“Чем дальше мы уходим от войны…”
Двадцать третьего июня 1941 года в газете «Правда» публикуются два стихотворения: «Победа будет за нами» Н. Асеева и «Присягаем победой» А. Суркова. Очевидна агитационность этих стихов. У Суркова рефреном проходит строка “Слышишь, Родина!” и перечисляются рода войск, от имени которых даётся клятва в победе. Тут и лётчики, и моряки, и конники, и даже трактористы: “Мы проучим налётчиков наглых в жестоком бою, // Мы раздавим коричневую змею. // Бить фашистов, не зная пощады в борьбе, // В первый день испытанья // Клянёмся, Отчизна, тебе!”
Первые “настоящие” стихи о войне, войне 1941 года, напишет К. Симонов:
Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, их к увядшей груди…
Говоря языком чекистов той поры, это контрреволюционные стихи. Даже в приведённой строфе три негативных эпитета: дожди — злые, женщины — усталые, грудь — увядшая. Затем возникает и вовсе невероятное: “Господь вас спаси!”. А дальше — больше. Восемь раз произносит Симонов слово “русские” вместо “советские”, добавляя к ним и “Русь”, и “Россию”. Мотив “русскости” чрезвычаен в этих стихах. Он сопрягается с русской историей и традицией: “Как встарь повелось на великой Руси”. Что же “повелось встарь”? Сойтись всем миром в годину народной беды, криком кричать по мёртвому, одеться в белое, приуготовляясь к смерти, умирать в бою, рубаху рванув на груди. Верить в Святую Троицу: “трижды”, “три раза” — звучит в стихах.
Мотив горечи отступления поэт пытается пересилить мотивом временности происходящего: “Покуда идите, мы вас подождём”. Не только русская история, но и национальное долготерпение придают оправданность и надежду этому ожиданию: так же бывало.
“У лирики, — пишет Л. Я. Гинзбург, — есть свой парадокс. Самый субъективный род литературы, она, как никакой другой, устремлена к общему, к изображению духовной жизни как всеобщей”. Этот парадокс — на поверхности симоновского стихотворения. Формально оно обращено к поэту Суркову, а по сути — ко всем русским людям, жившим в “сороковые роковые”, да и во все последующие времена.
Ещё один мотив стихотворения, не мыслимый в советской поэзии, — религиозный: “Господь вас спаси!”, “крестом своих рук ограждая живых”, “наши прадеды молятся”, “простые кресты… русских могил”. В деревенских недрах русской жизни обнаруживает поэт неведомую ему до горькой годины душу: нравственное начало прощения, милосердия, любви, лежащее в основе Православия.
Спустя два года в американском журнале «Америкен меркюри» был опубликован в вольном переводе фрагмент симоновского стихотворения, сопровождённый таким комментарием: “Секрет его успеха заключается в том, что его стихи не затрагивают политики и говорят о том, что человеку дороже всего — о земле”.
Были у К. Симонова и другие стихи о войне — агитационные, пафосные, но самым знаменитым оказалось «Жди меня» (1941). Оно тоже очень личное, а потому всеобщее. Адресовано, как нетрудно догадаться по инициалам посвящения, Валентине Серовой, изменчивой музе поэта.
Основанное на аллитерации и десятикратном повторе слова “жди”, оно создаёт впечатление шаманского, языческого, бормочущего заклинания. Его нельзя читать с пафосом, его нужно “говорить”, обращаясь даже не столько “к ней”, сколько к самому себе. Звук “ж” повторён 24 раза. В монотонности звуковой палитры скрыта (или открыта?) некрасовская нота. Никто из советских поэтов так не писал.
Александр Верт, американский журналист, в книге «Россия в войне 1941–1945» полностью цитирует это стихотворение К. Симонова и далее пишет: “С момента его опубликования осенью 1941 г. и в течение всего 1942 г. это было самое популярное в Советском Союзе стихотворение, которое миллионы женщин повторяли про себя, точно молитву. Тем, кто не был в СССР в то время, трудно понять спустя столько лет, как много значили такие стихи буквально для миллионов русских женщин”.
Дальнейший литературный путь Симонова был весь связан с войной: стихи, пьесы, романы, документалистика, кино — всё о войне. И когда эта мысль стала ослабевать в памяти нации — он ушёл, завещав развеять свой прах над Буйническим полем под Могилёвом. Здесь он оказался на пятый день войны и на всю жизнь был ранен пережитым. Здесь будут сражаться его главные эпические герои Синцов и Серпилин.
Мне представляется, что в эпицентре военной по содержанию поэзии находится стихотворение С. Гудзенко «Перед атакой» (1942). Оно чрезвычайно наглядно и ярко демонстрирует мысль: “Представление о том, что стихи одно, а жизнь — другое — ошибочно”. Самое интересное, что это высказывание принадлежит А. Фету, стихи которого никак не сопрягаются с внешним ходом его жизни. У Гудзенко война и стихи — одно.
Когда на смерть идут — поют,
а перед этим —
можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою —
час ожидания атаки.
Снег минами изрыт вокруг
и пожелтел от пыли минной.
Разрыв —
и умирает друг,
и, значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черёд,
за мной одним идёт охота.
Будь проклят сорок первый год
и вмёрзшая в снега пехота.
Мне кажется, что я магнит,
что я притягиваю мины.
Разрыв —
и лейтенант хрипит.
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать.
И нас ведёт через траншеи
окоченевшая вражда,
штыком дырявящая шеи.
Бой был коротким.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Русской поэзии ХХ века свойственна говорная интонация. Поэзии 1940–1950-х годов свойственна интонация повествовательная, “рассказывающая” (вспомним хотя бы «Василия Тёркина» Твардовского). На этой интонации и построено стихотворение Гудзенко — самое правдивое, пронзительное и страшное во всей военной поэзии.
Впечатление такое, что поэт ни разу не отрывал карандаша от бумаги. Строфа вступления предваряет рассказ о преодолении “страшного часа в бою”. Сам рассказ стремителен и короток, как атака. Здесь есть персонажи-участники: “я”, умирающий друг, проходящая мимо героя-“я” смерть, хрипящий лейтенант. Всё сливается в общем “мы”. Единит — “окоченевшая вражда”. А с точки зрения эстетической связующим элементом выступает аллитерация на “р”, окрашивающая всё стихотворение кровавым отсветом. Резкий, короткий финал завершает стихотворение. Атака — это ведь момент войны, а большая её часть — военный быт. Поэтому поэт “переводит” стрелку войны: “а потом…”. Жизнь — это всегда ожидание…
Человеческая и поэтическая судьба С. Гудзенко едва ли не символ трагедии всей войны. Он скончался от ран и тягот войны в 1953 году. Критика обвиняла его в натурализме, в равнодушии лирического “я” к смерти товарищей. В последующих книгах и статьях о поэзии и прозе войны его имя упоминается “через запятую”.
“Последовательно оглядываясь, мы смотрим на прошедшее несколько иначе, — писал А. И. Герцен. — Всякий раз разглядываем в нём новую сторону, всякий раз прибавляем к уразумению его весь опыт пройденного пути”.
Именно поэтому сегодня иначе для нас звучит стихотворение М. Исаковского «Враги сожгли родную хату…» (1945), которое в фейерверке победных кликов расслышать было не позволено. Поэта упрекали за “безвыходный трагизм”, за дегероизацию итогов войны. В стихотворении звучат тревожные и трагические для всей последующей русской истории слова:
Никто солдату не ответил,
Никто его не повстречал…
В годы войны мы в последний раз пережили чувство соборности, единения, может быть, и относительного, всех со всеми. Не с той ли поры пошло наше неизбывное похмелье:
И пил солдат из медной кружки
Вино с печалью пополам…
Горькой иронией заканчивается стихотворение. Этот солдат — “слуга народа”, он покорил три державы…
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Что ему этот Будапешт, если праздник возвращения он отмечает у могилы жены, у сожжённой хаты, сгубленной семьи — в одиночестве.
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Мотив наступившей тишины одиночества придаёт смысловое единство всему стихотворению. Интересно, что А. Твардовский, земляк Исаковского и поэт, близкий ему по духу, в обстоятельной статье, помеченной 1946–1969 годами, не уделил ни одной фразы этому стихотворению; не упомянуто оно и в фундаментальной «Истории русской советской литературы» (М., 1967–1971).
Военная проза в своём развитии прошла четыре этапа. Первый этап — годы войны. За это время только на русском языке вышло более 150 повестей и романов, в которых доминировали мотивы героизма и ненависти. Наиболее заметными были повести В. Гроссмана «Народ бессмертен» (1942), А. Бека «Волоколамское шоссе» (1943), К. Симонова «Дни и ночи» (1943).
Второй этап — это 1946–1947 годы, когда появились роман В. Некрасова «В окопах Сталинграда» И повесть Э. Казакевича «Звезда». Несмотря на различие художественных методов, их сближает изображение быта войны, её будней, а поступки героев не рисуются как подвиги, хотя таковыми являются. Интересны перипетии романа Некрасова «В окопах Сталинграда». (Даже название “Сталинград” автору предложили “снизить”!) Опубликованный Вс. Вишневским в журнале «Знамя», он был раскритикован за дегероизацию человека на войне, за непрославление генералиссимуса, за “бытовизм” и “ремаркизм”. Представленный Вишневским к Сталинской премии третьей степени, Некрасов был вычеркнут из списков А. Фадеевым, но премия, однако, была присуждена. “Только Сам мог вспомнить, никто другой”, — прошептал Вишневский на ухо Некрасову. В литературной критике хула моментально сменилась хвалой, однако в 1974 году Некрасова вынудили эмигрировать, и роман был изъят из круга чтения, как и все другие немногочисленные произведения этого замечательного автора.
Начало романа — это картина отступления от Воронежа к Сталинграду, удивительно напоминающая по некоторым художественным деталям стихотворение К. Симонова «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…». Здесь и описание отступления, и дожди, и женщины с кринками молока и печальными взорами…
Это роман о том, как мы умели и не умели воевать. Это первый роман о втором нашем отступлении, когда гитлеровцы уже были остановлены под Москвой. «Живые и мёртвые» и «Солдатами не рождаются» К. Симонова будут позже.
Короткие “рубленые” фразы, которыми изобилуют страницы романа, передают быструю смену событий вокруг героев, мгновенность их чувств, решений и поступков. На войне промедлишь — пропадёшь.
Роман (бессмертное произведение) Некрасова наметил линию, которая будет развиваться в последующих произведениях о войне. Он положил начало размышлениям о нравственной сущности человека на войне, которая проявляется в выборе им для себя того или иного поступка.
Э. Казакевич в повести «Звезда» предстаёт художником, которому свойственна эстетика романтизма. Конкретные, но частные события войны приобретают масштабность: человек и война, человек и природа, человек и время, история, вселенная — “смысловые круги”, которые расходятся по страницам повести вместе с радиопозывными “Звезда” — “Земля”.
Вот только одна фраза, характеризующая стилевую манеру писателя: “Погоняя лошадь, всматривался Травкин в безмолвную даль древних лесов. Ветер свирепо дул ему в лицо, а кони казались птицами. Запад озарился кровавым закатом, и, как бы догоняя закат, неслись на запад всадники”.
Это не сообщение, не описание — это законченный художественный образ. В ассоциативной памяти он вызывает образы «Слова о полку Игореве» и строки А. Блока из цикла «На поле Куликовом»:
И нет конца! Мелькают вёрсты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет! Степная кобылица
Несётся вскачь!
Остался ли на земле след от промелькнувшей, как падающая звезда, разведгруппы Травкина? Об этом размышляет Казакевич на страницах повести и утверждает, что исход войны зависит от каждого бойца, командира, от того, как каждый “в решительный момент делает то, что можно сделать в интересах человеческого общества” (Ю. Фучик). “Так ширились круги вокруг Травкина, расходясь волнами по земле до самого Берлина и до самой Москвы”.
В этой повести впервые возникает образ героя, который будет неоднократно повторён. Это образ мальчика-лейтенанта, которого судьба наказала ответственностью, вручила ему оружие и дала ему право убивать и быть убитым.
Третий этап в развитии военной прозы начнётся в середине 1950-х годов и продлится около десяти лет. Ситуация выбора станет центральной в его сюжетосложении.
Три писателя откроют новую страницу нашей прозы: Ю. Бондарев, Г. Бакланов, В. Быков. Их произведения получат название “окопной правды”. Критик А. Бочаров главной приметой повестей этих авторов назовёт “психологический драматизм”. Он был порождён не только необходимостью выбора героем того или иного поступка, но и тем, что рядом с ним сражается человек, склонный к нравственным компромиссам.
Именно коллизия “я” — “другой” создаёт напряжённое нравственное поле повествования на фоне всеобщей ситуации войны. Так обстоит дело в повести Ю. Бондарева «Последние залпы» (1950) (Новиков — Овчинников), в его романе 1969 года «Горячий снег» (Кузнецов — Дроздовский). Ещё более резко расставит акценты в нравственной сути героев В. Быков в знаменитой повести «Сотников». Коллизия здесь доведена до предательства.
Война как особая страница жизни потребовала подвига. А. Битов писал: “Поступок — форма воплощения человека. Он неприхотлив на вид и исключительно труден в исполнении. Неблагодарен в принципе. Подвиг ищет форму и требует условия, подразумевает награду. Поступок существует без этого. И подвиг я могу понять лишь как частный вид поступка, способный служить всеобщим примером”.
В поступке-подвиге проявляется героический характер. В основе героизма — мужество. Высшая степень мужества — самопожертвование. Об этом читаем у Ф. М. Достоевского в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: “Самовольное, совершенно сознательное и никем не принуждённое самопожертвование себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего её могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы воли”. Эхом на это исчерпывающее суждение о нравственной доминанте героического откликается Ю. Бондарев: “Героизм — это преодоление себя и это самая высокая человечность”.
Четвёртый этап жизни военной прозы — с середины 1960-х до начала 1980-х годов. Это самый неоднозначный и противоречивый этап. С одной стороны, литература продолжает линию “эстетики достоверности”, разрабатывает мысль о психологии человека на войне. Это линия В. Быкова, Г. Бакланова, В. Сёмина, Д. Гранина, В. Астафьева и других. С другой стороны, появляется увлекательный военный детектив В. Богомолова, пишет свои повести Б. Васильев. При всём правдоподобии реальность в этих произведениях условна (“Как ни прекрасны девушки из васильевских «А зори здесь тихие…», но... при всём желании никак не могу поверить написанному”, — утверждал В. Кондратьев ещё в 1985 году).
Две недели войны “были так непохожи на всё, о чём мы думали раньше”, — запишет в дневнике К. Симонов. Художественной демонстрацией этой мысли выступает лаконичная повесть К. Воробьёва «Убиты под Москвой» (1963). Это повествование о том, как вымуштрованная для парадов и воспитанная на ура-патриотических идеалах рота кремлёвских курсантов сталкивается с реальностью войны, с её смертной обыденностью.
Именно на этом этапе рождается тенденция сопрягать время войны с временем послевоенным, мирным. С другой стороны, это время почти покрывается понятием брежневского застоя, память о войне обретает звёздно-героическую тональность и появляются масштабные, исполненные чувства собственной значительности произведения. Это всё менее удачные романы Бондарева, вовсе неудачные А. Чаковского и И. Стаднюка, обширная “генеральская” мемуаристика и “венец трудов” — книги о войне Л. И. Брежнева.
Последним писателем, завершившим четвёртый этап, был В. Кондратьев. Он пришёл в тему поздно, когда, как казалось, всё уже было сказано. Но о его войне на ржевском направлении никто не рассказал.
“Главная книга” В. Кондратьева — повесть «Сашка» (1978). “Психологический драматизм” её состоит в противоречии между долгом и совестью. Пленного немца герою приказано расстрелять. “Впервые за всю службу в армии, за месяцы фронта столкнулись у Сашки в отчаянном противоречии привычка подчиняться беспрекословно и страшное сомнение в справедливости и нужности того, что ему приказали”. Ему даже совестно, что “один он живым выскочил” с передовой, когда его ранили. “Справедливый ты”, — скажет ему Паша, женщина на Сашкином пути, не ставшая его судьбой.
Но совесть, справедливость на войне — чувства, которые не должны “отпустить душу”, позволить передохнуть от постоянного внутреннего напряжения. “Отпустить душу” — погибнуть. Жора, Сашкин случайный попутчик в госпиталь, “отпустил душу”, увидел красоту мира и, свернув с дороги, потянулся к подснежнику. Побуждение повлекло поступок, а поступок обернулся смертью… Жора подорвался на мине.
За понятием долга стоит социум, его требование. Совесть — качество личное, и каждый измеряет его в себе собственными мерками. В глубине души кондратьевских героев “сражаются” инстинкт самосохранения и совесть. Чувство долга, в их “уставном” понимании присяги, отходит на второй, если не на третий план. Жить по законам совести — вот последнее большое художественное открытие в военной теме нашей литературы.
Отдалённым, но громовым эхом темы войны прозвучал в 1994 году роман Г. Владимова «Генерал и его армия». Это не только захватывающе интересный роман, великолепно выстроенный, но и исследование страниц истории Великой Отечественной средствами художественной литературы. По меркам советского времени это роман антисоветский, и в этом смысле ключевая фраза, вложенная в уста генерала Ватутина, звучит так: “Мы со своими больше воюем, чем с немцами”. Это роман о том, как побеждали одни, а награды и почести получали другие, о том, как в наступлении мы не умеем воевать малой кровью. Это роман о генеральских фанабериях, сражении военного профессионализма с непрофессионализмом. Это самая правдивая книга о войне — предтеча эпопеи, которая ещё не написана.
Стихотворение печатается по изданию: Симонов К. Три тетради. М.: Военное изд-во МО СССР, 1964. С. 187.
Дмитрий Мурин