8. Историческая правда
Моисей, его народ и монотеистическая религия. З. Фрейд
Содержание
Все мои психологические экскурсы имели целью сделать более убедительным тезис, что Моисеева религия оказала влияние на еврейский народ лишь после того, как вернулась в виде более или менее подавленной традиции (соответствующей у индивидуума подавленному переживанию детства). Но пока мы едва лишь сделали этот тезис более или менее вероятным. Даже если бы мне удалось его доказать, все равно останется ощущение, что мы выполнили только качественную часть нашей задачи. Во всех вопросах, связанных со становлением религии - и уж конечно становлением еврейской религии, - остается нечто величественное, доселе не ухваченное никакими нашими рассуждениями. В этом процессе должны участвовать, следовательно, и какие-то иные факторы, для которых вряд ли можно указать вполне адекватные аналогии, - факторы, столь же уникальные и мощные, как сама вырастающая из них система религиозных убеждений.
Посмотрим, нельзя ли подобраться к этим факторам с обратной стороны. Мы понимаем, что первобытный человек нуждался в боге, который был бы устроителем мира, вожаком его орды, той силой, которая возьмет на себя заботу о нем. Поклонение такому богу постепенно вызревает в тени поклонения умершим предкам, о которых традиция все еще кое-что помнит. Человек и в более поздние времена - наше, например, - тоже остается по сути инфантильным и так же нуждается в покровительстве, даже когда считает себя совершенно взрослым; он и тогда не может отказаться от помощи своего бога. Все это бесспорно, и, тем не менее, трудно понять, почему этот бог должен быть Единственным и почему переход от политеизма к монотеизму представляется участвующим в нем людям событием столь грандиозного значения. Верно, мы показали выше, что верующий соучаствует в величии своего бога, и чем могущественнее этот бог, тем надежнее его покровительство. Но бог может быть могущественным, и не будучи единственным: многие народы тем более чтили своего главного бога, чем многочисленнее было семейство низших богов, над которыми он властвовал, и это его величие нисколько не уменьшалось оттого, что существовали и другие боги. Кроме того, если бог один, то есть, универсален и правит над всеми землями и народами, то каждый отдельный человек (или народ) неизбежно утрачивает нечто от интимной связи с ним - ведь ему приходится, так сказать, делить своего бога с чужеземцами. (Впрочем, он может компенсировать себя убеждением, что именно к нему этот бог все же более благосклонен, чем к другим). Верно также, что принятие концепции единого бога означает огромный шаг по пути духовности; но это тоже не помогает нам объяснить, чем такая концепция могла покорить умы людей поначалу.
Истинно верующий человек знает ответ на наш вопрос. Истинно верующий человек, несомненно, скажет, что идея единственного бога потому произвела столь грандиозное впечатление на человечество, что в ней содержалось зерно "Вечной Истины". Доселе скрытая, эта Истина наконец-то воссияла людям и в ее блеске утонуло все то, что властвовало над умами прежде. Нельзя не согласиться, что вот тут мы действительно видим, наконец, такую причину, которая по величию соразмерна со своим следствием.
Я был бы рад принять это объяснение. Но меня останавливает следующее. Эта ссылка на неотразимую привлекательность Истины основана на оптимистических и идеалистических предположениях. На самом же деле человеческий интеллект вовсе не обнаруживает такого уж хорошего нюха на истину, да и не проявляет такой уж пылкой готовности ее принять. Напротив, весь наш прежний опыт говорит, что интеллект легко сбивается с истинного пути, сам о том не подозревая, и нет для него ничего более привлекательного, чем то, что идет навстречу его желаниям и иллюзиям (независимо от "истинности"). Вот почему приведенное объяснение нуждается в модификации. Я готов признать, что ответ верующего человека разъясняет привлекательность монотеизма, но - с поправкой: древних евреев привлекала в монотеизме не столько некая "Вечная", то есть метафизическая. Истина, сколько - истина историческая. Иными словами, я не верю в то, что именуется религиозной истиной монотеизма, то есть в существование единого и всесильного бога, но верю в истинность праисторического факта, припомнившегося евреям при встрече с монотеизмом - того факта, что в первобытные времена действительно существовал единый Отец, Вожак, Повелитель, который был возвышен до уровня божества. Другое дело, что для возвращения в коллективную память людей эта историческая истина должна была явиться в замаскированном, ином по сравнению с исходным виде, то есть как раз в виде "религиозной истины" Моисея.
Мы уже говорили, что религия Моисея была отвергнута и частично забыта, а позднее снова вернулась в сознание народа - в виде традиции, Теперь мы можем предположить, что этот процесс сам по себе был повторением той цепи событий, которая в дни Исхода привела к принятию религии Моисея. Когда Моисей предложил евреям концепцию Единого бога, это не было для них абсолютно новой идеей, поскольку воскрешало в их памяти первобытный опыт человеческой орды. Опыт этот давно исчез из их сознательных воспоминаний, но в свое время был столь важным и произвел - или, по крайней мере, подготовил - такой грандиозный переворот в жизни первобытной орды, что оставил, иначе и думать нельзя, некий постоянный след в человеческих душах, такое же сильное "воспоминание коллективного детства", как те, которые хранит устное предание или традиция.
Как я отмечал выше, ранние переживания людей проявляются позднее в виде навязчивых привычек, хотя сами эти переживания сознательно уже не помнятся. Мне представляется, что то же самое справедливо и для самых ранних переживаний человечества в целом. Одним из результатов такого раннего переживания и было принятие евреями концепции Единого бога. Концепцию эту, несомненно, следует считать припоминанием - разумеется, искаженным, но, тем не менее, припоминанием. Как всякое "возвращение подавленного", оно тоже имеет навязчивый характер; ему попросту нельзя не поддаться. В той мере, в какой историческая правда в нем бессознательно искажена, видоизменена, замаскирована, это припоминание может быть названо иллюзией; но в той мере, в какой с помощью этой концепции действительно возвращается нечто из реального прошлого, она должна быть названа истинной. Ведь индивидуальные психические иллюзии тоже содержат зерно истины: сознание больного ухватывается именно за такое зерно и благодаря этому некритически принимает и всю систему иллюзий, на нем надстроенную.
Та первичная, исходная ситуация, повторением которой - через тысячелетия - было провозглашение религии Моисея, а затем - через столетия - окончательное принятие ее евреями, была реконструирована мною в 1912 году в книге "Тотем и табу". Я использовал там некоторые теоретические рассуждения Дарвина, Аткинсона и в особенности Робертсона Смита, объединив их с открытиями и гипотезами психоанализа. У Дарвина я заимствовал предположение, что первобытные люди изначально жили небольшими ордами, каждая такая орда находилась под властью старшего самца, который управлял ею с помощью грубой и жестокой силы, присваивал себе всех самок и подчинял или убивал всех молодых самцов, включая собственных детей. Аткинсон помог мне предположением, что патриархальная система была сокрушена восстанием сыновей, которые объединились против отца, свергли его и на совместном победном пиршестве съели его тело. Наконец, следуя тотемной теории Робертсона Смита, я предположил, что структуру первичной орды, в которой властвовал один вожак-Отец, сменила структура тотемистского клана братьев. Чтобы ужиться друг с другом, братья-победители должны были отказаться от тех женщин орды, ради которых, фактически, убили отца, и согласиться ввести экзогамию, то есть "брак на стороне". После свержения власти Отца семьи управлялись матриархально. Но Отец и его воля не исчезли окончательно: Отца заменило некое животное, провозглашенное тотемом-покровителем клана; оно символизировало собой Предка (или предков вообще), служило духом-хранителем клана и его запрещено было касаться или убивать. Однако раз в году весь клан собирался на совместное пиршество, во время которого "сакральное" тотемное животное разрывали на куски и пожирали. От участия в таком пиршестве никто не мог отказаться, ибо оно было ни чем иным, как символическим повторением того самого отцеубийства, с которого начались все новые социальные законы, моральные заповеди и тотемистская религия.