Политические элиты в современной мировой политике
Одной из ключевых особенностей политического процесса в пост-Вестфальском мире выступает существенное переформатирование отношений между социально-политическими акторами национального и глобального уровней. Если в рамках Вестфальской модели мира наиболее значимые линии размежеваний (в том числе описанные С.Липсетом и С.Рокканом [Lipset, Rokkan 1967]) и союзов проходили между социальными группами в рамках национальных государств, то сегодня новые конфигурации обретают кросснациональный характер, а многократно умножившиеся и уплотнившиеся коммуникации на глобальном уровне одновременно предстают также процессами не просто взаимосвязи, но также взаимовлияния и взаимообусловленности.
По очевидным причинам в наибольшей степени это характеризует взаимодействие политически и экономически доминирующих групп – политических и бизнес-элит национального и глобального уровня, поскольку именно эти группы в максимальной степени вовлечены в кросснациональные коммуникации. Естественным результатом интенсивных коммуникаций элит выступает не только взаимовлияние политик, но также взаимовлияние процессов рекрутирования и ротации элит. В этой связи несомненный интерес представляет сопоставление процессов элитогенеза на глобальном и национальном уровнях. Каковы важнейшие тенденции этих процессов сегодня и как эти тенденции соотносятся с процессами национального элитогенеза в России? Рассмотрению этих сюжетов посвящена глава.
Несомненно, процессы элитогенеза многоплановы и полиаспектны; их всеобъемлющее исследование невозможно в рамках статьи – затронем лишь некоторые из тенденций. Первоочередного внимания, на наш взгляд, заслуживают:
а) процессы существенной трансформации отношений в рамках дихотомии элиты–массы; б) заметное изменение стилей политического лидерства в западных политиях; в) ослабление одного из важнейший оснований современных западных демократий – принципа внутриэлитного консенсуса.
В сфере отношений элиты–массы мы можем констатировать произошедшие в речение последних двух-трех десятилетий глубинные сдвиги. Несмотря на множественный и разнообразный характер изменений, обоснованно определить наиболее значимый тренд, в качестве какового выступает существенное возрастание влияния и власти национальных и транснациональных элит по отношению к массовым группам. На это можно возразить, что правящие группы всегда занимали доминирующее положение в обществе, и подлинным субъектом истории традиционно выступали лидеры, вожди и пророки, а не лишенные творческих интенций массы. Соглашаясь с этой базовой посылкой, тем не менее, нельзя не отметить, что ХХ в., ознаменовавшийся формированием массового общества, внес некоторые коррективы в это общее правило, что нашло отражение и в социально-политической рефлексии происходящего, и в сложных парадигмальных перипетиях элитаризма и эгалитаризма на протяжении ушедшего столетия.
Начало ХХ в. стало серьезнейшим вызовом исторически доминировавшему в западной культуре элитизму. Не случайно Г.Лебон на исходе XIX в. предупреждал: "Наступающая эра будет эпохой масс" [Лебон 1995: 150-151], а в 1930 г. Х.Ортега-и-Гассет уже мрачно констатировал наступление этой эпохи «восстания масс» («В современной общественной жизни Европы есть… один исключительно важный факт: вся власть в обществе перешла к массам» [Ортега-и-Гассет 1989, 4: 119]), рассматривая ее в качестве свидетельства заката цивилизации и культуры вследствие победного утверждения профанического олицетворявшегося массой начала. Пафос О.Шпенглера, усматривавшего истоки заката Европы в более широком контексте, тем не менее, был в целом близок тревогам испанского философа [Шпенглер 1993]. В более резких выражениях об эпохе «восставших масс» как о пришествии грядущего Хама чуть ранее – в 1906 г. – о наступлении эры масс метафорически писал Мережковский [Мережковский 2004].
Пик эгалитаризма, интерпретируемого в качестве исторической тенденции и интеллектуального течения приходится, на мой взгляд, на середину ХХ столетия – на период Второй мировой войны и первые послевоенные годы. Дж.Буш-старший (в 1988-1992 гг. – президент США), выходец из уже тогда очевидно элитарной семьи, в годы Второй мировой войны ушел воевать добровольцем на американский флот, был ранен, чудом остался жив. Добровольно ушел воевать на фронт и представитель другого, не менее элитарного американского семейства – Дж.Кеннеди. Полученные в ходе военных действий ранения впоследствии доставляли ему немалые проблемы со здоровьем. Заслуживает упоминания то, что Джон Кеннеди не был исключением в своей семье он ушел воевать вслед за своим старшим братом Джо Кеннеди, ушедшим воевать также добровольцем и погибшим на фронте в 1944 г. По стечению обстоятельств взрыв бомбардировщика, в котором погиб Джо Кеннеди, ослепил в экипаже самолета сопровождения капитана Элиота, сына президента США Ф. Д. Рузвельта (Яковлев 2003: 53). И в этом отношении семья Кеннеди не была исключением: на войне будущий президент служил вместе с внуком Дж. П. Моргана П. Пенойером, выходцем из состоятельной нью-йоркской семьи А. Аркесом, сыном владельца крупной строительной корпорации из Сан-Франциско П. Фаем (Яковлев 2003: 38). Парадигма эгалитаризма была весьма влиятельна также в первые послевоенные годы – достаточно упомянуть, в частности, что в этот период треть Европы голосовала за коммунистов, а идеи эгалитаризма оказывали весомое влияние на европейскую интеллектуальную жизнь.
Но, в соответствии с законами диалектики, кульминация тенденции всегда является началом упадка.
К.Манхейм был, пожалуй, первым, кто еще в конце 1930-х годов пришел к выводу о грядущем перераспределении влияния элитных и массовых групп. К этому его подтолкнул осуществленный им анализ социальных аспектов развития индустриального обществ и специфики гносеологических процессов в эпоху индустриализма. Для характеристики гносеологии эпохи индустриализма Манхейм ввел два взаимосвязанных понятия. Первое - функциональная рациональность – характеризует способность строить рациональную, осмысленную линию поведения в зависимости от конкретной цели, подразумевая достижение этой цели; второе - субстанциональная рациональность – определяет способность постигнуть существенное в самом предмете на уровне причинно-следственных связей (в этом контексте можно вспомнить также различение Гегелем рассудка и разума [Гегель 1972. т. 1: 387-394). Анализируя реалии индустриального общества, Манхейм констатировал, что в эпоху индустриализации функциональная рациональность возрастает, а субстанциональная падает. Возрастание первой "оставляет человеку все меньше возможностей развивать субстанциональную рациональность как способность к формированию собственного суждения", и именно функциональная рационализация угрожает "лишить рядового индивида способности мышления, понимания, ответственности", "делегируя" эти способности "ведущим индивидам" [Манхейм 1994: 298].
В итоге "лишь немногие обладают более ясным видением положения дел посредством постоянно расширяющегося радиуса обозрения, тогда как средняя способность суждения отдельного человека все уменьшается" [там же]. Данный процесс имеет весьма определенные социальные последствия: индустриальное общество характеризуется не только концентрацией средств производства в руках немногих, но и сокращением тех позиций, "с которых ясно видны важные общественные связи. Одним словом, в современном обществе остается все меньше ‘командных высот’, и они становятся доступными ‘все меньшему числу людей’" [там же].
Упомянутые обстоятельства способствуют концентрации власти в руках элиты в индустриальном обществе в результате трех взаимосвязанных процессов: а) способность к адекватному осмыслению действительности "все больше концентрируется в умах небольшого числа политиков, экономистов, администраторов и специалистов в области права"; б) концентрация деятельности в кругах все больше поднимающейся над остальными социальными слоями бюрократии, стремящейся конституироваться в замкнутое монопольное сообщество, вплоть до наследования должностей; в) концентрация военных сил и средств, "что уменьшает вероятность восстаний и революций, но также и демократического осуществления воли масс" [там же: 290].
Эти тенденции претерпевают весьма непростую эволюцию в пост-индустриальном обществе. С одной стороны, формирование технологических оснований информационного общества многократно расширяет возможности независимого доступа массовых групп к информации, а тем самым и возможности политического участия [Кастельс 2000]. С другой стороны, лавинообразное усложнение социальной реальности сужает возможности рядовых граждан понимать существо происходящих процессов, и таким образом способствует сосредоточению власти в руках немногих. Разработка и применение широкого спектра политических, социальных, психологических, информационных и иных технологий многократно умножают возможности манипулирования массовым сознанием, что в значительной степени делает проблематичной возможность использования массовыми группами новых информационных возможностей в целях расширения политического участия. Американский аналитик Сидней Блюменталь, анализируя особенности американского политического процесса в третьей четверти ХХ в., констатировал: "Традиционная партийная система... сменилась новой формой организации, в которой решающую роль стали играть консультанты средств массовой информации и организаторы опросов общественного мнения" [Blumental 1986: XIV].
Дополнительный штрих в эту картину вносит еще одна особенность познавательных процессов в эпоху пост-модерна: в области социального познания на массовом уровне пост-модернизм ознаменовался девальвацией классических аксиом рациональности и аксиологических парадигм (отказ от признания фундаментальности причинно-следственных связей, фундаментальное сомнение в существовании конечных смыслов и абсолютных ценностей и т.д.). В этих условиях рациональный анализ социально-политической реальности на уровне массового сознания весьма затруднителен; на массовом уровне общественного сознания происходит разложение инструментальных возможностей адекватного отражения сущности политических отношений.
Последняя четверть недавно ушедшего века была озарена победными реляциями, возвестившими о падении одиозных авторитарных режимов и переходе нескольких десятков государств от авторитаризма к демократии. Этот процесс, получивший с легкой руки С.Хантингтона определение третьей волны демократизации, сопровождался не только очевидными демократическими эффектами, но также и другими, не столь наглядными и сразу проявляющимися последствиями; мы можем обнаружить их лишь на зрелых этапах процесса. При этом – парадоксальным образом – в ходе победного шествия демократии на смену революции масс пришла революция элит [Гаман-Голутвина 1998; Лэш 2002].
В итоге мы вслед за Дж.Сартори можем констатировать изменение соотношения между вертикальным и горизонтальным измерением политики.
Сартори различал вертикальное измерение политики (связанное с отношениями субординации, суперординации и координации, иначе говоря, иерархии, подчинения и взаимозависимости) и горизонтальное (институционализирующееся в инструментах и механизмах электоральной и партиципаторной демократии и находящее выражение во влиянии общественного мнения) [Sartori 1987: 131].
В течение последних десятилетий вертикальное измерение заметно окрепло за счет горизонтального, что находит отражение в различных тенденциях – от падения масштаба общественного участия до снижения (или проблематизации) уровня доверия в обществах различного типа, в том числе – с развитыми формами политического участия [см. напр. Putnam 2000].
Дж.Хигли, отождествляя вертикальное измерение демократии с элитным, определяет эту тенденцию как укрепление власти элит по отношению к обществу: “На национальном уровне во всех странах Европейского Союза признаками усиления элит является расширение аппаратов систем государственной безопасности, более тщательный контроль за массами, многочисленные силовые акции против террористических ячеек и диаспор мигрантов… С одной стороны, кажется, что усиление ‘вертикальных’ тенденций возвращает нас к более ранним стадиям развития демократии и обеспечивает более крепкое лидерство. С другой стороны, элементы, скрепляющие элиты и не позволяющие борьбе и разногласиям между ними дестабилизировать демократическую политику, оказываются ослабленными. Очевидно, что элиты и демократии, которыми они управляют, сталкиваются с ошеломительным калейдоскопом зловещих взаимосвязанных угроз” [Хигли 2006: 29-30].
Несомненно, произошедшие в течение последнего времени изменения следует рассматривать в контексте глобализации, оказавшей существенное влияние на процессы элитогенеза. Усиление взаимодействия между национальными элитами стало ядром политической глобализации. Новое качество процесса межэлитных контактов, привнесенное глобализацией, заключается в том, что на смену относительно устойчивым альянсам в рамках национальных границ и военно-политических союзов приходит гибкая и меняющая конфигурацию система временных элитных альянсов, преодолевающих национальные границы. Интенсификация контактов между национальными элитами стимулирует возникновение феномена, который С.Хантингтон назвал "Культурой Давоса" ("Davos Culture") взаимозависимой элиты. Формируется отчетливо осознающая свою автономность транснациональная элита, слабо подотчетная национальным электоратам. Постепенное смещение центра принятия решений с национального на наднациональный уровень ослабляет возможности как рядовых граждан, так и сформированных в лоне национальной политики групп давления влиять на принятие решений общенационального масштаба. Иначе говоря, в условиях глобализации субъекты принятия решения становятся более самодостаточными, а их решения – менее доступными для общественного понимания, что способствует усилению политической власти элит.
Однако эта констатация характеризует только одну сторону медали. Другая заключается в том, что процесс глобализации сопровождается падением возможностей национальных элит контролировать процессы в области национальных экономик, и отчасти в области политики и культуры. При этом соответственно падают и возможности контроля политических элит над национальными электоратами. Сложность и взаимосвязанность принимаемых на наднациональном уровне решений стимулируют проведение политики, которая нередко входит в противоречие с интересами национальных электоратов, что порождает недоверие и подозрительность последних по отношению к своим элитам, подвергающимся критике со стороны популистских движений. Таким образом, в условиях глобализации власть элит на наднациональном уровне возрастает, а на национальном – падает.
Среди возникших в течение последних двух десятилетий конкретных проявлений изменений в системе элиты–массы фиксируются следующие процессы: а) кризис сложившейся ранее системы политических партий и партийных систем в значительном числе стран Латинской Америки, Африки, Южной и Юго-Восточной Азии; б) отчетливый сдвиг в сторону плебисцитарных форм политической мобилизации в этих регионах; в) повсеместная и постепенная маргинализация общенациональных парламентов и местных легислатур в связи с усилением влияния неподотчетных национальным электоратам экономических структур, подобных МВФ или Мировому Банку; г) распространение деятельности организованных преступных сообществ на глобальном уровне и неспособность национальных юридических систем обуздать их активность; д) рост официальной и нелегальной эмиграции из стран, стоящих на пороге социального взрыва и неспособных обеспечить прожиточный минимум населению [Higley, Burton 2000].
Представляется, что отмеченное перераспределение влияния между элитными и массовыми группами должно быть неизбежно сопряжено с существенными изменениями в практиках политического лидерства и внутренней организации элит на национальном и глобальном уровнях. На наш взгляд, это и происходит в действительности. Анализ показывает изменение политико-управленческих практик в западных политиях в течение последних двух-трех десятилетий. Третья четверть ХХ столетия в отношениях элит и масс характеризовалась преимущественным использованием манипулятивных технологий: важнейшими инструментами управления выступали информационно-психологические механизмы (хотя методы жесткого силового воздействия отнюдь не были исключены из арсенала инструментов воздействия). Этому способствовал целый ряд факторов, среди которых, в частности, можно упомянуть формат холодной (т.е. по преимуществу информационно-психологической) войны на глобальном уровне и биполярность структуры глобального политико-экономического мироустройства, ограничивавшей возможности использования силовых инструментов в области внешней политики. Трансформация биполярного мира в монополярный, будучи результатом действия значительной совокупности факторов, в качестве одного из последствий имела расширение возможностей использования силовых стратегий во внешней политике, что, в свою очередь, стимулировало и укрепляло сформировавшиеся еще в биполярную эпоху интенции «решительного» лидерства.
Несомненно, произошедшее в течение последних десятилетий изменение лидерских практик в западных политиях не стоит рассматривать исключительно в контексте личностно-психологических особенностей национальных лидеров – востребован более широкий социально-политический контекст, а сами лидеры – во многом лишь произведение элит, региональных, национальных или глобальных. Так, известно, что Р.Рейган был во многом произведением калифорнийских PR-кампаний, а Дж.Буш-младший стал президентом США благодаря поддержке неоконсервативной элиты [Lind 2003]. Кстати, именно с фигурой Дж.Буша исследователи склонны связывать кульминацию глобальной тенденции изменения стиля лидерства. В 2005 г. на симпозиуме Исследовательского комитета "Политические элиты" Международной Ассоциации политической науки (IPSA) в Норвегии Дж.Хигли задавался вопросом: является ли элита Буша аберрацией или предвестником нового политического стиля? [Хигли 2006]. Двумя годами позже он обрел убежденность в том, что именно Буш и его команда являются «локомотивом» нового тренда [Higley, Pakulski 2007]. Действительно, процессы в ядре глобальной империи не могут не оказывать решающего влияния и на остальной мир, что определяет логичность пристального внимания к процессам в среде американской элиты.
Исследования показывают, что команда Дж.Буша-мл. в ряде отношений действительно нетипична для американской политической элиты. Основаниями для подобного вывода является как характер внутренней организации элиты Буша, так и ее политический стиль.
Западные правящие элиты ХХ в. редко кардинально отличались от своих предшественников и последователей. Как правило, они были интегрированы в широкие круги и сети политического влияния и персонального знакомства, объединявшие несколько тысяч высокопоставленных лиц в сферах политики, управления, бизнеса, профсоюзов, масс-медиа и избранных групп интересов. Такие взаимосвязанные сообщества были более сплоченными, чем их описывает теория плюрализма элит и менее интегрированными, чем об этом пишут сторонники единой "властной элиты". Радикальные инновации в рамках элитных сетей сдерживались сложностью существующих институтов и унаследованными от предшественников программами, принятыми на пути к власти обязательствами и долгами, необходимостью считаться с полномочиями элит в других областях, пристальным вниманием общества, критикой масс-медиа. В подобной системе отношений концепт правящей элиты выглядит если не преувеличением, то упрощением [Higley, Hoffmann-Lange, Kadushin, Moore 1991; Domhoff 2005; Higley, Burton 2006a].
Анализ особенностей сплотившейся вокруг фигуры Дж. Буша элиты дает основания для пересмотра традиционных подходов к элите, поскольку с точки зрения ключевых характеристик она не имеет прецедента в американской истории . Элита Буша сплочена и четко организована; составляющие ее ядро лица были хорошо знакомы еще до прихода во власть и объединены общностью взглядов на роль США в мире и на задачи внутренней политики; разделяют общие политические и этические принципы, которые весьма системно выстроены в формате чрезвычайно амбициозной программы, разработаннной задолго до событий 11 сентября 2001 г., открывших возможность ее реализации [Lind 2003]. Специфическими особенностями команды Буша являются подчеркнутая религиозность (заседания кабинета начинаются с молитвы, президентские речи пестрят обращениями к Богу, понятие дьявола является значимым концептом), квазивоенный дресс-код, демонстративный патриотизм (значок в виде звездно-полосатого флага украшает пиджаки большинства политиков), подчеркнутая лояльность президенту и упор секретность.
Стратегические направления политики Буша под названием "Восстанавливая американскую оборону: стратегия, силы, ресурсы для нового столетия" были сформулированы задолго до того, как его команда пришла к власти – еще в начале 1990-х годов. После 2001 г. многое из того, что предполагал упомянутый труд, было реализовано. Был расторгнут заключенный в 1972 г. с СССР Договор по ПРО, свергнут режим С.Хусейна в Ираке, дан "зеленый свет" усилиям по дестабилизации режимов в Иране и Северной Корее, предприняты усилия по созданию третьего позиционного кольца ПРО в Европе, увеличен с трех до четырех процентов ВВП военный бюджет. Принятая в 2002 г. в продолжение этой политики Стратегия национальной безопасности предполагает отказ от стратегии сдерживания как реликта холодной войны, легитимирует возможность превентивных ударов по тем странам, которые потенциально могут представлять угрозу для США, предусматривает развертывание глобальной системы военных баз США по всему миру и исходит из недопущения достижения в течение нескольких ближайших десятилетий какой бы то ни было страной равенства с США в области вооружений или их превосходства. Эта же стратегия предполагает однозначную ставку на силу в разрешении любых региональных конфликтов [Clarke 2004]. Особое внимание исследователей привлекает иракская кампания 2003 г., которая знаменовала значительное расширение американской политики использования военной силы, поскольку предыдущее нападение на другую страну без предварительной атаки на США или американских граждан имело место в испано-американской войне 1898 г.
Следует отметить еще одну характеристику нынешней администрации, а именно достижение ею практически всеобъемлющего контроля над властно-управленческими структурами страны. Одержав победу на промежуточных выборах в Конгресс в 2002 г., ей удалось получить большинство в обеих палатах парламента. Победив далее в ходе имевшей плебисцитарный характер кампании 2004 г. и удалив диссидентствующих политиков из властного инстеблишмента, располагая поддержкой в Конгрессе и Верховном Суде, команда Буша имеет полный контроль над федеральным правительством, так же, как и в законодательных собраниях почти двух третей Штатов. И хотя впоследствии демократам удалось вернуть контроль над Капитолийским холмом, в Конгрессе удается проводить ключевые решения администрации. Несомненно, все это стало возможным во многом в результате виртуозного использования последствий событий 11 сентября 2001 г. Реализация программы Буша началась практически с первых дней у власти, однако оценка ее результатов была скептической, так что большинство аналитиков незадолго до событий 11 сентября называли ее "мертворожденной". Однако все изменилось сразу после печально известных событий [Higley 2006a].
Наиболее заметным проявлением нового формата отношений в элите стала институционализация и легитимация обновленной системы контроля правящих групп по отношению к массовым слоям. В этом отношении трудно переоценить значение событий 9/11 в США, ставших импульсом для существенной трансформации системы идеологического и специального контроля в стране. Вот основные вехи этой трансформации. Во-первых – объединение двадцати двух ранее автономно существовавших ведомств и агентств, отвечавших за различные аспекты национальной безопасности общей численностью 170 00 человек [Джанда и др. 2004: 399], что было традицией системы безопасности в США), в единое Министерство внутренней безопасности с астрономическим бюджетом , отличительной особенностью которого стало объединение всех имевших отношение к безопасности структур – от пограничных войск до внешней разведки и наружного наблюдения – в рамках единого ведомства. Далее последовало; издание Patriot Act (2002 г.) и Intelligence Reform Act (2004 г.), многократно расширивших возможности идеологического и специального контроля, создание нормативной базы и внедрение практик контроля за частной жизнью граждан (включая досмотр электронной переписки, прослушивание телефонных разговоров и т.д.), использование силовых методов по отношению к подозреваемым в совершении преступлений и заключенным [Clarke 2004]. Последним по времени шагом в этом направлении стало утверждение в июле 2008 г. Сенатом закона, касающегося правил электронной слежки американских спецслужб за лицами, подозреваемыми в терроризме. Одним из главных положений документа стал пункт о судебном иммунитете для телекоммуникационных кампаний, тайно сотрудничающих со спецслужбами США в программе прослушки. Исход голосования ознаменовал серьезную победу президента Буша, давно настаивавшего на принятии этого закона [Портякова 2008].
Любопытна перекличка эпох и лиц. Президент США Дж.Буш-мл., сын того Буша, что в свое время ушел воевать за “нашу и Вашу свободу” (как говаривали поляки в XIX в., борясь с царизмом), осенью 2006 г. возвестил “граду и миру”, что он по-настоящему счастлив, так как лишь немногим американским президентам удавалось сделать столь много для торжества демократии и защиты прав человека, как ему, поскольку в октябре 2006 г. Буш подписал Закон о военных комиссиях, официально разрешивших пытки заключенных. Из отечественной истории помнится, что в 1937 г. подобные процедуры регламентровались только внутренними инструкциями НКВД, но до закона – высшего нормативного акта – дело так и не дошло, да и сами инструкции отменили в 1938 году…
Заслуживает внимания нелинейное соотношение между процессом усиления силовых обертонов политики и его персонификацией. В контексте упомянутой тенденции логично было бы ожидать выдвижения на первые роли представителей силового блока администрации. Однако этого не произошло; напротив, в качестве сторонников жесткой линии выступили в подавляющем большинстве гражданские лица (Р.Чейни, Р.Перл, П.Вулфовиц, К.Райс, Ч.Болтон и др.). В пору первого президентского срока Дж.Буша среди экспертов был популярен тезис о разделении персонального состава администрации на "ястребов" и "голубей" [Suskind 2004; Коммерсант 08-29. 09.2003]. При этом в качестве предводителя “голубей” выступал профессиональный военный генерал К.Пауэлл, занимавший в 2001-2004 гг. должность госсекретаря, тогда как в “ястребином” качестве позиционировались сугубо гражданские лица, не только в большинстве своем не служившие в вооруженных силах, но и не имевшие ничего общего с военной службой настолько, что их политический оппонент К.Пауэлл презрительно называл их “chicken hawks” – куриные ястребы. Кстати, подобное рассогласование политических биографий и политических ориентаций была характерна не только для республиканской администрации, но также для ее демократической предшественницы.
Аналогична тенденция и в ряде других государств. Так, известен приток бывших военных на гражданскую службу в Израиле [Etzioni-Halevy 2005]; по крайней мере, шесть из семи последних по времени премьер-министров в послужном списке имели опыт успешной воинской службы. Хотя «ястребиная» ориентация была свойственна большинству из них, тем не бывали и исключения: так, И. Рабин стал лауреатом Нобелевской премии мира.
Весьма символично относящееся к началу 1999 г. эмоциональное обращение Мадлен Олбрайт - тогда представителя США в ООН, - настаивавшей на военной интервенции в Югославии, к возражающему против этой идеи и упрямо упирающемуся генералу Колину Пауэллу (тогда Председателю Объединенного Комитета начальников штабов): “Какой смысл иметь такую превосходную военную машину, если мы не можем ее использовать!” [Higley 2006]. Как известно, победила точка зрения гражданских политиков: без одобрения СБ ООН Клинтон инициировал 78-дневные бомбежки Югославии, приведшие в итоге к падению режима Милошевича.
Заслуживает внимания воздействие нового политического стиля на практики внутриэлитного взаимодействия. И здесь влияние определенно и очевидно. Элита Буша не только существенно изменила соотношение между горизонтальным и вертикальным измерениями американской политики – новый политический стиль может поколебать еще одно важное основание американской политической системы, а именно принцип внутриэлитного консенсуса. Этот сюжет заслуживает особого внимания как еще одна из заметных новаций современного элитогенеза.
Если сопоставить особенности нынешней команды и ее политический стиль с традиционными для американской политики характеристиками, она действительно может показаться аномалией, поскольку основанный на консенсусе компромиссный, гибкий стиль политического взаимодействия и практика внутриэлитного консенсуса в целом являются важнейшими системными характеристиками американской элиты, институционализированными в механизме политического торга. Именно политический торг является важнейшим механизмом внутриэлитных отношений в США и иных типологически близких политиях. Не будет значительным преувеличением сказать, что в политической системе США процесс принятия решений – это процесс сделок, уступок и компромиссов [подробнее см. Гаман-Голутвина 2006а: гл. 1, 3].
Два характерных сюжета. Известно, что президент США обладает исключительным правом назначений на высшие должности в аппарате исполнительной власти (составляющие около 1 % всех назначений в системе исполнительной власти [Ingraham 1995: 9]), однако все президентские назначения должны быть санкционированы Сенатом. При этом на протяжении ХХ в. Сенат не утвердил лишь четыре (!) кандидатуры из предложенных администрациями. Секрет столь согласованных действий прост и объясняется не "обязанностью" сенаторов поддерживать любые кадровые предложения Белого Дома, но предварительными, до официального внесения в Сенат президентских предложений, неформальными консультациями между Белым Домом и Конгрессом и учетом мнения Сената президентской администрацией [Bowles 1998]. Другой пример. В один из периодов президентства Р. Рейгана, когда возникли серьезные проблемы с прохождением бюджета через Палату представителей, исполнительная власть не стала прибегать к давлению на членов Конгресса: для получения дополнительных голосов администрация изменила отношение к законопроекту о поддержке цены на сахар, что привлекло к поддержке президентского проекта бюджета голоса конгрессменов от штатов Луизианы и Флориды, в которых расположены значительные сахарные плантации [Джанда и др. 2006: 384].
В этом контексте уместно упомянуть оценку Роберта Даля: “Возможно, ни в одной другой политической системе в мире торг не является таким основополагающим компонентом политического процесса”, как в США [Даль 1992: 156]. Р.Нойштадт полагает, что именно политический компромисс составляет важнейшую технологию президентской власти в США: “Власть убеждать – это власть торговаться... могущество президента определяется его умением торговаться” [Нойштадт 1997: 67, 77]. По мнению М.Бартона и Дж.Хигли, внутриэлитный консенсус составляет базисное основание либеральной демократии, и нестабильность элитного консенсуса может способствовать упадку этой модели, поскольку демократии – это результат усилий консенсусно объединенных элит. Специфической особенностью данного типа элит, радикально отличающей его от двух других – разъединенных и объединенных идеологически – является консенсус в признании базовых ценностей при сохранении расхождений в конкретных политических вопросах. Довольно редко встречающиеся консенсусно объединенные элиты более сложны, чем партийные элиты, и именно они способны обеспечить конструктивный и мирный внутрикорпоративный диалог, открывающий возможности эволюционного развития общества: "Элитный консенсус относительно фундаментальных правил игры является краеугольным камнем западных демократий, которые возможны лишь там, где элитный консенсус удерживает политическую конкуренцию в разумных пределах… Демократия не просто нуждается в политике, осуществляемой внутренне консенсусной и взаимоприемлемой элитой. Демократия является детищем консенсусно объединенной элиты" [Higley, Burton 2005].
Модель консенсусно интегрированной элиты сложилась на ранних этапах формирования государства в США. Способность к эффективному взаимодействию посредством компромисса в полной мере продемонстрировали отцы-основатели в период принятия основополагающего документа – Конституции страны. Известно, что Конституционный конвент, собравшийся в Филадельфии в 1787 г., не только дополнил и исправил, как и ожидалось, положения действовавшего тогда в стране основного закона “Статьи конфедерации”, но подготовил принципиально новый политико-правовой документ. Предполагая, что этот документ может вызвать серьезное сопротивление в легислатурах штатов, основатели американского государства предприняли два маневра: ввели условия ратификации этого документа только частью штатов, а не всеми (так как в ряде штатов рассчитывать на успех не приходилось) и настояли на созыве для ратификации Конституции специальных ратификационных конвентов, которые должны были одобрить Конституцию вместо передачи ее на рассмотрение легислатур штатов, большинство в которых составляли оппоненты, способные заблокировать принятие документа. В итоге Конституция была принята, несмотря на незначительное число ее сторонников [Дай и Зиглер 1984; Джанда и др. 2006].Заключением Коннектикутского (названного Великим) компромисса завершились дебаты по формату национального парламента и по вопросу о рпезидентстве. Технологичность и компромиссность можно рассматривать как имманентные качества американской политической культуры, являющиеся следствием консенсусной природы сложившейся в США модели элитного рекрутирования и проявившиеся на ранних этапах становления политической системы.
Практически на протяжении всей последующей истории США внутриэлитный консенсус составлял основание политической системы и одновременно одну из важнейших технологий ее функционирования. В подобной политической системе фигура главы государства является как бы воплощением элитного консенсуса: Конституция США наделяет президента значительные полномочиями, однако ограничивает их действенной системой контроля. Реальная власть президента определяется не просто формальными полномочиями, а способностью убеждать, добиваясь элитного консенсуса [Шлезингер 1992; Нойштадт 1997: 36, 64]. Несомненно, относительная слабость президентской власти в США обусловлена таким значимым фактором, как отсутствие серьезных угроз в виде внешней агрессии. Это понимал уже А.Токвиль, отмечавший, что если бы американский союз подвергался угрозе извне, исполнительная власть имела бы гораздо большее значение. Результатом возрастания значения внешней политики в системе жизненно важных интересов США в ХХ в. стала тенденция расширения полномочий президентской власти. Пиком этой тенденции стало президентство Р.Никсона, ознаменованное стремлением главы исполнительной власти нарушить в пользу президента баланс между президентской властью и властью представительных органов и преобразовать систему президентской власти, доведя это преобразование до логического предела - лебисцитарного президентства, в основе которого лежит представление о том, что президент подотчетен только своим избирателям, да и то раз в четыре года.
Однако эта политика Никсона потерпела сокрушительное поражение и привела к результату, прямо противоположному желаемому: он был вынужден уйти в отставку под угрозой импичмента, а это, в свою очередь, существенно ослабило рейтинг института президентства во внутриполитическом раскладе сил и привело к падению доверия к институту президента в целом [Шлезингер 1992: 406].
Угроза импичмента Никсону и его последующая отставка представляют наиболее яркий пример отторжения американской политической системой директивного, жесткого стиля лидерства верховной власти – отторжения тем более знаменательного, что произошло оно в контексте общей тенденции расширения президентских полномочий и возрастания симпатий массового избирателя к институту президентства. Отставка Никсона стала результатом не просто грубых ошибок или должностных нарушений, а была обусловлена изоляцией президента от ведущих элитных групп, неспособностью принять гибкий стиль политического лидерства и пренебрежением сложившимися правилами игры. Никсон попытался превратить Белый дом в центр принятия важнейших решений, поставив сотрудников аппарата своей администрации выше влиятельных фигур конгресса [Дай и Зиглер 1984].
Главную роль сыграла неготовность Никсона к гибкому взаимодействию со старыми восточными элитарными кланами (которых он считал своими главными врагами [Blumental 1986: 58-59], что в конечном счете стало роковым для Никсона [Дай и Зиглер 1984]. Он стал первым президентом США, который попытался построить свою политическую стратегию преимущественно на силах “солнечного пояса”, представители которого постепенно вытеснили из команды Никсона вашингтонцев [Blumental 1986]. История президентства Никсона показательна для понимания расклада сил в системе отношений верховная власть – политический класс – внеэлитные слои населения: именно элитный консенсус различных групп определяет судьбу главы исполнительной власти; позиция внеэлитных слоев менее значима. Симптоматично, что Никсон, оставаясь аутсайдером для восточного истеблишмента, рассматривал и ощущал себя выразителем интересов массовых внеэлитных слоев. Однако, изолировав себя от правящих элит, Никсон лишился и поддержки средних американцев: влиятельные группы элиты посредством ряда технологических процедур сумели восстановить против него и широкие слои населения, которые Никсон рассматривал в качестве своей опоры.
Другой, быть может, еще более убедительный в силу “чистоты эксперимента”, пример фиаско президента, разошедшегося в принципиальном вопросе с влиятельными элитными группами судьба Дж.Ф.Кеннеди. В отличие от “выскочки” Никсона, выходец из влиятельного и состоятельного восточного клана (отец президента Джозеф Кеннеди к концу 1950-х гг. занимал 12 строчку в рейтинге наиболее состоятельных людей США) аристократ Кеннеди, несомненно, прекрасно вписывался в традиционный политический истеблишмент, блестяще владел неписаными правилами игры на политической бирже, одним словом, был “своим” на политическом Олимпе. Семейный клан Кеннеди был столь влиятелен, что один из конкурентов Дж.Ф.Кеннеди на ранних этапах президентской гонки 1960 г. признавал, что чувствовал себя мелким торговцем, который пытается конкурировать с сетью крупных магазинов. Однако эти обстоятельства сыграли злую шутку с Кеннеди: он посчитал свой действительно очень высокий потенциал влияния достаточным, чтобы пренебречь мнением конкурирующих групп в принципиальном вопросе. Независимо от того, кто именно персонально выступал в роли оппонентов президента, обстоятельства гибели Джона Кеннеди, судьба двух его братьев, оставивший много вопросов ход расследования, результаты работы комиссии Уоррена и другие обстоятельства свидетельствуют, что события 1963 г. в Далласе стали делом рук не убийцы-одиночки, а лиц, реальное влияние которых, в том числе и в органах государственной власти, было выше, чем аналогичный показатель убитого президента.
Можно привести более близкий по времени пример проигрышной стратегии жесткого давления. Так, по мнению аналитиков, в результате попытки импичмента Б. Клинтона проигравшими оказались все участники этой кампании. «Утрата лица» президентом очевидна, но в проигрыше оказались и его оппоненты – независимый прокурор К. Старр, добивавшиеся отставки президента ведущие фигуры в руководстве Республиканской партии в Конгрессе (Н. Гингрич, Б. Ливингстон, Г. Хайд, Т. Лотт, Т. Делэй), сама незадачливая стажерка [Джанда и др. 2004: 331-332].
Органичным данной политической системе является традиционно гибкий, компромиссный стиль политического лидерства. Наиболее наглядным примером свойственного американской политической культуре стиля лидерства исследователи считают стиль президентства Л.Джонсона. Начав свою карьеру в Конгрессе и проработав там без малого тридцать лет, Джонсон блестяще владел искусством компромисса и техникой процедурных согласований, делая упор во взаимодействии с партнерами и оппонентами на психологические инструменты коммуникаций. Неготовность Никсона к подобному стилю элитного взаимодействия стала важнейшим фактором его поражения: “Инстинктивно, в кризисной ситуации Никсон ‘боролся как черт’, а не торговался” [Дай и Зиглер 1984: 208].
В данном отношении Дж.Буш-мл. выглядит брутальным "нарушителем конвенции", многократно превзошедшим Никсона, который по сравнению с нынешним лидером выглядит "голубем": Буш действует бескомпромиссно, жестко, пренебрегая мнениями не только оппонентов из лагеря демократов, но и удаляя диссидентов из среды однопартийцев. Если Никсону не удалось построить систему плебисцитарного президентства, то Буш строит свой стиль именно в плебисцитарном формате.
Относительно последствий нового политического стиля на организацию и будущее американских элит можно сказать, что ситуация неоднозначна; не случайны и расхождения мнений в экспертном сообществе. Так, Дж. Хигли рассматривает команду нынешнего президента в качестве исключительного явления в американской политике (Higley 2006b). Взгляд на политику Буша как беспрецедентную в американской истории довольно распространен. Так, Б. Херберт пишет: «Благодаря политике Буша образ США воспринимается сегодня не как лидер свободы, а как убийца в камуфляже» [Herbert 2005]. Однако есть и иные мнения, более сдержанные в оценке степени новаций Буша [см. напр., Bacevich 2005].
На наш взгляд, для адекватной оценки ситуации значительный интерес представляют результаты исследования известных американских политологов Г. Мур и С. Мак, осуществивших масштабное эмпирическое исследование отношения членов различных сегментов американской элиты (политическая и неполитическая фракции, республиканцы и демократы, женщины и мужчины) к использованию военной силы во внешней политике за период с момента окончания вьетнамской войны в 1975 г. до войны «против террора» в 2004 г. на основании базы данных, формировавшейся, начиная с 1975 г. при поддержке Чикагского Совета по международным отношениям [Moore and Mack 2008]. Задачей исследования было прояснение вопроса о том, стала ли американская элита при Буше более воинственной, или ставка на силу является ее устойчивой характеристикой.
Исследование Г. Мур и С. Мак показало, что к 1986 г. вьетнамский синдром в среде американской элиты был в основном преодолен, и, начиная с этого времени, и истеблишмент демонстрировал высокий уровень поддержки использования военной силы. Стремление элиты к сдержанности в эпоху вьетнамского поражения выглядит, скорее, аномалией, нежели закономерностью.
Обозревая проблему в более обширной исторической ретроспективе, желательно также понять, каково было отношение американской элиты к использованию силы до 1975 г.? На этот вопрос достоверно ответить трудно, так как систематические исследования на этот счет отсутствуют. Впрочем, есть мнения американских исследователей, обращавшихся к изучению проблемы. Так, в середине 1950-х гг. Р. Миллс выражал беспокойство относительно присущего американской элите стремления опираться на силу. «Американская элита не имеет адекватного образа мира… Наиболее приемлемым мирным планом является полностью заряженный пистолет» [Mills 1956, 185]. А. Басевич убежден, что склонность американской элиты к использованию силы является не эксклюзивной особенностью администрации Буша, но устойчивой долговременной характеристикой американского истеблишмента [Bacevich 2005, 5-6]. Оценки Р. Миллса и А. Басевича в значительной степени находят подтверждение в исследовании Г. Мур и С. Мак, убежденных в том, что большинство американских лидеров и сегодня и, по крайней мере, в течение последних тридцати лет, полагали возможным использовать военную силу для достижения политических целей, даже не будучи поддержаны союзниками [Moore and Mack 2008].
Усиление влияния этих установок в течение последних лет находи выражение в распространении силовых стратегий также на область внутренней политики. В итоге на национальном уровне происходит усиление жестких обертонов в управленческих практиках, что становится ощутимым фактором снижения роли «горизонтального» измерения американской политики и находит проявление в падении уровня и качества общественного участия, традиционно активного. “Горизонтальное” измерение американской политики традиционно было весьма ощутимым. А.Токвиль полагал, что США XIX столетия представляли уникальное явление в этом отношении. Сильные массовые движения перед Первой мировой войной и в 1920-е годы дали новые аргументы в пользу этого суждения. Движения в защиту гражданских прав, прав женщин и студенческие движения 1960-70-х годов развивали сложившуюся ранее традицию и были мощным импульсом развития аналогичных движений во всем западном мире. Однако сегодня это “горизонтальное” измерение политики переживает непростые времена вследствие нового политического стиля элиты Буша – тесно сплоченной, жестко прагматичной, приверженной секретности и полагающейся преимущественно на силу – то есть довольно точно соответствующей отношениям “субординации, суперординации и координации”, составляющим существо “вертикального” измерения политики.
Подтверждение тому можно найти в разнообразных источниках. Так, в частности, исследования Р.Патнэма выявили произошедшее в течение двух последних десятилетий ХХ в. снижение уровня участия населения США в объединениях, общественных организациях различного плана – от бойскаутов до ассоциаций родителей и учителей. Объектом исследования Патнэма стал широкий слой общественных объединений – профсоюзы, профессиональные ассоциации, группы по интересам, спортивные клубы, братства и церковные группы. В период с сер. 1970-х до сер. 1980-х годов число членов общественных групп среди респондентов уменьшилось примерно на четверть [Putnam 2000].
Несомненно, сводить причины падения общественного участия исключительно к стилю правящих элит неправомерно (тем более, что Патнэм анализировал реальность исхода ХХ в.), однако трудно также отрицать влияние управленческих практик.
Следует отметить далее, что ставка на силу не является ныне исключительной прерогативой республиканцев; политики-демократы не отличабтся радикального от республиканского крыла властного истеблишмента. В этом контексте любопытно сопоставить политический стиль, для ниспровержения которого нынешняя команда приложила столь энергичные усилия в конце 1990-х. Как известно, силовая акция против Югославии была предпринята администрацией Б. Клинтона; в целом правление последнего было отмечено заметным ростом расходов на вооружения и привлечением военных к выполнению задач, ранее являвшихся сферой ответственности гражданских ведомств.
Если обратиться к политическому стилю демократов 2000-х гг., то, несмотря на конкретные программные отличия от республиканцев, демократические кандидаты на выборах 2004 г. Дж. Керри и Дж. Эдвардс не ставили под сомнение целесообразность использования силовых методов в отражении потенциальных угроз и вызовов США. Критикуя республиканскую администрацию за ряд внешнеполитических неудач, они, тем не менее, обещали продолжать курс на «войну с террором», делая упор в президентской кампании на военный опыт Дж. Керри и его качества как жесткого политика. В данном отношении характерно также, что демократический кандидат на президентских выборах 2008 г. Б. Обама, декларируя неприятие вмешательства государства в личную жизнь граждан, в июле 2008 г. поддержал в Сенате внесенный Бушем закон об электронной слежке за гражданами [Портякова 2008].
Весьма ощутимым является воздействие нового формата политики на практики внутриэлитного взаимодействия. Элита Буша не только существенно изменила соотношение между горизонтальным и вертикальным измерениями американской политики - новый политический стиль чреват кризисом важнейшего основания американской политической системы - принципа внутриэлитного консенсуса. Жесткий стиль политического лидерства способен усилить внутриэлитную напряженность, которая, в свою очередь, потенциально чревата дестабилизацией политической системы в целом. Существует угроза того, что действующая избыточно жестко команда Буша, испытывает на прочность сообщество американских элит, их способность к консенсусу и компромиссу. И в этом отношении элиты Буша способна поколебать элитные основания либеральной демократии в США [Higley and Burton 2005].
Еще более значимо, чем на национальном уровне, влияние нынешнего американского лидерства на изменения стиля политических практик на глобальном уровне. Речь идет, прежде всего, о значительной географической экспансии «цезаристского» стиля лидерства в обществах, казалось бы органически им чуждых или имевших против них иммунитет (Великобритания, Австралия). Усиление силовых стратегий в мировой политике сопровождается выдвижением или укреплением позиций политиков, склонных к преимущественно жестким силовым стратегиям лидерства и управления. Эти тенденции отмечаются, в том числе, в управленческих практиках ряда стран, известных своей традиционной приверженностью мягким консенсусным формам взаимодействия – Великобритании, Австралии и др. С периода в 1980-х годов, с восхождения М. Тэтчер, Р. Рейгана и Г. Коля происходит ощутимый сдвиг в характере и стиле политического лидерства в либеральных демократиях. Суть этого сдвига заключается в востребованности лидеров, менее склонных к политике компромисса и консенсуса и в большей степени приверженных силовым приемам. Эти лидеры добиваются исполнительной власти посредством выстроенных в плебисцитарном формате выборов [Higley, Pakulski 2007: 6-8]. Обретя власть, политики подобного рода концентрируют полномочия в ядре исполнительной власти за счет урезания полномочий законодателей и административного аппарата и используют власть более произвольно, бесконтрольно и безнаказанно по сравнению со своими предшественниками.
Отмеченный тренд не является однородным во всех либеральных демократиях, и там, где он имел место, он нелинеен, с явными приливами и отливами. Однако тренд к восхождению более решительных лидеров – или, по крайней мере, воспринимаемых в качестве таковых, – очевиден: Дж.Буш в США, Т.Блэр в Великобритании, Я.Коидзуми в Японии, С.Берлускони в Италии, Дж.Ховард в Австралии и А.Ф.Рассмуссен в Дании, Х.Сапатеро в Испании, С.Харпер в Канаде, А.Меркель в Германии, Н.Саркози и Ж.-М.Ле Пен во Франции, К.Хайген в Норвегии, Й.Хайдер (до его гибели) в Австрии, П.Фортюн в Нидерландах (до его убийства). Применительно к этим лидерам определение цезаристский может показаться чрезмерно драматическим, однако обретение власти посредством плебисцитарных приемов определенно наводит на аналогии с европейской политикой межвоенных десятилетий. Создается впечатление, что наступило время решительных лидеров, во все возрастающей степени полагающихся на силу и входящих в более агрессивные, жестко организованные и взаимно антагонистические элиты (что наблюдается, по крайней мере, в некоторых либеральных демократиях [подробнее, Higley, Pakulski 2007: 8]).
В качестве моделей концептуализации диверсификации лидерских практик можно использовать идущую от Н.Макиавелли и В.Парето дихотомию львы–лисы, находящую развитие и в современных исследованиях [Higley, Pakulski 2007]. Современным аналогом этой дихотомии может служить предложенная Р.Ароном формула: "Современным миром правят два типа людей: одни преуспели благодаря войнам, другие – в мирное время" [Арон 1993: 111]. Этот подход созвучен типологии политических стратегий, предложенных Дж.Сартори, который выделял две стратегии взаимодействия политических акторов:
– неограниченная политическая борьба по принципу "игры с нулевой суммой" – "политика как война";
– ограниченное политическое состязание по принципу "игры с позитивной суммой" – "политика как торг" [Sartori 1987: 224].
Мировая политика последних десятилетий отмечена расширением использования методов «игры с нулевой суммой». Весьма существенный вклад в доминирование этого стиля внесла команда Дж. Буша. Вместе с тем, констатируя усиление силовых обертонов в американской политике, следует признать, что эта тенденция не является беспрецедентной. Новацией выглядят два аспекта: переход от отдельных внешнеполитических решений и акций к выстраиванию системы управления, основанной на преимущественном использовании силы, и имплантацию силовых стратегий из сферы международных отношений в область внутренней политики.
Завершая рассмотрение тенденций современного элитогенеза, следует отметить различную степень их новизны по отношению к базовым характеристикам традиционной для западного социума модели элитной организации. К чиcлу таких базовых характеристик можно отнести глубокую линию размежеваний в системе отношений элиты – массы; высокую степень внутриэлитной сплоченности; компромисс в качестве основополагающего механизма внутриэлитных отношений, доминирование «мягких» технологий лидерства [Гаман-Голутвина 2006: 1.3].
Соответственно, усиление власти элитных групп по отношению к внеэлитным группам выступает относительной новацией – в условиях глобализации и пока преимущественно монополярной структуры мира эта тенденция обретает новую конфигурацию и большую глубину. Нетипичны преобладающие сегодня практики политического лидерства и нарастающая напряженность в сфере внутриэлитных отношений. Вследствие системообразующего для либеральных демократий значения внутриэлитного консенсуса дестабилизация последнего чревата потнециальной дестабилизацией основанных на компромиссе политических систем.