Автор и герой: один день из жизни
В рубрике «Штудии» мы стремимся печатать статьи не методического, а скорее литературоведческого характера. Как правило, их авторы — учёные, вузовские преподаватели, иногда школьные учителя, ведущие научную деятельность. Предмет их исследования — художественный текст и личность автора, воплотившаяся в этом тексте.
Мы знаем, что многие статьи этой рубрики учителя используют и для уроков, потому что в них даётся свежий, неожиданный взгляд на произведение. Сам поворот мысли исследователя, обнаруженная неожиданная перекличка, крупно выделенный и разобранный фрагмент, казавшийся незначительным, — всё это увлекает человека с филологическим чутьём (а таких немало среди наших учеников).
И тогда увлечённый школьник сам становится исследователем. Ему интересно, и как сделано произведение, и как при всей этой сделанности в нём пульсирует живая жизнь. Ему интересно вступать в диалог — и с автором, и с его предшествующими интерпретаторами, и с учителем, который его в этот диалог вовлёк. Реплика ученика-исследователя, ученика — неравнодушного читателя представляется нам в этом диалоге очень важной. И особенно радостно, когда желание понять и высказать своё понимание рождается при чтении классики.
В нашем пушкинском номере в рубрике «Штудии» мы публикуем небольшую сопоставительную работу, выполненную учеником 9-го математического класса на материале «Евгения Онегина». Она возникла как продолжение разговора о перекличках в романе (их исследователи обнаружили уже много) и может сама стать импульсом для дальнейших размышлений над текстом.
Евгений Онегин — светский человек, и роман «Евгений Онегин» — роман о светском человеке. Даже Татьяна, жительница сельских мест, в конце концов предстаёт перед нами в обличье великосветской дамы. Сам автор, которому, по подсчётам кропотливых пушкинистов, посвящено больше строф, чем любому из персонажей, живёт в обществе. Он считает, что и мы понимаем эту обстановку, и поэтому не тратит времени на объяснение тонкостей светской жизни. И он, и Онегин, и мы все, по его мнению, “учились понемногу чему-нибудь и как-нибудь” и приняты в свете.
Но всё же автора и Онегина почти невозможно спутать. Один “озлоблен”, другой “угрюм”, и кто есть кто в этой паре, мы определяем однозначно. Судьбу создаёт характер, а характер, в свою очередь, создаётся привычкой. Вглядимся поэтому в привычку — в привычный день жизни того и другого. Тем более что в романе есть два отрывка, описывающих эти два совсем разных дня: один — в первой главе, другой — в «Путешествии Онегина» (заметим, что и здесь автор не может без иронии: в «Путешествии Онегина», вопреки названию, описан как раз его собственный день).
Всё начинается с одного и того же слова — слова, обозначающего именно привычку: “Бывало, он ещё в постеле…” — “Бывало пушка зоревая // Лишь только грянет с корабля…”. В глаза сразу бросается отличие — разница во времени начала и конца этих дней. Автор просыпается до зари — летом это примерно пять-шесть часов утра. А через час Онегин “полусонный в постелю с бала едет”. Кстати, мы вообще не видим в этом описании спящего автора: у берега моря мы встречаем его уже свежего и проснувшегося, а после оперы он ещё и не думает ехать домой. Онегин же “ещё в постеле — к нему записочки несут. Что? Приглашенья?” — говорит он, с трудом продирая глаза. Неужели снова вставать? И, правда, надо, уже пора.
В этом “надо” — вся суть различия этих двух героев, изображённых Пушкиным (ведь ясно, что “я”, автор в тексте — это не сам Александр Сергеевич, а кто-то другой, в чём-то похожий на него; в «Путешествии» он предстаёт перед нами как будто сглаженный дымкой счастливых воспоминаний). Онегину “надо” — автору же “хочется”, и он делает и радуется.
Что устрицы? Пришли? О радость!
Летит обжорливая младость
Глотать из раковин морских
Затворниц жирных и живых,
Слегка обрызгнутых лимоном…
И мы уже видим перед собой этого человека, в компании друзей уплетающего за обе щеки тех самых устриц и хрустящего раскрываемыми раковинами… Вам ещё не хочется есть? Мне — уже да. А ведь составляющие этого обеда, каким его описывает Пушкин, — это солнце, море, компания друзей и лишь в последнюю очередь, несмотря на всю аппетитность описания — собственно еда и напитки: устрицы и вино. Странно, но в самом описании обеда мы не прочтём даже марки этого вина — хотя какая, впрочем, разница? Морской воздух и свобода пьянят не меньше алкоголя.
У Онегина вино названо — “вина кометы брызнул ток”. Современный читатель увидит в этом просто метафору — и будет не прав: Онегин пьёт дорогое шампанское урожая 1811 года, в который по земному небосклону промчалась комета. Вино, ростбиф (новинка — поэтому Пушкин пишет это слово по-английски roast-beef), нежный лимбургский сыр, новоизобретённый консервированный — “нетленный” — пирог из Страсбурга — всё свидетельствует о богатстве. Однако (вот странность!) мы не увидим у него на обеде ни друзей (хотя и назван Каверин — но не возникает атмосферы дружеского общения), ни собственно процесса еды. Описание великолепной трапезы на поверку выходит отвлечённым; вернее так — описание поэтично, но эта поэзия исходит от автора, а не от героя. Ощущается, что весь этот роскошный обед не приносит Онегину не только восторга, но даже и радости.
Первая поверхностная попытка объяснения укажет нам на разницу в стоимости этих двух обедов. Так неужели автор счастлив в своей бедности (в сравнении с онегинским богатством, конечно)? Ведь он доволен даже малым, даже одной чашкой кофе в полном одиночестве.
Как мусульман в своём раю,
С восточной гущей кофе пью.
Следует ли всё разительное несходство в восприятии жизни приписать “презренному металлу”? Мне кажется, нет. Всмотримся повнимательнее: кто это в Петеребурге на балах “на разные забавы… много жизни погубил”? Это опять автор, хотя по сюжету должен быть — Онегин. Но скучающий герой на балу неинтересен — к чему его описывать? И мы видим воочию “бешеную младость, и тесноту, и блеск, и радость” — в лице автора. И блеск паркета, стоившего не одну тысячу рублей, “весёлый свет” двойных фонарей карет, за которые владелец заплатил сумму не меньшую, озаряет его так же, как и бесплатный свет солнца и бесплатные же солнечные зайчики на морских волнах. Богатство ему не вредит, однако оно — не главное, и поэтому мы видим автора не в блестящем Петербурге, а в Одессе, и тут ему тоже “рады простодушно”. А Онегин остаётся со своим “надо”.
“Надо” — всемогущее. Не оно ли правит нами? Греки, когда хотели олицетворить его, вешали меч над головой человека. Но греки мало знали настоящее “надо”. С Онегиным происходит нечто более глубокое и внутреннее: он теряет себя. Маска светского оригинала прирастает к нему, и он отдирает её от своего лица уже с кожей — и остаётся “угрюм” навсегда. Конечно, не всю жизнь будет царствовать и надзирать над ним, как над нелюбимым ребёнком, “недремлющий брегет” с фирменным уникальным циферблатом (тоже, кстати, очень дорогие часы), но свобода, которую он обретёт, — это не свобода парящего автора, а свобода сбежавшего узника. Онегин и беднее, и в то же время богаче авторского “я” — но дорого же ему дался этот опыт, который автор постиг лишь умозрительно, не умирая внутренне. Онегин воскрес — а тот жил, жил и имеет право именно на этом слове поставить ударение в стихе: “Итак, я жил тогда в Одессе…”
Александр ШПИЛЬКИН,
9-й класс, московский Центр образования № 57