Итальянские мотивы в русской поэзии XX века


В сознании русского человека (гражданина России) заграница всегда была понятием не столько географическим, сколько историко-культурным, притом обладающим необычайно привлекательной аурой. Думаю, ни в одной европейской стране не было такого образа Цивилизации — образа благополучия, комфорта, законности и защищённости, какой создала себе Россия, вынеся его за свои пределы. На то были известные причины, о них говорить не буду. Италия, южная страна с тёплым климатом, особенно притягательна для жителя северной и средней полосы России, самой природой поставленного в суровые условия (“Я воспитан природой суровой”, — сказано у Заболоцкого). Но главное — в культурном отношении Италия старше России на несколько веков. Кто только из русских художников, архитекторов и поэтов не оглядывался на Италию! О лучшем творении Воронихина, Казанском соборе в Петербурге, с его торжественной колоннадой, прототипом которого был собор св. Петра в Риме, Мандельштам писал: “А зодчий не был итальянец, // Но русский в Риме...” Русский художник всегда какой-то частью своей души — в Риме. У нас есть поговорка: “Все дороги ведут в Рим”. Психологически Италия для нас была землёй обетованной, неким предместьем рая. “Тоска по мировой культуре”, провозглашённая акмеистами, связывалась с мечтой об Италии. “...И ясная тоска меня не отпускает // От молодых ещё воронежских холмов // К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане”, — писал Мандельштам в 1937 году. Вся литература советского периода тайно томилась этой тоской и мечтой.

Итальянские мотивы в русской поэзии XX века столь многочисленны, что обозреть их в одной статье невозможно. Так что я должна сказать заранее: представленный мною перечень никак не претендует на полноту.

Летом 1909 года Александр Блок побывал в Италии, и тогда же появился цикл, названный им «Итальянские стихи»: виды природы, образы истории, мифологии и архитектуры этой страны, её искусство. Сами названия городов (Равенна, Венеция, Флоренция, Фьезоле, Сиена), имена великих итальянцев (Данте, Леонардо), имена святых, зодчих и царей (Беато, Франциск, Медичи) в стихах Блока становятся поэтическими символами. Возможно, из-за привлекательности самой темы, как бы положенной на “музыку” Блока, стихи эти сразу приобрели известность. “«Итальянские стихи» меня как бы вторично прославили”, — писал Блок осенью 1909 года. Итальянские мотивы, представленные именами собственными, а также пейзажными и архитектурными зарисовками, получают в этих стихах своеобразное певучее воплощение, они одухотворены восхищением, которое испытал поэт, побывав в Италии, колыбели культуры. “Всё, что минутно, всё, что бренно, // Похоронила ты в веках. // Ты, как младенец, спишь, Равенна, // У сонной вечности в руках”. Этот образ как будто примиряет со смертью. Смерть и красота рука об руку проходят сквозь весь цикл стихов. Если в облике городов — Венеция, Флоренция, Равенна — могут отразиться и сохраняются чудесные возможности человеческого гения, значит, усилия задержаться, остаться в этом мире не напрасны. “Тень Данта с профилем орлиным о Новой Жизни мне поёт”. О союзе красоты и вечности поёт у Блока его Италия.

Но ещё до Блока тема Италии возникла в стихах другого поэта, его старшего современника. «Итальянские сонеты» Вячеслава Иванова формально относятся ещё к XIX веку и написаны под впечатлением от картин Боттичелли и Леонардо да Винчи, увиденных поэтом в подлиннике, а также городов, которые он посетил. Первый сонет («La pineta») — описание соснового леса близ Равенны, второй посвящён фреске Леонардо да Винчи «Тайная вечеря», находящейся в монастыре Санта Мария Делла Грация в Милане; третий называется «“Magnificat” Ботичелли», четвёртый — «La Superba» — так называли (и называют?) Геную, пятый — «Монастырь в Субиако».

В 20-е годы в Сорренто жил Максим Горький, где его навестил поэт Владислав Ходасевич. Результатом этой поездки были «Соррентинские фотографии» — замечательные стихи, в сюжете которых переплетаются три плана: соррентинские впечатления, связанные с жизнью Ходасевича на вилле Горького в Сорренто, воспоминания о Москве, о доме в 7-м Ростовском переулке, и воспоминания о Петрограде. Эти впечатления и воспоминания перемешаны, как во сне, они накладываются друг на друга, как на фотоплёнке, которую фотограф-любитель по рассеянности забывает перемотать, снимая следующий кадр. “...Смешались воды, люди, дым // На негативе помутнелом”... “Двух совместившихся миров // Мне полюбился отпечаток: // В себе виденья затая, // Так протекает жизнь моя”. В самом деле, родные виды северной природы и привычной бедности в сознании российского жителя невольно набегают “жалкой тенью” на “пласт окаменелой лавы” — итальянский пейзаж, облюбованный самой культурой. А в стихотворении «Пан», тоже написанном в Сорренто, Ходасевич называет то, ради чего стремится русский человек к Италии: “Смотря на эти скалы, гроты, // Вскипанье волн, созвездий бег, // Забыть убогие заботы // Извечно жаждет человек”.

Тут надо сказать вот что. Российские просторы и климат, создавшие неблагоприятные условия для цветения жизни, одновременно послужили условиями для страстной тяги к духовному развитию, свойственной той части интеллигенции, которая создавала русскую культуру. Можно сказать, что наша культура (литература — в особенности) возникла благодаря компенсаторным механизмам психики. Рим, Италия — не просто “праздник, который всегда с тобой”, как писал о Париже Хемингуэй, а символ художественного гения человечества. Друзья Иосифа Бродского вспоминают, как, будучи ещё безвестным мальчишкой, рассматривая альбом фотографий Венеции в пыльном ленинградском скверике на скамейке, Бродский воскликнул: “Я буду там!” Никаких реальных оснований к этому не было. Наоборот, поверить в это было невозможно. Но мечта была столь сильной, что вытесняла реальность. К слову сказать, своё первое стихотворение о Венеции Александр Кушнер написал именно тогда, когда на путешествие туда не было никаких надежд, и написал так, как будто он там был; то есть тешил себя мечтой, пользуясь послушным воображением и полученными из книг дорогими сердцу знаниями.

Возвращаясь к первым десятилетиям прошлого века, нужно сказать, что неожиданными, значительными и глубокими стали итальянские мотивы в стихах Осипа Мандельштама. Это были не просто впечатления, не путевые заметки. Ему, угодившему в мясорубку советских репрессий, в юности довелось побывать в Италии. Тоска по мировой культуре толкнула его к изучению итальянского языка. “Век — барсучья нора, и человек своего века живёт и движется в скупо отмеренном пространстве, лихорадочно стремится расширить свои владения и больше всего дорожит выходами из подземной норы”, — писал Мандельштам в одной из статей о поэзии. Движимый этим “барсучьим инстинктом”, он обращался к римскому и итальянскому искусству, архитектуре, поэзии, природе и языку.

Прежде всего следует упомянуть о переводах сонетов Петрарки, которые, возможно, в строгом значении слова переводами не являются — скорее вариациями на тему сонетов Петрарки. Однако исследователи отмечают умение Мандельштама передать подлинное звучание ритмики и интонации оригинала; рифмы, согласно оригиналу, только женские, тогда как другие переводчики (Майков, Вяч. Иванов, А. Эфрос) перемежали их с мужскими. Более того, Мандельштам часто даёт русским рифмам звучание, близкое итальянским рифмам, и это важно, так как они занимают те же места в строфе и, соответственно, сходным образом влияют на интонацию. Читатель получает на родном языке “звучащий слепок” оригинала — при том, что лексика и образный строй повинуются собственной смысловой системе Мандельштама. Вольные переводы сонетов Петрарки принадлежат к числу лучших произведений поэта.

Есть три стихотворения, в которых итальянские мотивы преобладают. Это «Рим», «Ариост», «Веницейской жизни мрачной и бесплодной...». Эпизоды поэмы «Неистовый Орланд» Лудовико Ариосто обыгрываются в мандельштамовском стихотворении. Но основным представляется второй план — характер речи Ариосто: не соблюдая логической последовательности, он “рвёт повествованья нить”, насыщая стихи предметным рядом — “наслаждается перечисленьем рыб”, как сказано в первой же строфе. Язык поэзии, говорит Мандельштам, воспринимается чувственно — слухом, осязанием, зрением — и воздействует силой данной ему магии, а не логикой сюжета.

В стихах о Риме город отождествляется с самой природой.

Природа — тот же Рим и отразилась в нём.

Мы видим образы его гражданской мощи

В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,

На форуме полей и в колоннаде рощи.

Природа — тот же Рим, и, кажется, опять

Нам незачем богов напрасно беспокоить, —

Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,

Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!

Необходимо сказать о ставшей классической работе «Разговор о Данте». В ней на материале подлинника Мандельштам в подробностях разворачивает свою концепцию стихотворной речи. Говоря о Данте, он говорит о себе.

Анна Ахматова, современница и сверстница Мандельштама, прожила в сравнении с Мандельштамом долгую жизнь. В 1912 году вместе с Гумилёвым она побывала в Италии, “золотой голубятней у воды” назвала Венецию. Вообще, стихов о Венеции в нашей поэзии наберётся на целый том — их и собирались недавно издать отдельным изданием, но проект был приостановлен из-за нехватки денежных средств. Думаю, что такое издание обязательно осуществится рано или поздно. Почётное место в нём займут Венеция Пастернака, Заболоцкого. “Каменная баранка” — сказал о Венеции Пастернак. “Лев с книгой”, герб города, фигурирует и у Заболоцкого, и у Ахматовой. Заболоцкий побывал в Италии в составе делегации писателей в 1957 году. Ахматова была приглашена, но её не пустили. Об этом её грустные стихи 1957 года: “Все, кого и не звали, в Италии”, лишь она не пройдёт знакомым путём по улицам древних городов. “Мне к лицу стало всюду отсутствовать” — сказано в последних строках этого стихотворения. Зато в 1964 году, за два года до смерти, она в Италии получала Международную литературную премию «Этна Таормина», писала в Риме стихи — значит, была счастлива.

Перечень итальянских мотивов в русских стихах будет ущербным, если не сказать о двух поэтах последней четверти XX века, поклонниках и, можно сказать, любимцах римской культуры. Это Иосиф Бродский, не доживший пяти лет до конца столетия, и Александр Кушнер.

За невозможностью проследить поэтическую индивидуальность их почерков, выраженную в их итальянских стихах, просто перечислю те, в которых присутствует Италия наиболее полно. У Бродского: «Лагуна» (о Венеции), «Декабрь во Флоренции», «Сан-Пьетро», «Римские элегии», «Венецианские строфы» (1) и (2), «В Италии» (“Лучшая в мире лагуна с золотой голубятней”, “золотая голубятня” — цитата из Ахматовой), «На виа Джулиа», эссе «Набережная неисцелимых». В одном из самых прекрасных своих стихотворений, обращаясь к Богу (“Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я // благодарен за всё; за куриный хрящик // и за стрёкот ножниц, уже кроящих // мне пустоту, раз она — Твоя”), поэт восклицает в восторге:

Я был в Риме. Был залит светом.

Так, как только может мечтать обломок!

На сетчатке моей — золотой пятак.

Хватит на всю длину потёмок.

Эти стихи могут сравниться только с самыми страстными стихами о любви («Горение» и «Я был только тем, чего...»). Восторг любви — вот какое чувство охватывало поэта в этом вечном городе, благословенном самим Создателем. Этот город, вернее, эта тема, тема Италии, роднит Бродского с Кушнером, их разные голоса начинают звучать в унисон, как, например, в кушнеровском стихотворении «Боже мой, среди Рима, над Форумом, в пыльных кустах...».

Где мы? В Риме! Мы в Риме. Мы в нём.

Как он жёлт, кареглаз!

Мы в пылающем Риме вдвоём. Повтори ещё раз.

Как слова о любви, повтори, чтоб поверить я мог

В это солнце, в крови растворённое, в ласковый рок...

Назову ещё цикл итальянских стихов в книге Кушнера «Летучая гряда» (2000). Первое стихотворение, открывающее цикл, непосредственно связано с виллой Борромео: “В Италии, на вилле, ночью зимней, // Бесснежной и нестрашной, на дворец // Смотрел я. Бог поэтов, расскажи мне, // В чём жизни смысл и счастье, наконец...” И Бог, который стоял на крыше дворца, на крыше виллы Борромео — Аполлон — поведал, что счастье — это незнание о будущем при полном доверии к нему. В стихах описывается луговое пространство, окружающее виллу, и я хорошо помню ту прогулку, которая послужила поводом для этого стихотворения.

В завершение мне хочется вспомнить о рассказе Трифонова «Смерть в Сицилии» (назван с явной оглядкой на Томаса Манна — «Смерть в Венеции»). Его смысл в том, что в любых, самых экзотических обстоятельствах чужой жизни человек, ищущий смысла, как его ищет писатель, — видит, словно в опрокинутом отражении на воде, себя и свой дом. Люди живут, любя, страдая, отчаиваясь и надеясь везде одинаково. “Я вижу свой дом, но в перевёрнутом виде... Почему-то мне кажется, что всё имеет отношение ко всему. Всё живое связано друг с другом”. Вот и Италия — наш опрокинутый дом.