Михаил Кураев: “Чтение Чехова даёт ощущение человеческой соразмерности и естественности”
— Михаил Николаевич! Имея театроведческое образование, Вы много лет работали в кинематографе, но в конце концов пришли к прозе. Как это получилось?
— Уже поступая в Ленинградский театральный институт, я знал, что буду работать в кино, однако кино казалось мне настолько недосягаемо прекрасным, а конкурс во ВГИКе настолько высоким, что не хватило смелости туда ехать. Потом, правда, выяснилось, что на театроведческий факультет, где мастерскую в пятнадцать человек набирали через год, конкурс был ещё выше…
— Словом, как у классика, “шёл в комнату — попал в другую”.
— Отчасти. Институт был достаточно демократичным, и с третьего курса я стал заниматься кино, проходил практику в сценарном отделе киностудии «Ленфильм», здесь же смотрел фильмы для моего диплома «Чехов в кино». Я сделал полный обзор всех сохранившихся экранизаций произведений Чехова — и немого, и звукового кино. Моим мастером была Елена Львовна Финкельштейн, известный специалист по зарубежному театру, талантливая ученица Алексея Карповича Дживилегова. А куратором диплома стала тоже яркая фигура — критик Сергей Львович Цимбал. Он был монументален и элегантен. Такая же ленинградская достопримечательность, как Ростральная колонна. Я решил защищать диплом первым. Работал день и ночь. Прочитав последнюю главу, Сергей Львович всё одобрил, но сказал, что нужно написать страничку-полторы, уже формальное заключение. Я взмолился: “Не могу! Иссяк”. И тогда он посмотрел на меня (представляю, как я выглядел ), взял лист бумаги, заправил в машинку и тут же настучал эту, уже неподъёмную для меня, страничку. Такое запоминается на всю жизнь.
Моя работа, первая о кино на нашем факультете, оказалась удачной, она получила премию на Всесоюзном конкурсе студенческих работ. Главы о послереволюционных экранизациях были опубликованы в сборнике «Литература и кино», пособии для учителей. А я по окончании вуза — это 1960 год, столетие Чехова — был приглашён на работу в сценарный отдел «Ленфильма», где прослужил двадцать восемь лет. С ума сойти!
— А театр?
— У меня были опыты в написании пьес, одну пьесу даже приняли к постановке в Центральном театре Советской Армии, но поменялся главный режиссёр, ушёл во МХАТ завлит, заказавший пьесу… Не сложилось. Так что театрального опыта нет. Но предстоит и это пройти. На экспериментальной площадке Театра Европы Льва Додина хотят поставить инсценировку моей повести «Ночной дозор». Предприятие безумное, я не понимаю, как это вытащить на сцену. Я сказал: пусть делают всё что хотят, если мне не понравится — сниму имя. По моему представлению, у главного героя этой повести украли душу. Это происходит во все времена, не только при советской власти, и мне хотелось, чтобы об этом рассказали со сцены, а не выясняли бы с запоздалым бесстрашием отношения с советской властью.
Вместе с тем, работая в сценарном отделе, я начал писать и сценарии. Поставили один, детский, «Пятая четверть», другой, третий… Получал премии. Но слова в сценарии умирают…
— И диалог?
— У нас была хорошая сценарная школа, литературная школа — у Бориса Чирскова, Евгения Габриловича, Алексея Каплера… Но при коллективном творчестве перевирают и написанный тобой диалог. Перевирает режиссёр, актёры. Даже в театре. Как однажды сказал хорошему драматургу Игнатию Дворецкому его друг, артист Павел Луспекаев, в ответ на просьбу выучить текст: “Игнат, да я Чехова своими словами играю!” Кроме того, была многоуровневая цензура, цензурная лестница. Были горком и обком, которые нас курировали. Был райком, который тоже нас курировал.
— Даже на уровне райкома?!
— Да, моя должность, например, была номенклатурой райкома. И вот, работая в кино, я стал потихоньку писать прозу. Писать в своё удовольствие. Повесть «Капитан Дикштейн» я писал пятнадцать лет. Потом друзья носили в журналы, я приходил и забирал обратно, пока наконец главный редактор «Нового мира», Сергей Павлович Залыгин, не бросил на ходу, выбегая из кабинета: “Будем печатать! Приносите ещё!” А “ещё” у меня не было. Надо было написать. Деньги за сценарии водились, это поддерживало, но шёл 1987 год, и вскоре начались финансовые проблемы. Как и у всех, мои сбережения сгорели. Правда, в те же годы произошёл случай, который позволил мне сказать самому себе, что я профессиональный сценарист. У меня был двухсерийный сценарий о Сократе, но режиссёр его запорол, сценарий перекорёжил, наснимал всяческой отсебятины на три серии, но даже не смог смонтировать материал. Режиссёра отстранили, за монтаж взялся худрук творческого объединения телевизионных фильмов (Ленфильм) Сергей Герасимович Микаэлян. А мне пришлось для спасения плановой единицы по отснятому материалу сочинить практически новый сценарий! У нас были только ножницы и звук, ни одного нового кадра снять уже не могли, смета была съедена с перерасходом. Была только возможность переозвучания, но слова нужно было подобрать так, чтобы совпадали с движением губ в кадре… Пришлось сложить новый сюжет, переписать диалог с “укладкой”, есть такой термин в дубляже... Да, это был экзамен незабываемый. Думали только спасти картину, а оказалось, что фильм «Сократ» получился живой, его показывают до сих пор.
— Интерес к античности у Вас возник в школе?
— В школе с учителями литературы мне не везло. Последовательно не везло. Только один год, в восьмом классе, у меня была настоящая, петербургская, знающая учительница…
— А что Вы ждали от уроков литературы, то есть какой должна быть литература в школе?
— В школе литературу нужно преподавать как искусство. В советской школе уроков литературы, слава Богу, было много по сравнению с нынешней школой. Заставляли читать. Хорошо, что заставляли. Мы учились говорить на одном языке. Один произносил: “Чичиков” — и все понимали, кто такой Чичиков. Другой говорил: “Базаров” — и все понимали, кто это — Базаров. Это уже не персонажи, а тип жизни. Литература — это язык нации. Хотя в школе советского времени она была ещё и функциональна, представала художественным комментарием к истории России. Ничего в этом худого нет.
Но чувство фразы, наслаждение тем, как слово сказано, мне передали не в школе. Это я получил в семье, от отца, от мамы. Дядька со вкусом произносил фразы из Гоголя. “Горы горшков, закутанных в сено, медленно двигались, кажется, скучая своим заключением и темнотою”. А это уже на первой странице «Сорочинской ярмарки». Набокову не снилось!
— Думаю, так видеть мир Набоков у Гоголя учился…
— У Набокова есть и не очень уважительные высказывания о Гоголе. О Гоголе, который в «Старосветских помещиках» пишет об Афанасии Ивановиче: “Мутными глазами глядел он на неё, как бы не понимая значения трупа”. За сто лет до Платонова! Но это надо читать с детства. В школе, в семье. Мой отец, инженер, начальник строительства уникальных гидростанций, знал Северянина, Апухтина, Бальмонта, играл на рояле, причём с листа… Кстати, у него с Георгием Васильевичем Свиридовым в детстве была одна первая учительница музыки. Они оба из города Фатеж Курской губернии, ныне области. В семье был культ литературы. Читал отец, читала мама. Читали вслух. Были слёзы при чтении «Муму», я плакал, когда Онегин не женился на Татьяне. Натурально плакал, потому что чтением уже была размята душа.
— Выходит, любовь к литературе, её знание у Вас только из семьи?
— Только. Вообще и хорошая школа не всё может. Недавно я был в лицее Жореса Ивановича Алфёрова, они часто приглашают к себе в лекторий и дипломатов, и географов, историков… Свободная трибуна. Лекция о чём угодно. Я придумал лекцию о том, как вкусно читать русскую литературу. Подобрал примеры, в частности из «Мёртвых душ». А зал молчит. Старые физики смеются, а молодые, которых большинство, молчат. После встречи подходит ко мне один из этих слушателей и говорит: “Я слушал, Вы интересно рассказывали, не понял только одного: мне-то зачем всё это надо?” Я начал было говорить что-то о смысле культуры, об отличии человеческого сообщества от сообщества иных живых существ, он немножко вежливо послушал, поблагодарил меня и убежал.
— Юношеский максимализм, новый Базаров…
— Не знаю. Это уже гиперпрактицизм, а может быть, ориентированность вкуса. С Мстиславом Ростроповичем был случай. Он, гастролируя в глубинке, оказался в клубе, где не было рояля, даже пианино, и его заменили баяном. И вот во время своего выступления Ростропович заметил, что в первом ряду сидит человек с непроницаемым кисловатым лицом. Великий музыкант решил, что строгий ценитель недоволен его игрой, тогда, чтобы угодить этому требовательному слушателю, он отдал смычку всю душу, уж постарался... Бесполезно. Наконец, “тонкий ценитель” не выдержал и крикнул. И Ростропович спросил зрителя, в чём причина этого выкрика.
“Не мешай баян слушать!” — ответил тот.
Каждый ищет в искусстве своё, родное, любимое.
Кинорежиссёр Витаутас Желакявичус рассказал, как в американском посольстве после показа его знаменитого фильма «Никто не хотел умирать» к нему подошла с комплиментами жена посла, но завершила свои похвалы вопросом: “Я не поняла только одного: а где было золото?” Вот главная проблема: где было золото? Нет золота — нет истории! Это по-американски.
— Но как увлечь ребёнка, школьника литературой? Как ответить ему на вопрос, зачем это надо?
— Русская литература создала несколько произведений, знание даже одного из них, но, разумеется, глубокое, любовное, делает вас культурным человеком. Что это значит? Это значит, что, прочитав эти книги, вы знаете, как ведут себя люди во множестве жизненных ситуаций. Ваше внутреннее зрение обостряется, ваш разум оказывается насыщен уникальным жизненным опытом. Как разнообразны типы человеческого поведения, представленные в «Евгении Онегине»! То же и с «Горем от ума». Ещё «Ревизор» и «Мёртвые души». Эти четыре книги, все небольшие, надо читать в школе, многое учить наизусть.
— А Вы что читаете просто как читатель?
— Читаю и перечитываю Карамзина. В «Истории…» он выступает как нравственный писатель. Он не превращает историю в некую объективную научную дисциплину. Напишет, например, такое: поступок, не извиняемый дикостью тех времён, и ты понимаешь: это надо читать всем, надо, чтобы взгляды Карамзина на историю и человека знали все. А из «Писем русского путешественника» я узнал о нашей с Карамзиным общей любви к “сентиментальному” путешественнику Лоренсу Стерну. Я влюбился в его прозу с первых фраз «Тристрама Шенди» и вступил “в клуб” Лаврентия Стерна, как его называет Карамзин. Среди поклонников Стерна — Карамзин, Пушкин, Гоголь, Тургенев, Достоевский, Лев Толстой, Лесков, Салтыков-Щедрин… Очень разные люди.
— Но прекрасная компания!
— Да. Ещё из моего круга чтения, кроме хрестоматийных Пушкина и Гоголя, Александр Иванович Герцен. Человек с поразительным чутьём на правду, с умением слышать любую фальшь и в людях, и в жизненном устройстве. Собеседник на всю жизнь.
— Жаль, что он вылетел из школьной программы!
— А Лев Николаевич Толстой разве не вылетел при том количестве часов на литературу, которое теперь отведено? Он требовательно обращается к человеческой совести. Он отрицает государство; почему? — Бессовестное. Науку отрицает; почему? — Бессовестная. Отрицает искусство. Почему? — Нет ценза совести. Религия? — Нет ценза. Этот опыт дорог бесконечно и необходим всегда, доколе мы остаёмся людьми, а его включают в какой-то сиюминутный политический контекст, и начинается: зеркало он или не зеркало русской революции?! Ну, зеркало, но он и сегодня зеркало — современного российского бесстыдства. Лев Николаевич — наше испытание, и мы это испытание не выдерживаем. Я этой осенью в Ясной Поляне увидел документальный фильм, где собрано всё, что сохранилось из снятого о Толстом. И там есть его приезд в Москву, 1907 или 1908 год. Когда Спаситель входил в Иерусалим, за ним столько народу не шло. За этим шли. Понятно, почему он не утруждает себя аргументацией. Он не политотдел. За ним уже идут. Не толпа, а плоть народная, соединённая высокой духовностью.
— Вы, разумеется, назовёте и Чехова.
— Чтение Чехова даёт мне ощущение удивительной человеческой соразмерности и естественности. А вообще в ряду необходимых людей назову Пушкина, Герцена и Чехова. Я их считаю эталоном здоровья нации. Кто-то Чехова третировал, что он слишком нормален. Дай Бог сохранить эту нормальность: не впадать в партийность, в эстетизм, во все соблазны, которые тебя окружают. Это норма, а не та “нормальность”, что признак посредственности.
— А любовь к кино?
— В детстве кино для меня, как вообще для детей того времени, было волшебной страной Эльдорадо, действительно почти недосягаемой. Учился я плохо, и часто меня наказывали тем, что лишали кино. Обычно в воскресенье мама и мой старший брат Сергей, впоследствии главный инженер проекта защиты Ленинграда от наводнений, отправлялись на Невский в кино, а я оставался дома реветь. Правда, вернувшись, Сергей пересказывал мне фильмы. И когда я сейчас рассказываю ему то, что он рассказывал, он не помнит то, что он видел. А я помню то, что он мне рассказывал о виденном. Я не видел «Чапаева», я не видел знаменитый «Дилижанс» — «Путешествие будет опасным». И вот чтобы попасть на работу в этот храм, я пролез в игольное ушко театроведческого факультета.
— И кино стало делом Вашей жизни, писателем, прозаиком Вы себя не ощущали?
— У меня даже не было представления о том, что я пишу прозу. Какие-то совершенно, как мне казалось, дилетантские упражнения. Это было моим подпольем, из которого я ничего не выносил. Так что в литературу я шёл долго.
— Интервью с Вами пойдёт в номере, где есть статьи о петербургских наводнениях, о том, как они отражаются в литературе. Разумеется, не могу не спросить Вас и об этом феномене города на Неве, о плотине…
— Не плотина, а сооружения защиты Ленинграда от наводнений.
— Но в прессе главным был образ дамбы.
— В расчёте на простаков. Если сложный комплекс гидротехнических сооружений назвать дамбой, это будет понятно любому дураку. Скажи “дамба”, и все сразу поймут, что с ней мы все, весь город утонет, догадываетесь в чём.
А собака в этой истории была зарыта очень неглубоко.
В борьбе за место мэра Санкт-Ленинграда соревновались Собчак и Севенард, начальник Спецгидростроя, который вёл строительство защитных сооружений. Севенард — коммунист, Собчак — бывший коммунист. Ежу понятно, что у героя политических митингов не было никакого опыта хозяйственной деятельности и, значит, оснований встать во главе сложнейшего промышленного, экономического, энергетического, транспортного комплекса, каким является наш город. А у Севенарда такой опыт был. Он, гидростроитель, руководил так называемыми градообразующими предприятиями. Чем его можно было убить как соперника? Только дискредитировать стройку. И пошёл обвал, все горшки полетели в одну голову, истина “борцов с дамбой” вовсе не интересовала. Подключили даже каких-то адмиралов, которые несли ахинею о том, что при “дамбе” Ленинград перестанет быть морским городом. Какой морской город, если в город корабли плывут по вырытому сто лет назад Морскому каналу. Двести лет назад в Кронштадте на плоскодонные баржи с морских судов товары перегружали, чтобы доставить в “морской” город. Не знали этого адмиралы? Акватория, которую адмиралы спасали от “дамбы”, была несудоходна. Очень многие, ничего не понимая, боролись против сооружений. А Собчак повторял как заведённый: “Дамба погубит город” — и победил. Но во время своего мэрства этот вопрос Собчак вдруг быстро снял… И “дамба” в его речах стала тем, чем она и должна быть: системой сооружений защиты города от наводнений. Но строительство в годы “борьбы с дамбой” было остановлено, а останавливать стройку в море могут только дураки или преступники. Вначале стройка была разворована, частично приватизирована, что вообще нонсенс… Да ещё и противозаконно. Впрочем, в борьбе за кресло мэра все средства хороши. Как говорил мой любимый Стерн: когда на философский спор приходит трубач, он всегда уходит победителем. Вот и в споре о “дамбе” победили трубачи! Зато ущерб городу и бюджету нанесли побольше любого наводнения.
— И каков итог?
— Небольшие наводнения в городе происходят постоянно, но даже полутораметровое наводнение уже обходится в миллионы. А могут быть и катастрофические, это начиная с трёх метров! И если подумать только о том, что такое подвалы Эрмитажа или тоннели метро, станет ясно, что их цена выше, чем цена…
— …дамбы!
— Научились! ...системы защиты города от наводнений. Здесь надо понимать механизм наводнений.
— Ходят суждения, что наводнения можно предугадывать…
— Наводнения, прежде всего катастрофические, происходят при сложении многих неблагоприятных условий. Чем больше неблагоприятных условий, тем реже они могут сойтись. Но уж если сойдутся, мало не будет. Самое страшное наводнение было в 1777 году. Оно было в декабре, и притом ночью. Но вычислить наводнения нельзя. То, что два знаменитых наводнения произошли через сто лет, — чистейшей воды совпадение.
Говорят, что наводнения промывают Маркизову лужу. Невежды! Воду-то тащит в город из залива, не “чистые морские воды”, а грязные, часами раньше вышедшие из города. Кроме того, во время наводнений идёт жуткий смыв с берегов. Вся дрянь, которая есть на берегах, также идёт в акваторию…
— По-моему, это можно объяснить даже младшему школьнику.
— Но школьник не хочет стать мэром. Человек хочет стать мэром, а вы со своей скрипкой мешаете ему слушать баян.
Ладно, Собчак юрист, но вот и писатель, по образованию инженер, Даниил Александрович Гранин утверждал, что цена дамбы дороже золота, которым можно забить подвалы, обычно затопляемые в наводнение, а это грустно. Сооружение, о котором мы говорим, в советское время было равно цене одной атомной подводной лодки, меньше миллиарда. А лодок в ту пору строилось не по одной в пять лет, как нынче. Для советского бюджета стройка была недорогой, а вот нынче, с привлечением иностранных кредитов, с навыками в разворовке, “с откатами” — это уже другие деньги. Комплекс должен был войти в строй ещё в 1990 году, но из-за происков всех этих “борцов за спасение города” во главе с покойным Анатолием Собчаком строительство продолжается до сих пор.
— То есть оно всё же продолжается…
— Да, но думаю, раньше 2011 года завершено не будет.
— Как Вы полагаете, на чьей стороне в этой битве был бы автор «Медного Всадника»?
— Автор «Медного Всадника», как известно, хотел “в просвещении стать с веком наравне” — в просвещении, а не в манипулировании общественным сознанием. Вот и ответ, на чьей стороне он был бы в этой, с позволения сказать, битве.
Сергей Дмитренко