Колыбельная Сологуба
И в спокойные-то, благополучные времена люди вдруг уходят из дому и не возвращаются, бесследно пропадают – к ужасу близких, которые в отчаянии ищут их, а то были времена очень даже неспокойные, очень даже неблагополучные. Плохие времена...
Петроградская осень 1921 года. Голод, холод, быстрые и неожиданные смерти (только что тихо угас Блок) – на этом фоне не выглядело чем-то из ряда вон выходящим расклеенное на обшарпанных стенах петербургских домов объявление, сулившее три миллиона рублей “тому, кто укажет, где находится больная женщина, ушедшая из дому 23 сентября, худая, брюнетка, лет 40, чёрные волосы, большие глаза, небольшого роста, обручальное кольцо на руке; была одета в тёмно-красный костюм с чёрным, серое пальто, чёрная шёлковая шляпа, серые валенки. Имя – Анастасия Николаевна”.
Объявление было отпечатано типографским способом, но сохранился и рукописный экземпляр. Он пространней и эмоциональней типографского. Если в последнем скупо сказано: “Сообщить по адресу – Васильевский остров, 10-я линия, д. 5, кв. 1”, то в первом, писанном от руки, это звучит следующим образом: “Умоляем сообщить о ней (эти четыре слова подчёркнуты двойной жирной чертой) – будем бесконечно благодарны за всякое сведение...”
И – в самом низу: “По желанию вознаграждение”, что тоже подчёркнуто, но уже одной чертой.
Таким образом, текст подвергся редактуре, и, кажется, это был единственный случай, когда написанное Фёдором Сологубом – а объявление сочинил он – столь радикально правили. В то время он был уже мэтром, живым классиком, всероссийской знаменитостью, к каждому слову которого, как писаному, так и произнесённому, относились с благоговением. За год до смерти избрали председателем Союза ленинградских писателей...
Его настоящая фамилия – Тетерников. Фёдор Кузьмич Тетерников... Закончив Учительский институт, в течение долгих десяти лет преподавал математику в захудалых уездных городках, о чём впоследствии – и на это тоже ушло десятилетие – написал роман “Мелкий бес”, ставший самым знаменитым его произведением.
Главный герой “Мелкого беса” Передонов многим читателям напомнил “человека в футляре” (чеховский рассказ незадолго до этого увидел свет) – это с одной стороны, а с другой – в нём усмотрели пусть и шаржированный, но портрет самого автора, также укрывшегося в своего рода “футляре”.
Ему давно перевалило за сорок, но он оставался холостяком и не помышлял менять образ жизни. Вот каким впервые увидел его начинающий поэт Владислав Ходасевич: “Сидит мешковато на кресле, нога на ногу, слегка потирает маленькие, очень белые руки. Лысая голова, темя слегка заострённое, крышей, вокруг лысины – седина. Лицо чуть мучнистое, чуть одутловатое. На левой щеке, возле носа с лёгкой горбинкой, – большая белая бородавка. Рыжевато-седая борода клином, небольшая, рыжевато-серые, висящие вниз усы. Пенсне на тонком шнурке, над переносицей складка, глаза полузакрыты. Когда Сологуб их открывает, их выражение можно передать вопросом: “А вы всё ещё существуете?””
Фёдор Кузьмич, однако, не на всех смотрел таким взглядом – было одно исключение. Одно-единственное... Как раз в то самое время, когда молодому Ходасевичу выпала честь впервые лицезреть мастера, произведшего на него впечатление усталого от жизни, тяжёлого на подъём человека, этот флегматичный господин совершил нечто невероятное. Во всяком случае, для него.
В России давала гастроли великая итальянская актриса Элеонора Дузе. И вот вместо того, чтобы отправиться на спектакль с её участием, Сологуб предпочёл ресторан, куда его пригласила некая дама. (То был облюбованный петербургской художественной элитой ресторан “Вена”, что располагался на Малой Морской.) Пригласила, а сама не пришла, хотя он телеграфировал, что будет непременно.
“Ай-ай-ай, как нехорошо! Вы же знаете, как я был бы рад случаю побеседовать с Вами, – и обманули, выражаясь элегантным стилем. И я должен был сидеть, пить вино... Потом с горя проигрался в лото”.
Это письмо пусть с мягкими, пусть с полушутливыми, но всё же упрёками было написано в ночь с 12 на 13 января 1908 года, уже под утро: расстроенный тем, что дама не пришла, Фёдор Кузьмич не мог заснуть. Сорок пять лет прожил на свете, но такое с ним творилось, кажется, впервые.
А всё началось несколько месяцев назад с банальной просьбы дать автобиографию – просьбы, на которую он, естественно, ответил отказом. Да ещё отчитал просительницу, которая, затеяв сборник автобиографий современных писателей, не потрудилась даже выяснить, что Сологуб – это не фамилия, а литературный псевдоним. Тем не менее он не прочь, чтобы она ознакомилась с его сочинениями, и даже изъявляет желание выслать любую из своих двенадцати книг. (На тот момент их у него вышла ровно дюжина.) Более того, когда она проявляет интерес к еще не опубликованной второй части трилогии “Навьи чары”, автор выражает готовность прочесть написанное. “Прочту их Вам, когда вы захотите”.
Теперь они уже не только переписываются, но и встречаются, причём если прежде он церемонно звал её “многоуважаемая Анастасия Николаевна”, то теперь в письмах – а стало быть, и при личном общении – всё чаще звучит: “Милая Плакса Николаевна”. А то и просто: “Милая Плакса”.
Глаза у неё и впрямь были на мокром месте: нервы. Или, как поставил диагноз сам Фёдор Кузьмич в посвящённой ей статье: “Чрезвычайная впечатлительность и нервность”.
Рано лишившись матери, которая покончила с собой, когда дочери было три года, жила с мачехой, а потом и вовсе одна: отец умер. “Судьба была ко мне немилосердно жестока, – писала она в канун своего тридцатилетия, незадолго до знакомства с Сологубом. – Только дразнила, заставляла преодолевать невероятные препятствия”.
Она преодолевала: училась в лучших учебных заведениях Москвы и Парижа, одновременно зарабатывая на кусок хлеба частными уроками и литературной подёнщиной. Много переводила, причём некоторые её переводы – например, Мопассана – публикуются и поныне. Но главное, что ей удалось преодолеть, – это тяжёлую инерцию Фёдора Сологуба. Хотя на первых порах он всячески сопротивлялся её инициативам. На носу было лето, она решила вытащить засидевшегося дома малоподвижного литератора на природу, даже дачу нашла – неподалёку от той, где будет сама жить, но он ответил твёрдым отказом. В другом месте провёл лето, в селе Суйда под Гатчиной, где Анастасия Николаевна время от времени навещала его.
20 августа Сологуб с дачи съехал. “Сказал трогательное прощай от Вас всему, что Вам здесь было приятно. Очень жду Вас”.
Теперь уже он ждал её в Петербурге, и она – надо отдать ей должное – долго ждать себя не заставила: сразу после возвращения в город переехала к нему. С вещами, насовсем... Официально мужем и женой они станут лишь шесть лет спустя, но ни его, ни её не волновали подобные формальности.
Три месяца назад, в последний день весны, накануне Троицы, он написал ей: “Счастие – пустяк: всё дело только в том, чтобы чувствовать себя достойным счастия. И Вы сами хорошо знаете, что данного счастия нет, – есть только счастие творимое”.
Она восприняла его слова как наказ, как программу действий и стала с присущей ей энергией программу эту выполнять.
Недавний затворник, об угрюмости и злоязычии которого ходили легенды, узнал благодаря ей вкус другой жизни, и жизнь эта, надо сказать, пришлась ему по вкусу. Шумные и приветливые гости, букеты цветов, шампанское, розыгрыши и шутки – посреди этого моря веселья он возвышался со своим лысым черепом как скала, по-прежнему малословный, но довольный и счастливый.
Но она создала не только салон, ставший одним из самых блестящих художественных салонов тогдашнего Петербурга, она – и это было, конечно, много труднее – “создавала” и Фёдора Сологуба, в то время ещё не оценённого по достоинству, лепила в общественном сознании его образ, или, как сказали бы мы теперь, делала ему паблисити. Сама писала статьи о нём – писала вдохновенно и проницательно; собирала то, что писали другие, чтобы впоследствии издать отдельной книгой (и издала-таки!); делала заметки о том, как лучше поставить ту или иную его пьесу; принимала активнейшее участие в подготовке лекций, с которыми он триумфально объездил всю Россию. Словом, была, по выражению одного близко знавшего их обоих человека, “рьяною, ревниво страстною послушницей при настоящем священнослужителе литературы”.
Сологуб ценил это. Он посвятил ей множество стихов, целые циклы и даже отдельные сборники. Читаешь их, и создаётся впечатление, что этот человек, наделённый недюжинным терпением, редким спокойствием и феноменальной внутренней устойчивостью, почти полвека ждал, не разменивался на других дам, свою единственную, Богом предназначенную Женщину.
Ты только для меня. На мраморах иссечен
Двойной завет пути, и светел наш удел.
Здесь наш союз несокрушимо вечен,
Он выше суетных, земных, всегдашних дел.
Выше-то выше, но от земного тоже ведь никуда не денешься. Не спрячешься, не убежишь... А желание такое – убежать – появилось после революционных катаклизмов 17-го года и больше не покидало их. Из просторной и благоустроенной квартиры, некогда бывшей одним из центров культурной жизни Петербурга, их выселили, реквизировав и мебель, и одежду, и книги, так что теперь они прозябали в мало приспособленной для жилья нетопленой комнатёнке.
Наконец разрешение на отъезд за границу было получено, но тут с Анастасией Николаевной стали происходить странные вещи. В начале сентября она прислала записку сестре, в которой просила немедленно прийти к ней. “Я очень плохо себя чувствую, боюсь, что заболею, как тогда”.
Сестра сразу поняла, о чём речь: о наследственной болезни, которая унесла в могилу их покончившую с собой мать. То же случилось с одной из сестёр. Да и Анастасия уже дважды была на краю гибели, из последних сил противясь тому, что Сологуб называл “вожделением смерти” и определял его как “сладостнейшее”. При этом он, с молодых лет писавший о смерти много и страстно, оговаривался, что не имеет в виду самоубийство, оно, по его мнению, “признак большой слабости”. Но это справедливо применительно к здоровому человеку, а тут – болезнь. В течение многих лет она, затаившись, не давала о себе знать, и вот теперь из-за чрезмерного физического и нервного напряжения обострилась. Ослабшая женщина боялась, что справиться с нею не удастся. Призвала на помощь сестру и об одном просила: не оставлять в случае чего Фёдора Кузьмича.
Вечером 23 сентября, оказавшись ненадолго одна (Фёдор Кузьмич пошёл в аптеку за бромом для неё), выскользнула из дома и прыгнула с Тучкова моста в воду. Кто-то видел это, но тела не нашли, и Сологуб упорно отказывался верить в гибель жены. Тогда-то и написал объявление с просьбой указать местопребывание пропавшей женщины. После значительной редактуры, против которой он, обычно не уступающий ни одного своего слова, не возражал, текст отпечатали типографским способом, и писатель сам ходил по Петербургу, расклеивая его.
Певец смерти, на сей раз он не верил в смерть. Садясь обедать – один ли, при гостях, – ставил прибор и для Анастасии Николаевны: на случай её внезапного возвращения. А потом надевал потёртое пальто, выходил из дому, долго бродил по городу, останавливаясь у замёрзшей воды, и в голове сами по себе складывались строки:
В мире нет желанной цели,
Тяжки цепи бытия.
Спи в подводной колыбели,
Настя бедная моя.
Стихи называются “Колыбельная Насте”, под ними дата: “30 ноября 1921 года” и место появления на свет: “Санкт-Петербург. Улицы”.
Так продолжалось всю зиму. Даже когда река по весне вскрылась и тело всплыло, а он, приглашённый для опознания, подтвердил (документ этот сохранился): “найденный труп это моей жены Анастасии Николаевны Сологуб”, – в смерть всё равно не поверил.
“Она отдала мне свою душу, – писал он, – а мою унесла с собой. Но как ни тяжело мне, я теперь знаю, что смерти нет. И она, любимая, со мною”.
После её гибели он прожил ещё шесть лет. За границу так и не уехал: зачем? “Богато уставленный яствами стол, – но все эти яства вдруг превратились в пепел, – вот что мне осталось после её ухода от жизни”.
И добавил: “Такая жизнь – на что она мне!”
О ней были его последние слова – на смертном уже одре...
Когда-то Анастасия Николаевна Чеботаревская просила Фёдора Сологуба написать хоть несколько строк для задуманной ею книги писательских автобиографий. Замысел воплотить не удалось, но многие другие свои планы она осуществила, в том числе и уникальный сборник “Любовь в письмах выдающихся людей XVIII и XIX века”. Почти сто авторов представлено в нём, в том числе и Фёдор Сологуб.
“Все мы любим так же, как понимаем мир. История любви каждого человека – точный слепок с истории его отношений к миру вообще”.
Правда, это не письмо, это предисловие, которое он написал к составленной женой книге, но в конце концов всё, что написал он после встречи с этой женщиной, было прямо или косвенно обращено к ней.