5.2. "Проклятые вопросы" современности

Тому, что мы называем "законами" или потенциалом "вертикали", предстоит стать подспорьем человечеству в решении следующих кардинальных вопросов:

1. Как преодолеть надвигающийся на нас социал-дарвинизм, цинично делящий человечество на "приспособленных" и "неприспособленных", на расу господ и расу рабов, что грозит вселенской гражданской войной?

2. Чем ответить на агрессию вселенского гегемонизма, преисполненного решимости построить "однополярный мир", то есть попросту прибрать всю планету к рукам?

3. Как предотвратить разрушительное в моральном и материальном отношении наступление мирового ростовщичества, грозящего выжать все соки из национальных экономик, обессмыслить, а значит, и дискредитировать в глазах новых поколений добросовестный труд, прилежание и партнерскую ответственность?

Человек сформировался на планете в качестве hоmо fаbеr — существа, над которым довлеет суровая Божья заповедь "со скорбью будешь питаться от нее (земли.— А. П.) во все дни жизни твоей... в поте лица твоего будешь есть хлеб свой". Это поистине "континентальная" заповедь, ибо она предполагает жизнь не в кредит или за чужой счет, а на основе веской наличности — земных ресурсов и труда, преобразующего их в потребительские блага. Новейший либерализм решил последовательно потакать потребительской морали — даже ценой риска двух вселенских катастроф: экологической, связанной с безответственным расхищением земных ресурсов, и геополитической, связанной с их глобальным перераспределением в пользу тех, кто разучился вести трудовое существование.

4. Как вернуть чувство человеческого достоинства и историческую перспективу не входящему в "золотой миллиард" большинству человечества, которому европоцентричный прогресс сегодня уже отказал в будущем, в праве на совместное вхождение в новое информационное общество? Видимо, настала пора заново осмыслить значение последнего термина. На рубеже 60—70-х годов, когда формировалось понятие постиндустриального или информационного общества, в него вкладывался достаточно человеколюбивый смысл, соответствующий логике просвещенческого гуманизма.

Речь шла о том, что главным источником богатства и сферой наиболее рентабельных инвестиционных вложений становится человек. Вложения в "человеческий капитал" — в отрасли, ответственные за квалификационно-образовательный рост, здоровье и долголетие, высокую работоспособность и творческую активность личности, были признаны наиболее перспективными не только в социальном, но и в узко экономическом смысле — в соответствии с критериями отдачи. Однако сегодня, тридцать лет спустя, мы наблюдаем зловещую подмену терминов. Теперь уже под "информационной экономикой" чаще всего понимают экономику биржевых игр и спекуляций, в которой манипуляции с курсом валют или кредитных бумаг дают на порядок более высокую прибыль, чем нормальная инвестиционная деятельность.

Понятно, что если в первом варианте проект "информационной экономики" открывал новые перспективы развития человека, то во втором он, напротив, "закрывает" их, ибо означает одновременно и истощение производительной системы новыми информационными ростовщиками, и дискредитацию здоровой трудовой и социальной морали, ибо в социуме, направляемом ростовщиками, ее нормы не получают подкрепления.

Подмена содержания термина "информационное общество" означает инволюцию всего западного модерна: его прогрессивная ветвь, связанная с заповедями христианского и просвещенческого универсализма, с духовным возвышением человека, на наших глазах стала вянуть, так и не дав обещанных плодов цивилизации и культуры. Вместо трудного, но перспективного процесса возвышения человека в рамках трудовой этики и продуктивного хозяйства — за счет перераспределения времени между творческим и "машиноподобным" трудом в пользу первого — возник соблазн "эмансипации" западного потребительского человека от тягот продуктивной деятельности как таковой, поместив его в виртуальный мир "информационной" экономики глобальных финансовых спекуляций.

5. На каком пути преодолеть нежданное измельчание единых просвещенческих пространств, заново дробимых в соответствии с племенным (этническим) принципом?

Надо сказать, что архаическое "формационное" деление исторических эпох, известное со времен Гомера и Гесиода, при всей его противоположности нововременному, прогрессистскому, по одному важнейшему критерию выгодно отличалось от нынешнего реанимированного трайбализма: оно содержало универсалистский принцип единой исторической судьбы народов. Золотой, серебряный, бронзовый и железный века осознавались как единая драма человека на Земле, а не как удел разных народов, когда одним достается "золотое" будущее, а другим — "железное".

Рассмотрим по порядку эту цепь адресованных XXI веку проблем. Может быть, наибольшую тайну представляет собой модернистский социал-дарвинизм, готовящий почву для нового геноцида. Модерн познакомил человечество с невиданным прежде эндогенным — обращенным вовнутрь — геноцидом. Истребительная война между народами и племенами велась всегда. Но размежевание внутри одного и того же народа, становящееся поводом для того, чтобы одну его часть считать "недостойной существования", несомненно относится к антропологическим новациям модерна.

Типичной процедурой здесь является "формационное" размежевание: люди делятся на современных, олицетворяющих прогресс, и представителей "проклятого прошлого", не устранив которых счастливого будущего нельзя будет достичь. Сначала эта компрометация людей прежней формации носила преимущественно социокультурный характер. Идеология прогресса придает современному поколению необычайную самоуверенность. В самом деле: если все показатели социального и культурного совершенствования подчиняются сугубо временной динамике, то каждое новое поколение выглядит несомненно мудрее и совершеннее предыдущих, и, по закону ускоряющегося развития, каждое новое поколение все сильнее отличается от предыдущих в лучшую сторону. Согласно этой логике наилучшим автоматически оказывается самое последнее поколение, получающее безапелляционное право судить все предыдущие.

Такого рода историцизм создает повод усомниться в человеческих достоинствах прежних поколений, которые воспринимаются как своего рода "недочеловеки". Формируется особая форма "исторического расизма" — высокомерного презрения к людям прежних эпох. Люциферова диалектика модерна состоит в том, что эта временная дистанция между людьми начинает проецироваться на пространственную плоскость, разделяя современников на "подлинных носителей современности" и тех, кто "преграждает" ей путь. Такое восприятие последних устилает дорогу классовому геноциду.

Причем мы бы упростили наше понимание такого геноцида, если бы приписали его логике борьбы за власть или столкновению классовых интересов. Хорошо это видно на примере первого эндогенного геноцида XX века — большевистского. Истребление буржуазии и дворянства еще можно как-то объяснить законами классовой борьбы (хотя преследование классовых интересов при желании можно было бы отделить от физического преследования людей). Но как объяснить ненависть большевистского "нового человека" к крестьянскому большинству населения?

Анализ соответствующих мотиваций революционного авангарда показывает, что здесь больше признаков расовой, чем классовой ненависти. Крестьянин отторгался, как органика отторгается механикой, естественное — умышленным, живущее в собственном ритме — организованным в принудительном ритме, человеческое — "сверхчеловеческим". Сверхчеловек большевизма был целиком машиноподобен и гордился этим. Собственно, именно тогда, в эпоху военного коммунизма и в период "сплошной коллективизации", был разыгран фантасмагорический сценарий: раса роботов изгоняла из жизни расу людей.

Вместе с истреблением наиболее жизнеспособной части крестьянства и превращением деревни в сырьевой придаток городской промышленной машины энергия жизни была в России роковым образом приглушена. В несколько раз упала рождаемость, стихла инициатива во всех сферах жизни, усмирена была "народная смеховая культура" (М. Бахтин). Большевистский культ машины и уподобляемых машине "железных когорт пролетариата" стал вызовом органике жизни и органике культуры.

Народ по-настоящему вернул себе национальное и человеческое достоинство только во времена Великой Отечественной войны. Перед угрозой других "сверхчеловеков", организованных гитлеризмом по той же "машинной" модели, большевистские "сверхчеловеки" вынуждены были обратиться за помощью к человеку, воззвать к его патриотическому чувству и достоинству, к его любви к родной земле, культуре и языку. Так жизнь отбила атаку бесчеловечного модерна, воплощенного в машиноподобной агрессии дегуманизированного и демонизированного суперменства.

На наших глазах история повторяется снова. На этот раз моделью нового расистского отбора — выбраковки "недочеловеков" в пользу "сверхчеловеков" — стала уже не техника (машина), а экономика (рынок). По критериям рынка в число "недочеловеков", недостойных существования в прекрасном новом мире, попали те самые пролетарии, которых так пестовали предыдущие модернизаторы России. В страну пришел новый социал-дарвинизм, отбирающий людей согласно меркам нового "великого учения" — взамен старого, сданного в архив. Новая гражданская война (пока что в основном холодная), начавшаяся, как и предыдущая, с инвенктивов против "кучки эксплуататоров" и тоталитарных насильников, снова стала приобретать парадоксальные черты войны с большинством народа, в очередной раз заподозренного в роковой неадекватности новейшей одномерной модели. Снова дает о себе знать расизм модернистского авангарда, не признающего прав жизни и знающего только права новейшей теории, которой жизнь должна безропотно подчиняться.

Представители демократического авангарда уже не стесняясь говорят о том, что настоящий рынок и настоящая демократия в "этой стране" могут быть построены только тогда, когда данное поколение вымрет и место его займут другие люди, с заранее заданными нужными свойствами, выращенными в ретортах новейшего рыночного образца. Таким образом, оба варианта модерна, и большевистский и либеральный, не считают права жизни первичными, а саму человеческую жизнь — самоценной. Каждый раз она ставится под знаком функции — то ли функции социалистической индустриализации, то ли антисоциалистической вестернизации — и ей угрожают геноцидом, если обнаруживается ее функциональное несоответствие.

При этом, если сравнить результаты обеих модернизаций по сугубо человеческим критериям, то обнаружится, что машина модерна дает все более и более сомнительную социальную продукцию. Большевистский "новый человек" оказался несравненно грубее, примитивнее, одномернее, чем тот многослойный и многомерный дореволюционный антропологический тип, который подвергся столь безжалостной чистке. Если сравнить теперь формацию "новых русских" с предшествующим ей "советским человеком", то трудно отрешиться от впечатления, что мы имеем дело с новой стадией примитивизации, огрубления и одичания. Вывод: уродства модерна уже нельзя излечить новым модерном — их можно только усугубить и умножить.

Таким образом, перед нами возникают две проблемы: одна — метафизическая, относящаяся к принципиальным историческим и антропологическим возможностям модерна, вторая — эмпирическая, связанная с анализом наличествующих социально-политических сил, их баланса и динамики. По первому вопросу мы уже высказались и пришли к неутешительным выводам: типы модернистского "суперменства" меняются, но их смена не улучшает баланса сил между гуманизмом и антигуманизмом, культурой и варварством, моралью и нигилизмом. Что касается второго вопроса, относящегося к судьбам нового человеконенавистнического экономического и социального уклада, сформированного по чертежам очередного "великого учения", то принципиальное значение здесь имеет соотношение эндогенных и экзогенных факторов. Мы не знаем, что стало бы с Россией и перспективами ее сохранения как суверенного государства после превращения большевиками "империалистической войны в гражданскую" и подписания капитулянтского Брестского мира, если бы не поражение Германии в ноябре 1918 г., сведшее на нет геополитические последствия этого мира.

Мы не знаем также, на какие дальнейшие человеконенавистнические эксперименты пустился бы большевистский режим, если бы не шок, вызванный нападением фашистской Германии, и необходимость хотя бы частичной реабилитации "этого народа" и его национальной патриотической традиции.

Сегодня мы имеем воспроизведение той же ситуации в новых формах: теперь уже наши новые западники — "демократы" добились превращения "холодной войны" с Западом в холодную гражданскую войну и подобно большевикам отыскали главного врага в собственной стране; сегодня они подписали свой капитулянтский Брестский мир с победителями в "холодной войне", добившись разрушения российской армии, военно-промышленного комплекса, системы союзничества. Наконец, сегодня они исполнены решимости довести свои разрушительные реформы до конца — то есть, по-видимому, до полного физического и культурного исчезновения России. Теперь уже ясно, что нынешняя ситуация отличается от ситуации 1918 г. тем, что скорой капитуляции сверхдержавы, навязавшей России свой новый Брестский мир, ожидать сегодня не приходится — суверенитет России придется восстанавливать более медленным и более трудным путем.

Сопоставим теперь ситуацию по другому критерию: может ли нынешний компрадорский режим в России ожидать грозного вызова со стороны Запада (как это случилось в 1941 г.) и на этой основе совершить тяжелую процедуру самоочищения и патриотической метаморфозы? Или его зависимость от Запада, с одной стороны, и противопоставленность народу собственной страны — с другой так велики, что при любом раскладе он предпочтет принять любые, самые унизительные условия со стороны, ибо только на стороне он имеет шансы найти хоть какую-то поддержку?

В таком случае к нашему выводу о том, что изъяны модерна нельзя излечить новыми вариантами модернизации, придется добавить новый: нельзя ожидать благоприятных превращений режима от давления или вызова со стороны; скорее, союз внутреннего компрадорства с покровительствующими ему внешними силами на Западе способен усугубить губительный натиск модерна на беззащитную национальную среду, подвергающуюся угрозе массового геноцида. Как характерно, что вся риторика западнического демократизма, касающаяся неотчуждаемых прав человека и других отклонений от гуманистического "стандарта", тотчас же стихает, когда речь идет не о нарушениях прав единичных представителей демократического авангарда, а о нарушении прав находящегося на подозрении народа на самостоятельное существование и существование вообще.

Что же все это означает в прогностическом смысле? Вероятно, это означает, что борьба с человекоубийственным социал-дарвинизмом модерна будет вестись с принципиально иных позиций, чем это было в прошлом.

В самом деле, какими были альтернативы социокультурной самозащиты в прошлом? Одним из вариантов была опора на западнический гуманизм, что было возможно только в условиях расколотого Запада, одна часть которого готова усмирять человеконенавистническую энергетику другой. Так было во времена первой и второй мировых войн, когда можно было говорить о противостоянии демократического и тоталитарно-милитаристского Запада. Ныне этот путь закрыт ввиду внутренней консолидации Запада, который дисциплинируют императивы экономической интеграции и давление верховного менеджера — США. Консолидация Запада, с одной стороны, окончательное вырождение модернизационного проекта в неприкрытый социал-дарвинизм, чреватый внутренним и внешним расизмом — с другой закрыли историческую перспективу западнической гуманистической альтернативы.

На второй из возможных вариантов указывает пример некоторой части мусульманского мира, пытающейся найти защиту от превращения в сырье, безжалостно перерабатываемое машиной модерна, на пути сочетания национализма с религиозным фундаментализмом. Россия ни в прошлом, ни сегодня не готова пойти этим путем, несмотря на все инвенктивы в адрес "православного фундаментализма", каким пугают мир те, кому не терпится довести "холодную войну" до конца — до полного уничтожения России. Указанный путь и сам по себе весьма сомнителен: он не выводит за рамки давно уже ставшей ложной дилеммы традиционализм — модерн, лишь меняя в этой паре плюсы и минусы

< Назад   Вперед >

Содержание