Отважный пилот Гастелло
Готовя к печати этот номер, мы спросили многих учителей и родителей разного возраста, что они дают (или дали бы) читать о Великой Отечественной войне своим детям сегодня.
Ответы в какойто мере оказались предсказуемыми: то же, что читали когдато они сами. В списке оказались повести и рассказы В. Некрасова, К. Воробьёва, В. Быкова, В. Астафьева, В. Богомолова, В. Кондратьева, Б. Васильева, А. Приставкина, романы В. Гроссмана и Г. Владимова.
Эти книги — уже канон, и прочитать их должен каждый школьник. Но приходится признать: в последние 10–15 лет фронтовая тема не находит своего развития (речь о Великой Отечественной войне, а не о войне вообще), приведённый нами список не пополняется. Место художественной литературы начинают занимать исторические разыскания, в юбилейнопобедные годы оживляется теледокументалистика и кино. Может быть, поэтому так радует появление любой хорошей книги о войне — или даже отдельных страниц в такой книге.
В сегодняшнем выпуске «Детского чтения» мы обращаем внимание и учителей, и школьников на произведение, которое пусть и не впрямую, но всё же достаточно тесно связано с военной темой. Это недавно вышедший (и уже ставший библиографической редкостью) роман замечательного литературоведа Александра Павловича Чудакова (1938–2005), больше популярного учителю литературы по работам о Чехове. Называется этот автобиографический роман «Ложится мгла на старые ступени» (печатался в «Знамени» в 2000 году, затем вышел в издательстве «ОЛМАПРЕСС»). Alter ego автора, мальчик Антон, во время войны жил в глубоком тылу, а о военных действиях узнаёт по рассказам вернувшихся с фронта солдат.
Публикуем с небольшими сокращениями одну — “военную” — главу из романа. С другими главами можно познакомиться в Интернете (
Всё настоящее о войне Антон узнал На брёвнах перед домом лесника Шелепова. Дом стоял над плотиной, и все, кто возвращался вечером с приречных или зареченских огородов, не могли его миновать; увидев знакомых, присаживались покурить, а то и выпить. Шелепов, сам человек трезвый и положительный, не возражал и в нужный момент говорил негромко: “Мать!” — и жена, каким-то образом услышав его за двойными рамами, выносила миску картошки в мундире, всегда тёплой, и солёных огурцов. Был он кавалеристом — в Гражданскую во второй конной Миронова, а в эту — у Доватора. Низкорослый, кривоногий, он обладал неимоверной силой, и когда на брёвнах доходило до грудков, начинал покашливать, как бы прочищая горло, и спорщики поутихали. Разговор шёл военный-откровенный — все были фронтовики.
Первым, по-соседски, при-ходил Сумбаев, капитан (и нам, и взрослым он велел называть себя не по имени-отчеству, а именно так), ещё когда на брёвнах после лапты сидели мы. С нами он любил разговаривать, кажется, больше — мы не смеялись, когда он рассказывал: “Слышим — мотор. Броневик белых! Я загибаю левый фланг, шашки наголо, в атаку — рысью — марш!!!”
Себя Сумбаев именовал ветераном пяти войн. По возрасту не сходилось, и Генка Меншиков, помнивший наизусть всё, относившееся к войне, как-то отважился:
— Товарищ капитан, а какая пятая?
— Какая? Считай: русско-японская — Цусима, оборона Порт-Артура, слыхал? Загибаем второй палец: та германская, третий: гражданская, потом — финская и — вторая японская. Ну?
Антон только что прочёл замечательный роман «Порт-Артур» и тоже помнил дату. Как же Сумбаев мог успеть?..
— Вижу, сомневаешься, — капитан уставил указательный палец в сторону Антона. — Бухгалтеришь: сколько годков мне было. А хоть бы и пять! Мой отец, штабс-капитан Сумбаев — участник обороны, Георгиевский кавалер. Я в Порт-Артуре и родился. Японцы били не слабее, чем в эту войну. Знаешь, какие калибры были на их крейсерах? То-то, не знаешь. А шестнадцатидюймовый снаряд не разбирает, солдат ты или титьку сосёшь. <…>
Подходил егерь Оглотков, бывший минёр, танкист Крысцат, сапёр-шофёр, или шофёр-сапёр (“и так и так верно!”) Кувычко. Антон знал: опять начнётся спор, солдату какого рода войск опаснее всего. Когда зацвели огурцы, сошлись на том, что связисту, таскавшему катушку. Поражались, что Антонов дядя остался жив и даже не был ранен. “Небось в штабах ручку крутил”. Антон в тот же вечер передал это дяде Лёне. “Их бы. В мои штабы”. Антон воспользовался случаем и спросил, знает ли дядя про героя-связиста Титаева, о котором есть в очень интересной книге о комсомольцах — «Идущие впереди», автор Гуторович. Дядя не знал, и Антон прочёл ему наизусть: “Порвалась связь. Линейный надсмотрщик Тита-
ев был послан исправить повреждение. Ночь. Мороз. Вьюга. (Это место особенно нравилось.) Нужно проползти в глубоком снегу вдоль окопов жестокого врага. Когда комсомолец нашёл обрыв, его трижды ранило. Умирая, он последним усилием схватил оба конца оборванного провода и зажал их в зубах. Связь возобновилась”. Дядя Лёня покачал головою: “Вряд ли. Контакты. Сместятся”. Антон очень огорчился.
Приходил на брёвна и Петя-партизан. Его все уважали: из брянских лесов он привёз ящик гранат (ими глушил на озере рыбу) и — шёл слух — много чего ещё; Генка клялся, что партизанский сын Мишка показывал ему трофейный «Вальтер». Нас, говорил Петя, в деревнях недолюбливали. После немцев кое-какие продукты ещё оставались, партизанам же надо было отдавать всё, подчистую — свои, защитники, и не спрячешь, знают, где искать. У нас один был, большой спец. Я, говорит, продотрядовец, ещё во время продразвёрстки изымал, знаю, куда ховают... Постоят в деревне партизаны, немцы придут — сожгут за это деревню. А там бабы, дети, с собой в лес их не брали. Почему? Чтоб не обременяться, не терять мобильность. Раз отбили группу евреев — тоже больше старики, женщины — так тоже с собой не взяли. Потом их всех постреляли, свои же.
— Как свои?..
— А очень просто. У карателей только офицеры были немцы. Остальные — наши: русские, хохлы, литва... Те, кого мы разбили, потом вернулись и наткнулись на евреев, которых мы бросили. И тоже не взяли — расстреляли тут же и даже не закопали.
— Чего ж все шли в партизаны? — интересовался Крысцат.
— Сам мало кто шёл. Мобилизовывали — всё равно как в Красную Армию... Много вранья про партизан.
— А про армию мало? — вмешивался Кувычко, навсегда обиженный на власть за то, что сначала уволили из вооружённых сил, а потом посадили его отца, кавалера трёх георгиевских крестов, полученных в царской армии, каковой факт он преступно скрыл. — Ты много читал про заградотряды, про приказ 227?
Крысцат считал: приказ правильный, военная необходимость.
— Военная-о..енная! Потому что тебя не касалось! Сидел в своей железной дуре, сам чёрт не брат, куда хочу — туда ворочу! Пэтээрами заградников не комплектовали. А пехота или наш брат, шофёр? Только увидят — хохотальником в ихнюю сторону повернулся, тут же очередями, из пулемётов, сначала настильно, поверх, а не развернулся обратно — пеняй на себя... Хохотальник — радиатор, — пояснял Кувычко, видя, что Антон открыл рот, и догадывался верно; фронтовики сразу после войны вообще отличались большой сообразительностью; потом стали как все.
Петя-партизан рассказывал много такого, чего из фронтовиков не знал никто, и рассказывать не боялся. <…>
О войне я читал всё. Во время войны — газету «Правда» (вслух деду) и журнал «Крокодил», позже — все попавшие в Чебачинск книги, художественные и нет. Одно из первых воспоминаний — карикатура в «Крокодиле» после сталинградского разгрома. На фоне карты с кольцом окружения пригорюнившийся Гитлер поёт: “Потеряла я колечко, а в колечке 22 дивизии”. Фюрера было даже немножко жалко, хоть он был и гад. А в конце войны инвалид, собиравший в шапку медяки на базаре, пел ещё более жалистную песню: “Печальный Гитлер в телефоне тихонько плачет и поёт: «Я вам расскажу про фронт по блату. Русские на Запад к нам идут. Чувствую я близкую расплату — скоро шкуру с нас они сдерут»”. Очень нравилось кино: девушка-свинарка разоблачает шпиона и одновременно лечит большую и симпатичную свиноматку.
Уже в школе отец подсовывал статьи о пионерах-героях, но их читать Антон не любил: он сомневался, что никого не выдаст, если ему, как пионеру Смирнову, станут отпиливать ножовкой правую руку, и очень от этого мучился. На всякий случай Антон учился писать и строгать левой. Начал он было и ходить босиком по снегу, чтобы натренироваться, если его будут гонять, как Зою Космодемьянскую, но бабка, увидев за сараем следы босых ног, пришла в ужас, как Робинзон, и, хотя Антон пытался отрицать принадлежность следов ему, нажаловалась родителям. А тут ещё отец принёс очерк о пионере-герое, который, чтобы не упустить на снежном поле немецкого генерала, разулся и генерала догнал. Мама попросила приносить очерки о взрослых героях.
Больше всех Антону понравился один лётчик, настоящий герой, с необыкновенной фамилией: Гастелло. Другие герои носили фамилии какие-то слишком простые: Матросов, Клочков. Последняя была совсем никуда, хотя этот герой сказал слова, которые очень нравились отцу: “Велика Россия, а отступать некуда: позади Москва”. Про лётчика хотелось написать стихи с такими же красивыми словами. До этого Антон уже сочинял кое-что воинственное: “Раз полунощной порой, // Проходя тропинкой, // Парень вынул пис-толет и взмахнул дубинкой”. Но сейчас, чувствовал он, надо что-то другое. После заглавия «Отважный пилот Гастелло» дело пошло.
Что же там гудит в тумане?
Там пилот на эроплане
По фамилии Гастелло
Самолёт ведёт свой смело
Прямо к немцам, прямо к гадам,
Угостить своим снарядом.
После нескольких стихов, живописующих картину боя, сообщалось, что лётчик направил “горящую машину прямо к вражьему бензину”. Продолженье не получалось, и остаться бы стихотворению среди незавершённых Антоновых сочинений в папке «Школьное», но Васька Гагин проболтался Клавдии Петровне. Она попросила Антона стихотворение прочесть и сказала, что оно вполне патриотическое, но нет концовки, и что Антон должен её досочинить и выступить на вечере в день Красной Армии.
Концовка не давалась; завтра было уже выступать. Дед помочь отказался, сказав, что тема ему не близка и вообще он сочинял только акафисты, да и то шестьдесят лет назад. Выручил отец. Достав свой «Паркер», он присел к подоконнику Антона, и через десять минут стихотворение было завершено.
Запылали языками пожаров цистерны врагов.
Храбрый из храбрых Гастелло
Погиб смертью верных родине сынов.
Антону особенно понравилось “языками пожаров”. Клавдия Петровна сказала, что конец несколько в другом стиле и размере, но годится.
Много, много позже Антон прочтёт, что на самом деле с Гастелло всё обстояло не так: были гибель, самопожертвование, но не было “вражьего бензина” и огненного тарана в немецкую колонну.
Так, впрочем, получилось в кон-це концов почти со всеми героями, но об этом Антон узнал ещё на брёвнах. Как-то, в годовщину Победы, вечером, как следует вы-пив, все вышли посидеть-прохладиться. Оглотков рассказал, что Матросов вовсе не первым закрыл амбразуру: в ихнем полку сержант Семенко сделал это на два месяца раньше; Крысцат слыхал, что амбразурщиков вообще было больше сотни. Гурий, воевавший в дивизии Панфилова, говорил, что из двадцати восьми героев несколько осталось в живых. Домой Антон бежал бегом — не потому, что опаздывал к ужину.
На столе стояли рюмки и кособокая бутыль, заткнутая кочерыжкой; сидели гости: Гройдо, шахматист-огородник Егорычев, это было хорошо — Антону не терпелось поделиться потрясающими сведеньями со всеми.
— Когда мне начинает казаться, — выслушав, дед повернулся к Егорычеву, — что эта власть уже ничем не сможет нас удивить, она всякий раз подбрасывает такое, что в нормальную голову не придёт никогда. Какой будет вред, если опубликовать то, о чём рассказали эти солдаты? Народ бы только порадовался, что погибли не все двадцать восемь. Чему вы улыбаетесь?
— Вашей неистребимой неиспорченности, Леонид Львович. Народу, с точки зрения власти, нужна не истина — нужен миф. А какой миф построишь на живых — хоть с «Варяга», хоть с разъезда... с того, где эти панфиловцы...
— Дубосеково, — быстро сказал Антон, уже не удивлявшийся, что дедовы друзья, всё на свете знавшие, путают, где город Молотов, а где Киров, куда летала Раскова, не помнят имён папанинцев и челюскинцев.
— Да. Вы, зная историю христианства, его святых и мучеников, должны понимать это лучше меня.
— Народу надо, — засмеялся уже хорошо выпивший Гройдо, — заливать за шкуру сало, как говаривал на обсуждении проспекта “Истории Гражданской войны” Климент Ефремович. <...>
На минутку заглянул ещё один гость, майор в отставке, на фронте — сотрудник политотдела дивизии и переводчик, комиссованный по ранению ещё в сорок третьем году. Он что-то писал о войне, но его не печатали; только раз в областной газете появился его материал о боях на Волоколамском шоссе, после чего республиканская газета опубликовала письмо какого-то подполковника, который, ссылаясь на Александра Бека и Баурджана Момыш Улы, именовал автора фальсификатором в майорских погонах. За общим столом майор не пил, хотя вообще был очень не прочь, однако предпочитал это делать с глазу на глаз с отцом (они в разное время учились на истфаке МГУ). Отец, очень интересуясь рассказами о войне, на брёвна не ходил — Антон только потом понял: ему было бы неловко среди фронтовиков; его не взяли из-за глаз, испорченных на сварочных работах — без щитков — на строительстве московского метро. (Даже мама чувствовала какую-то вину и сказала как-то: тем, кто воевал, можно простить всё.)
Антон, вычислив, когда майор с отцом выпьют по второй, приносил огурцов, пучок редиски с грядки и незаметно оставался. Майор не рассказывал про разные боевые эпизоды, как Кувычко или Крысцат, а говорил, что Гудериан использовал тактику Ганнибала, который сосредоточивал тяжёлых боевых слонов для прорыва на одном участке. И о нашей армии говорил обо всей. Самым слабым местом была её прославленная пехота. Трёхлинейки образца девяносто третьего дробь тридцатого года очень надёжны, но обладают низкой скорострельностью. Пехотинцев бросали в бой, не научив окапываться (про это говорил и Сумбаев), строить дерево-земляные точки. Даже сапёры не умели возводить нормальные доты: в сорок первом году их делали с непомерно широкими амбразурами; если бы у немцев появился Матросов — провалился бы как в яму.
— Понастроили, как витрины в Амстердаме, в которых сидят проститутки! — вдруг закричал майор. — И это после финской войны, когда... — лицо майора задёргалось.
— Воды! — бросил отец. — Холодной, из кадки.
Антон опрометью кинулся в сени. Так он узнал, почему майор не пьёт на людях. Стукая зубами о край, майор опорожнил полковша. Потом глубоко вздохнул и продолжал с того самого места:
— ...когда на линии Маннергейма положили несколько дивизий. А почему? Потому, что была доктрина наступательной войны, в обороне — считалось — не будем.
Окружённый Берлин, полагал майор, штурмовать не следовало. Отец спорил, говорил что-то про политику и безоговорочную капитуляцию.
— Без боя бы капитулировали, и безоговорочно. Политика политикой, а полмиллиона жизней не вернёшь.
За одно сведение Антон обидел-ся. Он обожал Покрышкина и Кожедуба, складывал вместе число сбитых ими самолётов. Оказалось, что какой-то немецкий ас один сбил вдвое больше, чем оба трижды героя вместе!
Студентом Антон уже сам задавал ему вопросы. Почему продолжают подымать на щит Зою Космодемьянскую, которая пыталась поджечь какую-то конюшню? А о партизанах Игнатовых, изобретших не обнаруживаемые миноискателем деревяннокорпусные мины и подорвавших десятки поездов, не пишет никто? Конечно, Зоя погибла мученической смертью, но ведь и Игнатовы погибли.
— Ты мне напомнил своего деда с его вопросами тогда, у вас в доме, на годовщине Победы. Тот же тип мышления. Помнишь, что ответил тогда Егорычев?
— Помню.
— Вот и тебе ответ. Система построена на мифе. А миф требует единичности: один, как Бог, над всеми, ниже — идолы поменьше, но в каждой области — тоже по одному: Чапаев, Джамбул, Стаханов, Чкалов, Маяковский, Мичурин, умрёт — заменим Лысенкой... А к Егорычеву надо прислушиваться — он очень давно выпал из системы и всё это время думает. <...>
Антон спрашивал про его книгу о войне, собирается ли публиковать.
— Хотел. У меня большой материал по матросовцам до Матросова. Один случай даже в финскую войну. Но солдатам-свидетелям замполит, справившись, где полагалось, велел молчать, чтоб не подумали, что у нас плохо с боевой техникой, раз ложимся на амбразуры. В эту войну было уже другое указание... А тараны были и до Талалихина — у меня тоже много данных. Правда, большинство моих материалов основано на устных свидетельствах солдат, которых я опрашивал в Алма-Ате, Омске, в Карлаге, а после него уже здесь — Оглоткова, Крысцата, Гурия, да почти всех... До архивов мне уж не добраться.
— Вы сидели?
— Недолго. Меня взяли в ту же кампанию, что и вашу учительницу математики. Тебе не стали говорить, — лицо его омрачилось. — То, что я записал в лагере, удалось вынести — нас отпускали уже пачками — это из моих записей самое ценное, там говорили все.
Вскоре он умер. Его бумаги квартирная хозяйка отдала за банку солёных огурцов торговке Мане Делец на кульки.
На брёвенных посиделках Антон запомнил его только один раз: сначала он расспрашивал Оглоткова всё про тех же матросов-цев, а потом сцепился с Кувычкой, который любил повторять, что всю войну, от Бреста до Берлина, провёл на передовой. Майор говорил: все, кто заявляют, что воевали в боевых порядках три месяца в Сталинграде или месяц на Курской дуге, — врут. И прекрасно знают, что в части, ведущей непрерывные бои, можно находиться неделю, максимум — две. Потом ты или в госпитале, или — известно где. Если остался цел с месяц или больше — значит, был во втором эшелоне. Да и часть через две-три недели отводят на переформирование.
Бывали на брёвнах и одноразовые гости — заглянул ленинградец Гольдберг. Ему, хотя он и через два года после блокады доходил, дали срок, но из Карлага вскоре комиссовали, и он лечился в чебачинском тубсанатории. Срок он получил за язык: сказал, что в Смольном в блокаду ели ветчину и икру. Ему не поверили; когда он ушёл, Петя-партизан сказал, что к евреям относится хорошо, а с одним даже дружил в отряде, но это — типичные еврейские штучки.
Когда я потом вспоминал рассказ ленинградца, он тоже не вызывал у меня особого доверия. Но в институте истории меня по распоряжению дирекции подключили к коллективному труду в честь одного из юбилеев великой победы, хотя я был специалистом по XIX веку: книга шла на заграницу и требовалась в кратчайшие сроки. Я попросился в ленинградскую группу — прошёл слух, что допустят к закрытым архивам. Допустили; мы читали документы с грифами “Секретно” и “Совершенно секретно”: отчёты о работе всех двадцати двух ленинградских кладбищ с цифрами — приблизительными — ежедневных захоронений, протоколы отделений милиции о случаях каннибализма. И — накладные на продукты, доставляемые в Смольный: шпроты, крабы, икра зернистая, икра лососёвая, осетрина горячего копчения. Ни один из этих документов даже в пересказе включить в книгу не удалось. Впрочем, на Западе, видимо, кое-что знали. В музее обороны Ленинграда в спецфонде мы нашли вырезку из неуказанной газеты, где один американский писатель, единственный из западных литераторов побывавший в осаждённом городе, рассказал о своих впечатлениях от обеда у первого секретаря ленинградского обкома. “Я не увидел отличий от обеда, которым меня угощали здесь два года тому назад. Та же икра в тарелках, та же жёлто-розовая лососина, отличная водка. Изменился только сам господин Жданов: он ещё больше пополнел, хотя, как я узнал, каждый день играл в бункере в теннис”.
На брёвнах и пели: «На позиции девушка», «Бьётся в тесной печурке огонь», «Синенький скромный платочек». Их любили все — и фронтовики, и Гройдо, и Егорычев. Правда, они не очень понятно спорили: Гройдо удивлялся, как «Землянку» мог написать Такой Поэт. Но Егорычев говорил, что в подобные годы народные песни пишут именно Такие поэты. Но пели и песни, каких по радио Антон не слышал. Старшие братья Кувычки, воевавшие на Северном флоте, исполняли дуэтом: “Англичанин затянется русской махоркой, а русский матрос сигарету возьмёт”. Отец, услышав, как Антон, шкуря мутовку, это мурлычет, заставил пропеть до конца: “И над рейдом протянутся дымки голубые: русский дымок, русский дымок и британский дымок”. После чего сказал, чтобы Антон не вздумал спеть это в школе. На что тот находчиво ответил, что есть даже газета «Британский союзник», которую ты сам привёз из Москвы. Была, сказал отец, а тот давний номер пора сжечь.
Анюта Кувычко, фронтовая медсестра по прозвищу Анка-пулемётчица, пела частушки. На-чинала с понятных:
Обещался милый мой
Сшить полусапожки,
Обманул, подлец такой —
Только смерил ножки.
Но в других вместо некоторых слов мычала “м-м-м-м”, и все смеялись, а Антону было обидно.
С японской войны вернулся самый младший, пятый Кувычко, всем было интересно про косоглазых, на Востоке никто не воевал, тем более что он служил шофёром при дивизионной газете и многое знал В масштабе. Антон как раз был в пионерлагере и приставал к Ваське Гагину, чтоб тот хоть что-нибудь передал из рассказов Кувычки. Но Васька запомнил только стихи дивизионного поэта, которые, став в позу, и прочёл очень выразительно. Кончались они так:
И вырвав нож из рук японца,
Его добил ножом его.
При последнем слове Васька щёлкал языком и делал движение, которое военрук Корендясов рекомендовал в драмкружке старшеклассников при ремарке “Закалывается”.