Задача, завещанная Эдипом
...кого учителем считаю...
Анна Ахматова. «Учитель» (1945)
Иннокентий Фёдорович Анненский (1855–1909)... Кажется, нет ещё в истории культуры поэта, который был бы и гимназическим учителем, а тот, в свою очередь, литературоведом, носящим форму “статского” генерала, профессионально переводящего Еврипида.
Окончив в 1879 году историко-филологический факультет Петербургского университета и занимаясь здесь сравнительным языкознанием, Анненский получил степень кандидата и право преподавать древние языки. И до конца жизни служил по ведомству Министерства народного просвещения.
Когда Анненскому было уже за тридцать, в тоненьком, известном лишь в педагогических кругах журнале «Воспитание и обучение» была напечатана его первая статья по, как мы сейчас бы сказали, методике преподавания литературы, — «Стихотворения Я. П. Полонского как педагогический материал».
С этого времени он начинает регулярно выступать в печати со статьями по филологии и педагогике, в основном в «Журнале Министерства народного просвещения». В 1898 году становится членом Учёного комитета народного просвещения и комиссий при Отделении русского языка и словесности Академии наук.
С самого начала, как видим, постоянной его темой становится эстетическо-воспитательное значение гуманитарных дисциплин. Мысли о нравственном потенциале искусства (и русской психологической прозы в частности) нашли воплощение в статьях о творчестве Лермонтова, Гоголя, Майкова, Гончарова, опубликованных на рубеже веков в журнале «Русская школа».
В 1906 году Анненский издаёт книгу очерков-эссе под заглавием «Книга отражений», а в 1909-м, в год его смерти, выходит «Вторая книга отражений». К этому времени он уже автор поэтического сборника «Тихие песни», выпущенного в 1904 году под псевдонимом “Ник. Т-о”, трагедии «Лаодамия» (1904) и тома переводов пьес Еврипида.
Трудно осознать, но приходится примириться с фактом, что ни стихи, ни филологические изыскания Анненского не нашли широкого отклика у современников. Но вот в марте 1909 года М. Волошиным и С. Маковским Анненский был привлечён к сотрудничеству в учреждаемом ими журнале «Аполлон» и так, совсем незадолго до смерти, попал наконец в литературную среду.
Именно он выступил на страницах «Аполлона» со своеобразным манифестом нового направления в искусстве — обзорной статьёй-“передовицей” «О современном лиризме» (1909, I–III). В духе всего его педагогического, научного и творческого опыта там было, в частности, высказано предложение освятить “мастерские, куда пусть свободно входит всякий, кто желает и умеет работать на Аполлона”. В эпоху “предельного эстетизма” Анненский провозглашал “не столько влюблённость в красоту, сколько — молитвенное сострадание к человеку, униженному судьбой и людьми” (Маковский С. На Парнасе “Серебряного века”).
Но слава его оказалась, по словам Н. Пунина, “смешана с горечью смерти”, и вышло так, что в качестве мэтра нового искусства его “короновали на гробовой подушке, убранной лилиями” (Аполлон. 1914. № 10. С. 47): в октябре вышел первый номер журнала, а в ноябре Анненский умер.
Вот как воспроизвёл 30 ноября 1909 года — последний день жизни своего отца — поэт Валентин Кривич: “А между тем день предстоял отцу очень трудный и разнообразный: утром — лекция на Высших женских курсах Раева, затем приём и занятия в Округе, после — заседание Учёного комитета, вечером — заседание в Обществе классической филологии, где он должен был читать свой реферат о таврической жрице...” (Кривич В. И. Об Иннокентии Анненском: Страницы и строки воспоминаний сына // Памятники культуры. Новые открытия. 1981. Л., 1983. С. 61).
Доклад в Обществе классической филологии не состоялся: в плотно запахнутой шубе, с портфелем в руке, в котором лежала рукопись доклада, Анненский упал у самого подъезда Царскосельского (ныне Витебского) вокзала, скончавшись от паралича сердца.
В половине восьмого вечера.
В день смерти он получил долгожданную и желаемую отставку.
Современные издания И. Ф. Анненского
Стихотворения и трагедии / Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания А. В. Фёдорова. Л.: Советский писатель, 1990 (Библиотека поэта).
Книги отражений / Издание подготовили Н. Т. Ашимбаева, И. И. Подольская, А. В. Фёдоров. М.: Наука, 1979 (Литературные памятники).
Не вошедшая в «Книги отражений» статья Анненского «Сочинения гр. А. К. Толстого как педагогический материал» (Воспитание и обучение. 1887. № 8, 9) перепечатана в издании: Толстой А. К. Стихотворения. Поэмы. Князь Серебряный. — Сочинения Козьмы Пруткова / Составление, предисловие, комментарии, справочные и методические материалы С. Ф. Дмитренко. М.: Олимп; АСТ, 1999 (Школа классики: Книга для ученика и учителя).
Некогда М. Л. Гаспаров называл несколько “обличий” Анненского — четыре его “дарования”:
- лирик, снискавший славу, но посмертную; переводчик, вызывающий почтение, но известный как при жизни, так и сейчас лишь в узких кругах; драматург — основательно забытый; критик — “заслуживающий похвалу”.
“Пятое его дарование, — по замечанию М. Л. Гаспарова, — педагогика — почти вовсе неизвестно” (Гаспаров М. Л. Еврипид Иннокентия Анненского // Еврипид. Трагедии: В 2 т. Т. 1. М., 1999. С. 395)
Анненский-учитель. А каким он был учителем и директором? Время от времени, показывая его портрет старшеклассникам, я спрашиваю их: а хотели бы они, чтобы литературу у них “вёл” этот вот человек? В ответ: “Не знаем... Какой-то он...”
В общем, “затрудняются ответить” современные школьники. Немудрено: “затруднялись” и его современники, и последующие исследователи. Разве “спросить”, пожалуй, самого прославленного ученика И. Ф. Анненского — Н. С. Гумилёва (“без комментариев”: в его аттестате — “тройка” по древнегреческому языку, который преподавал в старших классах сам директор).
В 1916 году, семь лет спустя после смерти Анненского и десять лет после окончания гимназии, Гумилёв написал стихотворение «Памяти Анненского».
К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.
Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.
Всё-таки это — о поэте, а не об учителе, хотя и об Учителе.
Но позволю себе заметить, что при всей скудости и противоречивости свидетельств об Анненском-преподавателе и директоре для меня очень важен именно факт его практического “учительства”.
Да-да, важно и то, что о Гоголе, Гончарове, Достоевском или Горьком пишет, во-первых, поэт, а во-вторых, человек, имеющий практику каждодневного общения со школьной Аудиторией, с учащимся миром.
И, читая статьи Анненского, я, например, не могу отрешиться от того, что первоначальный их импульс — прежде всего просветительский. В гимназическом классе, где Анненский преподавал древние языки, ему самому очевидным, должно быть, становилось многое из того в его литературоведческих исследованиях, что нуждалось в пояснении, комментарии, и не холодно-отчуждённом, академическом, а личном, прочувствованном, рождающемся здесь и сейчас, когда на тебя смотрят несколько десятков глаз и ждут твоего слова, а не очередных отсылок к страницам учебников, пособий, хрестоматий, надоевших, скучных, читающихся по обязанности. Предположу, что отсюда и стиль Анненского-филолога: увлекательный, захватывающий.
“Что общего между Еврипидом и Иудой Леонида Андреева, Ликофроном и Кларой Милич, благоговением перед Бальмонтом и статьёй о значении письменных работ в средней школе?”
Кажется, я могу ответить на этот вопрос, заданный в воспоминаниях Б. В. Варнеке, коллеги Анненского, тоже филолога-классика. Дело в том, что Анненский был удивительным читателем.
Вот он объясняет, почему итоговые свои сборники статей о литературе назвал «Книгами отражений»: “Я... писал здесь только о том, что Мной владело, за чем я Следовал, чему я Отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою” (курсив здесь и всюду в цитатах из статей Анненского — автора. — Е. К.).
А кому из учителей не интересно, как “сбережённое” им самим и “преподанное” ученикам “отразилось”, в свою очередь, в них? Сын же Анненского вспоминает, что отец вообще практически не устраивал устных опросов, зато довольно часто давал письменные работы — ведь, по его мнению, “сложным и активным оказывается Фиксирование наших впечатлений” («Книги отражений»: Предисловие).
Да, но как прочитать самому и как сказать об этом “отрокам”, чтобы не только “дошло”, но и было “зафиксировано-отражено”?
Ответ мы находим, как всегда, там, где меньше всего ожидаем, — в программной статье «Аполлона» (той самой, вызвавшей “бурю”) «О современном лиризме» (см.: 1/an/201.htm): “...дайте немножко, чуть-чуть себя загипнотизировать”. Его собственные “разборы” произведений русской классики обладают как раз этим свойством.
Когда-то меня поразила фраза, вскользь брошенная Анненским в статье «Гончаров и его ».
“Эти мысли пришли мне в голову, когда я недавно перечитывал все девять томов Гончарова и потом опять перечитал...” — это пишет тридцатисемилетний учитель.
Отсюда закрепившееся за эссеистикой и филологическими исследованиями Анненского определение “импрессионистическая критика”. А я толкую его как “литературные впечатления”, возникающие в результате вдумчивого, многократного перечитывания книг в своей “рабочей комнате” (это так понравившаяся современникам метафора из статьи «О современном лиризме»), и, наверное, вместе с учениками.
Не только на уроках.
Ведь “входил” же юный Гумилёв в “высокий кабинет”, где подпадал под очарование того “духовного гостеприимства”, которым Георгий Чулков охарактеризовал своё впечатление от критических статей Анненского.
Почти о том же — в лирических воспоминаниях Гумилёва.
Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространство безымянных
Мечтаний — слабого меня.
Сейчас, когда “времени на литературу” остаётся всё меньше — и как на школьный предмет, и в жизни, то и дело возникают споры: как преподавать её?
Конспективно давать почти списком нужных авторов или пытаться на чём-то остановиться, что-то заставить прочесть?
А заставить-то — как?
Вот и поучимся у Анненского.
Как он “проходил” русскую и античную классику?
Как видим, “гостеприимно” приглашал в “высокий кабинет”, где, по-видимому, “случайно” упоминал о том, что и как перечитывает он сам.
Даже на официальных торжествах в честь столетия А. С. Пушкина (1899) свою речь «Пушкин и Царское Село» Анненский произнёс не “официально-сухо”, а “тепло и содержательно”.
В ней проводится мысль о воспитывающей “гуманности высшего порядка” у Пушкина, которая просто необходима “детям поколения”, выросшего... (Анненский И. Ф. Книги отражений... С. 320). Надо ли продолжать?
Ведь и столетие с лишним спустя эти слова — как будто бы о нас и о “наших детях”.
В своей речи Анненский выдвигал и доказывал тезис о том, что в «Воспоминаниях в Царском Селе» А. С. Пушкина содержатся многие темы будущей лирики поэта: тема лицейской дружбы, творчества, воспоминания, исторической правды и возмездия, образ садов.
Создаётся впечатление, что наше школьное, да и вузовское изучение пушкинской поэзии как будто построено на конспекте речи Анненского. Да и в известной и лучшей биографии поэта, написанной Ю. М. Лотманом, анализ творчества Пушкина тоже ложится на эту, созданную Анненским канву.
А ещё одна тема пушкинского творчества была обозначена им при подборе цитаты на постаменте памятника «Пушкин-лицеист» (образ из цикла Ахматовой «В Царском Селе»).
Она касается того духовного труда, который Анненский считал главной целью и одновременно средством изучения литературы, постижения поэзии и поэтического творчества. Вот что выбито на памятнике Пушкину в Царскосельском парке:
Младых бесед оставя блеск и шум,
Я знал и труд, и вдохновенье,
И сладостно мне было жарких дум
Уединённое волненье.
А в выступлении на пушкинском юбилее Анненский в обобщённой форме выразил своё эстетическое и этическое кредо, отношение к труду и особенно к науке.
Сильное впечатление производит то, как он доносит до своих выпускников значимость нравственных ориентиров Пушкина. Анненский предваряет обращение к ученикам эпиграфом из стихотворения Пушкина «Труд» (1830): “Миг вожделенный настал. Окончен мой труд многолетний...” — и дальше строит своё выступление, показывая, как и что необходимо взять у поэта, осуществляя труд уже по осмысленному устройству собственной жизни.
Это прежде всего “трудная работа по самоопределению”.
И вновь, используя пушкинскую цитату, Анненский делает вывод: “Признаками этого серьёзного процесса должна быть осторожность ваших суждений, желание властвовать не над другими, а над самим собой, контроль над собственным душевным миром, причём вы должны чуждаться решительных, категорических и безоглядных определений”.
Эстетические принципы Анненского-критика, его понимание красоты и определение её как эстетической категории тоже связано с внимательным чтением и изучением пушкинских стихов. Именно они становятся точкой отсчёта в статье «Символы красоты у русских писателей», открывающей «Вторую книгу отражений».
“Поэты говорят обыкновенно об одном из трёх: или о страдании, или о смерти, или о красоте” — определяет И. Анненский — сам поэт — так называемые вечные темы поэзии. Не мало ли — всего три?
Продолжим цитату: “Крупица страдания должна быть и в смехе, и даже в сарказме...”
Вот и ответ.
И в нём содержится то новое понимание природы искусства и смысла художественного творчества, которое каждый из нас уже век спустя чувствует. Да, они все: и у Блока, и у Гумилёва, и у Мандельштама, не говоря об Ахматовой и Цветаевой, — если определять их лирическую тему — так или иначе “отражают” триаду, намеченную Анненским. Подход к анализу произведений Анненского-критика в научной литературе о нём называют “импрессионистическим”.
А что это значит, попробуем разобраться.
Прежде всего для разговора о произведении Анненскому необходимо включить читателя в свидетели (может быть, в соавторы или соученики) своих размышлений, на глазах у него набрасывая картину.
Вот и статья «Символы красоты у русских писателей» — это, с одной стороны, историко-литературоведческий очерк русской литературы XIX века, посвящённый концепциям красоты у русских писателей, а вообще говоря, теме любви от Пушкина до Достоевского и Толстого.
По сути же перед нами своего рода дневниковые записи самого Анненского и впечатление того, что мы вместе с ним перечитываем русскую классику; и руководит нашим чтением человек, для которого эти книги — вехи в собственной читательской и художнической биографии.
Именно таким эффектом личного признания: “Всякий раз, как я принимаюсь читать Пушкина” — становятся у Анненского размышления об отношении Пушкина к Красоте. Оно “проявилось как в его образных, так и в чисто субъективных его символах”.
Слово “символ”, конечно, надо воспринимать в ключе эстетической программы Анненского. Для него вся поэзия символична, “никакой другой она не была да и быть не может” («О современном лиризме»).
Далее у Анненского следует анализ пушкинской символики красоты. Наиболее полно её идея воплощена в образе Татьяны. В начале статьи Анненский ссылается на слова Стендаля, назвавшего красоту обещанием счастья. Такова красота героини романа «Евгений Онегин».
Не знаю, примет ли современный читатель, привыкший к традиционной трактовке пушкинской Татьяны, характеристику Анненского: “Онегин был нужен Татьяне только для её самоопределения”.
Но мне кажется, здесь интереснейший повод перечитать роман ещё раз, чтобы увидеть то, что увидел Анненский — человек и поэт, большая часть жизни которого проходила “на фоне Пушкина”: начиная с каждодневного хождения на службу мимо того места, “где лежала его треуголка”, не говоря уже об эстетическом и этическом идеале “вдохновенного труда”, вынесенного из чтения Пушкина и, должно быть, постоянно соизмерявшегося с ним.
В неожиданном для нас выводе из пушкинского романа содержится глубокое понимание эстетической природы этого произведения, в основе которого — ещё одна грань пушкинского понимания красоты — она, пишет Анненский, выраженная в стихах, “жизненнее” и “юмористичнее” программных заявлений поэта.
В этом ключе, наверное, и надо читать о самоопределении Татьяны. Не забудем только, замечу, — Что это было за самоопределение! Такое, которое определило на ближайшее столетие наш национальный идеал женской духовной красоты и этические поиски русской литературы.
Вместе с тем пушкинская Татьяна как раз тот символ, о котором Анненский пишет в начале статьи, соединяя в формуле “Красота Как женщина” жизнь и поэзию. А так как он говорит о том, что идеи муки и красоты иногда сближаются, то мы не избежим искушения вывести из его размышлений конечную формулу: “мука — есть женщина”.
“Отрицательная, болезненная сила муки уравновешивается в поэзии силою красоты, в которой заключена возможность счастья”.
Татьяна как раз такая женщина. В ней мука, а следовательно — жизнь, становление идеала. В стихах самого Анненского часто встречается слово “мука”. Вспомним эпиграф к его первому сборнику «Тихие песни»: “Из заветного фиала, // В эти песни пролита, // Но увы! не красота... // Только мука идеала”.
“Возможность счастья”, о которой Анненский пишет во вступлении к статье, оказывается, таким образом, перифразом пушкинского — “а счастье было так возможно”.
Предпринимая подробный разбор всего двух страниц из статьи, я хотела показать возможности и увлекательность способа подхода к тексту, который открывает импрессионистическая критика.
Её основной инструмент — перечитывание, неоднократное, но каждый раз с пристальным вглядыванием и вслушиванием “тех русских писателей, чьи нам особенно милы и важны Слова” (курсив Анненского).
Так получилось у Анненского с Пушкиным. Для него в разборе романа и в характеристике Татьяны, а также в отзыве о “незрячем” Онегине важным оказалось то, что потом в «Даре» выразил В. В. Набоков, другой пристальный (опыт предшественника?) читатель романа «Евгений Онегин»:
“...С колен поднимется Евгений, — но удаляется поэт. И всё же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть... судьба сама ещё звенит...”
Прочтение Анненского, его литературоведение — это такое живое прочтение, когда произведение “звенит”, а герои становятся “продлённым призраком бытия”, как Татьяна. В подтверждение своих слов обращусь к труду Ю. М. Лотмана, предпринявшего много лет спустя научный комментарий к роману «Евгений Онегин».
Он пришёл к выводам, которые звучат как продолжение раздумий Анненского о “Жизненном отношении к красоте” (курсив Анненского) Пушкина:
“Мы не знаем, имел ли в виду Пушкин в последней строфе романа реальную женщину или это поэтическая фикция: для понимания образа Татьяны это абсолютно безразлично <...> Обилие «применений» образов Татьяны и Онегина к реальным людям показывает, что сложные токи связи шли не только от реальных человеческих судеб к роману, но и от романа к жизни” (Лотман Ю. М. Роман (бессмертное произведение) А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. М., 1980. С. 13).
Определяя место Анненского на “Парнасе Серебряного века”, С. К. Маковский писал о том, что теперь пыталась показать и я, — о невозможности отделить поэта от критика.
“Задачей критика он считал: выйти из себя, войдя в другого творца — отразить его в себе, чтобы укрепить себя как духовную реальность. И это он называл проблемой критического творчества (здесь и далее — разрядка автора. — Е. К.) <...> Критик, погружаясь в созвучного ему автора, отражая его, тоже творит исповедь. К исповеди для него — поэта, критика, всё и сводится: на примере созвучных ему (избранников) — решить задачу, завещанную Эдипом” (Маковский С. К. На Парнасе “Серебряного века”).
Будем ли упрекать И. Ф. Аненнского, что, разрешив нам многие загадки, он оставил после себя одну из самых трудных: собственные художественные, критические и переводческие труды?!
Но если искусство и литература, согласно его определению, — лишь поиск, почти безнадёжный, без всяких гарантий успеха, то легче идти по пути, которым, как тебе известно, кто-то уже шёл до тебя.
“...Перечитал... и потом опять перечитал....” — так работал Анненский с прозой Гончарова.
Станем хоть на время учениками в классе Иннокентия Фёдоровича Анненского, вспомним, что “проходили” у него на уроке литературы, и начнём выполнять задание.
Так. Что на сегодня?
Анненский. «Книги отражений». Приступим.
Перечитаем... и потом опять перечитаем.