб.: «Развитие грамматики и лексики современного литературного языка», М., 1964.
44. В. И. Лыткин. Диалектологическая хрестоматия по пермским языкам. М., 1955.
45. В. И. Лыткин. Коми-зырянский язык. — В сб.: «Языки народов СССР», т. III. М., 1966.
46. В. И. Лыткин. Коми-язьвинский диалект. М., 1961.
47. P. P. Мингулова. Особенности чистопольского говора татарского языка. (Автореф. канд. дисс.). Казань, 1963.
48. Немецкая диалектография. М., 1955.
49. М. Н. Петерсон. Язык как социальное явление. «Уч. зап. Ин-та языка и литературы РАНИОН», 1927, т. I.
50. Е. Д. Поливанов. О блатном языке учащихся и о «славянском» языке революции. — В кн.: Е. Д. Поливанов. За марксистское языкознание. М., 1931.<499>
51. Е. Д. Поливанов. Русский язык как предмет грамматического описания. Там же.
52. Е. Д. Поливанов. Стук по блату. Там же.
53. Е. Д. Поливанов. Узбекская диалектология и узбекский литературный язык. Ташкент, 1933.
54. В. В. Решетов. К вопросу о взаимодействии узбекских и южных киргизских говоров. — «Труды Ин-та языка и литературы АН Киргизской ССР», 1956, вып. 6.
55. Е. Р. Романов. Катрушницкий лемезень. Условный язык дрибинских Шаповалов. СПб., 1901.
56. М. А. Романова. К вопросу о формировании сибирских говоров. (Автореф. канд. дисс.). М., 1967.
57. Русская диалектология. Изд. 2. М., 1965.
58. А. М. Селищев. Русские говоры казанского края и русский язык у чуваш и черемис. «Уч. зап. Ин-та языка и литературы РАНИОН», 1927, т. I.
59. Л. И. Скворцов. Об оценках языка молодежи (жаргон и языковая политика). — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 5. М., 1964.
60. И. Т. Смирнов. Мелкие торговцы города Кашина Тверской губернии и их условный язык. СПб., 1902.
61. В. А. Сорвачева. Краткий грамматический справочник по диалектам коми-зырянского языка. — В кн.: «Сравнительный словарь коми-зырянских диалектов». Сыктывкар, 1964.
62. В. В. Стратен. Арго и арготизмы. «Известия комиссии по русскому языку АН СССР», т. I. М., 1932.
63. В. В. Стратен. Об арго и арготизмах. «Русский язык в советской школе», 1929, №5.
64. К. Тихонравов. Владимирский сборник. Материалы для статистики, этнографии, истории и археологии Владимирской губернии. М., 1857.
65. В. Тонков. Опыт исследования воровского языка. Казань, 1930.
66. Л. В. Успенский. Материалы по языку русских летчиков. — В. сб.: «Язык и мышление», т. VI—VII, М. — Л., 1936.
67. А. П. Феоктистов. Мордовские языки и их диалекты. — В кн.: «Вопросы этнической истории мордовского народа». М., 1960.
68. Ф. П. Филин. К вопросу о так называемой диалектной основе русского национального языка. — В сб.: «Вопросы образования восточнославянских национальных языков», М., 1962.
69. М. М. Фридман. Еврейские элементы «блатной музыки». — В сб.: «Язык и литература», т. VII. Л., 1931.
70. М. М. Хамяляйнен. Вепсский язык. — В сб.: «Языки народов СССР», т. III. М., 1966.
71. Г. В. Шайтанова. Расширение территории окающих говоров в Костромской области. — В сб.: «Материалы и исследования по русской диалектологии», т. III. М., 1962.
72. В. К. Штейниц. Хантыйский (остяцкий) язык. — В кн.: «Языки и письменность народов Севера», ч. I. М. — Л., 1937.
73. Г. Шухардт. О классификации диалектов. — В кн.: Г. Шухардт. Избранные статьи по языкознанию. М., 1950.
74. Н. Baumgartnet. Stadtmundart. Stadt und Halbrnundart. Berlin, 1940.
75. I. Ñoteanu. Elemente de dialectologie a limbii române. Bucurejti, 1961.
76. Enciclopedia universal ilustrada europeo-americana, Madrid, 1924, t. XXV.
77. Th. Frings. Rheinische Sprachgeschichte. Essen, 1924.
78. J. Êalitsunakis. Grammatik der neugriechischen Volkssprache. Berlin, 1963.<500>
79. Е. Êuntze. Studien zur Mundart der Stadt Saarbrücken. «Deutsche Dialektographie», Í. XXXI, Marburg.
80. A. Meillet. Apreçu d'une histoire de la langue grecque. Paris, 1930.
81. A. Meillet. Linguistique historique et linguistique generale. Paris, 1926.
82. G. Paris. Les Parles de la France (1888). — Всб.: «Melanges linguistiques», III. Paris, 1907.
83. H. Paul. Prinzipien der Sprachgeschichte. 1880. (Русск. пер.: Г. Пауль. Принципы истории языка. М., 1960).
84. A. Rann, A. Saareste. Introduction to estonian linguistics. Wiesbaden, 1965.
85. J. Schmidt. Die Verwandtschaftsverhältnisse der indogermanischen Sprachen. Weimar, 1872.
86. Í. Schuchardt. Vokalismus des Vulgärlatains, Bd. III. 1869.
87. U. Weinreich. Is a structural dialectology possible? — «Word», 1954, v. 10, ¹2—3.
88. Alonso Zamora Vicente. Dialectologia española. Madrid, 1960.<501>
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК
ПОНЯТИЕ «ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК»
Под литературным языком в данной работе понимается обработанная форма любого языка, независимо от того, получает ли она реализацию в устной или письменной разновидности. Определение «обработанная форма» языка предполагает известный отбор языковых средств из общего инвентаря на основе более или менее осознанных качественных критериев и связанную с этим большую или меньшую регламентацию. Иными словами, литературный язык рассматривается как одна из форм существования языка, наряду с территориальными диалектами и разными типами обиходно-разговорных койнэ (интердиалекты) и просторечием. Дифференциальные признаки литературного языка определяются поэтому прежде всего позицией, которую он занимает в системе форм существования языка, они раскрываются в противопоставлении этим другим формам. Сказанное относится не только к отмеченным выше признакам (обработанная форма — необработанная форма, наличие — отсутствие осознанного отбора), но также и к закономерностям функционирования, к различиям, наблюдаемым в общественных сферах использования каждой из форм существования языка (сфера государственного управления и делопроизводства, науки, публицистики, школы, быта, искусства и т. д.).
При определении дифференциальных признаков литературного языка необходимо принять во внимание, что литературный язык — категория историческая: степень обработанности, строгость отбора и регламентации могут быть неодинаковыми не только в разных литературных языках, но и в разные периоды истории одного и того же языка; не тождественны в разных языках и в разные периоды истории одного языка распределение и закрепление отдельных форм существования языка за той или иной сферой общения, с чем, в свою очередь, связана и большая или меньшая функциональная нагрузка литературного языка.<502>
Общее содержание понятия «литературный язык», намеченное выше, получает, таким образом, конкретизацию в зависимости от исторических условий формирования, развития и функционирования литературного языка. В этой связи может быть выделено несколько типов литературных языков, обладающих довольно значительными отличиями (см. стр. 544—545).
Термин «литературный язык» как обозначение обработанной формы языка, хотя и довольно распространен, особенно в научной традиции СССР, Франции (languelitteraire), Италии (lingualitteraria) и др., отнюдь не является единственным. В англоамериканской традиции, особенно в применении к современным литературным языкам широко распространен термин «языковый стандарт», или «стандартный язык», чаще всего по отношению к орфоэпической норме; в последние годы этот термин получает распространение и в славистике (ср. [46]);в немецком языкознании с тем же значением употребляется Schriftsprache («письменный язык», Hochsprache), в последние годы — Gemeinsprache «общий язык», Einheitssprache «единый язык»; в Чехословакии, возможно отчасти под влиянием немецкой традиции, spisovnyjazyk «письменный язык», в Польше — językkultuiralny «язык культуры», «культурный язык».
Отсутствие единой выработанной терминологии наблюдается не только в разных национальных научных традициях, но и в пределах лингвистической науки одной страны. Частично оно объясняется природой самого объекта — его многовариантностью и исторической изменчивостью. Французский термин languecommune «общий язык», немецкие Einheitssprache, Gemeinsprache применимы по преимуществу к языковым отношениям довольно позднего исторического периода, связанного с процессом формирования и развития наций: в России такой единый, общий язык оформляется лишь в XVIII — первой половине XIX в. [10, 114], в Англии и Франции, где процесс выработки национального единства завершается несколько раньше, этот термин применяется начиная с XVI — XVII вв.; в Италии же и Германии выработка единого литературного языка затянулась вплоть до второй половины XIX в., причем универсальность этого стандарта была долгое время ограничена (см. стр. 505, 537). Очевидно, что к более ранним периодам истории названных языков эти термины неприменимы.
В свою очередь, термины «стандартный язык», «языковой стандарт» предполагают существование единой нормы на всех ярусах языковой системы, т. е. приемлемы к определенному типу литературных языков. Д. Брозович справедливо отмечает, что историю стандартного языка следует начинать с того момента, когда он распространяется по всей территории и когда стабилизуются его субстанция и структура [5, 23].<503>
Наконец и термины «Schriftsprache», «spisovnyjęzyk», как это явствует из их внутренней формы, соответствуют природе объекта лишь в тех случаях, когда обработанная форма языка выступает только в письменности, что характерно, например, для письменного литературного сингалезского языка на Цейлоне [51]; однако вряд ли этот термин удобен при анализе устной реализации литературного языка там, где она имеется, особенно в применении к орфоэпической норме литературного языка. Употребительность этих терминов в чешской и немецкой традиции отчасти обусловлена ролью, которую письменная фиксация сыграла в образовании нормы этих литературных языков.
Что касается термина «литературный язык», то некоторым его недостатком является известная двусмысленность — возможность употреблять его в двух значениях: как обозначение языка художественной литературы и как обозначение обработанной формы языка. Между тем эти два понятия отнюдь не совпадают. Литературный язык, с одной стороны, шире, чем понятие «язык художественной литературы», так как литературный язык включает не только язык художественной литературы, но также язык публицистики, науки и государственного управления, деловой язык и язык устного выступления, разговорную речь и т. д.; с другой стороны, язык художественной литературы — более широкое понятие, чем литературный язык, так как в художественное произведение могут быть включены элементы диалекта, городских полудиалектов, жаргонизмы. Несмотря на отмеченную двусмысленность, термин «литературный язык» все же является наиболее нейтральным и объемным, если учитывается его несовпадение с с термином «язык художественной литературы». Именно вследствие своей нейтральности он вполне соответствует тому инварианту понятия «обработанная форма существования языка», который может быть выявлен в качестве общей типологической характеристики литературного языка путем снятия вариантного многообразия, обусловленного конкретными историческими и местными условиями.
Необходимо отметить, что языковеды, употребляющие термин «литературный язык», не едины в определении его содержания. Расхождения проходят в нескольких направлениях, причем выдвигаются разные критерии ограничения понятия «литературный язык». Так, например, Б. В. Томашевский и А. В. Исаченко полагали, что литературный язык, в современном его понимании, оформляется только в эпоху существования сложившихся наций. Б. В. Томашевский писал в этой связи: «Литературный язык в современном его смысле предполагает наличие национального языка, т. е. исторической его предпосылкой является наличие нации, во всяком случае термин этот имеет особый и достаточно определенный смысл в пределах национального языка» [33, 177—179]. Более подробно ту же мысль развивал А. В. Исаченко [20, 149—<504> 158; 21, 24—28]. Полагая, что обязательными признаками всякого литературного языка являются: 1) поливалентность, под которой понимается обслуживание всех сфер национальной жизни, 2) нормированность, 3) общеобязательность для всех членов коллектива и в связи с этим недопустимость диалектных вариантов, 4) стилистическая дифференцированность, Исаченко считает, что, поскольку эти признаки присущи лишь национальным языкам, литературный язык не может существовать в донациональный период. Поэтому все «типы графически запечатленной речи» донационального периода называются им письменными языками. Под эту рубрику фактически попадает язык крупнейших писателей и поэтов эпохи Возрождения в Италии (Данте, Петрарка, Боккачио), эпохи Реформации в Германии (М. Лютер, Т. Мурнер, Ульрих фон Хуттен, Ганс Сакс), язык классической литературы в Риме и Греции, Китае и Японии, в Персии и арабских странах (см. ниже). Вместе с тем остается неясным, к какой форме существования языка следует, согласно изложенной концепции, отнести язык величайших творений устного эпоса — язык Гомера, Эдды, Беовульфа, песни о Роланде, язык среднеазиатской эпической поэзии и сванских песен и т. д.
Дифференциальные признаки, перечисленные А. В. Исаченко, действительно наиболее четко проявляются в литературных языках национального периода, однако отнюдь не в любом национальном литературном языке представлена вся совокупность этих признаков, поскольку отдельные различительные черты лишь постепенно вырабатываются в истории конкретных языков и к тому же не в одни и те же периоды. Кроме того, и это особенно существенно для понимания развития литературных языков, становление их отдельных дифференциальных признаков протекает крайне неравномерно. Так, например, немецкий язык становится поливалентным уже в конце XVII — начале XVIII в., областная же вариативность и отсутствие общеобязательной нормы, особенно в произношении, продолжает устойчиво сохраняться: в частности, локальные особенности в произношении отражаются даже в рифмах Гёте и Шиллера, что отнюдь не воспринималось современниками как нарушение нормы [14, 175]. Более того, поливалентность и общеобязательность далеко не повсеместно характеризуют современные национальные языки: в арабских странах сфера употребления литературного языка, представляющего собой современный этап в развитии классического арабского, ограничена тем, что в повседневном общении не только дома, но и на работе, как правило, литературный язык не используется, его заменяют местные обиходно-разговорные койнэ. Вместе с тем региональные формы врываются в сферы общения, закрепленные за литературным языком — они проникают в радио, телевидение, театр и кино [4; 36]. В Чехословакии в устном общении не только в быту, но и в сфере общественной практики широко использует<505>ся так называемый обиходно-разговорный язык, несмотря на то, что чешский литературный язык реализуется не только в письменной, но и в устной форме1 . Можно в этой связи сослаться и на языковую ситуацию в Италии, где весьма сложно соотношение литературной нормы и областных вариантов: в устной разновидности литературного языка стойко сохраняется связь с местными диалектами, письменный же стандарт воспринимается нередко как нечто искусственное [6, 80]. Еще в конце XIX в. И. Асколи [41] отмечал, что итальянцы лишены единства литературной нормы. Показательно, что и в последние десятилетия региональные формы широко распространены в художественной литературе не только в качестве средства речевой характеристики действующих лиц (ср. использование неаполитанского диалекта в пьесах известного драматурга Эдуардo де Филиппo), но и в языке разных поэтических жанров2 .
Ограничение поливалентности национального литературного языка происходит и в результате его исключения из таких сфер общения, как государственное управление, наука, деловая переписка: ср. статус чешского литературного языка в Австро-Венгрии или украинского и грузинского языка в дореволюционной России.
Таким образом, система дифференциальных признаков разных литературных языков даже в эпоху существования нации не является абсолютно тождественной, ни тем более стабильной. Многообразие литературных языков обусловлено конкретными историческими условиями, в которых развивался каждый язык: темпами становления экономического, политического и культурного единства народа и связанным с этим соотношением разных форм существования языка — распределением и закреплением этих форм за отдельными сферами человеческой деятельности (см. стр. 510—516).
Неизменным и постоянным качеством литературного языка, всегда выделяющим его среди других форм существования языка и наиболее полно выражающим его специфику, является обработанность языка и связанные с ней отбор и относительная регламентация. Но эти признаки присущи литературному языку не только в национальный период его существования (см. ниже, стр. 520 и след). Нет поэтому основания столь резко противопоста<506>влять обработанную форму языка в разные периоды его развития, хотя бесспорно в процессе развития литературный язык претерпевает качественные изменения, обусловленные прежде всего расширением его функций и изменением его социальной базы (см. стр. 531—533).
К точке зрения Б. В. Томашевского и А. В. Исаченко до известной степени примыкают и те лингвисты, которые отождествляют литературный язык и языковый стандарт, что ведет к сужению понятия «литературный язык» и закрепляет этот термин лишь за одним из исторических типов литературного языка3 .
Существует также тенденция известного отождествления литературного языка и письменного языка. Так, например, А. И. Ефимов в своих работах по истории русского литературного языка относил к образцам литературного языка любую письменную фиксацию, включая частные письма XII в., не представлявшие собой обработанной формы языка (ср. критику этой точки зрения в [8]).
Понятие «обработанная форма языка» отнюдь не тождественно, как уже отмечалось выше, понятию «язык художественной литературы». Различительный признак «обработанная форма языка» предполагает наличие определенного отбора и известной регламентации, осуществляемых, однако, на основе разных критериев; к их числу относятся жанрово-стилистические критерии, социально-стилистический отбор, а также отказ от узко-диалектных явлений и общая тенденция к наддиалектному языковому типу. Подобная характеристика применима к языку художественной литературы (как к индивидуальному творчеству мастеров слова, так и к древней эпической поэзии), к деловой и религиозной прозе, к публицистике и языку науки, к разнотипным устным выступлениям. Вряд ли можно согласиться с В. В. Виноградовым, возражавшим против рассмотрения языка устной поэзии как устной разновидности литературного языка [8, 39]. Язык, получивший фиксацию в древней эпической поэзии разных народов, был высоким образцом обработанного языка [23, 39] со строгим лексическим отбором и своеобразной регламентацией (ср. поэмы Гомера, песни Эдды, среднеазиатский эпос и т. д.). Устной поэзией было и творчество минестрелей, шпильманов и минезингеров, являвшихся носителями литературных языков и оказавших значительное влияние на их развитие.
Устная реализация литературных языков может проявляться в двух формах: в устном творчестве, особенно в донациональный период, и в устных выступлениях разного стиля, начиная от образцов ораторской речи, научных выступлений до разговорно-<507>литературной речи; наиболее многообразным этот второй тип становится в период развития национальных языков. За первым типом в данной работе закрепляется термин «устная разновидность литературного языка», за вторым — термин «устная форма литературного языка»; устная форма литературного языка выступает как в книжных стилях (научное выступление, публицистическое выступление и т. д.), так и в литературно-разговорном стиле.
МЕСТО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА СРЕДИ ДРУГИХ ФОРМ
СУЩЕСТВОВАНИЯ ЯЗЫКА
Литературный язык и диалект
Специфика литературного языка, как уже отмечалось выше, наиболее ясно проявляется в противопоставлении другим формам существования языка. Если представить себе эти формы как многочленный ряд сосуществующих компонентов, то крайние позиции, несмотря на многообразие конкретных ситуаций, занимают литературный язык и территориальный диалект. Противопоставленность этих двух форм обусловлена всей системой их различительных признаков, из которых одни являются ведущими и безусловными, другие могут в определенных условиях, как это будет отмечено ниже, нейтрализоваться.
I. Диалект — территориально ограниченная форма существования языка.
В феодальную эпоху его границы соотнесены с границами феодальных территорий. Но и в других исторических условиях территориальная ограниченность и связанность диалекта сохраняет силу, причем она выявляется наиболее полно в оппозиции литературному языку. Бесспорно, современные арабские диалекты являются прежде всего разговорным языком населения каждой арабской страны, но на них в последние десятилетия начинает создаваться значительная литература. Таким образом, они представляют собой иные и значительно более сложные языковые образования, чем диалекты средневековой Европы, однако территориальная ограниченность и связанность современных арабских диалектов выступает, наряду с другими их особенностями, в противопоставленности арабскому литературному языку, единому и общему во всех арабских странах. Эта специфика диалекта сохраняется повсеместно также в эпоху формирования и развития национальных языков, хотя система строевых признаков диалекта может размываться под влиянием литературного языка, особенно там, где литературный язык обладает достаточным единством и регламентацией.
Литературный язык в противоположность диалекту не характеризуется столь интенсивной территориальной ограниченностью<508> и связанностью. Любой литературный язык имеет более или менее определенный наддиалектный характер. Это относится даже к эпохе столь интенсивного дробления, как эпоха феодализма. Так, во Франции XI—XII вв. в западных англо-нормано-анжуйских владениях формируется письменно-литературный язык в таких литературных образцах, как Песнь о Роланде, Паломничество Карла Великого, произведения Марии Французской. Хотя некоторая областная окраска отражается в фонетике и морфологии этих памятников, ни один из них нельзя признать принадлежащим какому-либо отдельному диалекту западной группы: нормандскому, франсийскому или какому-либо диалекту северо-западной или юго-западной подгруппы [23, 39]. Поэтому оказывается возможным лишь в самой общей форме приурочить локальные особенности в языке этих памятников к разным диалектным группам того времени [23, 34].
Аналогичное явление наблюдается в большей или меньшей степени и в других литературных языках донационального периода, точнее — до периода выработки единой литературной нормы или общенационального языкового стандарта. Так, в Германии, где феодальная раздробленность была особенно значительной и устойчивой и литературный язык выступал в нескольких областных вариантах, обладавших различиями не только в фонетико-графической системе, но и в лексическом составе, а отчасти и в морфологии, уже в памятниках литературного языка XII—XIII вв., как поэтических, так и прозаических, нет непосредственного отражения диалектной системы той области, к которой относится тот или иной памятник: прослеживается сознательный отбор, исключение узко-диалектных особенностей. В условиях существования письменной фиксации и (хотя ограниченных) торговых и культурных связей между отдельными территориями в Германии начиная с XIII — XIV вв. происходило интенсивное взаимодействие между сложившимися областными вариантами литературного языка. Даже Север страны, наиболее обособленный в языковом отношении, не оставался изолированным. Показательным в этой связи является проникновение южных форм и южной лексики, нередко вытеснявших местные формы из литературного языка Средней Германии как на Западе в районе Кельна (ср. вытеснение локального -ng- под влиянием более общего -nd- в словах типа fingen ~ finden), Майнца (ср. также вытеснение средненемецких местоименных форм her 'он', цm 'ему' южными er, im), Франкфурта-на-Майне, так и на Востоке, в Тюрингии и Саксонии (ср. ту же систему местоимений). Любопытным следствием этих процессов являлись многочисленные региональные дублеты в языке одного и того же памятника; в средненемецких памятниках XIV в. местные biben 'дрожать', erdbibunge 'землетрясение', otmфotikeit 'смирение', burnen 'гореть', heubt 'голова', уживались рядом с более южными pidmen, ertpidmen, dernuotikeit,<509> brennen. Сознательное подражание определенному варианту литературного языка прослеживается уже в XIII в., когда большинство авторов стремились писать на языке, близком к закономерностям юго-западного варианта, поскольку юго-запад был тогда центром политической и культурной жизни Германии [15, 255—259].
Наддиалектный характер литературного языка эпохи феодализма связан и с особенностями системы стилей литературного языка, постепенно складывающейся уже в ту эпоху. Становление стилей философско-религиозной, научной, публицистической литературы способствовало развитию пластов лексики, не существовавших в диалектах и обнаруживающих по преимуществу интердиалектный характер. В ряде стран (западноевропейские страны, славянские страны, многие страны Востока) становление этих специфичных для литературного языка стилей осуществляется под влиянием чужого литературного языка — в славянских Странах под влиянием старославянского литературного языка, в Западной Европе под влиянием латыни, на ближнем Востоке под влиянием арабского языка, в Японии под влиянием китайского языка и т. д. Это иноязычное влияние, в свою очередь, способствует обособлению литературных языков от территориальной связанности и ведет к формированию в их системе наддиалектных черт. Поэтому язык древнерусских памятников, хотя и отражал определенные особенности диалектных областей, характеризовался многообразным смешением русских и старославянских элементов и тем самым не обладал той территориальной ограниченностью, которая характеризует диалект.
Наиболее полно эта черта литературного языка и тем самым наиболее полная его противопоставленность диалекту проявляются в эпоху существования национального единства, когда оформляется единый общеобязательный стандарт. Но возможны и другие случаи, когда еще в донациональную эпоху древний письменный литературный язык настолько отдаляется от процесса развития живых диалектов, что оказывается изолированным от их территориального многообразия, как это было в арабских странах, в Китае и Японии [24], причем опора на архаичную традицию может происходить в разных исторических условиях и в разные периоды истории конкретных литературных языков. Так, средневековый китайский литературный язык VIII — ХII вв. в значительной степени опирался на книжные источники VII — II вв. до нашей эры, что способствовало его обособлению от разговорного языкового стиля [24, 43—44]; в совершенно иных условиях аналогичные закономерности характеризовали развитие чешского языка XVIII в. (см. ниже).
II. Литературный язык противопоставляется диалекту и по общественным функциям, которые он осуществляет, а тем самым и по своим стилевым возможностям.<510>
С момента формирования литературного языка у того или иного народа за диалектом обычно остается сфера бытового общения. Литературный же язык потенциально может функционировать во всех сферах общественной жизни — в художественной литературе, в государственном управлении, в школе и науке, в производстве и быту; на определенном этапе развития общества он становится универсальным средством общения. Процесс этот сложен и многообразен, так как в нем помимо литературного языка и диалекта принимают участие промежуточные формы обиходно-разговорной речи (см. стр. 525—528).
В пределах рассмотрения различительных признаков литературного языка следует подчеркнуть многофункциональность и связанное с ней стилевое разнообразие литературного языка в отличие от диалекта. Бесспорно, эти качества обычно накапливаются литературным языком в процессе его развития, но существенна тенденция данной формы существования языка к многофункциональности, более того — само становление литературного языка происходит в условиях выработки его функционально-стилевого разнообразия.
Функциональная нагрузка литературных языков неодинакова в разных исторических условиях, причем определяющую роль здесь играет уровень развития общества и общей культуры народа. Арабский древний литературный язык оформляется в VII— VIII вв. как язык поэзии, мусульманской религии, науки и школы в результате высокого уровня развития, которого достигла тогда арабская культура. Стилевое многообразие древнегреческого литературного языка неразрывно связано с разными жанрами литературы (эпос, лирическая поэзия, театр), с процветанием науки и философии, с развитием ораторского искусства.
Иная картина наблюдается в Западной Европе. У истоков литературных языков Западной Европы были поэтические и прозаические жанры художественной литературы, народный эпос; в Скандинавии и Ирландии выделяется, наряду со стилем эпической поэзии, прозаический стиль древних саг. К наддиалектному типу языка примыкал и язык древних рунических надписей (V—VIII вв.), так называемое руническое койнэ [25, 19—53]. XII—XIII вв.— период расцвета рыцарской лирики и рыцарского романа — дают высокие образцы провансальского, французского, немецкого, испанского литературных языков. Но эти литературные языки относительно поздно начинают обслуживать науку и образование, отчасти в результате заторможенного развития науки, но главным образом вследствие того, что завоевание литературным языком других сфер общения тормозилось в западно-европейских странах длительным господством латыни в области права, религии, государственного управления, образования и распространенностью в бытовом общении диалекта. Вытеснение латыни и замена ее литературным языком данного народа<511> протекали во многом неодинаково в разных европейских странах.
В Германии с XIII в. немецкий язык проникает не только в дипломатическую переписку, в частно-правовые и государственные грамоты, но и в юриспруденцию. Крупные правовые памятники, Sachsenspiegel и Schwabenspiegel, пользовались огромной популярностью, о чем свидетельствует существование многочисленных рукописных вариантов из разных областей Германии. Почти одновременно немецкий язык начинает завоевывать и сферу государственного управления4 . Он господствует в имперской канцелярии Карла IV. Но латынь остается языком науки фактически до конца XVII века, она длительно господствует в университетском преподавании: еще в XVII в. чтение лекций на немецком языке встречало ожесточенное сопротивление. Определенному укреплению позиций латыни даже в некоторых литературных жанрах (драма) способствовала в Германии и эпоха Возрождения.
В Италии еще в XV в. в связи с общим направлением культуры эпохи Возрождения латынь оказывается единственным официально признанным языком не только науки, но и художественной литературы, и лишь столетие спустя итальянский литературный язык постепенно завоевывает права гражданства как многофункциональный письменно-литературный язык. Во Франции латынь употреблялась и в XVI в. не только в науке, но и в юриспруденции, в дипломатической переписке [6, 355], хотя уже Франциск I ввел французский язык в королевскую канцелярию.
Типологически близкие черты обнаруживает и функционирование литературных языков в древней Руси, в Болгарии и Сербии. Так, например, развитие древнего русского литературного языка тоже происходило в условиях своеобразного двуязычия, поскольку область культа, науки и некоторые жанры литературы обслуживал старославянский язык [8]. До конца XVII в. этот чужой, хотя и близкородственный язык, противопоставлялся литературному языку на народной основе, т. е. русскому литературному языку в собственном смысле этого слова, поэтому употребление русского литературного языка, его стилевое многообразие оказались ограниченными: он выступал лишь в деловой письменности, в таких памятниках, как «Русская Правда», и некоторых жанрах литературы (жития святых, летопись и некоторые другие памятники). Только в начале XVIII в. обозначается процесс разрушения двуязычия и как следствие этого — постепенное функционально-стилевое обогащение литературного языка.
В большинстве литературных языков СССР черты универсального средства общения формируются только после Октябрьской<512> революции в результате завоевания литературным языком таких сфер, как государственное управление, наука, высшее образование. С этим связаны и изменения в системе функциональных стилей этих языков, в составе их лексики (ср. формирование общественно-политической и научной терминологии) и в синтаксических закономерностях [17]. Сказанное относится даже к языкам с длительной письменно-литературной традицией, как, например, грузинский, украинский, армянский, азербайджанский литературные языки.
Следовательно, и такие различительные признаки литературного языка, как многофункциональность и связанное с ней стилевое разнообразие, не являются чем-то абсолютным и стабильным. Характер этой многофункциональности, темпы накопления в литературном языке тех признаков, которые превращают его в универсальное средство общения, зависят от исторических условий, в которых функционирует данный литературный язык, от предшествующей его истории.
В большинстве литературных языков позднее всего происходит овладение сферой бытового общения, если вообще данный литературный язык в процессе своего развития становится универсальным языком. Даже во Франции, где рано оформилось единство литературного языка, сфера устного общения сохраняла значительные локальные особенности вплоть до XVIII в.5
В отличие от литературного языка, территориальный диалект типологически не знает многофункциональности и стилевого разнообразия, поскольку после выделения литературного языка основная функция диалекта — служить средством общения в быту, в повседневной жизни, т. е. его «функциональный стиль» — разговорная речь. Так называемая литература на диалектах представляет собой чаще всего областные варианты литературного языка. Вопрос о том, как следует определить место литературы на диалектах в Италии, является спорным. В этой стране, в результате позднего национального объединения (1861 г.) в течение длительного времени, наряду с общеитальянским литературным языком, в каждой провинции процветал собственный диалект, по-видимому, не только в функции обиходно-разговорного средства общения у разных слоев населения [39, 73]. Обычно указывается, что с XV—XVI вв. существовала региональная художественная литература и еще в конце XIX в. — начале XX в. в Генуе издавался рабочий журнал на местном диалекте [22, 133]. Однако действительно ли это литература на диалекте в собственном зна<513>чении этого слова, или это региональные варианты литературного языка, связанные с существующими областными и городскими койнэ, — решить в настоящее время трудно. Однако показательно, что один из крупнейших знатоков этого вопроса Б. Мильорини не отождествляет язык этой литературы с диалектом в собственном смысле этого слова: первый он называет italianoregionale («региональный итальянский»), второй — dialettolokale («локальный, или территориальный диалект»), общеитальянский литературный язык называется просто italiano «итальянский» [49, 81—83]. Еще более сложен вопрос об арабских диалектах, выступающих как средство общения в разных арабских странах. Во всяком случае их статус иной, чем статус диалектов в узком значении этого слова.
III. Характер распределения литературного языка и диалекта по сферам коммуникации в известной степени связан с соотношением письменной и устной форм языка. Нередко можно встретить утверждение о преимущественной связи литературного языка с письменностью, об особой роли книжного стиля в развитии литературных языков6 . В известной степени это положение справедливо. Обработанная форма большинства современных языков создавалась в вариантах книжно-письменных стилей и в художественной литературе; выработка единства и общеобязательности, т. е. оформление языкового стандарта, осуществляется часто раньше в письменной форме языка, отличающейся вообще большей стабильностью, чем устная форма. Не только в таких странах, как Германия или Италия, где длительное время единый литературный язык был связан по преимуществу с письменностью, но и в других странах процессы нормализации, т. е. кодификации сознательно фиксируемых норм, соотнесены на первых стадиях этого процесса преимущественно с письменным языком. Наряду с художественной литературой в ряде стран (Россия, Франция, Германия) определяющую роль в этом процессе играл язык деловой письменности. К тому же в некоторых странах существуют литературные языки, которые, будучи резко противопоставленными разговорному языку, представляют собой более древний, чем разговорный язык, тип того же языка и существуют фактически только в письменной форме; на Цейлоне сингалезский литературный язык существует только в письменной форме, сохраняя архаичный грамматический строй (флективный) и резко отличаясь от аналитического языка устной коммуникации; в Китае вэньянь являлся письменно-литературным языком, исторической<514> моделью которого был литературный язык средневекового Китая VIII—XII вв.; в Японии бунго — письменно-литературный язык, исторической моделью которого является литературный язык Японии XIII—XIV вв. [24], в Индии письменно-литературный санскрит сосуществует с живыми литературными языками; аналогичная ситуация имеется отчасти в арабских странах, где литературный язык, исторической моделью которого был классический арабский, представляет собой в основном книжно-письменный язык.
Однако рассмотренные выше отношения между литературным языком и письменной формой не являются универсальными и не могут быть включены в его общую типологическую характеристику. Как уже отмечалось выше, существование устной разновидности литературного языка является столь же «нормальным» случаем, как и существование письменно-литературных языков. Более того, можно утверждать, что в определенные эпохи истории культуры обработанная форма языка, противопоставленная разговорному языку, существует преимущественно в устной разновидности (ср., например, греческий литературный язык эпохи Гомера). У многих народов литературный язык практически древнее письменности, как бы парадоксально это ни звучало, и в письменной форме фиксируется позднее то, что создавалось на устной разновидности литературного языка. Так было с языком эпических творений у разных народов Азии, Африки, Америки и Европы, с языком устного права, религии. Но и в более позднюю эпоху, в условиях существования письменности и наряду с развитием письменных стилей литературного языка, литературный язык нередко выступает в устной разновидности; ср. язык провансальских трубадуров XII в., немецких минезингеров и шпильманов XII—XIII .в. и т. д. С другой стороны, система стилей современных литературных языков включает не только письменные стили, но и разговорный стиль, т. е. современные литературные языки выступают и в устной форме. Статус литературно-разговорных стилей в разных странах неодинаков. Его конкурентами могут быть не только территориальные диалекты, но и разные промежуточные формы существования языка, как обиходно-разговорный язык в Чехословакии, Umgangssprache в Германии, так называемый итальянизированный жаргон в Италии7 . К тому же и книжные стили реализуются в устной форме (ср. язык официальных выступлений — политических, научных и т. д.).
Поэтому соотношение письменной и устной формы в применении к литературному языку и диалекту выражается не в том, что за каждым из них закрепляется только письменная или только<515> устная форма, а в том, что развитие книжно-письменных стилей, их многообразие характеризует только литературный язык, независимо от того, является ли литературный язык единым или он реализуется в нескольких вариантах (см. ниже).
IV. Социальная база литературного языка — категория историческая, впрочем так же, как и территориального диалекта; по преимуществу здесь ведущую роль играет общественный строй, при котором создавался тот или иной литературный язык и в условиях которого литературный язык функционирует. Под социальной базой понимаются, с одной стороны, социальная сфера использования литературного языка или других форм существования языка, т. е. какая общественная группа или группы являются носителями данной формы существования языка, а с другой — какие общественные слои принимают участие в творческом процессе создания данной формы. Социальная база литературных языков определяется прежде всего тем, на какую языковую практику опирается и чьим образцам следует литературный язык в своем становлении и развитии.
В период расцвета феодализма в Европе развитие и функционирование литературного языка было связано главным образом с рыцарской и клерикальной культурой, что обусловило определенную ограниченность социальной базы литературного языка и известное его обособление от разговорного языка не только сельского, но и городского населения. Устная разновидность литературного языка была представлена образцами рыцарской поэзии со свойственным ей строгим отбором узкосословной тематики, с традиционными сюжетными штампами, определявшими и штампы языковые. В Германии, где рыцарская культура развивалась позднее, чем в других европейских странах, и где рыцарская поэзия была под сильнейшим влиянием французских образцов, язык этой поэзии был буквально наводнен заимствованиями из французского языка: не только отдельными словами, впоследствии исчезнувшими из языка вместе с исчезновением рыцарской культуры (ср. chanзun 'песня', garзun 'мальчик', 'паж', schou 'радость', 'веселье', amie 'возлюбленная', rivier 'ручей', 'река' и т. д.), но и целыми оборотами. Этому стилю немецкого литературного языка противостояли два других функциональных стиля, связанных с книжно-письменной разновидностью немецкого литературного языка XIII—XIV вв.: стиль клерикальной и стиль правовой литературы. Первый из них обнаруживает значительное влияние латыни в лексике и особенно в синтаксисе (партиципиальные 'обороты, оборот вин. п. с инф.), второй — наиболее близок к разговорному языку. По-видимому, однако, в той устной форме литературного языка, которая была представлена церковной проповедью (ср., например, проповеди Бертольда Регенсбургского XIII в. или Гайлера фон Кайзерберга XV в.), обнаруживается сближение клерикально-книжного стиля и стиля<516> народно-разговорного как в лексических пластах, так и в синтаксисе. Таким образом, можно определить не только социальную базу немецкого литературного языка XII—XIV вв., реализующегося в совокупности разных стилей, противостоящих обиходно-разговорному языку (представленному множеством территориальных диалектов), но и социальную обусловленность стилевой дифференциации в пределах самого литературного языка.
Характеризуя процессы развития литературных языков Китая и Японии, Н. И. Конрад писал, что общественная значимость средневекового литературного языка в этих странах «ограничивается определенными, сравнительно узкими, общественными слоями, главным образом,— господствующим классом» [24, 48]. Этим объяснялся и большой разрыв, который существовал между письменно-литературным и разговорным языком.
Во Франции уже с XIII в. складывается относительно единый письменно-литературный язык, вытесняющий другие письменно-литературные варианты. Указ Франциска I (1539 г.) о введении французского языка вместо латыни был вместе с тем направлен и против использования диалектов в канцелярской практике. Французские нормализаторы XVI—XVII вв. ориентировались на язык двора (см. деятельность Вожла во Франции.)
Если для средневековых литературных языков более или менее типичным является их узкая социальная база, поскольку носителями этих языков были господствующие классы феодального общества, и литературные языки обслуживали культуру этих общественных группировок, что, естественно, отразилось прежде всего на характере стилей литературного языка, то процесс формирования и развития национальных литературных языков характеризуется нарастанием тенденций к их демократизации, к расширению их социальной базы, к сближению книжно-письменных и народно-разговорных стилей8 . В странах, где длительное время господствовали средневековые письменно-литературные языки, движение против них было связано с развитием нового господствующего класса — буржуазии. Складывание и оформление так называемого «обычного» языка в Китае и Японии, в дальнейшем развивающегося в национальный литературный язык, соотнесено с зарождением капиталистических отношений и ростом буржуазии [24]. Аналогичные социальные факторы действовали в странах Западной Европы, где формирование наций происходило в условиях зарождающегося капитализма (см. ниже).
История литературных языков, смена типов литературного языка связаны с изменениями социальной базы литературного языка и через это звено — с процессами развития общественного<517> строя. Однако не всегда поступательный ход истории сопровождается обязательным расширением социальной базы литературного языка, его демократизацией. Многое в этом процессе зависит от конкретных исторических условий. Интересны в этой связи изменения, происходившие в истории чешского литературного языка. XVI в. — золотой век чешской литературы и чешского литературного языка, достигшего в этот период известного единства. В эпоху гуситских войн происходит определенная демократизация литературного языка в отличие от узко сословного его характера в XIV—XV вв. [37, 38]. После подавления чешского восстания 1620 г. чешский язык в результате националистической политики Габсбургов фактически изгоняется из важнейших общественных сфер, в которых тогда господствуют латынь или немецкий язык. В 1781 г. немецкий язык становится государственным языком. Национальное угнетение обусловило падение культуры чешского литературного языка, так как чешский язык употреблялся по преимуществу сельским населением, говорившим не на литературном языке [30, 15]. Возрождение литературного чешского языка происходило в конце XVIII — начале XIX в. в связи с ростом национально-освободительного движения, но деятели литературы и науки опирались при этом не на живой разговорный язык, а на язык литературы XVI в., далекий от разговорного языка разных слоев чешского народа. «Новый литературный чешский язык, — писал Матезиус, — стал таким образом самым архаическим членом почетной семьи славянских языков и трагически отдалился от разговорного чешского языка» [48, 442]. В этих условиях социальная база литературного чешского языка в XIX в. оказалась более узкой, чем в эпоху гуситских войн.
Широта социальной базы территориального диалекта обратно пропорциональна широте социальной базы литературного языка: чем уже социальная база литературного языка, чем более сословно ограниченную языковую практику она воплощает, тем шире социальная база нелитературных форм существования языка, в том числе и территориального диалекта. Широкое распространение диалектов в Италии XIX—XX вв. противостоит ограниченности социальной базы литературного языка; в арабских странах ограниченная социальная база литературного языка уже в Х в. способствовала широкому развитию диалектов [4, 164]; в Германии XIV—XV вв. преимущественная связь немецкого литературного языка с книжно-письменными стилями обусловила его употребление только среди общественных групп, владевших грамотой на немецком языке, поскольку же грамотность тогда была привилегией духовенства, городской интеллигенции, в том числе деятелей имперских, княжеских и городских канцелярий, отчасти дворянства, представители которого были нередко малограмотными, то основная масса городского и сельского населения оставалась носителем территориальных диалектов.<518>
В последующие века соотношение меняется. Диалект вытесняется в результате наступления литературного языка и разных типов областных койнэ или интердиалектов (см. ниже), причем наиболее прочные позиции он сохраняет в сельской местности, особенно в более отдаленных от крупных центров населенных пунктах.
Устойчивость диалекта дифференцирована и среди разных возрастных групп населения. Обычно старшее поколение остается верным территориальному диалекту, тогда как младшее поколение является по преимуществу носителем областных койнэ. В условиях существования стандартизованных литературных языков соотношение социальной базы литературного языка и диалекта представляет собой весьма сложную картину, так как определяющими социальную базу факторами являются не только дифференциация жителей города и деревни, но также возрастной и образовательный ценз.
Многочисленные работы, выполненные в последние десятилетия на материале разных языков, показали примерно однотипную социальную стратификацию литературных и нелитературных форм в тех странах, где территориальный диалект сохраняет значительные строевые отличия от литературного языка и где относительно ограничена роль языкового стандарта9 .
Весьма существенно также наличие даже в современных условиях в разных странах своеобразного двуязычия, когда владеющий литературным языком и употребляющий его в официальных сферах общения использует диалект в быту, как это наблюдалось в Италии, Германии, в арабских странах. Социальная стратификация тем самым перекрещивается со стратификацией по сферам общения. Употребление литературного языка в быту воспринимается в некоторых частях Норвегии как известная аффектация. Это явление характерно не только для современных языковых отношений: всюду, где функциональная система литературного языка была ограничена книжными стилями, диалект оказывался наиболее распространенным средством устного общения, конкурируя первоначально не с устно-разговорными стилями литературного языка, которые тогда еще не существовали, а с обиходно-разговорными койнэ, последние оформляются на определенном этапе развития общества и связаны по преимуществу с ростом городской культуры. По-видимому, типологически устно-разговорные стили литературного языка развиваются на более позднем историческом этапе, чем обиходно-разговорное койнэ; те социальные слои, которые использовали литературный язык в таких об<519>щественных сферах, как государственное управление, религия, художественная литература, в быту ранее применяли либо диалект, который в этих условиях обладал положением регионально ограниченного, но социально общенародного средства общения, либо региональные койнэ.
V. Поскольку литературный язык, в каких бы исторических разновидностях он ни выступал, всегда является единственной обработанной формой существования языка, противопоставленной необработанным формам, специфика литературного языка, как уже отмечалось выше, связана с определенным отбором и относительной регламентацией. Ни территориальному диалекту, ни промежуточным между территориальным диалектом и литературным языком формам подобный отбор и регламентация не свойственны. Следует подчеркнуть, что наличие отбора и относительной регламентации еще не означает существования стандартизации и кодификации строгих норм. Поэтому нельзя безоговорочно принять утверждение, высказанное А. В. Исаченко (см. стр. 505), что литературный язык противопоставляется другим формам существования языка как нормированный языковый тип ненормированному. Возражения вызывает как форма данного утверждения, так и его содержание. Норма, хотя и не осознанная и не получившая кодификации, но делающая возможным беспрепятственное общение, свойственна и диалекту, вследствие этого вряд ли здесь возможно принимать противопоставление нормированного типа языка ненормированному типу. Ненормированность, определенная зыбкость характеризует скорее разные интердиалекты о которых подробно см. ниже). С другой стороны, если под нормированным типом понимать наличие последовательной кодификации осознанных норм, т. е. наличие нормализационных процессов, то эти процессы развиваются только в определенных исторических условиях, чаще всего в национальную эпоху, хотя возможны и исключения (ср. систему нормативов, представленную в грамматике Панини), и характеризуют только определенную разновидность литературного языка (см. ниже). Отбор же и связанная с ним относительная регламентация языка предшествуют нормализационным процессам. Отбор и регламентация выражаются в стилистических нормативах, столь специфичных для языка эпоса, в использовании определенных лексических пластов, что характерно также для языка эпической поэзии у разных народов. Весьма интенсивны эти процессы в языке рыцарской поэзии Западной Европы, где оформляется своеобразный пласт сословной лексики. Общим для языка рыцарской поэзии является и стремление избежать употребления бытовой лексики и разговорных оборотов. Фактически те же тенденции обозначаются в древних литературных языках Китая и Японии, в арабских странах, в узбекском письменном литературном языке; строгий отбор и регламентацию об<520>наруживает и древнегрузинский литературный язык (памятники cV в. н. э.), достигающий высокой степени обработанности. Одним из проявлений этого отбора является и включение определенного пласта заимствованной книжной лексики.
Отбор и относительная регламентация характеризуют, однако, не только лексику литературного языка. Преобладание в определенные периоды истории многих литературных языков книжно-письменных стилей является одним из стимулов осуществления отбора и регламентаций в синтаксисе и фонетико-орфографических системах. Синтаксическая неорганизованность, свойственная спонтанной разговорной речи, преодолевается в литературных языках путем постепенного оформления организованного синтаксического целого. Модели книжно-письменных и разговорных синтаксических структур сосуществуют в языковой системе: это прежде всего относится к оформлению сложного синтаксического целого, но может касаться и других структур. Литературный язык является не только творческим фактором создания новых синтаксических моделей, связанных с системой книжно-письменных стилей, но и осуществляет их отбор из имеющегося синтаксического инвентаря и тем самым относительную регламентацию.
В отличие от эпохи существования в литературном языке строгой последовательной кодификации, в донациональный период в нем преобладает, несмотря на отбор, возможность относительно широкой вариативности (см. гл. «Норма»).
В донациональный период отбор и относительная регламентация четко прослеживаются в тех случаях, когда литературный язык объединяет черты нескольких диалектных районов, что наблюдается особенно ясно в истории нидерландского языка XIII— XV вв., где происходила смена ведущих областных вариантов литературного языка: в XIII—XIV вв. в связи с экономическим и политическим расцветом Фландрии центром развития литературного языка становятся сначала ее западные, а затем восточные районы. Западно-фламандский вариант литературного языка сменяется в этой связи в XIV в. восточно-фламандским вариантом, отличающимся значительно большей нивелировкой местных особенностей. В XV в., когда ведущую политическую, экономическую и культурную роль начинает играть Брабант с центрами в Брюсселе и Антверпене, здесь развивается новый вариант регионального литературного языка, сочетавшего традиции более старого фламандского литературного языка и обобщенные черты местного диалекта, достигая известной унификации [26]. Подобное объединение разных областных традиций литературного языка реализуется только в результате отбора и более или менее осознанной регламентации, хотя и не получившей кодификации. Частично и развитие литературных языков осуществляется в связи с изменением принципа отбора. Характеризуя процессы развития<521> русского литературного языка, Р. И. Аванесов писал, в частности, о фонетической системе: «Фонетическая система литературного языка развивается путем отбрасывания одних вариантов того или иного звена и замены их другими вариантами» [1, 17], но процесс этот обусловлен определенным отбором, вследствие чего далеко не все новые фонетические явления, характеризующие развитие диалекта, получают отражение в литературном языке.
В связи с тем, что отбор и регламентация являются важнейшими различительными признаками литературных языков, некоторыми учеными выдвигалось положение о том, что литературному языку, в отличие от «общенародного языка» (о понятии «общенародный язык» см. дальше), внутреннее развитие свойственно не на всех уровнях его системы. Так, например, развитие фонетической и морфологической подсистем осуществляется, согласно этой концепции, за пределами «литературного языка». «Внутренние законы развития,— писал Р. И. Аванесов,— присущи литературному языку прежде всего в таких сферах, как обогащение словаря, в частности — словообразование, синтаксис, семантика» [1, 17]. В этой связи он приходит к общему выводу, что не внутреннее развитие, но отбор и регламентация характеризуют в первую очередь литературный язык. Такое обобщенное утверждение нуждается в некоторых критических замечаниях.
Бесспорно, как уже неоднократно отмечалось в данной работе, именно отбор и относительная регламентация являются наиболее общими, можно сказать, типологическими признаками литературных языков. Но вряд ли следует их противопоставлять внутренним законам развития. Поэтому в целом справедливое замечание Р. И. Аванесова, что в применении к фонетической системе в литературном языке господствует отбор, но не органическое развитие, требует известных оговорок. Действительно, в тех случаях, когда изменение фонетической системы осуществляется, казалось бы, независимо от узуса разговорного языка, положение это не сохраняет силу. Так, например, акцентологическая система немецкого языка претерпела значительные изменения в связи с включением иноязычной лексики преимущественно книжного происхождения, т. е. лексики, функционирующей первоначально только в литературном языке. Если в отношении древних периодов истории акцентный тип немецкого языка может быть охарактеризован как обладающий ударением, закрепленным за первым слогом, то появление продуктивных лексических групп с ударением на конце слова, например, глаголов на -ieren (типа spazieren), образованных по французской глагольной модели, делает подобную характеристику неточной. Однако бесспорно, что в применении к единицам других языковых уровней, включая и морфологическую подсистему, специфические структурные черты литературного языка проявляются более сильно. В частности, в немецком языке оформление специальной формы буд. вр. с<522> werden, а также второго буд. вр., парадигмы кондиционалиса иинфинитива перфекта действ. и страд. залогов происходило преимущественно в литературном языке. В финском языке некоторые формы пассива (пассив с глаголом быть) оформляются, по-видимому, под влиянием шведского языка и связаны по преимуществу с книжно-письменной традицией.
Нормализационные процессы и кодификация — различительные признаки главным образом национальных литературных языков — подготавливаются в предыдущие периоды менее строгим, менее последовательным, менее осознанным отбором и регламентацией, сосуществующими с широкой вариативностью. Допустимость вариантов сосуществует с нормой и в национальный период истории языков, но в донациональный период само понятие нормы было более широким, допускающим иной диапазон варьирования.
VI. Соотношение литературного языка и диалекта — степень их близости и расхождения перекрещивается с соотношением литературного языка и разговорных форм общения. Очевидно, что максимальным является расхождение между старыми письменно-литературными языками (в тех случаях, когда они продолжают функционировать наряду с развивающимися новыми литературными языками) и диалектами, как это имело место, в частности, в Китае, Японии, арабских странах и т. д. Однако и в других исторических условиях в тех странах, где имеется значительная диалектная дробность и относительно устойчивы позиции диалекта, расхождения между отдельными диалектами и литературным языком могут быть довольно значительны. Так, в Норвегии один из вариантов литературного языка bokmеl (см. ниже) отличается от диалекта не только в фонетической системе, но и в других аспектах языкового строя: сопоставление северо-норвежского диалекта Ranamеlet на берегу Рана-фьорда с riksmеl или bokmеl обнаруживает, например, следующие особенности: мн. ч. существительных типа haest 'лошадь' имеет в диалекте окончание -а , в bokmеl- er ; наст. вр. глагола 'приходить' в диалекте — gaem, в bokmеl — komer; местоим. 'я' в диалекте — eg, в bokmеl — je; вопр. местоим. 'кто', 'что' в диалекте — kem, ke, в bokmеl— vem, kem и т.д. [45, 27-37].
При определении степени расхождения литературного языка и диалекта необходимо иметь в виду и то обстоятельство, что ряд строевых элементов характеризует исключительно литературный язык. Это относится не только к определенным пластам лексики, включая ее иноязычный пласт, политическую и научную терминологию и т. д., но и к строевым элементам морфологии и синтаксиса (см. стр. 522).
Литературный язык в некоторых случаях оказывается архаичнее диалекта. Так, в русском литературном языке стойко удержива<523>ется система трех родов во всей именной парадигме, в диалектно окрашенной речи ср. р. вытесняется формами женск. р. (ср. моя красивая платье ). В немецком литературном языке сохраняется форма род. п., тогда как в диалектах она давно стала неупотребительной и т. п. Но вместе с тем диалект нередко сохраняет исчезнувшие в литературном языке элементы.
Существенно и то обстоятельство, что разные территориальные диалекты одного и того же языка обнаруживают разную степень близости к литературному языку: в Италии диалекты Тосканы были ближе к общему литературному языку, чем диалекты других областей, что связано с процессами формирования итальянского литературного языка; во Франции эпохи формирования единства литературного языка наиболее близок к нему был франсийский диалект, послуживший основой формирования литературного языка; в Китае выделяется в этом отношении северный диалект и т. д.
В этой связи отмечается и близость территориальных диалектов к тем областным вариантам литературных языков (по преимуществу в феодальную эпоху), которые связаны с языковыми особенностями определенных диалектных территорий. В применении к русскому языку выделялись литературно-письменные традиции Киева, Новгорода, Рязани, Пскова, Москвы. Г. О. Винокур поэтому указывал даже, что «язык древнерусской письменности, какими бы стилистическими приметами он ни отличался, это в принципе язык диалектный» [11, 67]. Не соглашаясь с данной формулировкой, поскольку в принципе именно стилистические приметы, сочетание старославянской и русской языковых стихий обусловили наддиалектный характер языка древнерусских памятников, отмечаем, однако, безусловно большую близость этих вариантов письменно-литературного языка к характерным особенностям соответствующих диалектных областей.
С вопросом о соотношении строевых признаков литературного языка и диалекта тесно связана проблема диалектной базы национальных литературных языков. Не останавливаясь здесь на этом вопросе, поскольку он рассматривается подробнее в других разделах, отметим лишь, что, как показывает материал из истории разных языков, процесс формирования единого литературного языка национального периода настолько сложен, столь специфичны закономерности этого процесса по сравнению с жизнью территориального диалекта и столь многообразны формы сочетания в этом процессе особенностей разговорных койнэ определенной территории (а не просто диалекта) и особенностей разных перекрещивающихся традиций книжного языка, что в истории литературных языков с длительной письменной традицией редко единая норма литературного языка является кодификацией системы диалектных признаков одной какой-либо местности. Это отмечали в исследованиях по материалу разных языков многие авторы (см., например, [15, 26]), наиболее последовательно эту точку зрения развивал<524> на материале русского языка Ф. П. Филин [34]. P. А. Будагов в этой связи выделяет два пути развития литературного языка на базе диалекта: либо один из диалектов (чаще столичный или столичный в перспективе) превращается в основу литературного языка, либо литературный язык впитывает в себя элементы разных диалектов, подвергая их определенной обработке и переплавляя в новую систему [6, 287]. В качестве примеров первого пути приводится Франция, Испания, а также Англия и Нидерланды, в качестве примеров второго пути — Италия, Словакия. Однако в условиях имевшейся смены диалектной базы и взаимодействия разных письменно-литературных традиций вряд ли английский и нидерландский литературные языки являются подходящими иллюстрациями для первого пути, так как здесь именно происходило «поглощение литературным языком элементов разных диалектов», которые подвергались обработке и переплавлялись в новую систему. Сомнение вызывает и вопрос о том, в какой степени городские койнэ (Парижа, Лондона, Москвы, Ташкента, Токио и т. д.) могут рассматриваться как территориальные диалекты в собственном смысле этого слова. Во всяком случае в применении к говору Москвы, Лондона, Ташкента их интердиалектный характер представляется весьма вероятным [29, 133—142; 34, 27; 40, 91—121]. По-видимому, в большинстве случаев для процессов формирования единых норм литературных языков определяющую роль играла не система строевых признаков территориальных диалектов, а городские койнэ, обладающие в большей или меньшей степени интердиалектным характером.
Иные отношения между литературным языком и диалектом существуют в истории формирования младописьменных языков. Здесь связь с «опорным» территориальным диалектом значительно более непосредственная и прямолинейная: ср. осетинский литературный язык, сложившийся на базе иронского диалекта, или чеченский литературный язык, с так называемым «плоскостным» опорным диалектом и т. д. Обращает на себя внимание, однако, тот факт, что в становлении младописьменного аварского литературного языка определенную роль играл «болмац», своеобразный интердиалект или обиходно-разговорное койнэ [27, 5].
Литературный язык и разновидности обиходно-разговорных форм существования языка (городские и областные койнэ, разные типы интердиалектов)
Литературный язык, выступая как единственная обработанная форма, противостоит не только территориальным диалектам, но и разным типам обиходно-разговорной речи, не входящим в систему функциональных стилей литературного языка. Эти типы обиходно-разговорной речи занимают промежуточное положение<525> между диалектом и литературным языком. Подобно территориальному диалекту, они представляют собой необработанную форму языка; подобно диалекту, многие из них представляют собой региональные образования. Но в отличие от диалекта все разновидности обиходно-разговорной речи являются не узко-локальными образованиями: они выступают в качестве устной формы общения либо на территории распространения нескольких диалектов в функции областного, но интердиалектного койнэ, либо являются городскими койнэ, сложившимися в результате взаимодействия нескольких диалектных стихий, либо, наконец, используются в функции регионально-неограниченного средства устного общения, конкурируя тем самым с устной формой литературного языка. Во всех случаях они противостоят диалектной дробности и функционируют как наддиалектные или интердиалектные образования большего или меньшего диапазона. Эта специфика характерна как для dialettoregionale в Италии, так и для разновидностей Umgangssprache в Германии, для чешского обиходно-разговорного языка и т. д.
Формирование этих наддиалектных образований обычно является результатом процессов концентрации и взаимодействия диалектов либо в рамках всей территории, либо в пределах известных областей. Этим объясняется тот факт, что в истории многих литературных языков становление единого общеобязательного стандарта в большей или меньшей степени связано с областными или городскими койнэ, поскольку в них реализовались начальные этапы развития обобщенного наддиалектного типа. Обращалось внимание на то, что определяющую роль в становлении единой системы русского языка сыграло московское городское койнэ. Ф. П. Филин отмечал в этой связи, что еще в феодальную эпоху в крупных городских центрах образовались междиалектные койнэ, являвшиеся результатом взаимодействия нескольких диалектных систем. Московское городское койнэ сложилось на базе северо-великорусских и южно-великорусских диалектов, как один из средне-великорусских переходных говоров [34, 27—29]. Аналогичные процессы выделял Н. И. Конрад в применении к формированию единых литературных языков в Японии и Китае: в Японии в конце XVI — начале XVII в. обнаруживаются следы областного койнэ в двух важнейших диалектных системах — западно-японской и восточно-японской; в Китае, в свою очередь, происходило сложение нескольких областных койнэ, в том числе и в группе северных диалектов. Язык города Эдо, ставший основой формирования единого литературного языка, представлял собой одну из реализаций восточно-японского койнэ, так же как язык Пекина, сыгравший аналогичную роль в развитии китайского языкового стандарта, представляя собой реализацию северно-китайского койнэ [24, 22—24]. Фактически таким же междиалект<526>ным койнэ, сложившимся в результате взаимодействия двух диалектных систем, был и язык Лондона.
Городское койнэ представляет собой одну из разновидностей интердиалектной региональной обиходно-разговорной речи, возникающей на определенных этапах развития народа как средство общения среди носителей нескольких диалектов. Существуют также областные койнэ, не связанные с определенным городским центром (ср. аварский «болмац»). В Германии XV—XVI вв. оформляются несколько таких койнэ; к этому типу следует отнести, в частности, и тот. обиходно-разговорный язык восточно-средней Германии, который включился в основу единого немецкого литературного языка10 . Регионально слабо ограниченный тип обиходно-разговорной речи представлен чешским обиходно-разговорным койнэ11 .
В таких языках, как русский или французский, наряду с устными стилями литературного языка существуют нелитературные стили обиходно-разговорной речи, так называемое просторечие. Отличие этих стилей заключается в использовании нелитературных пластов лексики и относительно свободных синтаксических построений. Ср. совр. русск. пока, зажиться, брешешь, смотаться, погодка у нас нормальная, облаять, не замотайте мою книгу и т. д. Соотношение этих нелитературных стилей и стилей литературного языка меняется в результате определенных общественных сдвигов. Во Франции еще вXIX в. различия были очень определенными и четкими, в настоящее время в результате известного опрощения стилей литературного языка просторечные элементы относительно легко проникают в литературный язык. Значительно интенсивнее этот процесс в русском языке, где после Октябрьской революции меняется соотношение устных стилей литературного языка и просторечия в сторону их сближения [12, 19]. Отличием чешского обиходно-разговорного койнэ является наличие строевых особенностей не только в лексике, фразеологии и синтаксисе (как это имеет место в русском или французском языках), но и в фонетике и морфологии. Это объясняется тем, что соотношение устной формы русского литературного языка и обиходно-разговорных форм общения — соотношение стилевое, так же как и во французском языке, тогда как в чешском это соотношение не только стилевое, но и структурное, охватывающее все языковые уровни: ср. сохране<527>ние в системе форм литературного языка различий по родам у прил. местоим. и прич. в им. пад. мн. ч. и наличие одной формы в обиходно-разговорном койнэ для всех трех родов; полные прил. ж. р., а также притяж. местоим. имеют в обиходно-разговорном койнэ иные окончания, чем в литературном языке; особенностью койнэ являются и формы твор. п. на-ma (rukama, lidma), формы прош. вр. (без ł), протетическое v перед начальным о (vokno) и т. д. [30, 11; 37, 37]. Чешская обиходно-разговорная речь и функционально отличается от нелитературных форм коммуникации русского и французского языков, поскольку за ней закреплена значительно более емкая сфера общения и она употребляется не только не владеющими литературным языком людьми, но и на собраниях, не имеющих официального характера, даже в специальных дискуссиях, в обычном разговоре (в речи, например, преподавателей Карлова университета) и т. д.
В литературе обращалось внимание на особую зыбкость границ, отделяющих обиходно-разговорные койнэ от литературного языка, особенно от его устно-разговорных стилей [50, 18]; вместе с тем и диалектные формы проникают относительно легко в обиходно-разговорную речь, что создает максимально открытый характер этой структуры, неопределенность границ ее варьирования. В отношении различных областных и городских койнэ, существующих, например, в современном немецком языке и представляющих собой переходные образования от диалекта к литературному языку с разной степенью региональной ограниченности, можно даже утверждать отсутствие системы твердых правил или норм, отграничивающих данные образования от диалекта и литературного языка. Иными словами, если и диалекту и литературному языку свойственна своя система правил или норм, то обиходно-разговорные койнэ характеризуются таким диапазоном варьирования, который ставит под сомнение существование здесь своей системы правил или норм.
Как функциональное, так и строевое соотношение литературного языка и обиходно-разговорного койнэ зависят от многих факторов, прежде всего — от степени поливалентности литературного языка (с этим связано наличие или отсутствие устно-разговорных стилей литературного языка) и от большей или меньшей региональной ограниченности обиходно-разговорного койнэ. В эпоху существования высокоразвитых национальных литературных языков весьма распространенным является сосуществование в устном общении в качестве наддиалектных образований устно-разговорной формы литературного языка и обиходно-разговорных койнэ, как это наблюдается, в частности, в Италии, Чехословакии, Германии. Другое положение имелось в донациональную эпоху в Китае и Японии, когда древние литературные языки обслуживали только письменные формы общения, а «обычный» язык, т. е. обиходно-разговорные койнэ, существовавшие сначала только<528> в устной форме, постепенно начал завоевывать сферы влияния древних письменных языков.
Исторически социальная база обиходно-разговорных койнэ по преимуществу представлена населением городов, где происходило особенно интенсивное взаимодействие разных диалектных стихий и как следствие — нивелировка резких диалектных отличий. Как показывают более поздние исследования на материале языковых отношений разных стран, нередко носители локальных диалектов в узком смысле этого слова прибегают в общении с носителями других диалектов к обиходно-разговорным койнэ. Делались попытки разграничить общественные функции диалекта и разных типов обиходно-разговорных койнэ, но вопрос этот слишком мало исследован, к тому же до сих пор обращалось недостаточно внимания на отграничение диалекта в узком значении этого слова и разновидностей обиходно-разговорных койнэ. В качестве общего наблюдения можно отметить, что для носителя диалекта обиходно-разговорные койнэ представляют собой социально более высокий языковый тип, его употребляют не в домашней, а в общественной сфере — на работе, на собраниях и т. д., напротив для носителей литературного языка характерно преимущественное использование обиходно-разговорных койнэ именно в домашней обстановке, в быту.
Что касается современных литературных языков, то в качестве общей тенденции в их соотношении с нелитературными формами можно выделить демократизацию устных стилей литературных языков в связистом, что из языкового средства общения, использовавшегося ограниченными слоями общества, они все больше превращаются в общенародное средство коммуникации. Особенно интенсивно этот процесс осуществляется в социалистических странах.
Необходимо остановить внимание на самом термине «общенародный язык». Термин этот стал особенно популярным в ходе лингвистической дискуссии, прошедшей в 1950 г., однако он крайне расплывчат, поскольку применяется к разным понятиям: в одних случаях им фактически обозначаются те формы языковой коммуникации, которые противопоставляются литературному языку или литературным языкам и используются всеми слоями или классами общества (ср., например, [1]), в других — некая сумма строевых элементов, общих для разных диалектов данного языка. Иными словами, в одном случае термин этот приписывается реальной конкретной форме существования языка, в другом — определенной совокупности языковых черт, некоему инварианту строевых признаков. Нам представляется использование данного термина со вторым значением не очень удачным. Но и применение этого термина к определенным формам существования языка требует разъяснения. «Общенародный» в применении к языку может означать а) ис<529>пользуемый всеми слоями общества, но не каким-то одним определенным слоем и б) используемый на всей территории данного народа. Насколько существенно такое разграничение, видно хотя бы из того, что, например, в условиях феодальной Европы диалект в ряде стран был, по-видимому, средством коммуникации разных слоев общества, т. е. не был социально ограничен, но территориально ограниченность его была максимальной; с другой стороны, во Франции XVII в. письменно-литературный язык стал единым и был распространен на всей территории французского королевства, но вследствие того, что в эту эпоху еще 96% населения Франции было неграмотным [6, 291], литературным языком владел лишь ограниченный слой привилегированных. Если же под «общенародным языком» понимать такую форму существования языка, которая употребляется на всей территории данного народа и всеми общественными слоями, то такой формой оказываются по преимуществу высокоразвитые национальные литературные языки, особенно в условиях социалистических государств. Иными словами, противопоставление литературный язык ~ общенародный язык не отражает адекватно языковые отношения ни в ту эпоху, когда средством массовой коммуникации был диалект, ни в современных национальных государствах, когда литературный язык приобретает качество универсального средства общения.
Литературный язык и национальный язык
Национальный язык не является одной из форм существования языка и компонентом того ряда противопоставленных языковых образований, которые рассматривались выше. Под этим термином понимается определенный исторический этап в развитии форм существования языка, соотнесенный с процессом становления национального единства. Национальный язык в этом аспекте противопоставляется языку донациональных периодов. Определяя национальный язык как этап в развитии форм существования языка, мы рассматриваем его как разноаспектную систему, обеспечивающую коммуникацию во всех сферах общественной жизни данной нации. Преемственность в развитии форм существования языка, обусловливает многообразие в реализации этой многоаспектности: в зависимости от характера литературного языка донационального периода, от степени его единства, от наличия или отсутствия сосуществования двух типов литературных языков, своего и чужого, оробенно от статуса разных региональных образований, включая и территориальные диалекты, складывается и система форм языка национального периода. Это в первую очередь относится к положению региональных форм общения. В этой связи общая формулировка, утверждающая, что диалект является в эпоху<530> существования нации пережиточным явлением12 , вряд ли справедлива, поскольку реальное положение в разных национальных языках отнюдь не тождественно: если в применении к современному русскому языку действительно наблюдается почти полное вытеснение диалекта, а промежуточные образования типа областных койнэ или полудиалектов размываются регионально слабо дифференцированными нелитературными разговорными формами, если во Франции прежние местные диалекты центральной Франции (иначе обстоит дело на юге) постепенно исчезают, оставляя, однако, надолго след в произношении и грамматике, то позиции диалекта и других регионально-дифференцированных форм в таких странах, как Италия и Германия или арабские страны, таковы, что рассматривать их просто как пережитки донационального периода вряд ли возможно.
Становление отличительных признаков национального языка — процесс длительный и постепенный, поэтому соотношение общего литературного языка и региональных форм общения меняется в истории национальных языков. Ни в России XVIII в., ни во Франции XVII в. литературный язык не занимал того доминирующего положения универсальной и всенародной формы общения, какой он является в настоящее время. В этой связи общетеоретический интерес представляет предложенная Любеном Тодоровым периодизация истории болгарского национального языка, где первый период характеризуется процессом становления литературного языка как основной формы существования национального языка, а второй — процессом возникновения его устной развитой формы и как результат этого процесса — «формирование литературного языка, живой и сложной языковой системы» [52, 127].
Соотношение литературных и нелитературных форм (в том числе региональных и регионально слабо дифференцированных или совсем недифференцированных) настолько сильно изменяется в процессе развития национальных языков и столь многообразно варьируется, что проводить для языка нации общетиповое разграничение форм существования языка на «включаемые в национальный язык» и «не включаемые в национальный язык» не представляется возможным. Ни одна из этих форм, в том числе и литературный язык, не развивается изолированно, а взаимодействие книжно-письменных (литературных) и устно-разговорных (литературных и нелитературных) стилей в определенные периоды истории национальных языков бывает настолько значительным, причем сказывается на всех уровнях и литературного языка, что<531> разрывать такое сложное целое, как язык нации, по принципу «национальные формы существования языка» и «ненациональные формы существования языка» оказывается невозможным13 . Это прекрасно показал В. В. Виноградов, отмечая, что литературно-письменный язык национального периода, «питаясь живыми соками народноразговорной речи, вбирая в себя наиболее ценные и целесообразные для нужд тех или иных сфер речевого общения диалектные средства, формируется в своеобразную стилистически Дифференцированную семантически развитую нормализованную систему внутри национального языка» (разрядка моя. — М. Г.) [9, 76].
В процессе образования национальных языков происходят качественные изменения и в структуре форм существования языка. Общая направленность этих изменений обусловлена и связана с формированием единого многофункционального нормализованного литературного языка в качестве основной, общепризнанной формы коммуникации данного народа.
В эпоху существования развитых национальных языков этот новый тип литературного языка постепенно вытесняет другие формы существования языка, способствует снижению их социальной значимости и становится выразителем общенациональной нормы, высшей формой существования национального языка, универсальным средством языковой коммуникации. В разные периоды истории национальных языков степень достижения этого положения литературным языком различна, а сами темпы становления этого типа литературного языка неодинаковы в истории разных наций (см. ниже).
Система форм существования языка и в донациональный период представляла собой иерархическую структуру, но при этом ни одна из форм существования языка не занимала периферийной позиции, хотя развитие городской культуры, появление определенного слоя городской «интеллигенции» (деятели канцелярий, школ, университетов, в Западной Европе уже с XIV в.), обусловившее развитие областных и городских койнэ, ограничивали применение диалекта, занимавшего в более ранний период феодализма ведущее положение среди устных форм общения; вместе с тем наиболее ограниченное применение имел письменно-литературный язык данного народа, даже в том случае, когда у него не было конкурента в виде «чужого» письменно-литературного языка<532>.
В эпоху существования нации литературный язык, приобретая и функции средства устного общения, не только постепенно оттесняет на периферию территориальные диалекты, но и другие региональные формы, частично обогащаясь за счет включения в свою стилевую систему элементов оттесняемых форм. Этому сопутствует в более поздний период истории национальных языков общее сближение книжно-письменных и народно-разговорных стилей, резко противостоявших ранее, а тем самым — общая демократизация литературных языков; из средства языкового общения привилегированных групп они становятся орудием коммуникации всего народа.
Таким образом, как функциональная структура национального языка, т. е. вся система форм существования языка, так и статус национального литературного языка не остаются стабильными, они меняются в связи с изменениями, происходящими в истории самого народа. Так, для французского национального литературного языка конца XVIII — начала XIX в. огромную роль сыграли изменения, происшедшие во французском обществе после Великой Французской революции. Литературный язык, ориентированный ранее на язык королевского двора, далекий от народно-разговорного языка в его разнообразных проявлениях, «демократизируется» в связи с общей демократизацией французской культуры, что находит свое отражение в расширении социальной базы литературного языка, а также в изменениях, коснувшихся его лексико-фразеологических и синтаксических элементов и тем самым — его системы стилей. Именно исторические события этой эпохи оказались мощным катализатором падения роли диалекта в устных формах общения, распространения литературного языка и на эту сферу, т. е. коренного изменения в структуре форм существования национального языка14 .
Только в национальный период литературный язык полностью реализует те потенции, которые заложены в нем еще в донациональную эпоху — многовалентность и стилевое разнообразие, отбор и относительную регламентацию, наддиалектный характер: многовалентность развивается в использование языка во всех сферах общения, стилевая система включает отныне и разговорно-литературный стиль, отбор и относительная регламентация развились в кодифицированную систему норм с ограниченным и тоже нормированным диапазоном варьирования, наддиалектная специфика приняла форму общеобязательности единой территориально не связанной нормы (см. гл. «Норма»). Тем самым нацио<533>нальный литературный язык является наиболее разбитым типом литературного языка.
Подобная характеристика национального литературного языка дается на основе его типовых признаков, но в конкретных исторических условиях обнаруживаются значительные расхождения в статусе национальных литературных языков, обусловленные рядом факторов как экстралингвистических (условия, в которых осуществляется оформление национального единства, политическая и экономическая централизация, уровень развития всей культуры народа, особенно художественной литературы), так и собственно лингвистических (см. выше). Ниже рассматриваются некоторые варианты процесса становления единого национального литературного языка и связанные с этим разновидности статуса литературного языка в системе форм существования национального языка.
ПРОЦЕСС СТАНОВЛЕНИЯ НАЦИОНАЛЬНОГО ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
И ВОЗМОЖНЫЕ РАЗНОВИДНОСТИ СТАТУСА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
ЭТОГО ПЕРИОДА
I. Накопление качественных признаков национального литературного языка у народов, обладающих длительной письменной традицией, происходит еще в донациональный период и в значительной степени зависит, как это уже отмечалось, от языковых отношений, сложившихся в эту эпоху. Начальным этапом становления нового качества было завоевание литературным языком данного народа положения единственного и единого литературного языка. Этот процесс протекал в двух направлениях. Первое — преодоление засилия письменно-литературного языка на чужой основе (латынь в западно-европейских странах, старославянский в России, Сербии, Болгарии, латынь и немецкий язык в Чехословакии, письменно-литературный язык на датской основе в Норвегии и т. д.), а также вытеснение собственных старо-письменных языков (как это происходило в Китае, Японии, Армении, Грузии, Таджикистане, Узбекистане, отчасти в странах арабского Востока). Второе направление — устранение регионального многообразия, что связано сначала только с книжно-письменной формой самого литературного языка, а затем — и с народно-разговорными формами. И тот, и другой процессы соотнесены с пробуждением национального самосознания, но первый протекает в значительной степени еще в недрах феодализма и отражает идеалы и чаяния молодой буржуазии, тогда как второй характеризует более поздний этап формирования национального единства. В зависимости от исторических условий, от задач, стоявших перед развивающейся нацией, на первый план выдвигался тот или иной процесс развития.<534>
Так, борьба против латинского языка в разных западно-европейских странах протекала в различных формах. В Англии, где вследствие завоевания этой страны норманами длительное время существовало двуязычие (даже в XIV— XV вв. феодальная аристократия предпочитала употреблять французский язык), на первый план выдвигается протест против французского языка. В Германии же борьба против латинского засилия была в XVI в. одним из компонентов революционного движения народных масс против католической церкви и духовенства и приняла особенно резкий характер: вытеснение латыни как языка священного Писания и замена ее немецким оказалась важнейшим звеном революционного движения. Во Франции блестящая деятельность Плеяды, один из представителей которой выступил с трактатом «Защита и прославление французского языка», представляла собой борьбу за права национального языка против стремления подчинить французский язык латыни. Речь шла не столько о завоевании сфер применения родного языка, как это было в Германии, сколько о сохранении специфики французского литературного языка — проблема, которая в Германии возникает лишь в XVII в. и связана с очищением немецкого языка от французских заимствований [19].
Во Франции, так же как и в Италии, в условиях относительной близости систем обоих языков этот процесс получил особое преломление. Многочисленные латинизмы (лексические, фонетические и синтаксические), столь характерные для итальянского литературного языка XVI в., — результат сосуществования латинского и итальянского литературных языков, причем решающее влияние на эти процессы оказывала не только объективная близость языков, но и распространенное убеждение о прямой и непосредственной их преемственности.
В Норвегии еще в донациональный период складывается письменно-литературный язык на датской основе, получивший впоследствии название «букмол». Постепенно устная разновидность этого языка кристаллизуется на основе взаимодействия с койнэ города Осло. Этот датско-норвежский литературный язык оформляется в результате завоевания Норвегии Данией и последующего длительного существования Норвегии как подчиненной единицы датского королевства. Литературный язык на чужой, хотя и близкородственной основе применяется как в письменном, так и в устном общении. Более того на нем создавалась национальная литература: Ибсен и Бьернсон писали на этом языке. Но в XIX в. в процессе борьбы за национальную самостоятельность Норвегии остро ставится вопрос о необходимости создать «свой национальный» язык на норвежской основе, используя материал местных диалектов. Язык этот, получивший наименование «ландсмол», также получил права гражданства, но не вытеснил «букмол». Оба языка в современной Норвегии выполняют одни и те же функции: они являются государственными языками, упот<535>ребляются как в художественной литературе, публицистике, так и в преподавании и в устном общении (даже в университетах существуют параллельные языковые кафедры); «букмол» преимущественно употребляется на востоке страны, «ландсмол» — на западе. Близость грамматического строя (хотя имеются расхождения в морфологической системе), значительная общность лексики делают возможным параллельное использование обоих языков. Их взаимовлияние также бесспорно; но все же в Норвегии и сейчас отсутствует единственный, общеобязательный национальный литературный язык, а борьба против литературного языка на чужой основе не дала тех результатов, которые имеют место, например, в Италии, Франции, или Восточно-славянских странах, где чужой литературный язык также был близок к литературному языку на народной основе15 .
Особые формы имел процесс формирования национальных языков там, где средневековые письменно-литературные языки оказались в силу тех или иных причин изолированными от народно-разговорных форм, как это было, например, в Японии и Китае, в Армении и Грузии, в Таджикистане и Азербайджане, отчасти в странах арабского Востока. В Японии, как показывают исследования Н. И. Конрада, оформление современного национального литературного языка происходило в процессе борьбы со старым письменно-литературным языком, который неизменно рассматривался как язык «феодальный», «реакционный». Это была борьба против изоляции письменной формы общения от ее устной формы, стремление создать единое, поливалентное средство коммуникации. Содержание и направленность этой борьбы позволяют рассматривать ее как «демократизацию» обработанной формы языка, книжно-литературных стилей, тенденцию, характерную для эпохи формирования многих национальных литературных языков, но получавшую здесь специфическое преломление в связи с характером унаследованного от донационального периода литературного языка. В XVII — XIX вв. в Японии господствовало своеобразное двуязычие16 : старый язык был языком государственным, языком науки, высоких жанров литературы, обиходно-разговорный язык, помимо устного общения, был языком «низших» жанров литературы. Наступление нового литературного языка охватило прежде всего художественную литературу, дольше всего этот язык держался в официальном обиходе. Вопрос о влиянии старо-письменного языка, его системы стилей на стилевые нормы нового литературного языка заслуживает особого внимания, однако он не может быть затронут в рамках данной статьи. В Армении и Грузии борьба против засилия старописьменных языков со<536>храняла остроту вплоть до XIX в. Что касается стран арабского Востока, то, как уже отмечалось выше, здесь и поныне нет той единой, поливалентной общеобязательной системы национального языка, которая обеспечивала бы все важнейшие сферы коммуникации. Здесь царит своеобразное «двуязычие» при отсутствии какого-либо чужого литературного языка. Двуязычие создается сосуществованием двух типов языка: литературно-классического арабского, по преимуществу связанного с книжно-письменными стилями, который используется в прессе, официальной переписке, науке, литературе, в сношениях между арабскими странами как общеарабский язык, тогда как в быту в повседневной жизни, употребляются региональные обиходно-разговорные формы, своеобразные народно-разговорные койнэ, близкие территориальным диалектам (в советской литературе употребителен термин «арабские диалекты»). Весьма существенно, что общий арабский язык является не только языком классической литературы, но и языком современных национальных литератур. Это оказалось возможным в силу того, что лексика и фразеология этого древнеписьменного литературного языка интенсивно обогащалась, так что он может служить средством выражения современных понятий науки, государственной практики, техники и т. д., хотя структура его осталась почти такой же, как в VIII — Х вв. Эти потенции арабского литературного языка отличают его от статуса древнего японского и китайского литературных языков. Социальная база этого языка ограничена во всех арабских странах. Обиходно-разговорные языки проникают в радио, в кино, в театр, делаются попытки создать на них художественную литературу.
Актуальность борьбы с региональными формами в период формирования национального языка, степень их устойчивости в разных языковых стилях зависят от характера литературного языка донационального периода. Во Франции, где в книжно-письменных стилях рано сложилась единая система литературного языка, проблемы ее регламентации определились по преимуществу нормативами определенных стилевых разновидностей, обусловленных, в частности, долго сохранявшимся противопоставлением стиля письма и стиля речи17 , «высокого» стиля и «низких» стилей, борьба с диалектными элементами в письменно-книжных стилях не была здесь актуальной. Иное дело обиходно-разговорные стили. Еще в эпоху французской революции в конвенте выступали против диалекта, как пережитка феодального рабства.
В Германии, где влияние региональных вариантов проникало в книжно-письменные стили вплоть до XVIII в., а XVI в. был представлен несколькими довольно четко дифференцированными вариантами, проблема отграничения общелитературных и<537> областных элементов приобретала первостепенное значение в трудах грамматиков-нормализаторов и составителей словарей.
Наконец, в Италии еще Грамши считал необходимым бороться за общеитальянский язык против региональной дробности, утверждая, что «великая культура может быть переведена на язык другой культуры, но на диалекте этого сделать нельзя» [43, 4—5].
II. Рассмотрение современной языковой ситуации в Норвегии, с одной стороны, а с другой — в арабских странах, показывает, что, как уже не раз упоминалось выше, даже в условиях развитой национальной культуры литературный язык может не обладать той совокупностью дифференциальных признаков, которая включалась в типологическую характеристику национального литературного языка. В Норвегии нет единого, общеобязательного литературного языка; существование двух литературных языков продолжается, несмотря на ряд нормализаторских решений, несмотря на повторные реформы орфографии в целях их сближений. В арабских странах приходится говорить о наличии как бы двух функциональных типов арабского языка, следовательно, такой признак, как поливалентность, к арабскому языку неприменим. Но возможны и другие случаи, когда отсутствует такой, казалось бы, важнейший признак литературного языка национальной поры, как его единство.
Исторические судьбы армянского народа отразились в путях развития армянского языка. Армянский национальный литературный язык оформился в середине XIX в. в двух вариантах: восточно-армянском и западно-армянском в результате территориальной разобщенности армянского народа: южная и юго-западная часть входила тогда в состав Турции, северо-восточная часть находилась в пределах России. Развитие армянского языка в предшествующий период связано со сложным взаимоотношением древнего армянского языка, грабара, ставшего уже в Х в. по преимуществу письменным языком, с разными региональными языковыми формами, отражавшими живую речь. В последующие века в языке письменности сосуществуют два языка: грабар, ставший непонятным для большинства народа, и ашхарабар, гражданский язык, близкий разговорной стихии региональных языковых форм. Грабар вплоть до XIX в. сохраняет положение общепризнанного письменно-литературного языка — положение, однотипное с ситуацией в Китае или Японии. Относительно рано в ашхарабаре, отражавшем строевые признаки разных диалектов, обозначаются две ведущие линии: в письменности восточной Армении господствуют региональные особенности араратского диалекта, в отличие от западной Армении, где ведущее значение имел константинопольский диалект; и в том, и в другом случае, однако, это не был просто письменный диалект, так как в нем широко использовались традиции книжно-письменных стилей грабара, а сами<538> диалектные элементы восходили к разным диалектным системам; и здесь, как и в других странах, региональные варианты письменно-литературного языка тяготеют к интерференции разных диалектных систем и тем самым приобретают наддиалектные черты. Во второй половине XIX в. окончательно оформились и были кодифицированы оба варианта ашхарабара — восточный и западный, сохраняющие свою специфику и поныне.
Расхождения обоих вариантов прослеживаются в фонетике, морфологии, лексике: так, например, в восточно-армянском варианте литературного языка Советской Армении наст. и прош. несоверш. вр. изъявит, накл. образуется аналитически — grumem 'пишу', grumes 'пишешь', grum е 'пишет', а в западно-армянском они образуются синтетически при помощи частицы кq, прибавляемой к формам оптатива, общим для обоих вариантов: kqgrem, kqgres и т. д.; в западно-армянском глаголы имеют три спряжения — на -е, -а, - I , в восточном — два спряжения на -е и -а ; в восточно-армянском варианте имеется специальный местный падеж, в западном он отсутствует и т. д. Однако все эти различия не препятствуют взаимопониманию [13], так же как, впрочем, и различия двух литературных языков в Норвегии.
В качестве сходного примера отклонения от типовой схемы национального литературного языка можно привести албанский язык, имевший еще в донациональный период свои письменно-литературные традиции. Языковая ситуация Албании определяется сосуществованием двух исторически сложившихся вариантов литературного языка, из которых один базируется на южном (тоскском), а другой на северном (гегском) диалекте. И тот и другой являются результатом относительно длительной обработки, отвлечения от резких диалектных отличий. Эти два варианта, а вместе с тем и две нормы литературного языка длительное время развивались параллельно, взаимодействуя и сближаясь друг с другом. После победы албанского народа в национально-освободительной борьбе южная норма получила заметное преобладание, хотя и не стала единственной. И здесь эта языковая ситуация порождена условиями существования и развития албанского народа, последствием иноземного ига, отчасти разницей религиозного культа, длительной разобщенностью юга и севера, отсутствием единого политического экономического и культурного центра [16, 250].
III. Иного характера варианты типовой схемы возникают в тех случаях, когда поливалентность национального литературного языка нарушается тем, что из его функциональной системы выпадает употребление в сфере государственного управления, делопроизводства, а иногда — в сфере науки и университетского образования. Такое положение сохраняется в этнически неоднородных государствах, где существует несколько литературных языков, из которых только один обладает всей совокуп<539>ностью общественных функций национального литературного языка. Это создает крайне сложную языковую ситуацию, особенно в этнически неоднородных государствах Азии и Африки. В Индонезии существует несколько литературных языков, на которых издаются газеты и журналы, ведется судопроизводство, преподавание в школах, издается художественная литература: это — яванский язык с длительной письменно-литературной традицией, на котором говорит 40 млн человек, сунданский, мадурский, балийский, индонезийский. Но общегосударственным языком является только индонезийский. Таким образом, в общественных сферах использования литературного языка создается своеобразное двуязычие, поскольку распределение функций литературного языка закреплено за двумя разными литературными языками. Еще более сложные соотношения сложились в Индии, где языковая политика приобрела крайнюю остроту. К моменту покорения Индии англичанами здесь существовало, помимо древнеписьменного нормализованного литературного языка — санскрита, несколько местных литературных языков. В период длительного английского владычества языком государственного аппарата и делопроизводства, торговли и экономических отношений, школы и университетов, а следовательно — и науки, становится английский. В функции единого общегосударственного языка выступает чужой язык, тогда как сфера местных живых литературных языков оказывается крайне ограниченной. Подавляющая масса населения Индии не знает английского языка. Свободно на нем говорят около 2% населения. Поэтому необходимость замены английского осознается еще в начале XX в. и становится одним из лозунгов национально-освободительного движения. И здесь, как и в странах Европы, борьба против засилия чужого языка оказывается одним из компонентов процессов, связанных с пробуждением национального самосознания. После свержения иноземного господства вопрос о «правах» разных литературных языков, т. е. об их общественных функциях, сохраняет прежнюю остроту. Хотя согласно Конституции в Индии четырнадцать важнейших литературных языков, в том числе бенгальский, урду, панджаби, тамильский, хинди, кашмири, телугу, санскрит, признаются равноправными, но функции общегосударственного языка вместо английского передаются хинди (с 1965 г.). Однако этот указ вызывает ожесточенное сопротивление в разных штатах, особенно в Бенгалии и Мадрасе, так как в нем увидели ущемление прав населения, говорящего на других языках. Но поскольку в столь многоязычном государстве, как Индия, совершенно необходимо иметь какой-либо общий и единый язык, то противники хинди вновь обращаются к английскому: английский сохраняет в этой связи положение второго официального языка, а в некоторых штатах он господствует [31, 13—15]. При такой ситуации даже «полноправный» национальный литературный язык — хинди не<540> обладает качеством единственного литературного языка, поскольку его конкурентами, с одной стороны, оказываются другие местные литературные языки, а с другой — чужой литературный язык — английский.
В разных многонациональных государствах исторически возникают условия, определившие сосуществование, иногда мирное, иногда весьма конфликтное, двух национальных литературных языков, центры развития которых находятся вне этих государств: ср. языковую ситуацию в Канаде или Бельгии. Совершенно специфична языковая ситуация в Люксембурге, где на небольшой территории с малым населением в функции литературного языка, частично разграниченными, частично совпадающими, выступает немецкий, французский и собственный литературный язык, представляющий собой обработанную форму местного нижне-франкского диалекта; государственными же языками являются только немецкий и французский. Наконец, в Швейцарии в разных кантонах господствуют разные литературные языки—французский, немецкий, итальянский, а с 1933—1934 гг. и ретороманский.
IV. Национальный литературный язык, как это явствует из самого названия, предполагает обязательную связь данного литературного языка с данной нацией. Однако в процессе сложного развития литературных языков и народов, носителей этих языков, особым случаем является существование одного литературного языка у двух наций: немецкого в Германии и Австрии, английского в Англии и Америке, испанского в Испании и Южной Америке, португальского в Португалии и Бразилии. Вопрос о том, имеется ли здесь один общий литературный язык для двух наций, или в каждом случае следует принимать существование двух вариантов одного и того же литературного языка, или, наконец, надлежит утвердить наличие двух разных национальных литературных языков — остается спорным и не вполне ясным, так как не определены критерии объема тех различий, которые позволяют утверждать существование двух раздельных систем литературного языка. Вопрос этот тесно связан с определением соотношения нормы и диапазона ее варьирования. В силу этого очень трудно решить, где тот порог варьирования, далее которого варьирование становится другой нормой и тем самым соотнесено уже с системой другого литературного языка. Сущность проблемы заключается не в том, чтобы найти подходящий термин для обозначения данного явления, а в том, чтобы рассмотреть положение, сложившееся в этих странах18 . Немецкий литературный язык в Германии и Австрии при бес<541>спорной значительной общности основного структурного ядра и важнейших компонентов словаря различается в определенных лексических пластах и фразеологии, в произносительной норме, в некоторых морфологических частностях: ср. принадлежность к лексике австрийского литературного языка устно-диалектных баварских слов типа Anwert ~ Wertschдtzung, aper ~ schnee = frei, esapert ~ derSchneeschmilzt, Hafner ~ Tцpfer, Ofensetzer и т. д.; значительные расхождения в семантической системе отдельных слов; специфически «австрийскую» лексику, особенно в сфере обиходной жизни, ср. Hendl ~ Huhn, Heustadel ~ Sheune, Zwetschke~ Pflaume, heuer ~ indiesemJahr и т. д.; иные пласты заимствований (славянизмы, заимствования из французского и итальянского языков); специфическую распространенность уменьшительных суффиксов -l, -erl (т.е. суффиксов, встречающихся в Германии только в диалектной речи); значительные расхождения в роде существительных и т. д. (подробнее см. [18]). Характерно, что лексические различия почти не касаются лексики книжно-письменных стилей: обиходно-разговорные формы, с которыми в большей или меньшей степени связан каждый литературный язык, те областные и городские койнэ, которые его окружают и питают, совершенно различны в Австрии и Германии (в частности, для Австрии особую роль играет так называемый венский диалект), поэтому литературно-разговорные формы здесь различаются сильнее чем книжно-письменные. Именно обиходно-разговорный язык имел в виду Кречмер [47, 1], когда утверждал, что между языком,Берлина и Вены различия существуют почти в каждом третьем слове. При этом особенно существенно, что в Австрии в отличие, например, от США не существует фактически «своего» австрийского стандарта произносительной нормы. В 1957 г. в приложении к словарю Зибса подчеркивается необходимость в области орфоэпической нормы ориентироваться на традиционный Bьhnendeutsch.
В США, напротив, в течение XIX в. наблюдается обособление от английского стандарта и создание своего варианта литературного языка, с кодифицированным произносительным варьированием. Количественно расхождения между английским языком в Англии и США и немецким в Германии и Австрии могут быть и неодинаковы: длительнее было обособленное развитие английского языка в США, значительнее своеобразие условий развития английского языка в каждой стране, но и здесь, сопоставляя языковые системы на обеих территориях, приходится чётче, чем это делалось в прошлом, разграничивать книжно-письменный и устно-разговорный стиль литературного языка. Расхождения ослабевают в книжно-письменном языке, они усиливаются в устно-разговорном стиле литературного языка, особенно в тех случаях, когда он использует просторечие, элементы слэнга, занимающего столь значительное место в устных формах общения в США.<542>
ПУТИ СТАНОВЛЕНИЯ НАЦИОНАЛЬНЫХ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЯЗЫКОВ И ПРОБЛЕМА ПРЕЕМСТВЕННОСТИ
В становлении системы признаков литературного языка национальной поры выделяются две разновидности процессов в зависимости от того, имел ли данный язык длительную письменную традицию и соотнесенную с этой традицией обработанную форму языка — древний или средневековый литературный язык — или данный язык является младописьменным (бесписьменным), т. е. либо совсем не имеет письменно-литературной традиции, либо эта традиция незначительна.
Различие заключается в том, что для таких языков, как армянский, грузинский, японский, китайский, азербайджанский, узбекский, таджикский, русский, французский, немецкий и итальянский, становление структурных и функционально-стилистических особенностей нового национального типа литературного языка реализуется в процессе частичного отталкивания от прежней литературной традиции, частичного включения и преодоления ее. При этом роль преемственности усиливается, если не происходит значительного изменения в региональных связях литературных языков, как это имело место в нидерландском, немецком, узбекском. Сложность процесса формирования, например, узбекского литературного языка обусловлена тем, что его компонентами являются староузбекский литературный язык, кишлачные сингармонические говоры и опорные городские говоры Ташкента и Ферганы [3, 153].
Для младописьменных языков проблема преемственности фактически снимается, если не считать языка устной эпической поэзии. В первом случае в развитии нового типа литературного языка и его функционально-стилистической системы принимают участие две противоположные языковые стихии — литературная традиция, чаще всего связанная с системой книжно-письменных стилей, и обиходно-разговорные формы общения. Взаимодействие этих двух стихий, формы их разграничения и включения в новую систему литературного языка, степень влияния каждой из них обусловливают бесконечное многообразие процессов при бесспорной их типологической близости. Так, например, в таджикском литературном языке, оформившемся в результате взаимодействия литературного языка «классического периода» и обиходно-разговорного языка, степень включения элементов старого литературного языка различна в разных жанрах литературы. Язык поэзии богат архаизмами, художественная проза — образец современного литературного языка, язык драмы характеризуется близостью к разговорной речи, обилием диалектизмов [28, 253]. Для младописьменных языков процессы формирования литературных языков имеют принципиально иную форму, поскольку впервые здесь создается обработанная форма языка.<543> Именно поэтому для таких языков проблема региональной базы литературного языка ставится значительно прямолинейнее и проще, чем в применении к языкам первой группы. Что касается первой группы, то даже в тех случаях, когда литературный язык средневековья не пользовался таким социальным авторитетом, как древний язык Китая, Японии, Армении, арабских стран, как старославянский в славянских странах, где авторитет древнего языка нередко поддерживался его употреблением в качестве культового языка (ср. грабар, старославянский, классический арабский), даже при отсутствии этих условий предшествующая книжно-письменная традиция является важнейшим компонентом в становлении нормы литературного языка национальной поры. Показательным является в этом отношении процесс оформления норм национального нидерландского языка, территориально связанный с провинцией Голландия. Однако в современной норме литературного языка, в грамматике, орфоэпии и лексике, особенно в письменной форме литературного языка сказывается книжная традиция литературного языка донационального периода, связанного с другими областями Нидерландов, нормализация же осуществлялась во многом на основе литературного языка средневековья, т. е. по фламандско-брабантскому, а не голландскому образцу [26, 83—88].
Для младописьменных и бесписьменных языков СССР формирование литературных языков было непосредственно связано с выбором «опорного» диалекта и происходило в принципиально отличных условиях от языков первой группы; однако и в этом случае литературные языки никогда полностью не совпадают с опорным диалектом, представляя собой разную степень обособления от диалектной системы.
ТИПЫ ЛИТЕРАТУРНЫХ ЯЗЫКОВ
Многообразие положения литературных языков в разных странах, различия в степени их единства, поливалентности и т. д. привлекали внимание исследователей в последние годы и послужили толчком для построения типологических схем. Одна из них—предложенная Д. Брозовичем схема типа «стандартных» языков — бесспорно заслуживает внимания. Однако, как явствует из самого объекта, Д. Брозовича интересовал литературный язык определенной исторической эпохи и определенного типа (ср. сказанное выше о понятии «стандартный язык» у данного автора). Ниже делается попытка дать типовую схему, учитывая и факты литературных языков донационального периода19 .<544>
I. По охвату сфер общения:
А. Литературные языки, обладающие максимальной поливалентностью (совр. национальные литературные русский, французский, английский, армянский, грузинский и т. д.).
Б. Литературные языки с функциональными ограничениями:
а) Только письменные языки (многие средневековые языки Запада и Востока, например, вэньян в Китае, грабар в Армении, сингалезский на Цейлоне и т. д.); здесь в свою очередь выделяются: 1) письменные литературные языки, выступающие со всевозможным функционально-стилевым разнообразием и являвшиеся единственным средством письменных общений (китайский и японский средневековые языки, классический арабский, древнегрузинский и т. д.); 2) письменные литературные языки, имевшие конкурента в чужом литературном языке (западно-европейские средневековые литературные языки, древнерусский литературный язык, хинди).
б) Литературные языки, выступающие только в устной разновидности (греческий литературный язык эпохи Гомера). в) Литературные языки, имеющие письменную и устную форму, но исключенные из определенных сфер общения (языки Индонезии, кроме индонезийского, языки Индии, кроме хинди, люксембургский литературный язык).
II. По характеру единства и уровню нормализа ционных процессов:
А. Языки, обладающие единым стандартом (современные национальные языки типа русского, английского, французского, грузинского, азербайджанского и т. д.).
Б. Языки, обладающие стандартизованными вариантами типа современного армянского литературного языка.
В. Языки, обладающие многочисленными не стандартизованными территориальными вариантами (многие литературные языки донациональной эпохи).
Г. Литературные языки, имеющие помимо основного стандарта более или менее стандартизованный вариант в качестве литературного языка другой нации (английский, немецкий, французский).
III. По степени обособления от обиходно-разговорных форм:
А. Языки, обладающие литературно-разговорным стилем, к которому примыкают разные типы обиходно-разговорной речи, включая просторечные и слэнговые образования (многие современные национальные литературные языки).
Б. Письменно-литературные языки, оказавшиеся обособленными от обиходно-разговорных форм, подобно синголезскому.<545>
В. Литературные языки, обладающие как письменной, так и устной формой, но исключающие из своей нормы обиходно-разговорные стили, подобно французскому литературному языку XVI — XVII вв.
Г. Литературные языки, сохраняющие связь с региональными формами разговорной речи (армянский, итальянский, немецкий средневековые литературные языки).
БИБЛИОГРАФИЯ
1. P. И. Аванесов. О некоторых вопросах истории языка. — В сб.: «Академику Виноградову к его шестидесятилетию». М., 1956.
2. Т. В. Алисова. Особенности становления норм итальянского письменно-литературного языка в XVI в. —В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков» («Труды Ин-та языкознания АН СССР», т. X). М., 1960.
3. Н. А. Баскаков, М. Б. Балакаев, А. П. Азимов, Б. М. Юнусалиев, М. Ш. Ширалиев, Ф. А. Абдуллаев. О современном состоянии и путях дальнейшего развития литературных тюркских языков. — В сб.: «Вопросы развития литературных языков народов СССР». Алма-Ата, 1964.
4. В. М. Белкин. Проблема литературного языка и диалекта в арабских странах. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
5. Д. Брозович. Славянские стандартные языки и сравнительный метод. — ВЯ, 1967, №1.
6. P. А. Будагов. Литературные языки и языковые стили. М., 1967.
7. С. Б. Бернштейн. К изучению истории болгарского языка. «Вопросы теории и истории языка» (Сборник в честь проф. Б. А. Ларина). Л., 1963.
8. В. В. Виноградов. Основные проблемы изучения образования и развития древнерусского литературного языка. М., 1958.
9. В. В. Виноградов. Проблемы литературных языков и закономерностей их развития. М., 1967.
10. Г. О. Винокур. Русский литературный язык в первой половине XVIII в. — В кн.: Г. О. Винокур. Избранные работы по русскому языку. М., 1959.
11. Г. О. Винокур. Русский язык. Там же.
12. Т. Г. Винокур. Об изучении функциональных стилей русского языка советской эпохи. — В сб.: «Развитие функциональных стилей современного русского языка». М., 1968.
13. А. С. Гарибян. Об армянском национальном литературном языке. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
14. М. М. Гухман. От языка немецкой народности к немецкому национальному языку, ч. II. М., 1959.
15. М. М. Гухман. Становление литературной нормы немецкого национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
16. А. В. Десницкая. Из истории образования албанского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
17. Ю. Д. Дешериев. Закономерности развития и взаимодействия языков в советском обществе. М., 1968.<546>
18. А. И. Домашнев. Очерк современного немецкого языка в Австрии. М., 1967.
19. В. М. Жирмунский. Немецкая диалектология. М. — Л., 1956.
20. А. В. Исаченко. К вопросу о периодизации истории русского языка. «Вопросы теории и истории языка» (Сборник в честь проф. Б. А. Ларина). Л., 1963.
21. А. В. Исаченко. [Ответ на третий вопрос]. «Сборник ответов на вопросы по языкознанию к IV международному съезду славистов». М., 1958.
22. А. А. Касаткин. Язык и диалект в современной Италии. — В сб.: «Вопросы романского языкознания». Кишинев, 1963.
23. Н. А. Катагощина. Процессы формирования французского письменно-литературного языка. — ВЯ, 1956, №2.
24. Н. И. Конрад. О литературном языке в Китае и Японии. В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
25. Э. А. Макаев. Язык древнейших рунических надписей. М., 1965.
26. С. А. Миронов. Диалектная основа литературной нормы нидерландского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
27. Ш. А. Микаилов. Очерки аварской диалектологии. М., 1959.
28. В. С. Расторгуева. О развитии современного таджикского литературного языка. — В сб.: «Вопросы развития литературных языков народов СССР». Алма-Ата, 1964.
29. В. В. Решетов. Узбекский национальный язык. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
30. П. Сгалл. Обиходно-разговорный чешский язык. — ВЯ, 1960, №2.
31. Г. П. Сердюченко. Теоретические проблемы изучения языков Азии и Африки. — В сб.: «Языковая ситуация в странах Азии и Африки». М., 1967.
32. М. И. Стеблин-Каменский. Возможно ли планирование языкового развития? — ВЯ, 1968, №3.
33. Б. В. Томашевский. Язык и литература. В сб.: «Вопросы литературоведения». М., 1951.
34. Ф. П. Филин. К вопросу о так называемой диалектной основе русского национального языка. — В сб.: «Вопросы образования восточно-славянских национальных языков». М., 1962.
35. Т. Фрингс. Образование «мейссенского» немецкого языка. — В сб: «Немецкая диалектография». М., 1955.
36. Г. Ш. Шарбатов. Проблема соотношения арабского литературного языка и современных арабских диалектов. — В сб.: «Семитские языки», вып. 2, ч. II. М., 1965.
37. А. Г. Широкова. Из истории развития литературного чешского языка. — ВЯ, 1955, №4.
38. А. Г. Широкова. К вопросу о двух разновидностях разговорной речи в чешском языке. «Филол. науки», 1960, №3.
39. В. Ф. Шишмарев. У истоков итальянской литературы. — «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1941, №3.
40. В. Н. Ярцева. Об изменении диалектной базы английского национального литературного языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
41. J. Ascoli. L'Italia dialettale. «Archivio glottologico italiano», 1873, v. VIII.
42. G. Gossen. Die Einheit der französischen Schriftsprache im 15. und 16. Jahrhundert. «Zeitschrift für Romanische Philologie», 1957, Í. 5—6.
43. A. Gramsci. Il materialismo storico e la filosofia del Benedetto Croce. Torino, 1952, 3 ed. [Цит. пост.: А. А. Касаткин. Язык и диалект в современной Италии].<547>
44. R. Grosse. Die meißnische Sprachlandschaft. Halle, 1936.
45. J. J. Gumperz. On the ethnology of linguistic change. — Всб.: «Sociolinguistics». The Hague, 1966.
46. B. Havranek. On the comparative structural studies of slavic standard languages. — TLP, 1. Prague, 1966.
47. P. Êretschmer. Wortgeographie der deutschen Umgangssprache. Göttingen, 1918.
48. V. Mathesius. Problemy česke kultury jazykove. — Всб.: «Čeština a obecný jazykozpyt». Praha, 1947.
49. В. Migliorini. Lingua e dialetti. «Lingua Nostra», 1963, N 3 [Цит. покн.: P. А. Будагов. Литературные языки и языковые стили].
50. H. Rosenkranz. Der Sprachwandel des Industrie-Zeitalters im Thüringer Sprachraum. — Вкн.: H. Rosenkranz, K. Spangenberg. Sprachsoziologiscne Studien in Thüringen. Berlin, 1963.
51. M. W. Sagathapala de Silva. Effects of purism on the evolution of the written language. «Linguistics», 1967, v. 36.
52. L. Todorov. In legătură cu unele probleme ale limbi literate bulgare. «Romanoslavica», Bucuresti, 1963, v. VIII. [Цит. покн.: В. В. Виноградов. Проблемы литературных языков и закономерности их развития].
53. F. Travniček. Uvoddo českйhojazyka. Praha, 1952.
54. St. Urbanezyk. Glos w dyskusji о pochodzeniu polskiego języka literackiego. — Всб.: «Pochodzenie polskiego języka literackiego». Wrocław, 1956.<548>
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
НОРМА
НОРМА КАК ЛИНГВИСТИЧЕСКОЕ ПОНЯТИЕ
Для современной лингвистики с ее преимущественным вниманием к внутреннему строению языковых систем характерен вместе с тем постепенно усиливающийся интерес к изучению процессов функционирования языка. В связи с исследованиями подобного типа в языкознании наметилась тенденция ввести в ряд основных теоретических понятий, с помощью которых — все еще несовершенно и неполно — раскрывается сущность языка, понятие нормы.
Данное понятие рассматривается в работах языковедов, принадлежащих к различным лингвистическим школам и разным направлениям науки о языке. Наиболее часто к нему прибегают в исследованиях, связанных с изучением специфики литературных языков, а также в работах по культуре речи, что характерно прежде всего для русских и чешских языковедов1 . Однако наряду с этим категория нормы рассматривается и в трудах общеязыковедческого плана, где лингвисты, в той или иной степени опираясь на систему взглядов, предложенную Ф. де Соссюром, пытаются — с самых различных позиций — уточнить и определить набор понятий и терминов, способный наиболее полно и адекватно отразить многообразные аспекты языковой деятельности (см., например, [31; 39; 70; 90] и др.). Отмеченные обстоятельства обусловливают значительную пестроту в определении нормы, усиливающуюся также в связи с тем, что и самые языковые явления, отражающиеся в данном понятии, весьма многообразны и могут быть, видимо, охарактеризованы с различных сторон.<549>
Впрочем, при всем разнообразии существующих трактовок представляется возможным указать на некоторые основные линии в понимании и определении языковой нормы, представленные в современной лингвистике.
ИЗ ИСТОРИИ понятия ЯЗЫКОВОЙ НОРМЫ
В учении Ф.де Соссюра, не выделявшего норму в качестве самостоятельного лингвистического понятия2 , содержались, однако, известные предпосылки для рассмотрения языка не только как системы значимых противопоставлений, но и как традиционной, или нормативной системы (ср. [97]).
Утверждая произвольность языкового знака по отношению к «изображаемой им идее», Ф. де Соссюр отнюдь не отрицает его обязательности по отношению к тому коллективу, который пользуется данным языком [66, 81]. Эта обязательность определяется и тем, что язык есть историческое явление, а «солидарность с прошлым давит на свободу выбора». Традиционность знака является одним из его существенных признаков: «Именно потому, что знак произволен, он не знает иного закона, кроме закона традиции, и только потому он может быть произвольным, что опирается на традицию» [66, 83]. Таким образом, можно утверждать, что в социальной обусловленности и традиционности языкового знака коренится и его обязательность, в свою очередь предопределяющая существование нормального плана языка. Известно, впрочем, что основные положения теории Ф. де Соссюра лежали в иной плоскости и нормативная сторона осталась в его концепции нераскрытой.
В общем плане понятие нормы вполне определенно и четко, хотя и в сжатой форме, было охарактеризовано в вышедшей в 1926 г. в Анналах финской академии наук статье Э. Альмана [83]. К важнейшим положениям, выдвинутым в работе, относится понимание языковой системы не только как абстракции от конкретного «говорения», но и как своего рода «нормативной идеологии», сознательно или бессознательно регулирующей это говорение. В этом общем понимании норма присуща, с точки зрения Альмана, любому языковому идиому3 и рассматривается им как одна из форм нормативности обычая в человеческом обществе [83, 7].<550>
Хотя статья Альмана и содержит ряд важных характеристик языковой нормы, в развернутой форме они впервые предстают в трудах пражских лингвистов — В. Матезиуса, Б. Гавранка, Б. Трнки, Й. Вахка и др. Укажем вместе с тем на генетическую связь понятия нормы у пражцев со взглядами Бодуэна де Куртене [46, 33].
Как уже отмечалось, разработка данного понятия была тесно связана у чешских лингвистов с изучением литературных норм и потребностями языковой культуры. Однако определение специфики норм литературного языка оказалось возможным лишь наряду с выделением наиболее общих, универсальных признаков языковой нормы4 .
В одной из своих ранних статей, специально посвященной данному вопросу, Б. Гавранк определяет норму как «совокупность употребляемых языковых средств», относя к «этому закономерному комплексу языкового целого... все то, что принимает коллектив, говорящий на этом языке (наречии)...» [21, 339— 340]. В несколько ином аспекте норма характеризуется в вышедшем в 1963 году сводном труде Б. Гавранка по истории и теории литературного языка: «Языковую норму я понимаю как систему языка, взятую в плане ее обязательности в сфере языка — с задачей достичь намеченного в сфере функционирования языка» [91, 258].
Таким образом, норма рассматривается Гавранком в нескольких планах: с одной стороны, она отождествляется с языковой системой, взятой с точки зрения ее обязательности, с другой — отмечается отнесенность понятия нормы к плану функционирования языка и такой важный ее признак как принятие обществом. Данное понимание нормы, также ориентированное в общем плане на идеи Соссюра (в частности, на его разграничение языка и речи, см. [21, 339]), опиралось вместе с тем на более определенную трактовку пражцами языка как системы лингвистических знаков, имеющих социальный и функциональный характер, т. е. непосредственно связанных с обществом и действительностью (ср. по этому поводу [9, 115]).
Иное направление в характеристике языковой нормы представлено взглядами Л. Ельмслева. Определение нормы связано у Л. Ельмслева с принципиальным противопоставлением понятия схемы (т. е. языка как «чистой формы», определяемой независимо от ее социального осуществления и материальной манифестации) — понятиям нормы, узуса и индивидуального акта речи, представля<551>ющим в своей совокупности разные аспекты языковой реализации. Однако подлинным объектом теории реализации Л. Ельмслев склонен считать лишь узус (определяемый им как «совокупность навыков, принятых в данном социальном коллективе»). По отношению к узусу акт речи является его конкретизацией, а норма — «материальная форма, определяемая в данной социальной реальности» — лишь ненужной абстракцией [31, 65]. Отвергая на этом основании понятие нормы, Л. Ельмслев предлагает заменить соссюровское противопоставление язык — речь противопоставлением схема — узус5 .
Хотя Л. Ельмслев в целом довольно негативно оценил понятие нормы, его попытка пересмотреть дихотомическую схему Соссюра оказала известное влияние на других лингвистов, в частности на концепцию Э. Косериу6 , лингвистические взгляды которого приобрели сторонников и среди ряда советских языковедов.
Характеризуя систему языка как «систему возможностей, координат, которые указывают открытые и закрытые пути в речи, понятной данному коллективу», Э. Косериу определяет норму как «систему обязательных реализаций... принятых данным обществом и данной культурой» [39, 175]. Таким образом, система и норма отражают, в его трактовке, два разных плана языка: система воплощает структурные потенции языка, а норма — конкретно реализуемое в нем и принятое обществом. В этом смысле, видимо, и следует понимать замечание Косериу, что «норма и есть реализованный язык» [39, 229].
Наряду с подобным, весьма широким, пониманием нормы в работах Э. Косериу намечается тенденция определенным образом сузить содержание предлагаемого понятия, отнеся к норме лишь элементы языка, лишенные функциональной нагрузки, чисто «традиционные», как обозначает их автор7 . При такой трактовке норма противопоставляется системе уже не только по признакам «потенция» — «реализация», но и по признаку различия в характере образующих систему и норму отношений (функциональных, в основе которых лежат отношения дифференциации, и нормальных или традиционных, в основе которых лежат отношения идентификации). Однако разграничение в языке этих двух типов отношений<552> при всей его важности для понимания «лингвистического механизма» (см. [66, 109]), видимо, не может быть прямо соотнесено с разграничением системы и нормы, если пытаться последовательно рассматривать их с любой из двух, принятых Косериу, точек зрения — потенции > реализации; высший < низший уровни абстракции.
Более последовательным, с точки зрения общего понимания нормы, предложенного Э. Косериу, представляется, нам определение, приведенное им в его ранней работе (1952 г.), переизданной в сборнике, относящемся к 1962 г. [97]. Здесь норма однозначно определена автором как коллективная реализация системы, которая опирается как на самую систему, так и на элементы, не имеющие функциональной (различительной) нагрузки8 . Таким образом, наметившаяся двойственность в понимании нормы оказывается для самого Э. Косериу, видимо, преодоленной9 .
Взгляды Э. Косериу, касающиеся разграничения системы и нормы, нашли свое отражение в работах некоторых советских языковедов, причем здесь с различными коррективами преломились. оба — и более широкое и более узкое понимание нормы. Можно назвать в этой связи работы Н. Д. Арутюновой [3], Г. В. Степанова [67], Ю. С. Степанова [69; 70], Н. Н. Короткова [38], А. А. Леонтьева [46], В. Г. Гака [22], В. А. Ицковича [35; 36] и др., где разрабатывается ряд важных аспектов в характеристики нормы, о которых речь еще пойдет ниже.
Рассмотрение понятий нормы, представленных в трудах чешских лингвистов, а также в работах Э. Косериу, далеко не исчерпывает всех ее определений, существующих в настоящий момент в лингвистике. Так, например, заслуживает внимания трактовка нормы югославским языковедом Д. Брозовичем, противопоставившим «норму» и «нормативность»: первая определяется им как «норма языкового сознания коллектива» в противоположность. нормативности, выступающей как специфическое свойство литературного языка [7, 5].
Для отечественной традиции характерно известное расхождение взглядов при определении понятия нормы. С одной стороны,<553> норма определяется здесь как некая совокупность «употребляемых (общепринятых) языковых средств», характеризуемых вместе с тем как правильные, предпочитаемые, образцовые, обязательные и т. д. (ср., например [59, 15; 75, 16]). С другой стороны, некоторая часть определений строится на выделении регламентирующей функции нормы, упорядочивающей употребление этих средств (ср., например, понимание нормы как совокупности правил [24]), или, наконец, объединяет оба плана в характеристике нормы [5, 270]. Обращает также на себя внимание известный «синкретизм» данного термина в русской традиции, где понятия языковой нормы и нормы литературного языка не всегда разграничиваются, при этом для многих лингвистов норма отнюдь не является лишь признаком литературного языка, а характеризует разные языковые «идиомы» [44]. Однако, утверждая это, не следует упускать, с нашей точки зрения, из виду необходимости выявления специфики норм для разных «форм существования» языка, т. е. определения особенностей реализации и функционирования языковых систем, выполняющих различные функции. Продуктивным может оказаться и другой путь, а именно — определение признаков норм разных языковых идиомов на основе наиболее универсальных явлений, общих для всех форм существования языка.
Несмотря на сравнительно недолгую традицию употребления, понятие нормы имеет, таким образом, свою, хотя и краткую, но довольно запутанную историю. Первоначально осознаваемое лишь как важное общее свойство языка, как существенный атрибут его системы10 , понятие нормы, постепенно начинает трансформироваться, однако, в некое специальное лингвистическое понятие, отражающее план языковой реализации и различным образом соотнесенное с понятиями схемы (Л. Ельмслев), или системы языка (Э. Косериу), в которых нашло свое выражение представление о его внутренней организаций.
Следует, однако, заметить, что распространившийся под влиянием Косериу взгляд на норму как на совокупность устойчивых, традиционных реализаций языковой системы не так уж нов, и является, в сущности, выражением той известной точки зрения, согласно которой язык можно рассматривать и в аспекте его внутренней организации (т. е. как структуру) и в плане реализации и функционировании этой структуры, т. е. как норму (ср. [16; 21] и др.). Следует также отметить в этой связи, что определения нормы как «совокупности всего, что употребляется в языке» или как «совокупности употребляемых языковых средств», представленные до последнего времени в русской, а отчасти и чешской традиции, не отличаются от определения Косериу по существу: они<554> лишь менее точно отражают то представление о плане языковой реализации, которое и имеет в виду Косериу.
Основные различия между теориями пражцев и концепцией Косериу лежат, таким образом, не в принципиальном подходе к данному явлению, а в терминологической и аспектологической сферах. Для Косериу основное заключается в определении специфики данного понятия по отношению к понятию языковой системы, а также в выявлении некоторых наиболее общих признаков нормативного плана языка. Для пражцев главное — в разграничении «объективной» и «субъективной» сторон языковой нормы, а также в определении специфики норм литературного языка на основе более широкого понятия языковой нормы.
Поэтому представляется возможным, опираясь на то общее, что объединяет обе концепции, рассматривать их не как противоречащие или совершенно несовместимые, но как корректирующие и дополняющие одна другую.
О СООТНОШЕНИИ ПОНЯТИЙ «СТРУКТУРА» — «НОРМА» — «УЗУС»
Исходя из представленного у Э. Косериу понимания языковой нормы, следует определить ее как совокупность наиболее устойчивых, традиционных реализаций элементов языковой структуры, отобранных и закрепленных общественной языковой практикой.
Такое определение языковой нормы нуждается, однако, в уточнении, поскольку оно требует решения целого ряда вопросов. К их числу относится прежде всего вопрос о соотношении понятия нормы с понятиями языковой структуры и узуса. Заметим, что при анализе данной триады речь идет прежде всего об изучении соотношения нормы и узуса с внутренней организацией языка, которую логичнее всего, с нашей точки зрения, обозначить термином «структура». Мы уже отмечали, однако, выше, что Э. Косериу чаще использует в том же смысле термин «система»11 .
Язык как сложное и определенным образом организованное целое может рассматриваться на разных уровнях абстракции. Низший уровень абстракции составляет норма, высший — структурная схема, лежащая в основе любого языка [39, 229; 87, 120— 122]. При этом качественное разграничение признаков, на которых базируется языковая структура и языковая норма, види<555>мо, лишь в одном направлении: если первая опирается лишь на элементы, несущие функциональную нагрузку, то вторая базируется как на отношениях дифференциации, так и на отношениях идентификации.
Вместе с тем структура и норма языка различаются не только характером лежащих в их основе отношений между языковыми элементами, но и общим количеством тех признаков, на которые они опираются, на что также обращал уже внимание Косериу [39, 174].
Норма, как понятие менее абстрактное, оказывается болев «емкой», она базируется на значительно большем числе признаков, чем языковая структура. В качестве иллюстрации сошлемся на один из примеров, приведенных Э. Косериу для испанского языка, в котором одному функциональному инварианту /b/ соответствует два нормативных комбинаторных варианта, а именно [b] и [Я]. На аналогичное явление можно указать и для немецкого языка, где фонеме /r/, т. е. одному структурному элементу, соответствуют два свободных нормативных варианта — [r] и [R].
Хотя и косвенным, но весьма ярким доказательством несовпадения числа и характера признаков, образующих структуру и норму языка, может служить разная степень практического владения родным или чужим языком. Овладение основными строевыми особенностями языка достигается в известном смысле скорее, чем овладение их реальным воплощением и использованием именно из-за множественности, нерегулярности и избирательности реализаций, что можно наблюдать, в частности, и на примере детской речи. Даже для носителя родного языка владение его нормами может быть неполным, оно в значительной мере определяется культурным уровнем говорящего, а иногда и некоторыми особенностями его психической организации (владение говорящим не всеми функциональными разновидностями родного языка, лучшее владение нормами письменного или устного языка и т. п.).
Несовпадение числа признаков, на которых базируется «фундаментальная структура языка»12 , с одной стороны, и его норма — с другой, проявляется и в том, что в норме, наряду с регулярным отражением современной языковой структуры, присутствуют также некоторые изолированные, аномальные элементы, отражающие в силу традиции уже не существующие, «снятые» состояния данной языковой структуры.
Вместе с тем при рассмотрении соотношения структурной организации языка и ее нормативной реализации обнаруживается известный парадокс, заключающийся в том, что норма одновременно трактуется как категория более узкая, чем структура, так как число потенциально существующих возможностей реализации<556> языковых элементов может быть значительно больше, чем то, что реализовано в конкретном историческом языке [39, 174 и 236] для определенных словоформ и лексем13 . Так, для испанского языка Э. Косериу приводит три теоретически возможные словообразовательные пары: 1) rendimiento — rendiciуn, 2) remordimiento — remordiciуn и 3) volvimiento — volviciуn. Однако лишь в первом случае в норме испанского языка действительно реализованы обе возможности (ср. rendimiento 'производительность' — rendiciуn 'сдача, капитуляция'). Во втором случае оказался реализованным лишь один словообразовательный вариант (ср. remordimiento 'угрызения совести'), а в третьем случае — ни одного [39, 238]14 .
На соответствующие нормативные ограничения реализаций, т.е. на их «избирательность», не раз обращали внимание и исследователи русского языке, ср. начальник — начальница, певец — певица, но: дворник, министр, врач и т. п. (ср., однако, разг. дворничиха, врачиха или министерша — последнее только для 'жены министра', причем с ироническим оттенком). Заметим, что подобная асимметрия в соотношении структуры языка и его нормы является существенным резервом для его изменения и развития [39, 236].
Избирательный характер нормативных реализаций по отношению к структурным потенциям языковой системы проявляется также и в том, что одной и той же языковой структуре могут соответствовать — и часто действительно соответствуют — несколько параллельных норм. В результате возникает несколько хотя и весьма близких, но отнюдь не подобных «наборов» реализаций, находящихся между собою в отношениях частичного варьирования15 . Это наблюдается, например, при использовании одного и того же языка на разных территориях и в разных государствах (ср., например, варианты испанского языка в Испании и странах Латинской Америки, или английский язык в Англии и Америке и т. д.).16 <557>
Второй вопрос, который необходимо рассмотреть при определении нормы и отграничении ее от других лингвистических понятий, — это вопрос о соотношении нормы и узуса.
Норма, являясь понятием функционального плана, включает, согласно приведенному определению, наиболее устойчивые, традиционные реализации, принятые обществом и в той или иной мере осознаваемые им как правильные и обязательные. Так как данное определение не покрывает всей совокупности реально существующих реализаций структуры того или иного языка, то норма не может оставаться единственным понятием, представляющим реализацию и функционирование языка. Другим понятием функционального плана и является узус, отличающийся от нормы тем, что он всегда содержит определенное число окказиональных, нетрадиционных и даже некорректных реализаций, хотя некоторые из них могут быть, впрочем, довольно устойчивыми (ср. русск. хочим, транвай, консомолец или нем. Gebürge вместо Gebirge, interez ant вместо interess ant).
Структура языка и его узус (охватывающий, таким образом, всю совокупность реальных употреблений языка) являются теми общими границами, в которых существует языковая норма. Правда, соотношение структуры и нормы все еще мыслится лингвистами различно в зависимости от трактовки ими самих этих понятий. Оно может представать то как соотношение потенций («техники и эталонов») и непосредственно реализованных моделей (Э. Косериу), то как «чистая форма» (отношения между элементами) и их материальная манифестация (субстанция), ср. у Ельмслева, то как «элементы и их связи» — в их противопоставленности «функционированию (т. е. распределению и использованию) этих элементов» (Э. А. Макаев [50]). Можно было бы назвать здесь и иные интерпретации общей схемы (ср. [22; 70]), свидетельствующие о все продолжающихся и далеко еще незавершенных поисках в определении сущности указанных понятий.
Пока трудно определенно указать на возможные типы соотношения структуры и нормы в разных языках. Можно предположить, что это соотношение в известной степени зависит от самого языкового типа. В этой связи упомянем об отдельных — правда довольно беглых — замечаниях Э. Косериу, который утверждает, что своеобразная «асимметрия» в соотношении языковой структуры с планом ее реализации характеризует прежде всего языки со сложной и разнообразной структурой, относящиеся к флективному типу. Наряду с этим в языках с простой и регулярной структурой — к последнему типу Косериу относит, например, агглютинативные языки — все потенциально возможное является вместе с тем и конкретно реализуемым [39, 237]. О подобной же тенденции пишет в отношении изолирующих языков и Н. Н. Коротков [38, 11]. Положение об известной общей зависимости характера норм от типа языковой структуры, само по себе еще недостаточно изу<558>ченное и ясное, усложняется еще и тем, что для языков, относящихся к одному и тому же типу, соотношение структуры и нормы также может различаться, как это отчасти показал на материале французского и русского языков В. Г. Гак [22].
Что касается характера соотношения нормы и узуса, то оно, видимо, также значительно колеблется для разных языковых идиомов и разных исторических периодов их существования. Однако для любой формы существования языка (в том числе и для диалекта) норма и узус полностью не совпадают (ср. в этой связи [83, 9]). Основанием для подобного утверждения является хотя бы то, что узус, включая как традиционные, устойчивые, правильные, так и нетрадиционные, окказиональные и ошибочные реализации, всегда шире нормы. Следует отметить, что мысль о несовпадении нормы и узуса выражается лингвистами в различной форме: так, например, О. фон Эссен определяет норму как «совокупность директив для реализации», т. е. как нечто, стоящее над узусом [87, 121—122], а Д. Нериус [98, 10] — как «инвариант языкового употребления».
ПРИЗНАКИ ЯЗЫКОВОЙ НОРМЫ И НЕКОТОРЫЕ АСПЕКТЫ ЕЕ ИЗУЧЕНИЯ
Как следует из принятого определения, норма является одновременно и собственно языковой и социально-исторической категорией. Объективная сторона нормы воплощена в функционировании языка, тогда как ее «субъективная» сторона связана с принятием и осознанием нормы коллективом, говорящим на данном языке [67; 90].
Изучение нормы имеет различные аспекты, большинство из которых намечено весьма бегло. Не имея возможности остановиться на всех этих аспектах, укажем на некоторые существенные признаки языковой нормы, имеющие принципиальное значение и для характеристики норм литературного языка.
К числу наиболее общих признаков языковой нормы можно отнести относительную устойчивость и избирательность, а также обязательность и «правильность» нормативных реализаций.
Эти признаки — уже сами по себе достаточно разнородные — обнаруживают различное отношение к внутренней организации языка и «внешним» факторам, обусловливающим его функционирование. Если устойчивость относится преимущественно (хотя и не исключительно) к свойству самих языковых реализаций, то их обязательность и правильность лишь в самой общей форме предопределяется языковой структурой, а ведущим моментом служит здесь более или менее сознательная оценка тех или иных<559> реализаций обществом. Что касается избирательности нормы, проявляющейся и по отношению к структурным потенциям языка и по отношению к их разнообразным реализациям в узусе, то и она определенным образом связана с влиянием общества на язык, ибо, по замечанию М. М. Гухман, в «факте отбора выступает историческая и социальная обусловленность общенародной нормы» [27, ч. 1, 13]. Таким образом, большинство признаков языковой нормы имеет двойную детерминированность, т. е. определяется как языковыми, так и внеязыковыми (по преимуществу социально-историческими) факторами.
Норма как собственно языковой феномен
Рассматривая норму как некоторую совокупность реализаций, следует отметить, что ее изучение должно тем самым основываться на установлении соотношения структуры языка с ее нормативными реализациями, принятыми в определенный исторический момент и для определенного языкового коллектива. Структура языка полностью предопределяет реализацию лишь тогда, когда отсутствует возможность выбора между знаками. В этом случае к норме относится определение материальной формы знака, в чем проявляется наиболее существенная, реализующая сторона нормы. При наличии выбора между знаками не только конкретная форма их реализации, но и выбор одного, а не другого знака относится к нормативному плану языка, в чем проявляется вторая — селективная сторона нормы (ср. также [3; 22; 39; 64]).
Другим существенным аспектом изучения нормы является характеристика самих нормативных реализаций, которые, в свою очередь, можно рассматривать в двух планах. Во-первых, с точки зрения степени их устойчивости; при этом рассматриваются как константные, так и вариантные реализации, входящие в норму, и определяется допустимый для изучаемого языка на определенных участках реализации его структуры диапазон варьирования (см. далее, стр. 569, 584). Во-вторых, можно рассматривать эти реализации с точки зрения их относительной продуктивности и их отбора и распределения по разным сферам использования языка.
В настоящий момент важность изучения категории вариантности для определения характера норм является широко признанной (см., например: [4; 30; 35; 36; 41; 65; 95] и т. д.), хотя исследование инвариантности на материале различных языков, в сущности, еще только начинается.
Э. Косериу, уточняя предложенное им понятие нормы и приписывая ей наряду с реализующей и регулирующую функцию по отношению к различным вариантным и изофункциональным средствам, выделяет два основных типа вариантов, между которыми норма поддерживает известное равновесие: с одной стороны —<560> это «внутреннее равновесие между комбинаторными и дистрибутивными вариантами и между различными системными изофункциональными средствами, а с другой — внешнее (социальное и территориальное) равновесие между различными реализациями, допускаемыми системой...» [39, 174].
Высказанная Э. Косериу мысль о специфической нагрузке явлений нормы была поддержана и другими лингвистами (см., например, [45, 207; 46, 32—33]). Согласно этой мысли даже разного рода вариантные элементы, входящие в норму, могут считаться тождественными далеко не во всех отношениях. Весьма часто они обладают дифференциальными признаками вторичного порядка — стилистическими, территориальными, социальными. Эти признаки также образуют своеобразные ряды «противопоставлений», хотя и иного рода и менее регулярные, чем те, из которых складывается фундаментальная структура языка17 .
Для каждого языка норма является достаточно сложным явлением, позволяющим выделить в ее пределах различные типы норм. Наиболее общими для различных языковых идиомов следует, видимо, считать типы норм, соотнесенные с разными уровнями языковой системы. При этом основой характеристики норм во всех случаях должна быть оценка соотношения структурной организации каждого из уровней языка и характера ее реализации. В этой связи также заслуживает внимания идея Э. Косериу, отметившего, что соотношение «системного» (т. е. несущего функциональные разграничения, структурного) и «нормативного» планов весьма различно для разных ярусов языка. С точки зрения Косериу, «в фонетическом преобладает система, в смысловом — и особенно грамматическом — норма» [39, 238].
В фонетике к нормативному плану можно отнести, согласно точке зрения, представленной еще у Н. С. Трубецкого [73] и позднее развитой Ж. Фурке [89], следующие моменты: а) характер реализации фонем, связанный с определением релевантных акустических признаков; б) определение границ, в которых тот или иной признак является релевантным или нейтрализуется (ср.: Rades — Rates, но: Rat — Rad [rat]); в) характер реализации тех или иных противопоставлений в зависимости от их позиции в слове и их окружения (ср., например: Dach — Tasse, но: leiden — leiten с точки зрения интенсивности придыхания смычных в начале и середине слова); г) отграничение нормативных вариантов от случайных колебаний и т. д.
Применительно к словообразованию понятие нормы рассматривалось вслед за Э. Косериу Н. Д. Арутюновой [3]. Разграничение «системного» и нормативного планов проводится ею по следующему принципу: общее значение словообразовательной модели<561> (например, значение исполнителя действия, орудия действия и т. п.) относится к системной функции словообразовательной модели, а все конкретные лексические значения, которыми обладают производные, образованные по этой модели, принадлежат к плану нормы. На нормативном уровне происходит сужение, конкретизация семантики словообразовательной модели, в чем также проявляется несовпадение структурного и нормативного планов (ср. выше стр. 556).
Любопытные, хотя и спорные соображения о принципах разграничения плана нормы и структуры в лексике — по отношению к значению, — высказал Ю. С. Степанов. К структуре он относит значение слова как совокупность определенных дифференциальных признаков, а к норме — значение как указание на денотат [69,71—72]18 .Следует сравнить в этой связи замечание А. А. Леонтьева и Л. А. Новикова, которые считают, что «лексическая (семантическая) норма в широком смысле этого слова и есть реализация дифференциального потенциала соответствующей структуры» [47, 108].
Согласно общему определению нормы и выделенным выше ее признакам, при рассмотрении норм на разных уровнях языка должно учитываться кроме того соотношение константных и вариантных реализаций, а также степень и характер дифференциаций, существующих для вариантных реализаций у каждого из аспектов языка. Обстоятельное рассмотрение данного комплекса вопросов пока затруднительно в связи с тем, что конкретный языковой материал изучен в намеченных направлениях еще очень мало. Обычно отмечается в общей форме специфика лексической нормы по сравнению хотя бы с орфографическими и морфологическими нормами. Эта специфика связана с тем, что инвентарь лексем весьма широк, а их вариантность остается при всех условиях довольно значительной. При этом преобладают варианты и синонимы, дифференцированные в функционально-стилистическом, социальном, территориальном или хронологическом планах. Таким образом, типы дифференциаций в лексической норме весьма разнообразны, а сама лексическая норма должна рассматриваться в этой связи как некая сложная совокупность разнообразных лексических слоев. Для сравнения заметим, что, например, для орфографии, где инвентарь графем, напротив, весьма ограничен, допустимая вариантность графем и орфограмм сравнительно незначительна19 , а дифференциация имеющихся вариантов — слабая.<562>
Языковая норма как социально-историческая категория
Двойственная природа нормы обусловливает необходимость ее рассмотрения не только в собственно языковом, но и в социально-историческом, т. е. «внешнем» по отношению к самому языку аспекте20 . К данному аспекту — Г. В. Степанов обозначает его как «аксиологический» [67, 226] — относятся разные формы осознания и оценки обществом объективно существующих языковых норм.
Степень осознания нормы, а также характер и формы ее оценки исторически изменчивы, однако в любой исторической ситуации можно, с нашей точки зрения, выделить две стороны, а именно — осознание нормативных реализаций, как обязательных [3, 32] и как правильных [69, 71].
Императивность норм может быть сильнее или слабее в зависимости от разных историиеских условий, в частности, известную роль может играть наличие нескольких исторически сосуществующих возможностей реализации, недостаточно дифференцированных для их носителей. Такая ситуация может создаваться, например, при параллельном сосуществовании в известном равноправии «своей» и «чужой» нормы, т. е. при той или иной форме двуязычия определенного коллектива. В этой связи можно сослаться на мнение Л. В. Щербы [77, 312], отмечавшего также, что и при смешении языков и диалектов норма может быть весьма широкой, так как существует возможность «сказать по-разному». Однако даже в таких случаях более правильно, видимо, говорить не об отсутствии нормы, а лишь о ее весьма широких рамках, допускающих значительное варьирование21 .
Рассматривая понятие языковой правильности, многие лингвисты обращали внимание на произвольность соответствующего понятия по отношению к языковой структуре, которая может в принципе выявляться в любой совокупности реализаций22 . Это положение получает, однако, известные коррективы при рассмотрении конкретного, т. е. уже определенным образом реализованного и функционирующего языка.
В подобной ситуации правильность в значительной степени основывается на исторической языковой традиции, воплощенной в норме, а также на социальной и функциональной оценке реализаций языковой структуры. Заметим в этой связи, что пражской школой лингвистов был в свое время выдвинут так называемый «функ<563>ционально-телеологический» критерий правильности (ср. [9, 121—122]), который в несколько модифицированной форме рассматривается и другими лингвистами [79,119] (ср. также [41, 7—8]). Речь идет в этом случае о выборе «правильных» языковых средств в соответствии с целеустановкой и условиями коммуникации23 .
С оценкой языковых фактов, относящихся к норме, как обязательных для определенного языкового коллектива и как «правильных», непосредственно связаны и эстетические характеристики языковых явлений. Заметим прежде всего, что эстетические оценки могут зависеть от социальных характеристик тех или иных реализаций языковой структуры, т. е. весьма часто красивым оказывается то, что «социально приемлемо» для носителей языка (ср. в этой связи негативную оценку фактов языка низших классов, особенно ясно выступающую в буржуазном обществе, а также соответствующую оценку языка людей, не получивших достаточного образования, которая сохраняет свое значение в любых общественных условиях). Существует, однако, и несколько другой аспект эстетических оценок языковых реализаций, не столь прямолинейно соотнесенный с социальными моментами. Так, в ряде случаев «красивое» связывается с функционально целесообразным или ситуативно-оправданным, что относится не только к языку (вернее, не только к «речевому» поведению), но и к другим формам человеческого поведения — манере одеваться, манере держаться и т. д.24 В этом смысле языковые нормы должны оцениваться как одна из форм нормативности обычаев, включаясь тем самым в категорию различных общественных норм.
В заключение данного раздела следует сказать, что понятие языковой нормы, несмотря на отдельные колебания в его трактовке, на которые мы лишь отчасти могли указать выше, а также ряд неясностей, связанных с разработкой отдельных проблем, представляется нам весьма важным и необходимым для характеристики сущности языка; можно надеяться, что со временем оно позволит представить в определенной системе целый ряд явлений и процессов, связанных с его реализацией и функционированием.
Однако приходится отметить, что создание общей теории языковой реализации, основой которой должно, по-видимому, стать — как ее организующий центр — понятие нормы в значительной степени еще дело будущего. Задача эта может быть решена лишь<564> на основе привлечения обширного материала различных языков, изучаемого с точки зрения соотношения структуры этих языков и ее воплощения в норме и узусе. Важную роль для уточнения понятия нормы должно сыграть также изучение различных типов и форм языковой реализации, в частности, детальное рассмотрение вариантных реализаций, возможных для разных языковых подсистем, а также исследование различных типов лингвистических дифференциаций, в которых отражаются разнообразные формы членения человеческого коллектива или различные условия и цели использования языка и т. д.
Весьма существенным для определения того значения, которое имеет для лингвистики в целом понятие нормы, является оценка возможностей его использования в разных типах лингвистических исследований. В настоящий момент намечаются следующие области и аспекты исследования, для которых данное понятие может оказаться продуктивным:
Изучение характера реализации и функционирования различных языковых структур (включая определение их продуктивности и распределения по разным функциональным сферам языка).
Изучение исторических изменений языка на небольших исторических отрезках («микроистория»), когда обнаруживаются не столько сдвиги в языковой структуре, сколько известные изменения в ее реализации и функционировании.
Изучение специфики реализации и особенностей функционирования различных «форм существования» языка.
В связи с последним из возможных аспектов исследования заметим, что особое значение понятие нормы имеет для изучения литературного языка, к рассмотрению которого мы и обращаемся в следующем разделе.
НОРМА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА
ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА
В предыдущем разделе мы охарактеризовали языковую норму как совокупность коллективных традиционных реализаций структурных потенций языковой системы. В этом смысле норма свойственна любому языковому идиому. Вместе с тем можно предположить, что специфический характер норм, связанный с теми или иными особенностями реализации и функционирования конкрерной языковой системы, определяет — наряду с другими признаками — своеобразие различных «форм существования» языка. Одним из таких исторически сложившихся функциональных типов является литературный язык, нормы которого должны, следовательно, рассматриваться как частный случай языковых норм.<565>
Опираясь на принятое нами понимание языковой нормы, можно утверждать, что литературная норма — это некоторая совокупность коллективных реализаций языковой системы, принятых обществом на определенном этапе его развития и осознаваемых им как правильные и образцовые25 . Литературная норма фиксируется в грамматических справочниках и словарях и является, как и любая другая социально обусловленная норма, обязательной для всех членов коллектива, говорящего на данном языке26 .
Наличие стабильных фиксированных и осознанных норм, обеспечивающих большую или меньшую «стандартность» языка, рассматривается сейчас большинством лингвистов в качестве одного из основных признаков литературного языка национального периода [23]. Однако в связи с тем, что норма не является исключительной принадлежностью литературного языка, приходится говорить не просто о наличии данного признака, но и о его особом содержании применительно к развитому литературному языку. Мысль эта в наиболее определенной форме была высказана Б. Гавранком, утверждавшим при этом, что специфику литературных норм следует искать не столько в их качественных, сколько в их количественных характеристиках [90, 152].
Норма «народного» языка (имеются в виду прежде всего различные формы диалектно окрашенной речи) носит, с точки зрения Б. Гавранка, преимущественно негативный характер и слабо осознается. Норма литературного языка отличается от норм диалекта главным образом по степени своей императивности и осознанности, кроме того, она носит не только негативный, но и позитивный характер [91, 85—86]. Этот позитивный характер литературной нормы заключается в более сложном распределении и использовании нормативных реализаций, т. е. в усложнении селективной, дифференцирующей и оценочной стороны нормы.
Определение специфики литературных норм в связи с общей характеристикой языковой нормы является, таким образом, одной из заслуг Пражской школы лингвистов. К числу важнейших<566> теоретических положений, выдвинутых пражцами, принадлежит также отграничение объективной нормы как явления «внутриязыкового» от явлений, связанных с кодификацией, т. е. как бы «внешних» по отношению к языку (см. об этом [9, 121; 30, 547]).
Следует заметить, что для литературного языка факт кодификации его норм, т. е. их сознательный отбор и закрепление, играет весьма важную роль. Кодификация норм является вместе с тем специфическим признаком национального литературного языка, отличающим его не только от других языковых идиомов, но и от ранних этапов существования литературного языка в национальной и донациональный период [91, 85—86].
Отмеченная выше в самой общей форме специфика норм развитого литературного языка, видимо, непосредственно связана с генезисом и функциональными особенностями данного языкового типа, обладающего следующими признаками: 1) потенциальным участием в его формировании нескольких языковых подсистем, различных по степени структурной близости (разные территориальные диалекты, различные региональные разновидности литературного языка); 2) распространением литературной формы национального языка на значительной территории, что вызывает необходимость в поддержании ее единства; 3) многообразными функциями развитого литературного языка, его сложными коммуникативными и экспрессивными задачами.
Названные выше признаки усиливают необходимость избирательного подхода к языковым фактам, необходимость их более строгого отбора, распределения и фиксации, что и обусловливает специфический характер литературных норм, проявляющийся, с нашей точки зрения, в следующих направлениях: а) в усилении стабильности реализаций и — соответственно — в ограничении общего числа и типов вариантных реализаций; б) в усилении избирательности нормы и дифференцированности нормативных реализаций, а также — соответственно — в распределении различных вариантных средств по разным территориальным, функциональным и стилистическим сферам литературного языка; в) в факте сознательной кодификации норм, т. е. в их оценке и принятии обществом. Обратимся к более подробной характеристике выделенных выше признаков литературной нормы.
Стабильность и вариантность нормативных реалзиаций
Для каждого современного литературного языка характерна не только определенная степень устойчивости нормативных реализаций, но и некоторый набор вариантных средств, допускающих известный выбор. Категория вариантности является тем самым весьма существенной для характеристики литературной нор<567>мы (см. [12; 34; 71; 95] и др.), а диапазон вариантности в значительной мере характеризует специфику норм разных литературных языков и служит основанием для выделения отдельных исторических периодов в их развитии (ср. далее, стр. 584).
Предпосылки вариантности создаются для литературного языка — как, впрочем, и для любого другого языкового идиома — многообразием его структурных потенций, различным образом реализуемых в процессе исторического развития языка. Наличие более или менее значительных формальных модификаций в рамках определенной лексемы, словоформы или синтаксической конструкции, не связанных с изменениями основного значения этих единиц, и создает их варьирование27 .
Вариантность характеризует норму большинства современных литературных языков (ср., например, варианты, входящие в норму немецкого языка: backte?buk 'пек', gesalzen?gesalzt 'посоленный', desTages?desTags 'день', род. п. ед. ч., amTage?amTag 'днем', дат. п. ед. ч., blasser?blдsser 'бледнее', esschaudertmir?mich 'мне страшно' и т. д.; ср. также русск.: туфель ?туфля, брызгает ? брызжет, мок ? мокнул, сказав ?сказавши, ноль ? нуль, неряшество ? неряшливость, ъначе ? инбче, мы шление ? мышлйние и др.).
Наиболее общим источником вариантности для разных языковых идиомов является параллелизм некоторых структурных возможностей языка, а также исторические сдвиги, происходящие в языковой структуре и формах ее реализации (ср. исторические варианты в чешск. типа posvet?posvit, приводимые В. Матезиусом [53], или в нем. типа molk?melkte, demTische?Tisch.).
Вместе с тем для целого ряда литературных языков существенную роль играют и варианты, отражающие особенности различных диалектов или разных территориальных вариантов литературного языка. Гетерогенность исходного материала часто приводит к значительной вариантности в рамках литературной нормы. Подобное положение отмечается, например, С. А. Мироновым для нидерландского языка, ср. гетерогенные элементы, сосуществующие как бы в «снятом» виде в норме современного нидерландского языка: schoon (южн.) — mooi (сев.) 'красивый', sturen (сев.) — zeriden (южн.) 'посылать' (многочисленные примеры подобного рода см. в [55; 56]). Для немецкого литературного языка, тоже гетерогенного в своей основе, также могут быть названы вариантные<568> словоформы и лексемы, восходящие генетически к разным территориальным ареалам: derer?deren 'тот', указ. мест. род. п. мн. ч., sandtesendete 'послал', fett?feist 'толстый', Lippe?Lefze 'губа' и т. д.
Диапазон и характер использования отдельных вариантных реализаций, входящих в литературную норму, может быть весьма различным. Наряду с некоторыми вариантами, свободно заменяющими друг друга (ср. русск. издалекб ? издалйка, молоч ный ? молошный, но ль ? ну ль; нем. Werkanlage?Werksanlage, jemand?jemanden вин. п.) в пределах литературной нормы объединяются и неравноценные варианты, один из которых должен рассматриваться как основной, а другой — лишь как допустимая, но второстепенная, реже употребляемая форма (ср. русск. профессорб ? профйссоры, творуг ?твурог, запаснуй ?запбсный; нем. (er) backte ? buk 'пек', der Name ? Namen 'имя'). Источником подобных занимающих второстепенное положение реализаций являются устаревшие формы или инновации, а также явления, проникающие в литературный язык под влиянием различных типов разговорного языка и еще не вполне утвердившиеся в рамках литературной нормы.
Дифференцированность нормативных реализаций
По сравнению с нормами других языковых идиомов нормы литературного языка должны быть охарактеризованы не только как относительно стабильный, но и как значительно более сложный и сильнее дифференцированный комплекс языковых средств [77]. Данный признак литературных норм, определяющийся сложной функциональной структурой развитого литературного национального языка, разнообразием сфер и форм его использования, неоднократно подчеркивался как чешскими (см. [21, 340]), так и русскими лингвистами28 .
Селективная сторона нормы, т. е. отбор и распределение различных языковых средств, предстает в литературном языке в весьма осложненном виде: норма определяет не только внешние границы литературного языка (т. е. отграничивает «правильные», литературные реализации от «неправильных», нелитературных), но и устанавливает разного рода градации внутри правильных нормативных реализаций.
Наряду с сосуществованием в литературной норме равнозначных вариантных лексем, словоформ и синтаксических конструкций, не несущих никакой дополнительной информации по отно<569>шению к их основному лингвистическому значению (ср. русск. сох ?сохнул, зубчбтый ? зэбчатый, самолет ?аэроплан; нем. Anschrift ?Adrease 'адрес', mancheinteressante?interessantenBьcher 'некоторые интересные книги'; ср. также чешские параллельные инфинитивные формы на - ti и - t , отмеченные Матезиусом [53, 400]), в любом литературном языке всегда имеется некоторое число вариантных словоформ, лексем и конструкций, которые обладают дополнительной информацией, связанной с известной спецификой их употребления29 . Наиболее общим разграничением, связанным с нормой, является противопоставление нормативных и ненормативных реализаций (норма — не норма): ср., например, одел пальто вместо лит. надел пальто. Данное противопоставление реализуется не только тогда, когда соотносятся правильная и неправильная реализации, но и тогда, когда разграничение проходит между собственно литературной и просторечной (или диалектной) формой, ср. нем. лит. Gebirge? сакс. прост. [gqbyrgq], русск. лит. троллейбус ? прост. [трΛлл'э бус].
При наличии близких норм (например, норм другого литературного варианта) возникает противопоставление одной нормы другой — равноценной или второстепенной — норме (одна норма — другая норма). Подобное положение характерно для современных литературных языков, обладающих не одним стандартом, а двумя более или менее стандартизованными вариантами, ср., например, языковую ситуацию в Норвегии, Индии или в Армении (см. подробнее гл. «Литературный язык»).
Для любого литературного национального языка существенно также противопоставление норм его устной и письменной разновидностей. На необходимость разграничивать эти два типа норм указывает, в частности, Й. Вахек, рассматривающий любой литературный язык как некую сумму двух норм, дополняющих друг друга и не сводимых к общей норме [11, 531]. Стоит, однако, подчеркнуть, что в «нормальном» случае, т. е. тогда, когда письменная и устная форма имеют одну и ту же исходную лингвистическую базу, представляется все же возможным свести их к некоему общему инварианту.
Соотношение устной и письменной разновидностей значительно различается в отдельных литературных идиомах. В частности, для некоторых европейских языков оно может быть охарактеризовано как соотношение двух нормированных разновидностей одного и того же стандартного идиома, ср., например, ситуацию в<570> современном русском языке в оценке Д. Брозовича [7]30 . В иных ситуациях стандартной форме письменного языка противостоят в сфере устного общения «субстандартные» образования, представляющие собой постепенный переход от стандартной формы к диалектам. Таковы, видимо, ситуации в немецком, чешском и итальянском языках, где сфера употребления устной формы литературного языка до сих пор довольно ограничена и где преимущественно используются разные формы обиходно-разговорного языка (Umgangssprache — в Германии, obeená čeљtina — в Чехии)31 . Сложное соотношение различных типов и форм языка обусловливает весьма пеструю картину в распределении вариантных средств, используемых литературным языком в его письменной и устной разновидностях, ср. нем. лит. darum? разг. drum, drei? разг. dreie, Wiegehtes? — разг. Wie geht's?, Was gibl es (Neues)? ?ðàçã. Was gibt's?
Вариантные реализации дифференцируются также по территориальным и функционально-стилистическим признакам.
Следует обратить внимание на то, что территориальные дифференциации выполняют в языке различные функции. Во-первых, они отграничивают нормы литературного языка от явлений диалектных и просторечных. Во-вторых, они разграничивают отдельные территориальные или национальные разновидности в рамках самого литературного языка. Так, например, для немецкого языка могут быть отмечены территориальные дифференциации типа dieBacke? ю.-нем. derBacken 'щека', dieEcke? ю.-нем. dasEck 'угол', derSchornstein? вост.-ср.-нем. dieEsse 'труба', связанные с известными разграничениями между отдельными ареалами в пределах литературного немецкого языка (юг — север, восток — запад)32 . Вместе с тем в ряде случаев наблюдается еще более отчетливая поляризация вариантных явлений, обусловленная существованием немецкого, австрийского и швейцарского субстандартов, ср. нем. diesjдhrig? австр. heuer 'в этом году', нем. die (das) Fahmis? швейц. dieFahrhabe 'движимое имущество', нем. dieVerladung? швейц. derVerlad 'погрузка, перегрузка'. Подобная же территориальная поляризация ряда параллельных форм наблюдается и для британского и американского вариантов английского литературного языка, для разных вариантов испанского языка и т. д.<571> Более определенно связаны с варьированием в пределах одной литературной нормы функционально-стилистические разграничения: ср. русск. жена ? офиц. супруга, отец ? устар. батюшка, город ? поэт. град; нем. dieQuelle? поэт. derQuell 'источник'; dieReste? торг. dieRester 'остатки' и т. д.
Разные типы вариантов и дифференциаций, по-видимому, определенным образом распределяются по разным уровням языковой системы. Так, например, территориальные разграничения вариантных средств языка связаны прежде всего с фонетическими, лексическими и морфологическими явлениями. Напротив, функционально-стилистические разграничения опираются в современных литературных языках главным образом на дифференциацию синтаксических и лексических явлений, на что уже обращал внимание Б. Гавранк [21, 347], а также некоторые другие исследователи (см., например, [84, 201]). Наименьшую дифференцированность обнаруживает обычно орфография современных литературных языков, поскольку здесь отчетливее всего проявляется тенденция к максимальному ограничению вариантности. Это обстоятельство отличает современные стандартизованные литературные языки от литературных языков донационального периода (ср. примеры подобных явлений в [17, 465], характеризующие определенный период в развитии русского литературного языка, типа сладкiй ? сладкой, добрый ?доброй). Между тем для других аспектов языка вариантность реализаций не только сохраняется и поддерживается, но и широко включается в литературную норму. Таким образом, устойчивость литературной нормы отнюдь не исключает значительной вариантности используемых языковых средств и не служит абсолютным препятствием для исторических изменений литературного языка33 . Учитывая это, чешские лиг висты ввели для характеристики норм развитого литературно языка национального периода понятие «гибкой» (или «эластичной») стабильности («pruћnastabilita»), которое действительно более точно передает их специфику (см., например, [53, 381] и др.). Напомним также аналогичное по смыслу замечание Л. В. Щербы о том, что нормы литературного языка находятся в состоянии «неустойчивого равновесия» [78]. Характерно, что Д. Брозович включает данный признак (степень «гибкой стабильности») в число типологических характеристик литературного языка. При этом он противопоставляет языки с высокой степенью стабильности — языкам с низкой степенью стабильности, а языки с сосуществующими дублетами (вариантами) в пределах нормы — языкам с поляризованными в территориальном плане дублетами. Оценивая с этих позиций различные современные славянские литературные языки, Д. Брозович относит большинство из них к типу языков<572> с сосуществующими вариантами в пределах нормы [7, 29]. Заметим в этой связи, что многие германские языки (немецкий, голландский, английский) объединяют оба признака, т. е. должны быть одновременно охарактеризованы и как языки с сосуществующими и как языки с поляризованными в территориальном отношении вариантами.
Впрочем, степень стабильности норм литературного языка — это величина все же достаточно неопределенная. В связи с разнообразием тех исторических ситуаций, в которых формируются и функционируют различные литературные языки, а также в зависимости от разнообразия структурных типов языка, создающих определенные общие предпосылки для реализации этой структуры, нормы разных национальных литературных языков не могут быть, видимо, представлены в виде совокупности вполне определенных, ясно очерченных признаков. Скорее эти признаки должны быть представлены в виде некоторых общих для большинства литературных национальных языков тенденций, к числу которых относятся тенденция к стабильности и известному ограничению вариантных реализаций и тенденция к значительной дифференциации вариантных реализаций в функционально-стилистическом, а отчасти и в территориальном планах. Следует отметить, что оценка степени стабильности литературных норм у разных исследователей довольно сильно расходится. «Система норм не задает точных констант, — пишут по этому поводу А. А. Леонтьев и В. Г. Костомаров, — а лишь предельные границы, внутри которых речевая реализация колеблется от случая к случаю, от «человека к человеку» [41, 11]. Иное мнение высказывается И. Н. Головиным, который утверждает, что норма — это «жесткое предписание выбора из нескольких вариантов одного, предписание, даваемое свойствами самого языка и литературными традициями его социального применения» [24, 41].
Сознательная кодификация литературных норм
Помимо внутренних признаков, носящих преимущественно потенциальный характер, литературная норма характеризуется и со стороны ее внешних, социальных свойств.
Обязательность и осознанность являются важными и вместе с тем исторически обусловленными признаками языковой нормы, а степень выраженности данных признаков различна для разных языковых идиомов. Наиболее отчетливо внешняя (социальная) сторона нормы проявляется в факте сознательной нормализации, который рассматривается многими лингвистами как специфический признак литературной нормы, отличающий ее от норм других «форм существования» языка [83; 92]. Принимая данный тезис, нужно иметь, однако, в виду два момента: 1) наличие<573> более или менее осознанного отбора и регламентации отличает нормы литературного языка от норм других форм существования языка (диалект, обиходно-разговорный язык); 2) усиление процессов сознательного отбора, находящее выражение в кодификации норм и других организованных и целенаправленных формах воздействия общества на язык (деятельность различных языковых обществ, издание специальной литературы по «культуре речи»), является специфическим признаком литературного языка национального периода (см. его характеристику на стр. 520).
Нормализационные процессы представляют собою единство стихийного отбора и сознательной кодификации явлений, включаемых в норму (подробнее см. [27, ч. II, 172]). Именно это сочетание спонтанных и регулируемых процессов обеспечивает выделение на определенном этапе развития языка некой совокупности «образцовых» реализаций языковой системы, т. е. ведет в конечном итоге к установлению литературной нормы. По мере развития литературного языка роль целенаправленного отбора, видимо, возрастает, а формы сознательного воздействия постепенно становятся все более разнообразными и научно обоснованными [28].
Однако сознательной оценке и закреплению норм в большинстве случаев, по-видимому, предшествуют спонтанные процессы отбора языковых явлений, включаемых в литературную норму. Так, по мнению Б. Гавранка, процессы кодификации лишь подкрепляют извне стабильность норм, достигаемую в самом функционировании языка [91, 85—86]. Той же точки зрения придерживается и Г. В. Степанов: определяя общее содержание нормализационных процессов как «выбор одной из возможностей реализаций, предоставляемых системой языка», он утверждает, что «объективная норма... всегда предшествует элементу оценки, т. е. аксиологической норме» [67, 234], см. также [27, ч. II, 172].
Рассматривая нормализацию литературного языка как сочетание стихийного и сознательного отбора и постулируя первичность спонтанного отбора «нормативных» реализаций, следует отметить вместе с тем избирательное отношение нормализационных процессов в целом к узусу34 . Если для нестандартных естественных («органических») идиомов норма практически опирается на некоторый «усредненный» коллективный узус, то для формирующегося национального литературного языка расхождение нормы и узуса — особенно на ранних этапах развития — может оказаться весьма значительным. Литературная норма обычно опирается в период своего формирования лишь на некоторую часть узуса, ограниченного определенными территориальными, социальными и функциональными рамками. Это значит, что в качестве основы<574> литературных норм выступает язык какой-то определенной территории страны, язык определенных слоев общества и определенных видов и форм общения (подробнее об этом см. далее, стр. 582). Однако это избирательное отношение нормы литературного языка к узусу проявляется не только в ее опоре лишь на некоторую часть узуса. В конечном итоге норма представляет собою сложную совокупность языковых средств, объединенных в литературном языке в результате разнообразных процессов отбора, и в этом смысле она всегда — в большей или меньшей степени — отклоняется от исходного узуса.
Оценивая сравнительную роль стихийного и сознательного отбора, совершающегося в процессе нормализации отдельных литературных языков, можно утверждать, что сознательные усилия общества тем активнее, чем сложнее исторические условия формирования литературных норм. Так, например, сознательный отбор усиливается в тех случаях, когда в норме литературного языка объединяются черты различных диалектов или разных литературных вариантов. Подобная ситуация наблюдается в литературных языках с исходной гетерогенной основой, а также в языках, где первичная гомогенная основа подвергается в процессе развития литературного языка известным преобразованиям, также ведущим к объединению в литературной норме разнодиалектных по происхождению явлений (см. об этом стр. 581).
Не менее сложной для процессов нормализации является и ситуация, когда литературный язык выступает в виде двух (или более) нормированных вариантов, между которыми могут наблюдаться большие или меньшие расхождения (ср., например, ситуацию в Албании [29]). В этих случаях усилия общества могут быть направлены на сближение двух норм путем различных языковых реформ, хотя успех их относителен и не приводит обычно к полной и быстрой ликвидации существующих различий.
Целенаправленность и сознательность нормализации весьма отчетливы и в тех случаях, когда наблюдаются значительные расхождения между нормами письменного и устного языка (ср. ситуации в Италии или Чехии) и существует необходимость их двухстороннего сближения.
Весьма значительна также роль сознательной нормализации языка при складывании норм литературных языков тех наций, которые оформляются при социализме. В этих условиях кодификация норм совершается на самой широкой социальной основе и при активном и сознательном участии носителей языка.
Можно упомянуть, наконец, и еще об одной ситуации, при которой сознательная сторона нормализационных процессов также усиливается. Подобная ситуация наблюдалась, например, в Германии, где вплоть до конца XIX в. отсутствовала сложившаяся естественным путем единая произносительная норма. Это привело<575> к созданию специального нормативного орфоэпического руководства Т. Зибса, выработанного в результате сознательной договоренности ученых, писателей и актеров. Основа кодификации и сфера применения выработанного таким путем литературного произношения была первоначально чрезвычайно узкой, она ограничивалась театральной сценой, в связи с чем литературное произношение и обозначалось здесь долгое время как Bьhnenaussprache, т. е. «сценическое» произношение.
Явления, связанные с сознательной нормализацией языка, часто объединяются под общим понятием кодификации литературных норм. Подобное широкое понимание кодификации свойственно, например, лингвистам пражской школы [94].
Не имея возможности остановиться подробно на разнообразных сторонах кодификации, попытаемся охарактеризовать хотя бы основное содержание, а также некоторые формы кодификационных процессов.
Наиболее общим содержанием кодификации можно, видимо, считать отбор и закрепление инвентаря формальных языковых средств различного плана (орфографических, фонетических, грамматических, лексических), а также эксплицитное уточнение условий их употребления. Важным моментом кодификационных процессов является вместе с тем фиксация распределения и использования в языке разного рода вариантных реализаций35 .
В процессе сознательной кодификации норм можно выделить три тесно взаимосвязанные стороны — это оценка, отбор и закрепление реализаций, включаемых в норму. К основным видам оценки языковых явлений относится: разграничение правильных и неправильных (с точки зрения литературной нормы) реализаций36 ; указание на более или менее употребительную форму (лексему, конструкцию) из числа вариантных реализаций; указание на различную сферу употребления языковых явлений, относящихся к норме, или на различные условия их употребления.
Точность кодификации, ее соответствие объективной норме в значительной степени зависят от языкового чутья нормализаторов, отражаясь вместе с тем в системе помет, используемых для характеристики соответствующих явлений в нормативных словарях и грамматиках37 .
Весьма существенным для оценки сознательной нормализации языка представляется нам то обстоятельство, что объект коди<576>фикации практически никогда не совпадает полностью с общим объемом языковых явлений, входящих в литературную норму.
Относительно узкая сфера языковых признаков, являющихся объектом кодификации, выступает особенно отчетливо, если принимать во внимание и историческую расчлененность, неодновременность кодификации явлений, относящихся к разным аспектам языка. Сравнительно поздно по времени и не всегда отчетливо кодифицируется, например, большинство синтаксических явлений, а также распределение вариантных реализаций, связанное с функционально-стилистическими разграничениями литературного языка. К числу некодифицируемых или слабо кодифицируемых явлений относится и частотность употребления отдельных словоформ лексем и синтаксических конструкций. Лишь в некоторых случаях в нормативных пособиях и словарях приводятся частотные характеристики, как правило, они сводятся к общим и довольно неточным указаниям типа «продуктивно», «непродуктивно», «чаще», «реже» и т. д. Данное обстоятельство следует отнести как за счет сложности точных характеристик нормативных явлений, так и за счет несовершенства и приблизительности некоторых форм кодификации, что приводит в ряде случаев к неправильной или неточной фиксации нормативных явлений.
Причиной «ложной» кодификации может служить субъективизм оценок, недостаточность или неточность статистических данных, стремление нормализаторов к искусственному выравниванию форм «по аналогии», узкое понимание социальной, территориальной и функциональной основы норм, а также неверная оценка исторических тенденций развития языка.
Факты подобного рода наблюдаются в истории различных литературных языков. Так, например, в Германии в первой половине XVIII столетия И. Готтшед ратует за сохранение трех форм zwen — zwo — zwei, отражающих родовую дифференциацию соответствующего числительного, уже исчезавшую из употребления (заметим, что данные формы были в системе немецкого языка изолированными, так как для других числительных подобной дифференциации не существовало). Закрепление этих форм в грамматиках на некоторое время задержало их исчезновение38 , хотя на конечный результат процесса это обстоятельство существенного влияния не оказывает. Впрочем, в некоторых условиях консервация архаических форм в процессе кодификации литературной нормы может надолго задержать их исчезновение, ср., например, длительное сохранение системы трех родов в письменной форме нидерландского языка [55].<577>
Искусственное поддержание архаических форм иногда имеет своей причиной и стремление к парадигматическому единообразию форм, в ряде случаев противоречащее реальному историческому развитию языка (ср., например, для немецкого языка встречающуюся еще в XVIII в. глагольную форму 2 л. ед. ч. kцmmt по аналогии с stцЯt, или такие формы, как gehet, stehet, которые долгое время поддерживались нормализаторами, несмотря на явную тенденцию к сокращению их употребления, наблюдавшуюся уже в XVIII столетии).
Другая сторона данного явления связана с неверной оценкой новых, развивающихся в языке явлений и также со слишком узким пониманием отдельными нормализаторами территориальной, социальной или функциональной основы литературной нормы. Такова, например, борьба с так называемым «именным стилем» немецкого языка, основанная отчасти на игнорировании тех тенденций развития, которые наблюдаются в деловом языке и языке науки. Заметим, что тенденция к широкому распространению именных конструкций (например, типа русск, заявить протест; нем. Abschiednehmen 'попрощаться') характерна не только для немецкого языка, но и для ряда других европейских языков. Так, для чешского языка ее в свое время отметил В. Матезиус, подчеркнувший вместе с тем преимущественное употребление именных конструкций в определенных сферах письменного общения [59, 389]. Кодификация литературных норм, безусловно должна опираться на изучение языка разных функциональных разновидностей и учитывать существующие различия в употреблении отдельных языковых явлений, входящих в литературную норму. В последнее время вопрос этот, активно разрабатывающийся в отечественной лингвистике, ставится на материале «культуры речи» разных языков [85; 96].
Успех сознательной нормализации языка зависит таким образом от соблюдения целого ряда условий, сформулированных наиболее отчетливо пражцами [10, 136]. К их числу относятся следующие моменты: 1) нормализация должна способствовать стабилизации литературного языка, не нарушая его структурных особенностей; 2) нормализации не следует углублять различий между устным и письменнным языком; 3) нормализация должна сохранять варианты и не должна устранять функциональных и стилистических различий.
К этой характеристике можно, по-видимому, добавить лишь одно: в процессе сознательной нормализации (т. е. кодификации норм) литературного языка должны приниматься во внимание особенности нормализации явлений, относящихся к разным подсистемам языка.
Определяя роль кодификационных процессов для разных сторон системы литературного языка, В. Матезиус писал: «Лингвистическая теория вмешивается прежде всего в норму правописания,<578> в меньшей мере... в его фонетику, морфологию, синтаксис и меньше всего в его структуру и в лексику» [54]39 . Вместе с тем с его точки зрения, для всех уровней языковой реализации сохраняет свое значение борьба с архаизмами, а также поддержание вариантов, выражающих функциональные различия. Особенно важен этот последний аспект для синтаксических и лексических явлений, где число параллельных конструкций и лексем, закрепляемых нормой литературного языка, обычно особенно значительно. Для орфографии, которая является продуктом «чистой условности» [53, 389], кодификационные процессы играют наибольшую роль. Они в значительной мере формируют саму орфографическую систему, приводя ее в соответствие с фонологической и фонетической системами. Впрочем, момент стихийности все же имеет место и при нормализации орфографии: он может быть отнесен за счет исторической традиции, известным образом затрудняющей и замедляющей действие кодификации. Из-за необходимости сохранять преемственность письменной традиции полная «оптимализация» орфографических правил оказывается практически не всегда возможной, чем и объясняется существование ряда исключений, а также сохранение некоторого числа вариантных написаний, нарушающих регулярность и простоту орфографической системы.
НОРМА ЛИТЕРАТУРНОГО ЯЗЫКА КАК ИСТОРИЧЕСКАЯ КАТЕГОРИЯ
Определяя специфику литературной нормы на основе более широкого и общего понятия языковой нормы, следует еще раз подчеркнуть, что для национального литературного языка характерно усиление устойчивости, стабильности норм40 , а также увеличение их избирательности и дифференцированности (нормы устной и письменной форм литературного языка, нормы разных функциональных разновидностей литературного языка).
Названные выше специфические признаки литературной нормы появляются, однако, не сразу, а складываются постепенно по мере формирования литературного языка. Поэтому необходи<579>мыми аспектами изучения литературной нормы является ее историческое рассмотрение. Важность данного аспекта исследования была настоятельно подчеркнута В. В. Виноградовым [15, 6—9], заметившим, вместе с тем, что «динамическая» характеристика нормы имеет весьма существенное значение и для общего понимания генезиса и развития литературного языка [14, 7—8 и 26].
Согласно нашему пониманию языковой нормы, ее характер обусловливается, с одной стороны, структурной организацией данного языка, а с другой — исторической традицией, определяющей привычные, устойчивые формы реализации этой структуры. Взятая с этой точки зрения история литературной нормы — это история языковой традиции, действующей в рамках структурных возможностей языковой системы и опирающейся, вместе с тем, на процессы сознательного регулирования отдельных способов и форм традиционной реализации языка.
Определяя литературную норму как историческую категорию, следует с самого начала настоятельно подчеркнуть неразрывность ее статических (выделение и изучение признаков нормы) и динамических (рассмотрение становления и изменения этих признаков) характеристик. Непосредственная связь этих двух сторон выступает весьма определенно, например, при изучении нормализационных процессов. Выше мы определили нормализацию как совокупность сознательных и стихийных процессов отбора нормативных реализаций (см. стр. 574). Вместе с тем нормализация может и Должна рассматриваться и как непрерывный исторический процесс, приводящий к оформлению и изменению литературных норм (см. также [5]). Тесная связь исторического аспекта рассмотрения нормы с ее статическими характеристиками проявляется и в том, что последние в значительной мере зависят от тех исторических условий, в которых формируется определенная литературная норма. Так, например, степень вариантности норм литературного языка может в некоторой степени зависеть от того, насколько однородной (или разнородной) является генетическая основа данного литературного языка и в какой мере влияли на него в процессе формирования различные языковые системы, контактировавшие с ним. Правда, такая связь далеко не во всех случаях отчетливо выражена (ср., например, данные, приведенные Д. Брозовичем для типологической характеристики славянских языков [7, 29]), так как степень вариантности нормативных реализаций определяется и многими другими причинами: степенью развития общественных функций литературного языка, историческими условиями его нормализации и т. д.
Исторический аспект характеристики литературных норм разработан для разных языков еще весьма мало. Представляется, однако, возможным выделить и кратко охарактеризовать некоторые существенные, с нашей точки зрения, моменты, связанные с процессами формирования и изменения норм.<580>
Историческая основа литературных норм
Формирующиеся литературные нормы обычно имеют некоторую территориальную основу, а также известную социальную и функциональную базу (язык определенных видов письменности или сфер устного общения, носителями которого являются те или иные общественные слои). Однако, как уже отмечалось выше, литературная норма редко полностью совпадает с каким-либо территориальным или социальным узусом.
В территориальном плане ведущую роль для формирующейся литературной нормы обычно играют центральные районы страны, группирующиеся вокруг столицы (ср. роль языка Москвы, Парижа, Лондона, Праги, Пекина, Ташкента и т. д. для соответствующих литературных языков).
Вместе с тем территориальная основа литературной нормы может быть охарактеризована и с точки зрения ее большей или меньшей однородности. Часто наблюдающаяся гетерогенность системы литературного языка вызывается различными историческими причинами. К наиболее вероятным из этих причин обычно относят неоднородность диалектной базы литературного языка, а также сдвиги диалектной основы или историческую смену одной основы — другой. Так, большинство славянских языков отличается исходной гомогенностью [7, 23 и след.]. Исключение в этом плане составляет словенский язык, а отчасти также хорватский (в его обеих разновидностях) и чешский языки. Однако по второму признаку (обновление исходной структуры) гетерогенные черты имеют украинский, польский, словенский, болгарский и отчасти сербохорватский, т. е. довольно значительное число славянских языков. Большинство германских языков — немецкий, нидерландский, английский, норвежский — также отличаются гетерогенностью, связанной с разными историческими причинами.
Неоднородность литературной нормы нидерландского языка определяется фактом исторического взаимодействия фламандско-брабантской и голландской диалектных областей, наблюдавшегося в XVI—XVII вв. в связи с передвижением политического и экономического центра страны на север и упадком ее южных провинций [32; 55; 56]. Происшедшая при этом смена диалектной базы явилась результатом сложного взаимодействия южной литературной традиции И разговорного языка северных голландских провинций.
Соответствующая характеристика литературной нормы немецкого языка определяется смешанным характером восточносредненемецких диалектов, легших в его основу, а также интенсивным взаимодействием локальных литературных традиций, опиравшихся на разные диалектные группы [26; 27].<581>
Гетерогенность литературной нормы английского языка была связана со смещением его диалектной базы и проникновением в лондонский диалект восточно-центральных элементов, что сопровождалось вытеснением из языка Лондона ряда исконных южных; черт (см. подробнее [80; 81; 82])41 . Кроме того, для всех рассмотренных выше германских языков были характерны также разнообразные иноязычные влияния, в разной степени отразившиеся в их современных литературных нормах.
Определенная территориальная ориентировка литературных, норм, наиболее ясно ощущающаяся на ранних этапах формирования национальных литературных языков, сочетается с некоторыми социальными и функциональными ограничениями исходного узуса.
В социальном аспекте носителями формирующихся литературных норм могут быть — в зависимости от конкретных исторических условий — более или менее широкие социальные группировки, причастные к культуре и образованию. Так, в качестве основы произношения чешского литературного языка называют не просто произношение жителей столицы, но — прежде всего — произношение образованных слоев населения Праги. Подобную же роль сыграло для нормализации русского литературного языка произношение московской интеллигенции.
Отмечая опору нормализационных процессов на язык определенных сфер и форм общения, следует прежде всего выделить роль письменного языка: его относительная статичность, фиксированность и широкая сфера его использования приводят к тому, что письменный язык оказывается удобной основой нормализационных процессов. Что касается тех видов письменности, которые можно считать наиболее существенными для становления литературной нормы, то многие исследователи подчеркивают ведущую роль художественной литературы в этом процессе [25; 54; 82]. Однако в зависимости от исторических условий для разных языков и различных периодов их развития важную роль играют и другие виды письменности: деловая проза, язык науки и т. д. Поэтому несмотря на то, что художественная литература весьма существенна для становления литературных норм, она, как справедливо замечает Р. А. Будагов [8, 33], не может рассматриваться как их единственная опора. Вполне возможно предположить, что роль отдельных видов письменности была различной для истории разных литературных идиомов. Укажем, например, на значи<582>тельное, место деловой письменности в истории немецкого литературного языка, или на роль делового, «приказного» языка для определенных периодов истории русского языка XVI—XVII вв. [18, 111]. Отметим также все возрастающее значение языка науки для современных литературных норм.
Наиболее общей для разных литературных языков исторической тенденцией является расширение социальной и функциональной основы норм, а также постепенная демократизация норм, связанная с расширением социальных функций литературного языка и ростом его функционально-стилистического многообразия. Поэтому наблюдающаяся обычно в начальный период становления литературных норм более тесная их связь с определенным узусом в дальнейшем обычно ослабевает. Происходит так называемая «либерализация» норм, которая определяется значительным влиянием на литературную речь различных форм обиходно-разговорного языка, что прослеживается на самом разнообразном материале. Следует сопоставить соответствующие выводы В. Г. Костомарова [40] и Т. Г. Винокур [20] в отношении русского языка, наблюдения В. Н. Ярцевой, связанные с английским литературным языком [81], а также соответствующие положения в работах М. М. Гухман, высказанные ею на основе обобщения разнообразного языкового материала [25, 305] (см. также [96]).
Историческая непрерывность и неравномерность нормализационных процессов
Важным моментом для общей оценки исторической стороны нормы является положение о непрерывности нормализационных процессов [21; 40], которое опирается на идею непрерывности развития языка в структурном плане (изменения в его строевой организации), а также в нормативном (изменения в традиционных формах реализации этой структуры) и функциональном (изменения в общественных функциях литературного языка) аспектах. Вместе с тем необходимо отметить различную интенсивность нормализации в разных сферах использования языка, что находит свое отражение в неравномерном выявлении соответствующих процессов в языке отдельных видов и жанров письменности. «Интенсивность и строгость нормализации неоднородны в разных типах или стилях литературного языка»,— пишет В. В. Виноградов, характеризуя положение, наблюдающееся на материале славянских литературных языков [13, 57] (ср. также на немецком материале [64; 65]).
Неравномерность нормализационных процессов прослеживается и по отношению к явлениям, соотнесенным с разными сторонами языковой системы. Вопрос этот мало изучен и критерии сложившейся нормы пока остаются для разных сторон языка недо<583>статочно ясными. Особенно неопределенны признаки сложившейся лексической нормы. С точки зрения В. Н. Ярцевой, ее становление тождественно оформлению нейтрального в стилистическом отношении «ядра» нормы. Однако, можно понимать лексическую норму развитого литературного языка и как сложную совокупность «иерархически организованных лексических слоев» (Э. А. Макаев). Последнее предполагает выделение в процессе ее формирования второго — практически бесконечного — этапа, ведущего к постепенному функциональному и стилистическому усложнению лексической нормы.
Принято считать, что орфографическая и морфологическая нормы складываются значительно раньше синтаксической и лексической. Так, характеризуя последовательность формирования литературных норм немецкого языка, М. М. Гухман пишет: «Не только орфоэпическая, но и грамматическая, а тем более лексическая норма, еще не сложились в XVII веке» [27, ч. II, 170]. Однако пока еще неясно, насколько универсальной можно считать подобную последовательность складывания норм для разных литературных языков. Высказанное в общей форме, это утверждение основывается на интуитивном ощущении специфики синтаксической и — особенно — лексической норм специфики, заключающейся в многообразии их инвентаря и широких возможностях варьирования и дифференциации нормативных реализаций. Существенным, хотя и косвенным доказательством неодновременности нормализации разных сторон литературного языка, является соответствующая историческая разобщенность кодификации разных типов литературных норм (см. ниже, стр. 589).
Типы нормативных изменений
Опираясь на положение о непрерывности нормализационных процессов, можно вместе с тем указать на отдельные формы нормативных изменений, к числу которых относятся: изменения в характере и степени стабильности нормативных реализаций; изменения в соотношении разных видов норм в рамках литературного языка; изменения в задачах и формах кодификации норм. Рассмотрим в первую очередь изменения в характере нормативных реализаций. Считая вариантность одним из основных признаков нормы (см. выше, стр. 567), можно использовать данный признак для характеристики процессов исторического изменения норм (см. также [37]). Чтобы отчетливее охарактеризовать специфику вариантности в тот или иной период развития определенного литературного языка, целесообразно, видимо, использовать понятие «диапазона варьирования», включающее представление о сфере, объеме и специфических условиях<584> употребления имеющихся вариантов42 . Применяя данное понятие, можно попытаться представить сам процесс изменения литературных норм как ряд последовательных преобразований, ведущих к постепенному изменению характера и диапазона варьирования.
Для ранних этапов развития национального литературного языка характерно отсутствие устойчивости в функционировании языковой системы, что проявляется, в частности, в существовании многочисленных колебаний и вариантов. Значительная вариантность литературного языка на ранних этапах его развития отмечена на материале разных языков многими исследователями (см., например, [17; 27; 64; 71; 80; 81; 82; 88]). С установлением литературной нормы неустойчивость и вариантность существенно ограничиваются. Это ограничение происходит за счет различных процессов. Наблюдается, например, исчезновение некоторых типов варьирования. Так, исключается, как правило, свободное варьирование графем в составе слова, широко представленное на ранних этапах существования литературных языков национального и донационального периода (ср. [17; 64] и др.)43 . Ряд вариантов оттесняется за рамки литературного языка или совершенно исчезает из употребления, ср., например, русск. надёжа ? надежда, ветхой ?ветхий, глубокий ? глубокий, намедни ? на-днях; нем. seind?sind, sahe?sah, fleugt?fliegt.
Наблюдаются также существенные изменения в диапазоне и характере варьирования. При этом следует отметить:
а) Тенденцию к укорачиванию вариантного ряда за счет сокращения числа единиц, находящихся в отношениях варьирования. ср. русск. высуня ?высунув ? высунувши; нем. Konti ? Kontos ? Konten.
б) Тенденцию к уменьшению диапазона варьирования в результате лексемных, парадигматических и позиционных ограничений в использовании отдельных вариантов. Крайним звеном ограничений данного типа является изоляция отдельных вариантов в составе устойчивых словосочетаний типа русск. (бежать) высуня язык, (носить, ходить) на босу ногу, нем. aufErden 'на земле' Aufgut Glьck! 'Счастливо!'.
в) Тенденцию к переходу полных вариантов в группу вариантов неполных, связанную с появлением у них некоторых дополни<585>тельных разграничений различного плана, ср. русск. копает ? каплет, брызгает ? брызжет, коклюш ? мед. куклюш; нем. wurde? поэт. ward, dieLager? торг. dieLдger. Процесс исчезновения «полной» синонимии и замену ее синонимией стилистической отмечает также на материале истории итальянского литературного языка Т. Б. Алисова [2].
Вариантность языковых средств, являющаяся избыточной с точки зрения структурной организации, составляет вместе с тем тот резерв языка, который обеспечивает гибкость и разнообразие форм выражения определенного содержания, а также составляет базу для выявления целого ряда значений функционально-стилистического и экспрессивно-стилистического плана, играющих в естественных языках столь существенную роль.
В некоторой степени вариантность может также рассматриваться как база для развития языка [30, 533; 35, 12], но преимущественно в весьма определенном плане, а именно как резерв для его функционально-стилистического обогащения и развития. Значительно реже наблюдается дифференциация вариантов по их основному значению, хотя отдельные случаи подобного рода можно отметить, видимо, для каждого языка (ср. приведенный Э. Косериу пример латинской сравнительной конструкции с magis [39, 229— 230]). Наиболее часто полная дифференциация первоначальных вариантов наблюдается в лексике, ср., например, русск. храм — хором(ы), диалектный — диалектический; нем. drucken— drьcken 'печатать' — 'давить' и т. п.
Рассмотренные выше тенденции исторического преобразования вариантов реализуются на фоне общего перераспределения вариантных средств, совершающегося по мере оформления литературного языка как относительно стабильной и территориально единой, но вместе с тем полуфункциональной системы.
Поэтому для всесторонней характеристики изменения литературных норм необходимо учитывать и сдвиги в соотношении разных типов и разновидностей норм литературного языка, сопровождающиеся изменением в соотношении различных типов вариантов и дифференциаций. Хотя процессы эти достаточно индивидуальны для отдельных литературных языков, могут быть все же названы некоторые наиболее характерные для большинства из них моменты.
Существенными для перегруппировки вариантов являются, как уже отмечалось выше, процессы отграничения нормированного литературного языка от различных нелитературных форм речи. При этом происходит вытеснение ряда вариантов, не включенных в литературную норму. В качестве примера можно привести для русского языка оттеснение в сферу просторечия таких форм, как к ему, ребяты, три дни и т. д., принадлежавших литературной фор<586>ме речи еще в конце XVIII в. — начале XIX в. Сходные процессы наблюдаются и в немецком языке, где к концу XVIII в. окончательно выходят из литературного употребления и оттесняются в сферу Umgangssprache такие конструкции, как DemVaterseinHut 'шляпа отца', ср. лит. (Des) Vaters Hut ? Der Hut des Vaters. Некоторые исследователи характеризуют данный процесс, представленный в различных языках, как переход одного из вариантов на «субстандартный» уровень [7, 22]. Однако граница, устанавливающаяся методу литературным языком и различными типами обиходной речи, отнюдь не является устойчивой. Влияние нелитературной разговорной речи постепенно расшатывает литературный узус, создавая новые варианты, возникающие на пересечении этих двух форм языка (ср. совр. русск, шофйры ? шоферб, звоня т ? звунят, красъвее ? красивее и т. д.). Определенная часть вариантов подобного типа со временем закрепляется в норме литературного языка. Заметим в этой связи, что влияние обиходно-разговорного языка служит одним из важных стимулов нормативных изменений (ср. также [48]).
Взаимодействие литературной и обиходно-разговорной речи перекрещивается в известной степени с взаимным влиянием норм письменной и устной разновидностей литературного языка. В тех случаях, когда расхождение их достаточно велико, это сближение осуществляется под сильным воздействием сознательной кодификации (ср. сближение нормы письменного нидерландского языка с нормами устного разговорного языка в результате ряда реформ, или движение за единство слова и письма в Японии в конце XIX в., а также сходное по своему содержанию движение, наблюдавшееся в начале XX века в Китае). Процесс взаимодействия письменной и устной форм языка также ведет к перегруппировке вариантных средств, используемых в обоих типах литературных норм. Так, нередко варианты, закрепленные в письменной речи, воспринимаются как нормативные и ведут к появлению соответствующих форм в разговорной речи. Напротив, существенным моментом для письменной формы литературного языка является вытеснение или ограничение употребления некоторых архаичных и чисто книжных элементов.
Наконец, целый ряд различных процессов перераспределения вариантов связан в литературном языке с изменением положения его отдельных территориальных разновидностей. Общей для большинства современных литературных языков является тенденция к нивелировке различий между разными территориальными вариантами стандартного языка [7, 16]. Параллельно значительно ограничивается и частично переосмысляется и территориальная вариантность в пределах литературной нормы: если некоторая часть вариантов окончательно оттесняется в сферу диалекта или обиходной речи, то другая часть закрепляется в литературном языке на правах дублетных или синонимичных форм или лексем<587> (ср. нем. Junge?Bube 'мальчик'; австр. Hьgel?Bьchel 'холм')44 .
Однако если литературный язык развивается в многонациональной общности или в условиях территориального или государственного обособления его отдельных вариаций, то полного слияния территориальных разновидностей не наступает, и определенная часть вариантных форм остается территориально дифференцированной, ср., например: австр., швейц., ю.-нем. derHochzeiter? нем. derBrдutigam 'жених'; австр. dasHundertel? швейц. derHundertstel? нем. dasHundertstel 'сотая часть'45 .
Таким образом, исторические тенденции, связанные с перегруппировкой территориальных вариантов, реализуются весьма многообразно. В том случае, когда разные литературные разновидности языка обслуживают одну нацию, может наблюдаться тенденция к отчетливому сближению обеих типов норм, поддерживаемая кодификацией (ср., например, реформу орфографии, проведенную в 1940 г. в Армении и направленную на сближение западного и восточного вариантов армянского литературного языка). В том же случае, когда отдельные вариации литературного языка обособляются в связи с его территориальным и государственным разделением (ср. ситуацию с немецким, английским, нидерландским, португальским языками и др.), сближение обеих норм оказывается гораздо более трудно достижимым. Однако и в этих ситуациях может возникать задача частичного объединения разных типов норм на основе их сознательной унификации (ср. орфографические реформы, направленные на сближение португальского и бразильского литературных вариантов, проведенные в 1915, 1936 и 1943 гг. в Португалии и Бразилии).
Параллельно сдвигам в соотношении типов норм наблюдаются тоже изменения в задачах и способах кодификации норм.
Историческая непрерывность нормализационных процессов, на которую указывалось выше, вызывает необходимость в перио<588>дическом обновлении кодификации. Вместе с тем общее содержание нормализационных процессов исторически изменчиво. Так, для раннего этапа формирования национальных литературных языков существенным является отбор основных константных элементов орфографической, грамматической и лексической норм. Устраняется также избыточное варьирование в этих сферах языка, происходит определенное сужение диапазона использования отдельных вариантов, наблюдается начальная дифференциация некоторых вариантов и т. д. Для более позднего периода основным является поддержание функционально обусловленного варьирования, связанного с распределением отдельных вариантов по разным функциональным сферам языка и, напротив, устранение варьирования, не имеющего такой значимости.
Разное историческое содержание кодификационных процессов отражает различный характер нормализации на отдельных этапах развития литературного языка. К тому же в каждый исторический период кодифицируется лишь некоторая часть языковых явлений. Например, для немецкого языка XVIII—XIX вв. была характерна тенденция к кодификации орфографии и грамматики (преимущественно в ее морфологическом аспекте). Лексика активно кодифицируется здесь лишь начиная со второй половины XVIII в. (словари И. Аделунга и И. Кампе). Синтаксические явления нормализуются для немецкого языка, так же как и его лексика, в течение весьма длительного периода — с XVIII по XX в., а кодификация произношения относится в Германии, как уже отмечалось выше, лишь к концу XIX — началу XX столетия. Для русского литературного языка с XIX по XX в. происходит упрочение фонетических и грамматических норм, чему способствует, в частности, и издание нормативных грамматик Греча и Востокова. Орфография стабилизируется здесь относительно поздно, о чем свидетельствуют многочисленные колебания литературного узуса (еще у Пушкина и Грибоедова наблюдаются такие написания, как окуратный, прозьба, завяски, лезит, карман и др.).
Однако процесс кодификации норм не кончается с оформлением национального литературного языка. Изменения в его структуре, спонтанные сдвиги в характере ее реализации, постепенное расширение нормализационной базы46 , неудовлетворительность и неточность некоторых видов кодификации — все эти причины приводят к тому, что задача кодификации периодически вновь и вновь возникает перед обществом.
Характерно, например, что в настоящий момент для целого ряда стандартных европейских литературных языков (русского, немецкого, нидерландского) снова ставится вопрос об упорядоче<589>нии орфографии. Основанием для повторной кодификации орфографических норм является потребность в усовершенствовании некоторых орфографических принципов, устранение избыточной вариантности, унификация написания иностранных слов и т. п. Подобное положение не ограничивается, впрочем, орфографией. Выше мы уже отмечали узость нормализационной базы немецкого литературного произношения (Bьhnendeutsch), кодифицированного на основе сценического произношения в конце XIX в. Современный этап кодификации произносительных норм немецкого литературного языка связан с фактическим расширением основы орфоэпических норм, для которых ориентиром становится произношение по радио и телевидению. Таким образом, расхождение между кодифицированной нормой и реальным литературным узусом вызывает необходимость в обновлении кодификации.
Констатируя периодическую необходимость в обновлении кодификационных процессов, следует наряду с этим отметить и историческую изменчивость способов и форм кодификации.
К наиболее распространенным формам сознательного и целенаправленного отбора, оценки и фиксации норм следует отнести: создание нормативных грамматик, словарей, руководств по стилистике и т. д. (т. е. кодификацию норм в узком смысле слова); деятельность различных языковых обществ и отдельных нормализаторов, направленную на поддержание «чистоты» языка (пуризм); научно обоснованную пропаганду форм употребления языка, объединяемых в понятии «языковой культуры». Все эти способы сознательного отбора и закрепления нормативных явлений определенным образом связаны между собою, представляя вместе с тем разные исторические формы кодификационных процессов.
Следует при этом отметить, что каждая из названных форм сознательной и целенаправленной нормализации языка имеет свои специфические задачи: в нормативных справочниках различного типа закрепляется определенный комплекс нормативных явлений; пуристические движения стремятся оградить литературную норму от слишком сильной ее «либерализации», связанной с влиянием разговорного языка, с одной стороны, а с другой — от сильных иноязычных влияний, угрожающих его национальной самобытности; наконец, движение за «культуру языка», объединяя все разрозненные ранее нормализационные усилия общества, направлено на реализацию теоретических основ сознательного регулирования литературных норм.
Возникающие на разных стадиях развития национального литературного языка пуристические движения (ср., например, деятельность Цезена и Кампе в Германии, или Шишкова и Даля в России) обычно отличаются категоричностью и даже известной «агрессивностью», что делает их заслуженным объектом насмешек современников: достаточно вспомнить пресловутого Шиш<590>кова с его мокроступами и шаропихами; столь же анекдотичными были некоторые замены иностранных слов, наблюдающиеся в истории немецкого языка, ср. Zitterweh вместо Fieber 'лихорадка' или Leichentopf вместо Urne 'урна' у Ф. Цезена47 .
Однако в известных условиях пуризм, несмотря на свои наивные и частью антиисторические рекомендации, мог выступать как вполне прогрессивное явление. Такой, например, была в основном борьба против засилия иностранных слов в Германии XVII—XVIII вв., когда влияние латыни и французского языка являлось серьезной угрозой самостоятельности немецкого языка и мешало складыванию его литературных норм. Прогрессивная, положительная сторона пуризма связана со стремлением сохранить национальную самобытность культуры и языка, как это было в XIX в. в Чехии или Хорватии. Впрочем, борьба против иноязычных влияний не является единственным объектом пуристических движений. Пуризм выступает также в защиту «чистоты» исторической традиции, т. е. за сохранение архаических элементов языка (особенно в письменной его форме)48 , а также против слишком сильного воздействия на литературный язык нелитературных сфер речи (диалектов и просторечия).
Преодолеть историческую ограниченность узко-нормализаторских и пуристических движений, периодически возникавших и возникающих в разных странах, возможно лишь путем создания особой отрасли лингвистической науки, известной в настоящий момент под названием «культуры языка» или «культуры речи» (ср. чешск. jazykovб kultura или нем. Sprachpflege49 ).
Наиболее активно теоретические основы культуры языка разрабатываются в чешской [21; 54] и русской советской лингвистике [1; 15; 19; 34; 59]. Еще в 1932 году Б. Гавранек следующим образом определил сущность языковой культуры: «Под культурой литературного языка мы понимаем прежде всего сознательную теоретическую обработку литературного языка, т. е. усилия и заботы лингвистики, науки о языке, стремящейся к усовершенствованию и успешному развитию литературного языка» [21, 338].
Уточняя и конкретизируя задачи языковой культуры, В. Г. Костомаров, опиравшийся на работы В. В. Виноградова, Г. О. Винокура, С. И. Ожегова и других отечественных лингвистов, отмечает, что «главным объектом исследования культуры языка<591> должны явиться литературные языковые нормы, а главной задачей — установление этих норм в случаях колебаний, т. е. нормализация в широком смысле слова» [41, 42]. Намечаются и отдельные аспекты разработки вопросов культуры речи, а именно: понятие языковой правильности, понятие вариантности, изучение функционального распределения языковых средств, исследование возможностей колебания и нарушения норм и др.
Вместе с тем задачи культуры языка могут и должны пониматься и еще более широко: не только как сознательная и целенаправленная нормализация литературного языка, как его обработка и обогащение, но также и как воспитание языкового вкуса и поддержание общей лингвистической культуры нации всеми теми средствами, которые находятся в ее распоряжении [19]50 .
Рассматривая разнообразные исторические процессы изменения норм, не следует, однако, забывать и о другой стороне литературной нормы, а именно о тенденции к ее стабильности и устойчивости. В подобной двойственности исторических характеристик нормы проявляются две противоборствующие тенденции, свойственные и литературному языку в целом, а именно — тенденция к его преобразованию и тенденция к его сохранению. В историческом плане стабильность, устойчивость норм поддерживается необходимостью в преемственности коммуникативных средств, обслуживающих общество.
К основным способам сохранения и передачи литературных норм относятся: различные виды письменности на литературном языке, устная традиция, отражающая литературный узус, разные нормативные пособия — словари, грамматики, руководства по стилистике и, наконец, школа. Следует иметь в виду, что роль всех этих средств в хранении и передаче нормы, видимо, неравноценна для разных периодов развития общества51 . Так, например, на современном этапе его развития значительно возросла роль средств «массовой коммуникации» (радио, телевидение) в передаче нормы, тогда как роль приватных видов коммуникации (традиции «семейной» литературной речи) соответственно, пожалуй, несколько снизилась. Необходимо вместе с тем отметить, что автоматизация процессов письма и говорения у поколения, прошедшего определенное обучение в школе, препятствует безого<592>ворочному и полному принятию появляющихся новых норм. Пройдя через более или менее длительный период колебаний и вариантных форм, эти нормы обычно окончательно побеждают лишь в языке нового поколения.
БИБЛИОГРАФИЯ
1. Актуальные проблемы культуры речи. М., 1969.
2. Т. Б. Алисова. Становление норм итальянского языка в XVI веке. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков» («Труды Ин-та языкознания АН СССР», т. X). М., 1960.
3. Н. Д. Арутюнова. Очерки по словообразованию в современном испанском языке. М., 1961.
4. О. С. Ахманова, Ю. А. Бельчиков, В. В. Веселитский. К вопросу о правильности речи. — ВЯ, 1960, №2.
5. О. С. Ахманова. Словарь лингвистических терминов. М., 1966.
6. Ю. А. Бельчиков. О нормах литературной речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 6. М., 1965.
7. Д. Брозович. Славянские стандартные языки и сравнительный метод. — ВЯ, 1967, №1.
8. P. А. Будагов. Литературные языки и литературные стили. М., 1967.
9. Т. В. Булыгина. Пражская лингвистическая школа. — В кн.: «Основные направления структурализма». М., 1964.
10. И. Вaxeк. Лингвистический словарь пражской школы. М., 1964.
11. И. Вaxeк. К проблеме письменного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
12. В. В. Виноградов. Задачи советского языкознания. — ВЯ, 1958, №1.
13. В. В. Виноградов. Изучение русского литературного языка за последнее десятилетие в СССР. М., 1955.
14. В. В. Виноградов. Различия между закономерностями развития славянских литературных языков в донациональную и национальную эпохи. Доклад на V Международном съезде славистов. М., 1963.
15. В. В. Виноградов. Проблемы культуры речи и некоторые задачи русского языкознания. — ВЯ, 1964, №3.
16. Г. О. Винокур. О задачах истории языка. — В кн.: Г. О. Винокур. Избранные работы по русскому языку, М., 1959.
17. Г. О. Винокур. Орфография как проблема истории языка. Там же.
18. Г. О. Винокур. Русский язык. Там же.
19. Г. О. Винокур. Культура языка. Изд. 2. М., 1929.
20. Т. Г. Винокур. Стилистическое развитие современной русской разговорной речи. — В сб.: «Развитие функциональных стилей современного русского языка». М., 1968.
21. Б. Гавранк. Задачи литературного языка и его культура. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
22. В. Г. Гак. Проблемы лексико-грамматической организации предложения. (Автореф. докт. дисс.), М., 1968
23. P. P. Гельгардт. О языковой норме. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 3. М., 1961.
24. Б. Н. Головин. Как говорить правильно. Заметки о культуре речи. Горький, 1966.
25. М. М. Гухман. Некоторые общие закономерности формирования и развития национальных языков. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.<593>
26. М. М. Гухман. Становление литературной нормы немецкого языка. Там же.
27. М. М. Гухман. От языка немецкой народности к немецкому национальному языку, ч. I. М., 1955; ч. II, М., 1959.
28. М. М. Гухман, Н. Н. Семенюк. О социологическом аспекте литературного языка. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.
29. А. В. Десницкая. Из истории образования албанского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
30. А. Едличка. О пражской теории литературного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок». М., 1967.
31. Л. Ельмслев. Язык и речь. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
32. А. Л. Зеленецкий. Формирование глагольной системы нидерландского литературного языка. (Автореф. канд. дисс.). М., 1966.
33. А. Иванов, Л. Якубинский. Очерки по языку. Л. — М., 1932.
34. Е. С. Истрина. Нормы русского литературного языка и его культура. М. — Л., 1948.
35. В. А. Ицкович. О языковой норме. «Русский язык в национальной школе», 1964, №3.
36. В. А. Ицкович. Языковая норма. М., 1968.
37. Д. А. Кожухарь. К вопросу о характере языковой нормы. — В сб.: «Тезисы докладов научно-методической конференции факультета иностранных языков». Одесса, 1964.
38. Н. Н. Коротков. Норма, система и структура языка как этапы анализа и описания языкового строя. — В сб.: «Спорные вопросы грамматики китайского языка». М., 1963.
39. Э. Косериу. Синхрония, диахрония и история. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 3. М., 1963.
40. В. Г. Костомаров. Культура языка и речи в свете языковой политики. — В сб.: «Язык и стиль». М., 1965.
41. В. Г. Костомаров, А. А. Леонтьев. Некоторые теоретические вопросы культуры речи. — ВЯ, 1966, №5.
42. Е. С. Кубрякова. О синхронии и диахронии. — ВЯ, 1968, №3.
43. Е. Курилович. Аллофоны и алломорфы. — В кн.: Е. Курилович. Очерки по лингвистике. М., 1962.
44. В. Д. Левин. Краткий очерк истории русского литературного языка. М., 1958.
45. А. А. Леонтьев. [Рец. на:] Е. Coseriu. Systema, norma у habla. Montevideo, 1952. — В сб.: «Структурно-типологические исследования». М., 1962.
46. А. А. Леонтьев. Слово в речевой деятельности. М., 1965.
47. А. А. Леонтьев, Л. А. Новиков. [Рец. на:] Ю. С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966. «Филол. науки», 1967, №5.
48. А. А. Леонтьев. Будущее языка как проблема культуры речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 3. М., 1967.
49. Лексика современного русского литературного языка. Социально-лингвистическое исследование. М., 1968.
50. Э. А. Макаев. Понятие системы языка. — «Уч. зап. 1 МГПИИЯ», т. XI, 1957.
51. Э. А. Макаев. Принципы сопоставительного изучения современных германских литературных языков. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка»., М., 1969.
52. А. Мартине. Структурные вариации в языке. — В сб.: «Новое в лингвистике», вып. 4. М., 1965.
53. В. Матезиус. О необходимости стабильности литературного языка. — В кн.: «Пражский лингвистический кружок.» М., 1967.<594>
54. В. Матезиус. Общие принципы культуры языка. Там же.
55. С. А. Миронов. Диалектная основа литературной нормы нидерландского национального языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
56. С. А. Миронов. О гетерогенном характере литературной нормы современного нидерландского языка. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.
57. О. И. Москальская. Вариантность и дифференциация в лексике литературного немецкого языка. Там же.
58. О. И. Москальская. Норма и варьирование в современном немецком литературном языке. «Иностранные языки в школе», 1967, №6.
59. С. И. Ожегов. Очередные вопросы культуры речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 1. М., 1955.
60. М. В. Панов. О развитии русского языка в советском обществе. — ВЯ, 1962, №3.
61. А. М. Пешковский. Объективная и нормативная точка зрения на язык. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX— XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
62. Е. Д. Поливанов. Революция и литературные языки Союза ССР. — В сб.: «Статьи по общему языкознанию». М., 1968.
63. А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. Из наблюдений над русским языком последних лет (1917—1926). М., 1928.
64. Н. Н. Семенюк. Проблема формирования норм немецкого литературного языка XVIII столетия. М., 1967.
65. Н. Н. Семенюк. Некоторые вопросы изучения вариантности. — ВЯ 1965, №1.
66. Ф. де Соссюр. Курс общей лингвистики. М., 1933.
67. Г. В. Степанов. О двух аспектах понятия языковой нормы. — В сб.: «Методы сравнительно-сопоставительного изучения романских языков». М., 1966.
68. Г. В. Степанов. О национальном языке в странах Латинской Америки. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
69. Ю. С. Степанов. О предпосылках лингвистической теории значения. — ВЯ, 1964, №5.
70. Ю. С. Степанов. Основы языкознания. М., 1966.
71. Н. И. Толстой. К вопросу о древнеславянском языке как общем литературном языке южных и восточных славян. — ВЯ, 1961, №1.
72. Н. И. Толстой. Взаимоотношение локальных типов древнеславянского литературного языка позднего периода. «Доклады советской делегации. V Международный съезд славистов». М., 1963.
73. Н. С. Трубецкой. Основы фонологии. М., 1960.
74. Ф. П. Филин. Несколько слов о языковой норме и культуре речи. — В сб.: «Вопросы культуры речи», вып. 7. М., 1966.
75. Ф. П. Филин. О нормах и стилях литературного языка. — «Проблема нормы и социальная дифференциация языка». Тезисы докладов. М., 1967.
76. Л. В. Щерба. О нормах образцового русского произношения — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по русскому языку. М., 1957.
77. Л. В. Щерба. О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании. — В кн.: В. А. Звегинцев. История языкознания XIX—XX веков в очерках и извлечениях, ч. II. М., 1960.
78. Л. В. Щерба. Очередные проблемы языковедения. «Изв. АН СССР, ОЛЯ», 1945, т. IV, вып. 5.
79. Л. В. Щерба. Современный русский литературный язык. — В кн.: Л. В. Щерба. Избранные работы по русскому языку. М., 1957.
80. В. Н. Ярцева. Об изменении диалектной базы английского нацио<595>нального литературного языка. — В сб.: «Вопросы формирования и развития национальных языков». М., 1960.
81. В. Н. Ярцева. О территориальной основе социальных диалектов. — В сб.: «Норма и социальная дифференциация языка». М., 1969.
82. В. Н. Ярцева. Развитие национального литературного английского языка. М., 1969.
83. E. Ahlmann. Das normative Moment im Bedeutungsbegriff. «Annales Academiae scientiarum fennicae». Helsinki, 1926, Ser. В, т. X.
84. H. Bach. Die Entstehung der deutschen Hochsprache im Frühneuhochdeutschen. «Zeitschrift für Mundartforschung», 1955, H. 4.
85. E. Вeneš. Syntaktische Besonderheiten der deutschen wissenschaftlichen Fachsprache. «Deutsch als Frerndsprache», 1966, H. 3.
86. P. Diderichsen. Probleme der altdänischen Orthographie. «Acta philologica skandinavica», 1938, Bd. 12, H. 1—2.
87. O. von Essen. Norm und Erscheinung im Leben der Sprache. «Zeitschrift für Phonetik und allgemeine Sprachwissenschaft», Berlin, 1956, H. 2.
88. W. Fleischer. Strukturelle Untersuchungen zur Geschichte des Neuhochdeutschen. Berlin, 1966.
89. J. Fourquet. Phonologie und Dialektologie. «Zeitschrift für Mundartforschung», 1958, Jg. XXVI, H. 3.
90. В. Havránek. Zum Problem der Norm in der heutigen Sprachwissenschaft und Sprachkultur. «Actes du Quatrieme Congrés international des linguistes». Copenhague, 1938.
91. В. Havránek. Studie о spisovném jazyce. Praha, 1963.
92. E. Haugen. Dialect, language, nation. «American Anthropologist», 1966, v. 68.
93. G. Ising. Zur Wortgeographie spätmittelalterlicher deutscher Schrifsprache. Berlin, 1968.
94. Jedlička. On the problem of variability of literary norm. «VI Mežinarodní sjezd slavistů v Praze 1968». Resumé přédnašek, pžispevků a sdélení». Praha, 1968.
95. Jedlička. K problemu normy a kodifikace spisovné češtiny (oblastní varianty ve spisovné normě). SaS, 1963, Roč. 24, č. 1.
96. J. Juhsz. Zur sprachlichen Norm. «Muttersprache». 1967, H. 11.
97. E. Ñoseriu. Systema, norma у habla. Montevideo. Изд. 3. см. вкн.: Teoria del lenguaje у lingüistica general. Madrid, 1962.
98. D. Nerius. Untersuchungen zur Herausbildung einer nationalen Norm der deutschen Literatursprache im 18. Jahrhundert. Halle, 1967.
99. L. Weisgerber. Sprachpflege und leistungsbezogene Sprachbetrachtung. «Muttersprache», 1963, Jg. 73, H. 4.
100. E. Zwirner. Autgaben und Methoden der Sprachvergleichung durch Maß und Zahl. Phonometrie. «Zeitschrift für Mundartforschung», 1944, Jg. XII, H. 2.<596>
ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ В БИБЛИОГРАФИЧЕСКОМ ОПИСАНИИ
BSLP — «Bulletin de la Société de Linguistique de Paris» (Париж, с. 1864 г.).
IJAL — «International Journal of American Linguistics» (Нью-Йорк — Балтимор, с 1917 г.).
RiL — «Readings in Lingustics». Ed. by E. P. Hamp, F. W. Householder, R. Austerlitz. Chicago-London, 1966.
SaS — «Slovo a slovesnost» (Прага, с 1935 г.).
TCLC — «Travaux du Cercle Linguistique de Copenhague» (Копенгагенс 1945 г.).
TCLP — «Travaux du Cercle Linguistique de Prague» 1—8 (Прагас 1929 по 1939).
TLP — «Travaux du Cercle Linguistiques de Prague» (Прага, с 1964 г.).
TPS — «Transactions of the Philological Society» (Лондон, с 1854 г.).
ВЯ — «Вопросы языкознания» (Москва, с 1952 г.).
НАЗВАНИЯ ЯЗЫКОВ И ДИАЛЕКТОВ
авест. — авестийский
австр. — австрийский вариант немецкого литературного языка
алб. — албанский
англ. — английский
арм. — армянский
азерб. — азербайджанский
башк. — башкирский
болг. — болгарский
брет. — бретонский
валлийск. — валлийский
венг. — венгерский
верх. чув. — верховой диалект чувашского языка
вост.-ср.-нем. — восточносредненемецкий
вост.-хант. — восточнохантийский
гегск. — гегский диалект албанского языка
голл. — голландский
готск. — готский<597>
греч. — греческий
груз. — грузинский
датск. — датский
др.-англ. — древнеанглийский
др.-в.-нем. — древневерхненемецкий
др.-греч. — древнегреческий
др.-инд. — древнеиндийский
др.-перс. — древнеперсидский
др.-прусск. — древнепрусский
и.-е. — индоевропейские праформы
исл. — исландский
ирл. — ирландский
исп. — испанский
ит. — итальянский
каз. — казахский
каст. — кастильский диалект испанского языка
коми-зыр. — коми-зырянский
дат. — латинский
лит. — литовский
манс. — мансийский
мар. — марийский
мокша-морд. — мокша-мордовский
монск. — монский диалект испанского языка
морд. — мордовский
нан. — нанайский
нар. лат. — народная латынь
нем. — немецкий
нен. — ненецкий
нижненем. — нижненемецкий
низ. чув. — низовой диалект чувашского языка
н.-греч. — новогреческий
ногайск. — ногайский
норв. — норвежский
норв. саамск. — норвежский саамский диалект
осет. — осетинский язык
оскск. — оскский
перс. — персидский
польск. — польский
порт. — португальский
русск. — русский
рум. — румынский
сев. саамск. — северный саамский
серб. — сербский
сербо-хорв. — сербо-хорватский
ст.-фр. — старофранцузский
ст.-слав. — старославянский
таджикск. — таджикский<598>
тат. — татарский
тур. — турецкий
тоскск. — тоскский диалект албанского языка
удм. — удмуртский
умбрск. — умбрский
финск. — финский
фр. — французский
чешск. — чешский
шв. — шведский
швабск. — швабский диалект немецкого языка
швейц. — швейцарский вариант немецкого литературного языка
цыг. — цыганский
эвенк. — эвенкийский
эрзя.-морд. — эрзя-мордовский
эст. — эстонский
ю.-нем. — южнонемецкий
ПОМЕТЫ
букв. — буквально
варш. — варшавский
крак. — краковский
ленингр. — ленинградский
лит. — литературный
мед. — медицинский
моск. — московский
офиц. — официальный
позн. — познанский
поэт. — поэтический
прост. — просторечный
проф. — профессиональный
разг. — разговорный
ряз. — рязанский
сев. — северный
симб. — симбирский
совр. — современный
таб. — тамбовский
торг. — торговый
устар. — устарелый
эушт. — говор деревни Эушта
южн. — южное
ПРОЧИЕ СОКРАЩЕНИЯ
МП — машинный перевод
НС — непосредственно составляющие
ТГ — трансформационная грамматика<599>
[1] Цит. по кн.: Джавахарлал Неру. Автобиография. 1955, стр. 399.
[2] Пример взят из кн.: А.Н.Кононов. Грамматика современного турецкого языка. М.— Л., 1956, стр. 225.
1 «Структурный метод в языкознании,— писал Л. Ельмслев,— имеет тесную связь с определенным научным направлением, оформившимся совершенно независимо от языкознания и до сих пор не особенно замеченным языковедами, а именно с логической теорией языка, вышедшей из математических рассуждений...» [19, 107].
2 Однако неономиналисты, и прежде всего физикалистское направление в лице Л. Блумфилда [64], значительно сближаются с логицистами в интерпретации гносеологического вопроса о соотношении языка, материального мира и мышления (см.: А. А. Реформатский [47, 104—105]).
3 Понятие «означаемого» (signifiй) не было четко определено ни Соссюром, ни его учениками: под этот термин одинаково подводятся «концепт», «мысль», «идея», «значение», «значимость».
4 В. Н. Волошинов употребляет термин «идеологический» в двух значениях: 1) «идеальный» в противоположность материальному [12, 15], 2) «идеологический», принадлежащий надстройке, в противоположность базису [12,17].
5 В отличие от «прямого» перекодирования, как это имеет место в случае с азбукой Морзе, имеются системы иного типа, как, например, устная и письменная речь (см. об этом: А. А. Реформатский [48, 208—210]).
6 Положение о двустороннем характере знака человеческого языка продолжает оставаться наиболее дискуссионным: ср. дискуссионные статьи в «ActaLinguistica» (Copenhague), 1939—1944, v. 1—4; Ответы на вопрос «Что вы понимаете под языковым знаком?», предложенный участником международного симпозиума в г. Эрфурте («ZeichenundSystemderSprache», Bd. I, II. Berlin. 1961—1962) и «Материалы к конференции «Язык как знаковая система особого рода». М., 1967.
7 Не следует смешивать форму научной абстракции как способа расчленения целого на части для более адекватного его познания с возможностью и реальностью расторжения связей между двумя сторонами языкового знака владеющим данным языком (говорящими или слушающими).
8 Именно языковой статус фигур содержания, постулат об отсутствии соответствия (изоморфизма) между фигурами плана содержания и фигурами плана выражения вызвали справедливую критику теории Л. Ельмслева со стороны ряда лингвистов [22; 36; 40; 55].
9 На принципе разделения языковых элементов на «знаки» и «незнаки» покоится и лингвистическая теория, выдвинутая А, Мартине [37].
10 В русском переводе valeur переводится также термином «ценность» (см., например, у Н. А. Слюсаревой: «Теория ценности единиц языка и проблема смысла» [50, 64]).
11 Советская лексикологическая наука пользуется в основном понятием «значение».
12 В этой связи представляется заслуживающим внимания утверждение о том, что прямое языковое выражение понятия — это не слово, а номинация [9, 189].
13 Так, по мнению А. А. Ветрова, «слово вне предложения не бывает знаком. Вхождение в предложение (включая и предельный случай, когда слово образует предложение) есть необходимое условие функционирования слова в качестве знака. Но одного вхождения недостаточно. Решающим фактором является отношение к произносимым словам того человека, который их слышит (разрядка моя. — А. У. ). Если он, исходя из совокупности обстоятельств, считает, что говорящий произнес их с целью сообщить ему нечто, и у него нет оснований не верить говорящему, он воспринимает слова как знаки, отсылающие к определенному предмету. Но когда слушателю с самого начала ясно, что слова, произносимые кем-то, не имеют коммуникативной цели, они являются для него лишь смысловыми единицами, а не знаками» [11, 57].
14 А. И. Смирницкий писал в этой связи, что «материальная языковая оболочка постольку и является звуковой оболочкой, поскольку она наполнена смысловым содержанием; без него она уже не есть явление языка» [51, 87].
15 Ср. следующее высказывание А. М. Пешковского «... мы должны различать два образа: один, возникающий в нас при произношении отдельного слова, а другой — при произношении того или иного словосочетания с этим же словом. Весьма вероятно, что первый есть лишь отвлечение от бесчисленного количества вторых. Но статически это не меняет дела. Все же этот образ есть, это «отвлечение» не есть плод наших научных размышлений, а живой психологический факт, и он может даже вопреки действительным представляться как первосущность, а конкретные образы слов и словосочетаний как модификации этой первосущности» [42, 93].
16 С. Д. Кацнельсон называет первое «формальным понятием», второе «содержательным» [31, 18].
17 Ср. следующее высказывание Л. Ельмслева: «Так. называемые лексические значения в некоторых знаках есть не что иное, как искусственно изолированные контекстуальные значения или их искусственный пересказ. В абсолютной изоляции ни один знак не имеет какого-либо значения» [20, 303].
18 Ср. различные варианты этого определения в работах: [42, 33, и сл.; 52; 66, 34 и 36 и др.]
19 Под сигналами здесь понимаются (вслед за Л. Прието и Э. Бейссансом) конкретные сущности плана выражения, являющиеся членами классов конкретных сущностей, т. е. абстрактных единиц плана выражения, называемых означающими. Сигналы соотносятся с сообщениями, представляющими собой аналогичные конкретные единицы плана содержания, которые являются членами классовсообщений, т. е. абстрактных единиц плана содержания, называемых означаемыми (определение этих понятий см. в [68]).
20 Классификация средств коммуникации, применяемых в человеческом обществе, основанная на данном признаке, предлагается, например, в [11].
21 Впрочем, сейчас ученые все менее и менее склонны считать, как это было принято раньше, что чувств, имеющихся у человека, всего пять [13, 8].
22 К знакам, воспринимаемым при помощи слуха и зрения, можно отнести слуховые и зрительные сигналы, передаваемые при помощи средств телекоммуникации (телефон, радио, телеграф и т. п.), хотя на определенных стадиях передачи знаков они и не воспринимаются непосредственно человеческими чувствами.
23 Сопоставление языка и музыки с точки зрения знаковой теории проводится также в [45].
24 Т. Себеок считает, что из всех коммуникативных систем только язык обладает данным свойством (автор называет его «apropertyofmultiple-codingpotential») [72, 49].
25 По Милевскому, «симптомы», основное отличие которых от «сигналов» состоит в отсутствии целенаправленности, намерения общаться, являются знаками только для воспринимающего, т. е, представляют собой «односторонние знаки» [62]. Другие авторы исключают аналогичные явления из категории собственно знаков. Так, в концепции Э. Бейссанса [37] факты так называемого «естественного языка» являются не знаками, а индикаторами (indices) и не подлежат компетенции семиологии. Аналогичного мнения придерживаются А. Гардинер [39, 101], Ш. Балли (ср. его удачную формулировку: «L'indiceestunmoyendeсоnnaоtre, lesigneestunmoyendofaireconnaоtre» [29, 166)], А. Неринг [67], противопоставляющий «знаки» (Zeichen) «признакам» (Anzeichen) и др. (см. также раздел «Понятие языкового знака», стр. 107 и сл. и указанную там литературу).
26 Ср. сделанное в другой связи замечание М. В. Панова: «Правило 2 x 2 = 4 не включает никаких временных показателей. Вопросы: как долго, с какого времени, скоро ли 2 x 2 = 4 — все лишены смысла» [22, 20].
27 Интересно упомянуть в этой связи блестящую работу П. Флоренского (написанную еще в 1919 г.), убедительно доказывающую условность (т. е. принадлежность к определенному конвенциональному коду) законов перспективы в живописи [26].
28 Конвенциональные элементы могут ошибочно приниматься за иконические. Ч. Хоккет ссылается в этой связи на любопытный эпизод из Марка Твена: когда Гек Финн выглянул из воздушного шара, в котором они путешествовали с Томом Сойером, вниз и увидел, что земля продолжает оставаться зеленой, он стал настаивать на том, что они еще летят над штатом Иллинойс — на нарте из его учебника этот штат был раскрашен зеленым цветом, а Индиана каким-то другим [47].
29 В докладе, прочитанном на конференции, посвященной грамматическим универсалиям, Дж. Гринберг также обращает внимание на универсальный характер языковых «иконических символов», в том числе на «иконический» аспект порядка слов (ср. его замечание: «Порядок следования языковых элементов соответствует последовательности в физическом опыте или последовательность в знании» [43, 103]).
30 Примеры см. в указанном докладе Дж. Гринберга
31 Все примеры из этого языка взяты из кн.: Д. А. Ольдерогге. Язык хауса. Л., 1954.
32 Ссылаясь на классификацию Пирса, автор указанной статьи обращает внимание только на «символы» и «иконы», упуская из виду третий коррелятивный тип знаков — «индексы».
33 Ср. ?antwnumi?aideiktikai? греков, которым соответствуют Zeigwцrter Бюлера [35, 118 и сл.], «indicaters» Коллинзона [38], «слова, указывающие», в отличие от «называющих» Карцевского (ср.: silesmotsordinaires... denommentleschoses, ... lespronomslesindiquent» [51, 61]), «indicateurs» Бенвениста [32, 253 и сл.] и др.
34 См. об этом подробнее в [3].
35 Некоторые исследователи, считающие основной единицей семиологии именно предикативные знаки, используют для названия знаков этого типа термин «сема» [37; 68], оставляя термин «знак» лишь для компонентов предикативных знаков (другие варианты обозначений знаков двух названных типов см., напр. в [7]). В связи с тем, что данное употребление термина «сема» отличается от принятого во многих лингвистических работах (см. специально об этом [61]), а описательные обозначения соответствующей единицы (ср. «целые знаки» в [5] или «полные знаки» в [7], противопоставляемые «частичным знакам», или «знакам-полуфабрикатам») не всегда удобны в обращении, в настоящей работе, наряду с этими и подобными описательными названиями, используется в том же значении термин «семиотема».
36 Точнее — классов сообщений, так как конкретный сигнал передаваемого сигнала может значительно изменяться в зависимости от конкретной ситуации общения — см. сноску на стр. 141.
37 Пример заимствован из [68].
38 Конкретное содержание второго семантического множителя, очевидно, зависит от расположения номеров на этаже. Так, если номера расположены не в один ряд, а, например, по обе стороны коридора напротив друг друга, знаки, означающие которых имеют на втором месте ноль. могут включать в свои означаемые элемент 'первое место слева', а означающие, имеющие на втором месте девятку, могут соответствовать означаемым, включающим элемент 'пятое место справа' и т. п.
39 Т. е. по десять соответствий между компонентами означающего и компонентами означаемого в каждой из пяти систем соответствий: элементарные означающие /0/, /1/,... /9/ обозначают соответствующее количество единиц, означающие /0—/, /1—/,... /9—/ — соответствующее количество десятков и т. д. до последней, пятой, системы, в которой означающие /О— — — —/, /1— — — —/,... /9— — — —/ имеют в качестве означаемых соответствующее количество десятков тысяч.
40 Вопрос о различении знаков и единиц языковой системы имеет и другой аспект, не связанный с асимметрией в строении языковых планов. Необходимость дифференциации этих понятий вызвана еще и тем, что в естественных языках значимы не только единицы, но и связывающие их отношения. Немалую роль в организации плана содержания играют означаемые тех знаков, на долю которых падает передача информации об отношениях между единицами системы, о занимаемой ими в высказывании позиции. Понятие единицы языковой системы, которому противостоит понятие отношений между единицами системы, следовательно, эже, чем понятие лингвистического знака.
41 «Можно представить себе, что все латинские глаголы перешли в первое спряжение, — писал Р. Годель, — причем это нисколько не затронуло бы структуры языка» [12, 41]. Р. Годель употребляет термин «структура» в том значении, в котором нами используется термин «система».
42 Этот пример заимствован нами у С. Лэма [17, 59], которому принадлежит разработка теории так называемых «вертикальных» уровней языка в рамках предложенной им стратификационной модели [17]. В книге [18] помещена библиография работ С. Лэма. Обзор работ С. Лэма см. [2].
1 В. Гуцу-Ромало подчеркнула на Х Международном конгрессе лингвистов многообразие форм языкового динамизма в синхронии, но не достаточно их разграничила.
2 Материалы из эвенского и эвенкийского языков взяты из кн.; О. А. Константинова и Е. М. Лебедева. Эвенкийский язык. М. — Л., 1953, стр. 54.
3 Некоторые исследователи предполагают, что якутский язык в данном случае сохраняет архаическое состояние, когда суффикс местного падежа - da , -de современных тюркских языков еще имел значение отложительного падежа, на базе которого и развился якутский партитив. См.: Г. И. Рамстедт. Введение в алтайское языкознание. М., 1957, стр. 42.
4 По свидетельству Барича (Н. .Barić. Instorijaarbanaљkogjezika, Sarajevo, 1959, стр. 26), исторически форма родительно-дательного падежа современного албанского языка восходит к дательному падежу.
5 Примеры заимствованы из кн.: И. С. Галкин. Историческая грамматика марийского языка. Морфология, ч. I. Йошкар-Ола, 1964, стр». 95.
6 Примеры из таджикского и узбекского языков взяты из кн.: В. С. Расторгуева. Опыт сравнительного изучения таджикских говоров. М., 1964, стр. 130.
7 Пример заимствован из кн.: Э. Р. Тенишев. Саларский язык, М., 1963, стр. 29.
8 По свидетельству Г. Вагнера, система категорий глагола в современном английском языке обнаруживает больше сходных черт с системой глагольных категорий островных кельтских языков, чем с системой глагольных категорий немецкого языка. (H. Wagnеr. Das Verbum in den Sprachen der britischen Inseln. Tьbingen, 1959, стр. 109).
9 Пример заимствован из кн.: Н. Wagner. Das Verbum in den Sprachen der britanischen Inseln. Tьringen, 1959, стр. 153—154.
10 Пример взят из кн.: Б. X. Балкаров. Адыгские элементы в осетинском языке. Нальчик, 1965, стр. 76.
11 Пример заимствован из кн.: S. К. Сhatterji. The origin and development of the Bengali language, p. II. Calcutta, 1926, стр. 1050.
12 Пример заимствован из кн.: Т. И. Катенина. Язык маратхи. М., 1963, стр. 8.
13 Пример заимствован из ст.: В. Е. Злобина. К проблеме лексической интерференции в карельском языке. — В сб.: «Вопросы финно-угорского языкознания». М., 1966, стр. 190.
14 Пример взят изки.: Г. Н. Макаров. Образцы карельской речи. М. — Л., 1963, стр. 67.
15 Материал взят из кн.: Э. В. Севортян. Крымско-татарский язык. — В кн.: Языки народов СССР, т. II. М., 1966, стр. 257.
16 Историческая справка взята из кн.: Г. Н. Макаров. Образцы карельской речи. М. — Л., 1963, стр. 3.
17 В так называемых дардских языках подобные звуки являются вторичными.
18 Примеры из коми-зырянского и финского заимствованы из [128].
* буква i имеет диакритич. знак, аналогичный ?.
19 Пример взят из кн.: Н. Rоthе. Einführung in die historische Laut- und Formenlehre des Rumänisclien. Halle, 1957, стр. 64.
20 Материал заимствован из кн.: W. Ноrn. Sprachkörper und Sprachhfunktion. Leipzig, 1923, стр. 82—96.
21 Примеры из древнеанглийского языка заимствованы из кн.: В. Д. Аракин. Очерки по истории английского языка. М., 1955, стр. 151, 239, 244.
22 По свидетельству М. А. Соколовой (см. ее «Очерки по исторической грамматике русского языка». Л., 1962, стр. 118), их звуковая значимость, сообщающая форме выразительность, сыграла огромную роль.
23 Ср.: Н. В. Юшманов. Сибилянтная аномалия в числительных тигринья, «Africana», М. — Л., 1937, стр. 77 и след.
24 Примеры заимствованы из [54, 194—195].
25 Пример взят из [128, 191].
26 Пример взят из кн.: J. Вloch. La formation de la langue marathe. Paris, 1919, стр. 207.
27 Пример заимствован из кн.: Д. В. Бубрих, Историческая грамматика эрзянского языка. Саранск, 1953, стр. 206.
28 Пример заимствован из кн.: J. Beronka. Lappiache Kasusstudien. «Etnografiske Museums Skrifter», Oslo, Bd 2, H. 2, стр. 60.
29 Материал заимствован из кн.: К. А. Аллендорф. Очерк истории французского языка. М., 1959, стр. 43.
30 Пример взят из [128, 193].
32 Не считая ш, ж, ц, возникших в результате отвердения ш', ж', ц'.
33 Примеры взяты из кн. А. А. Уфимцевой [79].
34 О развитии взглядов на механизм и следствия языковых контактов см. [152, 13—42].
35 О билингвизме см. [116; 117; 173, 786—797].
36 Обзор проблематики психолингвистических механизмов двуязычиясм. [11].
37 О структурном типе пиджинов и креолизованных языков см. [111, 376 386; 112; 122, 373—374; 142; 155; 159, 394—414].
38 Пример заимствован из раб.: Кr. Sandfeld. Linguistique balkanique. Problèmes et résultats. Paris, 1930.
39 О проницаемости различных языковых уровней в ходе интерференции см. [22; 102; 161; 171].
40 Согласно подсчетам А. Граура (Al. Graur. Încercare asupra fondului principal lexical al limbii romîne. Bucureşti, 1954, стр. 59), только в основном лексическом фонде румынского языка имеется 21,49% славянских элементов.
41 Пример заимствован из [50, 100—106].
42 Пример заимствован из раб.: Дж. Ш. Гиунашвили. Система фонем персидского языка. — «Труды ТГУ», т. 116. Тбилиси, 1965, стр. 35—37.
43 Пример заимствован из [106].
44 К соотношению всех трех понятий см. [95].
45 A.Mirambe1. Précis de grammaire élémentaire du grec moderne. Paris,
1939,ñòð. XXII.
46 Материал из истории французского языка заимствован из кн.: К. А. Аллендорф. Очерк истории французского языка. М., 1959, стр. 36—53, 103.
47 Пример заимствован из раб.: Т. М. Шеянова. Развитие лексики эрзя-мордовского литературного языка в советскую эпоху. Автореф. канд. дисс. М., 1968, стр. 15.
48 Е. С. Истрина. Синтаксические явления Синодального списка в I Новгородской летописи. Л., 1923.
1 Ср. также: «Различия, существующие между речью (явление психологическое) и языком (общественное явление)» [78, 32].
2 Об американской психолингвистике см. [1; 37], в той же нашей работе см. о соответствующих направлениях во Франции, Германии и Румынии; о школе Фёрса — Малиновского [31], о «языковом существовании» [28; 55].
3 Подобная концепция «системной локализации психических функций» была впервые разработана Л. С. Выготским.
4 Легко видеть, что мы опираемся здесь на традиционную дескриптивную модель «единица — вариант». Эта модель аналитическая с четырьмя независимыми уровнями (лексематический, морфематический, фонематический, сонематический, или уровень звукотипов). Ничто в принципе не меняется, если будет использована любая другая модель — при непременном условии, что сохраняется различие между моделью языка и моделью механизма, порождающего язык. Здесь для простоты мы не затрагиваем проблемы текста. Строго говоря, сегмент потока речи, используемый для выделения лингвистических единиц, и сегмент потока речи, используемый для выделения единиц порождения, принадлежат разным данностям: первый — тексту как элементарной модели потока речи; второй — самому потоку речи, т. е. процессу речевой деятельности (см. [41, 58]).
5 О понятии «опосредствованная репрезентация» см. [38, 31]. По идее Осгуда, это часть реакции на соответствующее данному речевому стимулу реальное событие, т. е. значение, взятое в чисто прагматическом аспекте (см. об этом ниже).
6 Ср. также различие «непосредственного» и «опосредствованного» языкового сознания у Г. Вейнриха [149, 51].
7 См. [3, 93]: «Те или иные мысли выражаются во внешней речи только потому, что предварительно они оказываются словесно выраженными по внутренней речи». Более подробно о различии внутренней речи и внутреннего программирования высказывания, а также внутреннего проговаривания см. [36].
8 [15, 369—373]. Выготский приписывает внутренней речи три важнейшие характеристики: преобладание смысла над значением; агглютинация смыслов; синтагматическое взаимодействие смыслов. «Переход от внутренней к внешней речи есть сложная динамическая трансформация — превращение предикативной и идиоматической речи в синтагматически расчлененную и понятную для других речь» [15, 375]. Л. С. Выготский и особенно А. Р. Лурия относят эти характеристики и к внутренней программе речевого высказывания.
9 Еще ранее аналогичное деление находим у Л. Блумфилда [6, 144].
10 Ср. разграничение «денотативного» и «коннотативного» значений в современной американской науке.
11 О «синтагматических» и «парадигматических» ассоциациях см. [98].
12 На это же различие форм мышления и форм логического знания указывает советский философ Э. В. Ильенков (см. [27]).
13 См. об этих работах [39].
14 Такой бесконтрольный перенос лингвистических моделей в психолингвистику вызвал довольно бурный протест Дж. Миллера [124]. Но сам он в своих работах нередко грешит подобным переносом.
15 См. охарактеризованное выше понятие «обратимости» предложения у Д. Слобина [141].
1 Именно полемической направленностью объясняется, по-видимому, образно-экспрессивная форма первого предложения широко цитируемого высказывания: «На «духе» с самого начала лежит проклятие — быть «отягощенным» материей, которая выступает здесь в виде движущихся слоев воздуха, звуков — словом, в виде языка. Язык так же древен, как и сознание: язык есть практическое, существующее и для других людей и лишь тем самым существующее и для меня самого, действительное сознание, и, подобно сознанию, язык возникает лишь из потребности, из настоятельной необходимости общения с другими людьми» [50, 29].
2 Отметим, что изменение порядка слов при переводе предложения: DieunmittelbareWirklichkeitdesGedankensistdieSprache (в переводе: «Язык есть непосредственная действительность мысли») нарушает логическую связь. Ведь и здесь, как ясно из контекста, исходным является «мысль», а не «язык». А именно это высказывание особенно часто цитируется вне контекста.
3 Однако в неявной форме такое понимание еще проявляется в отношении частных случаев этой связи, на них укажем ниже.
4 Интересно в этой связи обратить внимание на вполне закономерную эволюцию взглядов по этому вопросу у Г. П. Щедровицкого, который вначале защищал только гносеологический подход к языку [98], а затем только деятельностный, но в конце концов пришел к тому, что «два по видимости противоположных определения языка 1) как знания и 2) как реальности — оказываются совместимыми и даже необходимо дополняющими друг друга» [97, 85]. То, что предварительно казалось дизъюнкцией, оказывается при углубленном познании — конъюнкцией, и в этом одна из важнейших закономерностей познания.
5 Нужно отметить, что и при исследовании языковых значений в гносеологическом аспекте не исключены элементы эксперимента. На это указывал, например, Л. В. Щерба, который всячески защищал правомерность эксперимента в изучении системы языка, в первую очередь различных преобразований (замен, парафраз и тому подобное), которые издавна применялись в конкретных языках для выявления омонимии и синонимии [99]. В последнее время можно отметить также попытки теоретического осмысления этих приемов в связи с обсуждением вопросов трансформационного метода (см., например [25; 40; 85]).
6 Как отмечает Я. А. Пономарев, в психологии проявляются тенденции к абсолютизации одной или другой стороны: «За разными взглядами на природу психического (которых придерживались психологи-материалисты в последние годы) можно разглядеть две основные позиции: одна из них подчеркивает отображательную функцию психических явлений и трактует их как идеальное субъективное отражение объективного мира; другая, подчеркивая регулирующую функцию психического, сводит психическое к нервному» [67, 117].
7 Можно сослаться здесь не только на многочисленные высказывания в пользу этой точки зрения, но и на тех авторов, которые считают, что язык имеет лишь одну функцию. Так, например, Г. В. Колшанский утверждает, что язык имеет только функцию выражения мышления [34], а Р. В. Пазухин доказывает, что можно говорить только о коммуникативной функции языка [62]. (Подробнее см. в гл. «К проблеме сущности языка»).
8 Может быть следует согласиться с С. Л. Рубинштейном, что выражение экспрессии и убеждения входят в коммуникативную функцию и поэтому их вряд ли стоит выделять особо.
9 Такое противопоставление мысли и речи, познания и коммуникации в этом смысле можно вывести из следующего высказывания С. Л. Рубинштейна: «Говорить — еще не значит мыслить. (Это банальная истина, которая слишком часто подтверждается жизнью). Мыслить — это значит познавать; говорить — это значит общаться. Мышление предполагает речь; речь предполагает работу мысли: речевое общение посредством языка — это обмен мыслями для взаимопонимания. Когда человек мыслит, он использует языковой материал, и мысль его формируется, отливаясь в речевые формулировки, но задача, которую мышление разрешает, — это задача познавательная». Правда, дальнейшее замечание как будто уточняет это высказывание по крайней мере смягчает его категоричность: «Познавательная работа над мыслями, облеченными в речевую форму, отлична от работы над самой речью, над текстом, выражающим эти мысли. Работа над текстом, над речью, — это отработка языковой оболочки мысли для превращения последней в объекты осуществляемого средствами языка речевого общения» [71, 110]. Здесь автор подчеркивает различный характер работы мысли в зависимости от того, направлена ли она на непосредственно познавательные или коммунитативные цели, но это требует уточнения предыдущей мысли, о том, что говорить — еще не значит мыслить. По-видимому, нужно признать наличие мыслительной деятельности и в «говорении», в процессе общения, исключив из этого, так сказать, патологические случаи «безмысленного» говорения, на которые Рубинштейн намекает в скобках (см. также гл. «Психофизиологические механизмы речи»).
10 В качестве обоснования представляемого здесь взгляда на соотношение языка и речи, противостоящего тенденции рассматривать язык и речь как коррелятивные понятия, отсылаем к работе Й. М. Коржинека [37].
11 Эти вопросы составляют основную проблему стилистики.
12 Для мысли на ступени внутренней речи характерна сокращенно предикативная, «сжатая» языковая форма, которая развертывается в сообщение, в «полное» высказывание на уровне внешней речи, для целей коммуникации. Исследования внутренней речи все больше показывают, что это особый вид мыслительной деятельности, который можно рассматривать как промежуточное звено между познанием и коммуникацией. Хотя совершение перехода и не обязательно в каждом отдельном случае, но на основе внутренней речи оно может быть при надобности осуществлено.
13 Говоря об обязательности языка как орудия мышления, обычно исходят из самого общего понимания их взаимосвязи. Но в различных типах мышления, по-видимому, роль языка выступает в разной степени и может сводиться до минимума, как, например, в техническом мышлении (о типах мышления см. гл. «К проблеме сущности языка»).
14 Мы рассмотрим этот взгляд подробнее в следующем разделе в связи с выяснением взаимосвязи языка и мышления в системе языковых значений.
15 «Изучить чужой язык не значит привесить новые ярлычки к знакомым объектам. Овладеть языком — значит научиться по-иному анализировать то, что составляет предмет языковой коммуникации» [52, 375].
16 К таким явлениям нужно отнести, например, наличие различных типов склонений и спряжений во флективных языках, которые, по-видимому, относятся целиком к структурным особенностям, в то время как для содержательной стороны релевантными оказываются только системные элементы [1].
17 Известная переоценка значимости немецкой рамки, правда, в структурном плане, вне связи с особенностями мышления, отмечается и в работах В. Г. Адмони [2]. В. Г. Адмони видит в рамке средство выражения «спаянности» предложения. Необходимость такого особого средства для спаянности компонентов предложения в единое целое В. Г. Адмони объясняет тем, что формы слова в немецком языке недостаточно формально дифференцированы, а поэтому слово значительно менее самостоятельно и более тесно, чем, например, в русском языке, спаивается с другими словами путем рамки. Между прочим, по Балли, слово в немецком более автономно, чем во французском, а во французском рамки нет. Тем более, казалось бы, нуждается в «спаянности» английское предложение, однако никаким особым средством для этого английский язык не располагает.
18 В отношении Л. Вейсгербера это совершенно правильно отмечает В. М. Павлов: «Интересно отметить, что в резком противоречии с декларированным «энергетическим» пониманием языка Вейсгербер фактически не выходит за рамки компонентов языка, составляющих его статический остов: слов, словообразовательных и словоизменительных морфологических средств, синтаксических схем предложения. Исследуется их динамический эффект, их Leistungen. Динамический же эффект процесса речи-мышления Вейсгербер, по существу, и не затрагивает. Его способ «видения» языка гораздо более статичен, чем он пытается заверить читателя» [59, 158]. Ср. в этой связи следующее высказывание Г. П. Мельникова [53, 256]: «... когда пытаются выявить различие в сознании в зависимости от специфики языкового дискретного кодирования, то, по-видимому, нередко преувеличивают степень этого различия. Объясняется это тем, что чаще всего производят сравнения конкретных слов и категорий конкретных языков, а не целостный результат восприятия высказывания в его речевом и ситуативном контексте».
19 Субъективное отношение к познаваемому объекту в аспекте практики является специфическим компонентом человеческого познания (мышления) в отличие от чисто информационного «мышления» кибернетических машин. Этот вопрос широко обсуждается в связи с проблемой соотношения сознания (познания, мышления, отражения) и информации и других принципиальных теоретических вопросов кибернетики [7; 11; 32; 60; 81; 109].
20 Ср., например, следующее высказывание Т. И. Ойзермана: «Субъективность ощущений и других форм чувственного познания объективной действительности выражается далее в том, что они представляют собой не пассивное, мертвое отражение объектов, а, напротив, активное, направленное познавательное отношение к миру. Это ярко проявляется, например, в избирательном характере чувственных восприятий. Ведь если бы человек сознавал все то, что воздействует на его органы чувств, он, по-видимому, не мог бы отличить один предмет от другого, не мог бы вести наблюдения, изучать объекты в определенной последовательности, иначе говоря, было бы невозможно сознательное применение человеческих органов чувств как орудия познания. Избирательный характер чувственных восприятий свидетельствует о том, что в процессе чувственного познания имеет место своеобразное отвлечение от одних предметов (или их свойств) и выделение, вычленение других предметов внешнего мира как объектов познания. И это происходит, конечно, потому, что чувственные восприятия органически включены в практическую деятельность людей» [58, 24].
21 Вопрос о правомерности и критериях разграничения лексических и грамматических значений является спорным. Наряду с тенденцией суммарно рассматривать семантику языка, не вычленяя внутри нее разнородных значений, существует тенденция разграничивать грамматические и лексические значения. Обзор взглядов по этому вопросу см. [84, 86].
22 Во многих современных работах эта точка зрения отражается в тенденции сведйния синтаксиса естественных языков к синтактике символической логики и противопоставления его семантике, которая в этом случае ограничивается лексикой языка. В последнее время такой подход все чаще рассматривается как необоснованный и вызывает возражения у многих исследователей, см., например, [84; 103], а также ряд работ в сб. «ZeichenundSystemderSprache», посвященных проблемам семантики в грамматике в плане разработки общей темы Международного симпозиума в Магдебурге (1964 г.).
23 А. И. Смирницким хорошо показана взаимосвязь этих двух сторон грамматических явлений: «Связанность речи и ее осмысленность достигается тем, что в речи выражаются мысли не только о предметах, явлениях и их свойствах в отдельности, но и мысли об отношениях, в которых выступают соответствующие предметы, явления и их свойства в тех или других случаях» [77, 44].
24 Грамматическая категория может рассматриваться и в других аспектах (см., например, [80], где предпринимается попытка разграничения формального и психологического аспектов грамматической категории) иногда как признак грамматической категории рассматривается единство грамматического значения и грамматической формы [17].
25 Эти признаки в той или иной форме отмечают в работах, посвященных проблеме грамматического значения и грамматической категории. Правда, в них речь идет главным образом о морфологических категориях [17; 19; 29; 38; 79; 94; 104]. Что касается вопроса о бинарности оппозиции, то присоединяемся к авторам, которые считают, что грамматическая оппозиция может включать больше двух членов (что подтверждается фактами языков) [69; 94; 103].
Признак обязательности выражения означает, что данное грамматическое значение выражается в данном языке в виде грамматической категории, в другом языке это же отношение может относиться к необязательно выражаемым. Эта особенность грамматической категории так сформулирована А. Исаченко и Р. Ружичкой: «Существенно отличает языки друг от друга не то, что в них может быть выражено, а то, что в них должно быть выражено, что не может остаться невыраженным» [106, 283].
26 Наличие категории числа в языке и частое употребление формы множественного числа без конкретизации количества, по-видимому, может служить доказательством того, что для целей коммуникации важно (а в большинство случаев и достаточно) указание на то, идет ли речь об одном предмете или больше чем об одном. Оставляем в стороне вопрос о различном стилистическом использовании форм числа, при котором эти формы могут включать коммуникативную и экспрессивную оценку, накладывающуюся на их основные значения.
27 Сюда можно отнести, вслед за В. Г. Адмони, такие соотносительные значения, как утверждение и отрицание, но только если иметь в виду так называемое общее, или модальное, отрицание, ибо лишь оно является антонимом утверждения, но вопрос этот требует особого изучения.
28 Нам представляется, что специфика категорий лица, времени и наклонения заключается именно в обусловленности коммуникативным актом, а не отношением говорящего, как считает А. М. Пешковский, предлагая рассматривать эти категории как субъективно-объективные и подчеркивая при этом их надиндивидуальный характер [66]. Выражаемые этими категориями отношения существуют объективно: действие, о котором идет речь в сообщении, действительно производится говорящим, слушающим или неким третьим лицом, оно действительно реально или только возможно и т. д.
29 Выражение «момент речи» страдает неопределенностью. Уточнение «момент сообщения о данном действии» подчеркивает коммуникативную обусловленность грамматического времени. Ведь время того или иного действия (а тем самым факта) может выражаться в языке только постольку, поскольку о нем действительно в какой-то определенный момент объективного времени делается сообщение [77, 328—332].
30 Что касается говорящего, то он, естественно, должен знать то, о чем хочет сообщить.
31 Интересно отметить, что значения (1) и (2) не могут выражаться интонемами, а только отдельными элементами интонации.
32 Нужно отметить, что В. А. Богородицкий, например, специально подчеркивал наличие широкого и узкого понимания логики, но, признавая правомерность обоих, все же недостаточно уточнял различия между ними: «Но решительно разграничивая область грамматики и логики, я должен еще раз подчеркнуть, что грамматика никоим образом не может игнорировать логические моменты в речи, разумея под ними элементы естественной диалектики» [10, 205].
33 Это признается и логиками: например, П. В. Копнин пишет: «Спорить о том, является ли вопрос формой суждения или самостоятельной формой мысли, может быть, бесполезно, ибо все зависит от того, что мы будем понимать под суждением» [36, 305].
34 Ср. также: «Если говорят: субъект есть то, о чем нечто высказывается, а предикат есть то, что высказывается о нем, то это очень тривиально и мы почти ничего не узнаем о различии между ними. Субъект есть по самому смыслу своему прежде всего единичное, а предикат всеобщее» [14, 276].
1 Так, Г. Глезерман в своей работе «Общественное бытие и общественное сознание» определяет последнее следующим образом: «Общественное бытие — это материальная жизнь общества. А общественное сознание можно назвать его духовной жизнью. К общественному сознанию принадлежат, например, политические и философские взгляды людей, их художественное творчество, религиозные выражения, различные учения о морали, т. е. предствления о том, что является справедливым и несправедливым, нравственным и безнравственным и т. д.» [4, 14]. Нетрудно заметить, что сущность общественного сознания сводится к его формам надстроечного порядка. Общественное сознание по существу отождествляется с идеологией. Отсюда недалеко до вывода о классовом характере сознания и классовости языка. Особенно показательным в этом отношении является определение мировоззрения, фигурирующее в Большой Советской Энциклопедии (т. 27, 1954, стр. 574): «Мировоззрение — система взглядов, представлений о мире и его закономерностях, об окружающих человека явлениях природы и общества. Источником происхождения того или иного мировоззрения являются условия материальной жизни общества, общественное бытие.
В обществе, разделенном на враждебные антагонистические классы, нет и не может оыть единого мировоззрения». В этом определении вообще трудно уловить какое-либо различие между мировоззрением, общественным сознанием и идеологией. Если источником мировоззрения являются условия материальной жизни общества, то, стало быть, это—общественное сознание. Если в обществе, разделенном на классы, нет и не может быть единого мировоззрения, то оощественное сознание, т. е. отражение человеком окружающего мира, является классовым по своей сущности.
2 Например, положение о том, что жизнь есть форма существования белковых тел, касается той области явлений, которые составляют компетенцию биологии. Но оно имеет вместе с тем мировоззренческое значение, ибо представляет материалистическое, направленное против идеализма понимание жизни [31, 19]. Этот же тезис применим и к идеологии, в которой не все относится к надстройке. «Каждая форма общественного сознания содержит в себе определенный минимум фактов и сведений о тех сторонах действительности, которые образуют ее предмет» [9, 53].
3 В отличие от идеологии и науки последнее не поднимается до теоретического осмысления опыта и закрепляется в традициях, нравах, обычаях. Оно включает в себя: 1) непосредственное осмысление накопленного в течение веков опыта трудовой деятельности, 2) складывающиеся в повседневной жизни и труде моральные нормы, представления о своем положении, потребностях, 3) народное художественное творчество, в котором в эстетической форме отражаются жизненный опыт масс и их стремления [10, 22— 23].
4 Так, общедоступность математических аксиом Ф. Энгельс объяснял именно «опытом рода». И. Б. Новик замечает, что синтезированный опыт всего человечества находит свое выражение в положительных знаниях и явлениях окружающего мира, проверенных на практике. Эта способность синтезированного осознания опыта прошлых поколений через знание облегчает и ускоряет поступательное развитие человеческого сознания в целом. Каждое новое поколение, осознав прошлый опыт, не ограничивается освоением, повторением уже решенных проблем, а обогащает человеческое сознание решением новых вопросов, вносит свой собственный вклад в сокровищницу человеческих знаний. В основе этого процесса лежит, в конечном счете, неуклонное усовершенствование самого трудового процесса, процесса производства [20, 99].
5 Результаты мышления, как замечает А. Г. Спиркин, воплощаются не только в логических формах, категориях, в науке о языке, но и в делах людей, в созданных человеческой практикой материальных вещах и процессах, что, в свою очередь, выступает необходимой предпосылкой дальнейшего развития общества [28, 122].
Общественное сознание не сводится к пассивной систематизации знаний, полученных в результате общественной практики. Оно становится активной силой, выступает как регулятор жизни общества. Трудовая деятельность практически не была бы возможна, если бы создающееся в процессе этой деятельности сознание не обладало свойством целенаправленности, т. е. целенаправленности отражения объективных свойств и отношений предметов внешнего мира, в предварительном мыслительном построении действий и предвидении их результатов, в правильном регулировании и самоконтролировании взаимоотношений человека с общественной жизнью и природой [28, 118].
6 Индивидуальная практика определяет особенности мышления личности, индивидуальное мышление. Отражение окружающего мира у отдельного индивида, несмотря на общность категорий мышления у всех людей, проходит через его внутренний, индивидуальный мир, личное сознание, формирующееся на основе личной жизненной практики данного индивида [10, 24]. Индивидуальное сознание — это духовный мир личности. Оно формируется под воздействием условий жизни как общих людям, принадлежащих одной эпохе, классу, нации, так и индивидуальных. «Именно поэтому, — писали К. Маркс и Ф. Энгельс, — что мышление есть мышление данного определенного индивида, оно остается его мышлением, определяемым его индивидуальностью и теми отношениями, в рамках которых он живет» [16, 253].
Однако индивидуальное мышление не является самодовлеющим. Общественное мышление необходимо пронизывает его, поскольку в обществе, в котором данный индивид находится, уже сформировались общественное сознание и общий язык, объединяющий всех членов общества. Индивидуальное мышление неизбежно выступает как составная часть мышления общественного.
7 Впервые эту идею высказал еще в XVIII веке И. Гердер.
8 Эти особенности целиком вытекают из общих закономерностей общечеловеческого сознания. Общие черты, общие закономерности человеческого сознания, отражающие всеобщие черты производства и связанные с развитием второй сигнальной системы, имеют общечеловеческий характер, не представляют явления надстроечного или классового характера и изменяются вместе с развитием человеческого мозга, значительно медленнее общественных формаций, так же как и общечеловеческие атрибуты — мышление и язык, без которых человеческое сознание невозможно [20, 97].
9 Материал по русским диалектам взят из кн.: П. С. Кузнецов. Русская диалектология. М., 1951.
10 Пример заимствован из кн.: О. В. Плетнер, Е. Д. Поливанов. Грамматика японского разговорного языка. М., 1930.
11 Пример заимствован из кн.: Ю. Н. Мазур. Краткий очерк грамматики современного корейского языка. В кн.: Русско-корейский словарь. Под ред. Пак Чон Сика. М., 1954.
12 Пример заимствован из кн.: А. П. Баранников. Хиндустани (урду и хинди). Л., 1934.
13 Пример заимствован из кн.: О. Jespersen. Mankind, Nation and Individual. London, 1946, стр. 40.
14 Пример заимствован из статьи: В. П. Даниленко. Имена существительные (нарицательные) как производящие основы современного словообразования. — В сб.: «Развитие грамматики и лексики современного русского языка». М., 1964.
15 Пример заимствован из работы: Н. Г. Рядченко. Действие внутренних и внешних факторов языкового развития в истории русских денежных наименований. (Автореф. канд. дисс.). Одесса, 1966.
16 Большинство примеров заимствовано из кн.: Л. Я. Боровой. Путь слова. Изд. 2. М., 1963; часть примеров взята из кн.: Д. Якубович. Новые слова. М. — Л., 1966.
17 Сведения взяты из кн.: Й. Балашша. Венгерский язык. М., 1951, стр. 27.
1 По материалам, представленным Р. М. Баталовой.
2 Пример заимствован из статьи: Т. И. Жилина. О говоре села Слудка. Историко-филологический сборник, вып. 3. Сыктывкар, 1956, стр. 79—86.
3 Примеры взяты из книг: И. М. Дуров. Опыт терминологического словаря рыболовного промысла Поморья. Соловки, 1929; В. И. Макаров. Рыболовецкая лексика говоров Нижнего Дона. Автореф. канд. дисс. Ростов-на-Дону, 1967.
4 Примеры лексики ямского промысла взяты из кн.: О. И. Блинов. О лексике ямского промысла в говорах Томской области, «Труды Томского гос. ун-та им. В. В. Куйбышева», т. 138, 1960, стр. 37—39.
5 См. об этом: Л. И. Скворцов. Взаимодействие литературного языка и диалектов. (Рукопись канд. дисс.), стр. 322.
6 Большое количество примеров подобного рода содержится в канд. дисс. Л. И. Скворцова «Взаимодействие литературного языка и социальных диалектов», стр. 268—271.
7 Примеры оленеводческой лексики взяты из книг: П. Я. Черных. Сибирские говоры. Иркутск, 1953, стр. 49—50; Л. А. Ивашко. Лексика печорских говоров. (Автореф. канд. дисс.). Л., 1958, стр. 12.
8 Примеры взяты из работы: С. Т. Ахумян. Лексика «Очерков бурсы» Н. Г. Помяловского. (Автореф. канд. дисс.). Ереван, 1957, стр. 18.
1 Ср. описание современного положения чешского литературного языка в его соотношении с обиходно-разговорным языком [30; 37; 38].
2 Т. В. Алисова приводит в этой связи очень показательные факты: хрестоматия по итальянской литературе, изданная в 1952 г. для школы, включала произведения поэтов конца XIX— начала XX в. более чем на 18 диалектах [2, 203]. По-видимому, однако, скорее следует в применении к языку этой литературы употреблять не термин диалект, aitalianoregionale, подразумевая под данным термином областные варианты литературного языка (ср. в этой связи [49]).
3 Ср. [5]. М. И. Стеблин-Каменский также отождествляет литературный язык и стандарт: «Я буду называть «литературным языком» такой язык, который используется как стандарт» [32, 47].
4 При Рудольфе Габсбургском все документы королевского суда публиковались на немецком языке. В хрониках имеется упоминание, что якобы тот же император приказал издавать эдикты и привилегии на немецком языке.
5 Еще в середине XVII в. (1661 г.) Расин писал Лафонтену из Нима (город на юго-востоке Франции), что уже в Лионе он не понимал местного говора, а в Ниме ему столь же был необходим переводчик, как москвичу, который оказался бы в Париже. Известны и более поздние факты: в начале XVIII в. Людовик XIV посетил одно пикардийское село, где его приветствовали на местном диалекте, однако король не понял содержания приветствия [42] .
6 Хотя противопоставление письменный ~ устный не тождественно противопоставлению книжный ~ разговорный, поскольку книжный стиль может иметь и устную форму, все же именно в письменности складываются варианты книжного стиля и именно с письменными жанрами он связан по преимуществу.
7 А. А. Касаткин определяет его как некую среднюю форму между диалектом и литературным языком, отмечая, что «итальянизированный жаргон» сохраняет региональные особенности [22, 130]. Мильорини определяет его как dialettoregionale[49].
8 Следует оговорить, что процесс этот достаточно сложен и отнюдь не прямолинеен. Пуристические движения, характерные для эпохи формирования национальных языков, чаще всего опираются на практику языка ограниченных социальных групп (подробнее см. ниже).
9 Анализ современного положения в мейссенской диалектной области, проделанный Р. Гроссе [44], показал языковую стратификацию, подобную языковым отношениям в одном из маленьких населенных пунктов Северной Норвегии (Хемнесбергет) [26].
10 Т. Фрингс называл его колониальным языком [35]. Распространенный в немецкой диалектографии термин Verkehrsprache («язык общения») равнозначен термину койнэ в том его употреблении, которое представлено в данной работе [50, 18].
11 Вопрос о региональной природе чешского обиходно-разговорного языка остается дискуссионным. Б. Гавранек еще в 1934 г. рассматривал его как интердиалект, который носителями диалекта употребляется в качестве наддиалектной нормы. Я. Белич подчеркивал его региональный характер и рассматривал его как явление аналогичное моравским интердиалектам [30, 11—12]. Наконец, Ф. Травничек считал его диалектным образованием [53, 44].
12 К этой точке зрения склоняется в одной из своих последних работ В. В. Виноградов. Возражая тем, кто рассматривает национальный язык как язык нации в целом, он указывает, что тем самым автоматически включаются и литературно-письменный язык и «все диалектно-речевые пережитки предшествующих эпох, и они получают теперь новый сан и новую квалификацию — национальных» [9, 76].
13 Акад. В. В. Виноградов сам отнюдь не отождествляет «литературный язык» и «национальный язык», поэтому его возражения против рассмотрения нелитературных образований как форм существования национального языка сводятся в конце концов к подчеркиванию их неравноправности по общественной природе и историческому назначению, а также сложности, динамичности и целенаправленности всей системы, что, в частности, достаточно четко отмечалось ранее теми же авторами, со взглядами которых В. В. Виноградов полемизировал [9, 77].
14 Существует точка зрения, высказанная С. Б. Бернштейном, что термин «национальный язык» нелингвистический, что в нашей науке проблемы формирования и развития национальных языков не существует [7]. Точка зрения эта не получила поддержки. Против нее возражал В. В. Виноградов [9, 77—80]. P. А. Будагов справедливо замечает; «Национальный литературный язык — высшая форма литературного языка, складывающаяся в определенную эпоху» [6, 22].
15 В. В. Виноградов даже считает, что в отношении языковой ситуации древней Руси следует говорить о двух типах языка, а не о двух языках.
16 В школе изучение письменного литературного древнего языка, особенно в средней школе, еще в начале XX в. занимало значительное место.
17 Еще Вандриес обращал внимание на то, что французы пишут не так, как говорят.
18 Очевидно, что есть принципиальное различие между соотношением диалектных систем и соотношением того или иного национального литературного языка в разных странах: кодификация не входит в характеристики диалекта, тогда как она является одним из ведущих признаков национального литературного языка.
19 В задачу этой схемы при подаче иллюстративного материала не входил максимальный охват языков.
1 Весьма детальный обзор проблематики, разрабатываемой в связи с данными направлениями в русской и — отчасти — чешской лингвистике, дан Б. С. Шварцкопфом (см. [1]; ср. также обзор чешских работ у А. Едлички [30]).
2 Заметим вместе с тем, что для Ф. де Соссюра сам язык — как совокупность константных элементов речевой деятельности — является своего рода «нормой» для всех прочих проявлений этой деятельности [66, 34].
3 Под языковым идиомом нами вслед за Д. Брозовичем [7] понимается любая языковая система, рассматриваемая вне зависимости от ее общественных функций. В том же значении употребляется и терминологическое сочетание «форма .существования языка», используемое М. М. Гухман (ср. выше, стр. 502), а также некоторыми другими отечественными лингвистами.
4 В приложении к звуковой стороне языка понятие нормы представлено у Н. С. Трубецкого [73], для которого норма определяет характер реализации фонем. Понятие нормы использовалось и представителями так называемого «фонометрического» направления. В частности, Э. Цвирнер, исходя из понимания языка как «системы норм», считает необходимым изучать «средние значимости, т.е. нормы реализации, которые можно отнести к социальным установлениям...» [100, 15].
5 Необходимость изучения языка в двух различных планах, а именно в плане его структуры («объективной структуры языкового знака») и в плане его употребления (т. е. «установившейся в данном коллективе совокупности привычек и норм») настоятельно подчеркивал в статье, опубликованной в 1941 г., Г. О. Винокур [16, 221], на что совершенно справедливо обратил внимание Ю. С. Степанов [70].
6 О генетической связи взглядов Э. Косериу и Л. Ельмслева см. у А. А. Леонтьева и Ю. С. Степанова [46, 31, прим. 46; 69, 71]; о направленности триады Э. Косериу (система — норма — речь) против дихотомической схемы Ф. Соссюра см. у Г. В. Степанова [67, 228—229], Ю. С. Степанова [69, 71].
7 Данный аспект в характеристике нормы неоднократно подчеркивался при изложении взглядовКосериу (ср. [38; 45; 46]).
8 Следует в этой связи обратить внимание на то, что Б. Гавранек, еще в 1932 году определяя норму как «комплекс грамматических и лексических, регулярно употребляемых средств», относит к этому комплексу как структурные, так и неструктурные средства [21, 339], т. е., в сущности, положительно отвечает на вопрос, занимавший позднее Э. Косериу.
9 Отметим, однако, что во взглядах Э. Косериу могут быть обнаружены и некоторые другие противоречия, ср., например, критический анализ отдельных сторон его концепции в работах отечественных [3; 22; 38; 70], а также некоторых зарубежных лингвистов. В той же связи можно указать и на. некоторые терминологические неясности, касающиеся хотя бы употребления у Косериу термина «система». В его основной схеме и «норма» и «система» трактуются им то как разного плана системы [39, 218], то как различные структуры [39, 172, прим. 57].
10 В соответствии с этим язык определяется то как «система (совокупность) норм» (Н. С. Трубецкой, Э. Цвирнер и др.), то как «нормативная идеология» или «нормативная система» (Э. Альман, О. фон Эссен).
11 «Индивидуальная речь» также заменена нами в схеме Э. Косериу на более общее понятие «узуса», включающее индивидуальную речь. Терминологически подобная замена не является чем-то совершенно новым, ср. различение Е. Куриловичем «системы» — «нормы» — «узуса» в его известной статье об аллофонах и алломорфах [43, 37].
12 Ср. в этой связи разграничение «фундаментальной» структуры языка и синхронных вариаций формы у А. Мартине, по существу близкое разграничению структуры и нормы [52, 460].
13 Данный парадокс возникает из двух планов рассмотрения соотношения нормы и системы у Э. Косериу (плана «реализации» и плана «ступеней абстракции»), как это тонко подметил Б. С. Шварцкопф [1].
14 Подобная «асимметрия» в соотношении структурных возможностей языка и их реализации была продемонстрирована, например, в работе Н. Д. Арутюновой на материале испанского словообразования [3].
15 Заметим, что расхождения между различными территориальными и национальными вариантами литературного языка часто не затрагивают структурных особенностей языка, а носят преимущественно «нормативный» характер, ср. соответствующую характеристику различий между вариантами испанского языка в странах Латинской Америки и в Европе у Г. В. Степанова [68].
16 Совпадение системы с нормой (в том смысле, что одной «системе» вполне может соответствовать и одна «норма») рассматривается Г. В. Степановым как частный случай соотношения «функциональной» и «нормальной» сторон языка [67, 229].
17 Интересная попытка представить в виде рядов «оппозиций» различные дифференциации в лексике современного немецкого языка принадлежит О. И. Москальской [57].
18 Иная трактовка представлена в «Основах общего языкознания» Ю. С. Степанова. Выделяя в качестве единиц структурного плана фонему, морфему и конструкцию, Ю. С. Степанов называет нормативными единицами слово и типы предложений [70, 99]. Таким образом, лексика целиком отнесена здесь к нормативному плану языка (ср. оценку этой точки зрения в рецензии А. А. Леонтьева и Л. А. Новикова [47]).
19 Делая данное утверждение, мы отвлекаемся от индивидуальных различий в начертании отдельных графем, иногда отражаемых и полиграфически.
20 Рассмотрение нормы как социального явления составляет характерный признак отечественной традиции (см. [33; 61; 63] и др.).
21 Отметим, что вопрос об обязательности языковых норм относится не только к лингвистике, но и к социальной психологии, а именно к тому ее разделу, который изучает роль авторитетов и норм, а также границы их использования в обществе, что было совершенно справедливо отмечено Б. С. Шварцкопфом в его статье [1].
22 Ср. мнение Е. Д. Поливанова, отмечающего отсутствие объективного критерия «правильности» того или иного диалекта или языка [62].
23 Отметим также, что критерий «функциональной целесообразности» [41; 79] существен, по-видимому, прежде всего для языковых идиомов с развитой и сильно дифференцированной функционально-стилистической структурой, к которым относятся литературные языки.
24 Следует отметить, что эстетические оценки языковых фактов весьма изменчивы: базируясь в определенной степени на моде и языковом вкусе, они сменяются частью даже в пределах жизни одного поколения, ср. изменения в оценке многих фактов русского языка за последние пятьдесят лет.
25 Последний признак литературной нормы подчеркивается во многих ее определениях, см., например, у О. С. Ахмановой: «Норма, определяющая образцовое применение (употребление) языковых средств» [5, 271], ср. тот же признак в определении литературной нормы, приведенный у Ю. А. Бельчикова [6, 6].
26 Подчеркнем в связи с этим, что специфическим признаком литературных норм, отличающим их от норм диалекта, является не столько обязательность, сколько обработанность и осознанность [44]. Диалектная норма является, по существу, не менее обязательной для ее носителя, но она слабее осознается и менее обработана. В то же самое время по отношению к литературному языку донационального периода, а также по сравнению с ранними этапами развития самого национального литературного языка его нормы безусловно являются не только более устойчивыми, но и более обязательными.
27 Заметим, что тождественные значения могут быть связаны в языке и с единицами, совершенно различающимися материально, ср., например, такие полные синонимы, как русск. самолет ? азроплан ; нем. Erdkunde?Geographie. Явления подобного типа также принадлежат, с нашей точки зрения, к вариантным средствам в широком смысле слова. Таким образом, решающим моментом для определения вариантов является их тождественность в плане содержания при наличии больших или меньших расхождений в плане формы (см. также [70]).
28 Ср., например, понятие «системы» норм у В. В. Виноградова [14], В. Г. Костомарова и А. А. Леонтьева [41]; сложность и расчлененность литературных норм в зависимости от сфер и форм общения подчеркивает в своем определении нормы и Ф. П. Филин [75] (см. также [6; 79]).
29 Согласно точке зрения О. И. Москальской [57], к возможным типам дополнительной информации относится информация о территориальной или функциональной принадлежности данного явления, а также о его экспрессивно-стилистической нагрузке. Варианты, несущие дополнительную информацию, рассматриваются или как «неполные» в противоположность «полным» вариантам [64; 65], или как «дифференциации» в противоположность «вариантам» [58]. Последнее разграничение терминологически более определенно и поэтому в некоторых случаях удобнее.
30 Заметим, однако, что для русского языка ряд исследователей выделяет также обиходно-разговорный тип языка, для которого характерны в первую очередь не местные, а просторечные особенности (см., например, [20]).
31 Ср. в этой связи мнение Г. Баха, вообще отрицающего существование в немецком языке стандартизованной устной формы [84, 200].
32 Ср. аналогичные разграничения в чешск. типа truchlář ?stolař, на которые ссылается А. Едличка [30, 555], или в польск. варш. obsadka? крак. rączka? позн. trzonek 'ручка для пера' и в русск. парадное ? ленингр. парадная, ч то ? моcк. ш то и др.
33 Прямую параллель этому можно усмотреть в особенностях языковой системы в целом, являющейся одновременно системой «замкнутой», «закрытой» и системой открытой для новых преобразований [42].
34 Несовпадение литературной нормы и узуса подчеркивается Б. Гавранком [21, 340 и 344]. Иная точка зрения выражена в работах отдельных советских языковедов [49, 31], согласно которой традиционная литературная норма приравнивается узусу.
35 Хотя при кодификации норм довольно часто речь идет именно о выборе и употреблении вариантов, кодификацию нельзя сводить к рекомендации по употреблению вариантов (см. также [35; 36]).
36 Наличие сложившейся и осознанной нормы порождает более отчетливое восприятие неправильностей и ошибок [77, 312].
37 Ср. словарные пометы типа «употребительное», «мало употребительное» II др., а также такие как «книжное», «разговорное», «специальное», «математическое», «торговое» и т. д.
38 Использование в современном немецком языке формы zwo связано со стремлением избежать акустического совпадения числительных zwei и drei и является вторичным.
39 Широта лексического инвентаря и его постоянное пополнение новыми элементами, действительно, позволяют утверждать, что лексическая норма не регулируется в том смысле, в каком регулируется орфографическая, орфоэпическая и грамматическая норма [93, 10—11]. Лишь разработка терминологии допускает целенаправленное вмешательство общества в сферу лексики, в остальном кодификационные процессы носят здесь преимущественно пассивный, констатирующий характер.
40 Заметим, что одним из проявлений общей тенденции к устойчивости литературных норм является, по существу, и тенденция к их территориальному единству, она особенно отчетливо выступает при их сопоставлении с «нормами» обиходно-разговорного языка и диалекта [30, 556].
41 Характеризуя отношение формирующейся литературной нормы к исходному узусу, следует отметить и известные различия, наблюдающиеся при нормализации разных сторон языковой системы. Так, нормализация лексики совершается, видимо, на более широкой территориальной основе, чем нормализация произношения. Для немецкого языка на этот факт обратил внимание Г. Изинг [93, 10], для итальянского — Т. Б. Алисова [2, 202].
42 Диапазон варьирования измеряется числом единиц, находящихся в отношениях варьирования, а также общим количеством позиций, лексем, словоформ и т. п., охваченных варьированием определенного типа. Заметим, что Э. Макаев намечает различия «диапазона варьирования» для отдельных территориальных разновидностей современного немецкого литературного языка [51], на историческом материале ср. наши наблюдения [64].
43 Указывая на константность графического облика слова как на важный признак формирующегося литературного языка, П. Дидерихсен подчеркнул существенное значение данного признака для семантического отождествления слова (fьrsemantischeIdentifikation) [86, 158].
44 Заметим, что столкновение двух противоположных тенденций в развитии литературного языка, а именно: тенденции к территориальному единству и тенденции к функциональной дифференциации также приводит к перегруппировке вариантов. При этом наблюдается частичное «переключение» территориальных вариантов в функционально-стилистические или социальные (ср. на немецком материале [93] и на английском [81]).
45 Во всяком стандартном языке с достаточно большой территорией распространения могут, по-видимому, выделяться — на основе противопоставления вариантов — отдельные локальные зоны. Так, например, для чешского языка выделяются пражско-моравская зона, для польского — варшавско-краковская, для украинского — киевско-львовская и т. д. [7].
Для немецкого языка, где картина территориального членения норм литературного языка чрезвычайно сложна, оказываются противопоставленными по ряду признаков юг и север, запад и восток. Данное историческое членение немецкой языковой области пересекается с государственным обособлением Австрии, Швейцарии, а в настоящее время также ГДР и ФРГ.
46 Необходимость соответствующего расширения кодификационной базы подчеркивалась Л. В. Щербой в связи с проблемами нормализации русского литературного языка [76].
47 Следует упомянуть, однако, и о тех словах, которые оказались относительно более удачными и закрепились в норме литературного языке, ср. нем. derBriefwechsel 'переписка' или dieMundart 'диалект, говор'.
48 Ср. деятельность Добровского в Чехии, который сознательно кодифицировал языковую норму старшей классической поры, а не современный ему народный язык [21].
49 Принципиальное разграничение понятий «культуры языка» и «культуры речи» предложено В. В. Виноградовым [15].
50 Определение задач культуры языка видным немецким лингвистом Л. Вайсгербером представляется нам в этой связи слишком суженным: основной аспект языковой культуры состоит, по его мнению, в отклонении неправильных форм употребления [99]. Тем самым Л. Вайсгербер недооценивает весьма важную позитивную сторону сознательной нормализации языка.
51 Любопытный способ закрепления и передачи норм путем канонизации определенного текста отмечен, например, Н. И. Толстым для литературного языка донационального периода [72]. Соответственно Н. И. Толстой различает два принципиально различных способа нормализации, а именно: текстологический (исправление текстов) и книжный (грамматический).