“Это надо — живым!”
Войну хотят убрать в кружева.
Б. ВасильевПравда выборочной не бывает.
В. Астафьев
“…Война участвует во мне” (личное — и не только моё)
Сколько я себя помню, всегда “участвует во мне” война — та самая: Великая Отечественная. Она не отпускает меня, Бог знает почему. Может быть, потому, что десяти с небольшим лет я был невольным свидетелем и в какой-то мере участником паники 16 октября 1941 года (помнится, меня спешно вывозили из Москвы в эвакуацию в кузове грузовика)? Или потому, что в войну умерла от недоедания и болезни почек моя мать, до этого несправедливо репрессированная, а по возвращении, не будучи восстановленной в партии, по собственной “беспартийной” инициативе решившая остаться в осаждённом городе, в силу сложившихся обстоятельств переквалифицировавшись из партработника в рядовую учительницу и — одновременно — в медсестру? Или потому, что ещё раньше из лагеря для “врагов народа” был выпущен прямо под пули и снаряды фашистов мой отец, чьей фамилии и отчества меня ещё до рождения лишили? Или потому, что, недоучившись в выпускном классе, на войну добровольцем ушёл и не вернулся мой старший брат, успевший получить отчество своего без вины виноватого отца и собственной кровью смыть навязанное ему клеймо ЧСИРа (члена семьи изменника Родины), а дядя по материнской линии, отец шестерых детей, пришёл с войны искалеченным? Так или иначе, но у меня, родившегося в 1931 году, “свои счёты” с войной, а у моих учеников, появившихся на свет полувеком и более позже, свои. Моя первокурсница в прошлом году написала: “Я знаю, что в семье моей бабушки было девять человек детей и что в живых осталось двое. Семь человек умерли от голода. Они жили в Смоленской области, в их деревне не осталось травы, потому что из неё пекли лепёшки. До сих пор в памяти рассказ бабушки о сестричке, распухшей от голода и просящей эту самую лепёшку. Также я знаю о войне по рассказам дедушки, который ребёнком со своей матерью и маленькой сестричкой попал в гетто”.
Годом раньше другая, прочитав и прослушав книги о героях Великой Отечественной войны, заявила: “…У меня есть свой герой — мой дедушка. Во время… войны (ему тогда было всего девятнадцать лет) он пошёл добровольцем на фронт: копал окопы, работал на военном заводе. Еды не было: кормили только очистками от картошки и, если повезёт, клеем из крахмала. К концу блокады у деда было безумное истощение: его вес к двадцати годам был около пятидесяти килограммов”.
В этом году своё “генеалогическое древо” приоткрывали мальчишки. “У меня воевало три человека: прадед и два деда. Прадед был ранен в живот. С войны он вернулся, но она подкосила его здоровье: испортила нервы, сердце, и рана постоянно давала о себе знать. Ещё один дед вернулся с войны без ноги, а другой пропал без вести”, — рассказал школьник.
А другой попытался дословно передать воспоминания прадеда: “Мы плыли по Волге в лодках, рядом летали снаряды, самолёты нас обстреливали со всех сторон, друзья погибали. На берегу нас отправляли по два человека: одному — винтовку, другому — патроны…”
Но ведь похожую переправу (правда, не через Волгу, а через Днепр) описал фронтовик В. Астафьев во второй книге своего романа «Прокляты и убиты», названной им «Плацдарм». А то, о чём со слов своих близких вспомнила девочка, составляет содержание рассказа В. Белова «Такая война».
“Не такая война…” (свидетельства фронтовиков)
И тем не менее Вячеслав Кондратьев (автор ныне всем популярного «Сашки») ещё в восьмидесятых утверждал: “Ведь не такая война была, как сейчас в иных книжках описывают. Не такая! Было в ней трудностей побольше, и смертей поболее, и геройства больше, не такого геройства, какое в таких книжках описывают, а обыкновенного самого геройства, которое тогда и геройством не называли, а звали просто — фронтовые будни… и вся война, поди, из таких будней и состояла… Но о таком геройстве рассказывать в книге вроде неинтересно! То ли дело, на танк солдат идёт с одной гранатой. Это расписать ещё как можно! Но ведь это миг один! А в залитом водой окопе порой неделями сидели, а то и месяцами…. А вот таким терпеньем нечеловеческим, если сказать по правде, и война выиграна”.
Состоявший в переписке с Вяч. Кондратьевым В. Астафьев в те же восьмидесятые пишет: “Месяц читал твоего «Сашку»… читая книгу, ещё раз убедился, как бездарно и бесчеловечно мы воевали. На пределе всего — сил, совести, терпения… Бездарные полководцы, совершенно разучившиеся ценить самую жизнь, сорили солдатами, как песком… эти горькие страницы, написанные… очень просто, жёстко, как только и надо писать о войне” (в другом письме — по поводу рассказа Ю. Нагибина «Бунташный остров» — Астафьев настаивает, что о ней надо писать “беспощадно и проникновенно”).
“Пусть не сегодня — когда-нибудь, пусть не мы — но хотя бы дети наших детей восстановят по крупицам подробности той войны, что так трагически, необратимо отозвалась в судьбе каждого из нас… Войну хотят убрать в кружева”, — размышляет Б. Васильев. Все трое не только познали “на своей шкуре”, что такое война, но и участвовали в создании как бы коллективной летописи о ней, как и критики-фронтовики, побывавшие там же. У нас нет оснований не доверять и тем, и другим. “Великую Отечественную… солдаты купили собственной кровью”, — считает В. Кардин и высоко оценивает роман невоевавшего Г. Владимова «Генерал и его армия», в котором, по словам критика, “жизнь человека провозглашается главной ценностью и на войне, не избавляющей генералов от ответственности за солдатскую кровь”.
Ещё больше веры критику, когда он судит о произведении своего “товарища по оружию”, как А. Турков, назвавший книгу Астафьева «Прокляты и убиты» “подвигом честной памяти”: “…Жестокая книга… кровь и гной войны в таком изобилии, что это, кажется, сам автор скрипит зубами… «Ослобониться» и значит для Астафьева сказать всю правду о войне… он ничего не скрывает ни в характерах и наклонностях своих персонажей, ни в их реальных поступках прошлых и военных лет”.
Однако когда я в истекшем году, в преддверии 60-летия Победы, возможно, опрометчиво обрушил на своих пятнадцатилетних всю эту несомненную правду о войне, я получил от одной из мыслящих девочек, думается, справедливую отповедь: “Сейчас существует много рассуждений о Второй Мировой войне, о её исходе (здесь и далее выделено мной. — Ф. Н.). Я думаю, Раньше, после победы, не задумывались о «бездарных полководцах» (или не говорили о них во всеуслышанье. — Ф. Н.), как говорил о них В. Астафьев. Не приходило в голову и то, что воевал народ «бездарно и бесчеловечно» (Астафьев в этом не народ винит. — Ф. Н.). Несомненно, война коснулась всех семей, и, увы, многие из них остались неполными: не вернулись отцы, мужья, братья, сыновья (семьи моих родственников тоже не остались в стороне). Но ведь была всеобщая радость победы, победы над врагом, жестоким и беспощадным, вера в то, что Люди отдали свои жизни не зря, это была достойная смерть. Может быть, всё-таки Лучше выйти из войны с такими потерями, чем допустить фашизм до высшей точки развития? Кто знает, что бы в мире воцарилось тогда?
Сейчас многие говорят о том, что войну нужно было вести не так, что возможно было сохранить жизнь бесчисленному количеству солдат, но Спустя годы рассуждать легче, чем искать правильное решение в разгар военных действий. Да, конечно, некоторые руководствовались тогда не только (не столько? — Ф. Н.) целью избежать потери, но и своей личной выгодой. Этого уже не изменить. И всё-таки, победа в войне стала гордостью Советского Союза, России. С малых лет детям рассказывают о разгроме фашистов, и я думаю, не стоит оспаривать, что победа — это большое достижение…”
Полководцы и солдаты
“Авторская программа” литературы о Великой Отечественной войне
Перелистывая уцелевшие тетради с “поурочными планами” за полвека, я убеждаюсь, что никогда не ослаблял внимания к так называемой военной теме. Однако, останавливаясь по преимуществу на книгах бывших фронтовиков, я тем не менее редко вводил в свою “авторскую программу” какую-либо из них более чем на два-три года. Каждая привлекала своим: роман В. Богомолова «Момент истины» («В августе 1944-го») — захватывающим детективным сюжетом; «А зори здесь тихие» Б. Васильева — юностью и чистотой героинь — зенитчиц и трогательным отношением к “будущим матерям” отвечающего за их жизнь Федота Васкова; «Сотников» В. Быкова — духовной стойкостью воина-интеллигента; «Сашка» Вяч. Кондратьева и «В окопах Сталинграда» В. Некрасова — суровым реализмом солдатских будней. Написанный позже роман «Прокляты и убиты» В. Астафьева и возвращённый читателю из спецхрана аналог «Войны и мира» — «Жизнь и судьба» В. Гроссмана — мудрым подходом к решению “национального вопроса”; «Генерал и его армия» Г. Владимова — тем же и вместе с тем утверждением ценности человеческой жизни (даже если это жизнь оступившегося человека или — тем более — человека, не по своей воле оказавшегося в плену или во “власовцах”). Но хотелось большей обстоятельности, масштабности, широты охвата. Привлекали яркостью и ёмкостью характеров двухтомные «Пропавшие без вести» Ст. Злобина, но события, о которых рассказывалось в этом произведении, слишком локализовали сюжет: всё происходило в фашистском концлагере, заключённые которого поднимали восстание в помощь наступлению советских войск (что-то похожее описывал и К. Воробьёв в уже после его смерти пришедшей к нам автобиографической повести «Это мы, Господи!»). Расширить рамки своих произведений стремились и К. Симонов в романах и повестях, и А. Чаковский в «Блокаде». Но этих авторов больше увлекало изображение генералов, маршалов и вождей, чем тех, кто вынес на своих плечах основные тяготы войны.
Появление романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» поначалу обнадёжило: критика встретила его восторженно, по аналогии припомнив «Войну и мир» Л. Толстого. Так и утверждалось: “…Перед нами великое произведение русской прозы нашего века… книга злободневная… огромного художественного и духовного потенциала… это классика… которая войдёт в память человечества… это настоящий эпос” (Л. Аннинский).
“…То, что мы знаем и понимаем сейчас, понимал в 1960 году В. Гроссман. Он понимал и больше. Его роман опережает даже самые смелые мысли нашего времени” (И. Золотусский).
“…Батарея капитана Тушина незримо присутствует в доме 6/1” (Д. Тевекелян).
Но ведь и в романе Толстого «Война и мир», читая описание упомянутой выше батареи Тушина, мы можем рассмотреть “в лицо” лишь самого Тушина, как в изображении роты Тимохина нам дано вглядеться только в него да разве что в выслуживающегося “штрафника” Долохова. Позже, на батарее Раевского, — перед нами вообще никак не индивидуализированная масса. То же — и с ополченцами, надевшими белые рубахи в знак готовности принять смерть. Правда, у Толстого есть ещё солдат Платон Каратаев и мужик –партизан Тихон Щербатый, но это скорее исключения, такие же, как купец, а в прошлом дворник Ферапонтов в Смоленске или крестьянин — староста Дрон в имении Болконских в Лысых Горах. Как правило, русский мужик не показан нам ни в войне, ни в мире так глубоко, многогранно и, главное, личностно, как князья Болконские, графы Ростовы или Безуховы. На то есть свои причины. Есть они, по-видимому, и у Гроссмана. Во всяком случае, и его эпосу недостаёт изображения многострадального русского солдата на войне, — хотя бы в тот же рост, что созданные его творческим воображением офицеры-интеллигенты: полковник Новиков, командующий под Сталинградом танковым корпусом, и “управдом” дома 6/1 капитан Греков. В романе же В. Астафьева «Прокляты и убиты» даны глубоко индивидуализированные образы солдат-смертников, которые гибнут ещё в запасном полку, а тем более — при переправе через Днепр и в боях на “плацдарме” на другом берегу, во многом по вине профессионально малоодарённого и — к тому же — эгоистичного и жестокого начальства. Но как раз высшее начальство-то и представлено в романе лишь в самых общих чертах. И получается, что одного “подвига честной памяти” (как назвал в «Известиях» свою рецензию о романе Астафьева А. Турков) недостаточно для исторически правдивого и многостороннего, многоуровневого изображения войны. Нужна глубина проникновения в психологию героя, от которого зависит судьба сражения, а то и всей войны в целом, нужен анализ, нужны сопоставления, уподобления, отступления, выводы — всё то, что так прекрасно умел делать В. Гроссман. Значит, надо говорить о войне, опираясь на оба вышеназванных произведения плюс «Генерал и его армия» Г. Владимова, «В окопах Сталинграда» В. Некрасова, «Сашка» Вяч. Кондратьева, «Сотников» В. Быкова, «Это мы, Господи!» К. Воробьёва, «А зори здесь тихие» Б. Васильева и на критику, им посвящённую. Схематически эти произведения могут быть чисто умозрительно разделены на два цикла: в центре первого — изображение полководцев в их взаимоотношениях с армией, в центре второго, условно говоря “солдаты” (так, кстати, называется фильм по роману В. Некрасова, в самом же романе — это Валега и Седых, чем-то похожие на Сашку Кондратьева) и те, кто вместе с ними беззащитно открыт всем испытаниям и превратностям фронтовой судьбы (это “ротный” в «Сашке», лейтенант Сергей у Воробьёва, Керженцев, Ширяев и Чумак у Некрасова, Сотников у Быкова, Васков у Васильева).
По поводу произведений первого цикла до сих пор “ломаются копья”. Ну никак не мог тот же Богомолов, ныне покойный, даже в девяностые годы, много лет спустя “после драки”, отдать должное врагу (о котором потомственный военный, сын и внук офицеров Б. Васильев писал: “…Я участвовал в сражениях с противником, страшнее которого история не знает. Это была самая сильная армия в мире. Мы одолели действительно очень сильного, умного, талантливого, яркого противника… К концу войны мы тоже научились воевать прекрасно. Но эта школа добыта дорогой ценой. А научили нас они, мы от них переняли очень много”). И его попыткам представить роман Г. Владимова как апологию врага (будь то Гудериан или Власов) резонно оппонирует воевавший, как и Богомолов, Кардин: “У Г. Владимова Гейнц Гудериан в Ясной Поляне читает «Войну и мир», вникая в толстовские рассуждения, поступки героев… В. Богомолов полагает: Гудериан в романе Г. Владимова… обнаруживает «удивительно высокий интеллектуальный уровень»… Это справедливо, если брать за точку отсчёта карикатуры Б. Ефимова и Кукрыниксов… ставить его подле Шелленберга, Гимлера, Бормана, Мюллера из «Семнадцати мгновений весны», по-моему, несправедливо”.
Чуть ли не кощунственной может кому-то показаться характеристика, данная Владимовым Жукову: “Тем и велик он был, полководец, который бы не удержался ни в какой другой армии, а для этой-то и был рождён, что для слова «жалко» не имел он органа восприятия. Не ведал, что это такое. И если бы ведал, не одерживал своих побед. Если бы учился в академии, где приучали экономно планировать потери, тоже бы не одерживал. Назовут его величайшим из маршалов — и правильно назовут: другие в его ситуациях, имея подчас шести-семикратный перевес, проигрывали бездарно. Он выигрывал. И потому выигрывал, что не позволял себе слова «жалко». Не то что не позволял — не слышал” (а “других”, в жизни имевших конкретные фамилии и звания, Владимов заклеймил в обобщённо-символическом образе “командарма наступления” Терещенко, о происхождении легендарного титула которого главный герой романа, генерал Кобрисов думал так: “Сколько же нужно положить за такое прозвище? Тысяч сорок, не меньше?”, вспоминая, что этот генерал “из всех генеральских доблестей славился… несомненно… умением бестрепетно гнать в бой мужчин помоложе себя и держать армию в руках, без промаха и с одного удара острым своим кулачком разбивая носы и губы подчинённым или колотя их по головам суковатой палкой”).
А что касается исторического Жукова, то ему чуть не в каждом своём письме-воспоминании уделял существенное место Астафьев. И у фронтовика, потерявшего на войне глаз, получалось “один к одному” с не успевшим повоевать (по возрасту) автором «Генерала и его армии»: “Как солдат я дважды был под командованием Жукова… Когда Конев нас вёл, медленней продвигались, но становилась нормальней еда, обутки, одёжа, награждения какие-то, человеческое маленько существование. А Жуков сменит Конева — и в грязь, в непогоду, необутые (вспомним — по контрасту — толстовского Кутузова. — Ф. Н.), В наступление, вперёд, вперёд. Ни с чем не считался… Так начинал он на Халкин-Голе, где не готовились к наступлению, а он погнал войска, и масса людей погибла. С этого начинал, этим и кончил. Будучи командующим Уральским военным округом, погнал армию на место ядерного взрыва в Тоцких лагерях. Это его стиль. Конечно, он много сделал, очень много. И себя надсадил, но надсадил и страну, и народ, бросая его из огня да в полымя, из крайности в крайность. Да, наверное, тут и нельзя иным быть. Только такой и возможен был главнокомандующий… Главная фигура войны — Жуков. Ответственность на нём лежала колоссальная… Оборонял Москву, Ленинградом занимался…” (Не стоит, однако, забывать, что весьма успешно “оборонял Москву” и Власов, которому уделено немало места в романе Владимова, и Жуков ему за это орден Ленина вручал, а всё, что скомпрометировало имя этого талантливого, но самовлюблённого генерала, было потом, и не только по его вине.)
Думается, вообще не стоит слишком много внимания уделять героям, названным своими подлинными фамилиями, — то, что хочет сказать автор, ему чаще удаётся, используя вымышленных персонажей.
В романе Гроссмана «Жизнь и судьба» есть эпизод, по сути своей перекликающийся с “серпилинскими” страницами трилогии К. Симонова, где рассказывалось о том, как побывавший в “местах, не столь отдалённых”, Серпилин тем не менее не поддался нажиму высшего начальства и не взял населённый пункт Грачи к очередной “дате красного календаря”, не захотел неоправданных жертв. Тем же примерно руководствуется у Гроссмана командующий танковым корпусом полковник Новиков, которого торопят будущие маршалы, понукаемые лично Сталиным, а опекает его эмиссар “Лаврентия Павловича”, поднявшийся на волне репрессий 37-го года до секретаря обкома партии Гетманов. Процитирую этот драматичнейший и важнейший эпизод в сокращении: “…Новиков медлил… «Смотри, Пётр Павлович, Толбухин тебя съест», — и Гетманов показал на свои ручные часы. Степь дымилась перед ним (Новиковым. — Ф. Н.), не отрываясь, смотрели на него люди, стоявшие рядом с ним в окопчике; командиры танковых бригад ожидали его радиоприказа… И он отлично знал, что… Есть право, большее, чем право посылать, не задумываясь, на смерть, — право задуматься, посылая на смерть. Новиков исполнил эту ответственность… Когда на командном пункте танкового корпуса зазуммерил телефон… Новиков понял, что командующий армией сейчас потребует немедленного ввода танков в прорыв. Выслушав Толбухина, он подумал: «Как в воду глядел» — и сказал: «Слушаюсь, товарищ генерал-лейтенант, будет исполнено». После этого он усмехнулся в сторону Гетманова: «Ещё минуты четыре пострелять всё же надо…» А ещё через минуту, когда смолкла артиллерийская стрельба, Новиков надел радионаушники, вызвал командира танковой бригады, первой идущей в прорыв… «Белов!» — сказал он… Новиков, скривив рот, крикнул пьяным, бешеным голосом: «Белов, жарь!»”.
Этот эпизод, как и заключённую внутри его главку о Сталине, я читаю в классе уже много лет, иногда добавляя страницы, рассказывающие о том, как людей “вели на газ”, а поскольку эти люди по национальности евреи — философские отступления автора о шовинизме и антисемитизме. На эту же тему привожу страницы из «Генерала и его армии» — споры о решении “национально-кадрового” вопроса, инициированные членом Реввоенсовета Н. Хрущёвым. И сегодня не устарело — в полемическом плане — его предложение “назначить” в освободители Киева непременно украинца, а особенно — отповедь, которую даёт ему “альтер эго” автора генерал Кобрисов: “Пойдите же до конца: русских десантников, заодно казахов, грузин — снимите с танковой брони. Лётчика-эстонца верните на аэродром. И пусть танкист-белорус вылезет из душной своей коробки, пусть покинет свою сорокапятку наводчик-татарин. Вот ещё тех евреев оставьте, у которых целые семьи в этом… яру лежат расстрелянные”.
И опять кто-нибудь да обидится за исторического Хрущёва, а за вымышленного Гетманова — нет, даже когда он произносит такое: “…Замкомандира второй бригады, подполковник-армянин, начальник штаба у него будет калмык, добавьте — в третьей бригаде начальником штаба — полковниц Лифшиц… Тошнит прямо! Во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми. Нацмен еле в азбуке разбирается, а мы его в наркомы выдвигаем. А нашего Ивана, пусть он семи пядей во лбу, сразу по шапке: уступай дорогу нацмену! Великий русский народ в нацменьшинство превратили…”
Мы нередко слышим подобное и сегодня, и потому не только достойным, но и вполне актуальным представляется ответ Новикова: “Важно, как данный товарищ немца воевать будет… а где дед его Богу молился — в церкви, в мечети… или в синагоге — всё равно”.
Взвешенно как в художественном, так и в идеологическом отношении подходит к этой проблеме и В. Астафьев. В романе «Прокляты и убиты» с большой симпатией изображены им “казашата” (а ведь как обидело многих в его “печальном детективе” слово “еврейчата”!). После расстрела за мнимое дезертирство (это в запасном-то полку) братьев-близнецов Снегирёвых они чуть ли не больше всех переживают несправедливость случившегося: “Малчик, сапсем малчик убили… — уткнувшись в грудь своего старшого, тряслись казашата. — Мы картошкам воровали… О Алла! О Алла! О Алла!”
Очень неоднозначно подходит на этот раз Астафьев к “лицам еврейской национальности”. Он тактично, только отчеством выделяет двух “руководящих работников” — “особиста” Скорика и начальника политотдела дивизии Мусенка. Первому он в общем-то симпатизирует: тот во многих случаях (как, например, с уже упомянутым братьями-близнецами), не в пример старшему чином майору-“смершевцу” Светлоокову, ведёт себя гуманно, по-человечески, и прямо-таки рвётся из запасного полка на передовую. Второй — явное порождение строя: неумный “агитатор”-формалист, выкормыш Мехлиса (который в романе “прозрачно” поименован Дробнисом), однако, подобно своему покровителю и другу, не трус и предан Родине (недаром он, пусть нелепо, но чуть ли не геройски погибает, подорвавшись на мине). И с явной любовью изображает Астафьев двух, так сказать, “полукровок”: выходца из высокопоставленной семьи, начитанного и уже за это уважаемого боевыми товарищами, бесстрашного и перед начальством, и в бою, полуармянина-полуеврея Ашота Васконяна и погружённого даже на войне в свой собственный внутренний мир художника, ни за что ни про что угодившего в штрафбат за чужие грехи, полуеврея-полурусского Боярчика.
В моём последнем по времени “поурочном плане” плечом к плечу выстраиваются герои разных произведений: ординарец Валега, пулемётчик Седых, командир пешей разведки Чумак («В окопах Сталинграда» В. Некрасова), Сашка (из одноимённой повести Вяч. Кондратьева), Ашот Васканян и Коля Рындин (из книги «Прокляты и убиты» В. Астафьева) и девушки-зенитчицы (из повести «А зори здесь тихие» Б. Васильева). И почти о каждом из них, как и о тех, кто разделяет с ними их фронтовую судьбу (см. выше), писали и пишут мои ученики.
“Как слово наше отзовётся”
Есть работы уникальные. Девочка-семиклассница (из самых начитанных не по возрасту) написала домашнее сочинение (по собственной инициативе и личному выбору) объёмом с целую тетрадь о повести В. Быкова «Сотников», сопоставляя двух её героев. Процитирую главное: “Самые разнообразные мысли возникают при чтении… Наиболее детально в повести раскрыты образы Сотникова и Рыбака, двух партизан, объединённых общим заданием: раздобыть для отряда какое-нибудь продовольствие. По существу, всё связанное с войной: и всё испепеляющая жестокость, и изуродованные взаимоотношения между людьми, пронзительная физическая боль, и естественная для каждого человека жажда жить, тревожное предчувствие гибели, и самопожертвование ради спасения других — всё это образно отражается в восприятии, мыслях и чувствах двух главных героев повести — Сотникова и Рыбака. Некоторые стороны характера человека и его внутреннего облика во время войны проявляются, может, быстрее и многообразней, чем в мирной жизни, в её монотонном и привычном беге дней… Характеры Сотникова и Рыбака, по-видимому, выбраны не случайно. Им обоим война не нужна, они ненавидят войну, и вместе с тем они как бы символизируют всех людей, которые активно стремятся уничтожить тёмные силы, развязавшие эту убийственную войну. В начале книги… Рыбак… выглядит опытным, практичным и крепким парнем; в больном Сотникове, озябшем и простуженном, уже чувствуется твёрдая принципиальность, которая служит ему опорой в его, по существу, героическом поведении… В этой повести сравниваются два совершенно различных отношения к смерти — Сотникова и Рыбака, которые неотделимы от индивидуальных черт их характеров и во многом объясняют их дальнейшее поведение…
Руководимый глубоким ужасом перед смертью, перед тем, что может вдруг оборваться его ещё совсем короткая жизнь, Рыбак иногда невольно попадал под власть инстинкта самосохранения. Он чувствовал в себе отвращение к смерти, стремление жить и вызванную этим потребность убегать от гибели и забывал о таких понятиях, как честь и благородство, мгновенно и почти подсознательно переключаясь на мысль о собственном спасении… оказавшись в плену… он просто приспособился к сложившейся ситуации… Он совершенно явно не хотел идти в полицию и никогда бы не пошёл, если бы… не оказался на развилке двух дорог, одна из которых вела в полицию, но дарила ему жизнь, а другая вела к концу этой жизни, которая была ему бесконечно дороже чести и гордости и стояла выше всех замысловатых сотниковских принципов. И он выбрал жизнь, выбрал то, что ему близко и понятно. Для своего спасения Рыбак был готов отбросить с пути и заботы о судьбе своих невольных соседей по камере и многое другое, что казалось ему второстепенным, но было самым важным и главным для Сотникова.
Сотников обладал удивительной духовной силой, и в конце своего рокового пути, окончательно убедившись в неизбежности смерти, он со всей ясностью почувствовал, что должен принять вину на себя, надеясь, что этим сможет как-то помочь всем остальным, кого ожидает та же мрачная участь…
Когда читаешь книгу В. Быкова, тебя не покидает волнующая мысль об удивительном духовном могуществе и неисчерпаемой силе человека, которая очень глубоко и выразительно воплощена в образе Сотникова, твёрдого, стойкого человека, способного перенести любую тяжесть жизненных испытаний и остаться самим собой, не изменив свои убеждениям”.
Это написано в начале семидесятых. А вот сочинение одиннадцатиклассницы (предыдущее, напомню, домашняя работа семиклассницы), “курсантки” подготовительного отделения колледжа, датированное концом девяностых: “…Это произведение надо было прочитать в любом случае. Не для сочинения — Для себя, чтобы понять, что за ужасная вещь — Война. Судьба этих пяти зенитчиц оставила глубокий след в моей душе. Ведь это так близко мне. Эти девчонки на пару лет старше меня, а сколько им пришлось пережить. Сейчас, в 16 лет, так хочется жить, радоваться жизни, любить. Так хочется быть счастливой. Думаю, надо ценить, что у меня есть такая возможность. А вот у Лизы Бричкиной, Сони Гурвич, Гали Четвертак, Женьки (! — Ф. Н.) Комельковой и Риты Осяниной такой возможности не было. Они погибли… Погибли в 19 лет; погибли, сражаясь за Родину… Они очень разные и между тем очень похожи. Похожи прежде всего своей жаждой счастья, своей отчаянностью и смелостью…
Лиза Бричкина… Что она видела в своей жизни? Всё ждала счастья. Жила только одной мыслью, что завтра придёт то, чего она так ждёт… Вот встретился молодой охотник, и одичавшей в избушке лесника девушке как никогда захотелось быть счастливой… Всё оставшееся лето Лиза жила одной только мыслью, что она уедет из глуши, в которой она живёт, уедет от пьяного отца, от непосильной работы по дому. И наконец начнётся настоящая жизнь. Ждала… Но не дождалась. Вместо Москвы — война… И снова — мечты, снова — ожидание, что всё скоро закончится и тогда она поживёт. Наконец-то поживёт, узнает радость и будет всё-таки счастлива. Так хочется, чтобы нашла она своё счастье!.. Но так и не суждено ей было этого… хотя она до последнего мгновения верила, что возможно для неё это счастливое завтра…
Сонька (Женька, Сонька — так ближе, привычнее, доступнее. — Ф. Н.) Гурвич. Совсем молоденькая девушка. По сути они все… совсем девчонки. Что они видели в жизни?.. Что война делает с людьми? Это так страшно… Убить человека. Переступить через естественный, как жизнь, закон «не убий». Правильно говорил Федот Евграфыч: «…От такого даже здоровые мужики тяжко и мучительно страдали… А тут женщина по голове прикладом била… мать будущая, в которой самой природой ненависть к убийству заложена».
Женька (см. выше. — Ф. Н.), видя, что немец может убить Федота Евграфыча, ударила немца прикладом по голове. Лишить человека жизни… Хоть и знаешь, что перед тобой враг, что он первый переступил общечеловеческий закон. Но как жить после этого?
Война ломает людей. Ведь это ужасно, когда смерть становится повседневностью, когда у тебя на глазах убивают людей, когда приходится убивать самому — от этого можно сойти с ума. И люди, которые прошли всё это и остались людьми, настоящие герои…
Галя Четвертак — маленькая, худенькая девушка с богатой фантазией. Галя была подкидышем, воспитывалась в детском доме, и ей вечно попадало за придуманные истории… то про привидения, то про клад в подвале. Она не врала, просто выдавала желаемое за действительное… Она и на войну-то пошла потому, что хотела романтики и героических подвигов…
За Родину жизнь свою положили пять молоденьких девчонок. В 19 лет, не дожив, не долюбив. У одной из них остался маленький сынишка, остался сиротой…
Война… А как суровый Федот Евграфыч заботился о своих подчинённых девчатах! По сути своей он простой мужик с образованием в четыре класса, непривычный к ласке. Говорит всё больше «словами из устава». Тем не менее отдаёт свою шинель приболевшей девушке. И — что особенно трогает — он думает, что когда придёт подмога и будет рукопашный бой, то девчат надо подальше отвести, чтобы… мата не слышали”.
Перебираю сохранившиеся сочинения из своего архива за последние тридцать, двадцать, десять лет. Кому-то для того чтобы высказать своё мнение о войне, было достаточно одного произведения, кого-то тянуло на обобщение нескольких, по сюжету, да и героями совершенно не похожих. И тогда возникали неожиданные, но вполне правомерные сопоставления и выводы.
Например:
“…Герои военных повестей В. Быкова и Б. Васильева показаны в наиболее острых, драматических ситуациях, из которых только два выхода: либо, до конца оставаясь бойцом, пожертвовать своей жизнью во имя спасения других людей, либо, спасая жизнь, принести в жертву свои (наверно, не столько свои, сколько общечеловеческие? — Ф. Н.) идеалы… Здесь, где жизнь и смерть находятся так близко друг от друга, даже самый маленький компромисс невозможен: он ведёт к подлости.
Рыбак из повести Быкова «Сотников» и Васков из повести Васильева «А зори здесь тихие…». Два совершенно разных человека, и на войне они ведут себя в решающий момент по-разному. И встреться они до войны, Рыбак наверняка выиграл бы от возможного сравнения. Он ловкий, общительный. Васков же замкнут, неразговорчив, думает только о работе. Нет, Васкову нечего, да и незачем было бы тягаться с Рыбаком.
Но на войне всё стало иначе… Почему же Рыбак, считавшийся храбрым партизаном, не выдержал, а Сотников, Васков, пять девушек выдержали? Что объединяет в сущности разных людей, пришедших на войну разными путями, — Васкова, Сотникова, Осянину, Камелькову? Это глубокая, настоящая идейность…”
И «Сотников» и «А зори здесь тихие» — произведения небольшие по объёму. Авторы процитированных выше сочинений, разумеется, читали их целиком, и, может быть, не по одному разу. Но находились и охотники прочесть и «Жизнь и судьбу», и «Прокляты и убиты», и «Генерала и его армию», огромные и сложные книги, явно превосходящие интеллектуальные возможности подавляющего большинства. Тем интереснее, что эти немногие могли “разглядеть” и понять в прочитанном, на какие проблемы и образы обратить внимание.
“…Прочитав произведения Георгия Владимова «Генерал и его армия» и «За землю, за волю» (фрагменты, исключённые редакцией журнала «Знамя» из публикации 1994 года и увидевшие свет там же двумя годами позже. — Ф. Н.)… и сравнив их с произведениями о Гражданской войне и войне 1812 года, — «размахивается» на обобщение один из моих пятнадцатилетних, — мы видим, как патриотически настроенные люди, забыв личные ссоры, люди разных национальностей и вероисповеданий сражались вместе… за нашу Родину… Подтверждение этому мы находим в романе В. С. Гроссмана «Жизнь и судьба»… В период сталинских репрессий… евреев уничтожали, ссылали в лагеря. Но на фронте, как мы видим, они сражались отчаянно, защищая ту землю, на которой были убиты их родители, старики. Они забыли всё это и воевали наравне со всеми”.
Другому достаточно одного произведения и одной, по-прежнему актуальной проблемы — отношения к молодёжи, будь то на войне или в процессе подготовки к ней — “в запасных батальонах”: “…Умирали не только на границе, умирали, бесполезно умирали в запасных батальонах. Роман (бессмертное произведение) В. Астафьева «Прокляты и убиты» приподнял завесу. Открылся неизвестный мир военной жизни — в тылу, неизвестной, потому что мало кто вернулся живым, а тем более — здоровым. Трудно представить существование в затхлых, вечно сырых, неотапливаемых помещениях, если — ко всему — на улице –37° С, а то и ниже. Повсюду — антисанитарные условия: отсутствие «отхожего места», нетопленая столовая, подвалы вместо комнат, земляные полы… Мало этого, — неимение в наличии минимума в питании. Молодые ребята по 18–19 лет из тёплой хаты, от мамы и печки попадают в ад. Командующий состав — на срыве: достаётся не только от судьбы, но и от начальства. Кто говорит, что на фронте лучше? Не лучше, но есть цель, идеал, за который нужно бороться, защищать. А здесь что? Ради чего? Ведь больше половины роты или умрут, или придут в негодное состояние для войны. Быть непригодным, даже чтобы умереть за Родину… Придётся сгнивать заживо в полутёмных, холодных, вонючих склепах. Смерть Попцова не случайна. Такая судьба ожидает каждого, находящегося в этой «чёртовой яме» («Чёртова яма» — название первой книги романа «Прокляты и убиты» — о «запасных батальонах». — Ф. Н.). Просто он был немного слабее, немного безвольнее, просто он был первый. А убийство братьев Снегирёвых, детей, непонятно, по какой причине оказавшихся здесь? Их место — там, на поле, за плугом, у печки, с женой и детьми”. Детьми близнецы Снегирёвы названы в сочинении в смысле их ребячливости не по возрасту, задержки социальной зрелости.
В последние годы всё реже приходилось рассчитывать на чтение литературы из рекомендательного списка. В темах экзаменационных сочинений прошлых лет составители, явно не надеясь на знакомство с полным текстом таких произведений, как «Война и мир» и «Преступление и наказание», давали задание проанализировать отдельные фрагменты из них, например — «Смотр при Браунау» у Толстого или «Клевета Лужина» у Достоевского. Вот и я стал “заманивать” в те или иные произведения, читая композиции по ним. В «Сашке», например, для этого служила наиболее впечатляющая первая глава, которая воспринималась слушающими как самостоятельный, законченный по сюжету рассказ, о чём и свидетельствует сочинение, приведённое ниже.
“…Солдат Сашка, рискуя своей жизнью, взял в плен «фрица». Молодой, курносый, испуганный Парень (эмоционально точный выбор слова, о чём — ниже. — Ф. Н.) на допросах ничего не хотел говорить о своих войсках: он не хотел быть предателем страны, на верность которой присягал, друзей и сослуживцев, с которыми он жил и воевал. И его можно понять: ведь если бы Сашку захватили в плен немцы, он вряд ли бы выдал фашистам военные секреты. Но история не терпит сослагательного наклонения. Произошло то, что произошло, и немцу грозит расстрел, который поручили Сашке. Но как он мог его расстрелять?! Ведь Сашка обещал ему жизнь. Немец был слишком горд, чтобы просить помилования, а Сашку всю жизнь бы мучила совесть: он не мог себе позволить не сдержать своё обещание — так устроен русский солдат”.
Чтобы подобные строки были написаны учениками, с конца войны должно было пройти немало времени (наступил XXI век). Да и «Сашка» не мог быть создан сразу после неё: тогда врага рисовали одной чёрной краской, и писатели подумать не могли о каком-либо отождествлении “нашего” и “ихнего” солдата (сколько споров, например, вызвала картина Б. Неменского «На безымянной высоте», на которой были изображены погибшими юные бойцы враждующих армий!). Даже самые талантливые произведения подчинялись велениям времени. На фоне более поздних и более объективных произведений о войне, таких как «Сашка» и «Прокляты и убиты», и была представлена моим ученикам написанная в 1943 году повесть К. Воробьёва «Это мы, Господи!», представлена впервые в юбилейный год и, думается, была воспринята адекватно.
“Произведение автобиографично. Наверное, поэтому настолько страшно и правдиво. Страшно читать о лагерных военнопленных, о нечеловеческом обращении фашистов с заключёнными, об обезумевших, потерявших человеческий облик людях, о тщетных попытках побегов и пытках. В повести нам раскрывается судьба человека (возможная перекличка с одноимённым рассказом М. Шолохова и его экранизацией? — Ф. Н.), одного из миллионов, попавших в немецкий плен… Он, один из немногих, смог выжить, Духовно выстоять в этом плену, не потеряв надежды на освобождение… в лагере заключённых ожидала долгая мучительная смерть от голода (а в «наших» лагерях — в романе Гроссмана? — Ф. Н.).
«Это мы, Господи!» — предупреждение людям, предупреждение о том, что война — это не просто страшно, Война — смерть не только физическая, но и духовная”.
После смерти К. Воробьёва о нём писали многие. Правда, непосредственно о повести «Это мы, Господи!» мне не довелось прочесть ничего, но в книге И. Золотусского под названием «Очная ставка с памятью» обнаружились строки, которыми, как мне кажется, было бы уместно закончить мою статью: “В нравственном поле воробьёвской прозы всё перенапряжено, всё жжёт и горит и требует в ответ жжения и горения… Мёртвые встали во весь рост и заговорили во всеуслышанье… Память — поддержка и опора героев К. Воробьёва. Но и она — кровоточащий источник… Герой К. Воробьёва по природе стоик, но право высказаться он оставляет за собой. Он готов всё перетерпеть и пережить в себе… Проза К. Воробьёва раскалена от воспоминаний… В памяти героев К. Воробьёва всплывает одно и то же: деревня, война, плен, побег из плена… Проза Константина Воробьёва точна и жёстка в подробностях. Но она же жёстка и в целом. Она ничего не хочет утаить, упустить, урезать ради общего монтажа. Для неё такой монтаж — отступничество, предательство…”
Напомню: статья И. Золотусского о К. Воробьёве называется «Очная ставка с Памятью»; рецензия А. Туркова — «Подвиг Честной памяти”. Названия переписки Астафьева с Кондратьевым и газетного же интервью Б. Васильева тоже перекликаются: «…Правда выборочной не бывает» и “Правда в генеральских лампасах». И я согласен с критиком-фронтовиком А. Турковым: надо “Сказать всю правду… о войне, каким проклятием и поистине, как говорили встарь, божеским наказанием она в действительности была…” Надо совершить этот “подвиг честной памяти”, дать “очную ставку с памятью”, потому что, по меткому слову Р. Рождественского, “это нужно — не мёртвым — это надо — живым!”