1.2. Новый тип прогностического сознания и его презумпции
а) неизбежное иссякание самоуверенной современности;
б) будущая история "имеет право" отличаться от наших предожиданий, с одной стороны связанных с потребительскими и иными вожделениями современного массового сознания, а с другой — с мироустроительными планами тех, кто только что отпраздновал свою "полную и окончательную" победу. Этот тип сознания не представляет собой ничего экстравагантного, связанного с хитроумными конструкциями новейшего сциентизма. Он в какой-то мере олицетворяет реставрацию древней мудрости, воплощенной в образе хроноса и в представлении о циклическом ходе времени.
Хронос есть образ поглощающего времени — того, что неумолимо подрывает твердыни настоящего — и те, что нас радуют и устраивают и те, что нас угнетают и приводят в отчаяние.
Вопреки всем изыскам футурологии и всезнающих великих учений современный человек более закрыт будущему, чем люди традиционной эпохи. И дело не только в том, что в традиционном обществе социальный статус гарантирован от рождения, а факторы морального старения — техники, профессий, образа жизни — не действуют. Степень закрытости будущему современного человека равна степени его закрытости прошлому, его урокам. Чем шире "шаг памяти", охватывающий прошлое, тем яснее сознание того, что самые блестящие надежды, подкрепленные славой, богатством и могуществом, как правило не оправдывается и жизнь открывает свою обескураживающую изнанку. Словом, память о прошлом — это воспитатель аскетического толка: она учит не обольщаться успехом, быть осмотрительным, помнить о преходящем характере удач и достижений. Модерн не только обольщает человека верой в то, что отныне все будет по-другому, что уроки прошлого принадлежат прошлому, а современность открывает беспрецедентные перспективы. Идеология модерна придает этой инфантильной эйфории статус научно обоснованной картины будущего.
Традиционный хронос поглощал хорошее и плохое: он давал сбалансированный, умеренно пессимистический взгляд на историю; и если в последней плохого бывало больше, то хронос служил вполне реалистическим утешением: плохое столь же неизбежно канет в лету, как и хорошее. Европейский прогресс желает совместить несовместимое: стать механизмом, поглощающим одно только плохое и умножающим одно только хорошее. Представление о таком механизме покоится на сомнительной презумпции: о том, что мы не только доподлинно знаем, что для нас действительно хорошо и что — плохо, но и что наше понимание плохого и хорошего должны быть обязательным для всех последующих поколений. Ведь именно эта претензия содержится в заявках "конца истории" или "полной и окончательной победе" (коммунизма или либерализма) во всем мире.
Парадокс теории прогресса, таким образом, состоит в том, что она на самом деле отрицает будущее как "другое", навязывая свой вечный эдем, который потомки, возможно, сочтут настоящим адом. Открытие будущего как иного и отказ от самонадеянных экстраполяций в духе вечного "теперь" может совершаться посредством ряда процедур, которые ниже будут описаны подробно.
Во-первых, через преодоление социоцентризма. Социоцентризмом я называю самонадеянную версию модерна о растущей (в пределе — полной) автономии человека по отношению к законам и ограничениям природы, о том, что новоевропейский человек — это великий маргинал Вселенной, создающий собственный мир "общественных закономерностей", "социальной материи" и т.п. Сегодня в науке усиливается тенденция преодоления такого социоцентризма и обнаружения все новых эффективно действующих космических детерминант человеческого бытия. Это новый, постмодернистский космизм в чем-то сродни космизму традиционального мышления, вписывающего человека в те или иные природные ритмы и циклы. Схема дня и ночи, времен года, урожайных и неурожайных лет, столь значимая для аграрных цивилизаций прошлого — это преподевтика космического опыта в наиболее зримом его проявлении. Человек традиционной эпохи отдавал себе полный отчет в том, что процессы окружающего мира носят циклический характер, что возвышение и падение, созревание и угасание представляют собой извечную и неизбежную драму природы и культуры. Сталкиваясь с событием, перечеркивающим его замыслы, он не обижался на мироздание, не считал, что это противоречит "законам неуклонного восходящего развития". Он при этом даже особенно не удивлялся: драматические перерывы того или иного процесса или хода жизни вписывались в циклическую картину мира.
Сегодня открытия глобальных проблем, а также новые свидетельства ряда точных наук снова возвращают нас к древнему космоцентризму. Наивности социоцентричной картины мира начинают преодолеваться вместе с самонадеянными великими учениями, гарантирующими заранее заказанное будущее. В самом деле, в космоцентричной картине мира великие учения мгновенно обнаруживают свою малость, свой невыносимый провинциализм и антропоморфизм. Вместе с этим открываются и совсем другие масштабы исторического времени. Самонадеянный эгоцентрик модерна, имеющий обыкновение периодически объявлять начало "нового мира" и "новой истории", ныне выступает не в прометеевом величии, а скорее, в образе теоретизирующего Хлестакова, бахвалящегося небывалыми достижениями, но вряд ли готового отвечать за свои слова.
Второе направление, открывающее горизонты будущего как "иного", связано с новой реабилитацией категории пространства. Философия модерна, как известно, не знает пространства. Евроцентричный прогресс со времен Просвещения описывается как восходящая лестница времени, в которой специфика пространства не имеет никакого значения. В формационно-прогрессистской картине мира, строго говоря, имеют значение только фазовые, временные различия, например, между феодализмом и капитализмом. Различия же страновые, континентальные в формационной теории лишены какого бы то ни было значения. Прогрессивная машина времени, однажды включенная в Европе, создает новые порядки и институты так, будто работает в абсолютной пустоте, в культурном и географическом вакууме. Последний раз эта иллюзия сработала в 90-е годы, когда российские демократы задумали "просто перенести" западные учреждения на российскую почву.
Сегодня этой иллюзии приходит конец. Пространственная морфология, пространственное измерение становится процедурой открытия таких фактов, которые не укладываются в формационные схемы. Реакцией на это стали пессимистические концепции "столкновения цивилизаций", этнокультурного барьера, дихотомии Север-Юг и др. С научной точки зрения на самом деле имеет место открытие континуума пространство-время, давно уже описанного в естествознании. Впрочем, взаимосвязь пространства и времени в историческом бытии человека была воспринята и теми философами, которые давно уже не разделяют иллюзий модерна и его линейных схем. Так, М. Хайдеггер раскрывает драматизм истинного времени, открытого неизбежным, непредвиденным событием (в противовес экстраполяциям вечного Теперь) посредством указания на морфологию пространства, которое отнюдь не является пустым вместилищем заранее заданных импульсов времени. "Под словом "время" мы только подразумеваем уже не последовательность Теперь одного за другим. Тем самым пространство — время тоже означает уже не состояние между двумя пунктами Теперь расчисленного времени… Пространство-время означает… открытость, просвечивающую во взаимном протяжении наступающего, осуществившегося и настоящего" Хайдеггер М. Время и бытие. М.: 1993. С. 399. .
Ключевое значение имеет здесь понятие открытости. Прогрессистская машина времени закрыта для всяких внешних, пространственных "искажений": она осуществляет заданную прогрессивную программу, в контексте которой любые события лишены событийного значения — они представляют собой лишь иллюстрацию запрограммированного текста истории. Теперь, когда эта западноевропейская машина времени стала наталкиваться на препятствия в виде цивилизационных и культурных барьеров, она порождает совершенно непредвиденные, незапрограммированные эффекты. Так мы получаем еще один источник иного — будущего, не заключенного в "тексте" европейской культуры. Пространство потому и стало мишенью западного модерна, что он усмотрел в нем источник ненавистного иного — ненавистного в силу своей неподвластности и непредсказуемости. Машина модерна включила программу уничтожения или преодоления пространства — физического преодоления посредством техники скоростей, символического — посредством техники манипуляции и дискредитации иных пространств как ареалов "варварства". Но, к счастью, пространство и в XX в. подтвердило свою устойчивость и жизнеспособность, неустранимость своей качественной морфологии, являющейся источником специфичных типов социально-исторического времени.
Следующим источником незапрограммированного иного является культура. Прогрессисты всех мастей — от марксистов до либералов — не случайно хотели превратить ее в безгласную "надстройку". Их раздражала досадная "алогичность" культуры, не следующей послушно за экономическим базисом и вообще ведущей себя непредсказуемо нонкомформистски. Поэтому и либеральный, и марксистский базисно-надстроечный детерминизм олицетворяли решимость умалить духовную культуру: с одной стороны посредством известных механизмов заподозривания (распознавания низших, "материальных" подтекстов в мотивациях творцов культуры), с другой — путем высмеивания ее романтического пафоса, дискредитируемого как пережиток. А все дело в том, что в культуре в самом деле заложен "механизм противоречия": вместо служения верхам, способным оплатить ее услуги, подлинная культура служит униженным и оскорбленным, вместо культа прагматического успеха и достижительности, на чем особо настаивает современный либерализм, она чаще всего исповедует культ неуспеха и тираноборческого нонконформизма.
Но пожалуй, наиболее общей претензией культуры, которая не поддается однозначной интерпретации ни по эстетическим, ни по моральным критериям, является нетерпимость к вечному "теперь", к механическому повторению уже известного и санкционированного, к скучным линейным экстраполяциям. Гений культуры более всего ненавидит самоуверенную и педантичную монотонность, охраняющую свои священные кодексы и свои "эпохальные достижения". Это становится источником неизбежного конфликта культуры с "великими учениями". Культура может служить учениям до тех пор, пока не взято на подозрение их религиозно-мессианистское бескорыстие. Но как только "учения" превращаются в способ закрепления статус-кво и служат господам мира сего, культура тут же направляет против них свою подрывную "иронию" или свой тираноборческий пафос. Там, где адепты великих учений подозрительно дружно и настойчиво говорят "да", культура непременно скажет "нет".
Здесь необходимо уточнить, что мы понимаем под культурой. Не вдаваясь в подробности, скажем, что ее содержание определяется триадой: система верований, система ценностей, система норм. В этом смысле культура воспроизводит в современном обществе функции церкви: ей дано освящать и отлучать, возвеличивать и дискредитировать, поощрять и осуждать. При этом современная "культура-церковь" наследует статус великих мировых религий: она действует независимо от властей предержащих (во всяком случае, только такие ее действия являются "церковно" подлинными, аффицирующими общественные верования и страсти, независимо от национальных границ и классовых статусов). Именно этот великий статус культуры стараются принизить адепты базисно-надстроечного детерминизма, мечтающие сделать ее предсказуемой и управляемой. Но культура-церковь в этом отношении до сих пор остается верна великим христианским парадоксам: она служит не сильным, а слабым и пророчествует не вечное торжество хозяев мира сего, их полную и окончательную победу, а нечто прямо противоположное. Она сочетает злорадство древнегреческого рока, не терпящего излишне самонадеянных, романтическое неприятие монотонности вечного "теперь" и христианскую любовь к потерпевшим.
При этом не надо думать, что инвенктивы и одобрения культуры носят декоративный характер, никак не влияющий на эффективность современных практик и на мироощущение заправляющих делами прагматиков, верящих в одну только материальную наличность. Нет, и в XX в. подтверждается тот факт, что ни учреждения, ни материальные ресурсы не являются действенными, если они не сбрызнуты живой водой человеческой веры и энтузиазма. Самая современная техника превращается в ненужный хлам, если те, кому предстоит управлять ею, потеряли веру и волю, дезориентированы и деморализованы. Войны во Вьетнаме, Афганистане и Чечне убедительно это подтвердили. Следовательно, события, происходящие в сфере культуры — крах и зарождение верований, сдвиги в системе ценностей, революция норм имеют отнюдь не меньшее значение для долгосрочного прогнозирования, чем изучение экономической динамики, анализ конъюнктуры и сопоставление научно-технического потенциала ведущих акторов современного мира.
Материя следует за духом и подчинена ему — это кредо является, на мой взгляд, основой современной прогностической методологии. Прогнозист, проследивший сдвиги в сфере культуры и ее реакцию на те или иные "эпохальные" свершения, лучше оценит истинную значимость и историческую судьбу этих свершений чем аналитик, верующий в одну только "материю" и доверившийся возможностям новейших калькуляторов. Неизбежность краха СССР и всего социалистического лагеря для прогнозиста-герменевтика, изучающего реакции "культуры-церкви", была очевидной уже в 1968 г., в период всеми восторженно принятой и потом всеми оплакиваемой "пражской весны". А между тем материальное, военно-стратегическое могущество СССР этими событиями ничуть не было поколеблено. В сфере культуры прогнозист имеет дело с так называемыми контр-детерминациями современного мира, т.е. действиями духа против бездуховной материи систем и учреждений, которых не спасает в этом случае даже наилучшая ресурсная оснащенность. Эти контр-детерминации и открывают иное культуры, которое рано или поздно материализуется в реальных политических событиях, новых переделах мира, новых поворотах научно-технического прогресса