<< Пред.           стр. 9 (из 14)           След. >>

Список литературы по разделу

 *
 Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающих единственный, как бы теологический смысл ("сообщение" Автора-Бога), но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма, ни один из которых не является исходным; текст соткан из цитат, отсылающих к тысячам культурных источников. Писатель подобен Бувару и Пекюше, этим вечным переписчикам, великим и смешным одновременно, глубокая комичность которых как раз и знаменует собой истину письма; он может лишь вечно подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать разные виды письма, сталкивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них; если бы он захотел выразить себя, ему все равно следовало бы знать, что внутренняя "сущность", которую он намерен "передать", есть не что иное, как уже готовый словарь, где слова
 388
 объясняются лишь с помощью других слов, и так до бесконечности. Так случилось, если взять яркий пример, с юным Томасом де Квинси: он, по словам Бодлера, настолько преуспел в изучении греческого, что, желая передать на этом мертвом языке сугубо современные мысли и образы, "создал себе и в любой момент держал наготове собственный словарь, намного больше и сложнее тех, основой которых служит заурядное прилежание в чисто литературных переводах" ("Искусственный рай"). Скриптор, пришедший на смену Автору, несет в себе не страсти, настроения, чувства или впечатления, а только такой необъятный словарь, из которого он черпает свое письмо, не знающее остановки; жизнь лишь подражает книге, а книга сама соткана из знаков, сама подражает чему-то уже забытому, и так до бесконечности.
 *
 Коль скоро Автор устранен, то совершенно напрасным становятся и всякие притязания на "расшифровку" текста. Присвоить тексту Автора - это значит как бы застопорить текст, наделить его окончательным значением, замкнуть письмо. Такой взгляд вполне устраивает критику, которая считает тогда своей важнейшей задачей обнаружить в произведении Автора (или же различные его ипостаси, такие как общество, история, душа, свобода): если Автор найден, значит, текст "объяснен", критик одержал победу. Не удивительно поэтому, что царствование Автора исторически было и царствованием Критика, а также и то, что ныне одновременно с Автором оказалась поколебленной и критика (хотя бы даже и новая). Действительно, в многомерном письме все приходится распутывать, но расшифровывать нечего; структуру можно прослеживать, "протягивать" (как подтягивают спущенную петлю на чулке) * во всех ее повторах и на всех ее уровнях, однако невозможно достичь дна; пространство письма дано нам для пробега, а не для прорыва; письмо постоянно порождает смысл, но он тут же и улетучивает-
 * Из многих значений глагола filer здесь обыгрывается по крайней мере три: 'следить' (ср. в русском языке филёр)', 'тянуть', 'подтягивать' (о петле на чулке); 'плести', 'вплетать' (например, в тексте: une metaphore filee - сквозная метафора). - Прим. перев.
 389
 ся, происходит систематическое высвобождение смысла. Тем самым литература (отныне правильнее было бы говорить письмо), отказываясь признавать за текстом (и за всем миром как текстом) какую-либо "тайну", то есть окончательный смысл, открывает свободу контртеологической, революционной по сути своей деятельности, так как не останавливать течение смысла - значит в конечном счете отвергнуть самого бога и все его ипостаси - рациональный порядок, науку, закон.
 *
 Вернемся к бальзаковской фразе. Ее не говорит никто (то есть никакое "лицо"): если у нее есть источник и голос, то не в письме, а в чтении. Нам поможет это понять одна весьма точная аналогия. В исследованиях последнего времени (Ж.-П. Вернан) демонстрируется основополагающая двусмысленность греческой трагедии: текст ее соткан из двузначных слов, которые каждое из действующих лиц понимает односторонне (в этом постоянном недоразумении и заключается "трагическое"); однако есть и некто, слышащий каждое слово во всей его двойственности, слышащий как бы даже глухоту действующих лиц, что говорят перед ним; этот "некто" - читатель (или, в данном случае, слушатель). Так обнаруживается целостная сущность письма: текст сложен из множества разных видов письма, происходящих из различных культур и вступающих друг с другом в отношения диалога, пародии, спора, однако вся эта множественность фокусируется в определенной точке, которой является не автор, как утверждали до сих пор, а читатель. Читатель - это то пространство, где запечатлеваются все до единой цитаты, из которых слагается письмо; текст обретает единство не в происхождении своем, а в предназначении, только предназначение это не личный адрес; читатель - это человек без истории, без биографии, без психологии, он всего лишь некто, сводящий воедино все те штрихи, что образуют письменный текст. Смехотворны поэтому попытки осуждать новейшее письмо во имя некоего гуманизма, лицемерно выставляющего себя поборником прав читателя. Критике
 390
 классического толка никогда не было дела до читателя; для нее в литературе существует лишь тот, кто пишет. Теперь нас более не обманут такого рода антифрасисы, посредством которых почтенное общество с благородным негодованием вступается за того, кого на деле оно оттесняет, игнорирует, подавляет и уничтожает. Теперь мы знаем: чтобы обеспечить письму будущность, нужно опрокинуть * миф о нем - рождение читателя приходится оплачивать смертью Автора.
 1968, "Manteia".
 * В подлиннике обыгрывается второе значение глагола renverser -'выворачивать наизнанку'. - Прим. ред.
 391
 Эффект реальности.
 Перевод С. Н. Зенкина........592
 
 Когда Флобер, описывая зал, где проводит время г-жа Обен, хозяйка Фелисите, сообщает нам, что "на стареньком фортепьяно, под барометром, высилась пирамида из коробок и картонок"1; когда Мишле, рассказывая о казни Шарлотты Корде, о том, как в тюрьме незадолго до прихода палача ее посетил художник, написавший ее портрет, добавляет, что "часа через полтора у нее за спиной тихонько постучали в небольшую дверцу"2, - то эти авторы (как и многие другие) вводят здесь в текст особого рода элементы, которыми до сих пор обычно пренебрегает структурный анализ, занятый вычленением и систематизацией крупных повествовательных единиц. Все "лишние" по отношению к структуре детали либо сбрасываются им со счетов (о них просто не упоминается), либо трактуются (так пытался поступать и автор этих строк) 3 в качестве "прокладок" (катализов), обладающих косвенной функциональной значимостью, поскольку в совокупности они составляют индекс, характеризующий героя или обстановку действия, - то есть в конце концов все же включаются в структуру.
 Представляется, однако, что, стремясь к исчерпывающему анализу (а какая цена методу, если он не позволяет постичь объект во всей его целостности, то есть, в данном случае, повествовательную ткань во всей ее протяженности?), стараясь отметить и включить в структуру
 1 Flaubert Q. Un coeur simple. - In: Flaubert G. Trois contes. P.: Charpentier-Fasquelle, 1893, p. 4. Русск. перевод E. Любимовой: Флобер Г. Собр. соч. в 3-х т., т. 3. М.: Худ. литература, 1984, с. 32.
 2 Michelet J. Histoire de France, La Revolution, t. V. Lausanne: Ed. Rencontre, 1967. p. 292.
 3 "Introduction a l'analyse structurale des recits". - "Communications", № 8, 1966, p. 1-27.
 392
 мельчайшие детали, неделимые атомы, неуловимые переходы, мы неизбежно встретимся и с такими элементами, которые не могут быть оправданы никакой функцией, даже самой косвенной. С точки зрения структуры подобные элементы нарушают всякий порядок и кажутся, что еще тревожнее, своего рода повествовательными излишествами, как будто повествование расточительно сорит "ненужными" деталями, повышая местами стоимость нарративной информации. Если, скажем, во флоберовском описании фортепьяно еще может рассматриваться как индекс буржуазного благосостояния хозяйки, а "пирамида из коробок и картонок"- как коннотативный знак безалаберной и словно выморочной атмосферы дома Обенов, то никакой функцией, по-видимому, не объяснимо упоминание о барометре; этот предмет ничем не экзотичен, не показателен и вроде бы не входит в разряд вещей, заслуживающих упоминания. Столь же трудно структурно истолковать и все детали во фразе Мишле: для изложения событий важно лишь то, что вслед за живописцем явился палач, - не важно, ни сколько длился сеанс, ни какой величины была дверца, ни где она располагалась (зато сами мотивы двери и тихонько стучащей в нее смерти, бесспорно, обладают символической значимостью). Как видно, такие "ненужные детали", даже если они и немногочисленны, все же неизбежны: какое-то их количество содержится в любом повествовательном тексте, по крайней мере в любом западном повествовательном тексте обычного типа.
 Подобные незначимые элементы текста ("незначимые" в точном смысле слова - исключенные по видимости из семиотической структуры повествования) 4 сродни описаниям, даже если предмет, казалось бы, наименован одним-единственным словом (в действительности изолированного слова не бывает: тот же барометр упомянут у Флобера не сам по себе, он занимает особое место одновременно в синтаксическом и референциальном ряду); этим лишний раз подчеркивается загадоч-
 
 4 В этом кратком сообщении мы не будем приводить примеров "незначимых" элементов, так как незначимость обнаруживается только на уровне крупной структуры; вне структуры элемент не является ни значимым, ни незначимым, его требуется включить в заранее изученный контекст.
 393
 ность всякого описания, о которой следует сказать особо. Общая структура повествования, по крайней мере в том виде, как она до сих пор изучалась различными исследователями, представляется по сути своей предиктивной; предельно схематизируя, не принимая во внимание многочисленные осложняющие схему отступления, задержки, возвращения назад и обманутые ожидания, можно сказать, что в каждой узловой точке повествовательной синтагмы герою (или читателю, это не важно) говорится: если ты поступишь так-то, если ты выберешь такую-то из возможностей, то вот что с тобой случится (подсказки эти хотя и сообщаются читателю, тем не менее не теряют своей действенности). Совсем иное дело - описание: предсказательность в нем никак не отмечена; структура его "аналогическая", чисто суммирующая, она не выстраивается в ряд выборов и альтернативных возможностей, которые делают повествование похожим на обширный dispatching *, обладающий референциальный (а не только дискурсивным) временным порядком. Данная оппозиция существенна для антропологии: когда под влиянием работ фон Фриша предположили, что у пчел имеется язык, то пришлось все же признать, что, даже если у этих насекомых и есть предиктивная система танцев (для сбора пищи), с описанием эта система не имеет ничего общего 5. Описание представляется, следовательно, "исключительной принадлежностью" так называемых высших языков - как ни странно, именно потому, что оно лишено какой-либо целенаправленности в плане поступков или в плане коммуникации. Своей обособленностью в повествовательной ткани описание (как и "ненужная деталь") ставит вопрос, чрезвычайно важный для структурного анализа повествовательных текстов. Вопрос этот следующий: все ли в повествовании значимо? А если не все, если в повествовательном ряду сохраняются кое-где "незначительные", незначимые участки, то в чем же, так сказать, значение этой незначимости?
 Нужно прежде всего напомнить, что в одном из
 5 Bresson F. La signification. - In: Bresson F. Problemes de psycho-linguistique. P.: PUF, 1963.
 * Распределительная схема (англ.). - Прим. ред.
 394
 важнейших течений западной культуры описание отнюдь не выводилось за рамки смысловых категорий, и ему приписывалась цель, вполне признанная литературой как социальным институтом. Течение это - риторика, а цель эта - "красота"; на протяжении долгих веков описание выполняло эстетическую функцию. Уже в античности к двум открыто функциональным жанрам красноречия, судебному и политическому, очень рано прибавился третий, эпидейктический, - жанр торжественной речи, имеющей целью вызвать у слушателей восхищение (а не убедить их в чем-либо); независимо от ритуальных правил его употребления, будь то восхваление героя или надгробное слово, в нем содержалась в зародыше сама идея эстетической целенаправленности языка. В александрийской неориторике (II в. н. э.) культивировался экфрасис - жанр блестящего обособленного отрывка, самоценного, не зависящего от какой-либо функции в рамках целого и посвященного описанию места, времени, тех или иных лиц или произведений искусства. Такая традиция сохранялась на всем протяжении средних веков; в эту эпоху, как хорошо показал Курциус6, описание не подчиняется никакому реалистическому заданию; мало существенна его правдивость, даже правдоподобие; львов и оливы можно с легкостью помещать в страны Севера - существенны одни лишь нормы описательного жанра. Правдоподобие имеет здесь не референциальный, а открыто дискурсивный характер, все определяется правилами данного типа речи.
 Если после этого вновь обратиться к Флоберу, то мы увидим, что эстетическая направленность описания все еще очень сильна. В "Госпоже Бовари" описание Руана- самого что ни на есть реального референта - подчинено строжайшим нормам особого эстетического правдоподобия, о чем свидетельствует правка, вносившаяся в этот отрывок в ходе шести последовательных переработок 7. Ясно прежде всего, что поправки никоим образом не вызваны более тщательным учетом особенностей самого
 6 С u r t i u s E. R. La Litterature europeenne et le Moyen Age latin. P.: PUF, 1956, chap. X.
 7 Шесть редакций этого описания приведены в книге: А1balat A. Le Travail du style. P.: Armand Colin, 1903, p. 72 sq.
 395
 объекта: в глазах Флобера Руан остается неизменным, или, вернее, если он слегка и меняется от одной редакции к другой, то лишь потому, что требовалось сделать более сжатым тот или иной образ, или устранить скопление одинаковых звуков, порицаемое правилами изящного стиля, или же "вставить" случайно найденное удачное выражение 8. Ясно, далее, что ткань описания, где, казалось бы, первостепенное значение (по объему, по детализации) уделяется Руану как объекту, - в действительности лишь основа, на которую нашиваются жемчужины редких метафор, нейтрально-прозаический наполнитель, которым разбавлено драгоценное вещество символики; словно во всем Руане писателю важны только риторические фигуры, которыми он описывается, словно Руан достоин упоминания только в виде замещающих его образов (мачты, словно игольчатый лес, острова, как большие неподвижно застывшие рыбы, облака... воздушными волнами беззвучно разбивались об откос)*. Ясно, наконец, что все описание Руана выстроено таким образом, чтобы уподобить Руан живописному полотну, - средствами языка воссоздается картина, словно уже написанная на холсте ("Отсюда, сверху, весь ландшафт представлялся неподвижным, как на картине"). Писатель реализует здесь платоновское определение художника как подражателя третьей степени, так как он подражает тому, что уже само есть имитация некоей сущности 9. Таким образом, хотя описание Руана абсолютно "нерелевантно" для повествовательной структуры "Госпожи Бовари" (его нельзя соотнести ни с одним функциональным отрезком, ни с каким обозначением характеров, обстановки или общих суждений), - оно тем не менее отнюдь не выбивается из общего порядка; оно оправдано если и не внутренней логикой произведения, то по крайней мере законами литературы; у него есть "смысл", зависящий от соответствия не предмету,
 8 Подобный механизм точно отмечен у Валери в "Литературе", где разбирается бодлеровская строчка "Великодушная служанка..." 'La servante au grand c?ur...': "Этот стих сам собой пришел в голову Бодлеру... И Бодлер стал продолжать. Он похоронил кухарку на лужайке, что противно обычаю, зато в рифму, и т. д."
 * Фрагменты, вошедшие в окончательный текст "Госпожи Бовари", приводятся в переводе Н. Любимова. - Прим. перев.
 9 Платон. Государство, X, 599.
 396
 а правилам изображения, принятым в данной культуре. В то же время во флоберовском описании с эстетической задачей смешиваются и "реалистические" требования - создается впечатление, что возможность и необходимость описания или (в случае однословных описаний) наименования референта определяются только его точностью, которая стоит выше всех других функций или особняком от них. Эстетические правила вбирают в себя правила референциальные - по крайней мере, маскируются ими; очень может быть, что вид Руана из окна дилижанса, спускающегося по склону, "объективно" ничем и не отличается от панорамы, описанной Флобером. Такое смешение, подмена норм дает двоякий выигрыш. С одной стороны, эстетическая функция сообщает "отрывку" смысл, и у нас больше не закружится голова от обилия деталей: ведь если бы речевой поток не направлялся и не сдерживался требованиями повествовательной структуры с ее функциями и индексами, мы уже не знали бы, где остановиться на пути детализации, - любой "вид", не будь он подчинен эстетическому или риторическому заданию, стал бы неисчерпаем для дискурса, в нем всегда оставались бы какие-нибудь еще не описанные уголки, мелкие предметы, пространственные изгибы или оттенки цвета. С другой стороны, предполагая референт реально существующим, воспроизводя его с деланной покорностью, реалистическое описание избегает соскальзывания в фантазматичность, а это считалось необходимым условием "объективности" изложения. В классической риторике фантазм был в какой-то мере официально признан под названием особой фигуры - "гипотипозы", которая "представляет вещи перед взором слушателя", причем не просто констатирует их наличие, а изображает их во всем блеске вожделения (она входила в состав выразительной, красочной речи - illustris oratio) ; реализм, открыто отказавшись от норм риторического кода, вынужден поэтому искать новую мотивировку для описаний.
 Неделимые остатки, образующиеся при функциональном анализе повествования, отсылают всякий раз к тому, что обычно называют "конкретной реальностью" (мелкие жесты, мимолетные позы, незначительные предметы, избыточные реплики). Таким образом, чистое "изображе-
 397
 ние реальности", голое изложение "того, что есть" (или было) как бы сопротивляется смыслу, подтверждая тем самым распространенную мифологическую оппозицию пережитого (то есть живого) и умопостигаемого. Достаточно напомнить, что в современной идеологии навязчивые призывы к "конкретности" (которые риторически адресуются гуманитарным наукам, литературе, нормам поведения) всегда нацелены своим острием против смысла, словно в силу какого-то особого положения ничто живое не может быть значимым, и наоборот. Вымышленное повествование строится, по определению, согласно модели, основная норма которой связана с умопостигаемостью, и "реальность" (разумеется, воплощенная в письме) оказывает здесь весьма незначительное сопротивление структуре. Зато в историческом повествовании, обязанном излагать "то, что реально произошло", отсылка к этой реальности становится основной; тут уже неважно, что деталь нефункциональна, главное, чтобы она прямо указывала на "то, что имело место"; "конкретная реальность" сама по себе является достаточной причиной, чтобы о ней говорить. Именно история (исторический дискурс - historia rerum gestarum *) и служит образцом для тех видов повествования, где межфункциональные промежутки заполняются структурно излишними элементами; логично поэтому, что реализм в литературе сложился примерно в те же десятилетия, когда воцарилась "объективная" историография; сюда же относится и нынешнее развитие технических средств, форм и институтов, порожденных постоянной потребностью удостоверяться в доподлинности "реального", - такова фотография (прямое свидетельство о том, "что было здесь"), репортаж, выставки древностей (вспомнить хотя бы успех тутанхамоновского шоу), туристические поездки к памятникам и местам исторических событий. Все это говорит о том, что "реальность" как бы довлеет себе, что у нее хватает силы отрицать всякую "функциональность", что сообщение о ней совершенно не нуждается во включении в какую-либо структуру и что "там-так-было" - это уже достаточная опора для слова.
 Еще со времен античности "реальность" относилась
 * Изложение деяний (лат.). - Прим. перев.
 398
 к сфере Истории и тем четче противопоставлялась правдоподобию, то есть внутреннему порядку повествования ("подражания" или "поэзии"). Классическая культура веками жила мыслью о том, что реальность никоим образом не может смешиваться с правдоподобием. Прежде всего, правдоподобное - это всего лишь то, что признается таковым (opinable), оно всецело подчинено мнению (толпы); по словам Николя, "вещи следует рассматривать не так, как они суть сами по себе, и не так, как о них известно говорящему или пишущему, но лишь соответственно тому, что о них знают читатели или слушатели" 10. Далее, правдоподобное - это общее, а не частное, которым занимается История; отсюда тенденция классических текстов к функционализации всех деталей, к тотальной структурированности, не оставляющей как бы ни единого элемента под ручательство одной лишь "реальности". Наконец, в рамках правдоподобия ни один элемент не исключает противоположного ему, так как опирается на мнение большинства, но не на абсолютный авторитет. В зачине всякого классического текста (то есть подчиненного правдоподобию в его древнем смысле) подразумевается слово Esto (пусть, например... , предположим...). Что же касается "реальных", дробных, "прокладочных" элементов, о которых у нас идет речь, то они отрицают этот неявный зачин и располагаются в структурной ткани без всяких предварительных условий. Именно здесь проходит водораздел между античным правдоподобием и реализмом новой литературы; но здесь же появляется и новое правдоподобие, которое есть не что иное, как сам реализм (будем называть так всякий дискурс, включающий высказывания, гарантированные одним лишь референтом).
 С семиотической точки зрения "конкретная деталь" возникает при прямой смычке референта с означающим; из знака исключается означаемое, а вместе с ним, разумеется, и возможность разрабатывать форму означаемого, то есть, в данном случае, повествовательную структуру (конечно, реалистическая литература и сама является повествовательной, но лишь потому, что реализм в ней
 10 Цит. по: Bray R. Formation de la doctrine classique. P.: Nizet, 1963, p. 208.
 399
 сводится к дробным, разбросанным там и сям "деталям"; в целом любой повествовательный текст, сколь угодно реалистический, развивается на нереалистических путях). Такое явление можно назвать референциальной иллюзией11. Истина этой иллюзии в том, что "реальность", будучи изгнана из реалистического высказывания как денотативное означаемое, входит в него уже как означаемое коннотативное; стоит только признать, что известного рода детали непосредственно отсылают к реальности, как они тут же начинают неявным образом означать ее. "Барометр" у Флобера, "небольшая дверца" у Мишле говорят в конечном счете только одно: мы - реальность; они означают "реальность" как общую категорию, а не особенные ее проявления. Иными словами, само отсутствие означаемого, поглощенного референтом, становится означающим понятия "реализм": возникает эффект реальности, основа того скрытого правдоподобия, которое и формирует эстетику всех общераспространенных произведений новой литературы.
 Это новое правдоподобие резко отличается от старого, поскольку сущность его не в соблюдении "законов жанра", или даже в их видимости, а в стремлении нарушить трехчленную природу знака, сделать так, чтобы предмет встречался со своим выражением без посредников. В этой предпринятой реализмом попытке, безусловно, присутствует тенденция к расщеплению знака - по-видимому, важнейшее отличие всей современной культуры, - но присутствует как бы в регрессивной форме, ибо знак расщепляется во имя восстановления во всей его полноте референта, тогда как сегодня задача состоит в том, чтобы, напротив, опустошить знак, бесконечно оттесняя все дальше его предмет, - вплоть до радикального пересмотра всей многовековой эстетики "изображения".
 1968, "Communications".
 11 Эту иллюзию ярко иллюстрирует программа, которую выдвигал перед историком Тьер: "Быть правдивым - и только, самому уподобиться фактам, слиться с фактами, жить только фактами, следовать фактам, не идя дальше них" (цит. по: J u l l i a n С. Historiens francais du XIXe siecle. P.: Hachette, s.d., p. LXIII).
 С чего начать?
 Перевод С. Н. Зенкина........ . . 401
 
 Допустим, некий студент решил предпринять анализ структуры литературного произведения. Он достаточно сведущ и не удивляется разноречивости концепций, которые порой неправомерно объединяются под названием структурализма; он достаточно рассудителен и понимает, что в структурном анализе не существует, как в социологии или филологии, канонического метода, который бы позволял автоматически выявлять всю структуру текста; он достаточно мужествен, заранее предвидит и стойко переносит все ошибки, неполадки, неудачи и разочарования ("к чему все это?"), которые непременно встретятся ему на пути анализа; он достаточно раскован и смело пускает в ход всю свою восприимчивость к различным структурам, все свое чутье множественных смыслов; наконец, он достаточно диалектичен и ясно понимает, что дело не в "истолковании" текста, не в достижении "позитивного результата" (то есть означаемого в последней инстанции - будь то истинный смысл произведения или обусловившая его причина), а, наоборот, в том, чтобы в ходе анализа (или чего-то подобного анализу) самому вступить в игру означающих, в процесс письма, одним словом, осуществить в свoeй рaбoтe множественность текста. Если даже найдется такой герой (или мудрец), то перед ним еще возникнет затруднение конкретно-практического порядка, простой вопрос, встающий перед каждым, кто приступает к новому делу: с чего начать? Казалось бы, это затруднение касается лишь чисто практических шагов, даже жестов (вопрос в том, какой первый жест мы делаем при встрече с текстом), но, в сущности, именно из него выросла вся современная лингвистика; чтобы преодолеть невыносимую, подавляющую разнородность человеческого языка (такое ощу-
 401
 щение как раз и бывает, когда не можешь начать), Соссюр решил выбрать и проследить одну нить из клубка, один уровень явлений - уровень смысла; так и была построена система языка. Сходным образом и в тексте, уже на вторичном уровне дискурса, одновременно развертываются многие коды, не сразу поддающиеся систематизации, а еще точнее, наименованию. Действительно, здесь все способствует тому, чтобы текст предстал как бы очищенным от всяких структур: и развертывание дискурса, и естественность строения фраз, и кажущееся равноправие значимых и незначимых элементов, и наши школьные предрассудки (представления о "плане", "персонаже", "стиле"), и одновременное появление различных смыслов, и прихотливость, с которой возникают и исчезают в толще текста те или иные тематические жилы. Феномен текста переживается в своем богатстве и природности (и то и другое способствует его сакрализации) - как распознать и вытянуть из него первоначальную нить, как определить коды, которые надо анализировать в первую очередь? Эта практическая проблема и будет здесь намечена на примере первоначального анализа романа Жюля Верна "Таинственный остров" 1.
 По словам одного лингвиста, "в каждом процессе переработки информации можно выделить некоторую совокупность А исходных сигналов и некоторую совокупность В наблюдаемых заключительных сигналов. Задача научного описания состоит в том, чтобы объяснить, как происходит переход от А к В, каковы связи между ними. Промежуточные звенья между А и В могут быть или слишком многообразными (и поэтому ускользающими от нашего наблюдения) или же просто недоступными никакому наблюдению. В этом случае в кибернетике говорят о "черном ящике" 2. Формулировкой Ревзина можно руководствоваться и приступая к изучению романа -
 1 Серия "Livre de poche". P.: Hachette, 1966, 2 v. [Цитаты и указания страниц в тексте соответствуют изданию: В e p н Ж. Собр. соч. в 12-ти томах, т. 5. М., 1956. Перевод Н. Немчиновой и А. Худадовой. - Прим. перев.].
 2 Revzin I. I. Les principes de la theorie des modeles en linguistique. - "Langages", № 15, septembre 1969, p. 28 (CM. P e в з и н И. И. Метод моделирования и типология славянских языков. М.: Наука, 1967, с. 25. - Прим. ред.).
 402
 этой "движущейся" информационной системы: определим вначале два предельных множества (исходное и финальное), а затем проследим, какими путями второе множество смыкается с первым или отличается от него, что при этом преобразуется, что приходит в движение; в общем, следует изучить переход от одного состояния равновесия к другому, пройти сквозь "черный ящик". Однако понятия исходного или заключительного множества отнюдь не просты. Не все повествовательные тексты выстроены так образцово-дидактически, как романы Бальзака, которые открываются длинным статично-синхроническим описанием, обширным и неподвижным нагромождением исходных данных, которое именуется картиной ("картина" - одно из понятий риторики, заслуживающее особого рассмотрения в том смысле, что оно идет наперекор движению языка); во многих случаях читатель попадает сразу in medias res *, детали картины рассеиваются на всем протяжении диегесиса, который начинается с первым же словом текста. Так происходит и в "Таинственном острове": дискурс сразу обращается прямо к фабуле (недаром речь идет о буре). Чтобы зафиксировать исходную картину, остается одно средство - диалектически использовать заключительную картину (или, в зависимости от материала, наоборот). "Таинственный остров" заканчивается двумя сценами: первая изображает шестерых колонистов на голой скале, где их ждет смерть от лишений, если на выручку не придет яхта лорда Гленарвана; во второй сцене спасенные от смерти колонисты живут на цветущей земле, освоенной ими в штате Айова. Эти две последние сцены, разумеется, парадигматически соотнесены: процветание противопоставляется бедствию, богатство - лишениям; такая заключительная парадигма должна иметь какой-то коррелят вначале, если же такого коррелята нет или он представлен лишь частично, значит, в "черном ящике" произошла потеря, растворение или преобразование информации. Именно, так и обстоит дело: колонизация острова служит предваряющим коррелятом колонизации в Айове, но этот коррелят совпадает с самим диегесисом, он разворачивается на протяжении всех
 * В разгар действия (лат.). - Прим. перев.
 401
 событий романа и потому не составляет "картины"; зато финальная сцена лишений (на скале) симметрична начальной и перекликается с мотивом лишений, пережитых колонистами вначале, когда после аварии воздушного шара они все попадают на остров и вынуждены обживать его начиная с нуля (у них только и есть что собачий ошейник да пшеничное зернышко). Так благодаря симметрии восстанавливается исходная картина - это совокупность данных, содержащихся в первых главах романа, до тех пор пока колонисты, разыскав пропавшего Сайреса Смита, не собираются в полном составе и не сталкиваются в алгебраически чистом виде с совершенным отсутствием орудий труда ("Огонь потух" - этими словами заканчивается глава VIII и вместе с нею исходная картина романа). Итак, информативная система строится как повторение одной и той же парадигмы ("лишения / колонизация"), но в этом повторении есть изъян: лишения в обоих случаях оформляются как "картины", а колонизация представляет собой "фабулу". Такая несогласованность и служит первоначальным ключом, "открывающим" аналитический процесс; в ходе анализа выделяются два кода - один, статический, связан с ситуацией Адама, в которой оказываются колонисты (это особенно очевидно в исходной и заключительной картинах), а второй, динамический (что не отменяет смысловой природы его элементов), связан с эвристическим трудом колонистов, которые "открывают", "выявляют" природу острова и одновременно "проникают" в его тайну.
 После этого первоначального размежевания оба выделенных кода можно уже легко (пусть и не быстро) подвергнуть постепенной разработке. Адамовский код (вернее, поле мотивов, связанных с изначальными лишениями; оно само объединяет в себе несколько кодов) включает в себя морфологически разнородные элементы: элементы действия, индексы, семы, констатации, пояснения. Вот, к примеру, два связанных с ним событийных ряда. Первым из них роман открывается - это снижение воздушного шара. Здесь как бы сплетаются две нити - событийно-физическая, на которой располагаются один за другим все этапы спуска летательного аппарата (такого рода элементы легко поддаются вычленению,
 404
 учету и структурной систематизации), и "символическая", на которой нанизываются все признаки, маркирующие (в лингвистическом смысле слова) утрату имущества, вернее, добровольное расставание с ним, в результате чего колонисты остаются на острове без вещей, без орудий и без ценностей. Особенно символичен здесь отказ от золота (10 000 франков выбрасываются за борт в попытке набрать высоту), тем более что это золото врагов-южан; символичен и ураган, ставший причиной аварии, - его исключительность, катастрофичность решительно отрывают людей от всяких общественных связей (в мифе о Робинзоне буря, открывающая повествование, служит не просто логическим элементом, объясняющим причину кораблекрушения, но и элементом символическим, изображающим революционное освобождение от собственности, превращение человека общественного в человека первозданного). Второй ряд, соотносящийся с темой Адама, - первая разведка, в ходе которой колонисты выясняют, выбросило ли их на остров или на континент. Этот ряд строится в форме загадки, причем эпизод разгадки весьма поэтичен, ибо истина наконец обнаруживается лишь благодаря лунному свету; ясно, что в интересах дискурса земля должна оказаться островом, и островом необитаемым, так как для дальнейшего развития дискурса требуется, чтобы человеку было дано сырье без орудий труда, но и без противодействия других людей. Оттого всякий человек, не принадлежащий к числу колонистов, - враг не только поселенцам, но и самому дискурсу; как Робинзон, так и потерпевшие аварию в романе Жюля Верна одинаково боятся чужих людей, незваных гостей, которые бы нарушили последовательность изложения и чистоту дискурса; блистательное завоевание Орудия ("Таинственный остров" прямо противоположен научно-фантастическим романам о будущем - это роман о самом далеком прошлом, об изготовлении первых орудий) не должно омрачаться никаким вмешательством человека (не считая самих членов группы).
 К теме Адама относятся также и все мотивы изобильной природы - их можно назвать кодом Эдема (Адам I Эдем - любопытное фонетическое соответствие). Райское изобилие принимает три формы; во-пер-
 405
 вых, природа острова сама по себе совершенна - "земля здесь казалась плодородной, а природа красивой и богатой многими дарами" (с. 40); во-вторых, в ней всегда кстати находится все необходимое (хочешь ловить птиц на удочку? - тут же, поблизости оказываются и лианы для лесы, и колючки для крючка, и черви для приманки); в-третьих, возделывая природу, колонисты не испытывают никакой усталости, или, по крайней мере, их усталость устраняется дискурсом. Суть этой третьей формы райского изобилия в том, что всемогущий дискурс отождествляется со щедрой природой, вносит во все легкость и радость, сокращает время, усталость и трудности; если нужно чуть ли не голыми руками повалить огромное дерево, то достаточно одной фразы - и дело сделано. При дальнейшем анализе следовало бы подробнее остановиться на этой благодати, которую верновский дискурс ниспосылает на всякое дело.
 С одной стороны, здесь все происходит в противоположность "Робинзону Крузо" - у Дефо труд не просто изнурителен (чтобы это сказать, хватило бы одного-единственного слова), но он еще и показан во всей своей мучительности через тягостный отсчет дней и недель, необходимых для малейшей трансформации природы (в одиночку): сколько времени и усилий нужно, чтобы одному, каждый день понемножку, передвинуть тяжелую пирогу! У Дефо дискурс призван показать труд словно замедленной съемкой, свести его к "затратам рабочего времени" (в чем и заключается отчуждение труда). С другой стороны, здесь прекрасно видно диегетическое и вместе с тем идеологическое всесилие дискурсивного акта: прием эвфемизма позволяет верновскому дискурсу стремительно продвигаться в освоении природы, шагая от задачи к задаче, а не от усилия к усилию; в нем возвеличивается научное знание и вместе с тем замалчивается труд. Верновский дискурс - это поистине идиолект "инженера" (каковым и является Сайрес Смит), технократа, хозяина науки; он воспевает преобразовательный труд и вместе с тем скрадывает его, препоручая другим; своими эллипсисами верновский дискурс радостно перепрыгивает через время и усилия, то есть через тяготы труда, - и тем самым отбрасывает все это в область несуществующего, неназван-
 406
 ного; труд, словно вода, уходит в песок, исчезает в пустых промежутках фразы.
 Еще один субкод адамовской темы - код колонизации. Уже по природе своей это слово многозначно- здесь и "детский лагерь отдыха" (colonie de vacances), и "колония насекомых", и "исправительная колония", и "колониализм"; в данном же случае потерпевшие крушение становятся колонистами, но колонизуют они необитаемый остров, девственную природу. На этой идиллической картинке стыдливо стерто все социальное, земля преобразуется без какой бы то ни было помощи рабского труда - перед нами просто земледельцы, а не колонизаторы. Однако, составляя перечень кодов, полезно было бы отметить, что отношения между персонажами, хотя и слабо, условно намеченные, складываются все же на отдаленном фоне колониальной проблематики. Все колонисты трудятся не покладая рук - но все-таки труд между ними иерархически разделен (Сайрес - вождь-технократ; Спилет - охотник; Герберт - наследник; Пенкроф - квалифицированный рабочий; Наб - слуга; Айртон - каторжник, занятый колонизацией в самой примитивной форме, уходом за скотом); кроме того, негр Наб по сущности своей раб - не потому, что с ним обращаются грубо или хотя бы высокомерно (напротив, в романе господствуют гуманность и равенство), даже не потому, что он выполняет черную работу, а потому, что в самой "природе" его душевного склада есть нечто животное: интуитивно восприимчивый, постигающий мир чутьем и предчувствием, он близок к собаке Топу: это низшая ступень лестницы, основание пирамиды, на вершине которой царит всемогущий Инженер. Не следует, наконец, забывать и о том, что историческая обстановка действия тоже имеет колониальный характер: герои романа становятся изгнанниками из-за Гражданской войны в США, которая через их посредство порождает и несет в мир новую колонизацию, благодаря свойствам дискурса магически очищенную от всякого социального отчуждения (отметим кстати, что и приключения Робинзона Крузо начинаются с чисто колониальной задачи - Робинзон рассчитывает обогатиться на торговле черными рабами, переселяя их из Африки на сахарные плантации Бразилии: миф о необитаемом острове опирается на
 407
 животрепещущую проблему - как возделывать землю без рабов?); и когда колонисты, лишившись своего острова, основывают новую колонию в Америке, то происходит это в западном штате Айова, с территории которого столь же магически "исчезло" коренное население (индейцы сиу), как и все туземцы с Таинственного острова.
 Второй код, который следует (для начала) разобрать, - это код распашки-разгадки (defrichement-dechiffrement), если воспользоваться созвучием слов. К нему относятся все многочисленные элементы, маркирующие одновременно вторжение в природу и раскрытие ее тайн (так, чтобы, дойдя до ее сути, сделать ее доходной) . Данный код содержит два субкода. Первый включает в себя преобразование природы, так сказать, природными средствами - знаниями, трудом, настойчивостью. Задача здесь в том, чтобы открыть природу, найти пути к ее использованию, - то есть это код "эвристический". В нем изначально имеется особая символика - мотивы "проникновения в недра", "взрыва", одним словом, как уже сказано, вторжения; природа - это твердая кора, состоящая прежде всего из минералов, соответственно функция и энергия Инженера направлены на проникновение в ее глубины; чтобы "заглянуть внутрь", нужно "взорвать", чтобы высвободить сокровища недр, нужно "взрезать" землю. "Таинственный остров" - плутонический роман, где пущена в ход мощная (в силу своей амбивалентности) теллурическая образность: недра земли предстают одновременно и как убежище, которым можно завладеть (Гранитный дворец, подземный грот "Наутилуса"), и как логово разрушительных сил (вулкан). Жан Помье уже выдвигал (применительно к XVII в.) плодотворную идею изучения характерных метафор эпохи; в этом смысле несомненна связь верновского плутонизма и технических задач промышленного века, который повсеместно вгрызался в землю, в tellus, с помощью динамита для разработки рудников, прокладки шоссейных и железных дорог, сооружения мостов. Землю вскрывают, чтобы извлечь железо (показательно, что благодаря Эйфелю этот вулканический, огненный материал приходит на смену камню - материалу, унаследованному от предков и "соби-
 408
 раемому" прямо на поверхности), а железо, в свою очередь, помогает окончательно пробить земную твердь и воздвигнуть средства сообщения (мосты, рельсы, вокзалы, виадуки).
 Плутоническая символика строится на особом техническом мотиве - мотиве орудия. Подобно языку и брачному обмену (как показали Леви-Стросс и Якобсон), орудие труда порождено стремлением к. умножению и само по сути своей является средством умножения: от природы (или от провидения) колонисты получают зернышко или спичку, оказавшиеся в кармане у мальчика, и они превращают единицу во множество. "Таинственный остров" изобилует примерами такого умножения: орудие создает новые орудия - такова сила числа, сила множителя, о порождающей способности которого подробно рассказывает Сайрес; в этой силе есть и магия ("При желании все можно сделать!" - с. 38), и разум (знаменатель прогрессии как раз и называется raison *, бухгалтерская арифметика этимологически и идеологически сливается с ratio), и отрицание случайности (число-множитель позволяет не начинать, как в игре, с нуля после каждой попытки, после каждого погасшего костра, после каждого урожая). Соответственно и код орудия зиждется на мотиве трансформации - мотиве одновременно техническом (превращение материи), магическом (метаморфоза) и лингвистическом (порождение знаков). Хотя трансформация всегда получает научное объяснение в понятиях кода школьных знаний (Физики, Химии, Ботаники, уроков "Вещи вокруг нас"), она всякий раз строится как неожиданность, зачастую как загадка (быстро разгадываемая). Во что бы такое можно превратить тюленей? - Ответ (отсроченный по закону повествовательной задержки): в кузнечные мехи и свечи. Не только наука (она здесь лишь предлог), но и прежде всего сам дискурс требует, чтобы, во-первых, начало и конец такой операции, исходное сырье и конечный продукт (водоросли и нитроглицерин) как можно дальше отстояли друг от друга, а во-вторых, чтобы согласно принципу бриколажа каждый природный или извне полученный предмет извлекался из своего "здесь-бытия" и использо-
 * Буквально: 'разум' (фр.). - Прим. перев.
 409
 вался в неожиданном применении; так, полотнище аэростата, многофункциональное в силу своей бросовой природы (обломок аварии), превращается и в белье, и в мельничные крылья. Как легко понять, этот код, открывающий бесконечную игру новыми, неожиданными классификациями, весьма близок к языковой деятельности: преобразующая способность Инженера состоит во власти над словами, так как в обоих случаях происходит комбинирование элементов (слов, материалов) для образования новых систем (фраз, вещей) и в обоих случаях используются устойчивые коды (язык, научное знание), содержание которых стереотипно, но это не мешает поэтическому (и пойетическому) эффекту. С трансформативным кодом (одновременно лингвистическим и демиургическим) можно также соотнести особый субкод, включающий множество элементов, - код номинации. Едва добравшись до вершины горы, откуда видна панорама всего острова, колонисты тут же начинают составлять его карту, то есть зарисовывать его очертания и давать им названия; этот первичный акт осознания и освоения мира оказывается актом языковым, так что вся подлежащая трансформации неопределенная субстанция острова становится практической действительностью лишь пройдя сквозь сеть языка; составляя карту своего острова, то есть своей "действительности", колонисты в итоге лишь реализуют на практике определение языка как "mapping'a" * действительности.
 Как уже было сказано, от-крытие (de-couverte) острова служит основой для двух кодов, первый из которых - код эвристический, совокупность элементов и моделей, связанных с преобразованием природы. Второй код, гораздо более условный с точки зрения романной традиции, - это код герменевтический; в нем берут начало разнообразные загадки (всего около десятка), которыми обосновывается название книги ("Таинственный остров") и которые разгадываются лишь в конце, когда колонистов зовет к себе капитан Немо. Подобный код уже изучен в связи с другим текстом 3, и здесь достаточно за-
 * Съемка, картографирование (англ.). - Прим. перев. 3 "S/Z", анализ новеллы Бальзака "Сарразин" (P.: Seuil, "Tel Quel". 1970).
 410
 верить, что в "Таинственном острове" присутствуют все его формальные составные части: постановка загадки, ее тематизация, формулировка, различные элементы ретардации (отсрочивающие ответ), разгадка-раскрытие. Эвристика и герменевтика весьма близки друг к другу, так как в обоих случаях нужно снять покровы с тайны острова, проникнуть в его суть: поскольку он воплощает собой природу, нужно добыть ее богатства, поскольку же это обиталище капитана Немо, нужно распознать его чудесного хозяина. Весь роман построен на расхожей пословице: помогай себе сам (работай сам над укрощением природы), и небо тебе поможет (Немо, убедившись в твоем высоком человеческом достоинстве, отнесется к тебе с доброжелательностью божества). От этих двух сближающихся друг с другом кодов зависят две различные, хотя и взаимодополнительные символики: мотивы вторжения в природу, ее подчинения, укрощения, преобразования, применения знаний (как уже сказано, именно знаний прежде всего, а не труда) отсылают к отказу от наследства, к символике Сына, тогда как действия Немо (правда, у взрослого Сына - Сайреса - порой не хватает терпения их выносить) влекут за собой символику Отца (см. ее анализ у Марселя Море) 4; странный, однако, этот отец, странный бог, который зовется Никто.
 Может показаться, что такое первоначальное "распутывание" текста принадлежит скорее к тематической, чем к формальной критике; однако такая методологическая вольность необходима; анализ текста нельзя начать (а вопрос стоял именно так) без предварительного семантического, содержательного взгляда на этот текст - будь то под тематическим, символическим или идеологическим углом зрения. Остается теперь выполнить работу (огромную) по прослеживанию первоначально намеченных кодов, по определению их элементов, по прочерчиванию рядов, но также и по выявлению других кодов, которые проступают на фоне первичных. Можно сказать, что исходить (как и сделано в данном случае) из некоторого сгущения смысла мы вправе лишь постольку, поскольку при дальнейшем (бесконечном) анализе зада-
 4 More Marcel. Le tres curieux Jules Verne. P.: Gallimard, 1960.
 411
 чей будет, напротив, взорвать текст, рассеять первоначальное облако смыслов, первоначальный образ содержания. Структурный анализ нацелен не на истинный смысл текста, а на его множественность; потому работа наша должна заключаться не в том, чтобы, отправляясь от форм, распознавать, освещать и формулировать содержание (для этого никакой структурный метод не нужен), а в том, чтобы, напротив, рассеивать, раздвигать, приводить в движение первоначально данное содержание под действием науки о формах. Такой метод пойдет на пользу аналитику, давая ему, во-первых, возможность начать анализ, исходя из нескольких хорошо известных кодов, а во-вторых, право отбросить эти коды (преобразовать их) в дальнейшем развитии уже не текста (в тексте все коды прочерчиваются одновременно, в объемном пространстве), но своей собственной работы.
 1970, "Poetique".
 От произведения к тексту.
 Перевод С. Н. Зенкина...... 413
 
 Известно, что за последние годы в наших представлениях о языке и, следовательно, о произведении (литературном), которое обязано языку уже своим существованием как феномен действительности, произошло (или происходит) определенное изменение. Это изменение очевидным образом связано с новейшими достижениями таких дисциплин, как лингвистика, антропология, марксизм, психоанализ (слово "связано" имеет здесь нарочито нейтральный смысл: речь не идет о зависимости, будь то даже зависимость гибкая и диалектическая). Новый взгляд на понятие произведения возник не столько вследствие внутреннего обновления каждой из этих дисциплин, сколько вследствие их встречи друг с другом на уровне объекта, традиционно не подлежавшего ведению ни одной из них. Действительно, работа на стыке дисциплин, которой в науке придают сейчас важное значение, не может быть результатом простого сопоставления различных специальных знаний; это дело небезобидное, и по-настоящему (а не просто в виде благих пожеланий) оно начинается тогда, "когда единство прежних дисциплин раскалывается - порой даже насильственно, с шумными потрясениями, обусловленными модой, - и уступает место новому объекту и новому языку, причем ни тот ни другой не умещаются в рамках наук, которые предполагалось тихо и мирно состыковать друг с другом; затруднения в классификации как раз и служат симптомом перемен. Перемены, коснувшиеся и понятия "произведения", не следует, однако, переоценивать: они - лишь часть общего эпистемологического сдвига (скорее именно сдвига, чем перелома), перелом же, как не раз отмечалось, произошел в прошлом веке, с появлением марксизма и фрейдизма; никаких новых решительных перемен с тех пор не последовало, так что в известном смысле можно сказать, что мы вот уже
 413
 сто лет как заняты повторением пройденного. История - наша История - ныне позволяет нам лишь смещать и варьировать кое-какие представления, кое в чем идти дальше, кое от чего отказываться. Подобно тому как учение Эйнштейна требует включать в состав исследуемого объекта относительность системы отсчета, так и в литературе совместное воздействие марксизма, фрейдизма и структурализма заставляет ввести принцип относительности во взаимоотношения скриптора, читателя и наблюдателя (критика). В противовес произведению (традиционному понятию, которое издавна и по сей день мыслится, так сказать, по-ньютоновски), возникает потребность в новом объекте, полученном в результате сдвига или преобразования прежних категорий. Таким объектом является Текст. Понимаю, что слово это сейчас в моде (я и сам склонен его употреблять достаточно часто) и тем самым вызывает у некоторых недоверие; потому-то мне и хотелось бы сформулировать себе для памяти основные пропозиции, в пересечении которых и располагается, на мой взгляд, Текст. Слово "пропозиция", "предложение" следует здесь понимать скорее в грамматическом, чем в логическом смысле; это не доказательства, а просто высказывания, своего рода "пробы", попытки подхода к предмету, в которых допускается метафоричность. Ниже следуют эти пропозиции; они касаются таких вопросов, как "метод", "жанры", "знак", "множественность", "филиация", "чтение" и "удовольствие".
 *
 1. Текст не следует понимать как нечто исчислимое. Тщетна всякая попытка физически разграничить произведения и тексты. В частности, опрометчиво было бы утверждать: "произведение - это классика, а текст - авангард"; речь вовсе не о том, чтобы наскоро составить перечень "современных лауреатов" и расставить одни литературные сочинения in *, а другие out ** по хронологическому признаку; на самом деле "нечто от Текста" может содержаться и в весьма древнем произведении, тогда как многие создания современной литера-
 * Внутри (англ.). - Прим. перев. ** Вне (англ.). - Прим. перев.
 414
 туры вовсе не являются текстами. Различие здесь вот в чем: произведение есть вещественный фрагмент, занимающий определенную часть книжного пространства (например, в библиотеке), а Текст - поле методологических операций (un champ methodologique). Эта оппозиция отчасти напоминает (но отнюдь не дублирует) разграничение, предложенное Лаканом: "реальность" показывается, а "реальное" доказывается; сходным образом, произведение наглядно, зримо (в книжном магазине, в библиотечном каталоге, в экзаменационной программе), а текст - доказывается, высказывается * в соответствии с определенными правилами (или против известных правил). Произведение может поместиться в руке, текст размещается в языке, существует только в дискурсе (вернее сказать, что он является Текстом лишь постольку, поскольку он это сознает). Текст - не продукт распада произведения, наоборот, произведение есть шлейф воображаемого, тянущийся за Текстом. Или иначе: Текст ощущается только в процессе работы, производства. Отсюда следует, что Текст не может неподвижно застыть (скажем, на книжной полке), он по природе своей должен сквозь что-то двигаться - например, сквозь произведение, сквозь ряд произведений.
 *
 2. Точно так же Текст не ограничивается и рамками добропорядочной литературы, не поддается включению в жанровую иерархию, даже в обычную классификацию. Определяющей для него является, напротив, именно способность взламывать старые рубрики. К какой рубрике отнести Жоржа Батая? Кто этот писатель - романист, поэт, эссеист, экономист, философ, мистик? Ответ настолько затруднителен, что обычно о Батае предпочитают просто не упоминать в учебниках литературы; дело в том, что Батай всю жизнь писал тексты или, вернее, быть может один и тот же текст. Текст делает проблематичной всякую классификацию (в этом и состоит
 * В подлиннике обыгрываются возвратные глаголы se demontrer, se montrer, se parler; дословный перевод: ""реальность" показывается, а "реальное" обнаруживается..., текст обнаруживается, выговаривается..." - Прим. ред.
 415
 одна из его "социальных" функций), так как он всякий раз предполагает, по выражению Филиппа Соллерса, познание пределов. Еще Тибоде (хотя и в более узком смысле) говорил о предельных, пограничных произведениях (такова, например, "Жизнь Ранее" Шатобриана, которая, действительно, ныне представляется нам "текстом"); а Текст - это и есть то, что стоит на грани речевой правильности (разумности, удобочитаемости и т. д.). Сказано это не для красного словца, не ради "героического" жеста; Текст пытается стать именно запредельным по отношению к доксе (чем еще определяется это расхожее общее мнение, составляющее, при мощном содействии средств массовой коммуникации, основу наших демократических обществ, как .не своими пределами, своей энергией отторжения, своей цензурой?); можно сказать, что Текст всегда в буквальном смысле парадоксален.
 *
 3. Текст познается, постигается через свое отношение к знаку. Произведение замкнуто, сводится к определенному означаемому. Этому означаемому можно приписывать два вида значимости: либо мы полагаем его явным, и тогда произведение служит объектом науки о буквальных значениях (филологии), либо мы считаем это означаемое тайным, глубинным, его нужно искать, и тогда произведение подлежит ведению герменевтики, интерпретации (марксистской, психоаналитической, тематической и т. п.). Получается, что все произведение в целом функционирует как знак; закономерно, что оно и составляет одну из основополагающих категорий цивилизации Знака. В Тексте, напротив, означаемое бесконечно откладывается на будущее; Текст уклончив, он работает в сфере означающего. Означающее следует представлять себе не как "видимую часть смысла", не как его материальное преддверие, а, наоборот, как его вторичный продукт (apres-coup). Так же и в бесконечности означающего предполагается не невыразимость (означаемое, не поддающееся наименованию), а игра; порождение означающего в поле Текста (точнее, сам Текст и является его полем) происходит вечно, как в
 416
 вечном календаре, - причем не органически, путем вызревания, и не герменевтически, путем углубления в смысл, но посредством множественного смещения, взаимоналожения, варьирования элементов. Логика, регулирующая Текст, зиждется не на понимании (выяснении, "что значит" произведение), а на метонимии; в выработке ассоциаций, взаимосцеплений, переносов находит себе выход символическая энергия; без такого выхода человек бы умер. Произведение в лучшем случае малосимволично, его символика быстро сходит на нет, то есть застывает в неподвижности; зато Текст всецело символичен; произведение, понятое, воспринятое и принятое во всей полноте своей символической природы, - это и есть текст. Тем самым Текст возвращается в лоно языка: как и в языке, в нем есть структура, но нет объединяющего центра, нет закрытости. (К структурализму иногда относятся с пренебрежением, как к "моде"; между тем исключительный эпистемологический статус, признанный ныне за языком, обусловлен как раз тем, что мы раскрыли в нем парадоксальность структуры - это система без цели и без центра.)
 *
 4. Тексту присуща множественность. Это значит, что у него не просто несколько смыслов, но что в нем осуществляется сама множественность смысла как таковая - множественность неустранимая, а не просто допустимая. В Тексте нет мирного сосуществования смыслов - Текст пересекает их, движется сквозь них; поэтому он не поддается даже плюралистическому истолкованию, в нем происходит взрыв, рассеяние смысла. Действительно, множественность Текста вызвана не двусмысленностью элементов его содержания, а, если можно так выразиться, пространственной многолинейностью означающих, из которых он соткан (этимологически "текст" и значит "ткань"). Читателя Текста можно уподобить праздному человеку, который снял в себе всякие напряжения, порожденные воображаемым, и ничем внутренне не отягощен; он прогуливается (так случилось однажды с автором этих
 417
 строк, и именно тогда ему живо представилось, что такое Текст) по склону лощины, по которой течет пересыхающая река (о том, что река пересыхающая, упомянуто ради непривычности обстановки). Его восприятия множественны, не сводятся в какое-либо единство, разнородны по происхождению - отблески, цветовые пятна, растения, жара, свежий воздух, доносящиеся откуда-то хлопающие звуки, резкие крики птиц, детские голоса на другом склоне лощины, прохожие, их жесты, одеяния местных жителей вдалеке или совсем рядом; все эти случайные детали наполовину опознаваемы - они отсылают к знакомым кодам, но сочетание их уникально и наполняет прогулку несходствами, которые не могут повториться иначе как в виде новых несходств. Так происходит и с Текстом - он может быть собой только в своих несходствах (что, впрочем, не говорит о какой-либо его индивидуальности); прочтение Текста - акт одноразовый (оттого иллюзорна какая бы то ни было индуктивно-дедуктивная наука о текстах - у текста нет "грамматики"), и вместе с тем оно сплошь соткано из цитат, отсылок, отзвуков; все это языки культуры (а какой язык не является таковым?), старые и новые, которые проходят сквозь текст и создают мощную стереофонию. Всякий текст есть между-текст по отношению к какому-то другому тексту, но эту интертекстуальность не следует понимать так, что у текста есть какое-то происхождение; всякие поиски "источников" и "влияний" соответствуют мифу о филиации произведений, текст же образуется из анонимных, неуловимых и вместе с тем уже читанных цитат - из цитат без кавычек. Произведение не противоречит ни одной философии монизма (при том что некоторые из них, как известно, непримиримые враги); для подобной философии множественность есть мировое Зло. Текст же, в противоположность произведению, мог бы избрать своим девизом слова одержимого бесами (Евангелие от Марка, 5, 9): "Легион имя мне, потому что нас много". Текст противостоит произведению своей множественной, бесовской текстурой, что способно повлечь за собой глубокие перемены в чтении, причем в тех самых областях, где монологичность составляет
 418
 своего рода высшую заповедь: некоторые "тексты" Священного писания, традиционно отданные на откуп теологическому монизму (историческому или анагогическому), могут быть прочитаны с учетом дифракции смыслов, то есть в конечном счете материалистически, тогда как марксистская интерпретация произведений, до сих пор сугубо монистическая, может благодаря множественности обрести еще большую степень материализма (если, конечно, марксистские "официальные институты" это допустят).
 *
 5. Произведение включено в процесс филиации. Принимается за аксиому обусловленность произведения действительностью (расой, позднее Историей), следование произведений друг за другом, принадлежность каждого из них своему автору. Автор считается отцом и хозяином своего произведения; литературоведение учит нас поэтому уважать автограф и прямо заявленные намерения автора, а общество в целом юридически признает связь автора со своим произведением (это и есть "авторское право" - сравнительно, впрочем, молодой институт, так как по-настоящему узаконен он был лишь в эпоху Революции). Что же касается Текста, то в нем нет записи об Отцовстве. Метафоры Текста и произведения расходятся здесь еще более. Произведение отсылает к образу естественно разрастающегося, "развивающегося" организма (показательно двойственное употребление слова "развитие" - в биологии и в риторике). Метафора же Текста - сеть; если Текст и распространяется, то в результате комбинирования и систематической организации элементов (впрочем, образ этот близок и к воззрениям современной биологии на живые существа). В Тексте, следовательно, не требуется "уважать" никакую органическую цельность; его можно дробить (как, кстати, и поступали в средние века, причем с двумя высокоавторитетными текстами - со Священным писанием и с Аристотелем), можно читать, не принимая в расчет волю его отца; при восстановлении в правах интертекста парадоксальным образом отменяется право насле-
 419
 дования. Призрак Автора может, конечно, "явиться" в Тексте, в своем тексте, но уже только на правах гостя; автор романа запечатлевается в нем как один из персонажей, фигура, вытканная на ковре; он не получает здесь более никаких родительских, алетических преимуществ, а одну лишь игровую роль, он, так сказать, "автор на бумаге". Жизнь его из источника рассказываемых историй превращается в самостоятельную историю, которая соперничает с произведением; происходит наложение творчества писателя на его жизнь, а не наоборот, как прежде. Жизнь Пруста или Жене может читаться как текст благодаря их произведениям; слово "био-графия" обретает здесь свой буквальный, этимологический смысл; одновременно ложной проблемой становится искренность писателя, эта "крестная мука" всей литературной морали, - ведь "я", пишущее текст, это "я", существующее лишь на бумаге.
 *
 6. Произведение обычно является предметом потребления; я не хотел бы демагогически ссылаться на так называемую потребительскую культуру, но приходится все же признать, что ныне различия между книгами определяются "качеством" произведения (что в конечном счете подразумевает "вкусовую" оценку), а не способом чтения как таковым: в структурном отношении "серьезные" книги читаются так же, как и "транспортное чтиво" (в транспорте). Текст, нередко уже в силу своей "неудобочитаемости", очищает произведение (если оно само это позволяет) от потребительства и отцеживает из него игру, работу, производство, практическую деятельность. Это значит, что Текст требует, чтобы мы стремились к устранению или хотя бы к сокращению дистанции между письмом и чтением, не проецируя еще сильнее личность читателя на произведение, а объединяя чтение и письмо в единой знаковой деятельности. Разделяющее их расстояние возникло исторически. Во времена наиболее резкого социального расслоения (до образования демократических культур) умение читать и писать в равной мере составляло классовую привилегию; Риторика, главный литературный
 420
 код той эпохи, учила писать (хотя обычно тогда писались не тексты, а рассуждения). Показательно, что с наступлением демократии эта задача сменилась обратной - ныне Школа (средняя школа) ставит себе в заслугу то, что учит уже не писать, а (правильно) читать. (Сегодня даже вновь стало модным ощущать это как недостаток: от учителя требуют, чтобы он учил лицеистов "выражать свои мысли"; это все равно, что говорить бессмыслицу, дабы обойти табу.) Но одно дело чтение в смысле потребление, а другое дело - игра с текстом. Слово "игра" следует здесь понимать во всей его многозначности. Играет сам текст (так говорят о свободном ходе двери, механизма) *, и читатель тоже играет, причем двояко; он играет в Текст (как в игру), ищет такую форму практики, в которой бы он воспроизводился, но, чтобы практика эта не свелась к пассивному внутреннему мимесису (а сопротивление подобной операции как раз и составляет существо Текста), он еще и играет Текст. Не нужно забывать, что "играть" - также и музыкальный термин, а история музыки (как вида практики, а не как "искусства") довольно близко соответствует истории Текста; было время, когда "играть" и "слушать" составляли одну, почти не расчлененную деятельность - из-за обилия музыкантов-любителей (по крайней мере, в определенной классовой среде); затем одна за другой выделились две особые роли - сначала исполнитель, которого буржуазная публика отряжала для игры (хотя и сами буржуа еще худо-бедно музицировали: то был век фортепьяно), а затем любитель музыки (пассивный), который слушает музыку, не умея играть сам (и действительно, на смену фортепьяно пришли грампластинки). Как известно, в современной постсерийной музыке роль "исполнителя" разрушена - его заставляют быть как бы соавтором партитуры, дополнять ее от себя, а не просто "воспроизводить". Текст как раз и подобен такой партитуре нового типа: он требует от читателя деятельного сотрудничества. Это принципиальное новшество - ибо кто же станет исполнять произведение? (Таким вопросом за-
 * См. прим. перев. к с. 291.
 421
 давался Малларме, желая, чтобы книгу создавала аудитория.) В наши дни произведение исполняет один лишь критик - как палач исполняет приговор. В том, что многие испытывают "скуку" от современного "неудобочитаемого" текста, от авангардистских фильмов или картин, очевидным образом повинна привычка сводить чтение к потреблению: человек скучает, когда он не может сам производить текст, играть его, разбирать его по частям, запускать его в действие.
 *
 7. С учетом этого можно полагать (предлагать) еще один, последний, подход к Тексту - через удовольствие. Не знаю, была ли до сих пор в эстетике хотя бы одна гедонистическая теория; даже в философии эвдемонистические системы встречаются редко. Конечно, произведение (некоторые произведения) тоже доставляет удовольствие: я могу упоенно читать и перечитывать Пруста, Флобера, Бальзака и даже - почему бы и нет? - Александра Дюма. Однако такое удовольствие, при всей его интенсивности, даже полностью избавленное от любых предрассудков, все же остается отчасти удовольствием потребительским (разве что прилагать чрезвычайные усилия для его критики): ведь хотя я и могу читать этих авторов, я вместе с тем знаю, что не могу их пере-писать (что ныне уже невозможно писать "так"); одно лишь осознание этого довольно грустного факта отторгает меня от создания подобных произведений, причем такая отторгнутость и есть залог моей современности (быть современным человеком - не значит ли это досконально знать то, что уже нельзя начать сначала?). Что же касается Текста, то он связан с наслаждением, то есть с удовольствием без чувства отторгнутости. Текст осуществляет своего рода социальную утопию в сфере означающего; опережая Историю (если только История не выберет варварство), он делает прозрачными пусть не социальные, но хотя бы языковые отношения; в его пространстве ни один язык не имеет преимущества перед другим, они свободно циркулируют (с учетом "кругового" значения этого слова).
 422
 *
 Данные пропозиции не обязательно должны стать моментами Теории Текста. Обусловлено это не только недостаточными познаниями того, кто их выдвигает (хотя в ряде случаев он воспользовался и исследованиями своих коллег). Это обусловлено тем, что теория Текста не исчерпывается метаязыковым изложением; составной частью подобной теории является разрушение метаязыка как такового или по крайней мере недоверие к нему (поскольку до поры до времени им, возможно, и придется пользоваться). Слово о Тексте само должно быть только текстом, его поиском, текстовой работой, потому что Текст - это такое социальное пространство, где ни одному языку не дано укрыться и ни один говорящий субъект не остается в роли судьи, хозяина, аналитика, исповедника, дешифровщика; теория Текста необходимо сливается с практикой письма.
 1971, "Revue d'esthetique".
 Текстовой анализ одной новеллы Эдгара По
 Перевод С. Л. Козлова 424
 Текстовой анализ
 Структурный анализ повествования переживает в наши дни стадию бурной разработки. Все исследования имеют общую научную основу - семиологию, или науку о значениях; но уже сейчас между разными исследованиями обнаруживаются расхождения (и это надо приветствовать), связанные с различными представлениями о научном статусе семиологии, то есть о своем собственном исследовательском языке. Эти расхождения (конструктивные) могут быть в принципе сведены к. общему различию двух направлений. Первое направление видит свою цель в том, чтобы, исходя из всех существующих повествований, разработать единую нарративную модель, разумеется, формальную. После того, как эта модель (структура или грамматика Повествования) будет найдена, можно будет с ее помощью анализировать каждое конкретное повествование в терминах отклонений. Второе направление сразу подводит всякое конкретное повествование (по крайней мере, когда это возможно) под категорию "Текст". Текст при этом понимается как пространство, где идет процесс образования значений, то есть процесс означивания (в конце мы еще вернемся к этому слову). Текст подлежит наблюдению не как законченный, замкнутый продукт, а как идущее на наших глазах производство, "подключенное" к другим текстам, другим кодам (сфера интертекстуальности), связанное тем самым с обществом, с Историей, но связанное не отношениями детерминации, а отношениями цитации. Следовательно, необходимо в известном смысле различать структурный анализ и текстовой анализ, не рассматривая их, однако, как взаимоисключающие: собственно структурный ана-
 (c) Larousse, 1973
 424
 лиз применяется главным образом к устному повествованию (мифу); текстовой же анализ (пример которого мы попытаемся ниже продемонстрировать) применяется исключительно к письменному тексту 1.
 Текстовой анализ не ставит себе целью описание структуры произведения; задача видится не в том, чтобы зарегистрировать некую устойчивую структуру, а скорее в том; чтобы произвести подвижную структурацию текста (структурацию, которая меняется от читателя к читателю на протяжении Истории), проникнуть в смысловой объем произведения, в процесс означивания. Текстовой анализ не стремится выяснить, чем детерминирован данный текст, взятый в целом как следствие определенной причины; цель состоит скорее в том, чтобы увидеть, как текст взрывается и рассеивается в межтекстовом пространстве. Таким образом, мы возьмем один повествовательный текст, один рассказ и прочитаем его настолько медленно, насколько это будет необходимо; прочитаем, делая остановки столь часто, сколь потребуется (раскрепощенность - принципиально важная предпосылка нашей работы). Наша задача: попытаться уловить и классифицировать (ни в коей мере не претендуя на строгость) отнюдь не все смыслы текста (это было бы невозможно, поскольку текст бесконечно открыт в бесконечность: ни один читатель, ни один субъект, ни одна наука не в силах остановить движение текста), а, скорее, те формы, те коды, через которые идет возникновение смыслов текста. Мы будем прослеживать пути смыслообразования. Мы не ставим перед собой задачи найти единственный смысл, ни даже один из возможных смыслов текста; наша работа не имеет отношения к литературной критике герменевтического типа (то есть критике, стремящейся дать интерпретацию текста с целью выявления той истины, которая, по мнению критика, сокрыта в тексте); к этому типу относится, например, марксистская или психоаналитическая критика. Наша цель - помыслить, вообразить, пережить множественность текста, откры-
 1 Я попытался дать текстовой анализ целого повествования в моей книге "S/Z" (P.: Seuil, 1970). В настоящей работе текстовой анализ целого рассказа был невозможен из-за недостатка места.
 425
 тость процесса означивания. Таким образом, суть данной работы не сводится ни к проблемам университетского изучения текстов, ни к проблемам литературы вообще; суть данной работы соприкасается с вопросами теории, практики, выбора, возникающими в ходе извечной борьбы между человеком и знаком.
 Для проведения текстового анализа рассказа мы используем некоторую совокупность исследовательских процедур (будем их рассматривать как чисто рабочие приемы, а не как методологические принципы: последнее было бы слишком претенциозно и, главное, идеологически спорно, поскольку "метод" слишком часто предполагает получение позитивистского результата). Мы сведем эти процедуры к четырем пунктам, которые будут изложены в самой сжатой форме; пусть лучше теория сполна проявится в анализе самого текста. Сейчас мы разъясним лишь тот минимум, который необходим, чтобы можно было уже начать анализ выбранного нами рассказа.
 1. Предлагаемый для анализа текст расчленяется на примыкающие друг к другу и, как правило, очень короткие сегменты (фраза, часть фразы, максимум группа из трех-четырех фраз); все эти сегменты нумеруются, начиная с цифры 1 (на десяток страниц текста приходится 150 сегментов). Эти сегменты являются единицами чтения, поэтому я обозначаю их термином "лексия" (lexie)*2. Лексия, конечно, представляет собой текстовое означающее; но, поскольку наша задача состоит не в наблюдении означающих (как в работах по стилистике), а в наблюдении смыслов, от нас не требуется теоретического обоснования принципов членения текста: имея дело с дискурсом, а не с языком, трудно рассчитывать на выявление строгих соответствий между означающим и означаемым; мы не знаем, как соотносится первое со вторым, и следовательно, мы вынуждены довольствоваться членением означающего, не опирающимся на скрытое за ним членение означаемого. В общем, деление повествовательного текста на
 * От лат. legere 'читать'. - Прим. перев.
 2 Более подробный анализ понятия "лексия" и приемов работы с текстом читатель найдет в моей работе "S/Z", указ. соч.
 426
 лексии проводится чисто эмпирически и диктуется соображениями удобства: лексия - это произвольный конструкт, это просто сегмент, в рамках которого мы наблюдаем распределение смыслов; нечто, подобное тому, что хирурги называют операционным полем: удобной будет лексия, через которую проходит не более' одного, двух или трех смыслов (налагающихся друг на друга в семантическом объеме данного фрагмента текста).
 2. Затем мы прослеживаем смыслы, возникающие в пределах каждой лексии. Под смыслом мы, конечно же, понимаем не значение слов или словосочетаний, которое фиксируется в словарях и грамматиках и которым владеет всякий, знающий французский язык. Мы имеем в виду нечто другое: коннотации лексии, ее вторичные смыслы. Эти коннотативные смыслы могут иметь форму ассоциаций (например, описание внешности персонажа, занимающее несколько фраз, может иметь всего одно коннотативное означаемое - "нервозность" этого персонажа, хотя само слово "нервозность" и не фигурирует в плане денотации); они могут также представать в форме реляций, когда устанавливается определенное отношение между двумя местами текста, иногда очень удаленными друг от друга (например, действие, начатое в одном месте текста, может иметь продолжение и завершение в совершенно другом его месте, значительно дальше). Наши лексии должны стать как бы ячейками сита, предельно мелкими ячейками, с помощью которых мы будем "снимать пенки" смысла, обнаруживать коннотации.
 3. Наш анализ будет строиться по принципу постепенного продвижения: шаг за шагом мы должны пройти весь текст (таков по крайней мере наш постулат, ибо на практике недостаток места заставляет нас в данном случае ограничиться лишь двумя фрагментами анализа). Это значит, что мы не будем стремиться к выделению больших (риторических) текстовых масс; не будем составлять план текста, не будем выявлять его тематику; короче, мы не будем заниматься экспликацией текста, если только не брать слово "экспликация" в его этимологическом значении: "развертывание". Мы будем именно "развертывать" текст, страницу за
 427
 страницей, слой за слоем. Ход нашего анализа будет совпадать с ходом обычного чтения, но это чтение пойдет как бы в замедленной съемке. Эта особенность нашего анализа очень важна в теоретическом аспекте: она означает, что мы не стремимся реконструировать структуру текста, а хотим проследить за его структурацией и что структурация чтения для нас важнее, чем композиция текста (классическое риторическое понятие).
 4. Наконец, нас не будет слишком тревожить, что в процессе анализа мы можем "упустить из виду" какие-то смыслы. Потеря смыслов есть в известной мере неотъемлемая часть чтения: нам важно показать отправные точки смыслообразования, а не его окончательные результаты (в сущности, смысл и есть не что иное, как отправная точка). Основу текста составляет не его внутренняя, закрытая структура, поддающаяся исчерпывающему изучению, а его выход в другие тексты, другие коды, другие знаки; текст существует лишь в силу межтекстовых отношений, в силу интертекстуальности. Мы начинаем понемногу осознавать (благодаря другим дисциплинам), что в наших исследованиях должны сопрягаться две идеи, которые с очень давних пор считались взаимоисключающими: идея структуры и идея комбинаторной бесконечности. Примирение этих двух постулатов оказывается необходимым потому, что человеческий язык, который мы все глубже познаем, является одновременно и бесконечным, и структурно организованным.
 Этих предварительных замечаний, я думаю, достаточно, чтобы перейти наконец к самому анализу (мы никогда не должны подавлять в себе жажду текста; текст должен доставлять удовольствие - вот наш закон, который никогда не следует забывать, вне зависимости от любых исследовательских обязательств). Для анализа мною был выбран небольшой рассказ Эдгара По в переводе Бодлера: "Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром" 3*. Мой выбор - если гово-
 3 Poе E. A. Histoires extraordinaires (traduction de Ch. Baudelaire). P.: NRF; Livre de poche, 1969, p. 329-345.
 * Рассказ Э. По цитируется далее в переводе 3. E. Александровой (По Э. А. Полное собрание рассказов. М.: Наука, 1970, с. 636-642).
 В случаях расхождений между русским и французским переводами рассказа в русский текст вносились необходимые изменения. - Прим. перев.
 428
 рить о сознательных намерениях, ведь на самом деле решать за меня могло и мое бессознательное - определялся двумя соображениями дидактического порядка: мне требовался очень короткий текст, чтобы полностью охватить его означающее (последовательность лексий), и мне требовался текст, столь насыщенный символами, чтобы он оказывал на нас непрерывное эмоциональное воздействие независимо от любых индивидуальных особенностей читателя: ну, а кого может оставить равнодушным текст, темой и сюжетом которого является смерть?
 Для полной ясности я должен добавить следующее: анализируя смыслообразование текста, мы сознательно воздержимся от рассмотрения некоторых проблем; мы не будем говорить о личности автора, Эдгара По, не будем рассматривать историко-литературные проблемы, с которыми связано его имя; не будем учитывать и тот факт, что речь идет о переводе; мы просто возьмем текст как он есть, тот самый текст, который мы читаем, и не станем задумываться о том, кому следовало бы изучать этот текст в университете - филологам-англистам, филологам-французистам или философам. Это отнюдь не значит, что нам не придется соприкоснуться с вышеназванными проблемами в ходе нашего анализа; напротив, мы встретимся с ними, соприкоснемся с ними и пойдем дальше, оставляя их позади: анализ - это прогулка по тексту; указанные проблемы предстанут перед нами в виде цитат, отсылающих нас к различным областям культуры, в виде отправных пунктов того или иного кода, но не в виде детерминаций.
 Наконец, последнее замечание - или, скорее, заклинание: анализируемый нами текст - не лирический и не политический; он говорит не о любви и не о социальной жизни; он говорит о смерти. Поэтому нам придется разрушить определенное табу, а именно запрет на страшное. Мы сделаем это, будучи убеждены в том, что все типы цензуры стоят друг друга: когда мы го-
 429
 ворим о смерти, не прибегая к языку какой бы то ни было религии, мы тем самым преодолеваем одновременно и религиозное, и рационалистическое табу.
 Анализ лексий 1 -17
 (1) Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром
 (2) Разумеется, я ничуть не удивляюсь тому, что необыкновенный случай с мистером Вальдемаром стал предметом обсуждений. Было бы чудом, если бы этого не было, принимая во внимание все обстоятельства. (3) Вследствие желания всех причастных к этому делу лиц избежать огласки, хотя бы на время, или пока мы не нашли возможностей продолжить исследование, - именно вследствие наших стараний сохранить его в тайне - (4) в публике распространились неверные или преувеличенные слухи, породившие множество неверных представлений, а это, естественно, у многих вызвало недоверие.
 (5) Вот почему стало необходимым, чтобы я изложил факты - насколько я сам сумел их понять.
 (6) Вкратце они сводятся к следующему.
 (7) В течение последних трех лет мое внимание не раз бывало привлечено к вопросам магнетизма; (8) а около девяти месяцев назад меня внезапно поразила мысль, что во всех до сих пор проделанных опытах (9) имелось одно важное и необъяснимое упущение (10) - никто еще не подвергался месмерическому воздействию in articulo mortis *. (11 ) Следовало выяснить, (12) во-первых, восприимчив ли человек в таком состоянии к магнетическому приливу; (13) во-вторых, если восприимчив, то ослаблена его восприимчивость в подобных обстоятельствах или же усилена; (14) а в-третьих, в какой степени и как долго можно задержать указанной процедурой наступление смерти. (15) Возникали и другие вопросы; (16) но именно эти заинтересовали меня более всего (17) - в особенности последний, чреватый следствиями огромной важности.
 * На смертном одре (лат.). - Прим. персе.
 430
 (1) "Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром"
 Функция заглавий изучена до сих пор недостаточно - по крайней мере в рамках структурного анализа. Все же сразу можно сказать, что, поскольку общество должно, в силу коммерческих причин, приравнивать текст к товарному изделию, для всякого текста возникает потребность в маркировке. Заглавие призвано маркировать начало текста, тем самым представляя текст в виде товара. Всякое заглавие имеет, таким образом, несколько одновременных смыслов, из которых следует выделить как минимум два: 1) высказывание, содержащееся в заглавии и связанное с конкретным содержанием предваряемого текста; 2) само по себе указание на то, что ниже следует некая литературная "вещь" (то есть, по сути, товар). Иначе говоря, заглавие всегда имеет двойную функцию: энонсиативную и дейктическую.
 а) Заявить об обнародовании некоей правды - значит признать существование некоей загадки. Выдвижение загадки обусловлено (в плане означающих) следующими элементами: словом "правда", словом "случилось" (указание на исключительный характер происшедшего: исключительность есть маркированность, маркированность есть значимость; следовательно, необходимо отыскать смысл происшедшего); определенным артиклем "la", предшествующим слову "verite" 'правда' (есть только одна правда; чтобы добраться до нее, потребуются усилия всего последующего текста); катафорической формой, которую навязывает заглавие: нижеследующее (текст) предстает как реализация вышеобъявленного (заглавие), уже само заглавие извещает нас о том, что загадка разрешена; отметим, что английское заглавие гласит: "The facts in the case..."*: Э. По ориентируется на означаемое эмпирического порядка; французский же переводчик (Бодлер) ориентируется на герменевтическое означаемое: в этом случае правда отсылает и к точным фактическим данным, но сверх того, быть может, и к смыслу этих фактов. Как бы то ни было, закодируем этот первый смысл лексий следующим образом: Загад-
 * Букв. 'Факты по делу...' (англ.). - Прим. перев.
 431
 ка, выдвижение (загадка - общее наименование кода, выдвижение - один из частных элементов данного кода).
 б) Можно было бы рассказать правду, не оповещая об этом специально, не прибегая к самому слову "правда". Если мы начинаем говорить о том, на какую тему мы намерены говорить, если мы раздваиваем нашу речь на два слоя, из которых один как бы надстраивается над другим, - значит, мы прибегаем к метаязыку. Таким образом, здесь присутствует и метаязыковой код.
 в) Это метаязыковое оповещение имеет аперитивную функцию: задача состоит в том, чтобы возбудить у читателя аппетит (прием, родственный "задержке ожидания"). Рассказ-это товар, предложение которого сопровождается рекламной "приманкой". Эта "приманка", этот "возбудитель аппетита" представляет собою один из элементов нарративного кода (риторика повествования) .
 г) Имя собственное всегда должно быть для критика объектом пристальнейшего внимания, поскольку имя собственное - это, можно сказать, король означающих: его социальные и символические коннотации очень богаты. В имени Вольдемар можно прочитать по меньшей мере две коннотации: 1) присутствие социоэтнического кода: что это за имя - немецкое? славянское? Во всяком случае, не англосаксонское; эта маленькая загадка, имплицитно заданная здесь, будет разрешена в лексии 19 (Вальдемар - поляк); 2) Valdemar означает "морская долина": океаническая бездна, морская глубь - излюбленный мотив По; образ бездны отсылает к тому, что находится вне природы: одновременно под водой и под землей. Таким образом, с аналитической точки зрения, здесь имеются следы двух кодов: некоего социоэтнического кода и некоего (а может быть, единственного существующего?) символического кода (к этим кодам мы вернемся чуть позже).
 д) Сказать "мистер Вальдемар"- не то же самое, что сказать просто "Вальдемар". По использует во многих рассказах простые имена без титулов и фамилий (Лигейя, Элеонора, Морелла). Ввод слова "мистер" привносит ощущение социальной среды, исторической реальности: герой социализован, он составляет часть
 432
 определенного общества, внутри которого он обладает гражданским титулом. Поэтому записываем: социальный код.
 (2) "Разумеется, я ничуть не удивляюсь тому, что необыкновенный случай с мистером Вольдемаром стал предметом обсуждений. Было бы чудом, если бы этого не было, принимая во внимание все обстоятельства."
 а) Очевидная функция этой фразы (как и непосредственно следующих за ней) состоит в том, чтобы усилить читательское ожидание; отсюда - явная бессодержательность этих фраз: мы ждем разрешения загадки, выдвинутой заглавием ("правда"), но даже исходное изложение загадки оттягивается во времени. Поэтому кодируем: ретардация в выдвижении загадки.
 б) Та же коннотация, что и в (1) в: разжигание читательского аппетита (нарративный код).
 в) Слово "необыкновенный" двусмысленно: оно обозначает нечто, выходящее за пределы нормы, но не обязательно за пределы естества (если речь идет о "медицинском" случае); вместе с тем оно может относиться и к сверхъестественному явлению, нарушающему законы природы (как раз в этом состоит фантастичность рассказываемых По "необыкновенных историй"). Такая двусмысленность в данном случае значима: речь пойдет о страшной истории, выходящей за пределы естества и однако же прикрытой неким научным алиби (научную коннотацию дает слово "обсуждения", используемое в ученой среде). Этот сплав имеет культурную обусловленность: в те десятилетия XIX в., к которым относится творчество По, смешение странного с научным достигло апогея; люди были страстно увлечены научным наблюдением сверхъестественных феноменов (магнетизм, спиритизм, телепатия и т. д.); сверхъестественность получает научные, рационалистические оправдания; если б только можно было научно верить в бессмертие!- вот крик души этого позитивистского века. Этот культурный код, который мы в целях простоты будем называть "научным кодом", окажется очень важным для всего рассказа.
 433
  (3) "Вследствие желания всех причастных к этому делу лиц избежать огласки, хотя бы на время, или пока мы не нашли возможности продолжить исследование - именно вследствие наших стараний сохранить его в тайне [...]"
 а) Тот же научный код, вновь вводимый словом "исследование" (учтем также другое значение слова "investigation": 'расследование'; мы знаем, сколь популярен стал детективный роман во второй половине XIX в. - как раз начиная с творчества По; и в идеологическом, и в структурном плане важно именно это соединение детективного кода с научным кодом, научным дискурсом - на этом примере видно, что структурный анализ прекрасно может взаимодействовать с идеологическим анализом).
 б) Нам не сказано, почему "причастные к этому делу лица" стремятся избежать огласки; это стремление может быть объяснено двояко, при помощи двух различных кодов, одновременно присутствующих в процессе чтения (читать - это значит, кроме всего прочего, домысливать все то, о чем автор умолчал): 1) научно-этический код: из соображений добросовестности и осторожности врачи и По не хотят разглашать факты, еще не получившие исчерпывающего научного объяснения; 2) символический код: очевидцы должны молчать, потому что они имели дело с табуированный явлением. Это явление - живая Смерть; об этом надо молчать, потому что это слишком страшно. Следует сразу же отметить (хотя нам и придется еще неоднократно возвращаться к этому вопросу), что названные два кода равноценны (невозможно выбрать один и отвергнуть другой) ; именно благодаря такой равноценности рассказ столь сильно действует на читателя.
 в) С точки зрения нарративных акций (сейчас мы встретились с первой из них), здесь начинается определенная последовательность действий: ведь "сокрытие тайны" подразумевает (логически или псевдо-логически) возможность некоторых последующих действий (например, "разглашение тайны"). Поэтому здесь надо отметить наличие первого элемента акциональной цепочки "сокрытие тайны"; с продолжением этой цепочки мы столкнемся позднее.
 434
 (4) "[...] в публике распространились неверные или преувеличенные слухи, породившие множество неверных представлений, а это, естественно, у многих вызвало недоверие".
 а) Требование раскрытия правды (то есть представление о наличии загадки) было уже выдвинуто дважды (словом "правда" и словосочетанием "необыкновенный случай"). Сейчас загадка выдвигается в третий раз (в структуралистской системе понятий "выдвинуть загадку" - значит "высказать утверждение: имеется загадка"). Это выдвижение производится посредством указания на ошибочные толкования, порожденные загадкой: ошибки, упомянутые здесь, ретроспективно оправдывают заглавие ("Правда о ..."). Многословность автора при выдвижении загадки (одна и та же мысль о наличии загадки повторяется на разные лады) имеет аперитивную значимость: надо возбудить читателя, завлечь клиентов.
 б) В акциональной цепочке, обозначенной нами как "Сокрытие", появляется второй элемент. Его составляют последствия секретности: слухи, искажения истины, обвинения в мистификации.
 (5) "Вот почему стало необходимым, чтобы я изложил факты - насколько я сам сумел их понять..."
 а) Ударение, поставленное на слове "факты", предполагает сплетенность двух кодов, ни один из которых, как и в случае (3)б, невозможно предпочесть другому: 1) законы научной этики заставляют всякого ученого, всякого наблюдателя преклоняться перед фактом: противопоставление "слухи/факты" является старой мифологической темой; когда вымышленное повествование апеллирует к факту (причем апеллирует с подчеркнутым нажимом, выделяя слово "факты" курсивом), это делается с совершенно определенной целью: чтобы указать на подлинность данной истории. Разумеется, такой прием имеет чисто структурное значение: подобная уловка не может никого ввести в заблуждение. Цель здесь не в том, чтобы читатель наивно уверовал в подлинность описываемых событий; цель состоит в ориентации читательско-
 435
 го восприятия: данный текст должен быть отнесен читателем к "дискурсу реальности", а не к "дискурсу вымысла". Понятие "факт" включается в такую парадигму, где оно противопоставлено понятию "мистификация" (в одном из своих частных писем По признал, что вся история с мистером Вальдемаром является чистой мистификацией: "it is a mere hoax"). Таким образом, отсылка к факту оказывается элементом уже знакомого нам научного кода; 2) вместе с тем, всякое более или менее торжественное поклонение Факту может также рассматриваться как симптом некоего психологического конфликта. Это конфликт, возникающий между субъектом и символической сферой. Когда человек агрессивно высказывается в поддержку "Факта, и только Факта", когда он склоняется перед авторитетом денотата - он тем самым выказывает свое недоверие к значению, он дезавуирует значение, отсекает реальность от ее символических дополнений. Человек накладывает цензурный запрет на означающее, поскольку оно перемещает Факт; он отвергает возможность существования другой площадки - площадки бессознательного. Вытесняя символическое дополнение, рассказчик (даже если это выглядит как чисто внешний повествовательный прием) присваивает себе воображаемую роль: роль ученого. В таком случае означаемое только что рассмотренной лексии сводится к асимволизму речевого субъекта: "Я" преподносит себя как асимволическую инстанцию. Однако и само это отрицание сферы символического принадлежит, разумеется, именно к символическому коду.
 б) Развертывается акциональная цепочка "Сокрытие"; здесь появляется третий ее элемент: необходимость исправить искажения истины, отмеченные в (4)б. А это равнозначно намерению раскрыть (тайну). Эта цепочка "Сокрытие" выступает, конечно, как повествовательный возбудитель; в известном смысле она служит оправданием всему рассказу и при этом выражает его ценность (потребительную ценность), превращая рассказ в товар; рассказчик говорит: своим рассказом я удовлетворяю спрос на истину, на опровержение заблуждений (перед нами цивилизация, в которой истина представляет собою ценность, то есть товар). Всегда очень интересно бывает выделить стоимостный эквивалент рассказа: в об-
 436
 мен на что ведется данный рассказ? В "Тысяче и одной ночи" каждая сказка равна по стоимости одному дню жизни. В рассматриваемом случае нам сообщают, что история о мистере Вальдемаре равна по стоимости истине (предварительно определенной как опровержение заблуждений) .
 в) В этой лексии впервые эксплицитно вводится понятие "Я" (Je) (имплицитно оно уже содержалось в словах "мы" и "наши старания" в лексии (3)). Говоря конкретнее, данное высказывание включает в себя три "Я", т. e. три воображаемые роли (сказать "Я" - значит вступить в сферу воображаемого): 1) "Я" - повествователь, художник, цель которого - достижение художественного эффекта; этому "Я" соответствует вполне определенное "Ты": "Ты" - читатель, "тот, кто читает фантастическую новеллу великого писателя Эдгара По"; 2) "Я" - очевидец, который может засвидетельствовать результаты научного опыта; этому "Я" соответствует "Ты" - сообщество ученых, общественное мнение, читатель научной литературы; 3) "Я" - участник действия, экспериментатор, который будет гипнотизировать Вальдемара; в этом случае "Ты" - это сам Вальдемар. Во втором и в третьем из перечисленных случаев целью воображаемой роли является "истина". Перед нами - три элемента единого кода, который мы назовем сейчас (быть может, временно) кодом коммуникации. Разумеется, за этими тремя ролями скрывается другой язык, который никогда не выговаривается ни в сфере науки, ни в сфере литературы: язык бессознательного. Но этот язык, который в буквальном смысле слова относится не к сфере вы-казанного, а к сфере за-казанного (т. e. запрещенного), никогда не пользуется понятием "Я": наша грамматика с ее тремя лицами никогда прямо не соответствует грамматике бессознательного.
 (6) "Вкратце они сводятся к следующему."
 а) Оповещение о начале повествования относится к сфере метаязыка (и к риторическому коду); это веха, которая отмечает начало истории внутри истории.
 б) Слово "вкратце" содержит три коннотации, перемешанные и равноправные: 1) "Не бойтесь, я не буду
 437
 долго занимать ваше внимание"; это нарративный код в его фатическом аспекте (термин Р. Якобсона): фатическая функция состоит в том, чтобы задержать внимание адресата, ощутить контакт с аудиторией; 2) "Я буду краток, поскольку излагаю факты, и только факты"; это научный код, позволяющий здесь выразить исследовательскую "дисциплину самоограничения"; инстанция факта господствует над инстанцией дискурса; 3) если человек выставляет напоказ свою немногословность - значит, он в известном смысле выказывает недоверие к слову, стремится сузить дополнение дискурса, то есть сферу символического; значит, он использует асимволический код.
 (7) "В течение последних трех лет мое внимание не раз бывало привлечено к вопросам магнетизма;"
 а) В любом рассказе следует тщательно следить за хронологическим кодом; в данном случае ("в течение последних трех лет") в рамках хронологического кода сплетаются два значения; первое из них можно назвать наивным; указывается одна из временных характеристик эксперимента, который будет поставлен: время его подготовки; второе значение не связано с диегетической, операционной функцией (это можно продемонстрировать с помощью мысленной замены: если бы повествователь сказал не "в течение трех лет", а "в течение семи лет" - это бы не имело никаких последствий для рассказа); таким образом, речь идет о чистом "эффекте реальности": указание точного числа подчеркивает истинность случившегося; точное считается реальным (хотя, вообще говоря, это полная иллюзия - существует, как известно, числовой бред). Отметим также, что в лингвистическом отношении слово "последних" является шифтером, "включателем": это слово соотносит рассказываемую историю с положением рассказчика во времени, тем самым усиливая непосредственность воздействия рассказываемой истории.
 б) Здесь начинается длинная (или, во всяком случае, очень дробная) акциональная цепочка; речь идет о подготовке эксперимента (мы находимся в зоне действия научного алиби); при этом в структурном отношении
 438
 следует различать подготовку эксперимента и сам эксперимент; пока что перед нами - подготовка, т. e. создание программы эксперимента. Данная акциональная цепочка равнозначна формулированию загадки - той загадки, которая была уже многократно выдвинута ("имеется загадка"), но до сих пор не была сформулирована. Чтобы не утяжелять запись нашего анализа, мы будем в дальнейшем пользоваться одним обозначением "Программа", имея в виду, что в целом вся акциональная цепочка "Программа" равнозначна одному элементу в коде "Загадка". Сейчас перед нами первый элемент акциональной цепочки "Программа": выдвижение научной сферы для эксперимента - сферы магнетизма.
 в) Обращение к магнетизму диктуется определенным культурным кодом, очень активным в первой половине XIX в. Под влиянием деятельности Месмера (по-английски магнетизм может обозначаться и словом "месмеризм"), а также маркиза Армана де Пюисегюра, который открыл, что магнетизм может приводить к сомнамбулическим явлениям, во Франции (около 1820 г.) стали плодиться магнетизеры и общества по изучению магнетизма; в 1829 г., судя по некоторым свидетельствам, удалось осуществить безболезненное удаление опухоли под гипнозом; в 1845 г. (это год публикации анализируемого рассказа) манчестерский врач Брейд сформулировал понятие гипнотизма (Брейд вызвал у испытуемого нервное утомление через созерцание блестящего предмета); в 1850 г. в Месмерической лечебнице Калькутты удалось провести безболезненные роды. Впоследствии, как известно, Шарко дал классификацию гипнотических состояний и ограничил гипнотизм сферой истерии (1882 г.), но позднее истерию перестали рассматривать как клиническое явление, и она исчезла из стен больниц. 1845 год - это апогей научной иллюзии: гипноз считается физиологической реальностью (хотя По, указывая на "чрезвычайную нервность" Вальдемара, возможно, подразумевает тем самым предрасположенность испытуемого к истерии).
 г) В тематическом плане магнетизм коннотирует (по крайней мере, в данную эпоху) идею флюида: нечто передается от одного субъекта к другому; между рас-
 439
 сказчиком и Вальдемаром возникает некое со-общение: это код коммуникации.
 (8) "а около девяти месяцев назад меня внезапно поразила мысль, что во всех до сих пор проделанных опытах [...]"
 а) Хронологический код ("девять месяцев"); здесь действительны те же замечания, что и в случае (7) а.
 б) Второй элемент акциональной цепочки "Программа": на предшествующем этапе (7)б была выделена определенная научная область (магнетизм); теперь эта область подвергается расчленению; будет выделена конкретная научная проблема.
 (9) "[...] имелось одно весьма важное и необъяснимое упущение;"
 а) Продолжается развертывание цепочки "Программа"; появляется ее третий элемент: научный опыт, который до сих пор ни разу не был поставлен - который, следовательно, должен быть поставлен; такова логика всякого любознательного исследователя.
 б) Этот опыт был упущен из виду не по какой-то "забывчивости"; во всяком случае, такая забывчивость глубоко знаменательна: она есть не что иное, как отказ думать о Смерти: здесь имеется табу (которое будет затем снято, к величайшему ужасу очевидцев); данная коннотация относится к символическому коду.
 (10) " - никто еще не подвергался месмерическому воздействию in articulo mortis."
 а) Четвертый элемент цепочки "Программа": определение лакуны (в риторическом коде здесь происходит, конечно, снятие отношения между констатацией лакуны и ее дефиницией: оповещение/конкретизация).
 б) Латынь (in articulo mortis), язык юристов и медиков, создает впечатление научности (научный код), но, кроме того, выступает здесь в функции эвфемизма (на малоизвестном языке говорят то, что не осмеливаются сказать на обиходном языке), указывая тем самым на
 440
 некое табу (символический код). Судя по всему, Смерть подлежит табуированию главным образом как переход, как пересечение порога, как умирание; жизнь и смерть - это состояния, сравнительно легко поддающиеся классификации, они к тому же образуют парадигматическую оппозицию, они предполагают смысловую устойчивость, которая всегда успокоительна; но переход из одного состояния в другое, или, точнее, вмешательство одного состояния в другое (именно такой процесс будет сейчас описан в рассказе), разрушает смысл, порождает ужас: происходит нарушение границы между противоположностями, нарушение классификации.
 (11) "Следовало выяснить [...]"
 Оповещение о переходе к подробностям "Программы" (риторический код и акциональная цепочка "Программа").
 (12) "во-первых, восприимчив ли человек в таком состоянии к магнетическому приливу;"
 а) В цепочке "Программа" это первый этап развертывания подробностей, оповещение о которых было дано в (11): первая проблема, подлежащая прояснению.
 б) Сама эта проблема I вводит новую цепочку (или особый придаток цепочки "Программа"); перед нами - первый элемент этой новой цепочки: формулирование проблемы; предметом обсуждения здесь является само по себе бытие магнетического контакта: существует он или нет? (на этот вопрос будет дан утвердительный ответ в лексии (78); очень длинная текстовая дистанция, разделяющая вопрос и ответ, характерна для нарративной структуры: она позволяет и даже вынуждает тщательно выстраивать цепочки, каждая из которых представляет собою нить, сложно переплетенную с другими нитями).
 (13) "во-вторых, если восприимчив, то ослаблена его восприимчивость в подобных обстоятельствах или же усилена,"
 441
 а) В цепочке "Программа" здесь появляется вторая проблема (отметим, что проблема II связана с проблемой I отношением импликации: если да... то; но если нет - тогда и рассказа никакого нет; поэтому с точки зрения дискурса, альтернатива здесь фальшивая, иллюзорная) .
 б) Второй придаток цепочки "Программа": это проблема II; первая проблема касалась бытия феномена, вторая касается его количественных характеристик (все это очень "научно"); ответ на этот второй вопрос будет дан в лексии (82): восприятие оказывается усилено: "Такой опыт никогда не удавался мне с ним прежде, но, к моему удивлению [...]".
 (14) "а в-третьих, в какой степени и как долго можно задержать указанной процедурой наступление смерти."
 а) Это проблема III, поставленная в "Программе".
 б) Проблема III, как и предыдущие, четко сформулирована - к ее формулировке нас будет настойчиво отсылать лексия (17); данная формулировка включает в себя два подпункта: 1) до какого предела может дойти наступление жизни на смерть благодаря гипнозу? Ответ дается в лексии (ПО): до языка включительно; 2) как долго может длиться такое наступление? На этот вопрос не будет дано прямого ответа: наступление жизни на смерть (существование загипнотизированного мертвеца) прекратится через 7 месяцев, но это случится в результате своевольного вмешательства экспериментатора в эксперимент. Следовательно, мы может предположить: наступление жизни на смерть может длиться до бесконечности - или, во всяком случае, неопределенно долго при указанной длительности наблюдения.
 (15) "Возникали и другие вопросы,"
 "Программа" указывает в общей форме на существование других возможных вопросов в связи с намеченным экспериментом. Эта лексия равнозначна выражению "и прочее". Валери говорил, что в природе не существует "и прочего"; можно добавить: в бессознательном тоже. На самом деле "и прочее" - элемент чисто иллю-
 442
 зионного дискурса; с одной стороны, он способствует продолжению игры в научность, создавая впечатление обширной экспериментаторской программы; с другой стороны, уводя эти "прочие вопросы" в тень, данная лексия усиливает значимость вопросов, сформулированных ранее: все важные в символическом отношении элементы уже выведены на поверхность, дальнейшее - не более, чем дискурсивное притворство.
 (16) "но именно эти заинтересовали меня более всего"
 В "Программе" сейчас дается обобщенное напоминание трех поставленных проблем ("напоминание", или "резюмирование", равно как и "оповещение" - элементы риторического кода).
 (17) " - в особенности последний, чреватый следствиями огромной важности."
 а) Акцент (элемент риторического кода) сделан на проблеме III.
 б) Здесь вновь два равноценных кода: 1) в научном отношении речь идет о том, чтобы заставить отступить смерть как биологический факт; 2) в символическом отношении речь идет о нарушении смысловой границы, разделяющей Жизнь и Смерть.
 Акциональный анализ лексии 18-102
 Среди тех коннотаций, которые повстречались нам (или, по крайней мере, были уловлены нами) в начальном фрагменте этой новеллы По, некоторые были квалифицированы как следующие друг за другом элементы цепочек нарративных действий (акций). Позднее, в конце нашей работы, мы еще раз бросим взгляд на различные коды, которые были выявлены в процессе анализа, в том числе и на акциональный код. А пока что, в ожидании теоретических разъяснений, мы можем выделить эти акциональные цепочки и воспользоваться ими с тем, чтобы наиболее экономным образом (и в то же время не отказываясь от структурно-аналитического подхода к материалу) сообщить читателю о дальнейшем
 443
 развитии рассказа. Как, вероятно, уже понял читатель, мы и в самом деле не можем дать подробный (тем более - исчерпывающий: текстовой анализ вообще не может и не стремится быть исчерпывающим) анализ всей новеллы По: это заняло бы слишком много места. Однако мы намерены возобновить текстовой анализ в кульминационной точке повествования и проанализировать несколько лексий (103-110). Чтобы сделать общепонятной связь между проанализированным фрагментом и фрагментом, который мы будем анализировать далее, достаточно указать основные акциональные цепочки, которые развертываются (но не обязательно завершаются) между лексией 18 и лексией 102. К сожалению, за недостатком места мы не можем привести здесь текст новеллы По, находящийся между начальным и заключительным фрагментами, равно как не можем привести и нумерацию промежуточных лексий; мы указываем лишь акциональные цепочки (не имея даже возможности проанализировать их поэлементно) - в ущерб другим кодам, более многочисленным и, бесспорно, более интересным. Поступаем мы так главным образом потому, что акциональные цепочки образуют, по определению, фабульный каркас новеллы (я сделаю небольшое исключение лишь для хронологического кода, указывая в начальных или заключительных ремарках тот момент рассказа, к которому относится начало каждой цепочки).
 I. Программа: эта цепочка началась и получила обширное развитие в проанализированном фрагменте. Вопросы, на которые должен ответить планируемый эксперимент, известны. Цепочка продолжается и завершается выбором объекта (пациента), необходимого для проведения опыта: это - Вальдемар (разработка программы происходит за девять месяцев до момента повествования).
 II. Магнетизация (или, точнее, если позволить себе очень неуклюжий неологизм: магнетизабельность). Прежде чем остановить свой выбор на м-ре Вальдемаре, П. проверял его восприимчивость к магнетизму; таковая имеет место, но тем не менее полученные результаты разочаровывают: М. В. с трудом и не всегда до конца поддается магнетическому воздействию. В цепочке пере-
 444
 числяются элементы тестирования, которое предшествовало принятию решения об эксперименте и хронологические рамки которого не уточняются.
 III. Физическая смерть: акциональные цепочки, как правило, растянуты и переплетены друг с другом. С сообщения о плохом состоянии здоровья М. В. и о приговоре, вынесенном ему врачами, начинается очень длинная цепочка; она идет через всю новеллу и завершается лишь в последней лексий (150) переходом тела М. В. в жидкое состояние. Эпизоды, составляющие эту цепочку, многочисленны и прослоены элементами других цепочек, однако с научной точки зрения они вполне логичны: плохое состояние здоровья, диагноз, приговор, постепенное ухудшение состояния, агония, умирание (физиологические признаки смерти) - с этой точки начнется второй текстовой анализ - дезинтеграция, переход в жидкое состояние.
 IV. Соглашение: П. предлагает м-ру Вальдемару подвергнуться гипнозу на пороге смерти (поскольку он знает о своей участи), и М. В. соглашается; экспериментатор и пациент заключают соглашение: условия, предложение, ответное согласие, уточнение деталей, решение об исполнении, официальная регистрация в присутствии врачей (последний пункт представляет собой отдельную придаточную цепочку).
 V. Каталепсия (за 7 месяцев до момента повествования, суббота, 7 ч. 55 мин.): Когда наступили последние минуты жизни М. В., после того, как сам пациент известил об этом экспериментатора, П. начинает сеанс гипноза in articulo mortis, в соответствии с Программой и с Соглашением. Эту цепочку можно назвать "Каталепсия"; она включает в себя, среди прочих элементов: магнетические пассы, сопротивление испытуемого, признаки каталептического состояния, контролирующие действия экспериментатора, действия врачей по проверке результатов (акции, входящие в цепочку, занимают 3 часа: каталепсия наступает в 10 ч. 55 мин.).
 VI. Вопрос I (Воскресенье, 3 ч. утра): П. задает вопросы загипнотизированному м-ру Вальдемару четыре раза; целесообразно будет вычленить четыре акциональные цепочки, связывая каждую из них с ответом, который дает м-р Вальдемар. На первый вопрос следует
 445
 ответ: "Я сплю" (эти вопросительные цепочки строятся совершенно одинаково: оповещение о вопросе, вопрос, задержка с ответом или нежелание отвечать, ответ).
 VII. Вопрос II: этот вопрос задается экспериментатором вскоре после первого вопроса. М-р Вальдемар отвечает: "Я умираю".
 VIII. Вопрос III: экспериментатор вновь спрашивает умирающего и загипнотизированного м-ра Вальдемара ("Вы все еще спите?"); тот отвечает, связывая воедино оба предшествовавших ответа: "Да, все еще сплю - умираю".
 IX. Вопрос IV: П. пробует еще раз заговорить с М. В.: он повторяет свой предыдущий вопрос (Ответ М. В. последует, начиная с лексии 105, см. ниже).
 Сейчас мы приближаемся к тому месту новеллы, с которого мы возобновим наш текстовой анализ по отдельным лексиям. Между Вопросом III и началом нашего анализа вклинивается важный элемент цепочки "Клиническая смерть", а именно, умирание м-ра Вальдемара (101 -102). Загипнотизированный м-р Вальдемар отныне, с медицинской точки зрения, мертв. Как мы знаем, совсем недавно, в связи с проблемой трансплантации органов, вопрос о констатации смерти был рассмотрен заново: сегодня для констатации смерти требуются показания электроэнцефалограммы. Что же касается Эдгара По, - он, чтобы засвидетельствовать смерть М. В., соединяет (в лексиях 101 и 102) все признаки смерти пациента, которые принимались во внимание наукой того времени: раскрытые глаза с закатившимися зрачками, трупный цвет кожи, исчезновение румянца, отпадение и расслабление нижней челюсти, почерневший язык, общая безобразность внешнего вида, заставляющая всех присутствовавших отпрянуть от постели (еще раз отметим переплетение кодов: все эти медицинские признаки одновременно являются возбудителями ужаса; или, точнее говоря, ужас неизменно подается под прикрытием научного алиби: научный код и символический код актуализуются одновременно, образуя неразрешимую альтернативу) .
 446
 Поскольку с медицинской точки зрения мистер Вальдемар мертв, рассказ на этом должен был бы закончиться: со смертью героя (за исключением случаев воскресения в религиозных повествованиях) повествование завершается. Продолжение фабулы (начиная с лексии 103) является в данном случае одновременно и нарративной необходимостью (чтобы текст продолжался), и логическим скандалом. Этот скандал можно назвать "скандалом дополнения": чтобы у рассказа имелось дополнение, надо, чтобы у жизни имелось дополнение; и здесь опять-таки рассказ оказывается равноценен жизни.
 Текстовой анализ лексии 103-110
 (103) "Здесь я чувствую, что достиг того места в моем повествовании, когда любой читатель может решительно отказаться мне верить. Однако мой долг - продолжать рассказ."
 а) Мы знаем, что оповещение о предстоящем высказывании является элементом риторического (и метаязыкового) кода; нам также известна "аперитивная" значимость этой коннотации.
 б) Долг излагать факты, не думая о возможных неприятностях, - составная часть научно-этического кода.
 в) Обещание невероятной реальности входит в "товарное" измерение рассказа; такое обещание повышает "цену" рассказа; иначе говоря, здесь мы имеем дело с некоторым субкодом, входящим в состав общего кода коммуникации. Это субкод обмена. Всякий рассказ является элементом этого субкода; ср. (5)б.
 (104) "Теперь мистер Вальдемар не обнаруживал ни малейших признаков жизни; сочтя его мертвым, мы уже собирались поручить его попечениям сиделки и служителя, [...]"
 В вышеуказанной длинной цепочке "Клиническая смерть" умирание было отмечено в лексии (101): здесь оно подтверждается как свершившийся факт; в лексии
 447
 (101) состояние смерти было описано (через набор симптомов); здесь оно удостоверяется посредством метаязыка.
 (105) "как вдруг язык его сильно задрожал. Это длилось, может быть, с минуту. Затем [...]"
 а) Хронологический код ("с минуту") обеспечивает два эффекта: эффект реальности через точность, ср. (7) а, и драматический эффект: мучительное извлечение звука, рождение голоса напоминает о борьбе между жизнью и смертью: жизнь пытается высвободиться из засасывающей трясины смерти, она бьется в конвульсиях (или, точнее говоря, здесь смерть не может высвободиться из объятий жизни: не будем забывать, что М. В. уже мертв; он уже не может бороться за удержание жизни; он может бороться лишь за удержание смерти).
 б) Незадолго до момента, к которому мы подошли, П. обратился к М. В. с вопросом в четвертый раз; не успев ответить, М. В. перешел в состояние клинической смерти. Однако цепочка "Вопрос IV" все еще не завершена (здесь и вступает в игру то самое дополнение, о котором мы говорили); движение языка указывает на то, что М. В. собирается заговорить. Поэтому наша цепочка должна выглядеть следующим образом: вопрос (100) / (клиническая смерть) / усилие ответить (цепочка пока еще не закончена).
 в) Совершенно очевидно, что язык как орган имеет свою символику. Язык - это слово (отрезать язык - значит изувечить речь; это ярко проявляется в символической церемонии наказания богохульников); вместе с тем в языке есть нечто от человеческих внутренностей и в то же время - нечто фаллическое. Эта общая символика усилена здесь тем фактом, что двигающийся, трепещущий язык противостоит (парадигматически) почерневшему и распухшему языку мертвеца (101). Таким образом, слову здесь уподобляется жизнь внутренностей, жизнь скрытых глубин, а само слово фетишизируется в виде содрогающегося фаллообразного органа, находящегося как бы в предоргазменном состоянии: длящаяся минуту вибрация означает и устремленность к наслаждению, и устремленность к слову: это вибрация Желания, устремленного к некоей цели.
 448
 (106) " [...] чз неподвижных разинутых челюстей послышался голос [...]"
 а) Понемногу развертывается цепочка "Вопрос IV". Здесь появляется самое начало обширного, растянутого элемента "Ответ", который должен будет завершить эту цепочку. Конечно же, промедление с ответом - вещь, хорошо известная в грамматике повествования; но подобные промедления имеют обычно психологическое значение; в данном же случае промедление (и связанное с ним членение процесса ответствования на отдельные подробности) является чисто физиологическим; это - рождение голоса, заснятое и записанное в замедленном темпе.

<< Пред.           стр. 9 (из 14)           След. >>

Список литературы по разделу