Мы


Запись 1-я.

Конспект:

ОБЪЯВЛЕНИЕ. МУДРЕЙШАЯ ИЗ ЛИНИЙ. ПОЭМА.


Я просто списываю - слово в слово - то, что сегодня напечатано вГосударственной Газете:

"Через 120 дней заканчивается постройка ИНТЕГРАЛА. Близок великий, исторический час, когда первый ИНТЕГРАЛ взовьется в мировое пространство. Тысячу лет тому назад ваши героические предки покорили власти ЕдиногоГосударства весь земной шар. Вам предстоит еще более славный подвиг:стеклянным, электрическим, огнедышащим ИНТЕГРАЛОМ проинтегрироватьбесконечное уравнение Вселенной. Вам предстоит благодетельному игу разумаподчинить неведомые существа, обитающие на иных планетах - быть может, ещев диком состоянии свободы. Если они не поймут, что мы несем им математическибезошибочное счастье, наш долг заставить их быть счастливыми. Но преждеоружия мы испытываем слово.

От имени Благодетеля объявляется всем нумерам Единого Государства:

Всякий, кто чувствует себя в силах, обязан составлять трактаты, поэмы, манифесты, оды или иные сочинения о красоте и величии Единого Государства.

Это будет первый груз, который понесет ИНТЕГРАЛ.

Да здравствует Единое Государство, да здравствуют нумера, даздравствует Благодетель!"

Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Да: проинтегрироватьграндиозное вселенское уравнение. Да: разогнуть дикую кривую, выпрямить еепо касательной - асимптоте - по прямой. Потому что линия ЕдиногоГосударства - это прямая. Великая, божественная, точная, мудрая прямая - мудрейшая из линий...

Я, Д-503, строитель [Интеграла], - я только один из математиковЕдиного Государства. Мое привычное к цифрам перо не в силах создать музыкиассонансов и рифм. Я лишь попытаюсь записать то, что вижу, что думаю - точнее, что мы думаем (именно так: мы, и пусть это "МЫ" будет заглавием моихзаписей). Но ведь это будет производная от нашей жизни, от математическисовершенной жизни Единого Государства, а если так, то разве это не будетсамо по себе, помимо моей воли, поэмой? Будет - верю и знаю.

Я пишу это и чувствую: у меня горят щеки. Вероятно, это похоже на то, что испытывает женщина, когда впервые услышит в себе пульс нового, ещекрошечного, слепого человечка. Это я и одновременно не я. И долгие месяцынадо будет питать его своим соком, своей кровью, а потом - с болью оторватьего от себя и положить к ногам Единого Государства.

Но я готов, так же, как каждый, или почти каждый, из нас. Я готов.

Запись 2-я.

Конспект:

БАЛЕТ, КВАДРАТНАЯ ГАРМОНИЯ. ИКС.


Весна. Из-за Зеленой Стены, с диких невидимых равнин, ветер несетжелтую медовую пыль каких-то цветов. От этой сладкой пыли сохнут губы - ежеминутно проводишь по ним языком - и, должно быть, сладкие губы у всехвстречных женщин (и мужчин тоже, конечно). Это несколько мешает логическимыслить.

Но зато небо! Синее, не испорченное ни единым облаком (до чего былидики вкусы у древних, если их поэтов могли вдохновлять эти нелепые, безалаберные, глупотолкущиеся кучи пара). Я люблю - уверен, не ошибусь, если скажу: мы любим только такое вот, стерильное, безукоризненное небо. Втакие дни весь мир отлит из того же самого незыблемого, вечного стекла, каки Зеленая Стена, как и все наши постройки. В такие дни видишь самую синююглубь вещей, какие-то неведомые дотоле, изумительные их уравнения - видишьв чем-нибудь таком самом привычном, ежедневном.

Ну, вот хоть бы это. Нынче утром был я на эллинге, где строится[Интеграл], и вдруг увидел станки: с закрытыми глазами, самозабвенно, кружились шары регуляторов; мотыли, сверкая, сгибались вправо и влево; гордопокачивал плечами балансир; в такт неслышной музыке приседало долотодолбежного станка. Я вдруг увидел всю красоту этого грандиозного машинногобалета, залитого легким голубым солнцем.

И дальше сам с собою: почему красиво? Почему танец красив? Ответ:потому что это [несвободное] движение, потому что весь глубокий смысл танцаименно в абсолютной, эстетической подчиненности, идеальной несвободе. И есливерно, что наши предки отдавались танцу в самые вдохновенные моменты своейжизни (религиозные мистерии, военные парады), то это значит только одно:инстинкт несвободы издревле органически присущ человеку, и мы, в теперешнейнашей жизни - только сознательно...

Кончить придется после: щелкнул нумератор. Я подымаю глаза: О-90,конечно. И через полминуты она сама будет здесь: за мной на прогулку.

Милая О! - мне всегда это казалось - что она похожа на свое имя:сантиметров на 10 ниже Материнской Нормы - и оттого вся кругло обточенная, и розовое О - рот - раскрыт навстречу каждому моему слову. И еще: круглая, пухлая складочка на запястье руки - такие бывают у детей.

Когда она вошла, еще вовсю во мне гудел логический маховик, и я поинерции заговорил о только что установленной мною формуле, куда входили и мывсе, и машины, и танец.

- Чудесно. Не правда ли? - спросил я.

- Да, чудесно. Весна, - розово улыбнулась мне О-90.

Ну вот, не угодно ли: весна... Она - о весне. Женщины... Я замолчал.

Внизу. Проспект полон: в такую погоду послеобеденный личный час мыобычно тратим на дополнительную прогулку. Как всегда. Музыкальный Заводвсеми своими трубами пел Марш Единого Государства. Мерными рядами, почетыре, восторженно отбивая такт, шли нумера - сотни, тысячи нумеров, вголубоватых юнифах (1), с золотыми бляхами на груди - государственныйнумер каждого и каждой. И я - мы, четверо, - одна из бесчисленных волн вэтом могучем потоке. Слева от меня О-90 (если бы это писал один из моихволосатых предков лет тысячу назад, он, вероятно, назвал бы ее этим смешнымсловом "моя"); справа - два каких-то незнакомых нумера, женский и мужской.

1. Вероятно, от древнего "Uniforme".

Блаженно-синее небо, крошечные детские солнца в каждой из блях, неомраченные безумием мыслей лица... Лучи - понимаете: все из какой-тоединой, лучистой, улыбающейся материи. А медные такты: "Тра-та-та-там. Тра-та-та-там", эти сверкающие на солнце медные ступени, и с каждой ступенью - вы поднимаетесь все выше, в головокружительную синеву...

И вот, так же, как это было утром, на эллинге, я опять увидел, будтотолько вот сейчас первый раз в жизни, увидел все: непреложные прямые улицы, брызжущее лучами стекло мостовых, божественные параллелепипеды прозрачныхжилищ, квадратную гармонию серо-голубых шеренг. И так: будто не целыепоколения, а я - именно я - победил старого Бога и старую жизнь, именно ясоздал все это, и я как башня, я боюсь двинуть локтем, чтобы не посыпалисьосколки стен, куполов, машин...

А затем мгновение - прыжок через века, с + на - . Мне вспомнилась(очевидно, ассоциация по контрасту) - мне вдруг вспомнилась картина вмузее: их, тогдашний, двадцатых веков проспект, оглушительно пестрая, путаная толчея людей, колес, животных, афиш, деревьев, красок, птиц... Иведь, говорят, это на самом деле было - это могло быть. Мне показалось этотак неправдоподобно, так нелепо, что я не выдержал и расхохотался вдруг.

И тотчас же эхо - смех - справа. Обернулся: в глаза мне - белые - необычайно белые и острые зубы, незнакомое женское лицо.

- Простите, - сказала она, - но вы так вдохновенно все озирали, какнекий мифический бог в седьмой день творения. Мне кажется, вы уверены, что именя сотворили вы, а не кто иной. Мне очень лестно...

Все это без улыбки, я бы даже сказал, с некоторой почтительностью(может быть, ей известно, что я - строитель [Интеграла]). Но не знаю - вглазах или бровях - какой-то странный раздражающий икс, и я никак не могуего поймать, дать ему цифровое выражение.

Я почему-то смутился и, слегка путаясь, стал логически мотивироватьсвой смех. Совершенно ясно, что этот контраст, эта непроходимая пропастьмежду сегодняшним и тогдашним...

- Но почему же непроходимая? (Какие белые зубы!) Через пропасть можноперекинуть мостик. Вы только представьте себе: барабан, батальоны, шеренги - ведь это тоже было - и следовательно...

- Ну да: ясно! - крикнула (это было поразительное пересечение мыслей:она - почти моими же словами - то, что я записывал перед прогулкой). - Понимаете: даже мысли. Это потому, что никто не "один", но "один из". Мы такодинаковы...

Она:

- Вы уверены?

Я увидел острым углом вздернутые к вискам брови - как острые рожкиикса, опять почему-то сбился; взглянул направо, налево - и...

Направо от меня - она, тонкая, резкая, упрямо-гибкая, как хлыст, I-330(вижу теперь ее нумер); налево - О, совсем другая, вся из окружностей, сдетской складочкой на руке, и с краю нашей четверки - неизвестный мнемужской нумер - какой-то дважды изогнутый вроде буквы S. Мы все былиразные...

Эта, справа, I-330, перехватила, по-видимому, мой растерянный взгляд - и со вздохом:

- Да... Увы!

В сущности, это "увы" было совершенно уместно. Но опять что-то такое налице у ней или в голосе...

Я с необычайной для меня резкостью сказал:

- Ничего не увы. Наука растет, и ясно - если не сейчас, так черезпятьдесят, сто лет...

- Даже носы у всех...

- Да, носы, - я уже почти кричал. - Раз есть - все равно какоеоснование для зависти... Раз у меня нос пуговицей, а у другого...

- Ну, нос-то у вас, пожалуй, даже и "классический", как в старинуговорили. А вот руки... Нет, покажите-ка, покажите-ка руки!

Терпеть не могу, когда смотрят на мои руки: все в волосах, лохматые - какой-то нелепый атавизм. Я протянул руку и - по возможности постороннимголосом - сказал:

- Обезьяньи.

Она взглянула на руки, потом на лицо:

- Да это прелюбопытный аккорд. - Она прикидывала меня глазами, как навесах, мелькнули опять рожки в углах бровей.

- Он записан на меня, - радостно-розово открыла рот О-90.

Уж лучше бы молчала - это было совершенно ни к чему. Вообще эта милаяО... как бы сказать... у ней неправильно рассчитана скорость языка, секундная скорость языка должна быть всегда немного меньше секунднойскорости мысли, а уже никак не наоборот.

В конце проспекта, на аккумуляторной башне, колокол гулко бил 17.Личный час кончился. I-330 уходила вместе с тем S-образным мужским нумером. У него такое внушающее почтение и, теперь вижу, как будто даже знакомоелицо. Где-нибудь встречал его - сейчас не вспомню.

На прощание I - все так же иксово - усмехнулась мне.

- Загляните послезавтра в аудиториум сто двенадцать.

Я пожал плечами:

- Если у меня будет наряд именно на тот аудиториум, какой выназвали...

Она с какой-то непонятной уверенностью:

- Будет.

На меня эта женщина действовала так же неприятно, как случайнозатесавшийся в уравнение неразложимый иррациональный член. И я был радостаться хоть ненадолго вдвоем с милой О.

Об руку с ней мы прошли четыре линии проспектов. На углу ей былонаправо, мне - налево.

- Я бы так хотела сегодня прийти к вам, опустить шторы. Именносегодня, сейчас... - робко подняла на меня О круглые, сине-хрустальныеглаза.

Смешная. Ну что я мог ей сказать? Она была у меня только вчера и нехуже меня знает, что наш ближайший сексуальный день послезавтра. Это простовсе то же самое ее "опережение мысли" - как бывает (иногда вредное)опережение подачи искры в двигателе.

При расставании я два... нет, буду точен, три раза поцеловал чудесные, синие, не испорченные ни одним облачком, глаза.

Запись 3-я.

Конспект:

ПИДЖАК. СТЕНА. СКРИЖАЛЬ.


Просмотрел все написанное вчера - и вижу: я писал недостаточно ясно. То есть все это совершенно ясно для любого из нас. Но как знать: быть может, вы, неведомые, кому Интеграл принесет мои записки, может быть, вы великуюкнигу цивилизации дочитали лишь до той страницы, что и наши предки лет 900назад. Быть может, вы не знаете даже таких азов, как Часовая Скрижаль, Личные Часы, Материнская Норма, Зеленая Стена, Благодетель. Мне смешно и вто же время очень трудно говорить обо всем этом. Это все равно как если быписателю какого-нибудь, скажем, 20-го века в своем романе пришлосьобъяснять, что такое "пиджак", "квартира", "жена". А впрочем, если его романпереведен для дикарей, разве мыслимо обойтись без примечаний насчет"пиджака"?

Я уверен, дикарь глядел на "пиджак" и думал: "Ну к чему это? Толькообуза". Мне кажется, точь-в-точь так же будете глядеть и вы, когда я скажувам, что никто из нас со времен Двухсотлетней Войны не был за ЗеленойСтеною.

Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведьясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода откочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболееоседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша).Если люди метались по земле из конца в конец, так это только во временадоисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?

Я допускаю: привычка к этой оседлости получилась не без труда и несразу. Когда во время Двухсотлетней Войны все дороги разрушились и зарослитравой - первое время, должно быть, казалось очень неудобно жить в городах, отрезанных один от другого зелеными дебрями. Но что же из этого? После тогокак у человека отвалился хвост, он, вероятно, тоже не сразу научился сгонятьмух без помощи хвоста. Он первое время, несомненно, тосковал без хвоста. Нотеперь - можете вы себе вообразить, что у вас хвост? Или: можете вы себявообразить на улице голым, без "пиджака" (возможно, что вы еще разгуливаетев "пиджаках"). Вот так же и тут: я не могу себе представить город, не одетыйЗеленой Стеною, не могу представить жизнь, не облеченную в цифровые ризыСкрижали.

Скрижаль... Вот сейчас со стены у меня в комнате сурово и нежно в глазамне глядят ее пурпурные на золотом поле цифры. Невольно вспоминается то, чтоу древних называлось "иконой", и мне хочется слагать стихи или молитвы (чтоодно и то же). Ах, зачем я не поэт, чтобы достойно воспеть тебя, о Скрижаль, о сердце и пульс Единого Государства.

Все мы (а может быть, и вы) еще детьми, в школе, читали этот величайшийиз дошедших до нас памятников древней литературы - "Расписание железныхдорог". Но поставьте даже его рядом со Скрижалью - и вы увидите рядомграфит и алмаз: в обоих одно и то же - C, углерод, - но как вечен, прозрачен, как сияет алмаз. У кого не захватывает духа, когда вы с грохотоммчитесь по страницам "Расписания". Но Часовая Скрижаль каждого из нас наявупревращает в стального шестиколесного героя великой поэмы. Каждое утро, сшестиколесной точностью, в один и тот же час и в одну и ту же минуту мы, миллионы, встаем как один. В один и тот же час единомиллионно начинаемработу - единомиллионно кончаем. И, сливаясь в единое, миллионорукое тело, в одну и ту же, назначенную Скрижалью, секунду, мы подносим ложки ко рту и водну и ту же секунду выходим на прогулку и идем в аудиториум, в залТэйлоровских экзерсисов, отходим ко сну...

Буду вполне откровенен: абсолютно точного решения задачи счастья нетеще и у нас: два раза в день - от 16 до 17 и от 21 до 22 единый мощныйорганизм рассыпается на отдельные клетки: это установленные Скрижалью ЛичныеЧасы. В эти часы вы увидите: в комнате у одних целомудренно спущены шторы, другие мерно по медным ступеням Марша проходят проспектом, третьи - как ясейчас - за письменным столом. Но я твердо верю - пусть назовут меняидеалистом и фантазером - я верю: раньше или позже, но когда-нибудь и дляэтих часов мы найдем место в общей формуле, когда-нибудь все 86400 секундвойдут в Часовую Скрижаль.

Много невероятного мне приходилось читать и слышать о тех временах, когда люди жили еще в свободном, т. е. неорганизованном, диком состоянии. Носамым невероятным мне всегда казалось именно это: как тогдашняя - пустьдаже зачаточная - государственная власть могла допустить, что люди жили безвсякого подобия нашей Скрижали, без обязательных прогулок, без точногоурегулирования сроков еды, вставали и ложились спать когда им взбредет вголову; некоторые историки говорят даже, будто в те времена на улицах всюночь горели огни, всю ночь по улицам ходили и ездили.

Вот этого я никак не могу осмыслить. Ведь как бы ни был ограничен ихразум, но все-таки должны же они были понимать, что такая жизнь была самымнастоящим поголовным убийством - только медленным, изо дня в день. Государство (гуманность) запрещало убить насмерть одного и не запрещалоубивать миллионы наполовину. Убить одного, т. е. уменьшить суммучеловеческих жизней на 50 лет, - это преступно, а уменьшить суммучеловеческих жизней на 50 миллионов лет - это не преступно. Ну, разве несмешно? У нас эту математически-моральную задачу в полминуты решит любойдесятилетний нумер; у них не могли - все их Канты вместе (потому, что ниодин из Кантов не догадался построить систему научной этики, т. е. основанной на вычитании, сложении, делении, умножении).

А это разве не абсурд, что государство (оно смело называть себягосударством!) могло оставить без всякого контроля сексуальную жизнь. Кто, когда и сколько хотел... Совершенно ненаучно, как звери. И как звери, вслепую, рожали детей. Не смешно ли: знать садоводство, куроводство, рыбоводство (у нас есть точные данные, что они знали все это) и не суметьдойти до последней ступени этой логической лестницы: детоводства. Недодуматься до наших Материнской и Отцовской Норм.

Так смешно, так неправдоподобно, что вот я написал и боюсь: а вдруг вы, неведомые читатели, сочтете меня за злого шутника. Вдруг подумаете, что япросто хочу поиздеваться над вами и с серьезным видом рассказываюсовершеннейшую чушь.

Но первое: я не способен на шутки - во всякую шутку неявной функциейвходит ложь; и второе: Единая Государственная Наука утверждает, что жизньдревних была именно такова, а Единая Государственная Наука ошибаться неможет. Да и откуда тогда было бы взяться государственной логике, когда людижили в состоянии свободы, т. е. зверей, обезьян, стада. Чего можно требоватьот них, если даже и в наше время откуда-то со дна, из мохнатых глубин, - еще изредка слышно дикое, обезьянье эхо.

К счастью, только изредка. К счастью, это только мелкие аварии деталей:их легко ремонтировать, не останавливая вечного, великого хода всей Машины. И для того, чтобы выкинуть вон погнувшийся болт, у нас есть искусная, тяжкаярука Благодетеля, у нас есть опытный глаз Хранителей...

Да, кстати, теперь вспомнил: этот вчерашний, дважды изогнутый, как S,- кажется, мне случалось видать его выходящим из Бюро Хранителей. Теперьпонимаю, отчего у меня было это инстинктивное чувство почтения к нему икакая-то неловкость, когда эта странная I при нем... Должен сознаться, чтоэта I...

Звонят спать: 22.30. До завтра.

Запись 4-я,

Конспект:

ДИКАРЬ С БАРОМЕТРОМ. ЭПИЛЕПСИЯ. ЕСЛИ БЫ.


До сих пор мне все в жизни было ясно (недаром же у меня, кажется, некоторое пристрастие к этому самому слову "ясно"). А сегодня... Не понимаю.

Первое: я действительно получил наряд быть именно в аудиториуме 112,как она мне и говорила.

Хотя вероятность была - 1.500/10.000.000=3/20.000 (1.500 - это числоаудиториумов, 10.000.000 - нумеров). А второе... Впрочем, лучше по порядку.

Аудиториум. Огромный, насквозь просолнечный полушар из стеклянныхмассивов. Циркулярные ряды благородно шарообразных, гладко остриженныхголов. С легким замиранием сердца я огляделся кругом. Думаю, я искал: неблеснет ли где над голубыми волнами юниф розовый серп - милые губы О. Вотчьи-то необычайно белые и острые зубы, похожие... нет, не то. Нынче вечером, в 21, О придет ко мне - желание увидеть ее здесь было совершенноестественно.

Вот - звонок. Мы встали, спели Гимн Единого Государства - и наэстраде сверкающий золотым громкоговорителем и остроумием фонолектор.

- "Уважаемые нумера! Недавно археологи откопали одну книгу двадцатоговека. В ней иронический автор рассказывает о дикаре и о барометре. Дикарьзаметил: всякий раз, как барометр останавливался на "дожде", действительношел дождь. И так как дикарю захотелось дождя, то он повыковырял ровностолько ртути, чтобы уровень стал на "дождь" (на экране - дикарь в перьях, выколупывающий ртуть: смех). Вы смеетесь: но не кажется ли вам, что смехагораздо более достоин европеец той эпохи. Так же, как дикарь, европеец хотел"дождя" - дождя с прописной буквы, дождя алгебраического. Но он стоял передбарометром мокрой курицей. У дикаря по крайней мере было больше смелости иэнергии и - пусть дикой - логики: он сумел установить, что есть связьмежду следствием и причиной. Выковыряв ртуть, он сумел сделать первый шаг натом великом пути, по которому..."

Тут (повторяю: я пишу, ничего не утаивая) - тут я на некоторое времястал как бы непромокаемым для живительных потоков, лившихся изгромкоговорителей. Мне вдруг показалось, что я пришел сюда напрасно (почему"напрасно" и как я мог не прийти, раз был дан наряд?); мне показалось - всепустое, одна скорлупа. И я с трудом включил внимание только тогда, когдафонолектор перешел уже к основной теме: к нашей музыке, к математическойкомпозиции (математик - причина, музыка - следствие), к описанию недавноизобретенного музыкометра.

- "...Просто вращая вот эту ручку, любой из вас производит до трехсонат в час. А с каким трудом давалось это вашим предкам. Они могли творитьтолько доведя себя до припадков "вдохновения" - неизвестная формаэпилепсии. И вот вам забавнейшая иллюстрация того, что у них получалось, - музыка Скрябина - двадцатый век. Этот черный ящик (на эстраде раздвинулизанавес и там - их древнейший инструмент) - этот ящик они называли"рояльным" или "королевским", что лишний раз доказывает, насколько вся ихмузыка..."

И дальше - я опять не помню, очень возможно потому, что... Ну, даскажу прямо: потому что к "рояльному" ящику подошла она - I-330. Вероятно, я был просто поражен этим ее неожиданным появлением на эстраде.

Она была в фантастическом костюме древней эпохи: плотно облегающеечерное платье, остро подчеркнуто белое открытых плечей и груди, и этатеплая, колыхающаяся от дыхания тень между... и ослепительные, почти злыезубы...

Улыбка - укус, сюда - вниз. Села, заиграла. Дикое, судорожное, пестрое, как вся тогдашняя их жизнь, - ни тени разумной механичности. Иконечно, они, кругом меня, правы: все смеются. Только немногие... но почемуже и я - я?

Да, эпилепсия - душевная болезнь - боль... Медленная, сладкая боль - укус - и чтобы еще глубже, еще больнее. И вот, медленно - солнце. Не наше, не это голубовато-хрустальное и равномерное сквозь стеклянные кирпичи - нет: дикое, несущееся, попаляющее солнце - долой все с себя - все в мелкиеклочья.

Сидевший рядом со мной покосился влево - на меня - и хихикнул. Почему-то очень отчетливо запомнилось: я увидел - на губах у него выскочилмикроскопический слюнный пузырек и лопнул. Этот пузырек отрезвил меня. Я - снова я.

Как и все, я слышал только нелепую, суетливую трескотню струн. Ясмеялся. Стало легко и просто. Талантливый фонолектор слишком живо изобразилнам эту дикую эпоху - вот и все.

С каким наслаждением я слушал затем нашу теперешнюю музыку. (Онапродемонстрирована была в конце для контраста.) Хрустальные хроматическиеступени сходящихся и расходящихся бесконечных рядов - и суммирующие аккордыформул Тэйлора, Маклорена; целотонные, квадратногрузные ходы Пифагоровыхштанов; грустные мелодии затухающе-колебательного движения; переменяющиесяфраунгоферовыми линиями пауз яркие такты - спектральный анализ планет...Какое величие! Какая незыблемая закономерность! И как жалка своевольная, ничем - кроме диких фантазий - не ограниченная музыка древних...

Как обычно, стройными рядами, по четыре, через широкие двери всевыходили из аудиториума. Мимо мелькнула знакомая двоякоизогнутая фигура; япочтительно поклонился.

Через час должна прийти милая О. Я чувствовал себя приятно и полезновзволнованным. Дома - скорей в контору, сунул дежурному свой розовый билети получил удостоверение на право штор. Это право у нас только длясексуальных дней. А так среди своих прозрачных, как бы сотканных изсверкающего воздуха, стен - мы живем всегда на виду, вечно омываемыесветом. Нам нечего скрывать друг от друга. К тому же это облегчает тяжкий ивысокий труд Хранителей. Иначе мало ли бы что могло быть. Возможно, чтоименно странные, непрозрачные обиталища древних породили эту их жалкуюклеточную психологию. "Мой (sic!) дом - моя крепость" - ведь нужно же былододуматься!

В 21 я опустил шторы - и в ту же минуту вошла немного запыхавшаяся О. Протянула мне свой розовый ротик - и розовый билетик. Я оторвал талон и немог оторваться от розового рта до самого последнего момента - 22.15.

Потом показал ей свои "записи" и говорил - кажется, очень хорошо - окрасоте квадрата, куба, прямой. Она так очаровательно-розово слушала - ивдруг из синих глаз слеза, другая, третья - прямо на раскрытую страницу(стр. 7-я). Чернила расплылись. Ну вот, придется переписывать.

- Милый Д, если бы только вы, если бы...

Ну что "если бы"? Что "если бы"? Опять ее старая песня: ребенок. Или, может быть, что-нибудь новое - относительно... относительно той? Хотя ужтут как будто... Нет, это было бы слишком нелепо.

Запись 5-я.

Конспект:

КВАДРАТ. ВЛАДЫКИ МИРА. ПРИЯТНО-ПОЛЕЗНАЯ ФУНКЦИЯ.


Опять не то. Опять с вами, неведомый мой читатель, я говорю так, какбудто вы... Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, - ну давсе его знают. А между тем вы - на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии - кто вас знает, где вы и кто.

Вот что: представьте себе - квадрат, живой, прекрасный квадрат. И емунадо рассказать о себе, о своей жизни. Понимаете, квадрату меньше всегопришло бы в голову говорить о том, что у него все четыре угла равны: онэтого уже просто не видит - настолько это для него привычно, ежедневно. Воти я все время в этом квадратном положении. Ну, хоть бы розовые талоны и всес ними связанное: для меня это - равенство четырех углов, но для вас это, может быть, почище, чем бином Ньютона.

Так вот. Какой-то из древних мудрецов, разумеется, случайно, сказалумную вещь: "Любовь и голод владеют миром". Ergo: чтобы овладеть миром - человек должен овладеть владыками мира. Наши предки дорогой ценой покорили, наконец, Голод: я говорю о Великой Двухсотлетней Войне - о войне междугородом и деревней. Вероятно, из религиозных предрассудков дикие христианеупрямо держались за свой "хлеб" (2). Но в 35-м году - до основания ЕдиногоГосударства - была изобретена наша теперешняя, нефтяная пища. Правда, выжило только 0,2 населения земного шара. Но зато, очищенное от тысячелетнейгрязи, каким сияющим стало лицо земли. И зато эти ноль целых и две десятыхвкусили блаженство в чертогах Единого Государства.

2. Это слово у нас сохранилось только в виде поэтической метафоры:химический состав этого вещества нам неизвестен.

Но не ясно ли: блаженство и зависть - это числитель и знаменательдроби, именуемой счастьем. И какой был бы смысл во всех бесчисленных жертвахДвухсотлетней Войны, если бы в нашей жизни все-таки еще оставался повод длязависти. А он оставался, потому что оставались носы "пуговицей" и носы"классические" (наш тогдашний разговор на прогулке), потому что любви однихдобивались многие, других - никто.

Естественно, что, подчинив себе Голод (алгебраический=сумме внешнихблаг), Единое Государство повело наступление против другого владыки мира - против Любви. Наконец и эта стихия была тоже побеждена, т. е. организована, математизирована, и около 300 лет назад был провозглашен наш исторический"Lex sexualis": "всякий из нумеров имеет право - как на сексуальный продукт - на любой нумер".

Ну, дальше там уж техника. Вас тщательно исследуют в лабораторияхСексуального Бюро, точно определяют содержание половых гормонов в крови - ивырабатывают для вас соответственный Табель сексуальных дней. Затем выделаете заявление, что в свои дни желаете пользоваться нумером таким-то (илитаким-то), и получаете надлежащую талонную книжечку (розовую). Вот и все.

Ясно: поводов для зависти нет уже никаких, знаменатель дроби счастьяприведен к нулю - дробь превращается в великолепную бесконечность. И тосамое, что для древних было источником бесчисленных глупейших трагедий, унас приведено к гармонической, приятно-полезной функции организма так же, как сон, физический труд, прием пищи, дефекация и прочее. Отсюда вы видите, как великая сила логики очищает все, чего бы она ни коснулась. О, если бы ивы, неведомые, познали эту божественную силу, если бы и вы научились идти заней до конца.

...Странно, я писал сегодня о высочайших вершинах в человеческойистории, я все время дышал чистейшим горным воздухом мысли, а внутри как-тооблачно, паутинно и крестом - какой-то четырехлапый икс. Или это мои лапы, и все оттого, что они были долго у меня перед глазами - мои лохматые лапы. Я не люблю говорить о них - и не люблю их: это след дикой эпохи. Неужели вомне действительно - -

Хотел зачеркнуть все это - потому что это выходит из пределовконспекта. Но потом решил: не зачеркну. Пусть мои записи, как тончайшийсейсмограф, дадут кривую даже самых незначительных мозговых колебаний: ведьиногда именно такие колебания служат предвестником - -

А вот уже абсурд, это уж действительно следовало бы зачеркнуть: намивведены в русло все стихии - никаких катастроф не может быть.

И мне теперь совершенно ясно: странное чувство внутри - все от того жесамого моего квадратного положения, о каком я говорил вначале. И не во мнеикс (этого не может быть) - просто я боюсь, что какой-нибудь икс останетсяв вас, неведомые мои читатели. Но я верю - вы не будете слишком строгосудить меня. Я верю - вы поймете, что мне так трудно писать, как никогда ниодному автору на протяжении всей человеческой истории: одни писали длясовременников, другие - для потомков, но никто никогда не писал для предковили существ, подобных их диким, отдаленным предкам...

Запись 6-я.

Конспект:

СЛУЧАЙ. ПРОКЛЯТОЕ "ЯСНО". 24 ЧАСА.


Повторяю: я вменил себе в обязанность писать, ничего не утаивая. Поэтому, как ни грустно, должен отметить здесь, что, очевидно, даже у наспроцесс отвердения, кристаллизации жизни еще не закончился, до идеала ещенесколько ступеней. Идеал (это ясно) там, где уже ничего не случается, а унас... Вот не угодно ли: в Государственной Газете сегодня читаю, что наплощади Куба через два дня состоится праздник Правосудия. Стало быть, опятькакой-то из нумеров нарушил ход великой Государственной Машины, опятьслучилось что-то непредвиденное, непредвычислимое.

И, кроме того, нечто случилось со мной. Правда, это было в течениеЛичного Часа, т. е. в течение времени, специально отведенного длянепредвиденных обстоятельств, но все же...

Около 16 (точнее, без десяти 16) я был дома. Вдруг - телефон.

- Д-503? - женский голос.

- Да.

- Свободны?

- Да.

- Это я, I-330. Я сейчас залечу за вами, и мы отправимся в ДревнийДом. Согласны?

I-330... Эта I меня раздражает, отталкивает - почти пугает. Но именнопотому-то я и сказал: да.

Через 5 минут мы были уже на аэро. Синяя майская майолика неба и легкоесолнце на своем золотом аэро жужжит следом за нами, не обгоняя и неотставая. Но там, впереди, белеет бельмом облако, нелепое, пухлое, как щекистаринного "купидона", и это как-то мешает. Переднее окошко поднято, ветер, сохнут губы, поневоле их все время облизываешь и все время думаешь о губах.

Вот уже видны издали мутно-зеленые пятна - там, за Стеною. Затемлегкое, невольное замирание сердца - вниз, вниз, вниз, как с крутой горы,- и мы у Древнего Дома.

Все это странное, хрупкое, слепое сооружение одето кругом в стекляннуюскорлупу: иначе оно, конечно, давно бы уже рухнуло. У стеклянной двери - старуха, вся сморщенная и особенно рот: одни складки, сборки, губы уже ушливнутрь, рот как-то зарос - и было совсем невероятно, чтобы она заговорила. И все же заговорила.

- Ну что, милые, домик мой пришли поглядеть? - И морщины засияли (т. е., вероятно, сложились лучеобразно, что и создало впечатление "засияли") .

- Да, бабушка, опять захотелось, - сказала ей I.

Морщинки сияли:

- Солнце-то, а? Ну что, что? Ах, проказница, ах, проказница! Зна-ю, знаю! Ну, ладно: одни идите, я уж лучше тут, на солнце...

Гм... Вероятно, моя спутница - тут частый гость. Мне хочется что-то ссебя стряхнуть - мешает: вероятно, все тот же неотвязный зрительный образ:облако на гладкой синей майолике.

Когда поднимались по широкой, темной лестнице, I сказала:

- Люблю я ее - старуху эту.

- За что?

- А не знаю. Может быть - за ее рот. А может быть - ни за что. Просто так.

Я пожал плечами. Она продолжала, улыбаясь чуть-чуть, а может быть, дажесовсем не улыбаясь:

- Я чувствую себя очень виноватой. Ясно, что должна быть не"просто-так-любовь", а "потому-что-любовь". Все стихии должны быть...

- Ясно... - начал я, тотчас же поймал себя на этом слове и украдкойзаглянул на I: заметила или нет?

Она смотрела куда-то вниз; глаза были опущены - как шторы.

Вспомнилось: вечером, около 22, проходишь по проспекту, и среди яркоосвещенных, прозрачных клеток - темные, с опущенными шторами, и там, зашторами - == Что у ней там, за шторами? Зачем она сегодня позвонила, изачем все это?

Я открыл тяжелую, скрипучую, непрозрачную дверь - и мы в мрачном, беспорядочном помещении (это называлось у них "квартира"). Тот самый, странный, "королевский" музыкальный инструмент - и дикая, неорганизованная, сумасшедшая, как тогдашняя музыка, пестрота красок и форм. Белая плоскостьвверху; темно-синие стены; красные, зеленые, оранжевые переплеты древнихкниг; желтая бронза - канделябры, статуя Будды; исковерканные эпилепсией, не укладывающиеся ни в какие уравнения линии мебели.

Я с трудом выносил этот хаос. Но у моей спутницы был, по-видимому, более крепкий организм.

- Это - самая моя любимая... - и вдруг будто спохватилась - укус-улыбка, белые острые зубы. - Точнее: самая нелепая из всех их"квартир".

- Или еще точнее: государств, - поправил я. - Тысячимикроскопических, вечно воюющих государств, беспощадных, как...

- Ну да, ясно... - по-видимому, очень серьезно сказала I.

Мы прошли через комнату, где стояли маленькие, детские кровати (дети вту эпоху были тоже частной собственностью). И снова комнаты, мерцаниезеркал, угрюмые шкафы, нестерпимо пестрые диваны, громадный "камин",большая, красного дерева кровать. Наше теперешнее - прекрасное, прозрачное, вечное - стекло было только в виде жалких, хрупких квадратиков-окон.

- И подумать: здесь "просто-так-любили", горели, мучились... (опятьопущенная штора глаз). - Какая нелепая, нерасчетливая трата человеческойэнергии. не правда ли?

Она говорила как-то из меня, говорила мои мысли. Но в улыбке у ней былвсе время этот раздражающий икс. Там, за шторами, в ней происходило что-тотакое - не знаю что, что выводило меня из терпения, мне хотелось спорить сней, кричать на нее (именно так), но приходилось соглашаться - несогласиться было нельзя.

Вот остановились перед зеркалом. В этот момент я видел только ее глаза. Мне пришла идея: ведь человек устроен так же дико, как эти вот нелепые"квартиры", - человеческие головы непрозрачны, и только крошечные окнавнутри: глаза. Она как будто угадала - обернулась. "Ну, вот мои глаза. Ну?"(Это, конечно, молча.)

Передо мною два жутко-темных окна, и внутри такая неведомая, чужаяжизнь. Я видел только огонь - пылает там какой-то свой "камин" - икакие-то фигуры, похожие...

Это, конечно, было естественно: я увидел там отраженным себя. Но былонеестественно и непохоже на меня (очевидно, это было удручающее действиеобстановки) - я определенно почувствовал себя пойманным, посаженным в этудикую клетку, почувствовал себя захваченным в дикий вихрь древней жизни.

- Знаете что, - сказала I, - выйдите на минуту в соседнюю комнату.- Голос ее был слышен оттуда, изнутри, из-за темных окон-глаз, где пылалкамин.

Я вышел, сел. С полочки на стене прямо в лицо мне чуть приметноулыбалась курносая асимметрическая физиономия какого-то из древних поэтов(кажется, Пушкина). Отчего я сижу вот - и покорно выношу эту улыбку, изачем все это: зачем я здесь, отчего это нелепое состояние? Этараздражающая, отталкивающая женщина, странная игра...

Там стукнула дверь шкафа, шуршал шелк, я с трудом удерживался, чтобы непойти туда, и - == точно не помню: вероятно, хотелось наговорить ей оченьрезких вещей.

Но она уже вышла. Была в коротком, старинном ярко-желтом платье, чернойшляпе, черных чулках. Платье легкого шелка - мне было ясно видно: чулкиочень длинные, гораздо выше колен, и открытая шея, тень между...

- Послушайте, вы, ясно, хотите оригинальничать, но неужели вы...

- Ясно, - перебила I, - быть оригинальным - это значит как-товыделиться среди других. Следовательно, быть оригинальным - это нарушитьравенство... И то, что на идиотском языке древних называлось "бытьбанальным", у нас значит: только исполнять свой долг. Потому что...

- Да, да, да! Именно. - Я не выдержал. - И вам нечего, нечего...

Она подошла к статуе курносого поэта и, завесив шторой дикий огоньглаз, там, внутри, за своими окнами, сказала на этот раз, кажется, совершенно серьезно (может быть, чтобы смягчить меня), сказала оченьразумную вещь:

- Не находите ли вы удивительным, что когда-то люди терпели вот такихвот? И не только терпели - поклонялись им. Какой рабский дух! Не правда ли?

- Ясно... То есть я хотел... (это проклятое "ясно"!).

- Ну да, я понимаю. Но ведь, в сущности, это были владыки посильнее ихкоронованных. Отчего они не изолировали, не истребили их? У нас...

- Да, у нас... - начал я. И вдруг она рассмеялась. Я просто вот виделглазами этот смех: звонкую, крутую, гибко-упругую, как хлыст, кривую этогосмеха.

Помню - я весь дрожал. Вот - ее схватить - и уж не помню что... Надобыло что-нибудь - все равно что - сделать. Я машинально раскрыл своюзолотую бляху, взглянул на часы. Без десяти 17.

- Вы не находите, что уже пора? - сколько мог вежливо сказал я.

- А если бы я вас попросила остаться здесь со мной?

- Послушайте: вы... вы сознаете, что говорите? Через десять минут яобязан быть в аудиториуме...

- ...И все нумера обязаны пройти установленный курс искусства инаук... - моим голосом сказала I. Потом отдернула штору - подняла глаза:сквозь темные окна пылал камин. - В Медицинском Бюро у меня есть один врач - он записан на меня. И если я попрошу - он выдаст вам удостоверение, чтовы были больны. Ну?

Я понял. Я наконец понял, куда вела вся эта игра.

- Вот даже как! А вы знаете, что как всякий честный нумер я, всущности, должен немедленно отправиться в Бюро Хранителей и...

- А не в сущности (острая улыбка-укус). Мне страшно любопытно: пойдетевы в Бюро или нет?

- Вы остаетесь? - Я взялся за ручку двери. Ручка была медная, и яслышал: такой же медный у меня голос.

- Одну минутку... Можно?

Она подошла к телефону. Назвала какой-то нумер - я был настольковзволнован, что не запомнил его, и крикнула:

- Я буду вас ждать в Древнем Доме. Да, да, одна...

Я повернул медную холодную ручку:

- Вы позволите мне взять аэро?

- О да, конечно! Пожалуйста...

Там, на солнце, у выхода, как растение, дремала старуха. Опять былоудивительно, что раскрылся ее заросший наглухо рот и что она заговорила:

- А эта ваша - что же, там одна осталась?

- Одна.

Старухин рот снова зарос. Она покачала головой. По-видимому, даже ееслабеющие мозги понимали всю нелепость и рискованность поведения этойженщины.

Ровно в 17 я был на лекции. И тут почему-то вдруг понял, что сказалстарухе неправду: I была там теперь не одна. Может быть, именно это - что яневольно обманул старуху - так мучило меня и мешало слушать. Да, не одна:вот в чем дело.

После 21.30 у меня был свободный час. Можно было бы уже сегодня пойти вБюро Хранителей и сделать заявление. Но я после этой глупой истории такустал. И потом законный срок для заявления двое суток. Успею завтра: ещецелых 24 часа.

Запись 7-я.

Конспект:

РЕСНИЧНЫЙ ВОЛОСОК. ТЭЙЛОР. БЕЛЕНА И ЛАНДЫШ.


Ночь. Зеленое, оранжевое, синее; красный королевский инструмент;желтое, как апельсин, платье. Потом - медный Будда; вдруг поднял медныевеки - и полился сок: из Будды. И из желтого платья - сок, и по зеркалукапли сока, и сочится большая кровать, и детские кроватки, и сейчас я сам - и какой-то смертельно-сладостный ужас...

Проснулся: умеренный, синеватый свет; блестит стекло стен, стеклянныекресла, стол. Это успокоило, сердце перестало колотиться. Сок, Будда... чтоза абсурд? Ясно: болен. Раньше я никогда не видел снов. Говорят, у древнихэто было самое обыкновенное и нормальное - видеть сны. Ну да: ведь и всяжизнь у них была вот такая ужасная карусель: зеленое - оранжевое - Будда - сок. Но мы-то знаем, что сны - это серьезная психическая болезнь. И язнаю: до сих пор мой мозг был хронометрически выверенным, сверкающим, безединой соринки механизмом, а теперь... Да, теперь именно так: я чувствуютам, в мозгу, какое-то инородное тело - как тончайший ресничный волосок вглазу: всего себя чувствуешь, а вот этот глаз с волоском - нельзя о немзабыть ни на секунду...

Бодрый, хрустальный колокольчик в изголовье: 7, вставать. Справа ислева сквозь стеклянные стены я вижу как бы самого себя, свою комнату, своеплатье, свои движения - повторенными тысячу раз. Это бодрит: видишь себячастью огромного, мощного, единого. И такая точная красота: ни одноголишнего жеста, изгиба, поворота.

Да, этот Тэйлор был, несомненно, гениальнейшим из древних. Правда, онне додумался до того, чтобы распространить свой метод на всю жизнь, накаждый шаг, на круглые сутки - он не сумел проинтегрировать своей системыот часу до 24. Но все же как они могли писать целые библиотеки окаком-нибудь там Канте - и едва замечать Тэйлора - этого пророка, сумевшего заглянуть на десять веков вперед.

Кончен завтрак. Стройно пропет Гимн Единого Государства. Стройно, почетыре - к лифтам. Чуть слышное жужжание моторов - и быстро вниз, вниз, вниз - легкое замирание сердца...

И тут вдруг почему-то опять этот нелепый сон - или какая-то неявнаяфункция от этого сна. Ах да, вчера так же на аэро - спуск вниз. Впрочем, все это кончено: точка. И очень хорошо, что я был с нею так решителен ирезок.

В вагоне подземной дороги я несся туда, где на стапеле сверкало подсолнцем еще недвижное, еще не одухотворенное огнем, изящное тело"[Интеграла]". Закрывши глаза, я мечтал формулами: я еще раз мысленновысчитывал, какая нужна начальная скорость, чтобы оторвать "[Интеграл]" отземли. Каждый атом секунды - масса "[Интеграла]" меняется (расходуетсявзрывное топливо). Уравнение получалось очень сложное, с трансцендентнымивеличинами.

Как сквозь сон: здесь, в твердом числовом мире, кто-то сел рядом сомной, кто-то слегка толкнул, сказал "простите".

Я приоткрыл глаза - и сперва (ассоциация от "[Интеграла]") что-тостремительно несущееся в пространство: голова - и она несется, потому чтопо бокам - оттопыренные розовые крылья-уши. И затем кривая нависшегозатылка - сутулая спина - двояко-изогнутое - буква S...

И сквозь стеклянные стены моего алгебраического мира - снова ресничныйволосок - что-то неприятное, что я должен сегодня - -

- Ничего, ничего, пожалуйста, - я улыбнулся соседу, раскланялся сним. На бляхе у него сверкнуло: S-4711 (понятно, почему от самого первогомомента был связан для меня с буквой S: это было не зарегистрированноесознанием зрительное впечатление). И сверкнули глаза - два острыхбуравчика, быстро вращаясь, ввинчивались все глубже, и вот сейчас довинтятсядо самого дна, увидят то, что я даже себе самому...

Вдруг ресничный волосок стал мне совершенно ясен: один из них, изХранителей, и проще всего, не откладывая, сейчас же сказать ему все.

- Я, видите ли, вчера был в Древнем Доме... - Голос у меня странный, приплюснутый, плоский, я пробовал откашляться.

- Что же, отлично. Это дает материал для очень поучительных выводов.

- Но, понимаете, был не один, я сопровождал нумер I-330, и вот...

- I-330? Рад за вас. Очень интересная, талантливая женщина. У неемного почитателей.

...Но ведь и он - тогда на прогулке - и, может быть, он даже записанна нее? Нет, ему об этом - нельзя, немыслимо: это ясно.

- Да, да! Как же, как же! Очень, - я улыбался все шире, нелепей ичувствовал: от этой улыбки я голый, глупый...

Буравчики достали во мне до дна, потом, быстро вращаясь, взвинтилисьобратно в глаза; S - двояко улыбнулся, кивнул мне, проскользнул к выходу.

Я закрылся газетой (мне казалось, все на меня смотрят) и скоро забыл оресничном волоске, о буравчиках, обо всем: так взволновало меня прочитанное. Одна короткая строчка: "По достоверным сведениям, вновь обнаружены следы досих пор неуловимой организации, ставящей себе целью освобождение отблагодетельного ига Государства".

"Освобождение"? Изумительно: до чего в человеческой породе живучипреступные инстинкты. Я сознательно говорю: "преступные". Свобода ипреступление так же неразрывно связаны между собой, как... ну, как движениеаэро и его скорость: скорость аэро=0, и он не движется; свобода человека=0,и он не совершает преступлений. Это ясно. Единственное средство избавитьчеловека от преступлений - это избавить его от свободы. И вот едва мы отэтого избавились (в космическом масштабе века это, конечно, "едва"), каквдруг какие-то жалкие недоумки...

Нет, не понимаю: почему я немедленно, вчера же, не отправился в БюроХранителей. Сегодня после 16 иду туда непременно...

В 16.10 вышел - и тотчас же на углу увидал О, всю в розовом восторгеот этой встречи. "Вот у нее простой круглый ум. Это кстати: она поймет иподдержит меня..." Впрочем, нет, в поддержке я не нуждался: я решил твердо.

Стройно гремели Марш трубы Музыкального Завода - все тот же ежедневныйМарш. Какое неизъяснимое очарование в этой ежедневности, повторяемости, зеркальности! О схватила меня за руку.

- Гулять, - круглые синие глаза мне широко раскрыты - синие окнавнутрь, - и я проникаю внутрь, ни за что не зацепляясь: ничего - внутри, т. е. ничего постороннего, ненужного.

- Нет, не гулять. Мне надо... - я сказал ей куда. И, к изумлениюсвоему, увидел: розовый круг рта сложился в розовый полумесяц, рожками книзу - как от кислого. Меня взорвало.

- Вы, женские нумера, кажется, неизлечимо изъедены предрассудками. Высовершенно неспособны мыслить абстрактно. Извините меня, но это простотупость.

- Вы идете к шпионам... фу! А я было достала для вас в БотаническомМузее веточку ландышей...

- Почему "А я" - почему это "А"? Совершенно по-женски. - Я сердито(сознаюсь) схватил ее ландыши. - Ну вот он, ваш ландыш, ну? Нюхайте:хорошо, да? Так имейте же логики хоть настолько вот. Ландыш пахнет хорошо:так. Но ведь не можете же вы сказать о запахе, о самом понятии "запах", чтоэто хорошо или плохо? Не мо-же-те, ну? Есть запах ландыша - и есть мерзкийзапах белены: и то и другое запах. Были шпионы в древнем государстве - иесть шпионы у нас... да, шпионы. Я не боюсь слов. Но ведь ясно же: там шпион - это белена, тут шпион - ландыш. Да, ландыш, да!

Розовый полумесяц дрожал. Сейчас я понимаю: это мне только показалось, но тогда я был уверен, что она засмеется. И я закричал еще громче:

- Да, ландыш. И ничего смешного, ничего смешного.

Круглые, гладкие шары голов плыли мимо и оборачивались. О ласково взяламеня за руку:

- Вы какой-то сегодня... Вы не больны?

Сон - желтое - Будда... Мне тотчас стало ясно: я должен пойти вМедицинское Бюро.

- Да ведь и правда я болен, - сказал я очень радостно (тут совершеннонеобъяснимое противоречие: радоваться было нечему).

- Так вам надо сейчас же идти к врачу. Ведь вы же понимаете: выобязаны быть здоровым - смешно доказывать вам это.

- Ну, О, милая, - ну, конечно же, вы правы. Абсолютно правы!

Я не пошел в Бюро Хранителей: делать нечего, пришлось идти вМедицинское Бюро; там меня задержали до 17.

А вечером (впрочем, все равно вечером там уже было закрыто) - вечеромпришла ко мне О. Шторы не были спущены. Мы решали задачи из старинногозадачника: это очень успокаивает и очищает мысли. О-90 сидела над тетрадкой, нагнув голову к левому плечу и от старания подпирая изнутри языком левующеку. Это было так по-детски, так очаровательно. И так во мне все хорошо, точно, просто...

Ушла. Я один. Два раза глубоко вздохнул (это очень полезно перед сном).И вдруг какой-то непредусмотренный запах - и о чем-то таком оченьнеприятном... Скоро я нашел: у меня в постели была спрятана веточкаландышей. Сразу все взвихрилось, поднялось со дна. Нет, это было простобестактно с ее стороны - подкинуть мне эти ландыши. Ну да: я не пошел, да. Но ведь не виноват же я, что болен.

Запись 8-я.

Конспект:

ИРРАЦИОНАЛЬНЫЙ КОРЕНЬ. R-13. ТРЕУГОЛЬНИК.


Это - так давно, в школьные годы, когда со мной случился sqrt{-1}.Так ясно, вырезанно помню: светлый шаро-зал, сотни мальчишеских круглыхголов - и Пляпа, наш математик. Мы прозвали его Пляпой: он был уже изрядноподержанный, разболтанный, и когда дежурный вставлял в него сзади штепсель, то из громкоговорителя всегда сначала: "Пля-пля-пля-тшшш", а потом уже урок. Однажды Пляпа рассказал об иррациональных числах - и, помню, я плакал, билкулаками об стол и вопил: "Не хочу sqrt{-1}! Выньте меня из sqrt{-1}!"Этот иррациональный корень врос в меня как что-то чужое, инородное, страшное, он пожирал меня - его нельзя было осмыслить, обезвредить, потомучто он был вне ratio.

И вот теперь снова sqrt{-1}. Я пересмотрел свои записи - и мне ясно:я хитрил сам с собой, я лгал себе - только чтобы не увидеть sqrt{-1}. Этовсе пустяки - что болен и прочее: я мог пойти туда; неделю назад - я знаю, пошел бы не задумываясь. Почему же теперь... Почему?

Вот и сегодня. Ровно в 16.10 - я стоял перед сверкающей стекляннойстеной. Надо мной - золотое, солнечное, чистое сияние букв на вывеске Бюро. В глубине сквозь стекла длинная очередь голубоватых юниф. Как лампады вдревней церкви, теплятся лица: они пришли, чтобы совершить подвиг, онипришли, чтобы предать на алтарь Единого Государства своих любимых, друзей - себя. А я - я рвался к ним, с ними. И не могу: ноги глубоко впаяны встеклянные плиты - я стоял, смотрел тупо, не в силах двинуться с места...

- Эй, математик, замечтался!

Я вздрогнул. На меня - черные, лакированные смехом глаза, толстые, негрские губы. Поэт R-13, старый приятель, и с ним розовая О.

Я обернулся сердито (думаю, если бы они не помешали, я бы в концеконцов с мясом вырвал из себя sqrt{-1}, я бы вошел в Бюро).

- Не замечтался, а уж если угодно - залюбовался, - довольно резкосказал я.

- Ну да, ну да! Вам бы, милейший, не математиком быть, а поэтом, поэтом, да! Ей-ей, переходите к нам - в поэты, а? Ну, хотите - мигомустрою, а?

R-13 говорит захлебываясь, слова из него так и хлещут, из толстых губ - брызги; каждое "п" - фонтан, "поэты" - фонтан.

- Я служил и буду служить знанию, - нахмурился я: шуток я не люблю ине понимаю, а у R-13 есть дурная привычка шутить.

- Ну что там: знание! Знание ваше это самое - трусость. Да уж чеготам: верно. Просто вы хотите стенкой обгородить бесконечное, а за стенку-тои боитесь заглянуть. Да! Выгляните - и глаза зажмурите. Да!

- Стены - это основа всякого человеческого... - начал я.

К - брызнул фонтаном, О - розово, кругло смеялась. Я махнул рукой:смейтесь, все равно. Мне было не до этого. Мне надо было чем-нибудь заесть, заглушить этот проклятый sqrt{-1}.

- Знаете что, - предложил я, - пойдемте, посидим у меня, порешаемзадачки (вспомнился вчерашний тихий час - может быть, такой будет исегодня).

О взглянула на R; ясно, кругло взглянула на меня, щеки чуть-чутьокрасились нежным, волнующим цветом наших талонов.

- Но сегодня я... У меня сегодня - талон к нему, - кивнула на R, - а вечером он занят... Так что...

Мокрые, лакированные губы добродушно шлепнули:

- Ну чего там: нам с нею и полчаса хватит. Так ведь, О? До задачекваших - я не охотник, а просто - пойдем ко мне, посидим.

Мне было жутко остаться с самим собой - или, вернее, с этим новым, чужим мне, у кого только будто по странной случайности был мой нумер - Д-503. И я пошел к нему, к R. Правда, он не точен, не ритмичен, у негокакая-то вывороченная, смешливая логика, но все же мы - приятели. Недаромже три года назад мы с ним вместе выбрали эту милую, розовую О. Это связалонас как-то еще крепче, чем школьные годы.

Дальше - в комнате R. Как будто - все точно такое, что и у меня:Скрижаль, стекло кресел, стола, шкафа, кровати. Но чуть только вошел - двинул одно кресло, другое - плоскости сместились, все вышло изустановленного габарита, стало неэвклидным. R - все тот же, все тот же. ПоТэйлору и математике - он всегда шел в хвосте.

Вспомнили старую Пляпу: как мы, мальчишки, бывало, все его стеклянныеноги обклеим благодарственными записочками (мы очень любили Пляпу).Вспомнили Законоучителя (3). Законоучитель у нас был громогласен необычайно - так и дуло ветром из громкоговорителя - а мы, дети, во весь голос орализа ним тексты. И как отчаянный R-13 напихал ему однажды в рупор жеванойбумаги: что ни текст - то выстрел жеваной бумагой. R, конечно, был наказан, то, что он сделал, было, конечно, скверно, но сейчас мы хохотали - весь наштреугольник - и, сознаюсь, я тоже.

3. Разумеется, речь идет не о "Законе Божьем" древних, а о законеЕдиного Государства.

- А что, если бы он был живой - как у древних, а? Вот бы - "б" - фонтан из толстых, шлепающих губ...

Солнце - сквозь потолок, стены; солнце сверху, с боков, отраженное - снизу. О - на коленях у R-13, и крошечные капельки солнца у ней в синихглазах. Я как-то угрелся, отошел; sqrt{-1} заглох, не шевелился...

- Ну, а как же ваш "[Интеграл]"? Планетных-то жителей просвещать скорополетим, а? Ну, гоните, гоните! А то мы, поэты, столько вам настрочим, что ивашему "[Интегралу]" не поднять. Каждый день от восьми до одиннадцати... - R мотнул головой, почесал в затылке: затылок у него - это какой-точетырехугольный, привязанный сзади чемоданчик (вспомнилась старинная картина - "в карете").

Я оживился:

- А, вы тоже пишете для "[Интеграла]"? Ну, а скажите, о чем? Ну вотхоть, например, сегодня.

- Сегодня - ни о чем. Другим занят был... - "б" брызнуло прямо вменя.

- Чем другим?

R сморщился:

- Чем-чем! Ну, если угодно - приговором. Приговор поэтизировал. Одинидиот, из наших же поэтов... Два года сидел рядом, как будто ничего. И вдруг - на тебе: "Я, говорит, - гений, гений - выше закона". И такое наляпал...Ну да что... Эх!

Толстые губы висели, лак в глазах съело. R-13 вскочил, повернулся, уставился куда-то сквозь стену. Я смотрел на его крепко запертый чемоданчики думал: что он сейчас там перебирает - у себя в чемоданчике?

Минута неловкого асимметричного молчания. Мне было неясно, в чем дело, но тут было что-то.

- К счастью, допотопные времена всевозможных шекспиров и достоевских - или как их там - прошли, - нарочно громко сказал я.

R повернулся лицом. Слова по-прежнему брызгали, хлестали из него, номне показалось - веселого лака в глазах уже не было.

- Да, милейший математик, к счастью, к счастью, к счастью! Мы - счастливейшее среднее арифметическое... Как это у вас говорится:проинтегрировать от нуля до бесконечности - от кретина до Шекспира... Так!

Не знаю, почему - как будто это было совершенно некстати - мневспомнилась та, ее тон, протягивалась какая-то тончайшая нить между нею и R.(Какая?) Опять заворочался sqrt{-1}. Я раскрыл бляху: 25 минут 17-го. У нихна розовый талон оставалось 45 минут.

- Ну, мне пора... - и я поцеловал О, пожал руку R, пошел к лифту.

На проспекте, уже перейдя на другую сторону, оглянулся: в светлой, насквозь просолнеченной стеклянной глыбе дома - тут, там были серо-голубые, непрозрачные клетки спущенных штор - клетки ритмичного тэйлоризованногосчастья. В седьмом этаже я нашел глазами клетку R-13: он уже опустил шторы.

Милая О... Милый R... В нем есть тоже (не знаю, почему "тоже" - нопусть пишется, как пишется) - в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное. И все-таки я, он и О - мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, авсе-таки треугольник. Мы, если говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои читатели, этот язык - понятней), мы - семья. И такхорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольникзамкнуть себя от всего, что...

Запись 9-я.

Конспект:

ЛИТУРГИЯ. ЯМБЫ И ХОРЕЙ. ЧУГУННАЯ РУКА


Торжественный, светлый день. В такой день забываешь о своих слабостях, неточностях, болезнях - и все хрустально-неколебимое, вечное - как наше, новое стекло...

Площадь Куба. Шестьдесят шесть мощных концентрических кругов: трибуны. И шестьдесят шесть рядов: тихие светильники лиц, глаза, отражающие сияниенебес - или, может быть, сияние Единого Государства. Алые, как кровь, цветы - губы женщин. Нежные гирлянды детских лиц - в первых рядах, близко кместу действия. Углубленная, строгая, готическая тишина.

Судя по дошедшим до нас описаниям, нечто подобное испытывали древние вовремя своих "богослужений". Но они служили своему нелепому, неведомому Богу - мы служим лепому и точнейшим образом ведомому; их Бог не дал им ничего, кроме вечных, мучительных исканий: их Бог не выдумал ничего умнее, какнеизвестно почему принести себя в жертву - мы же приносим жертву нашемуБогу, Единому Государству, - спокойную, обдуманную, разумную жертву. Да, это была торжественная литургия Единому Государству, воспоминание о крестныхднях - годах Двухсотлетней Войны, величественный праздник победы всех надодним, суммы над единицей...

Вот один - стоял на ступенях налитого солнцем Куба. Белое... и даженет - не белое, а уж без цвета - стеклянное лицо, стеклянные губы. Итолько одни глаза, черные, всасывающие, глотающие дыры и тот жуткий мир, откоторого он был всего в нескольких минутах. Золотая бляха с нумером - ужеснята. Руки перевязаны пурпурной лентой (старинный обычай: объяснение, по-видимому, в том, что в древности, когда это все совершалось не во имяЕдиного Государства, осужденные, понятно, чувствовали себя вправесопротивляться, и руки у них обычно сковывались цепями).

А наверху, на Кубе, возле Машины - неподвижная, как из металла, фигуратого, кого мы именуем Благодетелем. Лица отсюда, снизу, не разобрать: виднотолько, что оно ограничено строгими, величественными квадратнымиочертаниями. Но зато руки... Так иногда бывает на фотографических снимках:слишком близко, на первом плане поставленные руки - выходят огромными, приковывают взор - заслоняют собою все. Эти тяжкие, пока еще спокойнолежащие на коленях руки - ясно: они - каменные, и колени - елевыдерживают их вес...

И вдруг одна из этих громадных рук медленно поднялась - медленный, чугунный жест - и с трибун, повинуясь поднятой руке, подошел к Кубу нумер. Это был один из Государственных Поэтов, на долю которого выпал счастливыйжребий - увенчать праздник своими стихами. И загремели над трибунамибожественные медные ямбы - о том, безумном, со стеклянными глазами, чтостоял там, на ступенях, и ждал логического следствия своих безумств.

...Пожар. В ямбах качаются дома, взбрызгивают вверх жидким золотом, рухнули. Корчатся зеленые деревья, каплет сок - уж одни черные крестысклепов. Но явился Прометей (это, конечно, мы):

"И впряг огонь в машину, сталь,

И хаос заковал законом".

Все новое, стальное: стальное солнце, стальные деревья, стальные люди. Вдруг какой-то безумец - "огонь с цепи спустил на волю" - и опять всегибнет...

У меня, к сожалению, плохая память на стихи, но одно я помню: нельзябыло выбрать более поучительных и прекрасных образов.

Снова медленный, тяжкий жест - и на ступеньках Куба второй поэт. Ядаже привстал: быть не может!

Нет, его толстые, негрские губы, это он... Отчего же он не сказалзаранее, что ему предстоит высокое... Губы у него трясутся, серые. Японимаю: пред лицом Благодетеля, пред лицом всего сонма Хранителей - но всеже: так волноваться...

Резкие, быстрые - острым топором - хореи. О неслыханном преступлении:о кощунственных стихах, где Благодетель именовался... нет, у меня неподнимается рука повторить.

R-13, бледный, ни на кого не глядя (не ждал от него этойзастенчивости), - спустился, сел. На один мельчайший дифференциал секундымне мелькнуло рядом с ним чье-то лицо - острый, черный треугольник - итотчас же стерлось: мои глаза - тысячи глаз - туда, наверх, к Машине. Там - третий чугунный жест нечеловеческой руки. И, колеблемый невидимым ветром,- преступник идет, медленно, ступень - еще - и вот шаг, последний в егожизни - и он лицом к небу, с запрокинутой назад головой - на последнемсвоем ложе.

Тяжкий, каменный, как судьба, Благодетель обошел Машину кругом, положилна рычаг огромную руку... Ни шороха, ни дыхания: все глаза - на этой руке. Какой это, должно быть, огненный, захватывающий вихрь - быть орудием, бытьравнодействующей сотен тысяч вольт. Какой великий удел!

Неизмеримая секунда. Рука, включая ток, опустилась. Сверкнулонестерпимо-острое лезвие луча - как дрожь, еле слышный треск в трубкахМашины. Распростертое тело - все в легкой, светящейся дымке - и вот наглазах тает, тает, растворяется с ужасающей быстротой. И - ничего: тольколужа химически чистой воды, еще минуту назад буйно и красно бившая всердце...

Все это было просто, все это знал каждый из нас: да, диссоциацияматерии, да, расщепление атомов человеческого тела. И тем не менее этовсякий раз было - как чудо, это было - как знамение нечеловеческой мощиБлагодетеля.

Наверху, перед Ним - разгоревшиеся лица десяти женских нумеров, полуоткрытые от волнения губы, колеблемые ветром цветы (4).

4. Конечно, из Ботанического Музея. Я лично не вижу в цветах ничегокрасивого - как и во всем, что принадлежит к дикому миру, давно изгнанномуза Зеленую Стену. Красиво только разумное и полезное: машины, сапоги, формулы, пища и проч.

По старому обычаю - десять женщин увенчивали цветами еще не высохшуюот брызг юнифу Благодетеля. Величественным шагом первосвященника Он медленноспускается вниз, медленно проходит между трибун - и вслед Ему поднятыевверх нежные белые ветви женских рук и единомиллионная буря кликов. И затемтакие же клики в честь сонма Хранителей, незримо присутствующих где-то здесьже, в наших рядах. Кто знает: может быть, именно их, Хранителей, провиделафантазия древнего человека, создавая своих нежно-грозных "архангелов",приставленных от рождения к каждому человеку.

Да, что-то от древних религий, что-то очищающее, как гроза и буря - было во всем торжестве. Вы, кому придется читать это, - знакомы ли вамтакие минуты? Мне жаль вас, если вы их не знаете...

Запись 10-я.

Конспект:

ПИСЬМО. МЕМБРАНА. ЛОХМАТЫЙ Я.


Вчерашний день был для меня той самой бумагой, через которую химикифильтруют свои растворы: все взвешенные частицы, все лишнее остается на этойбумаге. И утром я спустился вниз начисто отдистиллированный, прозрачный.

Внизу, в вестибюле, за столиком, контролерша, поглядывая на часы, записывала нумера входящих. Ее имя - Ю... впрочем, лучше не назову ее цифр, потому что боюсь, как бы не написать о ней чего-нибудь плохого. Хотя, всущности, это - очень почтенная пожилая женщина. Единственное, что мне вней не нравится, - это то, что щеки у ней несколько обвисли - как рыбьижабры (казалось бы: что тут такого?).

Она скрипнула пером, я увидел себя на странице: "Д-503" - и - рядомклякса.

Только что я хотел обратить на это ее внимание, как вдруг она поднялаголову - и капнула в меня чернильной этакой улыбочкой:

- А вот письмо. Да. Получите, дорогой, - да, да, получите.

Я знал: прочтенное ею письмо - должно еще пройти через Бюро Хранителей(думаю, излишне объяснять этот естественный порядок), и не позже 12 будет уменя. Но я был смущен этой самой улыбочкой, чернильная капля замутила мойпрозрачный раствор. Настолько, что позже на постройке "[Интеграла]" я никакне мог сосредоточиться - и даже однажды ошибся в вычислениях, чего со мнойникогда не бывало.

В 12 часов - опять розовато-коричневые рыбьи жабры, улыбочка - и, наконец, письмо у меня в руках. Не знаю почему, я не прочел его здесь же, асунул в карман - и скорее к себе в комнату. Развернул, пробежал глазами и - сел... Это было официальное извещение, что на меня записался нумер I-330и что сегодня в 21 я должен явиться к ней - внизу адрес...

Нет: после всего, что было, после того как я настолько недвусмысленнопоказал свое отношение к ней. Вдобавок ведь она даже не знала: был ли я вБюро Хранителей, - ведь ей неоткуда было узнать, что я был болен, - ну, вообще не мог... И несмотря на все - -

В голове у меня крутилось, гудело динамо. Будда - желтое - ландыши - розовый полумесяц... Да, и вот это - и вот это еще: сегодня хотела ко мнезайти О. Показать ей это извещение - относительно I-330? Я не знаю: она неповерит (да и как, в самом деле, поверить?), что я здесь ни при чем, что ясовершенно... И знаю: будет трудный, нелепый, абсолютно нелогичныйразговор... Нет, только не это. Пусть все решится механически: просто пошлюей копию с извещения.

Я торопливо засовывал извещение в карман - и увидел эту свою ужасную, обезьянью руку. Вспомнилось, как она, I, тогда на прогулке взяла мою руку, смотрела на нее. Неужели она действительно...

И вот без четверти 21. Белая ночь. Все зеленовато-стеклянное. Но этокакое-то другое, хрупкое стекло - не наше, не настоящее, это - тонкаястеклянная скорлупа, а под скорлупой крутится, несется, гудит... И я неудивлюсь, если сейчас круглыми медленными дымами подымутся вверх куполааудиториумов, и пожилая луна улыбнется чернильно - как та, за столикомнынче утром, и во всех домах сразу опустятся все шторы, и за шторами - -

Странное ощущение: я чувствовал ребра - это какие-то железные прутья имешают - положительно мешают сердцу, тесно, не хватает места. Я стоял устеклянной двери с золотыми цифрами: I-330. I, спиною ко мне, над столом, что-то писала. Я вошел...

- Вот... - протянул я ей розовый билет. - Я получил сегодняизвещение и явился.

- Как вы аккуратны! Минутку - можно? Присядьте, я только кончу.

Опять опустила глаза в письмо - и что там у ней внутри за опущеннымишторами? Что она скажет - что сделает через секунду? Как это узнать, вычислить, когда вся она - оттуда, из дикой, древней страны снов.

Я молча смотрел на нее. Ребра - железные прутья, тесно... Когда онаговорит - лицо у ней, как быстрое, сверкающее колесо: не разглядетьотдельных спиц. Но сейчас колесо - неподвижно. И я увидел странноесочетание: высоко вздернутые у висков темные брови - насмешливый острыйтреугольник, обращенный вершиною вверх - две глубокие морщинки, от носа куглам рта. И эти два треугольника как-то противоречили один другому, клалина все лицо этот неприятный, раздражающий Х - как крест: перечеркнутоекрестом лицо.

Колесо завертелось, спицы слились...

- А ведь вы не были в Бюро Хранителей?

- Я был... Я не мог: я был болен.

- Да. Ну, я так и думала: что-нибудь вам должно было помешать - всеравно что ( - острые зубы, улыбка). Но зато теперь вы - в моих руках. Выпомните: "Всякий нумер, в течение 48 часов не заявивший Бюро, считается..."

Сердце стукнуло так, что прутья согнулись. Как мальчишка, - глупо, какмальчишка, попался, глупо молчал. И чувствовал: запутался - ни рукой, ниногой...

Она встала, потянулась лениво. Надавила кнопку, с легким треском упалисо всех сторон шторы. Я был отрезан от мира - вдвоем с ней.

I была где-то там, у меня за спиной, возле шкафа. Юнифа шуршала, падала - я слушал - весь слушал. И вспомнилось... нет: сверкнуло в одну сотуюсекунды... Мне пришлось недавно исчислить кривизну уличной мембраны новоготипа (теперь эти мембраны, изящно задекорированные, на всех проспектахзаписывают для Бюро Хранителей уличные разговоры). И помню: вогнутая, розовая трепещущая перепонка - странное существо, состоящее только изодного органа - уха. Я был сейчас такой мембраной.

Вот теперь щелкнула кнопка у ворота - на груди - еще ниже. Стеклянныйшелк шуршит по плечам, коленам - по полу. Я слышу - и это еще яснее, чемвидеть - из голубовато-серой шелковой груды вышагнула одна нога и другая...

Туго натянутая мембрана дрожит и записывает тишину. Нет: резкие, сбесконечными паузами - удары молота о прутья. И я слышу - я вижу: она, сзади, думает секунду.

Вот - двери шкафа, вот - стукнула какая-то крышка - и снова шелк, шелк...

- Ну, пожалуйста.

Я обернулся. Она была в легком, шафранно-желтом, древнего образцаплатье. Это было в тысячу раз злее, чем если бы она была без всего. Двеострые точки - сквозь тонкую ткань, тлеющие розовым - два угля сквозьпепел. Два нежно-круглых колена...

Она сидела в низеньком кресле. На четырехугольном столике перед ней - флакон с чем-то ядовито-зеленым, два крошечных стаканчика на ножках. В углурта у нее дымилось - в тончайшей бумажной трубочке это древнее курение (какназывается - сейчас забыл).

Мембрана все еще дрожала. Молот бил там - внутри у меня - внакаленные докрасна прутья. Я отчетливо слышал каждый удар и... и вдруг онаэто тоже слышит?

Но она спокойно дымила, спокойно поглядывала на меня и небрежностряхнула пепел - на мой розовый билетик.

Как можно хладнокровнее - я спросил:

- Послушайте, в таком случае - зачем же вы записались на меня? Изачем заставили меня прийти сюда?

Будто и не слышит. Налила из флакона в стаканчик, отхлебнула.

- Прелестный ликер. Хотите?

Тут только я понял: алкоголь. Молнией мелькнуло вчерашнее: каменнаярука Благодетеля, нестерпимое лезвие луча, но там: на Кубе - это вот, сзакинутой головой, распростертое тело. Я вздрогнул.

- Слушайте, - сказал я, - ведь вы же знаете: всех отравляющих себяникотином и особенно алкоголем - Единое Государство беспощадно...

Темные брови - высоко к вискам, острый насмешливый треугольник:

- Быстро уничтожить немногих - разумней, чем дать возможность многимгубить себя - и вырождение - и так далее. Это до непристойности верно.

- Да... до непристойности.

- Да компанийку вот этаких вот лысых, голых истин - выпустить наулицу... Нет, вы представьте себе... ну, хоть этого неизменнейшего моегообожателя - ну, да вы его знаете, - представьте, что он сбросил с себя всюэту ложь одежд - и в истинном виде среди публики... Ох!

Она смеялась. Но мне ясно был виден ее нижний скорбный треугольник: двеглубоких складки от углов рта к носу. И почему-то от этих складок мне сталоясно: тот, двоякоизогнутый, сутулый и крылоухий - обнимал ее - такую...Он...

Впрочем, сейчас я стараюсь передать тогдашние свои - ненормальные - ощущения. Теперь, когда я это пишу, я сознаю прекрасно: все это так и должнобыть, и он, как всякий честный нумер, имеет право на радости - и было бынесправедливо... Ну да это ясно.

I смеялась очень странно и долго. Потом пристально посмотрела на меня - внутрь:

- А главное - я с вами совершенно спокойна. Вы такой милый - о, яуверена в этом, - вы и не подумаете пойти в Бюро и сообщить, что вот я - пью ликер, я - курю. Вы будете больны - или вы будете заняты - или уж незнаю что. Больше: я уверена - вы сейчас будете пить со мной этоточаровательный яд...

Какой наглый, издевающийся тон. Я определенно чувствовал: сейчас опятьненавижу ее. Впрочем, почему "сейчас"? Я ненавидел ее все время.

Опрокинула в рот весь стаканчик зеленого яду, встала и, просвечиваясквозь шафранное розовым, - сделала несколько шагов - остановилась сзадимоего кресла...

Вдруг - рука вокруг моей шеи - губами в губы... нет, куда-то ещеглубже, еще страшнее... Клянусь, это было совершенно неожиданно для меня, и, может быть, только потому... Ведь не мог же я - сейчас я это понимаюсовершенно отчетливо - не мог же я сам хотеть того, что потом случилось.

Нестерпимо-сладкие губы (я полагаю - это был вкус "ликера") - и вменя влит глоток жгучего яда - и еще - и еще... Я отстегнулся от земли исамостоятельной планетой, неистово вращаясь, понесся вниз, вниз - покакой-то невычисленной орбите...

Дальнейшее я могу описать только приблизительно, только путем более илименее близких аналогий.

Раньше мне это как-то никогда не приходило в голову - но ведь этоименно так: мы, на земле, все время ходим над клокочущим, багровым моремогня, скрытого там - в чреве земли. Но никогда не думаем об этом. И вотвдруг бы тонкая скорлупа у нас под ногами стала стеклянной, вдруг бы мыувидели... Я стал стеклянный. Я увидел - в себе, внутри. Было два меня. Один я - прежний, Д-503, нумер Д-503, а другой... Раньше он только чутьвысовывал свои лохматые лапы из скорлупы, а теперь вылезал весь, скорлупатрещала, вот сейчас разлетится в куски и... и что тогда?

Изо всех сил ухватившись за соломинку - за ручки кресла - я спросил, чтобы услышать себя - того, прежнего:

- Где... где вы достали этот... этот яд?

- О, это! Просто один медик, один из моих...

- "Из моих"? "Из моих" - кого?

И этот другой - вдруг выпрыгнул и заорал:

- Я не позволю! Я хочу, чтоб никто, кроме меня. Я убью всякого, кто...Потому что вас - я вас - -

Я увидел: лохматыми лапами он грубо схватил ее, разодрал у ней тонкийшелк, впился зубами - я точно помню: именно зубами.

Уж не знаю как - I выскользнула. И вот - глаза задернуты этойпроклятой непроницаемой шторой - она стояла, прислонившись спиной к шкафу, и слушала меня.

Помню: я был на полу, обнимал ее ноги, целовал колени. И молил: "Сейчас - сейчас же - сию же минуту..."

Острые зубы - острый, насмешливый треугольник бровей. Она наклонилась, молча отстегнула мою бляху.

- "Да! Да, милая - милая", - я стал торопливо сбрасывать с себяюнифу. Но I - так же молчаливо - поднесла к самым моим глазам часы на моейбляхе. Было без пяти минут 22.30.

Я похолодел. Я знал, что это значит - показаться на улице позже22.30. Все мое сумасшествие - сразу как сдунуло. Я - был я. Мне былоясно одно: я ненавижу ее, ненавижу, ненавижу!

Не прощаясь, не оглядываясь - я кинулся вон из комнаты. Кое-какприкалывая бляху на бегу, через ступени - по запасной лестнице (боялся - кого-нибудь встречу в лифте) - выскочил на пустой проспект.

Все было на своем месте - такое простое, обычное, закономерное:стеклянные, сияющие огнями дома, стеклянное бледное небо, зеленоватаянеподвижная ночь. Но под этим тихим прохладным стеклом - неслось неслышнобуйное, багровое, лохматое. И я, задыхаясь, мчался - чтобы не опоздать.

Вдруг почувствовал: наспех приколотая бляха - отстегивается - отстегнулась, звякнула о стеклянный тротуар. Нагнулся поднять - и всекундной тишине: чей-то топот сзади. Обернулся: из-за угла поворачивалочто-то маленькое, изогнутое. Так, по крайней мере, мне тогда показалось.

Я понесся во весь дух - только в ушах свистело. У входа остановился:на часах было без одной минуты 22.30. Прислушался: сзади никого. Все это - явно была нелепая фантазия, действие яда.

Ночь была мучительна. Кровать подо мною подымалась, опускалась и вновьподымалась - плыла по синусоиде. Я внушал себе: "Ночью - нумера обязаныспать; это обязанность - такая же, как работа днем. Это необходимо, чтобыработать днем. Не спать ночью - преступно..." И все же не мог, не мог.

Я гибну. Я не в состоянии выполнять свои обязанности перед ЕдинымГосударством... Я...

Запись 11-я.

Конспект:

...НЕТ, НЕ МОГУ, ПУСТЬ ТАК, БЕЗ КОНСПЕКТА.


Вечер. Легкий туман. Небо задернуто золотисто-молочной тканью, и невидно: что там - дальше, выше. Древние знали, что там их величайший, скучающий скептик - Бог. Мы знаем, что там хрустально-синее, голое, непристойное ничто. Я теперь не знаю, что там я слишком много узнал. Знание, абсолютно уверенное в том, что оно безошибочно, - это вера. У меня былатвердая вера в себя, я верил, что знаю в себе все. И вот -

Я - перед зеркалом. И первый раз в жизни - именно так, первый раз вжизни - вижу себя ясно, отчетливо, сознательно - с изумлением вижу себя, как кого-то "его". Вот я - он: черные, прочерченные по прямой брови; имежду ними - как шрам - вертикальная морщина (не знаю, была ли онараньше). Стальные, серые глаза, обведенные тенью бессонной ночи: и за этойсталью... оказывается, я никогда не знал, что там. И из "там" (это "там"одновременно и здесь, и бесконечно далеко) - из "там" я гляжу на себя - нанего, и твердо знаю: он - с прочерченными по прямой бровями - посторонний, чужой мне, я встретился с ним первый раз в жизни. А я настоящий, я - не - он...

Нет: точка. Все это - пустяки, и все эти нелепые ощущения - бред, результат вчерашнего отравления... Чем: глотком зеленого яда - или ею? Всеравно. Я записываю это, только чтобы показать, как может странно запутатьсяи сбиться человеческий - такой точный и острый - разум. Тот разум, которыйдаже эту, пугавшую древних, бесконечность сумел сделать удобоваримой - посредством...

Щелк нумератора - и цифры: R-13. Пусть, я даже рад: сейчас одному мнебыло бы...

Через 20 минут:

На плоскости бумаги, в двухмерном мире - эти строки рядом, но в другоммире... Я теряю цифроощущение: 20 минут - это может быть 200 или200000. И это так дико: спокойно, размеренно, обдумывая каждое слово, записывать то, что было у меня с R. Все равно как если бы вы, положив ногана ногу, сели в кресло у собственной своей кровати - и с любопытствомсмотрели, как вы, вы же - корчитесь на этой кровати.

Когда вошел R-13, я был совершенно спокоен и нормален. С чувствомискреннего восхищения я стал говорить о том, как великолепно ему удалосьхореизировать приговор и что больше всего именно этими хореями был изрублен, уничтожен тот безумец.

- ...И даже так: если бы мне предложили сделать схематический чертежМашины Благодетеля, я бы непременно - непременно как-нибудь нанес на этомчертеже ваши хореи, - закончил я.

Вдруг вижу: у R - матовеют глаза, сереют губы.

- Что с вами?

- Что-что? Ну... Ну просто надоело: все кругом - приговор, приговор. Не желаю больше об этом - вот и все. Ну, не желаю!

Он насупился, тер затылок - этот свой чемоданчик с посторонним, непонятным мне багажом. Пауза. Вот нашел в чемоданчике что-то, вытащил, развертывает, развернул - залакировались смехом глаза, вскочил.

- А вот для вашего "[Интеграла]" я сочиняю... это - да! Это вот да!

Прежний: губы шлепают, брызжут, слова хлещут фонтаном.

- Понимаете ("п" - фонтан) - древняя легенда о рае... Это ведь онас, о теперь. Да! Вы вдумайтесь. Тем двум в раю - был предоставлен выбор:или счастье без свободы - или свобода без счастья, третьего не дано. Они, олухи, выбрали свободу - и что же: понятно - потом века тосковали обоковах. Об оковах - понимаете, - вот о чем мировая скорбь. Века! И толькомы снова догадались, как вернуть счастье... Нет, вы дальше - дальшеслушайте! Древний Бог и мы - рядом, за одним столом. Да! Мы помогли Богуокончательно одолеть диавола - это ведь он толкнул людей нарушить запрет ивкусить пагубной свободы, он - змий ехидный. А мы сапожищем на головку ему - тррах! И готово: опять рай. И мы снова простодушны, невинны, как Адам иЕва. Никакой этой путаницы о добре, зле: все - очень просто, райски, детскипросто. Благодетель, Машина, Куб, Газовый Колокол, Хранители - все этодобро, все это - величественно, прекрасно, благородно, возвышенно, кристально-чисто. Потому что это охраняет нашу несвободу - то есть нашесчастье. Это древние стали бы тут судить, рядить, ломать голову - этика, неэтика... Ну, да ладно; словом, вот этакую вот райскую поэмку, а? И приэтом тон серьезнейший... понимаете? Штучка, а?

Ну еще бы не понять. Помню, я подумал: "Такая у него нелепая, асимметричная внешность и такой правильно мыслящий ум". И оттого он такблизок мне - настоящему мне (я все же считаю прежнего себя - настоящим, все теперешнее - это, конечно, только болезнь).

R, очевидно, прочел это у меня на лбу, обнял меня за плечи, захохотал.

- Ах вы... Адам! Да, кстати, насчет Евы...

Он порылся в кармане, вытащил записную книжку, перелистал.

- Послезавтра... нет: через два дня - у О розовый талон к вам. Таккак вы? По-прежнему? Хотите, чтобы она...

- Ну да, ясно.

- Так и скажу. А то сама она, видите ли, стесняется... Такая, я вамскажу, история! Меня она только так, розово-талонно, а вас... И не говорит, что это четвертый влез в наш треугольник. Кто - кайтесь, греховодник, ну?

Во мне взвился занавес, и - шелест шелка, зеленый флакон, губы... И ник чему, некстати - у меня вырвалось (если бы я удержался!):

- А скажите: вам когда-нибудь случалось пробовать никотин илиалкоголь?

R подобрал губы, поглядел на меня исподлобья. Я совершенно ясно слышалего мысли: "Приятель-то ты приятель... А все-таки..." И ответ:

- Да как сказать? Собственно - нет. Но я знал одну женщину...

- I, - закричал я.

- Как... вы - вы тоже с нею? - налился смехом, захлебнулся и сейчасбрызнет.

Зеркало у меня висело так, что смотреться в него надо было через стол:отсюда, с кресла, я видел только свой лоб и брови.

И вот я - настоящий - увидел в зеркале исковерканную прыгающую прямуюбровей, и я настоящий - услышал дикий, отвратительный крик:

- Что "тоже"? Нет: что такое "тоже"? Нет - я требую.

Распяленные негрские губы. Вытаращенные глаза... Я - настоящий крепкосхватил за шиворот этого Другого себя - дикого, лохматого, тяжело дышащего. Я - настоящий - сказал ему, R:

- Простите меня, ради Благодетеля. Я совсем болен, не сплю. Непонимаю, что со мной...

Толстые губы мимолетно усмехнулись:

- Да-да-да! Я понимаю - я понимаю! Мне все это знакомо... разумеется, теоретически. Прощайте!

В дверях повернулся черным мячиком - назад к столу, бросил на столкнигу:

- Последняя моя... Нарочно принес - чуть не забыл. Прощайте... - "п"брызнуло в меня, укатился...

Я - один. Или вернее: наедине с этим, другим "я". Я - в кресле, и, положив нога на ногу, из какого-то "там" с любопытством гляжу, как я - я же - корчусь на кровати.

Отчего - ну отчего целых три года я и О - жили так дружески - ивдруг теперь одно только слово о той, об... Неужели все это сумасшествие - любовь, ревность - не только в идиотских древних книжках? И главное - я! Уравнения, формулы, цифры - и... это - ничего не понимаю! Ничего... Завтраже пойду к R и скажу, что - -

Неправда: не пойду. И завтра, и послезавтра - никогда больше не пойду. Не могу, не хочу его видеть. Конец! Треугольник наш - развалился.

Я - один. Вечер. Легкий туман. Небо задернуто молочно-золотистойтканью, если бы знать: что там - выше? И если бы знать: кто - я, какой - я?

Запись 12-я.

Конспект:

ОГРАНИЧЕНИЕ БЕСКОНЕЧНОСТИ. АНГЕЛ. РАЗМЫШЛЕНИЯ О ПОЭЗИИ.


Мне все же кажется - я выздоровею, я могу выздороветь. Прекрасно спал. Никаких этих снов или иных болезненных явлений. Завтра придет ко мне милаяО, все будет просто, правильно и ограничено, как круг. Я не боюсь этогослова - "ограниченность": работа высшего, что есть в человеке - рассудка - сводится именно к непрерывному ограничению бесконечности, к раздроблениюбесконечности на удобные, легко переваримые порции - дифференциалы. В этомименно божественная красота моей стихии - математики. И вот понимания этойсамой красоты как раз и не хватает той. Впрочем, это так - случайнаяассоциация.

Все это - под мерный, метрический стук колес подземной дороги. Я просебя скандирую колеса - и стихи (его вчерашняя книга). И чувствую: сзади, через плечо, осторожно перегибается кто-то и заглядывает в развернутуюстраницу. Не оборачиваясь, одним только уголком глаза я вижу: розовые, распростертые крылья-уши, двоякоизогнутое... он! Не хотелось мешать ему - ия сделал вид, что не заметил. Как он очутился тут - не знаю: когда я входилв вагон - его как будто не было.

Это незначительное само по себе происшествие особенно хорошоподействовало на меня, я бы сказал: укрепило. Так приятно чувствовать чей-тозоркий глаз, любовно охраняющий от малейшей ошибки, от малейшего неверногошага. Пусть это звучит несколько сентиментально, но мне приходит в головуопять все та же аналогия: ангелы-хранители, о которых мечтали древние. Какмного из того, о чем они только мечтали, в нашей жизни материализовалось.

В тот момент, когда я ощутил ангела-хранителя у себя за спиной, янаслаждался сонетом, озаглавленным "Счастье". Думаю - не ошибусь, еслискажу, что это редкая по красоте и глубине мысли вещь. Вот первые четырестрочки:

Вечно влюбленные дважды два,

Вечно слитые в страстном четыре,

Самые жаркие любовники в мире -

Неотрывающиеся дважды два...

И дальше все об этом: о мудром, вечном счастье таблицы умножения.

Всякий подлинный поэт - непременно Колумб. Америка и до Колумбасуществовала века, но только Колумб сумел отыскать ее. Таблица умножения идо R-13 существовала века, но только R-13 сумел в девственной чаще цифрнайти новое Эльдорадо. В самом деле: есть ли где счастье мудрее, безоблачнее, чем в этом чудесном мире. Сталь - ржавеет; древний Бог - создал древнего, т. е. способного ошибаться человека - и, следовательно, сам ошибся. Таблица умножения мудрее, абсолютнее древнего Бога: она никогда - понимаете: никогда - не ошибается. И нет счастливее цифр, живущих постройным вечным зако нам таблицы умножения. Ни колебаний, ни заблуждений. Истина - одна, и истинный путь - один; и эта истина - дважды два, и этотистинный путь - четыре. И разве не абсурдом было бы, если бы эти счастливо, идеально перемноженные двойки - стали думать о какой-то свободе, т. е. ясно - об ошибке? Для меня - аксиома, что R-13 сумел схватить самое основное, самое...

Тут я опять почувствовал - сперва на своем затылке, потом на левом ухе - теплое, нежное дуновение ангела-хранителя. Он явно приметил, что книга наколенях у меня - уже закрыта и мысли мои - далеко. Что ж, я хоть сейчасготов развернуть перед ним страницы своего мозга: это такое спокойное, отрадное чувство. Помню: я даже оглянулся, я настойчиво, просительнопосмотрел ему в глаза, но он не понял - или не захотел понять - он ни очем меня не спросил... Мне остается одно: все рассказывать вам, неведомыемои читатели (сейчас вы для меня так же дороги, и близки, и недосягаемы - как был он в тот момент).

Вот был мой путь: от части к целому; часть - R-13, величественноецелое - наш Институт Государственных Поэтов и Писателей. Я думал: как моглослучиться, что древним не бросалась в глаза вся нелепость их литературы ипоэзии. Огромнейшая великолепная сила художественного слова - тратиласьсовершенно зря. Просто смешно: всякий писал - о чем ему вздумается. Так жесмешно и нелепо, как то, что море у древних круглые сутки тупо билось оберег, и заключенные в волнах силлионы килограммометров - уходили только наподогревание чувств у влюбленных. Мы из влюбленного шепота волн - добылиэлектричество, из брызжущего бешеной пеной зверя - мы сделали домашнееживотное: и точно так же у нас приручена и оседлана когда-то дикая стихияпоэзии. Теперь поэзия - уже не беспардонный соловьиный свист: поэзия - государственная служба, поэзия - полезность,

Наши знаменитые "Математические Нонны": без них - разве могли бы мы вшколе так искренне и нежно полюбить четыре правила арифметики? А "Шипы" - это классический образ: Хранители - шипы на розе, охраняющие нежныйГосударственный Цветок от грубых касаний... Чье каменное сердце останетсяравнодушным при виде невинных детских уст, лепечущих как молитву: "Злоймальчик розу хвать рукой. Но шип стальной кольнул иглой, шалун - ой, ой - бежит домой" и так далее? А "Ежедневные оды Благодетелю"? Кто, прочитав их, не склонится набожно перед самоотверженным трудом этого Нумера из Нумеров? Ажуткие красные "Цветы Судебных приговоров"? А бессмертная трагедия"Опоздавший на работу"? А настольная книга "Стансов о половой гигиене"?

Вся жизнь во всей ее сложности и красоте - навеки зачеканена в золотеслов.

Наши поэты уже не витают более в эмпиреях: они спустились на землю; онис нами в ногу идут под строгий механический марш Музыкального Завода; ихлира - утренний шорох электрических зубных щеток и грозный треск искр вМашине Благодетеля, и величественное эхо Гимна Единому Государству, иинтимный звон хрустально-сияющей ночной вазы, и волнующий треск падающихштор, и веселые голоса новейшей поваренной книги, и еле слышный шепотуличных мембран.

Наши боги - здесь, с нами - в Бюро, в кухне, в мастерской, в уборной;боги стали, как мы: эрго - мы стали, как боги. И к вам, неведомые моипланетные читатели, к вам мы придем, чтобы сделать вашу жизньбожественно-разумной и точной, как наша...

Запись 13-я.

Конспект:

ТУМАН. ТЫ. СОВЕРШЕННО НЕЛЕПОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ.


На заре проснулся - в глаза мне розовая, крепкая твердь. Все хорошо, кругло. Вечером придет О. Я - несомненно уже здоров. Улыбнулся, заснул.

Утренний звонок - встаю - и совсем другое: сквозь стекла потолка, стен, всюду, везде, насквозь - туман. Сумасшедшие облака, все тяжелее - илегче, и ближе, и уже нет границ между землею и небом, все летит, тает, падает, не за что ухватиться. Нет больше Домов: стеклянные стеныраспустились в тумане, как кристаллики соли в воде. Если посмотреть стротуара - темные фигуры людей в домах - как взвешенные частицы вбредовом, молочном растворе - повисли низко, и выше, и еще выше - вдесятом этаже. И все дымится - может быть, какой-то неслышно бушующийпожар.

Ровно в 11.45: я тогда нарочно взглянул на часы - чтоб ухватиться зацифры - чтоб спасли хоть цифры.

В 11.45, перед тем как идти на обычные, согласно Часовой Скрижали, занятия физическим трудом, я забежал к себе в комнату. Вдруг телефонныйзвонок, голос - длинная, медленная игла в сердце:

- Ага, вы дома? Очень рада. Ждите меня на углу. Мы с вамиотправимся... ну, там увидите куда.

- Вы отлично знаете: я сейчас иду на работу.

- Вы отлично знаете, что сделаете так, как я вам говорю. До свидания. Через две минуты...

Через две минуты я стоял на углу. Нужно же было показать ей, что мноюуправляет Единое Государство, а не она. "Так, как я вам говорю..." И ведьуверена: слышно по голосу. Ну, сейчас я поговорю с ней по-настоящему...

Серые, из сырого тумана сотканные юнифы торопливо существовали возлеменя секунду и неожиданно растворялись в туман. Я не отрывался от часов, ябыл - острая, дрожащая секундная стрелка. Восемь, десять минут... Без трех, без двух двенадцать...

Конечно. На работу - я уже опоздал. Как я ее ненавижу. Но надо же мнебыло показать...

На углу в белом тумане - кровь - разрез острым ножом - губы.

- Я, кажется, задержала вас. Впрочем, все равно. Теперь вам поздноуже.

Как я ее - == впрочем, да: поздно уж.

Я молча смотрел на губы. Все женщины - губы, одни губы. Чьи-торозовые, упруго-круглые: кольцо, нежная ограда от всего мира. И эти: секундуназад их не было, и только вот сейчас - ножом, - и еще каплет сладкаякровь.

Ближе - прислонилась ко мне плечом - и мы одно, из нее переливается вменя - и я знаю, так нужно. Знаю каждым нервом, каждым волосом, каждым доболи сладким ударом сердца. И такая радость покориться этому "нужно".Вероятно, куску железа так же радостно покориться неизбежному, точномузакону - и впиться в магнит. Камню, брошенному вверх, секунду поколебаться - и потом стремглав вниз, наземь. И человеку, после агонии, наконецвздохнуть последний раз - и умереть.

Помню: я улыбнулся растерянно и ни к чему сказал:

- Туман... Очень.

- Ты любишь туман?

Это древнее, давно забытое "ты", "ты" властелина к рабу - вошло в меняостро, медленно: да, я раб, и это - тоже нужно, тоже хорошо.

- Да, хорошо... - вслух сказал я себе. И потом ей: - О ненавижутуман. Я боюсь тумана.

- Значит - любишь. Боишься - потому, что это сильнее тебя, ненавидишь - потому что боишься, любишь - потому что не можешь покоритьэто себе. Ведь только и можно любить непокорное.

Да, это так. И именно потому - именно потому я...

Мы шли двое - одно. Где-то далеко сквозь туман чуть слышно пелосолнце, все наливалось упругим, жемчужным, золотым, розовым, красным. Весьмир - единая необъятная женщина, и мы - в самом ее чреве, мы еще неродились, мы радостно зреем. И мне ясно, нерушимо ясно: все - для меня, солнце, туман, розовое, золотое - для меня...

Я не спрашивал, куда мы шли. Все равно: только бы идти, идти, зреть, наливаться все упруже - -

- Ну вот... - I остановилась у дверей. - Здесь сегодня дежурит какраз один... Я о нем говорила тогда, в Древнем Доме.

Я издали, одними глазами, осторожно сберегая зреющее - прочел вывеску:"Медицинское Бюро". Все понял.

Стеклянная, полная золотого тумана, комната. Стеклянные потолки сцветными бутылками, банками. Провода. Синеватые искры в трубках.

И человечек - тончайший. Он весь как будто вырезан из бумаги, и как быон ни повернулся - все равно у него только профиль, остро отточенный:сверкающее лезвие - нос, ножницы - губы.

Я не слышал, что ему говорила I: я смотрел, как она говорила, - ичувствовал: улыбаюсь неудержимо, блаженно. Сверкнули лезвием ножницы-губы, иврач сказал:

- Так, так. Понимаю. Самая опасная болезнь - опаснее я ничего незнаю... - засмеялся, тончайшей бумажной рукой быстро написал что-то, отдаллисток 1; написал - отдал мне.

Это были удостоверения, что мы - больны, что мы не можем явиться наработу. Я крал свою работу у Единого Государства, я - вор, я - под МашинойБлагодетеля. Но это мне - далеко, равнодушно, как в книге... Я взял листок, не колеблясь ни секунды; я - мои глаза, губы, руки - я знал: так нужно.

На углу, в полупустом гараже мы взяли аэро, I опять как тогда села заруль, подвинула стартер на "вперед", мы оторвались от земли, поплыли. Иследом за нами все: розово-золотой туман; солнце, тончайше-лезвийный профильврача, вдруг такой любимый и близкий. Раньше - все вокруг солнца; теперь язнал, все вокруг меня - медленно, блаженно, с зажмуренными глазами...

Старуха у ворот Древнего Дома. Милый, заросший, с лучами-морщинами рот. Вероятно, был заросшим все эти дни - и только сейчас раскрылся, улыбнулся:

- А-а, проказница! Нет чтобы работать, как все... ну уж ладно! Есличто - я тогда прибегу, скажу...

Тяжелая, скрипучая, непрозрачная дверь закрылась, и тотчас же с больюраскрылось сердце широко - еще шире: - настежь. Ее губы - мои, я пил, пил, отрывался, молча глядел в распахнутые мне глаза - и опять...

Полумрак комнат, синее, шафранно-желтое, темно-зеленый сафьян, золотаяулыбка Будды, мерцание зеркал. И - мой старый сон, такой теперь понятный:все напитано золотисто-розозым соком, и сейчас перельется через край, брызнет - -

Созрело. И неизбежно, как железо и магнит, с сладкой покорностьюточному непреложному закону - я влился в нее. Не было розового талона, небыло счета, не было Единого Государства, не было меня. Были тольконежно-острые, стиснутые зубы, были широко распахнутые мне золотые глаза - ичерез них я медленно входил внутрь, все глубже. И тишина - только в углу - за тысячи миль - капают капли в умывальнике, и я - вселенная, и от каплидо капли - эры, эпохи...

Накинув на себя юнифу, я нагнулся к I - и глазами вбирал в себя еепоследний раз.

- Я знала это... Я знала тебя... - сказала I, очень тихо. Быстроподнялась, надела юнифу и всегдашнюю свою острую улыбку-укус.

- Ну-с, падший ангел. Вы ведь теперь погибли. Нет, не боитесь? Ну, досвидания! Вы вернетесь один. Ну?

Она открыла зеркальную дверь, вделанную в стену шкафа: через плечо - на меня, ждала. Я послушно вышел. Но едва переступил порог - вдруг сталонужно, чтобы она прижалась ко мне плечом - только на секунду плечом, большеничего.

Я кинулся назад - в ту комнату, где она (вероятно) еще застегивалаюнифу перед зеркалом, вбежал - и остановился. Вот - ясно вижу - ещепокачивается старинное кольцо на ключе в двери шкафа, а I - нет. Уйти онаникуда не могла - выход из комнаты только один - и все-таки ее нет. Яобшарил все, я даже открыл шкаф и ощупал там пестрые, древние платья:никого...

Мне как-то неловко, планетные мои читатели, рассказывать вам об этомсовершенно невероятном происшествии. Но что ж делать, если все это былоименно так. А разве весь день с самого утра не был полон невероятностей, разве не похоже все на эту древнюю болезнь сновидений? И если так - не всели равно: одной нелепостью больше или меньше? Кроме того, я уверен: раньшеили позже всякую нелепость мне удастся включить в какой-нибудь силлогизм. Это меня успокаивает, надеюсь, успокоит и вас.

...Как я полон! Если бы вы знали: как я полон!

Запись 14-я.

Конспект:

"МОЙ". НЕЛЬЗЯ. ХОЛОДНЫЙ ПОЛ.


Все еще о вчерашнем. Личный час перед сном у меня был занят, и я не могзаписать вчера. Но во мне все это - как вырезано, и потому-то особенно - должно быть, навсегда - этот нестерпимо холодный пол...

Вечером должна была ко мне прийти О - это был ее день. Я спустился кдежурному взять право на шторы.

- Что с вами,- спросил дежурный. - Вы какой-то сегодня...

- Я... я болен...

В сущности, это была правда: я, конечно, болен. Все это болезнь. Итотчас же вспомнилось: да, ведь удостоверение... Пощупал в кармане: вот - шуршит. Значит - все было, все было действительно...

Я протянул бумажку дежурному. Чувствовал, как загорелись щеки; не глядявидел: дежурный удивленно смотрит на меня.

И вот - 21.30. В комнате слева - спущены шторы. В комнате справа - явижу соседа: над книгой - его шишковатая, вся в кочках, лысина и лоб - огромная, желтая парабола. Я мучительно хожу, хожу: как мне - после всего - с нею, с О? И справа - ясно чувствую на себе глаза, отчетливо вижуморщины на лбу - ряд желтых, неразборчивых строк; и мне почему-то кажется - эти строки обо мне.

Без четверти 22 в комнате у меня - радостный розовый вихрь, крепкоекольцо розовых рук вокруг моей шеи. И вот чувствую: все слабее кольцо, всеслабее - разомкнулось - руки опустились...

- Вы не тот, вы не прежний, вы не мой!

- Что за дикая терминология: "мой". Я никогда не был... - и запнулся:мне пришло в голову - раньше не был, верно, но теперь... Ведь я теперь живуне в нашем разумном мире, а в древнем, бредовом, в мире корней изминус-единицы.

Шторы падают. Там, за стеной направо, сосед роняет книгу со стола напол, и в последнюю, мгновенную узкую щель между шторой и полом - я вижу:желтая рука схватила книгу, и во мне: изо всех сил ухватиться бы за этуруку...

- Я думала - я хотела встретить вас сегодня на прогулке. Мне о многом - мне надо вам так много...

Милая, бедная О! Розовый рот - полумесяц рожками книзу. Но не могу жея рассказать ей все, что было - хотя б потому, что это сделает еесоучастницей моих преступлений: ведь я знаю, у ней не хватит силы пойти вБюро Хранителей и следовательно - -

О лежала. Я медленно целовал ее. Я целовал эту наивную пухлую складочкуна запястье, синие глаза были закрыты, розовый полумесяц медленно расцветал, распускался - и я целовал ее всю.

Вдруг ясно чувствую: до чего все опустошено, отдано. Не могу, нельзя. Надо - и нельзя. Губы у меня сразу остыли...

Розовый полумесяц задрожал, померк, скорчился. О накинула на себяпокрывало, закуталась - лицом в подушку...

Я сидел на полу возле кровати - какой отчаянно холодный пол - сиделмолча. Мучительный холод снизу - все выше, все выше. Вероятно, такой жемолчаливый холод там, в синих, немых междупланетных пространствах.

- Поймите же: я не хотел... - пробормотал я... - Я всеми силами...

Это правда: я, настоящий я не хотел. И все же: какими словами сказатьей. Как объяснить ей, что железо не хотело, но закон - неизбежен, точен --

О подняла лицо из подушек и, не открывая глаз, сказала:

- Уйдите, - но от слез вышло у нее "ундите" - и вот почему-товрезалась и эта нелепая мелочь.

Весь пронизанный холодом, цепенея, я вышел в коридор. Там за стеклом - легкий чуть приметный дымок тумана. Но к ночи, должно быть, опять онспустится, налегнет вовсю. Что будет за ночь?

О молча скользнула мимо меня, к лифту - стукнула дверь.

- Одну минутку, - крикнул я: стало страшно.

Но лифт уже гудел, вниз, вниз, вниз...

Она отняла у меня R.

Она отняла у меня О.

И все-таки, и все-таки.

Запись 15-я.

Конспект:

КОЛОКОЛ. ЗЕРКАЛЬНОЕ МОРЕ. МНЕ ВЕЧНО ГОРЕТЬ.


Только вошел в эллинг, где строится "[Интеграл]", - как навстречуВторой Строитель. Лицо у него как всегда: круглое, белое, фаянсовое - тарелка, и говорит - подносит на тарелке что-то такое нестерпимо вкусное:

- Вы вот болеть изволили, а тут без вас, без начальства, вчера, можносказать, - происшествие.

- Происшествие?

- Ну да! Звонок, кончили, стали всех с эллинга выпускать - ипредставьте: выпускающий изловил ненумерованного человека. Уж как онпробрался - понять не могу. Отвели в Операционное. Там из него, голубчика, вытянут, как и зачем... (улыбка - вкусная...).

В Операционном - работают наши лучшие и опытнейшие врачи, поднепосредственным руководством самого Благодетеля. Там - разные приборы и, главное, знаменитый Газовый Колокол. Это, в сущности, старинный школьныйопыт: мышь посажена под стеклянный колпак, воздушным насосом воздух вколпаке разрежается все больше... Ну и так далее. Но только, конечно, Газовый Колокол значительно более совершенный аппарат - с применениемразличных газов, и затем - тут, конечно, уже не издевательство надмаленьким беззащитным животным, тут высокая цель - забота о безопасностиЕдиного Государства, другими словами, о счастии миллионов. Около пятистолетий назад, когда работа в Операционном еще только налаживалась, нашлисьглупцы, которые сравнивали Операционное с древней инквизицией, но ведь этотак нелепо, как ставить на одну точку хирурга, делающего трахеотомию, иразбойника с большой дороги: у обоих в руках, быть может, один и тот же нож, оба делают одно и то же - режут горло живому человеку. И все-таки один - благодетель, другой - преступник, один со знаком +, другой со знаком - ...

Все это слишком ясно, все это в одну секунду, в один оборот логическоймашины, а потом тотчас же зубцы зацепили минус - и вот наверху уж другое:еще покачивается кольцо в шкафу. Дверь, очевидно, только захлопнули - а ее, I, нет: исчезла. Этого машина никак не могла провернуть. Сон? Но я еще исейчас чувствую: непонятная сладкая боль в правом плече - прижавшись кправому плечу, I - рядом со мной в тумане. "Ты любишь туман?" Да, итуман... все люблю, и все - упругое, новое, удивительное, все - хорошо...

- Все - хорошо, - вслух сказал я.

- Хорошо? - кругло вытаращились фаянсовые глаза. - То есть, что жетут хорошего? Если этот ненумерованный умудрился... стало быть, они - всюду, кругом, все время, они тут, они - около "[Интеграла]", они...

- Да кто [они]?

- А почем я знаю, кто. Но я их чувствую - понимаете? Все время.

- А вы слыхали: будто какую-то операцию изобрели - фантазиювырезывают? (На днях в самом деле я что-то вроде этого слышал.)

- Ну, знаю. При чем же это тут?

- А при том, что я бы на вашем месте - пошел и попросил сделать себеэту операцию.

На тарелке явственно обозначилось нечто лимонно-кислое. Милый - емупоказался обидным отдаленный намек на то, что у него может быть фантазия...Впрочем, что же: неделю назад, вероятно, я бы тоже обиделся. А теперь - теперь нет: потому что я знаю, что это у меня есть - что я болен. И знаюеще - не хочется выздороветь. Вот не хочется, и все. По стеклянным ступеняммы поднялись наверх. Все - под нами внизу - как на ладони...

Вы, читающие эти записки, - кто бы вы ни были, но над вами солнце. Иесли вы тоже когда-нибудь были так больны, как я сейчас, вы знаете, какоебывает - какое может быть - утром солнце, вы знаете это розовое, прозрачное, теплое золото. И самый воздух - чуть розовый, и все пропитанонежной солнечной кровью, все - живое: живые и все до одного улыбаются - люди. Может случиться, через час все исчезнет, через час выкаплет розоваякровь, но пока - живое. И я вижу: пульсирует и переливается что-то встеклянных соках "[Интеграла]"; я вижу: "[Интеграл]" мыслит о великом истрашном своем будущем, о тяжком грузе неизбежного счастья, которое онпонесет туда вверх, вам, неведомым, вам, вечно ищущим и никогда ненаходящим. Вы найдете, вы будете счастливы - вы обязаны быть счастливыми, иуже недолго вам ждать.

Корпус "[Интеграла]" почти готов: изящный удлиненный эллипсоид изнашего стекла - вечного, как золото, гибкого, как сталь. Я видел: изнутрикрепили к стеклянному телу поперечные ребра - шпангоуты, продольные - стрингера; в корме ставили фундамент для гигантского ракетного двигателя. Каждые 3 секунды могучий хвост "[Интеграла]" будет низвергать пламя и газы вмировое пространство - и будет нестись, нестись - огненный Тамерлансчастья...

Я видел: по Тэйлору, размеренно и быстро, в такт, как рычаги однойогромной машины, нагибались, разгибались, поворачивались люди внизу. В рукаху них сверкали трубки: огнем резали, огнем спаивали стеклянные стенки, угольники, ребра, кницы. Я видел: по стеклянным рельсам медленно катилисьпрозрачно-стеклянные чудовища-краны, и так же, как люди, послушноповорачивались, нагибались, просовывали внутрь, в чрево "[Интеграла]", своигрузы. И это было одно: очеловеченные, совершенные люди. Это былавысочайшая, потрясающая красота, гармония, музыка... Скорее - вниз, к ним, с ними!

И вот - плечом к плечу, сплавленный с ними, захваченный стальнымритмом... Мерные движения: упруго-круглые, румяные щеки; зеркальные, неомраченные безумием мыслей лбы. Я плыл по зеркальному морю. Я отдыхал.

И вдруг один безмятежно обернулся ко мне:

- Ну как: ничего, лучше сегодня?

- Что лучше?

- Да вот - не было-то вас вчера. Уж мы думали - у вас опасное что...- сияет лоб, улыбка - детская, невинная.

Кровь хлестнула мне в лицо. Я не мог, не мог солгать этим глазам. Ямолчал, тонул...

Сверху просунулось в люк, сияя круглой белизной, фаянсовое лицо.

- Эй, Д-503! Пожалуйте-ка сюда! Тут у нас, понимаете, получиласьжесткая рама с консолями и узловые моменты дают напряжение на квадратной.

Недослушав, я опрометью бросился к нему наверх - я позорно спасалсябегством. Не было силы поднять глаза - рябило от сверкающих, стеклянныхступеней под ногами, и с каждой ступенью все безнадежней: мне, преступнику, отравленному, - здесь не место. Мне никогда уж больше не влиться в точныймеханический ритм, не плыть по зеркально-безмятежному морю. Мне - вечногореть, метаться, отыскивать уголок, куда бы спрятать глаза - вечно, покая, наконец, не найду силы пройти и - -

И ледяная искра - насквозь: я - пусть; я - все равно; но ведь надобудет и о ней, и ее тоже... Я вылез из люка на палубу и остановился: незнаю, куда теперь, не знаю, зачем пришел сюда. Посмотрел вверх. Там тусклоподымалось измученное полднем солнце. Внизу - был "[Интеграл]",серо-стеклянный, неживой. Розовая кровь вытекла, мне ясно, что все это - только моя фантазия, что все осталось по-прежнему, и в то же время ясно...

- Да вы что, 503, оглохли? Зову, зову... Что с вами? - Это ВторойСтроитель - прямо над ухом у меня: должно быть, уж давно кричит.

Что со мной? Я потерял руль. Мотор гудит вовсю, аэро дрожит и мчится, но руля нет - и я не знаю, куда мчусь: вниз - и сейчас обземь, или вверх - и в солнце, в огонь...

Запись 16-я.

Конспект:

ЖЕЛТОЕ. ДВУХМЕРНАЯ ТЕНЬ. НЕИЗЛЕЧИМАЯ ДУША.


Не записывал несколько дней. Не знаю сколько; все дни - один. Все дни - одного цвета - желтого, как иссушенный, накаленный песок, и ни клочкатени, ни капли воды, и по желтому песку без конца. Я не могу без нее - аона, с тех пор как тогда непонятно исчезла в Древнем Доме...

С тех пор я видел ее только один раз на прогулке. Два, три, четыре дняназад - не знаю; все дни - один. Она промелькнула, на секунду заполнилажелтый, пустой мир. С нею об руку - по плечо ей - двоякий S, итончайше-бумажный доктор, и кто-то четвертый - запомнились только егопальцы: они вылетали из рукавов юнифы, как пучки лучей - необычайно тонкие, белые, длинные. I подняла руку, помахала мне; через голову I - нагнулась ктому с пальцами-лучами. Мне послышалось слово "[Интеграл]": все четверооглянулись на меня; и вот уже потерялись в серо-голубом небе, и снова - желтый, иссушенный путь.

Вечером в тот день у нее был розовый билет ко мне. Я стоял переднумератором - и с нежностью, с ненавистью умолял его, чтобы щелкнул, чтобыв белом прорезе появилось скорее: I-330. Хлопала дверь, выходили из лифтабледные, высокие, розовые, смуглые; падали кругом шторы. Ее не было. Непришла.

И может быть, как раз сию минуту, ровно в 22, когда я пишу это - она, закрывши глаза, так же прислоняется к кому-то плечом и так же говориткому-то: "Ты любишь?" Кому? Кто он? Этот, с лучами пальцами, или губастый, брызжущий R? или S?

S... Почему все дни я слышу за собой его плоские, хлюпающие, как полужам, шаги? Почему он все дни за мной - как тень? Впереди, сбоку, сзади, серо-голубая, двухмерная тень: через нее проходят, на нее наступают, но онавсе так же неизменно здесь, рядом, привязанная невидимой пуповиной. Бытьможет, эта пуповина - она, I? Не знаю. Или, быть может, им, Хранителям, ужеизвестно, что я...

Если бы вам сказали: ваша тень видит вас, все время видит. Понимаете? Ивот вдруг - у вас странное ощущение: руки - посторонние, мешают, и я ловлюсебя на том, что нелепо, не в такт шагам, размахиваю руками. Или вдруг - непременно оглянуться, а оглянуться нельзя, ни за что, шея - закована. И ябегу, бегу все быстрее и спиною чувствую: быстрее за мною тень, и от нее - никуда, никуда...

У себя в комнате, наконец, один. Но тут другое: телефон. Опять берутрубку. "Да, I-330, пожалуйста". И снова в трубке - легкий шум, чьи-то шагив коридоре - мимо дверей ее комнаты, и молчание... Бросаю трубку - и немогу, не могу больше. Туда - к ней.

Это было вчера. Побежал туда и целый час, от 16 до 17, бродил околодома, где она живет. Мимо, рядами, нумера. В такт сыпались тысячи ног, миллиононогий левиафан, колыхаясь, плыл мимо. А я один, выхлестнут бурей нанеобитаемый остров, и ищу, ищу глазами в серо-голубых волнах.

Вот сейчас откуда-нибудь - остро-насмешливый угол поднятых к вискамбровей и темные окна глаз, и там, внутри, пылает камин, движутся чьи-тотени. И я прямо туда, внутрь, и скажу ей "ты" - непременно "ты": "Ты жезнаешь - я не могу без тебя. Так зачем же?"

Но она молчит. Я вдруг слышу тишину, вдруг слышу - Музыкальный Завод, и понимаю: уже больше 17, все давно ушли, я один, я опоздал. Кругом - стеклянная, залитая желтым солнцем пустыня. Я вижу: как в воде - стекляннойглади подвешены вверх ногами опрокинутые, сверкающие, стены и опрокинуто, насмешливо, вверх ногами подвешен я.

Мне нужно скорее, сию же секунду - в Медицинское Бюро получитьудостоверение, что я болен, иначе меня возьмут и - == А может быть, это ибудет самое лучшее. Остаться тут и спокойно ждать, пока увидят, доставят вОперационное - сразу все кончить, сразу все искупить.

Легкий шорох, и передо мною - двоякоизогнутая тень. Я не глядячувствовал, как быстро ввинтились в меня два серо-стальных сверла, изо всехсил улыбнулся и сказал - что-нибудь нужно было сказать:

- Мне... мне надо в Медицинское Бюро.

- За чем же дело? Чего же вы стоите здесь?

Нелепо опрокинутый, подвешенный за ноги, я молчал, весь полыхая отстыда.

- Идите за мной, - сурово сказал S.

Я покорно пошел, размахивая ненужными, посторонними руками. Глаз нельзябыло поднять, все время шел в диком, перевернутом вниз головой мире: воткакие-то машины - фундаментом вверх, и антиподно приклеенные ногами кпотолку люди, и еще ниже - скованное толстым стеклом мостовой небо. Помню:обидней всего было, что последний раз в жизни я увидел это вот так, опрокинуто, не по-настоящему. Но глаз поднять было нельзя.

Остановились. Передо мною - ступени. Один шаг - и я увижу: фигуры вбелых докторских фартуках, огромный немой Колокол...

С силой, каким-то винтовым приводом, я, наконец, оторвал глаза отстекла под ногами - вдруг в лицо мне брызнули золотые буквы"Медицинское"... Почему он привел меня сюда, а не в Операционное, почему онпощадил меня - об этом я в тот момент даже и не подумал: одним скачком - через ступени, плотно захлопнул за собой дверь - и вздохнул. Так: будто ссамого утра я не дышал, не билось сердце - и только сейчас вздохнул первыйраз, только сейчас раскрылся шлюз в груди...

Двое: один - коротенький, тумбоногий - глазами, как на рога, подкидывал пациентов, и другой - тончайший, сверкающие ножницы-губы, лезвие-нос... Тот самый.

Я кинулся к нему, как к родному, прямо на лезвия - что-то обессоннице, снах, тени, желтом мире. Ножницы-губы сверкали, улыбались.

- Плохо ваше дело! По-видимому, у вас образовалась душа.

Душа? Это странное, древнее, давно забытое слово. Мы говорили иногда"душа в душу", "равнодушно", "душегуб", но душа - -

- Это... очень опасно, - пролепетал я.

- Неизлечимо, - отрезали ножницы.

- Но... собственно, в чем же суть? Я как-то не... не представляю.

- Видите... как бы это вам... Ведь вы математик?

- Да.

- Так вот - плоскость, поверхность, ну вот это зеркало. И наповерхности мы с вами, вот - видите, и щурим глаза от солнца, и эта синяяэлектрическая искра в трубке, и вон - мелькнула тень аэро. Только наповерхности, только секундно. Но представьте - от какого-то огня этанепроницаемая поверхность вдруг размягчилась, и уж ничто не скользит по ней - все проникает внутрь, туда, в этот зеркальный мир, куда мы с любопытствомзаглядываем детьми - дети вовсе не так глупы, уверяю вас. Плоскость сталаобъемом, телом, миром, и это внутри зеркала - внутри вас - солнце, и вихрьот винта аэро, и ваши дрожащие губы, и еще чьи-то. И понимаете: холодноезеркало отражает, отбрасывает, а это - впитывает, и от всего след - навеки. Однажды еле заметная морщинка у кого-то на лице - и она уженавсегда в вас; однажды вы услышали: в тишине упала капля - и вы слышитесейчас...

- Да, да, именно... - Я схватил его за руку. Я слышал сейчас: изкрана умывальника - медленно капают капли в тишину. И я знал это - навсегда. Но все-таки почему же вдруг душа? Не было, не было - и вдруг...Почему ни у кого нет, а у меня...

Я еще крепче вцепился в тончайшую руку: мне жутко было потерятьспасательный круг.

- Почему? А почему у нас нет перьев, нет крыльев - одни тольколопаточные кости - фундамент для крыльев? Да потому что крылья уже не нужны - есть аэро, крылья только мешали бы. Крылья - чтобы летать, а нам уженекуда: мы - прилетели, мы - нашли. Не так ли?

Я растерянно кивнул головой. Он посмотрел на меня, рассмеялся остро, ланцетно. Тот, другой, услышал, тумбоного протопал из своего кабинета, глазами подкинул на рога моего тончайшего доктора, подкинул меня.

- В чем дело? Как: душа? Душа, вы говорите? Черт знает что! Этак мыскоро и до холеры дойдем. Я вам говорил (тончайшего на рога) - я вамговорил: надо у всех - у всех фантазию... Экстирпировать фантазию. Туттолько хирургия, только одна хирургия...

Он напялил огромные рентгеновские очки, долго ходил кругом ивглядывался сквозь кости черепа - в мой мозг, записывал что-то в книжку.

- Чрезвычайно, чрезвычайно любопытно! Послушайте: а не согласились бывы... заспиртоваться? Это было бы для Единого Государства чрезвычайно... этопомогло бы нам предупредить эпидемию... Если у вас, разумеется, нет особыхоснований...

- Видите ли, - сказал он, - нумер Д-503 - строитель "[Интеграла]",и я уверен - это нарушило бы...

- А-а, - промычал тот и затумбовал назад в свой кабинет.

Мы остались вдвоем. Бумажная рука легко, ласково легла на мою руку, профильное лицо близко нагнулось ко мне; он шепнул:

- По секрету скажу вам - это не у вас одного. Мой коллега недаромговорит об эпидемии. Вспомните-ка, разве вы сами не замечали у кого-нибудьпохожее - очень похожее, очень близкое... - он пристально посмотрел наменя. На что он намекает - на кого? Неужели - -

- Слушайте... - я вскочил со стула. Но он уже громко заговорил одругом:

- ...А от бессонницы, от этих ваших снов - могу вам однопосоветовать: побольше ходите пешком. Вот возьмите и завтра же с утрапрогуляйтесь... ну хоть бы к Древнему Дому.

Он опять проколол меня глазами, улыбался тончайше. И мне показалось: ясовершенно ясно увидел завернутое в тонкую ткань этой улыбки слово - букву - имя, единственное имя... Или это опять только фантазия?

Я еле дождался, пока написал он мне удостоверение о болезни на сегодняи на завтра, еще раз молча крепко сжал ему руку и выбежал наружу.

Сердце - легкое, быстрое, как аэро, и несет, несет меня вверх. Я знал:завтра - какая-то радость. Какая?

Запись 17-я.

Конспект:

СКВОЗЬ СТЕКЛО. Я УМЕР. КОРИДОРЫ.


Я совершенно озадачен. Вчера, в этот самый момент, когда я думал, чтовсе уже распуталось, найдены все иксы - в моем уравнении появились новыенеизвестные.

Начало координат во всей этой истории - конечно, Древний Дом. Из этойточки - оси X-ов, Y-ов, Z-ов, на которых для меня с недавнего временипостроен весь мир. По оси X-ов (Проспекту 59-му) я шел пешком к началукоординат. Во мне - пестрым вихрем вчерашнее: опрокинутые дома и люди, мучительно-посторонние руки, сверкающие ножницы, остро-капающие капли изумывальника - так было, было однажды. И все это, разрывая мясо, стремительно крутится там - за расплавленной от огня поверхностью, где"душа",

Чтобы выполнить предписание доктора, я нарочно выбрал путь не погипотенузе, а по двум катетам. И вот уже второй катет: круговая дорога уподножия Зеленой Стены. Из необозримого зеленого океана за Стеной катился наменя дикий вал из корней, цветов, сучьев, листьев - встал на дыбы - сейчасзахлестнет меня, и из человека - тончайшего и точнейшего из механизмов - япревращусь...

Но, к счастью, между мной и диким зеленым океаном - стекло Стены. Овеликая, божественно-ограничивающая мудрость стен, преград! Это, может быть, величайшее из всех изобретений. Человек перестал быть диким животным толькотогда, когда он построил первую стену. Человек перестал быть диким человекомтолько тогда, когда мы построили Зеленую Стену, когда мы этой Стенойизолировали свой машинный, совершенный мир - от неразумного, безобразногомира деревьев, птиц, животных...

Сквозь стекло на меня - туманно, тускло - тупая морда какого-тозверя, желтые глаза, упорно повторяющие одну и ту же непонятную мне мысль. Мы долго смотрели друг другу в глаза - в эти шахты из поверхностного мира вдругой, заповерхностный. И во мне копошится: "А вдруг он, желтоглазый, - всвоей нелепой, грязной куче листьев, в своей невычисленной жизни - счастливее нас?"

Я взмахнул рукой, желтые глаза мигнули, попятились, пропали в листве. Жалкое существо! Какой абсурд: он - счастливее нас! Может быть, счастливееменя - да; но ведь я - только исключение, я болен.

Да и я... Я уже вижу темно-красные стены Древнего Дома - и милыйзаросший старушечий рот - я кидаюсь к старухе со всех ног:

- Тут она?

Заросший рот раскрылся медленно:

- Это кто же такое - она?

- Ах, ну кто-кто? Да I, конечно... Мы же вместе с ней тогда - нааэро...

- А-а, так, так... Так-так-так...

Лучи-морщины около губ, лукавые лучи из желтых глаз, пробирающихсявнутрь меня - все глубже...

И наконец:

- Ну, ладно уж... тут она, недавно прошла.

Тут. Я увидел: у старухиных ног - куст серебристо-горькой полыни (дворДревнего Дома - это тот же музей, он тщательно сохранен в доисторическомвиде), полынь протянула ветку на руку старухе, старуха поглаживает ветку, наколенях у ней - от солнца желтая полоса. И на один миг: я, солнце, старуха, полынь, желтые глаза - мы все одно, мы прочно связаны какими-то жилками, ипо жилкам - одна общая, буйная, великолепная кровь...

Мне сейчас стыдно писать об этом, но я обещал в этих записках бытьоткровенным до конца. Так вот: я нагнулся - и поцеловал заросший, мягкий, моховой рот. Старуха утерлась, засмеялась...

Бегом через знакомые полутесные гулкие комнаты - почему-то прямо туда, в спальню. Уже у дверей схватился за ручку и вдруг: "А если она там неодна?" Стал, прислушался. Но слышал только: тукало около - не во мне, агде-то около меня - мое сердце.

Вошел. Широкая, несмятая кровать. Зеркало. Еще зеркало в двери шкафа, ив замочной скважине там - ключ со старинным кольцом. И никого. Я тихонькопозвал:

- I! Ты здесь? - И еще тише, с закрытыми глазами, не дыша, - так, как если бы я стоял уже на коленях перед ей: - I! Милая!

Тихо. Только в белую чашку умывальника из крана каплет вода, торопливо. Не могу сейчас объяснить, почему, но только это было мне неприятно; я крепкозавернул кран, вышел. Тут ее нет: ясно. И значит, она в какой-нибудь другой"квартире".

По широкой сумрачной лестнице сбежал ниже, потянул одну дверь, другую, третью: заперто. Все было заперто, кроме только той одной "нашей" квартиры, и там - никого.

И все-таки - опять туда" сам не знаю зачем. Я шел медленно, с трудом - подошвы вдруг стали чугунными. Помню отчетливо мысль: "Это ошибка, что силатяжести - константна. Следовательно, все мои формулы - == "

Тут - разрыв: в самом низу хлопнула дверь, кто-то быстро протопал поплитам. Я - снова легкий, легчайший - бросился к перилам - перегнуться, водном слове, в одном крике "Ты!" - выкрикнуть все...

И захолонул: внизу - вписанная в темный квадрат тени от оконногопереплета, размахивая розовыми крыльями-ушами, неслась голова S.

Молнией - один только голый вывод, без посылок (предпосылок я не знаюи сейчас): "Нельзя - ни за что - чтобы он меня увидел".

И на цыпочках, вжимаясь в стену, я скользнул вверх к той незапертойквартире.

На секунду у двери. Тот - тупо топает вверх, сюда. Только бы дверь! Яумолял дверь, но она деревянная: заскрипела, взвизгнула. Вихрем мимо - зеленое, красное, желтый Будда - я перед зеркальной дверью шкафа: моебледное лицо, прислушивающиеся глаза, губы... Я слышу - сквозь шум крови - опять скрипит дверь... Это он, он.

Я ухватился за ключ в двери шкафа - и вот кольцо покачивается. Эточто-то напоминает мне - опять мгновенный, голый, без посылок, вывод - вернее, осколок: "В тот раз - == ". Я быстро открываю дверь в шкаф - явнутри, в темноте, захлопываю ее плотно. Один шаг - под ногами качнулось. Ямедленно, мягко поплыл куда-то вниз, в глазах потемнело, я умер.

--

Позже, когда мне пришлось записывать все эти странные происшествия, япорылся в памяти, в книгах - и теперь я, конечно, понимаю: это былосостояние временной смерти, знакомое древним и - сколько я знаю - совершенно неизвестное у нас.

Не имею представления, как долго я был мертв, скорее всего 5 - 10секунд, но только через некоторое время я воскрес, открыл глаза: темно ичувствую - вниз, вниз... Протянул руку - ухватился - царапнула шершавая, быстро убегающая стенка, на пальце кровь, ясно - все это не игра моейбольной фантазии. Но что же, что?

Я слышал свое пунктирное, трясущееся дыхание (мне стыдно сознаться вэтом - так все было неожиданно и непонятно). Минута, две, три - все вниз. Наконец, мягкий толчок: то, что падало у меня под ногами, - теперьнеподвижно. В темноте я нашарил какую-то ручку, толкнул - открылась дверь - тусклый свет. Увидел: сзади меня быстро уносилась вверх небольшаяквадратная платформа. Кинулся - но уже было поздно: я был отрезан здесь...где это "здесь" - не знаю.

Коридор. Тысячепудовая тишина. На круглых сводах - лампочки, бесконечный, мерцающий, дрожащий пунктир. Походило немного на "трубы" нашихподземных дорог, но только гораздо уже и не из нашего стекла, а из какого-тодругого старинного материала. Мелькнуло - о подземельях, где будто быспасались во время Двухсотлетней Войны... Все равно: надо идти.

Шел, полагаю, минут двадцать. Свернул направо, коридор шире, лампочкиярче. Какой-то смутный гул. Может быть, машины, может быть, голоса - незнаю, но только я - возле тяжелой непрозрачной двери: гул оттуда.

Постучал, еще раз - громче. За дверью - затихло. Что-то лязгнуло, дверь медленно, тяжело растворилась.

Я не знаю, кто из нас двоих остолбенел больше - передо мной был мойлезвиеносый, тончайший доктор.

- Вы? Здесь? - И ножницы его так и захлопнулись. А я - я будтоникогда и не знал ни одного человеческого слова: я молчал, глядел исовершенно не понимал, что он говорил мне. Должно быть, что мне надо уйтиотсюда; потому что потом он быстро своим плоским бумажным животом оттеснилменя до конца этой, более светлой части коридора - и толкнул в спину.

- Позвольте... я хотел... я думал, что она, I-330. Но за мной...

- Стойте тут, - отрезал доктор и исчез...

Наконец! Наконец, она рядом, здесь - и не все ли равно, где это"здесь". Знакомый, шафранно-желтый шелк, улыбка-укус, задернутые шторойглаза... У меня дрожат губы, руки, колени - а в голове глупейшая мысль:

"Колебания - звук. Дрожь должна звучать. Отчего же не слышно?"

Ее глаза раскрылись мне - настежь, я вошел внутрь...

- Я не мог больше! Где вы были? Отчего... - ни на секунду не отрываяот нее глаз, я говорил как в бреду - быстро, несвязно - может быть, дажетолько думал. - Тень - за мною... Я умер - из шкафа... Потому что этотваш... говорит ножницами: у меня душа... Неизлечимая...

- Неизлечимая душа! Бедненький мой! - I рассмеялась - и менясбрызнула смехом: весь бред прошел, и всюду сверкают, звенят смешинки и как - как все хорошо.

Из-за угла снова вывернулся доктор - чудесный, великолепный, тончайшийдоктор.

- Ну-с, - остановился он возле нее.

- Ничего, ничего! Я вам потом расскажу. Он случайно... Скажите, что явернусь через... минут пятнадцать...

Доктор мелькнул за угол. Она ждала. Глухо стукнула дверь. Тогда Iмедленно, медленно, все глубже вонзая мне в сердце острую, сладкую иглу - прижалась плечом, рукою, вся - и мы пошли вместе с нею, вместе с нею - двое - одно...

Не помню, где мы свернули в темноту - и в темноте по ступеням вверх, без конца, молча. Я не видел, но знал: она шла так же, как и я - сзакрытыми глазами, слепая, закинув вверх голову, закусив губы - и слушаламузыку: мою чуть слышную дрожь.

Я очнулся в одном из бесчисленных закоулков во дворе Древнего Дома:какой-то забор, из земли - голые, каменистые ребра и желтые зубыразвалившихся стен. Она открыла глаза, сказала: "Послезавтра в 16". Ушла.

Было ли все это на самом деле? Не знаю. Узнаю послезавтра. Реальныйслед только один: на правой руке - на концах пальцев - содрана кожа. Носегодня на "[Интеграле]" Второй Строитель уверял меня, будто он сам видел, как я случайно тронул этими пальцами шлифовальное кольцо - в этом и вседело. Что ж, может быть, и так. Очень может быть. Не знаю - ничего не знаю.

Запись 18-я.

Конспект:

ЛОГИЧЕСКИЕ ДЕБРИ. РАНЫ И ПЛАСТЫРЬ. БОЛЬШЕ НИКОГДА.


Вчера лег - и тотчас же канул на сонное дно, как перевернувшийся, слишком загруженный корабль. Толща глухой колыхающейся зеленой воды. И вотмедленно всплываю со дна вверх и где-то на средине глубины открываю глаза:моя комната, еще зеленое, застывшее утро. На зеркальной двери шкафа - осколок солнца - в глаза мне. Это мешает в точности выполнить установленныеСкрижалью часы сна. Лучше бы всего - открыть шкаф. Но я весь - как впаутине, и паутина на глазах, нет сил встать...

Все-таки встал, открыл - и вдруг за зеркальной дверью, выпутываясь изплатья, вся розовая - I. Я так привык теперь к самому невероятному, чтосколько помню - даже совершенно не удивился, ни о чем не спросил: скорей вшкаф, захлопнул за собою зеркальную дверь - и задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I. Как сейчас вижу: сквозь дверную щель в темноте - острый солнечный луч переламывается молнией на полу, на стенке шкафа, выше - и вот это жестокое, сверкающее лезвие упало на запрокинутую, обнаженнуюшею I... и в этом для меня такое что-то страшное, что я не выдержал, крикнул - и еще раз открыл глаза.

Моя комната. Еще зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколоксолнца. Я - в кровати. Сон, Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжетсердце, ноет в концах пальцев, в коленях. Это - несомненно было. И я незнаю теперь: что сон - что явь; иррациональные величины прорастают сквозьвсе прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей - кругом что-то корявое, лохматое...

До звонка еще далеко. Я лежу, думаю - и разматывается чрезвычайностранная, логическая цепь.

Всякому уравнению, всякой формуле в поверхностном мире соответствуеткривая или тело. Для формул иррациональных, для моего sqrt{-1}, мы не знаемсоответствующих тел, мы никогда не видели их... Но в том-то и ужас, что этитела - невидимые - есть, они непременно, неминуемо должны быть: потому чтов математике, как на экране, проходят перед нами их причудливые, колючиетени - иррациональные формулы; и математика, и смерть - никогда неошибаются. И если этих тел мы не видим в нашем мире, на поверхности, для нихесть - неизбежно должен быть - целый огромный мир там, за поверхностью...

Я вскочил, не дожидаясь звонка, и забегал по комнате. Моя математика - до сих пор единственный прочный и незыблемый остров во всей моейсвихнувшейся жизни - тоже оторвалась, поплыла, закружилась. Что же, значит, эта нелепая "душа" - так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги - хотяя их и не вижу сейчас (они за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги неболезнь - почему же "душа" болезнь?

Я искал и не находил выхода из дикой логической чащи. Это были такие женеведомые и жуткие дебри, как те - за Зеленой Стеной, - и они так же былинеобычайными, непонятными, без слов говорящими существами. Мне чудилось - сквозь какое-то толстое стекло - я вижу: бесконечно огромное, иодновременно бесконечно малое, скорпионообразное, со спрятанным и все времячувствуемым минусом-жалом: sqrt{-1}... А может быть, это не что иное, какмоя "душа", подобно легендарному скорпиону древних добровольно жалящих себявсем тем, что...

Звонок. День. Все это, не умирая, не исчезая, - только прикрытодневным светом; как видимые предметы, не умирая, - к ночи прикрыты ночнойтьмой. В голове - легкий, зыбкий туман. Сквозь туман - длинные, стеклянныестолы; медленно, молча, в такт жующие шароголовы. Издалека, сквозь туманпотукивает метроном, и под эту привычно-ласкающую музыку я машинально, вместе со всеми, считаю до пятидесяти: пятьдесят узаконенных жевательныхдвижений на каждый кусок. И, машинально отбивая такт, опускаюсь вниз, отмечаю свое имя в книге уходящих - как все. Но чувствую: живу отдельно отвсех, один, огороженный мягкой, заглушающей звуки, стеной, и за этой стеной - иной мир...

Но вот что: если этот мир - только мой, зачем же он в этих записях? Зачем здесь эти нелепые "сны", шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбиемвижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь ЕдиногоГосударства - у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, sqrt{-1} и падений, жизнь.

Впрочем, может быть, все к лучшему. Вероятнее всего, вы, неведомые моичитатели, - дети по сравнению с нами (ведь мы взращены Единым Государством - следовательно, достигли высочайших, возможных для человека вершин). И какдети - только тогда вы без крика проглотите все горькое, что я вам дам, когда это будет тщательно обложено густым приключенческим сиропом...

Вечером:

Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синейспирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь - земли нет, о земле забываешь, земля так же далеко от вас, как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, влицо - вихрь, и я забыл о земле, я забыл о милой, розовой О. Но все жеземля существует; раньше или позже - надо спланировать на нее, и я толькозакрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя - имя О-90...

Сегодня вечером далекая земля напомнила о себе. Чтобы выполнитьпредписание доктора (я искренне, искренне хочу выздороветь), я целых двачаса бродил по стеклянным, прямолинейным пустыням проспектов. Все, согласноСкрижали, были в аудиториумах, и только я один... Это было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанныйот целого, от руки - отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая, бежит по стеклянному тротуару. Этот палец - я.

И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется бытьна руке, быть с другими: или - вот так, одному, или... Ну да, мне уж большенечего скрывать: или вдвоем с нею - с той, опять так же переливая в неевсего себя сквозь плечо, сквозь сплетенные пальцы рук...

Домой я вернулся, когда солнце уже садилось. Вечерний розовый пепел - на стекле стен, на золоте шпица аккумуляторной башни, на голосах и улыбкахвстречных нумеров. Не странно ли: потухающие солнечные лучи падают под темже точно углом, что и загорающиеся утром, а все - совершенно иное, иная этарозовость - сейчас очень тихая, чуть-чуть горьковатая, а утром - опятьбудет звонкая, шипучая.

И вот внизу, в вестибюле, из-под груды покрытых розовым пепломконвертов - Ю, контролерша, вытащила и подала мне письмо. Повторяю: этоочень почтенная женщина, и я уверен - у нее наилучшие чувства ко мне.

И все же, всякий раз как я вижу эти обвисшие, похожие на рыбьи жабрыщеки, мне почему-то неприятно.

Протягивая ко мне сучковатой рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздохтолько чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня от мира: я весьцеликом спроектирован был на дрожавший в моих руках конверт, где - я несомневался - письмо от I.

Здесь - второй вздох, настолько явно, двумя чертами, подчеркнутый, чтоя оторвался от конверта - и увидел: между жабер, сквозь стыдливые жалюзиспущенных глаз - нежная, обволакивающая, ослепляющая улыбка. А затем:

- Бедный вы, бедный, - вздох с тремя чертами и кивок на письмо, чутьприметный (содержание письма она, по обязанности, естественно, знала).

- Нет, право, я... Почему же?

- Нет, нет, дорогой мой: я знаю вас лучше, чем вы сами. Я уж давноприглядываюсь к вам - и вижу: нужно, чтобы об руку с вами в жизни шелкто-нибудь уж долгие годы изучавший жизнь...

Я чувствую: весь облеплен ее улыбкой - это пластырь на те раны, какимисейчас покроет меня это дрожащее в моих руках письмо. И наконец, - сквозьстыдливые жалюзи - совсем тихо:

- Я подумаю, дорогой, я подумаю. И будьте покойны: если я почувствую всебе достаточно силы - нет-нет, я сначала еще должна подумать...

Благодетель великий! Неужели мне суждено... неужели она хочет сказать, что - -

В глазах у меня - рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я подхожуближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда - на меня, на пол, намои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел.

Конверт взорван - скорее подпись - и рана - это не I, это... О. Иеще рана: на листочке снизу, в правом углу - расплывшаяся клякса - сюдакапнуло... Я не выношу клякс - все равно: от чернил они или от... все равноот чего. И знаю - раньше - мне было бы просто неприятно, неприятно глазам - от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко - как туча, и от него - все свинцовее и все темнее? Или это опять - "душа"?

Письмо:

"Вы знаете... или, может быть, вы не знаете - я не могу как следуетписать - все равно: сейчас вы знаете, что без вас у меня не будет ни одногодня, ни одного утра, ни одной весны. Потому что R для меня только... ну, даэто не важно вам. Я ему, во всяком случае, очень благодарна: одна без него, эти дни - я бы не знаю что... За эти дни и ночи я прожила десять или, можетбыть, двадцать лет. И будто комната у меня - не четырехугольная, а круглая, и без конца - кругом, кругом, и все одно и то же, и нигде никаких дверей.

Я не могу без вас - потому что я вас люблю. Потому что я вижу, японимаю: вам теперь никто, никто на свете не нужен, кроме той, другой, и - понимаете: именно, если я вас люблю, я должна - -

Мне нужно еще только два-три дня, чтобы из кусочков меня кой-каксклеить хоть чуть похожее на прежнюю О-90, - и я пойду и сделаю самазаявление, что снимаю свою запись на вас, и вам должно быть лучше, вамдолжно быть хорошо. Больше никогда не буду, простите. О".

Больше никогда. Так, конечно, лучше: она права. Но отчего же - отчего - -

Запись 19-я.

Конспект:

БЕСКОНЕЧНО МАЛАЯ ТРЕТЬЕГО ПОРЯДКА. ИСПОДЛОБНЫЙ. ЧЕРЕЗ ПАРАПЕТ.


Там, в странном коридоре с дрожащим пунктиром тусклых лампочек... илинет, нет - не там: позже, когда мы уже были с нею в каком-то затерянномуголке на дворе Древнего Дома, - она сказала: "послезавтра". Это"послезавтра" - сегодня, и все - на крыльях, день - летит, и наш"[Интеграл]" уже крылатый: на нем кончили установку ракетного двигателя, исегодня пробовали его вхолостую. Какие великолепные, могучие залпы, и дляменя каждый из них - салют в честь той, единственной, в честь сегодня.

При первом ходе (= выстреле) под дулом двигателя оказался с десятокзазевавшихся нумеров из нашего эллинга - от них ровно ничего не осталось, кроме каких-то крошек и сажи. С гордостью записываю здесь, что ритм нашейработы не споткнулся от этого ни на секунду, никто не вздрогнул; и мы, инаши станки - продолжали свое прямолинейное и круговое движение все с тойже точностью, как будто бы ничего не случилось. Десять нумеров - это едвали одна стомиллионная часть массы Единого Государства, при практическихрасчетах - это бесконечно малая третьего порядка. Арифметически-безграмотную жалость знали только древние: нам она смешна.

И мне смешно, что вчера я мог задумываться - и даже записывать на этистраницы - о каком-то жалком сереньком пятнышке, о какой-то кляксе. Это - все то же самое "размягчение поверхности", которая должна бытьалмазно-тверда - как наши стены (древняя поговорка: "как об стену горох").

Шестнадцать часов. На дополнительную прогулку я не пошел: как знать, быть может, ей вздумается именно сейчас, когда все звенит от солнца...

Я почти один в доме. Сквозь просолнеченные стены - мне далеко видновправо и влево и вниз - повисшие в воздухе, пустые, зеркально повторяющиеодна другую комнаты. И только по голубоватой, чуть прочерненной солнечнойтушью лестнице медленно скользит вверх тощая, серая тень. Вот уже слышнышаги - и я вижу сквозь дверь - я чувствую: ко мне прилепленапластырь-улыбка - и затем мимо, по другой лестнице - вниз...

Щелк нумератора. Я весь кинулся в узенький белый прорез - и... икакой-то незнакомый мне мужской (с согласной буквой) нумер. Прогудел, хлопнул лифт. Передо мною - небрежно, набекрень нахлобученный лоб, аглаза... очень странное впечатление: как будто он говорил оттуда, исподлобья, где глаза.

- Вам от нее письмо... (исподлобья, из-под навеса). Просила, чтобынепременно - все, как там сказано.

Исподлобья, из-под навеса - кругом. Да никого, никого нет, ну давайже! Еще раз оглянувшись, он сунул мне конверт, ушел. Я один.

Нет, не один: из конверта - розовый талон, и - чуть приметный - еезапах. Это она, она придет, придет ко мне. Скорее - письмо, чтобы прочитатьэто своими глазами, чтобы поверить в это до конца...

Что? Не может быть! Я читаю еще раз - перепрыгиваю через строчки:"Талон... и непременно спустите шторы, как будто я и в самом деле у вас...Мне необходимо, чтобы думали, что я... мне очень, очень жаль..."

Письмо - в клочья. В зеркале на секунду - мои исковерканные, сломанные брови. Я беру талон, чтобы и его так же, как ее записку - -

- "Просила, чтоб непременно - все, как там сказано".

Руки ослабели, разжались. Талон выпал из них на стол. Она сильнее меня, и я, кажется, сделаю так, как она хочет. А впрочем... впрочем, не знаю:увидим - до вечера еще далеко... Талон лежит на столе.

В зеркале - мои исковерканные, сломанные брови. Отчего и на сегодня уменя нет докторского свидетельства: пойти бы ходить, ходить без конца, кругом всей Зеленой Стены - и потом свалиться в кровать - на дно... А ядолжен - в 13-й аудиториум, я должен накрепко завинтить всего себя, чтобыдва часа - два часа не шевелясь... когда надо кричать, топать.

Лекция. Очень странно, что из сверкающего аппарата - не металлический, как обычно, а какой-то мягкий, мохнатый, моховой голос. Женский - мнемелькает она такою, какою когда-то жила маленькая - крючочек-старушка, вроде той - у Древнего Дома.

Древний Дом... и все сразу - фонтаном - снизу, и мне нужно изо всехсил завинтить себя, чтобы не затопить криком весь аудиториум. Мягкие, мохнатые слова - сквозь меня, и от всего остается только одно: что-то - одетях, о детоводстве. Я - как фотографическая пластинка: все отпечатываю всебе с какой-то чужой, посторонней, бессмысленной точностью: золотой серп - световой отблеск на громкоговорителе; под ним - ребенок, живая иллюстрация - тянется к сердцу; засунут в рот подол микроскопической юнифы; крепкостиснутый кулачок, большой (вернее, очень маленький) палец зажат внутрь - легкая, пухлая тень-складочка на запястье. Как фотографическая пластинка - я отпечатываю: вот теперь голая нога - перевесилась через край, розовыйвеер пальцев ступает на воздух - вот сейчас, сейчас об пол - -

И - женский крик, на эстраду взмахнула прозрачными крыльями юнифа, подхватила ребенка - губами - в пухлую складочку на запястье, сдвинула насередину стола, спускается с эстрады. Во мне печатается: розовый - рожкамикнизу - полумесяц рта, налитые до краев синие блюдечки-глаза. Это - О. Ия, как при чтении какой-нибудь стройной формулы, - вдруг ощущаюнеобходимость, закономерность этого ничтожного случая.

Она села чуть-чуть сзади меня и слева. Я оглянулся; она послушно отвелаглаза от стола с ребенком, глазами - в меня, во мне, и опять: она, я и столна эстраде - три точки, и через эти точки - прочерчены линии, проекциикаких-то неминуемых, еще не видимых событий.

Домой - по зеленой, сумеречной, уже глазастой от огней улице. Яслышал: весь тикаю - как часы. И стрелки во мне - сейчас перешагнут черезкакую-то цифру, я сделаю что-то такое, что уже нельзя будет назад. Ей нужно, чтобы кто-то там думал: она - у меня. А мне нужна она, и что мне за дело доее "нужно". Я не хочу быть чужими шторами - не хочу, и все.

Сзади - знакомая, плюхающая, как по лужам, походка. Я уже неоглядываюсь, знаю: S. Пойдет за мною до самых дверей - и потом, наверное, будет стоять внизу, на тротуаре, и буравчиками ввинчиваться туда, наверх, вмою комнату - пока там не упадут, скрывая чье-то преступление, шторы...

Он, Ангел-Хранитель, поставил точку. Я решил: нет. Я решил.

Когда я поднялся в комнату и повернул выключатель - я не поверилглазам: возле моего стола стояла О. Или, вернее, - висела: так виситпустое, снятое платье - под платьем у нее как будто уж не было ни однойпружины, беспружинными были руки, ноги, беспружинный, висячий голос.

- Я - о своем письме. Вы получили его? Да? Мне нужно знать ответ, мненужно - сегодня же.

Я пожал плечами. Я с наслаждением - как будто она была во всемвиновата - смотрел на ее синие, полные до краев глаза - медлил с ответом. И, с наслаждением, втыкая в нее по одному слову, сказал:

- Ответ? Что ж... Вы правы. Безусловно. Во всем.

- Так значит... (улыбкою прикрыта мельчайшая дрожь, но я вижу). Ну, очень хорошо! Я сейчас - я сейчас уйду.

И висела над столом. Опущенные глаза, ноги, руки. На столе еще лежитскомканный розовый талон [той]. Я быстро развернул эту свою рукопись - "МЫ"- ее страницами прикрыл талон (быть может, больше от самого себя, чем отО).

- Вот - все пишу. Уже сто семьдесят страниц... Выходит такое что-тонеожиданное...

Голос - тень голоса:

- А помните... я вам тогда на седьмой странице... Я вам тогда капнула - и вы...

Синие блюдечки - через край, неслышные, торопливые капли - по щекам, вниз, торопливые через край - слова:

- Я не могу, я сейчас уйду... я никогда больше, и пусть. Но только яхочу - я должна от вас ребенка - оставьте мне ребенка, и я уйду, я уйду!

Я видел: она вся дрожала под юнифой, и чувствовал: я тоже сейчас - - Я заложил назад руки, улыбнулся:

- Что? Захотелось Машины Благодетеля?

И на меня - все так же, ручьями через плотины - слова:

- Пусть! Но ведь я же почувствую - я почувствую его в себе. И хотьнесколько дней... Увидеть - только раз увидеть у него складочку вот тут - как там - как на столе. Один день!

Три точки: она, я - и там на столе кулачок с пухлой складочкой...

Однажды в детстве, помню, нас повели на аккумуляторную башню. На самомверхнем пролете я перегнулся через стеклянный парапет, внизу - точки-люди, и сладко тикнуло сердце: "А что, если?" Тогда я только еще крепче ухватилсяза поручни; теперь - я прыгнул вниз.

- Так вы хотите? Совершенно сознавая, что...

Закрытые - как будто прямо в лицо солнцу - глаза. Мокрая, сияющаяулыбка.

- Да, да! Хочу!

Я выхватил из-под рукописи розовый талон - той - и побежал вниз, кдежурному. О схватила меня за руку, что-то крикнула, но что - я понялтолько потом, когда вернулся.

Она сидела на краю постели, руки крепко зажаты в коленях.

- Это... это ее талон?

- Не все ли равно. Ну - ее, да.

Что-то хрустнуло. Скорее всего - О просто шевельнулась. Сидела, руки вколенях, молчала.

- Ну? Скорее... - Я грубо стиснул ей руку, и красные пятна (завтра - синяки) у ней на запястье, там - где пухлая детская складочка.

Это - последнее. Затем - повернут выключатель, мысли гаснут, тьма, искры - и я через парапет вниз...

Запись 20-я.

Конспект:

РАЗРЯД. МАТЕРИАЛ ИДЕЙ. НУЛЕВОЙ УТЕС.


Разряд - самое подходящее определение. Теперь я вижу, что это былоименно как электрический разряд. Пульс моих последних дней становится всесуше, все чаще, все напряженней - полюсы все ближе - сухое потрескивание - еще миллиметр: взрыв, потом - тишина.

Во мне теперь очень тихо и пусто - как в доме, когда все ушли и лежишьодин, больной, и так ясно слышишь отчетливое металлическое постукиваниемыслей.

Быть может, этот "разряд" излечил меня, наконец, от моей мучительной"души" - и я снова стал, как все мы. По крайней мере, сейчас я без всякойболи мысленно вижу О на ступенях Куба, вижу ее в Газовом Колоколе. И еслитам, в Операционном, она назовет мое имя - пусть: в последний момент - янабожно и благодарно лобызну карающую руку Благодетеля. У меня по отношениюк Единому Государству есть это право - понести кару, и этого права я неуступлю. Никто из нас, нумеров, не должен, не смеет отказаться от этогоединственного своего - тем ценнейшего - права.

...Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли; неведомый аэроуносит меня в синюю высь моих любимых абстракций. И я вижу, как здесь - вчистейшем, разреженном воздухе - с легким треском, как пневматическаяшина,- лопается мое рассуждение "о действенном праве". И я вижу ясно, чтоэто только отрыжка нелепого предрассудка древних - их идеи о "праве".

Есть идеи глиняные - и есть идеи, навеки изваянные из золота илидрагоценного нашего стекла. И чтобы определить материал идеи, нужно толькокапнуть на него сильнодействующей кислотой, Одну из таких кислот знали идревние: reductio ad finem. Кажется, это называлось у них так; но онибоялись этого яда, они предпочитали видеть хоть какое-нибудь, хоть глиняное, хоть игрушечное небо, чем синее ничто. Мы же - слава Благодетелю - взрослые, и игрушки нам не нужны.

Так вот - если капнуть на идею "права". Даже у древних - наиболеевзрослые знали: источник права - сила, право - функция от силы. И вот - две чашки весов: на одной - грамм, на другой - тонна, на одной - "я", надругой - "Мы", Единое Государство. Не ясно ли: допускать, что у "я" могутбыть какие-то "права" по отношению к Государству, и допускать, что граммможет уравновесить тонну, - это совершенно одно и то же. Отсюда - распределение: тонне - права, грамму - обязанности; и естественный путь отничтожества к величию: забыть, что ты - грамм и почувствовать себямиллионной долей тонны...

Вы, пышнотелые, румяные венеряне, вы, закопченные, как кузнецы, ураниты - я слышу в своей синей тишине ваш ропот. Но поймите же вы: все великое - просто; поймите же: незыблемы и вечны только четыре правила арифметики. Ивеликой, незыблемой, вечной - пребудет только мораль, построенная начетырех правилах. Это - последняя мудрость, это - вершина той пирамиды, накоторую люди - красные от пота, брыкаясь и хрипя, карабкались веками. И сэтой вершины - там, на дне, где ничтожными червями еще копошится нечто, уцелевшее в нас от дикости предков - с этой вершины одинаковы: ипротивозаконная мать - О, и убийца, и тот безумец, дерзнувший броситьстихом в Единое Государство; и одинаков для них суд: довременная смерть. Это - то самое божественное правосудие, о каком мечтали каменнодомовые люди, освещенные розовыми наивными лучами утра истории: их "Бог" - хулу на СвятуюЦерковь - карал так же, как убийство.

Вы, ураниты, - суровые и черные, как древние испанцы, мудро умевшиесжигать на кострах, - вы молчите, мне кажется, вы - со мною. Но я слышу:розовые венеряне - что-то там о пытках, казнях, о возврате к варварскимвременам. Дорогие мои: мне жаль вас - вы не способныфилософски-математически мыслить.

Человеческая история идет вверх кругами - как аэро. Круги разные - золотые, кровавые, но все они одинаково разделены на 360 градусов. И вот отнуля - вперед: 10, 20, 200, 360 градусов - опять нуль. Да, мы вернулись кнулю - да. Но для моего математически мыслящего ума ясно: нуль - совсемдругой, новый. Мы пошли от нуля вправо - мы вернулись к нулю слева ипотому: вместо плюса нуль - у нас минус нуль. Понимаете?

Этот Нуль мне видится каким-то молчаливым, громадным, узким, острым, как нож, утесом. В свирепой, косматой темноте, затаив дыхание, мы отчалилиот черной ночной стороны Нулевого Утеса. Века - мы, Колумбы, плыли, плыли, мы обогнули всю землю кругом, и, наконец, ура! Салют - и все на мачты:перед нами - другой, дотоле не ведомый бок Нулевого Утеса, озаренныйполярным сиянием Единого Государства, голубая глыба, искры радуги, солнца - сотни солнц, миллиарды радуг...

Что из того, что лишь толщиною ножа отделены мы от другой стороныНулевого Утеса. Нож - самое прочное, самое бессмертное, самое гениальное извсего, созданного человеком. Нож - был гильотиной, нож универсальный способразрешить все узлы, и по острию ножа идет путь парадоксов - единственнодостойный бесстрашного ума путь...

Запись 21-я.

Конспект:

АВТОРСКИЙ ДОЛГ. ЛЕД НАБУХАЕТ. САМАЯ ТРУДНАЯ ЛЮБОВЬ.


Вчера был ее день, а она - опять не пришла, и опять от нее - невнятная, ничего не разъясняющая записка. Но я спокоен, совершенно спокоен. Если я все же поступаю так, как это продиктовано в записке, если я все жеотношу к дежурному ее талон и затем, опустив шторы, сижу у себя в комнатеодин - так это, разумеется, не потому, чтобы я был не в силах идти противее желания. Смешно! Конечно, нет. Просто - отделенный шторами от всехпластыре-целительных улыбок, я могу спокойно писать вот эти самые страницы, это первое. И второе: в ней, в I, я боюсь потерять, быть может, единственныйключ к раскрытию всех неизвестных (история со шкафом, моя временная смерть итак далее). А раскрыть их - я теперь чувствую себя обязанным, просто дажекак автор этих записей, не говоря уже о том, что вообще неизвестноеорганически враждебно человеку, и homo sapiens - только тогда человек вполном смысле этого слова, когда в его грамматике совершенно нетвопросительных знаков, но лишь одни восклицательные, запятые и точки.

И вот, руководимый, как мне кажется, именно авторским долгом, сегодня в16 я взял аэро и снова отправился в Древний Дом. Был сильный встречныйветер. Аэро с трудом продирался сквозь воздушную чащу, прозрачные ветвисвистели и хлестали. Город внизу - весь будто из голубых глыб льда. Вдруг - облако, быстрая косая тень, лед свинцовеет, набухает, как весной, когдастоишь на берегу и ждешь: вот сейчас все треснет, хлынет, закрутится, понесет; но минута за минутой, а лед все стоит, и сам набухаешь, сердцебьется все беспокойней, все чаще (впрочем, зачем пишу я об этом и откуда этистранные ощущения? Потому что ведь нет такого ледокола, какой мог бывзломать прозрачнейший и прочнейший хрусталь нашей жизни...).

У входа в Древний Дом - никого. Я обошел кругом и увидел старухупривратницу возле Зеленой Стены: приставила козырьком руку, глядит вверх. Там над Стеной - острые, черные треугольники каких-то птиц: с карканиембросаются на приступ - грудью о прочную ограду из электрических волн - иназад, и снова над Стеною.

Я вижу: по темному, заросшему морщинами лицу - косые, быстрые тени, быстрый взгляд на меня.

- Никого, никого, никого нету! Да! И ходить незачем. Да...

То есть как это незачем? И что это за странная манера - считать менятолько чьей-то тенью. А может быть, сами вы все - мои тени. Разве я ненаселил вами эти страницы - еще недавно четырехугольные белые пустыни. Безменя разве бы увидели вас все те, кого я поведу за собой по узким тропинкамстрок?

Всего этого я, разумеется, не сказал ей; по собственному опыту я знаю:самое мучительное - это заронить в человека сомнение в том, что он - реальность, трехмерная - а не какая-либо иная - реальность. Я только сухозаметил ей, что ее дело открывать дверь, и она впустила меня во двор.

Пусто. Тихо. Ветер - там, за стенами, далекий, как тот день, когда мыплечом к плечу, двое-одно, вышли снизу, из коридоров - если только этодействительно было. Я шел под какими-то каменными арками, где шаги, ударившись о сырые своды, падали позади меня - будто все время другой шагалза мной по пятам. Желтые - с красными кирпичными прыщами - стены следилиза мной сквозь темные квадратные очки окон, следили, как я открывал певучиедвери сараев, как я заглядывал в углы, тупики, закоулки. Калитка в заборе ипустырь - памятник Великой Двухсотлетней Войны: из земли - голые каменныеребра, желтые оскаленные челюсти стен, древняя печь с вертикалью трубы - навеки окаменевший корабль среди каменных желтых и красных кирпичныхвсплесков.

Показалось: именно эти желтые зубы я уже видел однажды - неясно, какна дне, сквозь толщу воды - и я стал искать. Проваливался в ямы, спотыкалсяо камни, ржавые лапы хватали меня за юнифу, по лбу ползли вниз, в глаза, остросоленые капли пота...

Нигде! Тогдашнего выхода снизу из коридоров я нигде не мог найти - егоне было. А впрочем - так, может быть, и лучше: больше вероятия, что все это - был один из моих нелепых "снов".

Усталый, весь в какой-то паутине, в пыли, - я уже открыл калитку - вернуться на главный двор. Вдруг сзади - шорох, хлюпающие шаги, и передомною - розовые крылья-уши, двоякоизогнутая улыбка S.

Он, прищурившись, ввинтил в меня свои буравчики и спросил:

- Прогуливаетесь?

Я молчал. Руки мешали.

- Ну что же, теперь лучше себя чувствуете?

- Да, благодарю вас. Кажется, прихожу в норму.

Он отпустил меня - поднял глаза вверх. Голова запрокинута - и я впервый раз заметил его кадык.

Вверху невысоко - метрах в 50 - жужжали аэро. По их медленномунизкому лету, по спущенным вниз черным хоботам наблюдательных труб - яузнал аппараты Хранителей. Но их было не два и не три, как обычно, а отдесяти до двенадцати (к сожалению, должен ограничиться приблизительнойцифрой).

- Отчего их так сегодня много? - взял я на себя смелость спросить.

- Отчего? Гм... Настоящий врач начинает лечить еще здорового человека, такого, какой заболеет еще только завтра, послезавтра, через неделю. Профилактика, да!

Он кивнул, заплюхал по каменным плитам двора. Потом обернулся - ичерез плечо мне:

- Будьте осторожны!

Я один. Тихо. Пусто. Далеко над Зеленой Стеной мечутся птицы, ветер. Что он этим хотел сказать?

Аэро быстро скользит по течению. Легкие, тяжелые тени от облаков, внизу - голубые купола, кубы из стеклянного льда - свинцовеют, набухают...

Вечером:

Я раскрыл свою рукопись, чтобы занести на эти страницы несколько, какмне кажется, полезных (для вас, читатели) мыслей о великом Дне Единогласия - этот день уже близок. И увидел: не могу сейчас писать. Все времявслушиваюсь, как ветер хлопает темными крыльями о стекло стен, все времяоглядываюсь, жду. Чего? Не знаю. И когда в комнате у меня появились знакомыекоричневато-розовые жабры - я был очень рад, говорю чистосердечно. Онасела, целомудренно оправила запавшую между колен складку юнифы, быстрообклеила всего меня улыбками - по кусочку на каждую из моих трещин, - и япочувствовал себя приятно, крепко связанным.

- Понимаете, прихожу сегодня в класс ( - она работает наДетско-воспитательном Заводе) - и на стене карикатура. Да, да, уверяю вас! Они изобразили меня в каком-то рыбьем виде. Быть может, я и на самом деле...

- Нет, нет, что вы, - поторопился я сказать (вблизи в самом делеясно, что ничего похожего на жабры нет, и у меня о жабрах - это былосовершенно неуместно).

- Да в конце концов - это и не важно. Но, понимаете: самый поступок. Я, конечно, вызвала Хранителей. Я очень люблю детей, и я считаю, что самаятрудная и высокая любовь - это жестокость - вы понимаете?

Еще бы! Это так пересекалось с моими мыслями. Я не утерпел и прочиталей отрывок из своей 20-й записи, начиная отсюда: "Тихонько, металлически-отчетливо постукивают мысли..."

Не глядя я видел, как вздрагивают коричнево-розовые щеки, и онидвигаются ко мне все ближе, и вот в моих руках - сухие, твердые, дажеслегка покалывающие пальцы.

- Дайте, дайте это мне! Я сфонографирую это и заставлю детей выучитьнаизусть. Это нужно не столько вашим венерянам, сколько нам, нам - сейчас, завтра, послезавтра.

Она оглянулась - и совсем тихо:

- Вы слышали: говорят, что в День Единогласия...

Я вскочил:

- Что - что говорят? Что - в День Единогласия?

Уютных стен уже не было. Я мгновенно почувствовал себя выброшеннымтуда, наружу, где над крышами метался огромный ветер и косые сумеречныеоблака - все ниже...

Ю обхватила меня за плечи решительно, твердо (хотя я заметил: резонируямое волнение - косточки ее пальцев дрожали).

- Сядьте, дорогой, не волнуйтесь. Мало ли что говорят... И потом, еслитолько вам это нужно - в этот день я буду около вас, я оставлю своих детейиз школы на кого-нибудь другого - и буду с вами, потому что ведь вы, дорогой, вы - тоже дитя, и вам нужно...

- Нет, нет, - замахал я, - ни за что! Тогда вы в самом деле будетедумать, что я какой-то ребенок - что я один не могу... Ни за что!( - сознаюсь: у меня были другие планы относительно этого дня).

Она улыбнулась: неписаный текст улыбки, очевидно, был: "Ах, какойупрямый мальчик!" Потом села. Глаза опущены. Руки стыдливо оправляют сновазапавшую между колен складку юнифы - и теперь о другом:

- Я думаю, что я должна решиться... ради вас... Нет, умоляю вас, неторопите меня, я еще должна подумать...

Я не торопил. Хотя и понимал, что должен быть счастлив и что нетбольшей чести, чем увенчать собою чьи-нибудь вечерние годы.

...Всю ночь - какие-то крылья, и я хожу и закрываю голову руками открыльев. А потом - стул. Но стул - не наш, теперешний, а древнего образца, из дерева. Я перебираю ногами, как лошадь (правая передняя - и леваязадняя, левая передняя - и правая задняя), стул подбегает к моей кровати, влезает на нее - и я люблю деревянный стул: неудобно, больно.

Удивительно: неужели нельзя придумать никакого средства, чтобы излечитьэту сноболезнь или сделать ее разумной - может быть, даже полезной.

Запись 22-я.

Конспект:

ОЦЕПЕНЕВШИЕ ВОЛНЫ. ВСЕ СОВЕРШЕНСТВУЕТСЯ. Я - МИКРОБ.


Вы представьте себе, что стоите на берегу: волны - мерно вверх; иподнявшись - вдруг так и остались, застыли, оцепенели. Вот так же жутко ине естественно было и это - когда внезапно спуталась, смешалась, остановилась наша, предписанная Скрижалью, прогулка. Последний раз нечтоподобное, как гласят наши летописи, произошло 119 лет назад, когда в самуючащу прогулки, со свистом и дымом свалился с неба метеорит.

Мы шли так, как всегда, то есть так, как изображены воины наассирийских памятниках: тысяча голов - две слитных, интегральных ноги, двеинтегральных, в размахе, руки. В конце проспекта - там, где грозно гуделааккумулирующая башня - навстречу нам четырехугольник: по бокам, впереди, сзади - стража; в середине трое, на юнифах этих людей - уже нет золотыхнумеров - и все до жути ясно.

Огромный циферблат на вершине башни - это было лицо: нагнулось изоблаков и, сплевывая вниз секунды, равнодушно ждало. И вот ровно в 13 часови 6 минут - в четырехугольнике произошло замешательство. Все это былосовсем близко от меня, мне видны были мельчайшие детали, и очень яснозапомнилась тонкая, длинная шея и на виске - путаный переплет голубыхжилок, как реки на географической карте маленького неведомого мира, и этотневедомый мир - видимо, юноша. Вероятно, он заметил кого-то в наших рядах:поднялся на цыпочки, вытянул шею, остановился. Один из стражи щелкнул понему синеватой искрой электрического кнута; он тонко, по-щенячьи, взвизгнул. И затем - четкий щелк, приблизительно каждые 2 секунды - и взвизг, щелк - взвизг.

Мы по-прежнему мерно, ассирийски, шли - и я, глядя на изящные зигзагиискр, думал: "Все в человеческом обществе безгранично совершенствуется - идолжно совершенствоваться. Каким безобразным орудием был древний кнут - исколько красоты..."

Но здесь, как соскочившая на полном ходу гайка, от наших рядовоторвалась тонкая, упруго-гибкая женская фигура с криком: "Довольно! Несметь!" - бросилась прямо туда, в четырехугольник. Это было - как метеор - 119 лет назад: вся прогулка застыла, и наши ряды - серые гребнискованных внезапным морозом волн.

Секунду я смотрел на нее посторонне, как и все: она уже не была нумером - она была только человеком, она существовала только как метафизическаясубстанция оскорбления, нанесенному Единому Государству. Но одно какое-то еедвижение - заворачивая, она согнула бедра налево - и мне вдруг ясно: язнаю, я знаю это гибкое, как хлыст, тело - мои глаза, мои губы, мои рукизнают его, - в тот момент я был в этом совершенно уверен.

Двое из стражи - наперерез ей. Сейчас - в пока еще ясной, зеркальнойточке мостовой - их траектории пересекутся, - сейчас ее схватят... Сердцеу меня глотнуло, остановилось - и не рассуждая: можно, нельзя, нелепо, разумно, - я кинулся в эту точку...

Я чувствовал на себе тысячи округленных от ужаса глаз, но это толькодавало еще больше какой-то отчаянно-веселой силы тому дикому, волосаторукому, что вырвался из меня, и он бежал все быстрее. Вот уже двашага, она обернулась - -

Передо мною дрожащее, забрызганное веснушками лицо, рыжие брови... Неона! не I.

Бешеная, хлещущая радость. Я хочу крикнуть что-то вроде: "Так ее!","Держи ее!" - но слышу только свой шепот. А на плече у меня - уже тяжелаярука, меня держат, ведут, я пытаюсь объяснить им...

- Послушайте, но ведь вы же должны понять, что я думал, что это...

Но как объяснить всего себя, всю свою болезнь, записанную на этихстраницах. И я потухаю, покорно иду... Лист, сорванный с дерева неожиданнымударом ветра, покорно падает вниз, но по пути кружится, цепляется за каждуюзнакомую ветку, развилку, сучок: так я цеплялся за каждую из безмолвныхшаров-голов, за прозрачный лед стен, за воткнутую в облако голубую иглуаккумуляторной башни.

В этот момент, когда глухой занавес окончательно готов был отделить отменя весь этот прекрасный мир, я увидел: невдалеке, размахивая розовымируками-крыльями, над зеркалом мостовой скользила знакомая, громадная голова. И знакомый, сплющенный голос:

- Я считаю долгом засвидетельствовать, что нумер Д-503 - болен и не всостоянии регулировать своих чувств. И я уверен, что он увлечен былестественным негодованием...

- Да, да, - ухватился я. - Я даже крикнул: держи ее!

Сзади, за плечами:

- Вы ничего не кричали.

- Да, но я хотел - клянусь Благодетелем, я хотел.

Я на секунду провинчен серыми, холодными буравчиками глаз. Не знаю, увидел ли он во мне, что это (почти) правда, или у него была какая-то тайнаяцель опять на время пощадить меня, но только он написал записочку, отдал ееодному из державших меня - и я снова свободен, то есть, вернее, сновазаключен в стройные, бесконечные, ассирийские ряды.

Четырехугольник, и в нем веснушчатое лицо и висок с географическойкартой голубых жилок - скрылись за углом, навеки. Мы идем - одномиллионоголовое тело, и в каждом из нас - та смиренная радость, какою, вероятно, живут молекулы, атомы, фагоциты. В древнем мире - это понималихристиане, единственные наши (хотя и очень несовершенные) предшественники:смирение - добродетель, а гордыня - порок, и что "МЫ" - от Бога, а "Я" - от диавола.

Вот я - сейчас в ногу со всеми - и все-таки отдельно от всех. Я ещевесь дрожу от пережитых волнений, как мост, по которому только чтопрогрохотал древний железный поезд. Я чувствую себя. Но ведь чувствуют себя, сознают свою индивидуальность - только засоренный глаз, нарывающий палец, больной зуб: здоровый глаз, палец, зуб - их будто и нет. Разве не ясно, чтоличное сознание - это только болезнь.

Я, быть может, уже не фагоцит, деловито и спокойно пожирающий микробов(с голубым виском и веснушчатых); я, быть может, микроб, и, может быть, ихуже тысяча среди нас, еще прикидывающихся, как и я, фагоцитами...

Что, если сегодняшнее, в сущности, маловажное происшествие - что, есливсе это только начало, только первый метеорит из целого ряда грохочущихгорящих камней, высыпанных бесконечностью на наш стеклянный рай?

Запись 23-я.

Конспект:

ЦВЕТЫ. РАСТВОРЕНИЕ КРИСТАЛЛА. ЕСЛИ ТОЛЬКО.


Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчегоже не быть и таким, какие цветут раз в тысячу - в десять тысяч лет. Можетбыть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодняпришло это раз-в-тысячу-лет.

И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстроу меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки ирасцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-тотемные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступеняхплаток, столик дежурного, над столиком - нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все - необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.

Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней - сквозь стеклостены - свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я сторжеством показываю пальцем и говорю:

- Луна, - понимаете?

Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона - и я вижу это еезнакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складкиюнифы между углами колен.

- У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид - потому чтоненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто нескажет - никто.

Это "никто" - конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая, чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я - неблагоразумен, я - болен, у меня - душа, я - микроб. Но разве цветение - не болезнь? Разве не больно, когдалопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид - страшнейший измикробов?

Я - наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Яна полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина, пульс... и так: я - кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясночувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованныеграни - я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше - и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она - это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостьюкресло возле кровати - мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверейДревнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные начерном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь - это все во мне, вместе со мною, слушает ударыпульса и несется сквозь блаженную секунду...

В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я - кристалл, и потому во мне - дверь, и потому я чувствую, как счастливокресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне простостыдно: я - и вдруг...

- Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такиеглупости...

- Отчего же ты думаешь, что глупость - это нехорошо? Если бычеловеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, можетбыть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.

- Да... (Мне кажется, она права - как она может сейчас быть неправа?)

- И за одну твою глупость - за то, что ты сделал вчера на прогулке,- я люблю тебя еще больше - еще больше.

- Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылаласвои талоны, зачем заставляла меня...

- А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужнознать, что ты сделаешь все, что я захочу - что ты уж совсем мой?

- Да, совсем!

Она взяла мое лицо - всего меня - в свои ладони, подняла мою голову:

- Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А?

Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла - как пчела: в ней жало и мед.

Да, обязанности... Я мысленно перелистываю свои последние записи: всамом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен...

Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в еезрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я - крошечный, миллиметровый - заключен в этих крошечных, радужных темницах. Изатем опять - пчелы - губы, сладкая боль цветения...

В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающийметроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Нотогда - метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испугесхватил из-под подушки бляху с часами...

Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты - такие до смешногокоротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей - все, всегосебя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то освоих детских годах - о математике Пляпе, о sqrt{-1} и как я в первый разбыл на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе - в такой день - оказалось чернильное пятно.

I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ - две длинные, резкие линии - и темный угол поднятых бровей: крест.

- Может быть, в этот день... - остановилась, и брови еще темнее. Взяла мою руку, крепко сжала ее. - Скажи, ты меня не забудешь, ты всегдабудешь обо мне помнить?

- Почему ты так? О чем ты? I, милая?

I молчала, и ее глаза уже - мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдругуслышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это былои все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнилисьпронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.

I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду, коснулась меня вся - так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.

- Ну, давай мои чулки! Скорее!

Чулки - брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моихзаписей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак несложить по порядку, а главное - если и сложить, все равно, не будетнастоящего порядка, все равно - останутся какие-то пороги, ямы, иксы.

- Я не могу так, - сказал я. - Ты - вот - здесь, рядом, и будтовсе-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса - и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все времячто-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал вДревнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор - или, может быть, ничегоэтого не было?

I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза.

- Ты хочешь узнать все?

- Да, хочу. Должен.

- И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца - куда бы я тебя ниповела?

- Да, всюду!

- Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только... Ах да:а как ваш "[Интеграл]" - все забываю спросить - скоро?

- Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"?

Она (уже у двери):

- Сам увидишь...

Я - один. Все, что от нее осталось, - это чуть слышный запах, похожийна сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочнозасевшие во мне крючочки-вопросы - вроде тех, которыми пользовались древниедля охоты на рыбу (Доисторический Музей).

...Почему она вдруг об "[Интеграле]"?

Запись 24-я.

Конспект:

ПРЕДЕЛ ФУНКЦИИ. ПАСХА. ВСЕ ЗАЧЕРКНУТЬ.


Я - как машина, пущенная на слишком большое число оборотов; подшипникинакалились, еще минута - закапает расплавленный металл, и все - в ничто. Скорее - холодной воды, логики. Я лью ведрами, но логика шипит на горячихподшипниках и расплывается в воздухе неуловимым белым паром.

Ну да, ясно: чтобы установить истинное значение функции - надо взятьее предел. И ясно, что вчерашнее нелепое "растворение во Вселенной", взятоев пределе, есть смерть. Потому что смерть - именно полнейшее растворениеменя во Вселенной. Отсюда если через "Л" обозначим любовь, а через "С"смерть, то Л-f(С), то есть любовь и смерть...

Да, именно, именно. Потому-то я и боюсь I, я борюсь с ней, я не хочу. Но почему же во мне рядом и "я не хочу" и "мне хочется"? В том-то и ужас, что мне хочется опять этой вчерашней блаженной смерти. В том-то и ужас, чтодаже теперь, когда логическая функция проинтегрирована, когда очевидно, чтоона неявно включает в себя смерть, я все-таки хочу ее губами, руками, грудью, каждым миллиметром...

Завтра - День Единогласия. Там, конечно, будет и она, увижу ее, нотолько издали. Издали - это будет больно, потому что мне надо, менянеудержимо тянет, чтобы - рядом с ней, чтобы - ее руки, ее плечо, ееволосы... Но я хочу даже этой боли - пусть.

Благодетель великий! Какой абсурд - хотеть боли. Кому же непонятно, что болевые - отрицательные слагаемые уменьшают ту сумму, которую мыназываем счастьем. И следовательно... И вот - никаких "следовательно".Чисто. Голо.

Вечером:

Сквозь стеклянные стены дома - ветреный, лихорадочно-розовый, тревожный закат. Я поворачиваю кресло так, чтобы передо мною не торчало эторозовое, перелистываю записи - и вижу: опять я забыл, что пишу не для себя, а для вас, неведомые, кого я люблю и жалею, - для вас, еще плетущихсягде-то в далеких веках, внизу.

Вот - о Дне Единогласия, об этом великом дне. Я всегда любил его - сдетских лет. Мне кажется, для нас - это нечто вроде того, что для древнихбыла их "Пасха". Помню, накануне, бывало, составишь себе такой часовойкалендарик, - с торжеством вычеркиваешь по одному часу: одним часом ближе, на один час меньше ждать... Будь я уверен, что никто не увидит, - честноеслово, я бы и нынче всюду носил с собой такой календарик и следил по нему, сколько еще осталось до завтра, когда я увижу - хоть издали...

(Помешали: принесли новую, только что из мастерской, юнифу. По обычаюнам всем выдают новые юнифы к завтрашнему дню. В коридоре - шаги, радостныевозгласы, шум.)

Я продолжаю. Завтра я увижу все то же, из года в год повторяющееся икаждый раз по-новому волнующее зрелище: могучую Чашу Согласия, благоговейноподнятые руки. Завтра - день ежегодных выборов Благодетеля. Завтра мы сновавручим Благодетелю ключи от незыблемой твердыни нашего счастья.

Разумеется, это непохоже на беспорядочные, неорганизованные выборы удревних, когда - смешно сказать - даже неизвестен был заранее самыйрезультат выборов. Строить государство на совершенно не учитываемыхслучайностях, вслепую - что может быть бессмысленней? И вот все же, оказывается, нужны были века, чтобы понять это.

Нужно ли говорить, что у нас и здесь, как во всем, - ни для какихслучайностей нет места, никаких неожиданностей быть не может. И самые выборыимеют значение скорее символическое: напомнить, что мы единый, могучиймиллионоклеточный организм, что мы - говоря словами "Евангелия" древних - единая Церковь. Потому что история Единого Государства не знает случая, чтобы в этот торжественный день хотя бы один голос осмелился нарушитьвеличественный унисон.

Говорят, древние производили выборы как-то тайно, скрываясь, как воры;некоторые наши историки утверждают даже, что они являлись на выборныепразднества тщательно замаскированными (воображаю это фантастически-мрачноезрелище: ночь, площадь, крадущиеся вдоль стен фигуры в темных плащах;приседающее от ветра багровое пламя факелов...). Зачем нужна была вся этатаинственность - до сих пор не выяснено окончательно; вероятней всего, выборы связывались с какими-нибудь мистическими, суеверными, может быть, даже преступными обрядами. Нам же скрывать или стыдиться нечего: мыпразднуем выборы открыто, честно, днем. Я вижу, как голосуют за Благодетелявсе; все видят, как голосую за Благодетеля я - и может ли быть иначе, раз"все" и "я" - это единое "Мы". Насколько это облагораживающей, искренней, выше, чем трусливая воровская "тайна" у древних. Потом: насколько этоцелесообразней. Ведь если даже предположить невозможное, то естькакой-нибудь диссонанс в обычной монофонии, так ведь незримые Хранителиздесь же, в наших рядах: они тотчас могут установить нумера впавших взаблуждение и спасти их от дальнейших ложных шагов, а Единое Государство - от них самих. И наконец, еще одно...

Сквозь стену слева: перед зеркальной дверью шкафа - женщина торопливорасстегивает юнифу. И на секунду, смутно: глаза, губы, две острых розовыхзавязи. Затем падает штора, во мне мгновенно все вчерашнее, и я не знаю, что"наконец еще одно", и не хочу об этом, не хочу! Я хочу одного: I. Я хочу, чтобы она каждую минуту, всякую минуту, всегда была со мной - только сомной. И то, что я писал вот сейчас о Единогласии, это все не нужно, не то, мне хочется все вычеркнуть, разорвать, выбросить. Потому что я знаю (пустьэто кощунство, но это так): праздник только с нею, только тогда, если онабудет рядом, плечом к плечу. А без нее завтрашнее солнце будет толькокружочком из жести, и небо - выкрашенная синим жесть, и сам я.

Я хватаюсь за телефонную трубку:

- I, это вы?

- Да, я. Как вы поздно!

- Может быть, еще не поздно. Я хочу вас попросить... Я хочу, чтоб вызавтра были со мной. Милая...

"Милая" - я говорю совсем тихо. И почему-то мелькает то, что былосегодня утром на эллинге: в шутку положили под стотонный молот часы - размах, ветром в лицо - и стотонно-нежное, тихое прикосновение к хрупкимчасам.

Пауза. Мне чудится, я слышу там - в комнате I - чей-то шепот. Потомее голос:

- Нет, не могу. Ведь вы понимаете: я бы сама... Нет, не могу. Отчего? Завтра увидите.

Ночь.

Запись 25-я.

Конспект:

СОШЕСТВИЕ С НЕБЕС. ВЕЛИЧАЙШАЯ В ИСТОРИИ КАТАСТРОФА. ИЗВЕСТНОЕКОНЧИЛОСЬ.


Когда перед началом все встали и торжественным медленным пологомзаколыхался над головами гимн - сотни труб Музыкального Завода и миллионычеловеческих голосов, - я на секунду забыл все: забыл что-то тревожное, чтоговорила о сегодняшнем празднике I, забыл, кажется, даже о ней самой. Я былсейчас тот самый мальчик, какой некогда в этот день плакал от крошечного, ему одному заметного пятнышка на юнифе. Пусть никто кругом не видит, в какихя черных несмываемых пятнах, но ведь я-то знаю, что мне, преступнику, неместо среди этих настежь раскрытых лиц. Ах, встать бы вот сейчас и, захлебываясь, выкричать все о себе. Пусть потом конец - пусть! - но однусекунду почувствовать себя чистым, бессмысленным, как это детски-синее небо.

Все глаза были подняты туда, вверх: в утренней, непорочной, еще невысохшей от ночных слез синеве - едва заметное пятно, то темное, то одетоелучами. Это с небес нисходил к нам Он - новый Иегова на аэро, такой жемудрый и любяще-жестокий, как Иегова древних. С каждой минутой Он все ближе,- и все выше навстречу ему миллионы сердец, - и вот уже Он видит нас. И явместе с ним мысленно озираю сверху: намеченные тонким голубым пунктиромконцентрические круги трибун - как бы круги паутины, осыпанныемикроскопическими солнцами ( - сияние блях); и в центре ее - сейчас сядетбелый, мудрый Паук - в белых одеждах Благодетель, мудро связавший нас порукам и ногам благодетельными тенетами счастья.

Но вот закончилось это величественное Его сошествие с небес, медь гимназамолкла, все сели - и я тотчас же понял: действительно все - тончайшаяпаутина, она натянута, и дрожит, и вот-вот порвется, и произойдет что-тоневероятное...

Слегка привстав, я оглянулся кругом - и встретился взглядом слюбяще-тревожными, перебегающими от лица к лицу глазами. Вот один поднялруку и, еле заметно шевеля пальцами, сигнализирует другому. И вот ответныйсигнал пальцем. И еще... Я понял: они, Хранители. Я понял: они чем-товстревожены, паутина натянута, дрожит. И во мне - как в настроенном на туже длину волн приемнике радио - ответная дрожь.

На эстраде поэт читал предвыборную оду, но я не слышал ни одного слова:только мерные качания гекзаметрического маятника, и с каждым его размахомвсе ближе какой-то назначенный час. И я еще лихорадочно перелистываю в рядаходно лицо за другим - как страницы - и все еще не вижу того единственного, какое я ищу, и его надо скорее найти, потому что сейчас маятник тикнет, апотом - -

Он - он, конечно. Внизу, мимо эстрады, скользя над сверкающим стеклом, пронеслись розовые крылья-уши, темной, двоякоизогнутой петлей буквы Sотразилось бегущее тело - он стремился куда-то в запутанные проходы междутрибун.

S, I - какая-то нить (между ними - для меня все время какая-то нить;я еще не знаю какая - но когда-нибудь я ее распутаю). Я уцепился за негоглазами, он клубочком все дальше, и за ним нить. Вот остановился, вот...

Как молнийный, высоковольтный разряд: меня пронзило, скрутило в узел. Внашем ряду, всего в 40 градусов от меня, S остановился, нагнулся. Я увиделI, а рядом с ней отвратительно негрогубый, ухмыляющийся R-13.

Первая мысль - кинуться туда и крикнуть ей: "Почему ты сегодня с ним? Почему не хотела, чтобы я?" Но невидимая, благодетельная паутина крепкоспутала руки и ноги; стиснув зубы, я железно сидел, не спуская глаз. Каксейчас: это острая, физическая боль в сердце; я, помню, подумал: "Если отнефизических причин может быть физическая боль, то ясно, что - == "

Вывода я, к сожалению, не достроил: вспоминается только - мелькнулочто-то о "душе", пронеслась бессмысленная древняя поговорка - "душа впятки". И я замер: гекзаметр смолк. Сейчас начинается... Что?

Установленный обычаем пятиминутный предвыборный перерыв. Установленноеобычаем предвыборное молчание. Но сейчас оно не было тем действительномолитвенным, благоговейным, как всегда: сейчас было как у древних, когда ещене знали наших аккумуляторных башен, когда неприрученное небо еще бушеваловремя от времени "грозами". Сейчас было, как у древних перед грозой.

Воздух - из прозрачного чугуна. Хочется дышать, широко разинувши рот. До боли напряженный слух записывает: где-то сзади мышино-грызущий, тревожныйшепот. Неподнятыми глазами вижу все время тех двух - I и R - рядом, плечомк плечу, и у меня на коленях дрожат чужие - ненавистные мои - лохматыеруки.

В руках у всех - бляхи с часами. Одна. Две. Три... Пять минут... сэстрады - чугунный, медленный голос:

- Кто "за" - прошу поднять руки.

Если бы я мог взглянуть Ему в глаза, как раньше, - прямо и преданно:"Вот я весь. Весь. Возьми меня!" Но теперь я не смел. Я с усилием - будтозаржавели все суставы - поднял руку.

Шелест миллионов рук. Чей-то подавленный "ах"! И я чувствую, что-то уженачалось, стремглав падало, но я не понимал - что, и не было силы - я несмел посмотреть...

- Кто "против"?

Это всегда был самый величественный момент праздника: все продолжаютсидеть неподвижно, радостно склоняя главы благодетельному игу Нумера изНумеров. Но тут я с ужасом снова услышал шелест: легчайший, как вздох, онбыл слышнее, чем раньше медные трубы гимна. Так последний раз в жизнивздохнет человек еле слышно - а кругом у всех бледнеют лица, у всех - холодные капли на лбу.

Я поднял глаза - и...

Это - сотая доля секунды, волосок. Я увидел: тысячи рук взмахнуливверх - "против" - упали. Я увидел бледное, перечеркнутое крестом лицо I, ее поднятую руку. В глазах потемнело.

Еще волосок; пауза; тихо; пульс. Затем - как по знаку какого-тосумасшедшего дирижера - на всех трибунах сразу треск, крики, вихрьвзвеянных бегом юниф, растерянно мечущиеся фигуры Хранителей, чьи-то каблукив воздухе перед самыми моими глазами - возле каблуков чей-то широкораскрытый, надрывающийся от неслышного крика рот. Это почему-то вре залосьострее всего: тысячи беззвучно орущих ртов - как на чудовищном экране.

И как на экране - где-то далеко внизу на секунду передо мной - побелевшие губы О; прижатая к стене в проходе, она стояла, загораживая свойживот сложенными накрест руками. И уже нет ее - смыта, или я забыл о ней, потому что...

Это уже не на экране - это во мне самом, в стиснутом сердце, взастучавших часто висках. Над моей головой слева, на скамье, вдруг выскочилR-13 - брызжущий, красный, бешеный. На руках у него - I, бледная, юнифа отплеча до груди разорвана, на белом - кровь. Она крепко держала его за шею, и он огромными скачками - со скамьи на скамью - отвратительный и ловкий, как горилла, - уносил ее вверх.

Будто пожар у древних - все стало багровым, - и только одно:прыгнуть, достать их. Не могу сейчас объяснить себе, откуда взялась у менятакая сила, но я, как таран, пропорол толпу - на чьи-то плечи - на скамьи,- и вот уже близко, вот схватил за шиворот R:

- Не сметь! Не сметь, говорю. Сейчас же (к счастью, моего голоса небыло слышно - все кричали свое, все бежали).

- Кто? Что такое? Что? - обернулся, губы, брызгая, тряслись - он, вероятно, думал, что его схватил один из Хранителей.

- Что? А вот не хочу, не позволю! Долой ее с рук - сейчас же!

Но он только сердито шлепнул губами, мотнул головой и побежал дальше. Итут я - мне невероятно стыдно записывать это, но мне кажется: я все жедолжен, должен записать, чтобы вы, неведомые мои читатели, могли до концаизучить историю моей болезни - тут я с маху ударил его по голове. Выпонимаете - ударил! Это я отчетливо помню. И еще помню: чувство какого-тоосвобождения, легкости во всем теле от этого удара.

I быстро соскользнула у него с рук.

- Уходите, - крикнула она R, - вы же видите: он... Уходите, R, уходите!

R, оскалив белые, негрские зубы, брызнул мне в лицо какое-то слово, нырнул вниз, пропал. А я поднял на руки I, крепко прижал ее к себе и понес.

Сердце во мне билось - огромное, и с каждым ударом выхлестывало такуюбуйную, горячую, такую радостную волну. И пусть там что-то разлетелосьвдребезги - все равно! Только бы так вот нести ее, нести, нести...

Вечером, 22 часа.

Я с трудом держу перо в руках: такая неизмеримая усталость после всехголовокружительных событий сегодняшнего утра. Неужели обвалилисьспасительные вековые стены Единого Государства? Неужели мы опять без крова, в диком состоянии свободы - как наши далекие предки? Неужели нетБлагодетеля? Против... в День Единогласия - против? Мне за них стыдно, больно, страшно. А впрочем, кто "они"? И кто я сам: "они" или "мы" - развея - знаю?

Вот: она сидит на горячей от солнца стеклянной скамье - на самойверхней трибуне, куда я ее принес. Правое плечо и ниже - начало чудеснойневычислимой кривизны - открыты; тончайшая красная змейка крови. Она будтоне замечает, что кровь, что открыта грудь... нет, больше: она видит все это - но это именно то, что ей сейчас нужно, и если бы юнифа была застегнута,- она разорвала бы ее, она...

- А завтра... - Она дышит жадно сквозь сжатые, сверкающие острыезубы, - А завтра - неизвестно что. Ты понимаешь: ни я не знаю, никто незнает - неизвестно! Ты понимаешь, что все известное кончилось? Новое, невероятное, невиданное.

Там, внизу, пенятся, мчатся, кричат. Но это далеко, и все дальше, потому что она смотрит на меня, она медленно втягивает меня в себя сквозьузкие золотые окна зрачков. Так - долго, молча. И почему-то вспоминается, как однажды сквозь Зеленую Стену я тоже смотрел в чьи-то непонятные желтыезрачки, а над Стеной вились птицы (или это было в другой раз).

- Слушай: если завтра не случится ничего особенного - я поведу тебятуда - ты понимаешь?

Нет, я не понимаю. Но я молча киваю головой. Я - растворился, я - бесконечно-малое, я - точка...

В конце концов в этом точечном состоянии есть своя логика(сегодняшняя): в точке больше всего неизвестностей; стоит ей двинуться, шевельнуться - и она может обратиться в тысячи разных кривых, сотни тел.

Мне страшно шевельнуться: во что я обращусь? И мне кажется - все также, как и я, боятся мельчайшего движения. Вот сейчас, когда я пишу это, всесидят, забившись в свои стеклянные клетки, и чего-то ждут. В коридоре неслышно обычного в этот час жужжания лифта, не слышно смеха, шагов. Иногдавижу: по двое, оглядываясь, проходят на цыпочках по коридору, шепчутся...

Что будет завтра? Во что я обращусь завтра?

Запись 26-я.

Конспект:

МИР СУЩЕСТВУЕТ. СЫПЬ. 41o.


Утро. Сквозь потолок - небо по-всегдашнему крепкое, круглое, краснощекое. Я думаю - меня меньше удивило бы, если бы я увидел над головойкакое-нибудь необычайное четырехугольное солнце, людей в разноцветныходеждах из звериной шерсти, каменные, непрозрачные стены. Так что же, сталобыть, мир - наш мир - еще существует? Или это только инерция, генераторуже выключен, а шестерни еще громыхают и вертятся - два оборота, триоборота - на четвертом замрут...

Знакомо ли вам это странное состояние? Ночью вы проснулись, раскрылиглаза в черноту и вдруг чувствуете - заблудились, и скорее, скорееначинаете ощупывать кругом, искать что-нибудь знакомое и твердое - стену, лампочку, стул. Именно так я ощупывал, искал в Единой Государственной Газете - скорее, скорее - и вот:

"Вчера состоялся давно с нетерпением ожидавшийся всеми ДеньЕдиногласия. В 48-й раз единогласно избран все тот же, многократнодоказавший свою непоколебимую мудрость Благодетель. Торжество омрачено былонекоторым замешательством, вызванным врагами счастья, которые тем самым, естественно, лишили себя права стать кирпичами обновленного вчера фундаментаЕдиного Государства. Всякому ясно, что принять в расчет их голоса было бытак же нелепо, как принять за часть великолепной, героической симфонии - кашель случайно присутствующих в концертном зале больных..."

О мудрый! Неужели мы все-таки, несмотря ни на что, спасены? Но что же всамом деле можно возразить на этот кристальнейший силлогизм?

И дальше - еще две строки:

"Сегодня в 12 состоится соединенное заседание Бюро Административного, Бюро Медицинского и Бюро Хранителей. На днях предстоит важныйГосударственный акт".

Нет, еще стоят стены - вот они - я могу их ощупать. И уж нет этогостранного ощущения, что я потерян, что я неизвестно где, что я заблудился, инисколько не удивительно, что вижу синее небо, круглое солнце; и все - какобычно - отправляются на работу.

Я шел по проспекту особенно твердо и звонко - и мне казалось, так жешли все. Но вот перекресток, поворот за угол, и я вижу: все как-то странно, стороной огибают угол здания - будто там в стене прорвало какую-то трубу, брызжет холодная вода, и по тротуару нельзя пройти.

Еще пять, десять шагов - и меня тоже облило холодной водой, качнуло, сшибло с тротуара... На высоте примерно 2-х метров на стене - четырехугольный листок бумаги, и оттуда - непонятные - ядовито-зеленыебуквы:

МЕФИ

А внизу - образно изогнутая спина, прозрачно колыхающиеся от гнева илиот волнения крылья-уши. Поднявши вверх правую руку и беспомощно вытянувназад левую - как больное, подбитое крыло, он подпрыгивал вверх - сорватьбумажку - и не мог, не хватало вот столько.

Вероятно, у каждого из проходивших мимо была мысль: "Если подойду я, один из всех, - не подумает ли он: я в чем-нибудь виноват и именно потомухочу..."

Сознаюсь: та же мысль была и у меня. Но я вспомнил, сколько раз он былнастоящим моим ангелом-хранителем, сколько раз он спасал меня, и смелоподошел, протянул руку, сорвал листок.

S оборотился, быстро-быстро буравчики в меня, на дно, что-то досталоттуда. Потом поднял вверх левую бровь, бровью подмигнул на стену, гдевисело "Мефи". И мне мелькнул хвостик его улыбки - к моему удивлению, какбудто даже веселой. А впрочем, чего же удивляться. Томительной, медленноподымающейся температуре инкубационного периода врач всегда предпочтет сыпьи сорокаградусный жар: тут уж по крайней мере ясно, что за болезнь. "Мефи",высыпавшее сегодня на стенах, - это сыпь. Я понимаю его улыбку... (5)

5. Должен сознаться, что точное решение этой улыбки я нашел толькочерез много дней, доверху набитых событиями самыми странными и неожиданными.

Спуск в подземку - и под ногами, на непорочном стекле ступеней - опять белый листок: "Мефи". И на стене внизу, на скамейке, на зеркале ввагоне (видимо, наклеено наспех - небрежно, криво) - везде та же самаябелая, жуткая сыпь.

В тишине - явственное жужжание колес, как шум воспаленной крови. Кого-то тронули за плечо - он вздрогнул, уронил сверток с бумагами. И слеваот меня - другой: читает в газете все одну и ту же, одну и ту же, одну и туже строчку, и газета еле заметно дрожит. И я чувствую, как всюду - вколесах, руках, газетах, ресницах - пульс все чаще и, может быть, сегодня, когда я с I попаду туда, - будет 39, 40, 41 градус - отмеченные натермометре черной чертой...

На эллинге - такая же, жужжащая далеким, невидимым пропеллером тишина. Станки молча, насупившись стоят. И только краны, чуть слышно, будто нацыпочках, скользят, нагибаются, хватают клешнями голубые глыбы замороженноговоздуха и грузят их в бортовые цистерны "[Интеграла]": мы уже готовим его кпробному полету.

- Ну что: в неделю кончим погрузку?

Это я Второму Строителю. Лицо у него - фаянс, расписанныйсладко-голубыми, нежно-розовыми цветочками (глаза, губы), но они сегоднякакие-то линялые, смытые. Мы считаем вслух, но я вдруг обрубил на полусловеи стою, разинув рот: высоко под куполом на поднятой краном голубой глыбе - чуть заметный белый квадратик - наклеена бумажка. И меня всего трясет - может быть, от смеха - да, я сам слышу, как я смеюсь (знаете ли вы это, когда вы сами слышите свой смех?).

- Нет, слушайте... - говорю я. - Представьте, что вы на древнемаэроплане, альтиметр пять тысяч метров, сломалось крыло, вы турманом вниз, ипо дороге высчитываете: "Завтра - от двенадцати до двух... от двух дошести... в шесть обед..." Ну не смешно ли? А ведь мы сейчас - именно так!

Голубые цветочки шевелятся, таращатся. Что, если б я был стеклянный ине видел, что через каких-нибудь 3 - 4 часа...

Запись 27-я.

Конспект:

НИКАКОГО КОНСПЕКТА - НЕЛЬЗЯ.


Я один в бесконечных коридорах - тех самых. Немое бетонное небо. Где-то капает о камень вода. Знакомая, тяжелая, непрозрачная дверь - иоттуда глухой гул.

Она сказала, что выйдет ко мне ровно в 16. Но вот уже прошло после 16пять минут, десять, пятнадцать: никого.

На секунду прежний я, которому страшно, если откроется эта дверь. Ещепоследние пять минут, и если она не выйдет - -

Где-то капает о камень вода. Никого. Я с тоскливой радостью чувствую:спасен. Медленно иду по коридору, назад. Дрожащий пунктир лампочек напотолке все тусклее, тусклее...

Вдруг сзади торопливо брякнула дверь, быстрый топот, мягкоотскакивающий от потолка, от стен, - и она, летучая, слегка запыхавшаяся отбега, дышит ртом.

- Я знала: ты будешь здесь, ты придешь! Я знала: ты - ты...

Копья ресниц отодвигаются, пропускают меня внутрь - и... Какрассказать то, что со мною делает этот древний, нелепый, чудесный обряд, когда ее губы касаются моих? Какой формулой выразить этот, все, кроме нее, вдуше выметающий вихрь? Да, да, в душе - смейтесь, если хотите.

Она с усилием, медленно подымает веки - и с трудом, медленно слова:

- Нет, довольно... после: сейчас - пойдем.

Дверь открылась. Ступени - стертые, старые. И нестерпимо пестрый гам, свист, свет...

--

С тех пор прошли уже почти сутки, все во мне уже несколько отстоялось - и тем не менее мне чрезвычайно трудно дать хотя бы приближенно-точноеописание. В голове как будто взорвали бомбу, а раскрытые рты, крылья, крики, листья, слова, камни - рядом, кучей, одно за другим...

Я помню - первое у меня было: "Скорее, сломя голову назад". Потому чтомне ясно: пока я там, в коридорах, ждал - они как-то взорвали или разрушилиЗеленую Стену - и оттуда все ринулось и захлестнуло наш очищенный отнизшего мира город.

Должно быть, что-нибудь в этом роде я сказал I.

Она засмеялась:

- Да нет же! Просто мы вышли за Зеленую Стену...

Тогда я раскрыл глаза - и лицом к лицу со мной, наяву то самое, чегодо сих пор не видел никто из живых иначе, как в тысячу раз уменьшенное, ослабленное, затушеванное мутным стеклом Стены.

Солнце... это не было наше, равномерно распределенное по зеркальнойповерхности мостовых солнце: это были какие-то живые осколки, непрестаннопрыгающие пятна, от которых слепли глаза, голова шла кругом. И деревья, каксвечки, - в самое небо; как на корявых лапах присевшие к земле пауки; какнемые зеленые фонтаны... И все это карачится, шевелится, шуршит, из-под ногшарахается какой-то шершавый клубочек, а я прикован, я не могу ни шагу - потому что под ногами не плоскость - понимаете, не плоскость, - а что-тоотвратительно-мягкое, податливое, живое, зеленое, упругое.

Я был оглушен всем этим, я захлебнулся - это, может быть, самоеподходящее слово. Я стоял, обеими руками вцепившись в какой-то качающийсясук.

- Ничего, ничего! Это только сначала, это пройдет. Смелее!

Рядом с I - на зеленой, головокружительно прыгающей сетке чей-тотончайший, вырезанный из бумаги профиль... нет, не чей-то, а я его знаю. Япомню: доктор - нет, нет, я очень ясно все понимаю. И вот понимаю: онивдвоем схватили меня под руки и со смехом тащат вперед. Ноги у менязаплетаются, скользят. Там карканье, мох, кочки, клекот, сучья, стволы, крылья, листья, свист...

И - деревья разбежались, яркая поляна, на поляне - люди... или уж яне знаю как: может быть, правильней - существа.

Тут самое трудное. Потому что это выходило из всяких пределов вероятия. И мне теперь ясно, отчего I всегда так упорно отмалчивалась: я все равно быне поверил - даже ей. Возможно, что завтра я и не буду верить и самому себе - вот этой своей записи.

На поляне, вокруг голого, похожего на череп камня шумела толпа в триста - четыреста... человек - пусть - "человек", мне трудно говорить иначе. Как на трибунах из общей суммы лиц вы в первый момент воспринимаете толькознакомых, так и здесь я сперва увидел только наши серо-голубые юнифы. Азатем секунда - и среди юниф, совершенно отчетливо и просто: вороные, рыжие, золотистые, караковые, чалые, белые люди - по-видимому, люди. Всеони были без одежд и все были покрыты короткой блестящей шерстью - вродетой, какую всякий может видеть на лошадином чучеле в Доисторическом Музее. Но у самок были лица точно такие - да, да, точно такие же, - как и у нашихженщин: нежно-розовые и не заросшие волосами, и у них свободны от волос былитакже груди - крупные, крепкие, прекрасной геометрической формы. У самцовбез шерсти была только часть лица - как у наших предков.

Это было до такой степени невероятно, до такой степени неожиданно, чтоя спокойно стоял - положительно утверждаю: спокойно стоял и смотрел. Каквесы: перегрузите одну чашку - и потом можете класть туда уже сколькоугодно - стрелка все равно не двинется...

Вдруг - один: I уже со мной нет - не знаю, как и куда она исчезла. Кругом только эти, атласно лоснящиеся на солнце шерстью. Я хватаюсь зачье-то горячее, крепкое, вороное плечо:

- Послушайте - ради Благодетеля - вы не видали - куда она ушла? Воттолько сейчас - вот сию минуту...

На меня - косматые, строгие брови:

- Ш-ш-ш! Тише. - И космато кивнули туда, на середину, где желтый, какчереп, камень.

Там, наверху, над головами, над всеми - я увидел ее. Солнце прямо вглаза, по ту сторону, и от этого вся она - на синем полотне неба - резкая, угольно-черная, угольный силуэт на синем. Чуть выше летят облака, и так, будто не облака, а камень, и она сама на камне, и за нею толпа, и поляна - неслышно скользят, как корабль, и легкая - уплывает земля под ногами...

- Братья... - Это она. - Братья! Вы все знаете: Там, за Стеною, вгороде - строят "[Интеграл]". И вы знаете: пришел день, когда мы разрушимэту Стену - все стены - чтобы зеленый ветер из конца в конец - по всейземле. Но "[Интеграл]" унесет эти стены туда, вверх, в тысячи иных земель, какие сегодня ночью зашелестят вам огнями сквозь черные ночные листья...

Об камень - волны, пена, ветер:

- Долой "[Интеграл]"! Долой!

- Нет, братья: не долой. Но "[Интеграл]" должен быть нашим. В тотдень, когда он впервые отчалит в небо, на нем будем мы. Потому что с намиСтроитель "[Интеграла]". Он покинул стены, он пришел со мной сюда, чтобыбыть среди вас. Да здравствует Строитель!

Миг - и я где-то наверху, подо мною - головы, головы, головы, ширококричащие рты, выплеснутые вверх и падающие руки. Это было необычайностранное, пьяное: я чувствовал себя над всеми, я был я, отдельное, мир, яперестал быть слагаемым, как всегда, и стал единицей.

И вот я - с измятым, счастливым, скомканным, как после любовныхобъятий, телом - внизу, около самого камня. Солнце, голоса сверху - улыбкаI. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. Вруках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами иподает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, - пьюсладкие, колючие, холодные искры.

А затем - кровь во мне и весь мир - в тысячу раз быстрее, легкаяземля летит пухом. И все мне легко, просто, ясно.

Вот теперь я вижу на камне знакомые, огромные буквы: "Мефи" - ипочему-то это так нужно, это простая, прочная нить, связывающая все. Я вижугрубое изображение - может быть, тоже на этом камне: крылатый юноша, прозрачное тело, и там, где должно быть сердце, - ослепительный, малиново-тлеющий уголь. И опять: я понимаю этот уголь... или не то: чувствуюего - так же как не слыша, чувствую каждое слово (она говорит сверху, скамня) - и чувствую, что все дышат вместе - и всем вместе куда-то лететь, как тогда птицы над Стеной...

Сзади, из густо дышащей чащи тел - громкий голос:

- Но это же безумие!

И кажется, я - да, думаю, что это был именно я, - вскочил на камень, и оттуда солнце, головы, на синем - зеленая зубчатая пила, и я кричу:

- Да, да, именно! И надо всем сойти с ума, необходимо всем сойти с ума - как можно скорее! Это необходимо - я знаю.

Рядом - I; ее улыбка, две темных черты - от краев рта вверх, углом; иво мне уголь, и это мгновенно, легко, чуть больно, прекрасно...

Потом - только застрявшие, разрозненные осколки.

Медленно, низко - птица. Я вижу: она живая, как я, она, как человек, поворачивает голову вправо, влево, и в меня ввинчиваются черные, круглыеглаза...

Еще: спина - с блестящей, цвета старой слоновой кости шерстью. Поспине ползет темное, с крошечными, прозрачными крыльями насекомое - спинавздрагивает, чтобы согнать насекомое, еще раз вздрагивает...

Еще: от листьев тень - плетеная, решетчатая. В тени лежат и жуютчто-то похожее на легендарную пищу древних: длинный желтый плод и кусокчего-то темного. Женщина сует это мне в руку, и мне смешно: я не знаю, могули я это есть.

И снова: толпа, головы, ноги, руки, рты. Выскакивают на секунду лица - и пропадают, лопаются, как пузыри. И на секунду - или, может быть, этотолько мне кажется - прозрачные, летящие крылья-уши.

Я из всех сил стискиваю руку I. Она оглядывается:

- Что ты?

- Он здесь... Мне показалось...

- Кто он?

- ...Вот только сейчас - в толпе...

Угольно-черные, тонкие брови вздернуты к вискам: острый треугольник, улыбка. Мне неясно: почему она улыбается - как она может улыбаться?

- Ты не понимаешь - I, ты не понимаешь, что значит, если он иликто-нибудь из них - здесь.

- Смешной! Разве кому-нибудь там, за Стеною, придет в голову, что мыздесь. Вспомни: вот ты - разве ты когда-нибудь думал, что это возможно? Ониловят нас там - пусть ловят! Ты бредишь.

Она улыбается легко, весело, и я улыбаюсь, земля - пьяная, веселая, легкая - плывет...

Запись 28-я.

Конспект:

ОБЕ. ЭНТРОПИЯ И ЭНЕРГИЯ. НЕПРОЗРАЧНАЯ ЧАСТЬ ТЕЛА.


Вот: если ваш мир подобен миру наших далеких предков, так представьтесебе, что однажды в океане вы наткнулись на шестую, седьмую часть света - какую-нибудь Атлантиду, и там - небывалые города-лабиринты, люди, парящие ввоздухе без помощи крыльев, или аэро, камни, подымаемые вверх силою взгляда,- словом, такое, что вам не могло бы прийти в голову, даже когда выстрадаете сноболезнью. Вот так же и я вчера. Потому что - поймите же - никто и никогда из нас со времени Двухсотлетней Войны не был за Стеною - яуже говорил вам об этом.

Я знаю: мой долг перед вами, неведомые друзья, рассказать подробнее обэтом странном и неожиданном мире, открывшемся мне вчера. Но пока я не всостоянии вернуться к этому. Все новое и новое, какой-то ливень событий, именя не хватает, чтобы собрать все: я подставляю полы, пригоршни - ивсе-таки целые ведра проливаются мимо, а на эти страницы попадают толькокапли...

Сперва я услышал у себя за дверью громкие голоса - и узнал ее голос, I, упругий, металлический - и другой, почти негнувшийся - как деревяннаялинейка - голос Ю. Затем дверь разверзлась с треском и выстрелила их обеихко мне в комнату. Именно так: выстрелила. I положила руку на спинку моегокресла и через плечо, вправо - одними зубами улыбалась той. Я не хотел быстоять под этой улыбкой.

- Послушайте, - сказала мне I, - эта женщина, кажется, поставиласебе целью охранять вас от меня как малого ребенка. Это - с вашегоразрешения?

И тогда - другая, вздрагивая жабрами:

- Да он и есть ребенок. Да! Только потому он и не видит, что вы с нимвсе это - только затем, чтобы... что все это комедия. Да! И мой долг...

На миг в зеркале - сломанная, прыгающая прямая моих бровей. Я вскочили, с трудом удерживая в себе того - с трясущимися волосатыми кулаками, струдом протискивая сквозь зубы каждое слово, крикнул ей в упор - в самыежабры:

- С-сию же с-секунду - вон! Сию же секунду!

Жабры вздулись кирпично-красно, потом опали, посерели. Она раскрыла ротчто-то сказать и, ничего не сказав, захлопнулась, вышла.

Я бросился к I:

- Я не прощу - я никогда себе этого не прощу! Она смела - тебя? Ноты же не можешь думать, что я думаю, что... что она... Это все потому, чтоона хочет записаться на меня, а я...

- Записаться она, к счастью, не успеет. И хоть тысячу таких, как она:мне все равно. Я знаю - ты поверишь не тысяче, но одной мне. Потому чтоведь после вчерашнего - я перед тобой вся, до конца, как ты хотел. Я - втвоих руках, ты можешь - в любой момент...

- Что - в любой момент, - и тотчас же понял - [что], кровь брызнулав уши, в щеки, я крикнул: - Не надо об этом, никогда не говори мне об этом! Ведь ты же понимаешь, что это тот я, прежний, а теперь...

- Кто тебя знает... Человек - как роман: до самой последней страницыне знаешь, чем кончится. Иначе не стоило бы и читать...

I гладит меня по голове. Лица ее мне не видно, но по голосу слышу:смотрит сейчас куда-то очень далеко, зацепилась глазами за облако, плывущеенеслышно, медленно, неизвестно куда...

Вдруг отстранила меня рукой - твердо и нежно:

- Слушай: я пришла сказать тебе, что, может быть, мы уже последниедни... Ты знаешь: с сегодняшнего вечера отменены все аудиториумы.

- Отменены?

- Да. И я шла мимо - видела: в зданиях аудиториумов что-то готовят, какие-то столы, медики в белом.

- Но что же это значит?

- Я не знаю. Пока еще никто не знает. И это хуже всего. Я толькочувствую: включили ток, искра бежит - и не нынче, так завтра... Но, можетбыть, они не успеют.

Я уж давно перестал понимать: кто - они и кто - мы. Я не понимаю, чего я хочу: чтобы успели - или не успели. Мне ясно только одно: I сейчасидет по самому краю - и вот-вот...

- Но это безумие, - говорю я. - Вы - и Единое Государство. Это всеравно, как заткнуть рукою дуло - и думать, что можно удержать выстрел. Это - совершенное безумие!

Улыбка:

- "Надо всем сойти с ума - как можно скорее сойти с ума". Это говорилкто-то вчера. Ты помнишь? Там...

Да, это у меня записано. И следовательно, это было на самом деле. Ямолча смотрю на ее лицо: на нем сейчас особенно явственно - темный крест.

- I, милая, - пока еще не поздно... Хочешь - я брошу все, забуду все - и уйдем с тобою туда, за Стену - к этим... я не знаю, кто они.

Она покачала головой. Сквозь темные окна глаз - там, внутри у ней, явидел, пылает печь, искры, языки огня вверх, навалены горы сухих, смоляныхдров. И мне ясно: поздно уже, мои слова уже ничего не могут...

Встала - сейчас уйдет. Может быть, уже последние дни, может быть, минуты... Я схватил ее за руку.

- Нет! Еще хоть немного - ну, ради... ради...

Она медленно поднимала вверх, к свету, мою руку - мою волосатую руку, которую я так ненавидел. Я хотел выдернуть, но она держала крепко.

- Твоя рука... Ведь ты не знаешь - и немногие это знают, что женщинамотсюда, из города, случалось любить тех. И в тебе, наверное, есть несколькокапель солнечной, лесной крови. Может быть, потому я тебя и - -

Пауза - и как странно: от паузы, от пустоты, от ничего - так несетсясердце. И я кричу:

- Ага! Ты еще не уйдешь! Ты не уйдешь - пока мне не расскажешь о них - потому что ты любишь... их, а я даже не знаю, кто они, откуда они. Ктоони? Половина, какую мы потеряли. H2 и O - а чтобы получилось H2O - ручьи, моря, водопады, волны, бури - нужно, чтобы половины соединились...

Я отчетливо помню каждое ее движение. Я помню, как она взяла со столамой стеклянный треугольник и все время, пока я говорил, прижимала его острымребром к щеке - на щеке выступал белый рубец, потом наливался розовым, исчезал. И удивительно: я не могу вспомнить ее слов - особенно вначале, - и только какие-то отдельные образы, цвета.

Знаю: сперва это было о Двухсотлетней Войне. И вот - красное на зеленитрав, на темных глинах, на синеве снегов - красные, непросыхающие лужи. Потом желтые, сожженные солнцем травы, голые, желтые, всклокоченные люди - и всклокоченные собаки - рядом, возле распухшей падали, собачьей, или, может быть, человечьей... Это, конечно - за стенами: потому что город - уже победил, в городе уже наша теперешняя - нефтяная пища.

И почти с неба донизу - черные, тяжелые складки, и складки колышутся:над лесами, над деревнями медленные столбы, дым. Глухой вой: гонят в городчерные бесконечные вереницы, чтобы силою спасти их и научить счастью.

- Ты все это почти знал?

- Да, почти.

- Но ты не знал и только немногие знали, что небольшая часть их все жеуцелела и осталась жить там, за Стенами. Голые - они ушли в леса. Ониучились там у деревьев, зверей, птиц, цветов, солнца. Они обросли шерстью, но зато под шерстью сберегли горячую, красную кровь. С вами хуже: вы оброслицифрами, по вас цифры ползают, как вши. Надо с вас содрать все и выгнатьголыми в леса. Пусть научатся дрожать от страха, от радости, от бешеногогнева, от холода, пусть молятся огню. И мы, Мефи, - мы хотим...

- Нет, подожди - а "Мефи"? Что такое "Мефи"?

- Мефи? Это - древнее имя, это - тот, который... Ты помнишь: там, накамне - изображен юноша... Или нет: я лучше на твоем языке, так ты скореепоймешь. Вот: две силы в мире - энтропия и энергия. Одна - к блаженномупокою, к счастливому равновесию; другая - к разрушению равновесия, кмучительно-бесконечному движению. Энтропии - наши или, вернее, - вашипредки, христиане, поклонялись как Богу. А мы, антихристиане, мы...

И вот момент - чуть слышный, шепотом, стук в дверь - и в комнатувскочил тот самый сплюснутый, с нахлобученным на глаза лбом, какой не разприносил мне записки от I.

Он подбежал к нам, остановился, сопел - как воздушный насос - и немог сказать ни слова: должно быть, бежал во всю мочь.

- Да ну же! Что случилось? - схватила его за руку I.

- Идут - сюда... - пропыхтел, наконец, насос. - Стража... и с нимиэтот - ну, как это... вроде горбатенького...

- S?

- Ну да! Рядом - в доме. Сейчас будут здесь. Скорее, скорее!

- Пустое! Успеется... - смеялась, в глазах - искры, веселые языки.

Это - или нелепое, безрассудное мужество - или тут было что-то ещенепонятное мне.

- I, ради Благодетеля! Пойми же - ведь это...

- Ради Благодетеля, - острый треугольник - улыбка.

- Ну... ну, ради меня... Прошу тебя.

- Ах, а мне еще надо было с тобой об одном деле... Ну, все равно:завтра...

Она весело (да: весело) кивнула мне; кивнул и тот - высунувшись насекунду из-под своего лбяного навеса. И я - один.

Скорее - за стол. Развернул свои записи, взял перо - чтобы [они]нашли меня за этой работой на пользу Единого Государства. И вдруг - каждыйволос на голове живой, отдельный и шевелится: "А что, если возьмут и прочтутхотя бы одну страницу - из этих, из последних?"

Я сидел за столом, не двигаясь, - и я видел, как дрожали стены, дрожало перо у меня в руке, колыхались, сливаясь, буквы...

Спрятать? Но куда: все - стекло. Сжечь? Но из коридора и из соседнихкомнат - увидят. И потом я уже не могу, не в силах истребить этот мучительный - и может быть самый дорогой мне - кусок самого себя.

Издали - в коридоре - уже голоса, шаги. Я успел только схватить пачкулистов, сунуть их под себя - и вот теперь прикованный к колеблющемусякаждым атомом креслу, и пол под ногами - палуба, вверх и вниз...

Сжавшись в комочек, забившись под навес лба - я как-то исподлобья, крадучись, видел: они шли из комнаты в комнату, начиная с правого концакоридора, и все ближе. Одни сидели застывшие, как я; другие - вскакивали имнавстречу и широко распахивали дверь - счастливцы! Если бы я тоже...

- "Благодетель - есть необходимая для человечестваусовершенствованнейшая дезинфекция, и вследствие этого в организме ЕдиногоГосударства никакая перистальтика..." - я прыгающим пером выдавливал этусовершенную бессмыслицу и нагибался над столом все ниже, а в голове - сумасшедшая кузница, и спиною я слышал - брякнула ручка двери, опахнуловетром, кресло подо мною заплясало...

Только тогда я с трудом оторвался от страницы и повернулся к вошедшим(как трудно играть комедию... ах, кто мне сегодня говорил о комедии?).Впереди был S - мрачно, молча, быстро высверливая глазами колодцы во мне, вмоем кресле, во вздрагивающих у меня под рукой листках. Потом на секунду - какие-то знакомые, ежедневные лица на пороге, и вот от них отделилось одно - раздувающиеся, розово-коричневые жабры...

Я вспомнил все, что было в этой комнате полчаса назад, и мне было ясно, что она сейчас - == Все мое существо билось и пульсировало в той (ксчастью, непрозрачной) части тела, какою я прикрыл рукопись.

Ю подошла сзади к нему, к S, осторожно тронула его за рукав - инегромко сказала:

- Это - Д-503, Строитель "[Интеграла]". Вы, наверное, слышали? Он - всегда вот так, за столом... Совершенно не щадит себя!

...А я-то? Какая чудесная, удивительная женщина.

S заскользил ко мне, перегнулся через мое плечо - над столом. Язаслонил локтем написанное, но он строго крикнул:

- Прошу сейчас же показать мне, что у вас там!

Я, весь полыхая от стыда, подал ему листок. Он прочитал, и я видел, какиз глаз выскользнула у него улыбка, юркнула вниз по лицу и, чуть пошевеливаяхвостиком, присела где-то в правом углу рта...

- Несколько двусмысленно, но все-таки... Что же, продолжайте: мыбольше не будем вам мешать.

Он зашлепал - как плицами по воде - к двери, и с каждым его шагом комне постепенно возвращались ноги, руки, пальцы - душа снова равномернораспределялась по всему телу, я дышал...

Последнее: Ю задержалась у меня в комнате, подошла, нагнулась к уху - и шепотом:

- Ваше счастье, что я...

Непонятно: что она хотела этим сказать?

Вечером, позже, узнал: они увести с собою троих. Впрочем, вслух обэтом, равно как и о всем происходящем, никто не говорит ( - воспитательноевлияние невидимо присутствующих в нашей среде Хранителей). Разговоры - главным образом о быстром падении барометра и о перемене погоды.

Запись 29-я.

Конспект:

НИТИ НА ЛИЦЕ. РОСТКИ. ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННАЯ КОМПРЕССИЯ.


Странно: барометр идет вниз, а ветра все еще нет, тишина. Там, наверху, уже началась - еще неслышная нам - буря. Во весь дух несутся тучи. Их покамало - отдельные зубчатые обломки. И так: будто наверху уже низринуткакой-то город, и летят вниз куски стен и башен, растут на глазах сужасающей быстротой - все ближе - но еще дни им лететь сквозь голубуюбесконечность, пока не рухнут на дно, к нам, вниз.

Внизу - тишина. В воздухе - тонкие, непонятные, почти невидимые нити. Их каждую осень приносят оттуда, из-за Стены. Медленно плывут - и вдруг вычувствуете: что-то постороннее, невидимое у вас на лице, вы хотите смахнуть - и нет: не можете, никак не отделаться...

Особенно много этих нитей - если идти около Зеленой Стены, где я шелсегодня утром: I назначила мне увидеться с нею в Древнем Доме - в той, нашей "квартире".

Я уже миновал громаду Древнего Дома, когда сзади услышал чьи-то мелкие, торопливые шаги, частое дыхание. Оглянулся - и увидал: меня догоняла О.

Вся она была как-то по-особенному, законченно, упруго кругла. Руки, ичаши грудей, и все ее тело, такое мне знакомое, круглилось и натягивалоюнифу: вот сейчас прорвет тонкую материю - и наружу, на солнце, на свет. Мне представляется: там, в зеленых дебрях, весною так же упрямо пробиваютсясквозь землю ростки - чтобы скорее выбросить ветки, листья, скорее цвести.

Несколько секунд она молчала, сине сияла мне в лицо.

- Я видела вас - тогда, в День Единогласия.

- Я тоже вас видел... - И сейчас же мне вспомнилось, как она стоялавнизу, в узком проходе, прижавшись к стене и закрыв живот руками.

Я невольно посмотрел на ее круглый под юнифой живот.

Она, очевидно, заметила - вся стала кругло-розовая, и розовая улыбка.

- Я так счастлива - так счастлива... Я полна - понимаете: вровень скраями. И вот - хожу и ничего не слышу, что кругом, а все слушаю внутри, всебе...

Я молчал. На лице у меня - что-то постороннее, оно мешало - и я никакне мог от этого освободиться. И вдруг неожиданно, еще синее, сияя, онасхватила мою руку - и у себя на руке я почувствовал ее губы... Это - первый раз в моей жизни. Это была какая-то неведомая мне до сих пор древняяласка, и от нее - такой стыд и боль, что я (пожалуй, даже грубо) выдернулруку.

- Слушайте - вы с ума сошли! И не столько это - вообще вы... Чему вырадуетесь? Неужели вы можете забыть о том, что вас ждет? Не сейчас - таквсе равно через месяц, через два месяца...

Она - потухла; все круги - сразу прогнулись, покоробились. А у меня всердце - неприятная, даже болезненная компрессия, связанная с ощущениемжалости (сердце - не что иное, как идеальный насос; компрессия, сжатие - засасывание насосом жидкости - есть технический абсурд; отсюда ясно: насколько в сущности абсурдны, противоестественны, болезненны все "любви","жалости" и все прочее, вызывающее такую компрессию).

Тишина. Мутно-зеленое стекло Стены - слева. Темно-красная громада - впереди. И эти два цвета, слагаясь, дали во мне в виде равнодействующей - как мне кажется, блестящую идею.

- Стойте! Я знаю, как спасти вас. Я избавлю вас от этого: увидатьсвоего ребенка - и затем умереть. Вы сможете выкормить его - понимаете - вы будете следить, как он у вас на руках будет расти, круглеть, наливаться, как плод...

Она вся так и затряслась, так и вцепилась в меня.

- Вы помните ту женщину... ну, тогда, давно, на прогулке. Так вот: онасейчас здесь, в Древнем Доме. Идемте к ней, и ручаюсь: я все устрою немедля.

Я уже видел, как мы вдвоем с I ведем ее коридорами - вот она уже там, среди цветов, трав, листьев... Но она отступила от меня назад, рожкирозового ее полумесяца дрожали и изгибались вниз.

- Это - та самая, - сказала она.

- То есть... - Я почему-то смутился. - Ну да: та самая.

- И вы хотите, чтобы я пошла к ней - чтобы я просила ее - чтобы я...Не смейте больше никогда мне об этом!

Согнувшись, она быстро пошла от меня. Будто еще что-то вспомнила - обернулась и крикнула:

- И умру - да, пусть! И вам никакого дела - не все ли вам равно?

Тишина. Падают сверху, с ужасающей быстротой растут на глазах - кускисиних башен и стен, но им еще часы - может быть дни - лететь сквозьбесконечность; медленно плывут невидимые нити, оседают на лицо - и никак ихне стряхнуть, никак не отделаться от них.

Я медленно иду к Древнему Дому. В сердце - абсурдная, мучительнаякомпрессия...

Запись 30-я.

Конспект:

ПОСЛЕДНЕЕ ЧИСЛО. ОШИБКА ГАЛИЛЕЯ. НЕ ЛУЧШЕ ЛИ?


Вот мой разговор с I - там, вчера, в Древнем Доме, среди заглушающегологический ход мыслей пестрого шума - красные, зеленые, бронзово-желтые, белые, оранжевые цвета... И все время - под застывшей на мраморе улыбкойкурносого древнего поэта.

Я воспроизвожу этот разговор буква в букву - потому что он, как мнекажется, будет иметь огромное, решающее значение для судьбы ЕдиногоГосударства - и больше: Вселенной. И затем - здесь вы, неведомые моичитатели, быть может, найдете некоторое оправдание мне...

I сразу, без всякой подготовки, обрушила на меня все:

- Я знаю, послезавтра у вас - первый, пробный полет "[Интеграла]". Вэтот день - мы захватим его в свои руки.

- Как? Послезавтра?

- Да. Сядь, не волнуйся. Мы не может терять ни минуты. Среди сотен, наудачу взятых вчера Хранителями, - попало двенадцать Мефи. И упуститьдва-три дня - они погибнут.

Я молчал.

- Чтобы наблюдать за ходом испытания - к вам должны прислатьэлектротехников, механиков, врачей, метеорологов. И ровно в двенадцать - запомни - когда прозвонят к обеду и все пройдут в столовую, мы останемся вкоридоре, запрем всех в столовой - и "[Интеграл]" наш... Ты понимаешь: этонужно во что бы то ни стало. "[Интеграл]" в наших руках - это будет оружие, которое поможет кончить все сразу, быстро, без боли. Их аэро... ха! Этобудет просто ничтожная мошкара против коршуна. И потом: если уж это будетнеизбежно - можно будет направить вниз дула двигателей и одной только ихработой...

Я вскочил:

- Это немыслимо! Это нелепо! Неужели тебе не ясно: то, что вызатеваете, - это революция?

- Да, революция! Почему же это нелепо?

- Нелепо - потому что революции не может быть. Потому что наша - этоне ты, а я говорю - наша революция была последней. И больше никакихреволюций не может быть. Это известно всякому...

Насмешливый, острый треугольник бровей:

- Милый мой: ты - математик. Даже - больше: ты философ - отматематики. Так вот: назови мне последнее число.

- То есть? Я... я не понимаю: какое - последнее?

- Ну - последнее, верхнее, самое большое.

- Но, I, - это же нелепо. Раз число чисел - бесконечно, какое же тыхочешь последнее?

- А какую же ты хочешь последнюю революцию? Последней - нет, революции - бесконечны. Последняя - это для детей: детей бесконечностьпугает, а необходимо - чтобы дети спокойно спали по ночам...

- Но какой смысл - какой же смысл во всем этом - ради Благодетеля? Какой смысл, раз все уже счастливы?

- Положим... Ну хорошо: пусть даже так. А что дальше?

- Смешно! Совершенно ребяческий вопрос. Расскажи что-нибудь детям - все до конца, а они все-таки непременно спросят: а дальше, а зачем?

- Дети - единственно смелые философы. И смелые философы - непременнодети. Именно так, как дети, всегда и надо: а что дальше?

- Ничего нет дальше! Точка. Во всей Вселенной - равномерно, повсюду - разлито...

- Ага: равномерно, повсюду! Вот тут она самая и есть - энтропия, психологическая энтропия. Тебе, математику, - разве не ясно, что толькоразности - разности - температур, только тепловые контрасты - только вних жизнь. А если всюду, по всей Вселенной, одинаково теплые - илиодинаково прохладные тела... Их надо столкнуть - чтобы огонь, взрыв, геенна. И мы - столкнем.

- Но, I, - пойми же, пойми: наши предки - во время ДвухсотлетнейВойны - именно это и сделали...

- О, и они были правы - тысячу раз правы. У них только одна ошибка:позже они уверовали, что они есть последнее число - какого нет в природе, нет. Их ошибка - ошибка Галилея: он был прав, что Земля движется вокругСолнца, но он не знал, что вся солнечная система - движется еще вокругкакого-то центра, он не знал, что настоящая, не относительная, орбита Земли - вовсе не наивный круг...

- А вы?

- А мы - пока знаем, что нет последнего числа. Может быть, забудем. Нет: даже наверное - забудем, когда состаримся - как неминуемо старитсявсе. И тогда мы - тоже неизбежно вниз - как осенью листья с дерева - какпослезавтра вы... Нет, нет, милый, - не ты. Ты же - с нами, ты - с нами!

Разгоревшаяся, вихревая, сверкучая - я никогда еще не видел ее такой - она обняла меня собою, вся. Я исчез...

Последнее - глядя прочно, твердо в глаза мне:

- Так помни же: в двенадцать.

И я сказал:

- Да, я помню.

Ушла. Я один - среди буйного, разноголосого гама - синих, красных, зеленых, бронзово-желтых, оранжевых...

Да, в 12... - и вдруг нелепое ощущение чего-то постороннего, осевшегона лицо - чего никак не смахнуть. Вдруг - вчерашнее утро, Ю - и то, чтоона кричала тогда в лицо I... Почему? Что за абсурд.

Я поторопился выйти наружу - и скорее домой, домой...

Где-то сзади я слышал пронзительный писк птиц над Стеной. А впереди, взакатном солнце - из малинового кристаллизованного огня - шары куполов, огромные пылающие кубы-дома, застывшей молнией в небе - шпиц аккумуляторнойбашни. И все это - всю эту безукоризненную, геометрическую красоту - ядолжен буду сам, своими руками... Неужели - никакого выхода, никакого пути?

Мимо какого-то аудиториума (нумер его не помню). Внутри - грудойсложены скамьи; посредине - столы, покрытые простынями из белоснежногостекла; на белом - пятно розовой солнечной крови. И во всем этом скрытокакое-то неведомое - потому жуткое - завтра. Это противоестественно:мыслящему - зрячему существу жить среди незакономерностей, неизвестных, иксов. Вот если бы вам завязали глаза и заставили так ходить, ощупывать, спотыкаться, и вы знаете, что где-то тут вот совсем близко - край, одинтолько шаг - и от вас останется только сплющенный, исковерканный кусокмяса. Разве это не то же самое?

...А что если не дожидаясь - самому вниз головой? Не будет ли этоединственным и правильным, сразу распутывающим все?

Запись 31-я.

Конспект:

ВЕЛИКАЯ ОПЕРАЦИЯ. Я ПРОСТИЛ ВСЕ. СТОЛКНОВЕНИЕ ПОЕЗДОВ.


Спасены! В самый последний момент, когда уже казалось - не за чтоухватиться, казалось - уже все кончено...

Так: будто вы по ступеням уже поднялись к грозной Машине Благодетеля, ис тяжким лязгом уже накрыл вас стеклянный колпак, и вы в последний раз вжизни, - скорее - глотаете глазами синее небо...

И вдруг: все это - только "сон". Солнце - розовое и веселое, и стена - такая радость погладить рукой холодную стену - и подушка - без концаупиваться ямкой от вашей головы на белой подушке...

Вот приблизительно то, что пережил я, когда сегодня утром прочиталГосударственную Газету. Был страшный сон, и он кончился. А я, малодушный, я, неверующий, - я думал уже о своевольной смерти. Мне стыдно сейчас читатьпоследние, написанные вчера, строки. Но все равно: пусть, пусть ониостанутся, как память о том невероятном, что могло быть - и чего уже небудет... да, не будет!..

На первой странице Государственной Газеты сияло:

"Радуйтесь,

Ибо отныне вы - совершенны! До сего дня ваши же детища, механизмы - были совершеннее вас.

Чем?

Каждая искра динамо - искра чистейшего разума; каждый ход поршня - непорочный силлогизм. Но разве не тот же безошибочный разум и в вас? Философия у кранов, прессов и насосов - законченна и ясна, как циркульныйкруг. Но разве ваша философия менее циркульна?

Красота механизма - в неуклонном и точном, как маятник, ритме. Норазве вы, с детства вскормленные системой Тэйлора, - не сталимаятниково-точны?

И только одно:

У механизмов нет фантазии.

Вы видели когда-нибудь, чтобы во время работы на физиономии у насосногоцилиндра - расплывалась далекая, бессмысленно-мечтательная улыбка? Выслышали когда-нибудь, чтобы краны по ночам, в часы, назначенные для отдыха, беспокойно ворочались и вздыхали?

Нет!

А у вас - краснейте! - Хранители все чаще видят эти улыбки и вздохи. И - прячьте глаза - историки Единого Государства просят отставки, чтобы незаписывать постыдных событий.

Но это не ваша вина - вы больны. Имя этой болезни:

Фантазия.

Это - червь, который выгрызает черные морщины на лбу. Это - лихорадка, которая гонит вас бежать все дальше - хотя бы это "дальше"начиналось там, где кончается счастье. Это - последняя баррикада на пути ксчастью.

И радуйтесь: она уже взорвана.

Путь свободен.

Последнее открытие Государственной Науки: центр фантазии - жалкиймозговой узелок в области Варолиева моста. Трехкратное прижигание этогоузелка Х-лучами - и вы излечены от фантазии - навсегда.

Вы - совершенны, вы - машиноравны, путь к стопроцентному счастью - свободен. Спешите же все - стар и млад - спешите подвергнуться ВеликойОперации. Спешите в аудиториумы, где производится Великая Операция. Даздравствует Великая Операция. Да здравствует Единое Государство, даздравствует Благодетель!"

...Вы - если бы вы читали все это не в моих записях, похожих накакой-то древний, причудливый роман, - если бы у вас в руках, как у меня, дрожал вот этот еще пахнущий краской газетный лист - если бы вы знали, какя, что все это самая настоящая реальность, не сегодняшняя, так завтрашняя,- разве не чувствовали бы вы то же самое, что я? Разве - как у меня сейчас - не кружилась бы у вас голова? Разве - по спине и рукам - не бежали бы увас эти жуткие, сладкие ледяные иголочки? Разве не казалось бы вам, что вы - гигант, Атлас - и если распрямиться, то непременно стукнетесь головой остеклянный потолок?

Я схватил телефонную трубку:

- I-330... Да, да: 330, - и потом, захлебываясь, крикнул: - Вы дома, да? Вы читали - вы читаете? Ведь это же, это же... Это изумительно!

- Да... - долгое, темное молчание. Трубка чуть слышно жужжала, думалачто-то... - Мне непременно надо вас увидеть сегодня. Да, у меня послешестнадцати. Непременно.

Милая! Какая-какая милая! "Непременно"... Я чувствовал: улыбаюсь - иникак не могу остановиться, и так вот понесу по улице эту улыбку - какфонарь, высоко над головой...

Там, снаружи, на меня налетел ветер. Крутил, свистел, сек. Но мнетолько еще веселее. Вопи, вой - все равно: теперь тебе уже не свалить стен. И над головой рушатся чугунно-летучие тучи - пусть: вам не затемнить солнца - мы навеки приковали его цепью к зениту - мы, Иисусы Навины.

На углу - плотная кучка Иисус-Навинов стояла, влипши лбами в стеклостены. Внутри на ослепительно белом столе уже лежал один. Виднелись из-подбелого развернутые желтым углом босые подошвы, белые медики - нагнулись кизголовью, белая рука - протянула руке наполненный чем-то шприц.

- А вы - что ж не идете, - спросил я - никого, или, вернее, всех.

- А вы, - обернулся ко мне чей-то шар.

- Я - потом. Мне надо еще сначала...

Я, несколько смущенный, отошел. Мне действительно сначала надо былоувидеть ее, I. Но почему "сначала" - я не мог ответить себе...

Эллинг. Голубовато-ледяной, посверкивал, искрился "[Интеграл]". Вмашинном гудела динамо - ласково, одно и то же какое-то слово повторяя безконца - как будто мое знакомое слово. Я нагнулся, погладил длинную холоднуютрубу двигателя. Милая... какая - какая милая. Завтра ты - оживешь, завтра - первый раз в жизни содрогнешься от огненных жгучих брызг в твоем чреве...

Какими глазами я смотрел бы на это могучее стеклянное чудовище, если бывсе оставалось как вчера? Если бы я знал, что завтра в 12 - я предам его...да, предам...

Осторожно - за локоть сзади. Обернулся; тарелочное, плоское лицоВторого Строителя.

- Вы уже знаете, - сказал он.

- Что? Операция? Да, не правда ли? Как - все, все - сразу...

- Да нет, не то: пробный полет отменили, до послезавтра. Все из-заОперации этой... Зря гнали, старались...

"Все из-за Операции"... Смешной, ограниченный человек. Ничего не видитдальше своей тарелки. Если бы он знал, что не будь Операции - завтра в 12он сидел бы под замком в стеклянной клетке, метался бы там и лез на стену...

У меня в комнате, в 15.30. Я вошел - и увидел Ю. Она сидела за моимстолом - костяная, прямая, твердая, - утвердив на руке правую щеку. Должнобыть, ждала уже давно: потому что когда вскочила навстречу мне - на щеке уней так и остались пять ямок от пальцев.

Одну секунду во мне - то самое несчастное утро, и вот здесь же, возлестола - она рядом с I, разъяренная... Но только секунду - и сейчас жесмыто сегодняшним солнцем. Так бывает, если в яркий день вы, входя вкомнату, по рассеянности повернули выключатель - лампочка загорелась, нокак будто ее и нет - такая смешная, бедная, ненужная...

Я, не задумываясь, протянул ей руку, я простил все - она схватила моиобе, крепко, колюче стиснула их и, взволнованно вздрагивая свисающими, какдревние украшения, щеками, - сказала:

- Я ждала... я только на минуту... я только хотела сказать: как ясчастлива, как я рада за вас! Вы понимаете: завтра-послезавтра - высовершенно здоровы, вы заново - родились...

Я увидел на столе листок - последние две страницы вчерашней моейзаписи: как оставил их там с вечера - так и лежали. Если бы она видела, чтоя писал там... Впрочем, все равно: теперь это - только история, теперь это - до смешного далекое, как сквозь перевернутый бинокль...

- Да, - сказал я, - и знаете: вот я сейчас шел по проспекту, ивпереди меня человек, и от него - тень на мостовой. И понимаете: тень - светится. И мне кажется - ну вот я уверен - завтра совсем не будет теней, ни от одного человека, ни от одной вещи, солнце - сквозь все...

Она - нежно и строго:

- Вы - фантазер! Детям у меня в школе - я бы не позволила говоритьтак...

И что-то о детях, и как она их всех сразу, гуртом, повела на Операцию, и как их там пришлось связать, и о том, что "любить - нужно беспощадно, да, беспощадно", и что она, кажется, наконец решится...

Оправила между колен серо-голубую ткань, молча, быстро - обклеилавсего меня улыбкой, ушла.

И - к счастью, солнце сегодня еще не остановилось, солнце бежало, ивот уже 16, я стучу в дверь - сердце стучит...

- Войдите!

На пол - возле ее кресла, обняв ее ноги, закинув голову вверх, смотреть в глаза - поочередно, в один и в другой - и в каждом видеть себя - в чудесном плену...

А там, за стеною, буря, там - тучи все чугуннее: пусть! В голове - тесно, буйные - через край - слова, и я вслух вместе с солнцем лечукуда-то... нет, [теперь] мы уже знаем, куда - и за мною планеты - планеты, брызжущие пламенем и населенные огненными, поющими цветами - и планетынемые, синие, где разумные камни объединены в организованные общества - планеты, достигшие, как наша земля, вершины абсолютного, стопроцентногосчастья...

И вдруг - сверху:

- А ты не думаешь, что вершина - это именно объединенные ворганизованное общество камни?

И все острее, все темнее треугольник:

- А счастье... Что же? Ведь желания - мучительны, не так ли? И ясно:счастье - когда нет уже никаких желаний, нет ни одного... Какая ошибка, какой нелепый предрассудок, что мы до сих пор перед счастьем - ставили знакплюс, перед абсолютным счастьем - конечно, минус - божественный минус.

Я - помню - растерянно пробормотал:

- Абсолютный минус - 273o...

- Минус 273 - именно. Немного прохладно, но разве это-то самое и недоказывает, что мы - на вершине.

Как тогда, давно - она говорила как-то за меня, мною - развертываладо конца мои мысли. Но было в этом что-то такое жуткое - я не мог - и сусилием вытащил из себя "нет".

- Нет, - сказал я. - Ты... ты шутишь...

Она засмеялась, громко - слишком громко. Быстро, в секунду, досмеяласьдо какого-то края - оступилась - вниз... Пауза.

Встала. Положила мне руки на плечи. Долго, медленно смотрела. Потомпритянула к себе - и ничего нет; только ее острые, горячие губы.

- Прощай!

Это - издалека, сверху, и дошло до меня нескоро - может быть, черезминуту, через две.

- Как так "прощай"?

- Ты же болен, ты из-за меня совершал преступления, - разве тебе небыло мучительно? А теперь Операция - и ты излечишься от меня. И это - прощай.

- Нет, - закричал я.

Беспощадно-острый, черный треугольник на белом:

- Как? Не хочешь счастья?

Голова у меня расскакивалась, два логических поезда столкнулись, лезлидруг на друга, крушили, трещали...

- Ну что же, я жду - выбирай: Операция и стопроцентное счастье - или...

- "Не могу без тебя, не надо без тебя", - сказал я или только подумал - не знаю, но I слышала.

- Да, я знаю, - ответила мне. И потом - все еще держа у меня наплечах свои руки и глазами не отпуская моих глаз:

- Тогда - до завтра. Завтра - в двенадцать: ты помнишь?

- Нет. Отложено на один день... Послезавтра...

- Тем лучше для нас. В двенадцать - послезавтра...

Я шел один - по сумеречной улице. Ветер крутил меня, нес, гнал - какбумажку, обломки чугунного неба летели, летели - сквозь бесконечность имлететь еще день, два... Меня задевали юнифы встречных - но я шел один. Мнебыло ясно: все спасены, но мне спасения уже нет, [я не хочу спасения]...

Запись 32-я.

Конспект:

Я НЕ ВЕРЮ. ТРАКТОРЫ. ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ ЩЕПОЧКА.


Верите ли вы в то, что вы умрете? Да, человек смертен, я - человек:следовательно... Нет, не то: я знаю, что вы это знаете. А я спрашиваю:случалось ли вам поверить в это, поверить окончательно, поверить не умом, ателом, почувствовать, что однажды пальцы, которые держат вот эту самуюстраницу, - будут желтые, ледяные...

Нет: конечно, не верите - и оттого до сих пор не прыгнули с десятогоэтажа на мостовую, оттого до сих пор едите, перевертываете страницу, бреетесь, улыбаетесь, пишете...

То же самое - да, именно то же самое - сегодня со мной. Я знаю, чтоэта маленькая черная стрелка на часах сползет вот сюда, вниз, к полночи, снова медленно подымется вверх, перешагнет какую-то последнюю черту - инастанет невероятное завтра. Я знаю это, но вот все же как-то не верю - илиможет быть мне кажется, что двадцать четыре часа - это двадцать четырегода. И оттого я могу еще что-то делать, куда-то торопиться, отвечать навопросы, взбираться по трапу вверх на "[Интеграл]". Я чувствую еще, как онпокачивается на воде, и понимаю - что надо ухватиться за поручень - и подрукою холодное стекло. Я вижу, как прозрачные живые краны, согнув журавлиныешеи, вытянув клювы, заботливо и нежно кормят "[Интеграл]" страшной взрывнойпищей для двигателей. И внизу на реке - я вижу ясно синие, вздувшиеся ответра водяные жилы, узлы. Но так: все это очень отдельно от меня, посторонне, плоско - как чертеж на листе бумаги. И странно, что плоское, чертежное лицо Второго Строителя - вдруг говорит:

- Так как же: сколько берем топлива для двигателей? Если считатьтри... ну, три с половиной часа...

Передо мною - в проекции, на чертеже - моя рука со счетчиком, логарифмический циферблат, цифра 15.

- Пятнадцать тонн. Но лучше возьмите... да: возьмите сто...

Это потому, что я все-таки ведь знаю, что завтра - -

И я вижу со стороны - как чуть заметно начинает дрожать моя рука сциферблатом.

- Сто? Да зачем же такую уйму? Ведь это - на неделю. Куда - нанеделю: больше!

- Мало ли что... кто знает...

- Я знаю...

Ветер свистит, весь воздух туго набит чем-то невидимым до самого верху. Мне трудно дышать, трудно идти - и трудно, медленно, не останавливаясь нина секунду, - ползет стрелка на часах аккумуляторной башни, там в концепроспекта. Башенный шпиц - в тучах - тусклый, синий и глухо воет: сосетэлектричество. Воют трубы Музыкального Завода.

Как всегда - рядами, по четыре. Но ряды - какие-то непрочные, и, может быть, от ветра - колеблются, гнутся. И все больше. Вот обо что-то науглу ударились, отхлынули, и уже сплошной, застывший, тесный, с частымдыханием комок, у всех сразу - длинные, гусиные шеи.

- Глядите! Нет, глядите - вон там, скорей!

- Они! Это они!

- ...А я - ни за что! Ни за что - лучше голову в Машину...

- Тише! Сумасшедший...

На углу, в аудиториуме - широко разинута дверь, и оттуда - медленная, грузная колонна, человек пятьдесят. Впрочем, "человек" - это не то: не ноги - а какие-то тяжелые, скованные, ворочающиеся от невидимого привода колеса;не люди - а какие-то человекообразные тракторы. Над головами у них хлопаетпо ветру белое знамя с вышитым золотым солнцем - и в лучах надпись: "Мыпервые! Мы - уже оперированы! Все за нами!"

Они медленно, неудержимо пропахали сквозь толпу - и ясно, будь вместонас на пути у них стена, дерево, дом - они все так же, не останавливаясь, пропахали бы сквозь стену, дерево, дом. Вот - они уже на серединепроспекта. Свинтившись под руку - растянулись в цепь, лицом к нам. И мы - напряженный, ощетинившийся головами комок - ждем.

Шеи гусино вытянуты. Тучи. Ветер свистит.

Вдруг крылья цепи, справа и слева, быстро загнулись - и на нас - всебыстрее - как тяжелая машина под гору - обжали кольцом - и к разинутымдверям, в дверь, внутрь...

Чей-то пронзительный крик:

- Загоняют! Бегите!

И все ринулось. Возле самой стены - еще узенькие живые воротца, всетуда, головами вперед - головы мгновенно заострились клиньями, и острыелокти, ребра, плечи, бока. Как струя воды, стиснутая пожарной кишкой, разбрызнулись веером, и кругом сыплются топающие ноги, взмахивающие руки, юнифы. Откуда-то на миг в глаза мне - двоякоизогнутое, как буква S, тело, прозрачные крылья-уши - и уж его нет, сквозь землю - и я один - средисекундных рук, ног - бегу...

Передохнуть в какой-то подъезд - спиною крепко к дверям - и тотчас жеко мне как ветром прибило маленькую человеческую щепочку.

- Я все время... я за вами... Я не хочу - понимаете - не хочу. Ясогласна...

Круглые, крошечные руки у меня на рукаве, круглые синие глаза: это она, О. И вот, как-то вся скользит по стене и оседает наземь. Комочком согнуласьтам, внизу, на холодных ступенях, и я - над ней, глажу ее по голове, полицу - руки мокрые. Так: будто я очень большой, а она - совсем маленькая - маленькая часть меня же самого. Это совершенно другое, чем I, и мнесейчас представляется: нечто подобное могло быть у древних по отношению к ихчастным детям.

Внизу - сквозь руки, закрывающие лицо, - еле слышно:

- Я каждую ночь... Я не могу - если меня вылечат... Я каждую ночь - одна, в темноте думаю о нем - какой он будет, как я его буду... Мне женечем тогда жить - понимаете? И вы должны - вы должны...

Нелепое чувство - но я в самом деле уверен: да, должен. Нелепое - потому что этот мой долг - еще одно преступление. Нелепое - потому чтобелое не может быть одновременно черным, долг и преступление - не могутсовпадать. Или нет в жизни ни черного, ни белого, и цвет зависит только отосновной логической посылки. И если посылкой было то, что я противозаконнодал ей ребенка...

- Ну хорошо - только не надо, только не надо... - говорю я. - Выпонимаете: я должен повести вас к I - как я тогда предлагал, чтобы она...

- Да... ( - тихо, не отнимая рук от лица).

Я помог встать ей. И молча, каждый о своем - или, может быть, об одноми том же - по темнеющей улице, среди немых свинцовых домов, сквозь тугие, хлещущие ветки ветра...

В какой-то прозрачной, напряженной точке - я сквозь свист ветрауслышал сзади знакомые, вышлепывающие, как по лужам, шаги. На поворотеоглянулся - среди опрокинуто несущихся, отраженных в тусклом стеклемостовой туч - увидел S. Тотчас же у меня - посторонние, не в тактразмахивающие руки, и я громко рассказываю О - что завтра... да, завтра - первый полет "[Интеграла]", это будет нечто совершенно небывалое, чудесное, жуткое.

О - изумленно, кругло, сине смотрит на меня, на мои громко, бессмысленно размахивающие руки. Но я не даю сказать ей слова - я говорю, говорю. А внутри, отдельно - это слышно только мне - лихорадочно жужжит ипостукивает мысль: "Нельзя... надо как-то... Нельзя вести его за собою к I - ..."

Вместо того, чтобы свернуть влево - я сворачиваю вправо. Мостподставляет свою покорно, рабски согнутую спину - нам троим: мне, О - иему, S, сзади. Из освещенных зданий на том берегу сыплются в воду огни, разбиваются в тысячи лихорадочно прыгающих, обрызганных бешеной белой пеной, искр. Ветер гудит - как где-то невысоко натянутая канатнобасовая струна. Исквозь бас - сзади все время - -

Дом, где живу я. У дверей О остановилась, начала было что-то:

- Нет! Вы же обещали...

Но я не дал ей кончить, торопливо втолкнул в дверь - и мы внутри, ввестибюле. Над контрольным столиком - знакомые, взволнованно-вздрагивающие, обвислые щеки; кругом - плотная кучка нумеров - какой-то спор, головы, перевесившиеся со второго этажа через перила, - поодиночке сбегают вниз. Ноэто - потом, потом... А сейчас я скорее увлек О в противоположный угол, селспиною к стене (там, за стеною, я видел: скользила по тротуару взад и впередтемная, большеголовая тень), вытащил блокнот.

О - медленно оседала в своем кресле - будто под юнифой испарялось, таяло тело, и только одно пустое платье и пустые - засасывающие синейпустотой - глаза. Устало:

- Зачем вы меня сюда? Вы меня обманули?

- Нет... Тише! Смотрите туда: видите - за стеной?

- Да. Тень.

- Он - все время за мной... Я не могу. Понимаете - мне нельзя. Ясейчас напишу два слова - вы возьмете и пойдете одна. Я знаю: он останетсяздесь.

Под юнифой - снова зашевелилось налитое тело, чуть-чуть закруглелживот, на щеках - чуть заметный рассвет, заря.

Я сунул ей в холодные пальцы записку, крепко сжал руку, последний раззачерпнул глазами из ее синих глаз.

- Прощайте! Может быть, еще когда-нибудь...

Она вынула руку. Согнувшись, медленно пошла - два шага - быстроповернулась - и вот опять рядом со мной. Губы шевелятся - глазами, губами - вся - одно и то же, одно и то же мне какое-то слово - и какаяневыносимая улыбка, какая боль...

А потом согнутая человеческая щепочка в дверях, крошечная тень застеной - не оглядываясь, быстро - все быстрее...

Я подошел к столику Ю. Взволнованно, негодующе раздувая жабры, онасказала мне:

- Вы понимаете - все как с ума сошли! Вот он уверяет, будто сам виделоколо Древнего Дома какого-то человека - голый и весь покрыт шерстью...

Из пустой, ощетинившейся головами кучки - голос:

- Да! И еще раз повторяю: видел, да.

- Ну, как вам это нравится, а? Что за бред!

И это "бред" - у нее такое убежденное, негнущееся, что я спросил себя:"Не бред ли и в самом деле все это, что творится со мною и вокруг меня запоследнее время?" Но взглянул на свои волосатые руки - вспомни лось: "Втебе, наверно, есть капля лесной крови... Может быть, я тебя оттого и..."

Нет: к счастью - не бред. Нет: к несчастью - не бред.

Запись 33-я.

Конспект:

(ЭТО БЕЗ КОНСПЕКТА, НАСПЕХ, ПОСЛЕДНЕЕ.)


Этот день - настал.

Скорей за газету: быть может - там... Я читаю газету глазами (именнотак: мои глаза сейчас - как перо, как счетчик, которые держишь, чувствуешь, в руках - это постороннее, это инструмент).

Там - крупно, во всю первую страницу:

- "Враги счастья не дремлют. Обеими руками держитесь за счастье! Завтра приостанавливаются работы - все нумера явятся для Операции. Неявившиеся - подлежат Машине Благодетеля".

Завтра! Разве может быть - разве будет какое-нибудь завтра?

По ежедневной инерции я протянул руку (инструмент) к книжной полке - вложил сегодняшнюю газету к остальным, в украшенный золотом переплет. И напути:

- "Зачем? Не все ли равно? Ведь сюда, в эту комнату - я уже никогдабольше, никогда..."

И газета из рук - на пол. А я стою и оглядываю кругом всю, всю, всюкомнату, я поспешно забираю с собой - я лихорадочно запихиваю в невидимыйчемодан все, что жалко оставить здесь. Стол. Книги. Кресло. На кресле тогдасидела I - а я внизу, на полу... Кровать...

Потом минуту, две - нелепо жду какого-то чуда, быть может - зазвониттелефон, быть может, она скажет, чтоб...

Нет. Нет чуда...

Я ухожу - в неизвестное. Это мои последние строки. Прощайте - вы, неведомые, вы, любимые, с кем я прожил столько страниц, кому я, заболевшийдушой, - показал всего себя, до последнего смолотого винтика, до последнейлопнувшей пружины...

Я ухожу.

Запись 34-я.

Конспект:

ОТПУЩЕННИКИ. СОЛНЕЧНАЯ НОЧЬ. РАДИО-ВАЛЬКИРИЯ.


О, если бы я действительно разбил себя и всех вдребезги, если бы ядействительно - вместе с нею - оказался где-нибудь за Стеной, средискалящих желтые клыки зверей, если бы я действительно уже больше никогда невернулся сюда. В тысячу - в миллион раз легче. А теперь - что же? Пойти изадушить эту - == Но разве это чему-нибудь поможет?

Нет, нет, нет! Возьми себя в руки, Д-503. Насади себя на крепкуюлогическую ось - хоть ненадолго навались изо всех сил на рычаг - и, какдревний раб, ворочай жернова силлогизмов - пока не запишешь, не обмыслишьвсего, что случилось...

Когда я вошел на "[Интеграл]" - все уже были в сборе, все на местах, все соты гигантского, стеклянного улья были полны. Сквозь стекло палуб - крошечные муравьиные люди внизу - возле телеграфов, динамо, трансформаторов, альтиметров, вентилей, стрелок, двигателей, помп, труб. Вкают-компании - какие-то над таблицами и инструментами - вероятно, командированные Научным Бюро. И возле них - Второй Строитель с двумя своимипомощниками.

У всех троих головы по-черепашьи втянуты в плечи, лица - серые, осенние, без лучей.

- Ну, что? - спросил я.

- Так... Жутковато... - серо, без лучей улыбнулся один. - Может, придется спуститься неизвестно где. И вообще - неизвестно...

Мне было нестерпимо смотреть на них - на них, кого я, вот этими самымируками через час навсегда выкину из уютных цифр Часовой Скрижали, навсегдаоторву от материнской груди Единого Государства. Они напомнили мнетрагические образы "Трех Отпущенников" - история которых известна у наслюбому школьнику. Эта история о том, как троих нумеров, в виде опыта, намесяц освободили от работы: делай что хочешь, иди куда хочешь (6).Несчастные слонялись возле места привычного труда и голодными глазамизаглядывали внутрь; останавливались на площадях - и по целым часампроделывали те движения, какие в определенное время дня были ужепотребностью их организма: пилили и стругали воздух, невидимыми молотамипобрякивали, бухали в невидимые болванки. И наконец, на десятый день невыдержали: взявшись за руки, вошли в воду и под звуки Марша погружались всеглубже, пока вода не прекратила их мучений...

6. Это давно, еще в III веке после Скрижали.

Повторяю: мне было тяжело смотреть на них, я торопился уйти.

- Я только проверю в машинном, - сказал я, - и потом - в путь.

О чем-то меня спрашивали - какой вольтаж взять для пускового взрыва, сколько нужно водяного балласта в кормовую цистерну. Во мне был какой-тограммофон: он отвечал на все вопросы быстро и точно, а я, не переставая, - внутри, о своем.

И вдруг в узеньком коридорчике - одно попало мне туда, внутрь - и стого момента, в сущности, началось.

В узеньком коридорчике мелькали мимо серые юнифы, серые лица, и срединих на секунду одно: низко нахлобученные волосы, глаза исподлобья - тотсамый. Я понял: они здесь, и мне не уйти от всего этого никуда, и осталисьтолько минуты - несколько десятков минут... Мельчайшая, молекулярная дрожьво всем теле (она потом не прекращалась уже до самого конца) - будтопоставлен огромный мотор, а здание моего тела - слишком легкое, и вот всестены, переборки, кабели, балки, огни - все дрожит...

Я еще не знаю: здесь ли она. Но сейчас уже некогда - за мной прислали, чтобы скорее наверх, в командную рубку: пора в путь... куда?

Серые, без лучей, лица. Напруженные синие жилы внизу, на воде. Тяжкие, чугунные пласты неба. И так чугунно мне поднять руку, взять трубкукомандного телефона.

- Вверх - 45o!

Глухой взрыв - толчок - бешеная бело-зеленая гора воды в корме - палуба под ногами уходит - мягкая, резиновая - и все внизу, вся жизнь, навсегда... На секунду - все глубже падая в какую-то воронку, все кругомсжималось - выпуклый сине-ледяной чертеж города, круглые пузырьки куполов, одинокий свинцовый палец аккумуляторной башни. Потом - мгновенная ватнаязанавесь туч - мы сквозь нее - и солнце, синее небо. Секунды, минуты, мили - синее быстро твердеет, наливается темнотой, каплями холодного серебряногопота проступают звезды...

И вот - жуткая, нестерпимо-яркая, черная, звездная, солнечная ночь. Как если бы внезапно вы оглохли: вы еще видите, что ревут трубы, но тольковидите: трубы немые, тишина. Такое было - немое - солнце.

Это было естественно, этого и надо было ждать. Мы вышли из земнойатмосферы. Но так как-то все быстро, врасплох - что все кругом оробели, притихли. А мне - мне показалось даже легче под этим фантастическим. немымсолнцем: как будто я, скорчившись последний раз, уже переступил неизбежныйпорог - и мое тело где-то там, внизу, а я несусь в новом мире, где все идолжно быть непохожее, перевернутое...

- Так держать, - крикнул я в машину, - или не я, а тот самыйграммофон во мне - и граммофон механической, шарнирной рукой сунулкомандную трубку Второму Строителю. А я, весь одетый тончайшей, молекулярной, одному мне слышной дрожью, - побежал вниз, искать...

Дверь в кают-компанию - та самая: через час она тяжко звякнет, замкнется... Возле двери - какой-то незнакомый мне, низенький, с сотым, тысячным, пропадающим в толпе лицом, и только руки необычайно длинные, доколен: будто по ошибке наспех взяты из другого человеческого набора.

Длинная рука вытянулась, загородила:

- Вам куда?

Мне ясно: он не знает, что я знаю все. Пусть: может быть - так нужно. И я сверху, намеренно резко:

- Я Строитель "[Интеграла]". И я - распоряжаюсь испытаниями. Поняли?

Руки нет.

Кают-компания. Над инструментами, картами - объезженные серой щетинойголовы - и головы желтые, лысые, спелые. Быстро всех в горсть - однимвзглядом - и назад, по коридору, по трапу, вниз, в машинное. Там жар игрохот от раскаленных взрывами труб, в отчаянной пьяной присядке сверкающиемотыли, в неперестающей ни на секунду, чуть заметной дрожи - стрелки нациферблатах...

И вот - наконец - возле тахометра - он, с низко нахлобученным надзаписной книжкой лбом...

- Послушайте... (грохот: надо кричать в самое ухо). - Она здесь? Гдеона?

В тени - исподлобья - улыбка:

- Она? Там. В радиотелефонной...

И я - туда. Там их - трое. Все - в слуховых крылатых шлемах. И она - будто на голову выше, чем всегда, крылатая, сверкающая, летучая - какдревние валькирии, и будто огромные, синие искры наверху, на радиошпице - это от нее, и от нее здесь - легкий, молнийный, озонный запах.

- Кто-нибудь... нет, хотя бы - вы... - сказал я ей, задыхаясь (отбега). - Мне надо передать вниз, на землю, на эллинг... Пойдемте, япродиктую...

Рядом с аппаратной - маленькая коробочка-каюта. За столом, рядом. Янашел, крепко сжал ее руку:

- Ну, что же? Что же будет?

- Не знаю. Ты понимаешь, как это чудесно: не зная - лететь - всеравно куда... И вот скоро двенадцать - и неизвестно что? И ночь... где мы стобой будем ночью? Может быть - на траве, на сухих листьях...

От нее - синие искры и пахнет молнией, и дрожь во мне - еще чаще.

- Запишите, - говорю я громко и все еще задыхаясь (от бега). - Время - одиннадцать тридцать. Скорость: шесть тысяч восемьсот...

Она - из-под крылатого шлема, не отрывая глаз от бумаги, тихо:

- ...Вчера вечером пришла ко мне с твоей запиской... Я знаю - я всезнаю: молчи. Но ведь ребенок - твой? И я ее отправила - она уже там, заСтеною. Она будет жить...

Я - снова в командной рубке. Снова - бредовая, с черным звезднымнебом и ослепительным солнцем, ночь; медленно с одной минуты на другуюперехрамывающая стрелка часов на стеке; и все, как в тумане, одетотончайшей, чуть заметной (одному мне) дрожью.

Почему-то показалось: лучше, чтоб все это произошло не здесь, а где-товнизу, ближе к земле.

- Стоп, - крикнул я в машину.

Все еще вперед - по инерции, - но медленней, медленней. Вот теперь"[Интеграл]" зацепился за какой-то секундный волосок, на миг повиснеподвижно, потом волосок лопнул - и "[Интеграл]", как камень, вниз - всебыстрее. Так в молчании, минуты, десятки минут - слышен пульс - стрелкаперед глазами все ближе к 12, и мне ясно: это я - камень, I - земля, а я - кем-то брошенный камень - и камню нестерпимо нужно упасть, хватитьсяоземь, чтоб вдребезги... А что, если... - внизу уже твердый, синий дымтуч... - а что, если...

Но граммофон во мне - шарнирно, точно, взял трубку, скомандовал "малыйход" - камень перестал падать. И вот устало пофыркивают лишь четыре нижнихотростка - два кормовых и два носовых - только, чтобы парализовать вес"[Интеграла]", и "[Интеграл]", чуть вздрагивая, прочно, как на якоре, - стал в воздухе, в каком-нибудь километре от земли.

Все высыпали на палубу (сейчас 12, звонок на обед) и, перегнувшисьчерез стеклянный планшир, торопливо, залпом глотали неведомый, застенный мир - там, внизу. Янтарное, зеленое, синее: осенний лес, луга, озеро. На краюсинего блюдечка - какие-то желтые, костяные развалины, грозит желтый, высохший палец, должно быть, чудом уцелевшая башня древней церкви.

- Глядите, глядите! Вон там - правее! Там - по зеленой пустыне - коричневой тенью летало какое-то быстрое пятно. В руках у меня бинокль, механически поднес его к глазам: по грудь в траве, взвеяв хвостом, скакалтабун коричневых лошадей, а на спинах у них - те, караковые, белые, вороные...

Сзади меня:

- А я вам говорю: - видел - лицо.

- Подите вы! Рассказывайте кому другому!

- Ну нате, нате бинокль...

Но уже исчезли. Бесконечная зеленая пустыня... И в пустыне - заполняявсю ее, и всего меня, и всех - пронзительная дрожь звонка: обед, черезминуту - 12.

Раскиданный на мгновенные, несвязные обломки - мир. На ступеньках - чья-то звонкая золотая бляха - и это мне все равно: вот теперь онахрустнула у меня под каблуком. Голос: "А я говорю - лицо!" Темный квадрат:открытая дверь кают-компании. Стиснутые, белые, остроулыбающиеся зубы...

И в тот момент, когда бесконечно медленно, не дыша от одного удара додругого, начали бить часы и передние ряды уже двинулись, квадрат двери вдругперечеркнут двумя знакомыми, неестественно длинными руками:

- Стойте!

В ладонь мне впились пальцы - это I, это она рядом:

- Кто? Ты знаешь его?

- А разве... а разве это не...

Он - на плечах. Над сотнею лиц - его сотое, тысячное и единственноеиз всех лицо:

- От имени Хранителей... Вам - кому я говорю, те слышат, каждый изних слышит меня - вам я говорю: мы знаем. Мы еще не знаем ваших нумеров - но мы знаем все. "[Интеграл]" - вашим не будет! Испытание будет доведено доконца, и вы же - вы теперь не посмеете шевельнуться - вы же, своимируками, сделаете это. А потом... Впрочем, я кончил...

Молчание. Стеклянные плиты под ногами - мягкие, ватные, и у менямягкие, ватные ноги. Рядом у нее - совершенно белая улыбка, бешеные, синиеискры. Сквозь зубы - на ухо мне:

- А, так это вы? Вы - "исполнили долг"? Ну что же...

Рука - вырвалась из моих рук, валькирийный, гневно-крылатый шлем - где-то далеко впереди. Я - один застыло, молча, как все, иду вкают-компанию...

- "Но ведь не я же - не я! Я же об этом ни с кем, никому кроме этихбелых, немых страниц..."

Внутри себя - неслышно, отчаянно, громко - я кричал ей это. Онасидела через стол, напротив - и она даже ни разу не коснулась меня глазами. Рядом с ней - чья-то спело-желтая лысина. Мне слышно (это - I):

- "Благородство"? Но, милейший профессор, ведь даже простойфилологический анализ этого слова - показывает, что это предрассудок, пережиток древних, феодальных эпох. А мы...

Я чувствовал: бледнею - и вот сейчас все увидят это... Но граммофон вомне проделывал 50 установленных жевательных движений на каждый кусок, язаперся в себе, как в древнем непрозрачном доме - я завалил дверь камнями, я завесил окна...

Потом - в руках у меня командная трубка, и лет - в ледяной, последнейтоске - сквозь тучи - в ледяную, звездно-солнечную ночь. Минуты, часы. Иочевидно во мне все время лихорадочно, полным ходом - мне же самомунеслышный логический мотор. Потому что вдруг в какой-то точке синегопространства: мой письменный стол, над ним - жаберные щеки Ю, забытый листмоих записей. И мне ясно: никто кроме нее, - мне все ясно...

Ах, только бы - только бы добраться до радио... Крылатые шлемы, запахсиних молний... Помню - что-то громко говорил ей, и помню - она, глядясквозь меня, как будто я был стеклянный, - издалека:

- Я занята: принимаю снизу. Продиктуйте вот ей...

В крошечной коробочке-каюте, минуту подумав, я твердо продиктовал:

- Время - четырнадцать сорок. Вниз! Остановить двигатели. Конецвсего.

Командная рубка. Машинное сердце "[Интеграла]" остановлено, мы падаем, и у меня сердце - не поспевает падать, отстает, подымается все выше кгорлу. Облака - и потом далеко зеленое пятно - все зеленее, все явственней - вихрем мчится на нас - сейчас конец - -

Фаянсово-белое, исковерканное лицо Второго Строителя. Вероятно, это он - толкнул меня со всего маху, я обо что-то ударился головой и, уже темнея, падая, - туманно слышал:

- Кормовые - полный ход!

Резкий скачок вверх... Больше ничего не помню.

Запись 35-я.

Конспект:

В ОБРУЧЕ. МОРКОВКА. УБИЙСТВО.


Всю ночь не спал. Всю ночь - об одном... Голова после вчерашнего уменя туго стянута бинтами. И так: это не бинты, а обруч: беспощадный, изстеклянной стали, обруч наклепан мне на голову, и я - в одном и том жекованом кругу: убить Ю.

Убить Ю, - а потом пойти к той и сказать: "Теперь - веришь?"Противней всего, что убить как-то грязно, древне, размозжить чем-то голову - от этого странное ощущение чего-то отвратительно-сладкого во рту, и я немогу проглотить слюну, все время сплевываю ее в платок, во рту сухо.

В шкафу у меня лежал лопнувший после отливки тяжелый поршневой шток(мне нужно было посмотреть структуру излома под микроскопом). Я свернул втрубку свои записи (пусть она прочтет всего меня - до последней буквы),сунул внутрь обломок штока и пошел вниз. Лестница - бесконечная, ступени - какие-то противно скользкие, жидкие, все время - вытирать рот платком...

Внизу. Сердце бухнуло. Я остановился, вытащил шток - к контрольномустолику - -

Но Ю там не было: пустая, ледяная доска. Я вспомнил: сегодня - всеработы отменены: все должны на Операцию, и понятно: ей незачем, некогозаписывать здесь...

На улице. Ветер. Небо из несущихся чугунных плит. И так, как это было вкакой-то момент вчера: весь мир разбит на отдельные, острые, самостоятельныекусочки, и каждый из них, падая стремглав, на секунду останавливался, виселпередо мной в воздухе - и без следа испарялся.

Как если бы черные, точные буквы на этой странице - вдруг сдвинулись, в испуге расскакались какая куда - и ни одного слова, только бессмыслица:пуг-скак-как-. На улице - вот такая же рассыпанная, не в рядах, толпа - прямо, назад, наискось, поперек.

И уже никого. И на секунду, несясь стремглав, застыло: вон, во второмэтаже, в стеклянной, повисшей на воздухе, клетке - мужчина и женщина - впоцелуе, стоя - она всем телом сломанно отогнулась назад. Это - навеки, последний раз...

На каком-то углу - шевелящийся колючий куст голов. Над головами - отдельно, в воздухе, - знамя, слова: "Долой Машины! Долой Операцию!" Иотдельно (от меня) - я, думающий секундно: "Неужели у каждого такая боль, какую можно исторгнуть изнутри - только вместе с сердцем, и каждому нужночто-то сделать, прежде чем - == " И на секунду - ничего во всем мире, кроме (моей) звериной руки с чугунно-тяжелым свертком...

Теперь - мальчишка: весь - вперед, под нижней губой - тень. Нижняягуба - вывернута, как обшлаг засученного рукава, - вывернуто все лицо - он ревет - и от кого-то со всех ног - за ним топот...

От мальчишки: "Да, Ю - должна быть теперь в школе, нужно скорей". Япобежал к ближайшему спуску подземки.

В дверях кто-то бегом:

- Не идут! Поезда сегодня не идут! Там -

Я спустился. Там был - совершенный бред. Блеск граненых хрустальныхсолнц. Плотно утрамбованная головами платформа. Пустой, застывший поезд.

И в тишине - голос. Ее - не видно, но я знаю, я знаю этот упругий, гибкий, как хлыст, хлещущий голос - и где-нибудь там вздернутый к вискамострый треугольник бровей... Я закричал:

- Пустите же! Пустите меня туда! Я должен -

Но чьи-то клещи меня - за руки, за плечи, гвоздями. И в тишине - голос:

- ...Нет: бегите наверх! Там вас - вылечат, там вас до отваланакормят сдобным счастьем, и вы, сытые, будете мирно дремать, организованно, в такт, похрапывая, - разве вы не слышите этой великой симфонии храпа? Смешные: вас хотят освободить от извивающихся, как черви, мучительногрызущих, как черви, вопросительных знаков. А вы здесь стоите и слушаетеменя. Скорее - наверх - к Великой Операции! Что вам за дело, что яостанусь здесь одна? Что вам за дело - если я не хочу, чтобы за меня хотелидругие, а хочу хотеть сама, - если я хочу невозможного...

Другой голос - медленный, тяжелый:

- Ага! Невозможного? Это значит - гонись за твоими дурацкимифантазиями, а они чтоб перед носом у тебя вертели хвостом? Нет: мы - захвост, да под себя, а потом...

- А потом - слопаете, захрапите - и нужен перед носом новый хвост. Говорят, у древних было такое животное: осел. Чтобы заставить его идти всевперед, все вперед - перед мордой к оглобле привязывали морковь так, чтобон не мог ухватить. И если ухватил, слопал...

Вдруг клещи меня отпустили, я кинулся в середину, где говорила она - ив тот же момент все посыпалось, стиснулось - сзади крик: "Сюда, сюда идут!"

Свет подпрыгнул, погас - кто-то перерезал провод - и лавина, крики, хрип, головы, пальцы...

Я не знаю, сколько времени мы катились так в подземной трубе. Наконец:ступеньки - сумерки - все светлее - и мы снова на улице - веером, вразные стороны...

И вот - один. Ветер, серые, низкие - совсем над головой - сумерки. На мокром стекле тротуара - очень глубоко - опрокинуты огни, стены, движущиеся вверх ногами фигуры. И невероятно тяжелый сверток в руке - тянетменя вглубь, ко дну.

Внизу, за столиком, Ю опять не было, и пустая, темная - ее комната.

Я поднялся к себе, открыл свет. Туго стянутые обручем виски стучали, яходил - закованный все в одном я том же кругу: стол, на столе белыйсверток, кровать, дверь, стол, белый сверток... В комнате слева опущенышторы. Справа: над книгой - шишковатая лысина, и лоб - огромная желтаяпарабола. Морщины на лбу - ряд желтых неразборчивых строк. Иногда мывстречаемся глазами - и тогда я чувствую: эти желтые строки - обо мне.

...Произошло ровно в 21. Пришла Ю - сама. Отчетливо осталось в памятитолько одно: я дышал так громко, что слышал, как дышу, и все хотелкак-нибудь потише - и не мог.

Она села, расправила на коленях юнифу. Розово-коричневые жабрытрепыхались.

- Ах, дорогой, - так это правда, вы ранены? Я как только узнала - сейчас же...

Шток передо мною на столе. Я вскочил, дыша еще громче. Она услышала, остановилась на полслове, тоже почему-то встала. Я видел уже это место наголове, во рту отвратительно-сладко... платок, но платка нет - сплюнул напол.

Тот, за стеной справа, - желтые, пристальные морщины - обо мне. Нужно, чтобы он не видел, еще противней - если он будет смотреть... Я нажалкнопку - пусть никакого права, разве это теперь не все равно, - шторыупали.

Она, очевидно, почувствовала, поняла, метнулась к двери. Но я опередилее - и громко дыша, ни на секунду не спуская глаз с этого места наголове...

- Вы... вы с ума сошли! Вы не смеете... - Она пятилась задом - села, вернее, упала на кровать - засунула, дрожа, сложенные ладонями руки междуколен. Весь пружинный, все так же крепко держа ее глазами на привязи, ямедленно протянул руку к столу - двигалась только одна рука - схватилшток.

- Умоляю вас! День - только один день! Я завтра - завтра же - пойдуи все сделаю...

О чем она? Я замахнулся - -

И я считаю: я убил ее. Да, вы, неведомые мои читатели, вы имеете правоназвать меня убийцей. Я знаю, что спустил бы шток на ее голову, если бы онане крикнула:

- Ради... ради... Я согласна - я... сейчас.

Трясущимися руками ока сорвала с себя юнифу - просторное, желтое, висячее тело опрокинулось на кровать... И только тут я понял: она думала, что я шторы - это для того, чтобы - что я хочу...

Это было так неожиданно, так глупо, что я расхохотался. И тотчас жетуго закрученная пружина во мне - лопнула, рука ослабела, шток громыхнул напол. Тут я на собственном опыте увидел, что смех - самое страшное оружие:смехом можно убить все - даже убийство.

Я сидел за столом и смеялся - отчаянным, последним смехом - и невидел никакого выхода из всего этого нелепого положения. Не знаю, чем бы всеэто кончилось, если бы развивалось естественным путем - но тут вдруг новаявнешняя слагающая: зазвонил телефон.

Я кинулся, стиснул трубку: может быть, она? - И в трубке чей-тонезнакомый голос:

- Сейчас.

Томительное, бесконечное жужжание. Издали - тяжелые шаги, все ближе, все гулче, все чугунней - и вот...

- Д-503? Угу... С вами говорит Благодетель. Немедленно ко мне!

Динь, - трубка повешена, - динь.

Ю все еще лежала в кровати, глаза закрыты, жабры широко раздвинутыулыбкой. Я сгреб с полу ее платье, кинул на нее - сквозь зубы:

- Ну! Скорее - скорее!

Она приподнялась на локте, груди сплеснулись набок, глаза круглые, всяповосковела.

- Как?

- Так. Ну - одевайтесь же!

Она - вся узлом, крепко вцепившись в платье, голос вплющенный.

- Отвернитесь...

Я отвернулся, прислонился лбом к стеклу. На черном, мокром зеркаледрожали огни, фигуры, искры. Нет: это - я, это - во мне... Зачем Он меня? Неужели Ему уже известно о ней, обо мне, обо всем?

Ю, уже одетая, у двери. Два шага к ней - стиснул ей руки так, будтоименно из ее рук сейчас по каплям выжму то, что мне нужно:

- Слушайте... Ее имя - вы знаете, о ком, - вы ее называли? Нет? Только правду - мне это нужно... мне все равно - только правду...

- Нет.

- Нет? Но почему же - раз уж вы пошли туда и сообщили...

Нижняя губа у ней - вдруг наизнанку, как у того мальчишки - и из щек, по щекам капли...

- Потому что я... я боялась, что если ее... что за это вы можете... выперестанете лю... О, я не могу - я не могла бы!

Я понял: это - правда. Нелепая, смешная, человеческая правда! - Яоткрыл дверь.

Запись 36-я.

Конспект:

ПУСТЫЕ СТРАНИЦЫ. ХРИСТИАНСКИЙ БОГ. О МОЕЙ МАТЕРИ.


Тут странно - в голове у меня как пустая, белая страница: как я тудашел, как ждал (знаю, что ждал) - ничего не помню, ни одного звука, ниодного лица, ни одного жеста. Как будто были перерезаны все провода междумною и миром.

Очнулся - уже стоя перед Ним, и мне страшно поднять глаза: вижу толькоЕго огромные, чугунные руки - на коленях. Эти руки давили Его самого, подгибали колени. Он медленно шевелил пальцами. Лицо - где-то в тумане, вверху, и будто вот только потому, что голос Его доходил ко мне с такойвысоты - он не гремел как гром, не оглушал меня, а все же был похож наобыкновенный человеческий голос.

- Итак - вы тоже? Вы - Строитель "[Интеграла]"? Вы - кому дано былостать величайшим конквистадором. Вы - чье имя должно было начать новую, блистательную главу истории Единого Государства... Вы?

Кровь плеснула мне в голову, в щеки - опять белая страница: только ввисках - пульс, и вверху гулкий голос, но ни одного слова. Лишь когда онзамолк, я очнулся, я увидел: рука двинулась стопудово - медленно поползла - на меня уставился палец.

- Ну? Что же вы молчите? Так или нет? Палач?

- Так, - покорно ответил я. И дальше ясно слышал каждое Его слово.

- Что же? Вы думаете - я боюсь этого слова? А вы пробоваликогда-нибудь содрать с него скорлупу и посмотреть, что там внутри? Я вамсейчас покажу. Вспомните: синий холм, крест, толпа. Одни - вверху, обрызганные кровью, прибивают тело к кресту; другие - внизу, обрызганныеслезами, смотрят. Не кажется ли вам, что роль тех, верхних, - самаятрудная, самая важная. Да не будь их, разве была бы поставлена вся этавеличественная трагедия? Они были освистаны темной толпой: но ведь за этоавтор трагедии - Бог - должен еще щедрее вознаградить их. А самхристианский, милосерднейший Бог, медленно сжигающий на адском огне всехнепокорных - разве Он не палач? И разве сожженных христианами на кострахменьше, чем сожженных христиан? А все-таки - поймите это, все-таки этогоБога веками славили как Бога любви. Абсурд! Нет, наоборот: написанный кровьюпатент на неискоренимое благоразумие человека. Даже тогда - дикий, лохматый - он понимал: истинная, алгебраическая любовь к человечеству - непременныйпризнак истины - ее жестокость. Как у огня - непременный признак тот, чтоон сжигает. Покажите мне не жгучий огонь? Ну, - доказывайте же, спорьте!

Как я мог спорить? Как я мог спорить, когда это были (прежде) мои жемысли - только я никогда не умел одеть их в такую кованую, блестящую броню. Я молчал...

- Если это значит, что вы со мной согласны, - так давайте говорить, как взрослые, когда дети ушли спать: все до конца. Я спрашиваю: о чем люди - с самых пеленок - молились, мечтали, мучились? О том, чтобы кто-нибудьраз навсегда сказал им, что такое счастье - и потом приковал их к этомусчастью на цепь. Что же другое мы теперь делаем, как не это? Древняя мечта орае... Вспомните: в раю уже не знают желаний, не знают жалости, не знаютлюбви, там - блаженные с оперированной фантазией (только потому иблаженные) - ангелы, рабы Божьи... И вот, в тот момент, когда мы ужедогнали эту мечту, когда мы схватили ее вот так ( - Его рука сжалась: еслибы в ней был камень - из камня брызнул бы сок), когда уже осталось толькоосвежевать добычу и разделить ее на куски, - в этот самый момент вы - вы...

Чугунный гул внезапно оборвался. Я - весь красный, как болванка нанаковальне под бухающим молотом. Молот молча навис, и ждать - это еще...страш...

Вдруг:

- Вам сколько лет?

- Тридцать два.

- А вы ровно вдвое - шестнадцатилетне наивны! Слушайте: неужели вам всамом деле ни разу не пришло в голову, что ведь им - мы еще не знаем ихимен, но уверен, от вас узнаем, - что им вы нужны были только как Строитель"[Интеграла]" - только для того, чтобы через вас...

- Не надо! Не надо, - крикнул я.

...Так же, как заслониться руками и крикнуть это пуле: вы еще слышитесвое смешное "не надо", а пуля - уже прожгла, уже вы корчитесь на полу.

Да, да: Строитель "[Интеграла]"... Да, да... и тотчас же: разъяренное, со вздрагивающими кирпично-красными жабрами лицо Ю - в то утро, когда ониобе вместе у меня в комнате...

Помню очень ясно: я засмеялся - поднял глаза. Передо мною сидел лысый, сократовски-лысый человек, и на лысине - мелкие капельки пота.

Как все просто. Как все величественно-банально и до смешного просто.

Смех душил меня, вырывался клубами. Я заткнул рот ладонью и опрометьюкинулся вон.

Ступени, ветер, мокрые, прыгающие осколки огней, лиц, и на бегу: "Нет! Увидеть ее! Только еще раз увидеть ее!"

Тут - снова пустая, белая страница. Помню только: ноги. Не люди, аименно - ноги: нестройно топающие, откуда-то сверху падающие на мостовуюсотни ног, тяжелый дождь ног. И какая-то веселая, озорная песня, и крик - должно быть мне: "Эй! Эй! Сюда, к нам!"

Потом - пустынная площадь, доверху набитая тугим ветром. Посредине - тусклая, грузная, грозная громада: Машина Благодетеля. И от нее - во мнетакое, как будто неожиданное, эхо: ярко-белая подушка; на подушке закинутаяназад с полузакрытыми глазами голова: острая, сладкая полоска зубов... И всеэто как-то нелепо, ужасно связано с Машиной - я знаю как, но я еще не хочуувидеть, назвать вслух - не хочу, не надо.

Я закрыл глаза, сел на ступенях, идущих наверх, к Машине. Должно бытьшел дождь: лицо у меня мокрое. Где-то далеко, глухо - крики. Но никто неслышит, никто не слышит, как я кричу: спасите же меня от этого - спасите!

Если бы у меня была мать - как у древних: моя - вот именно - мать. Ичтобы для нее - я не строитель "[Интеграла]", и не нумер Д-503, и немолекула Единого Государства, а простой человеческий кусок - кусок ее жесамой - истоптанный, раздавленный, выброшенный... И пусть я прибиваю илименя прибивают - может быть это одинаково - чтобы она услышала то, чегоникто не слышит, чтобы ее старушечьи, заросшие морщинами губы -

Запись 37-я.

Конспект:

ИНФУЗОРИЯ. СВЕТОПРЕСТАВЛЕНИЕ. ЕЕ КОМНАТА.


Утром в столовой - сосед слева испуганно шепнул мне:

- Да ешьте же! На вас смотрят!

Я - изо всех сил - улыбнулся. И почувствовал это - как какую-тотрещину на лице: улыбаюсь - края трещины разлетаются все шире - и мне отэтого все больнее...

Дальше - так: едва я успел взять кубик на вилку, как тотчас же вилкавздрогнула у меня в руке и звякнула о тарелку - и вздрогнули, зазвенелистолы, стены, посуда, воздух, и снаружи - какой-то огромный, до неба, железный круглый гул - через головы, через дома - и далеко замер чутьзаметными, мелкими, как на воде, кругами.

Я увидел во мгновение слинявшие, выцветшие лица, застопоренные наполном ходу рты, замершие в воздухе вилки.

Потом все спуталось, сошло с вековых рельс, все вскочили с мест (непропев гимна) - кое-как, не в такт, дожевывая, давясь, хватались друг задруга: "Что? Что случилось? Что?" И - беспорядочные осколки некогдастройной великой Машины - все посыпались вниз, к лифтам - по лестнице - ступени - топот - обрывки слов - как клочья разорванного и взвихренноговетром письма...

Так же сыпались изо всех соседних домов, и через минуту проспект - каккапля воды под микроскопом: запертые в стеклянно-прозрачной капле инфузориирастерянно мечутся вбок, вверх, вниз.

- Ага, - чей-то торжествующий голос - передо мною затылок инацеленный в небо палец - очень отчетливо помню желто-розовый ноготь ивнизу ногтя - белый, как вылезающий из-за горизонта, полумесяц. И это каккомпас: сотни глаз, следуя за этим пальцем, повернулись к небу.

Там, спасаясь от какой-то невидимой погони, мчались, давили, перепрыгивали друг через друга тучи - и окрашенные тучами темные аэроХранителей с свисающими черными хоботами труб - и еще дальше - там, назападе, что-то похожее - -

Сперва никто не понимал, что это - не понимал даже и я, кому (кнесчастью) было открыто больше, чем всем другим. Это было похоже на огромныйрой черных аэро: где-то в невероятной высоте - еле заметные быстрые точки. Все ближе; сверху хриплые, гортанные капли - наконец, над головами у насптицы. Острыми, черными, пронзительными, падающими треугольниками заполнилинебо, бурей сбивало их вниз, они садились на купола, на крыши, на столбы, набалконы.

- Ага-а, - торжествующий затылок повернулся - я увидел того, исподлобного. Но в нем теперь осталось от прежнего только одно какое-тозаглавие, он как-то весь вылез из этого вечного своего подлобья, и на лице унего - около глаз, около губ - пучками волос росли лучи, он улыбался.

- Вы понимаете, - сквозь свист ветра, крыльев, карканье, - крикнулон мне. - Вы понимаете: Стену - Стену взорвали! По-ни-ма-ете?

Мимоходом, где-то на заднем плане, мелькающие фигуры - головы вытянуты - бегут скорее внутрь, в дома. Посредине мостовой - быстрая и все-такибудто медленная (от тяжести) лавина оперированных, шагающих туда - назапад.

...Волосатые пучки лучей около губ, глаз. Я схватил его за руку:

- Слушайте: где она - где I? Там, за Стеной - или... Мне нужно - слышите? Сейчас же, я не могу...

- Здесь, - крикнул он мне пьяно, весело - крепкие, желтые зубы... - Здесь она, в городе, действует. Ого - мы действуем!

Кто - мы? Кто - я?

Около него - было с полсотни таких же, как он - вылезших из своихтемных подлобий, громких, веселых, крепкозубых. Глотая раскрытыми ртамибурю, помахивая такими на вид смирными и нестрашными электрокуторами (гдеони их достали?), - они двинулись туда же, на запад, за оперированными, нов обход - параллельным, 48-м проспектом...

Я спотыкался о тугие, свитые из ветра канаты и бежал к ней. Зачем? Незнаю. Я спотыкался, пустые улицы, чужой, дикий город, неумолчный, торжествующий птичий гам, светопреставление. Сквозь стекло стен - внескольких домах я видел (врезалось): женские и мужские нумера бесстыдносовокуплялись - даже не спустивши штор, без всяких талонов, среди беладня...

Дом - ее дом. Открытая настежь, растерянная дверь. Внизу, законтрольным столиком - пусто. Лифт застрял посередине шахты. Задыхаясь, япобежал наверх по бесконечной лестнице. Коридор. Быстро - как колесныеспицы - цифры на дверях: 320, 326, 330... I-330, да!

И сквозь стеклянную дверь: все в комнате рассыпано, перевернуто, скомкано. Впопыхах опрокинутый стул - ничком, всеми четырьмя ногами вверх - как издохшая скотина. Кровать - как-то нелепо, наискось отодвинутая отстены. На полу - осыпавшиеся, затоптанные лепестки розовых талонов.

Я нагнулся, поднял один, другой, третий: на всех было Д-503 - на всехбыл я - капля меня, расплавленного, переплеснувшего через край. И это все, что осталось...

Почему-то нельзя было, чтобы они так вот, на полу, и чтобы по нимходили. Я захватил еще горсть, положил на стол, разгладил осторожно, взглянул - и... засмеялся.

Раньше я этого не знал - теперь знаю, и вы это знаете: смех бываетразного цвета. Это - только далекое эхо взрыва внутри вас: может быть - это праздничные, красные, синие, золотые ракеты, может быть - взлетеливверх клочья человеческого тела...

На талонах мелькнуло совершенно незнакомое мне имя. Цифр я не запомнил - только букву: Ф. Я смахнул все талоны со стола на пол, наступил на них - на себя каблуком - вот так, так - и вышел...

Сидел в коридоре на подоконнике против двери - все чего-то ждал, тупо, долго. Слева зашлепали шаги. Старик: лицо - как проколотый, пустой, осевшийскладками пузырь - и из прокола еще сочится что-то прозрачное, медленностекает вниз. Медленно, смутно понял: слезы. И только когда старик был ужедалеко - я спохватился и окликнул его:

- Послушайте - послушайте, вы не знаете: нумер I-330..

Старик обернулся, отчаянно махнул рукой и заковылял дальше...

В сумерках я вернулся к себе, домой. На западе небо каждую секундустискивалось бледно-синей судорогой - и оттуда глухой, закутанный гул. Крыши усыпаны черными потухшими головешками: птицы. Я лег на кровать - итотчас же зверем навалился, придушил меня сон...

Запись 38-я.

Конспект:

(НЕ ЗНАЮ, КАКОЙ. МОЖЕТ БЫТЬ, ВЕСЬ КОНСПЕКТ - ОДНО: БРОШЕННАЯПАПИРОСКА.)


Очнулся - яркий свет, глядеть больно. Зажмурил глаза. В голове - какой-то едучий синий дымок, все в тумане, И сквозь туман:

"Но ведь я не зажигал свет - как же..."

Я вскочил - за столом, подперев рукою подбородок, с усмешкой гляделана меня I...

За тем же самым столом я пишу сейчас. Уже позади эти десять - пятнадцать минут, жестоко скрученных в самую тугую пружину. А мне кажется, что вот только сейчас закрылась за ней дверь, и еще можно догнать ее, схватить за руки - и, может быть, она засмеется и скажет...

I сидела за столом. Я кинулся к ней.

- Ты, ты! Я был - я видел твою комнату - я думал, ты - -

Но на полдороге наткнулся на острые, неподвижные копья ресниц, остановился. Вспомнил: так же она взглянула на меня тогда, на "[Интеграле]".И вот надо сейчас же все, в одну секунду, суметь сказать ей - так, чтобыповерила - иначе уж никогда...

- Слушай, I, - я должен... я должен тебе все... Нет, нет, я сейчас - я только выпью воды...

Во рту - сухо, все как обложено промокательной бумагой. Я наливал воду - и не могу: поставил стакан на стол и крепко взялся за графин обеимируками.

Теперь я увидел: синий дымок - это от папиросы. - Она поднесла кгубам, втянула, жадно проглотила дым - так же, как я воду, и сказала:

- Не надо. Молчи. Все равно - ты видишь: я все-таки пришла. Там, внизу - меня ждут. И ты хочешь, чтоб эти наши последние минуты...

Она швырнула папиросу на пол, вся перевесилась через ручку кресла назад(там в стене кнопка, и ее трудно достать) - и мне запомнилось, какпокачнулось кресло и поднялись от пола две его ножки. Потом упали шторы.

Подошла, обхватила крепко. Ее колени сквозь платье - медленный, нежный, теплый, обволакивающий все яд...

И вдруг... Бывает: уж весь окунулся в сладкий и теплый сон - вдругчто-то прокололо, вздрагиваешь, и опять глаза широко раскрыты... Так сейчас:на полу в ее комнате затоптанные розовые талоны. и на одном: буква Ф икакие-то цифры... Во мне они - сцепились в один клубок, и я даже сейчас немогу сказать, что это было за чувство, но я стиснул ее так, что она от боливскрикнула...

Еще одна минута - из этих десяти или пятнадцати, на ярко-белой подушке - закинутая назад с полузакрытыми глазами голова; острая, сладкая полосказубов. И это все время неотвязно, нелепо, мучительно напоминает мне очем-то, о чем нельзя, о чем сейчас - не надо. И я все нежнее, все жесточесжимаю ее - все ярче синие пятна от моих пальцев...

Она сказала (не открывая глаз - это я заметил) :

- Говорят, ты вчера был у Благодетеля? Это правда?

- Да, правда.

И тогда глаза распахнулись - и я с наслаждением смотрел, как быстробледнело, стиралось, исчезало ее лицо: одни глаза.

Я рассказал ей все. И только - не знаю почему... нет, неправда, знаю - только об одном промолчал - о том, что Он говорил в самом конце, о том, что я им был нужен только...

Постепенно, как фотографический снимок в проявителе, выступило ее лицо:щеки, белая полоска зубов, губы. Встала, подошла к зеркальной двери шкафа.

Опять сухо во рту. Я налил себе воды, но пить было противно - поставилстакан на стол и спросил:

- Ты за этим и приходила - потому что тебе нужно было узнать?

Из зеркала на меня - острый, насмешливый треугольник бровей, приподнятых вверх, к вискам. Она обернулась что-то сказать мне, но ничего несказала.

Не нужно. Я знаю.

Проститься с ней? Я двинул свои - чужие - ноги, задел стул - он упалничком, мертвый, как там - у нее в комнате. Губы у нее были холодные - когда-то такой же холодный был пол вот здесь, в моей комнате возле кровати.

А когда ушла - я сел на пол, нагнулся над брошенной ее папиросой, -

Я не могу больше писать - я не хочу больше!

Запись 39-я.

Конспект:

КОНЕЦ.


Все это было как последняя крупинка соли, брошенная в насыщенныйраствор: быстро, колючась иглами, поползли кристаллы, отвердели, застыли. Имне было ясно: все решено - и завтра утром я сделаю это. Было это то жесамое, что убить себя - но, может быть, только тогда я и воскресну. Потомучто ведь только убитое и может воскреснуть.

На западе, ежесекундно в синей судороге содрогалось небо. Голова у менягорела и стучала. Так я просидел всю ночь и заснул только часов в семь утра, когда тьма уже втянулась, зазеленела и стали видны усеянные птицамикровли...

Проснулся: уже десять (звонка сегодня, очевидно, не было). На столе - еще со вчерашнего - стоял стакан с водой. Я жадно выглотал воду и побежал:мне надо было все это скорее, как можно скорее.

Небо - пустынное, голубое, дотла выеденное бурей. Колючие углы теней, все вырезано из синего осеннего воздуха - тонкое - страшно притронуться:сейчас же хрупнет, разлетится стеклянной пылью. И такое - во мне: нельзядумать, не надо думать. не надо думать, иначе - -

И я не думал, даже, может быть, не видел по-настоящему, а толькорегистрировал. Вот на мостовой - откуда-то ветки, листья на них зеленые, янтарные, малиновые. Вот наверху - перекрещиваясь, мечутся птицы и аэро. Вот - головы, раскрытые рты, руки машут ветками. Должно быть, все это орет, каркает, жужжит...

Потом - пустые, как выметенные какой-то чумой, улицы. Помню:споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и все-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо...

Я узнал толстые, негрские и как будто даже сейчас еще брызжущие смехомгубы. Крепко зажмуривши глаза, он смеялся мне в лицо. Секунда - яперешагнул через него и побежал - потому что я уже не мог, мне надо былосделать все скорее, иначе - я чувствовал - сломаюсь, прогнусь, какперегруженный рельс...

К счастью - это было уже в двадцати шагах, уже вывеска - золотыебуквы "Бюро Хранителей". На пороге я остановился, хлебнул воздуху, сколькомог - и вошел.

Внутри, в коридоре - бесконечной цепью, в затылок, стояли нумера, слистками, с толстыми тетрадками в руках. Медленно подвигались на шаг, на два - и опять останавливались.

Я заметался вдоль цепи, голова расскакивалась, я хватал их за рукава, ямолил их - как больной молит дать ему скорее чего-нибудь такого, чтосекундной острейшей мукой сразу перерубило бы все.

Какая-то женщина, туго перетянутая поясом поверх юнифы, отчетливовыпячены два седалищных полушара, и она все время поводила ими по сторонам, как будто именно там у нее были глаза. Она фыркнула на меня:

- У него живот болит! Проводите его в уборную - вон, вторая дверьнаправо...

И на меня - смех: и от этого смеха что-то к горлу, и я сейчас закричуили... или...

Вдруг сзади кто-то схватил меня за локоть. Я обернулся: прозрачные, крылатые уши. Но они были не розовые, как обыкновенно, а пунцовые: кадык нашее ерзал - вот-вот прорвет тонкий чехол.

- Зачем вы здесь? - спросил он, быстро ввинчиваясь в меня.

Я так и вцепился в него:

- Скорее - к вам в кабинет... Я должен все - сейчас же! Это хорошо, что именно вам... Это может быть ужасно, что именно вам, но это хорошо, этохорошо...

Он тоже знал [ее], и от этого мне было еще мучительней, но, может быть, он тоже вздрогнет, когда услышит, и мы будем убивать уже вдвоем, я не будуодин в эту последнюю мою секунду...

Захлопнулась дверь. Помню: внизу под дверью прицепилась какая-тобумажка и заскребла на полу, когда дверь закрывалась, а потом, как колпаком, накрыло какой-то особенной, безвоздушной тишиной. Если бы он сказал хотьодно слово - все равно какое - самое пустяковое слово, я бы все сдвинулсразу. Но он молчал.

И, весь напрягшись до того, что загудело в ушах, - я сказал (неглядя):

- Мне кажется - я всегда ее ненавидел, с самого начала. Я боролся...А впрочем - нет, нет, не верьте мне: я мог и не хотел спастись, я хотелпогибнуть, это было мне дороже всего... то есть не погибнуть, а чтобы она...И даже сейчас - даже сейчас, когда я уже все знаю... Вы знаете, вы знаете, что меня вызывал Благодетель?

- Да, знаю.

- Но то, что Он сказал мне... Поймите же - это вот все равно, какесли сейчас выдернуть из-под вас пол - и вы со всем, что вот тут на столе - с бумагой, чернилами... чернила выплеснутся - и все в кляксу...

- Дальше, дальше! И торопитесь. Там ждут другие.

И тогда я - захлебываясь, путаясь - все, что было, все, что записаноздесь. О себе настоящем и о себе лохматом, и то, что она сказала тогда омоих руках - да, именно с этого все и началось, - и как я тогда не хотелисполнить свой долг, и как обманывал себя, и как она достала подложныеудостоверения, и как я ржавел день ото дня, и коридоры внизу, и как там - за Стеною...

Все это - несуразными комьями, клочьями - я захлебывался, слов нехватало. Кривые, двояко-изогнутые губы с усмешкой пододвигали ко мне нужныеслова - я благодарно кивал: да, да... И вот (что же это?) - вот ужеговорит за меня он, а я только слушаю: "Да, а потом... Так именно и было, да, да!"

Я чувствую, как от эфира - начинает холодеть вот тут, вокруг ворота, ис трудом спрашиваю:

- Но как же - но этого вы ниоткуда не могли...

У него усмешка - молча - все кривее... И затем:

- А знаете - вы хотели кой-что от меня утаить, вот вы перечислиливсех, кого заметили там за Стеной, но одного забыли. Вы говорите - нет? Ане помните ли вы, что там мельком, на секунду, - вы видели там... меня? Да, да: меня.

Пауза.

И вдруг - мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он - он тоже их...И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принессюда, как подвиг - все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме иИсааке. Авраам - весь в холодном поту - уже замахнулся ножом над своимсыном - над собою - вдруг сверху голос: "Не стоит! Я пошутил..."

Не отрывая глаз от кривеющей все больше усмешки, я уперся руками о крайстола, медленно, медленно вместе с креслом отъехал, потом сразу - себявсего - схватил в охапку - и мимо криков, ступеней, ртов - опрометью.

Не помню, как я очутился внизу, в одной из общественных уборных пристанции подземной дороги. Там, наверху, все гибло, рушилась величайшая иразумнейшая во всей истории цивилизация, а здесь - по чьей-то иронии - всеоставалось прежним, прекрасным. И подумать: все это - осуждено, все этозарастет травой, обо всем этом - будут только "мифы"...

Я громко застонал. И в тот же момент чувствую - кто-то ласковопоглаживает меня по плечу.

Это был мой сосед, занимавший сиденье слева. Лоб - огромная лысаяпарабола, на лбу желтые неразборчивые строки морщин. И эти строки обо мне.

- Я вас понимаю, вполне понимаю, - сказал он. - Но все-такиуспокойтесь: не надо. Все это вернется, неминуемо вернется. Важно только, чтобы все узнали о моем открытии. Я говорю об этом вам первому: я вычислил, что бесконечности нет!

Я дико посмотрел на него.

- Да, да, говорю вам: бесконечности нет. Если мир бесконечен, тосредняя плотность материи в нем должна быть равна нулю. А так как она ненуль - это мы знаем, - то, следовательно, Вселенная - конечна, онасферической формы и квадрат вселенского радиуса, у^2 = средней плотности, умноженной на... Вот мне только и надо - подсчитать числовой коэффициент, итогда... Вы понимаете: все конечно, все просто, все - вычислимо; и тогда мыпобедим философски, - понимаете? А вы, уважаемый, мешаете мне закончитьвычисление, вы - кричите...

Не знаю, чем я больше был потрясен: его открытием или его твердостью вэтот апокалипсический час: в руках у него (я увидел это только теперь) былазаписная книжка и логарифмический циферблат. И я понял: если даже всепогибнет, мой долг (перед вами, мои неведомые, любимые) - оставить своизаписки в законченном виде.

Я попросил у него бумагу - и здесь я записал эти последние строки...

Я хотел уже поставить точку - так, как древние ставили крест надямами, куда они сваливали мертвых, но вдруг карандаш затрясся и выпал у меняиз пальцев...

- Слушайте, - дергал я соседа. - Да слушайте же, говорю вам! Выдолжны - вы должны мне ответить: а там, где кончается ваша конечнаяВселенная? Что там - дальше?

Ответить он не успел; сверху - по ступеням - топот - -

Запись 40-я.

Конспект:

ФАКТЫ. КОЛОКОЛ. Я УВЕРЕН.


День. Ясно. Барометр 760.

Неужели я, Д-503, написал эти двести двадцать страниц? Неужели якогда-нибудь чувствовал - или воображал, что чувствую это?

Почерк - мой. И дальше - тот же самый почерк, но - к счастью, толькопочерк. Никакого бреда, никаких нелепых метафор, никаких чувств: толькофакты. Потому что я здоров, я совершенно, абсолютно здоров. Я улыбаюсь - яне могу не улыбаться: из головы вытащили какую-то занозу, в голове легко, пусто. Точнее: не пусто, но нет ничего постороннего, мешающего улыбаться(улыбка - есть нормальное состояние нормального человека).

Факты - таковы. В тот вечер моего соседа, открывшего конечностьВселенной, и меня, и всех, кто был с нами - взяли в ближайший аудиториум(нумер аудиториума - почему-то знакомый: 112). Здесь мы были привязаны кстолам и подвергнуты Великой Операции.

На другой день я, Д-503, явился к Благодетелю и рассказал ему все, чтомне было известно о врагах счастья. Почему раньше это могло мне казатьсятрудным? Непонятно. Единственное объяснение: прежняя моя болезнь (душа).

Вечером в тот же день - за одним столом с Ним, с Благодетелем - ясидел (впервые) в знаменитой Газовой Комнате. Привели ту женщину. В моемприсутствии она должна была дать свои показания. Эта женщина упорно молчалаи улыбалась. Я заметил, что у ней острые и очень белые зубы и что этокрасиво.

Затем ее ввели под Колокол. У нее стало очень белое лицо, а так какглаза у нее темные и большие - то это было очень красиво. Когда из-подКолокола стали выкачивать воздух - она откинула голову, полузакрыла глаза, губы стиснуты - это напомнило мне что-то. Она смотрела на меня, крепковцепившись в ручки кресла, - смотрела, пока глаза совсем не закрылись. Тогда ее вытащили, с помощью электродов быстро привели в себя и сновапосадили под Колокол. Так повторялось три раза - и она все-таки не сказалани слова. Другие, приведенные вместе с этой женщиной, оказались честнее:многие из них стали говорить с первого же раза. Завтра они все взойдут поступеням Машины Благодетеля.

Откладывать нельзя - потому что в западных кварталах - все еще хаос, рев, трупы, звери и - к сожалению - значительное количество нумеров, изменивших разуму.

Но на поперечном, 40-м проспекте удалось сконструировать временнуюСтену из высоковольтных волн. И я надеюсь - мы победим. Больше: я уверен - мы победим. Потому что разум должен победить.

1920