Картина мира по Сергею Бочарову


I

Собственно, профессиональное, а точнее, мировоззренческое кредо Сергея Георгиевича было выражено им без малого полвека тому назад в ныне известнейшей небольшой книге с простым названием «Роман (бессмертное произведение) Л. Толстого “Война и мир”» (1963). В её начале он приводит слова Толстого, становящиеся для него, очевидно, наиболее полным и совершенным методом (о методе чуть позже) работы критика, литературоведа, филолога в универсальном смысле этого слова. “...Для критики искусства нужны люди, — пишет Толстой, — которые показывали бы бессмыслицу отыскивания мыслей в художественном произведении и постоянно руководили бы читателей в том бесконечном лабиринте сцеплений, в котором и состоит сущность искусства, и к тем законам, которые служат основанием этих сцеплений” (Л. Н. Толстой о литературе. М., 1955. С. 156).

И на этом пути выросла замечательная книга С. Г. Бочарова, признанная всеми — от академических филологов и эстетиков до школьных учителей — одной из вершин нашего литературоведения (и толстоведения, разумеется, тоже).

Недавно С. Г. Бочаров вновь дал теоретические пояснения основ своего труда, приняв участие в дискуссии «Филология: кризис идей?» на страницах журнала «Знамя» (2005. № 1). Вот (с некоторыми сокращениями) его выступление, где речь идёт и о методе, таком методе, который не мешает видеть картину мира.


“Проследите иной обычный факт — и найдёте в нём глубину, какой нет у Шекспира — «если только вы в силах и имеете глаз...» Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своём роде художника”.

Мне к тому пришли на память эти золотые слова (Достоевский, «Дневник писателя», 1876, октябрь), что и филологу можно их принять на свой счёт. В чём и есть наше дело, как не в том, чтобы приметить “литературный факт” (в своё время Ю. Тынянов понял, что это такое, и сформулировал это понятие как главный предмет нашей странной науки) и его “проследить”? Филолог в этом смысле соединяет в себе позитивиста, который всегда “при факте”, и художника, которому нужен “глаз”.

В разговоре втроём, когда-то, с Эвальдом Ильенковым и Георгием Гачевым, Ильенков спросил, что нам интереснее — метод или картина мира. Я сразу ответил, что мне — картина мира. Чистому мыслителю, гегельянцу Ильенкову был интересен и нужен метод.

Есть подобное расхождение интересов и в филологии — однако литература даёт картину мира, и филолог в конечном счёте тоже её имеет целью. Но если такое в конечном счёте совпадение целей, зачем филология? Говорил же Бахтин, что автор произведения не предназначает его для литературоведа, не приглашает к своему пиршественному столу литературоведов и тем более не стремится создать коллектив литературоведов — а между тем их армия уже, наверное, сопоставима с личным составом самой литературы. Чудовищное массовое, поточное перепроизводство литературоведения в обществе налицо.

Но вот известный пример, имеющий отношение к самому Бахтину. Вячеслав Иванов сказал всего два слова о романе Достоевского — и ими просветил роман Достоевского: ты еси. А Бахтин за Ивановым подхватил это слово и развернул в свою известную нам картину. Слово это есть молитвенный текст, и это идея о Боге и о человеке вместе. Идея истолкователя, оказавшаяся ключом к замку, который, в общем, до Вячеслава Иванова был заперт. <...>

Русская филология ХХ века — богатая история. <...> Начиная с Опояза, двадцатый век в немалой части своей ушёл на спецификацию, попытку найти тот самый теин в чаю. А то Веселовский писал когда-то, что история литературы — это ничья территория, res nullius, куда заходит охотиться всякий желающий — социолог, историк, философ, — и все выносят свою добычу. В результате под одной этикеткой числится то, что имеет совершенно разные свойства, потому что о термине не договорились. Затем формалисты стали договариваться о термине, но поиск литературности в литературе вёл к чему-то вроде её стерилизации. Вторая половина века и стала реакцией на эту стерильную спецификацию — словом времени стал “контекст” как расширяющее понятие, филология стала поглядывать в сторону философии.

Семидесятые–восьмидесятые годы <...> стали временем, когда фигура филолога <...> в эпоху физиков и лириков проходившая по части “лирики” и бывшая, по слову поэта, в загоне, вдруг начала выдвигаться на почётное место не только в науке — в общественной жизни, филолог тогда выходил на положение нужного современности человека. Происходило перемещение ценностей в общем сознании, связанное во многом с деятельностью С. С. Аверинцева, но не он один был творческой личностью этого времени. Рядом работал А. В. Михайлов, не только выстроивший (одновременно и вместе с Аверинцевым) грандиозную универсальную и совершенно новую картину всей европейской культурной истории, но и как бы походя формулировавший нечто важное для нашего филологического самоосознания. Научной амбицией структуральной филологии был особый “язык описания”, о котором я слышал от одного из лидеров направления такое высказывание, что он должен иметь, как язык научный, как можно меньше общего с языком самой литературы. Мы помним это, когда смена, игра, переключение тона и стиля в «Онегине» должны были называться перекодировкой (на языке бабы Яги, по острому слову И. Б. Роднянской). А. В. Михайлов заговорил о ключевых словах теории, которые не хотел называть даже терминами, и сформулировал тезис о нашем филологическом слове, о слове теории — что оно состоит “в глубоком родстве со словом самой поэзии”.

Вот этот тезис о родстве филологического слова поэтическому и стал на острие филологической жизни. В самом деле — какова цена слова у филолога, ведь он учёный? У него иное, стороннее, “объективное” слово. Вот Фёдор Степун, философ и критик, говорил в беседе с Буниным о своём прискорбном отличии от него, художника. Бунин, как творец, имеет право быть несправедливым к Блоку и не терпеть его рядом с собой, Степун такого права не имеет, он должен быть “справедливым”, должен понять обоих, Блока и Бунина. Но — “мы нашу справедливость искупаем известным творческим бессилием. А вы по звёздам стреляете — так что же вам быть справедливым!”