<< Пред.           стр. 3 (из 6)           След. >>

Список литературы по разделу

  Проблема искусства и коммуникации освещается Гердером по преимуществу в связи с анализом речи, однако частично и в связи с анализом музыки и изобразительных искусств. В отличие от поэзии музыка, полагает Гердер, пользуется естественными знаками - знаками, выражающими чувство. Источник музыки - певучие первобытные языки.
  Живопись также оперирует естественными знаками, но эта "естественность" другого рода: связь знаков с обозначаемым предметом основана здесь на "свойствах самого изображаемого предмета". Иными словами, знаки живописи - изображения.
  Анализируя психологию восприятия и воздействия музыки и изобразительных искусств (в частности, в трактате "Пластика", 1778), Гердер делает ряд тонких наблюдений относительно психологического механизма коммуникации в искусстве. В особенности важно отметить мысль, в которой содержится догадка об эффективности художественной коммуникации, а значит, и воздействия искусства посредством соединения, синтеза различных искусств (50).
  Какое место в учении Гердера о языке и искусстве занимали проблема символа? Ответ на этот вопрос мы получаем главным образом в поздних сочинениях Гердера - в "Каллигоне" (1800) и "Adrastea" (1801).
  Гердер рассматривает аллегории и символы как "формы языка художника, в них он запечатлевает мысли, ими он пробуждает или описывает чувства" (51).
  Следуя традиции Просвещения (и выступая против кантовской критики термина "символический"), Гердер под "символом" понимает дискурсивный способ познания через понятия. В искусстве символ - это выражение общего понятия через изображение принятого отличительного признака. Например, понятие справедливости - через изображение меча и весов. Понятие в символе заключено не в (in) самих этих признаках, а при, около них. Чем естественнее, полнее выражено изображенное понятие, тем лучше оно символизировано. Самый совершенный символ - "натурсимвол" (Natursymbol) (52).
  Конвенциональность "натурсимвола" опирается на природные, естественные связи. Эти связи носят органический характер наподобие отношения души и тела, внутреннего и внешнего, и в сущности совпадают, что раньше Гердер называл "животным языком чувств". Однако если ранний Гердер считал эту связь "окраиной поэзии" и искусства вообще, то теперь он считает, что только она наполняет жизнью знаки поэзии, которые он теперь называет символами: слова, тон, ритмы. Все поэтические символы - ничто, если они не являются "натурсимволами". Гердер выступает с осуждением рационалистических аллегорий и атрибутов, превращающих, например, аллегорическую драму в холодную игру ума. Напротив, он считает, что у древних греков аллегории и персонификации - почти "натурсимволы" (53).
  "Натурсимволы" искусства следуют не законам природы, а законам красоты. Подлинный символизм и красота в сущности совпадают. Это гармоническое соединение, по Гердеру, особенно характерно было для греческого искусства, которому противостоит восточное. Гердер выступал против соединения искусства с религиозным символизмом. В этом случае, полагает Гердер, искусство становится на службу внешних целей, нарушается известная автономия искусства. Кроме того, основной предмет религиозного символизма - Бог и бесконечность - невозможно, утверждает Гердер в "Критических лесах", выразить средствами художественного символизма.
  Учение Гердера о "натурсимволизме" послужило, пожалуй, главной питательной почвой для той "легенды" об "иррационализме" Гердера, о которой мы уже говорили. Вернемся в этой связи вновь к Б.Сфрёнсену.
  Прежде всего датский ученый неоправданно распространяет концепцию "натурсимвола" на весь период творчества Гердера, не учитывая эволюции его взглядов. Этим и объясняется, что "натурсимволическое" истолкование языка у Гердера он считает "ядром" его учения, а знаковую теорию - "уступками" просветителям.
  Для Гердера, как и для всех просветителей, "теория мимезиса была аксиомой" (54). Так, например, в "Лесах" он писал: "живопись, музыка и поэзия - все они мимичны, подражательны, но различны в средствах подражания..." (55). Призыв художнику подражать природе проходит красной нитью через все сочинения немецкого философа. Однако у лидера "Бури и натиска" "подражание" включает в себя и "выражение"; творить так же выразительно, органично, символично, как это делает природа. В концепции "натурсимволизма" этот акцент на "выразительности" искусства ощущается более выпукло. Однако ни в отношении этой концепции Гердера, ни тем более по отношению к его учению об искусстве в целом нет оснований утверждать, как это делает Сфрёнсен, что у Гердера (и в этом отношении он якобы противостоит Лессингу) "сущность искусства не имитативна" и требование к искусству подражать природе безоговорочно отменяется (56).
  И, наконец, последнее. У Сфрёнсена и других западных авторов имеется тенденция связать натурсимволизм Гердера с религиозным и неоплатоническим истолкованием природы и мира (57). В работах марксистских исследователей в этой связи отмечается, что следуя традиции Винкельмана и Лессинга, Гердер "все дальше уходил от идеализма в сторону пантеизма, окрашенного в материалистические тона" (58).
  Кроме того, эти проблемы решались им в контексте его общей концепции человека и искусства - концепции, разделяемой с ним другими выдающимися "бурными гениями" - юным Гёте и Шиллером. Составными частями этой концепции были "представление о высокой общественно-исторической миссии искусства", отказ от односторонне-рационалистических моделей человека и искусства при одновременном желании избежать не менее одностороннего эмотивистского крена, интерпретация личности как единства чувственной и духовной активности, рассмотрение искусства как единства содержания и формы, единства истины, добра и красоты; поиск диалектического решения проблемы прекрасного, связанного со стремлением преодолеть чисто объективистский и субъективистский подходы (59).
 
 
 
 
  Глава viii. Немецкая классическая
  Эстетика
 
 
  И. Кант (1724-1804)
 
 
  В философии и эстетике ХХ века важную роль приобрели проблемы знака, символа, языка и коммуникации. В семантических теориях искусства они занимают центральное место. Семантическое движение в философии и эстетике ХХ века (особенно в его неопозитивистском варианте) на Западе принято считать антикантианским. Верно ли это? В какой мере Кант интересовался проблемами знака, символа, языка и коммуникации? Каково место этих проблем в его философии и эстетике? Каково влияние кантовского решения и истолкования проблем коммуникации на формирование и развитие семантических теорий и семантической философии искусства? Вот те вопросы, которым посвящен этот раздел.
  Исследуя то положительное и отрицательное, что дала эстетика Канта последующим поколениям, мы должны выяснить и то, чем сам Кант был обязан поколению своих предшественников.
  Характеризуя оригинальное содержание эстетики Канта, необходимо ввести ее в точные исторические границы исследуемой им традиции. Роль этой традиции, подчеркивает В.Ф.Асмус, более велика, чем думают многие историки эстетики. Предшественниками и современниками Канта в эстетике - Лейбницем, Баумгартеном, Мейером, Мендельсоном, Винкельманом, Лессингом, Гердером и другими - были в значительной мере поставлены те самые проблемы, которые возникли впоследствии перед Кантом (1). В полной мере это относится к постановке и решению Кантом коммуникативных проблем искусства.
 
  Одной из таких проблем, характерных для немецкой эстетики XVIII в., была проблема "естественных" и "произвольных" знаков. Эта проблема ставилась уже Бодмером и Брайтингером. В эстетической системе Баумгартена теоретическая эстетика включает специальный раздел - семиотику, где исследуется обозначение (significatio) - знаки, используемые в искусстве, в частности звуки, - знаки чувственных представлений. От красивых "совершенных" знаков требуется внутренняя согласованность знака с его значением. Развивая эти идеи своего учителя, Г.Ф.Мейер утверждал, что "естественные" знаки, которые имитативны и интуитивны, т.е. чувственно созерцаемы, ближе к эстетической сфере, чем "произвольные" знаки. Последние, если они хотят стать красивыми, должны подражать "естественным". М.Мендельсон различие "естественных" и "произвольных" знаков по традиции сводит к различию видов искусства: изобразительные искусства и музыка - это "естественные" знаки, поэзия - "произвольные" знаки, слова. Задача поэта - превратить "произвольные" знаки в "естественные". Г.Лессинг считает, что в искусстве (и в пластическом и в поэзии) могут использоваться как "естественные", так и "произвольные" знаки. Однако вершину искусства он видит в "естественных", имитативных знаках. Лессинг осуждает аллегорию как "произвольный" знак, имея в виду свойственную ей двойственность "знака" и "обозначенного" и требует от знатоков искусства "интуиции всеобщего". Искусство должно возвышать свои "произвольные" знаки до уровня "естественных". Таким образом, основная тенденция в учениях о знаках немецких философов и эстетиков XVIII в. заключается в том, что все дискурсивное, конвенциональное и произвольное в них рассматривается как нехудожественное и противопоказанное подлинному искусству (2).
  Важное значение в немецкой (докантовской) эстетике XVIII в. приобрело также понятие символа, хотя термин "символ" применительно к искусству употреблялся значительно реже, чем термин "аллегория"12 .
  Аллегории Лессинг предпочитает "пример", который не просто имеет "сходство" с обозначаемым, а воплощает его чувственным образом. Символическому и аллегорическому значениям в искусстве он отводит место лишь в "конвенциях" и "атрибутах". Для Гердера "символическое" также равнозначно абстрактному дискурсивному познанию. Таким образом, отождествляя символы со знаками дискурсивного познания, немецкие философы и эстетики до Канта отрицали символический характер искусства.
  Третья основная коммуникативная проблема искусства, которая привлекала к себе внимание немецких философов и эстетиков XVIII в., была проблема языка и коммуникации. Баумгартен определял поэзию "как речь" с эпитетами "совершенная" и "чувственная". Мендельсон и Лессинг, анализируя эту "речь", видели ее специфику в метафоричности. Как и Вико, Гаман полагал, что поэзия составляла первоначальный язык человечества. Эту мысль разделил и его преемник - И.Гердер, более других немецких философов XVIII века уделявший внимание проблеме языка и искусства. Весьма близок к взгляду на искусство (в целом) как на язык был В.Гумбольдт.
 
  Все эти группы названных проблем, привлекавшие внимание предшественников Канта, нашли свое отражение и в учении Канта. Интерес Канта к проблеме знаков прослеживается уже в его работах докритического периода. В "Исследовании о степени ясности принципов естественной теологии и морали" (1764) немецкий мыслитель проводит различие между знаками in concreto и знаками in abstracto. Примеры первых он видит в математике, где вместо всеобщих самих вещей рассматриваются их единичные знаки. В геометрии, чтобы познать свойство круга. чертят один круг и в применении к нему рассматривают in concreto всеобщее правило отношений во всех вообще кругах. Наглядность такого познания, поскольку речь идет о его правильности, выражена весьма определенно, ибо объект рассматривается в чувственно-воспринимаемых знаках, которые в геометрии имеют еще и сходство с обозначаемыми ими вещами. Областью, где всеобщее рассматривается при помощи знаков in abstracto, Кант считает философию, сами же знаки философского познания - это слова, которые помогают лишь припоминанию обозначаемых ими общих понятий. Такое познание менее наглядно, менее ясно и очевидно (4).
  В "Критике способности суждения" (1790) Кант использует понятие "характеристика" (charakterismen), т.е. обозначения понятий посредством сопутствующих чувственных знаков, которые не содержат в себе ничего принадлежащего к созерцанию объекта, а только служат для них средством репродуцирования по присущим воображению законам ассоциации, стало быть, в субъективном отношении; таковы или слова, или видимые (алгебраические, даже мимические) знаки только как выражения для понятия (5).
  Проблема знаков специально затрагивается Кантом в "Антропологии с прагматической точки зрения" (1798) - последнем произведении, опубликованном самим Кантом. Выделяя два вида познания: познание посредством понятий - дискурсивное и познание в созерцании - интуитивное, Кант относит знаки к средствам дискурсивного познания. Знаки сами по себе ничего не значат и сопровождают понятие только как страж (custos), чтобы при случае воспроизвести его. Знаки делятся на произвольные (умения), естественные и знамения (6).
  Какого же рода знаки, согласно Канту, используются в искусстве? Чтобы получить ответ на этот вопрос, следует иметь в виду кантовское деление искусства. Музыка и изобразительное искусство (живопись, ваяние, зодчество) - это, по Канту, искусства чувственного созерцания, сфера знаков in concreto, интуитивного познания, противоположного дискурсивному познанию с его знаками in abstracto, характеристиками, произвольными, естественными и знаками-знамениями. Таким образом, отступая от традиции, Кант оставляет музыку и изобразительное искусство не только вне области применения произвольных знаков, но и знаков естественных. Что касается словесного искусства - красноречия и поэзии, то Кант прямо указывает, что здесь имеет место дискурсивный способ представления через произносимую вслух речь или письмо (7). Уже из этого следует, что в поэзии, согласно Канту, применяются произвольные знаки - слова, произносимые и написанные.
 
  В эстетике Канта, как и его предшественников, имеет важное значение понятие символа. В отличие от Лейбница и Вольфа, которые, по мнению Канта, "слово символический употребляют неправильно и искажают его смысл, если противопоставляют его интуитивному способу представления", он полагает, что "символическое есть только вид интуитивного" (8) и символическое познание следует противопоставлять не интуитивному (через чувственное созерцание), а дискурсивному, интеллектуальному (через понятия) (9). Искусство, будучи интуитивным способом представления, носит вместе с тем символический характер.
  Какова же общая характеристика символа? Доказательство реальности наших понятий, считает Кант, предполагает созерцание. Акт присоединения созерцания к понятию он называет изображением объекта и утверждает, что без этого акта (будь он опосредствованным или непосредственным) невозможно никакое познание (10). Если к эмпирическому рассудочному понятию присоединяются эмпирические созерцания, последние выступают как примеры. Рассудочные понятия всегда должны поддаваться демонстрации, показу на примере. Когда к чистым, априорным понятиям рассудка присоединяются априорные созерцания, содержащие прямые изображения (демонстрацию) понятия, - это схемы, по которым конструируются понятия. Если же созерцания подводятся под понятия (или идеи) разума, которым не может соответствовать никакое чувственное созерцание, то эти созерцания суть символы (11). В роли символов выступают образы вещей (или созерцания), изображения предметов, к которым могут быть применены понятия рассудка. Поэтому символы в отличие от знаков сами значат, они - суть средства представления через понятия. Символизируемое же ими понятие (или идея) разума получает значение косвенно, через аналогию с данным образом (или созерцанием)13 (12).
  Высшая цель искусства у Канта - изображать идеалы, в основе которых должна быть какая-нибудь идея разума, и самая главная из них - идея нравственного добра. Как всякая идея разума, она не может быть изображена ни с помощью примера, ни с помощью схемы. Она может быть лишь символизирована.
  Характеризуя кантовское понимание символизма как вида интуитивного познания, необходимо отметить, что интуиция понимается Кантом как наглядное, чувственное созерцание, а не как непосредственное постижение истины. Поэтому интуитивный характер символа у Канта вовсе не исключает его рационалистического истолкования. Кант характеризует символы как средство рассудка (14). В процессе чувственного воплощения идей разума в символе "способность суждения выполняет два дела: во-первых, применяет понятие к предмету чувственного созерцания, во-вторых, применяет правило рефлексии об этом созерцании к совершенно другому предмету, для которого первый есть только символ" (15).
  Что касается искусства, то здесь связь символа и его "значения" (понятий разума) имеет еще более опосредствованный характер. Между понятием разума и его символом Кант ставит еще одно звено - эстетическую идею. Гений в искусстве, утверждает Кант, состоит, во- первых, в способности находить для данного понятия эстетические идеи и, во-вторых, подбирать для этих идей выражение, причем вторую способность он считает главным признаком гения в искусстве.
  Выражение же эстетических идей, по Канту, и является красотой (16). "Одним словом, эстетическая идея есть присоединенное к данному понятию представление воображения, связанного в своем свободном применении с таким многообразием частичных представлений, что для него нельзя найти ни одного выражения, которое обозначило бы определенное понятие и которое, следовательно, позволяет мысленно прибавить к этому понятию много неизреченного, ощущение чего оживляет познавательные способности..." (17).
  Итак, символом в искусстве, согласно Канту, является не сама "эстетическая идея", а ее выражение - красота. Причем красота в искусстве, утверждает Кант, - это прекрасное представление о вещи, образ, который может даваться как в "телесном изображении", что имеет место в изобразительных искусствах, так и через представления одного только воображения, вызываемых словами в поэзии. В первом случае символы в искусстве телесны, во втором, а именно в поэтическом искусстве, они лишь "представляемы", причем материальными знаками их являются дискурсивные знаки - слова.
  Наряду с понятием "символа" Кант при характеристике искусства употребляет и понятие "аллегория", но не в смысле произвольного знака, а в значении, близком к символу, поскольку это понятие связывается с выражением эстетических идей (18).
  После Канта и благодаря ему понятие "символа" получает в эстетике существенное значение (19). Уже у Гердера, несмотря на его полемику с Кантом по проблеме истолкования символа, наметился переход от учения о "естественных знаках" к такому пониманию символа, которое многим было обязано кенигсбергскому философу. В этом понимании, позднее четко сформулированном Гете, ряд исследователей (Г.Лооф, Б.Сфрёнсен) справедливо усматривают влияние кантовской характеристики "эстетической идеи". В "Максимах и размышлениях" Гете писал: "Символика превращает явление в идею, идею в образ и притом так, что идея всегда остается в образе бесконечно действенной и недостижимой. Даже выраженная на всех языках, она осталась бы все-таки невыразимой" (20).
  Кантовская характеристика символа, безусловно, оказала большое влияние также на интерпретацию символа в сочинениях Шиллера, Гумбольдта и Гегеля.
 
  Вопреки мнению Гердера, высказанному им в "Каллигоне", о том, что Кант не видел важности проблемы языка, эта последняя (наряду с проблемой знака и символа) имела существенное значение в философии и эстетике Канта, хотя, может быть, и не получила у него развернутого, "эксплицитного" выражения.
  В произведениях немецкого мыслителя - и это вполне в духе философии языка XVII-XVIII веков - содержится немало критических замечаний в адрес языка. Недостатки последнего он видит в его ошибочном применении, когда знаки принимаются за вещи и наоборот. Смешение знаков с вещами, стремление увидеть в знаках внутреннюю реальность, как если бы предметы должны были сообразовываться со знаками, Кант иронически называет "странной игрой воображения с людьми" (21). С неверным применением языка он связывает двусмысленность в использовании слов и терминов, в частности в области философии (22). Вместе с тем Кант был убежден, что "самый лучший способ обозначения мыслей есть обозначение с помощью языка, этого величайшего средства понять себя и других" (23). Преимущества звуков языка как средства для обозначения понятий немецкий философ видит в их знаковой природе, в том, что "сами по себе они ничего не значат" и как таковые обозначают не объекты, а разве только внутренние чувства (24). Мысль неразрывно связана с языком; мыслить, утверждает Кант, "значит говорить с самим собой" (25).
  Язык, хотя он является средством дискурсивного познания посредством знаков, прибегает и к символам. Наш язык, считает Кант, полон таких косвенных изображений по аналогии, благодаря которым "выражение содержит в себе не настоящую схему для понятия, а лишь символ для рефлексии". Символический способ выражения понятий в языке имеет свое значение, но тот, кто любит выражаться только символически, имеет еще мало рассудочных понятий. Столь часто приводящая в восхищение живость изображения в речи дикарей - это, по мнению Канта, только признак бедности в отношении понятий, а потому и в отношении слов для выражения понятий (26).
  Высокая оценка, которая дается Кантом языку, связана с его пониманием коммуникативного характера познания. Всеобщая сообщаемость познания, согласно Канту, предполагается во всякой логике и в каждом принципе познания, за исключением скептического. Скептицизм отрицает всеобщую сообщаемость познания, поскольку он рассматривает его лишь как субъективную игру представлений. Кант же связывает коммуникативный характер познания с тем, что ему присуще "соответствие с объектом".
  Объективное условие познания он видит во всеобщей сообщаемости понятия. Но для возникновения познания необходимо, по Канту, и субъективное условие - всеобщая сообщаемость душевного состояния, то есть расположения познавательных сил к познанию вообще. Это расположение может быть определено только чувством, а не понятием, и это чувство также должно иметь возможность быть сообщаемым всем. Всеобщая сообщаемость этого чувства предполагает существование общего чувства, которое рассматривается Кантом как необходимое условие всеобщей сообщаемости нашего познания (27). Заметим, что это общее условие любого познания, в том числе и в искусстве (28).
  В чем же видит Кант своеобразие коммуникации в искусстве? В том, что всеобщая сообщаемость общего чувства достигается в этой области без помощи понятий. Здесь воображение свободной игрой "пробуждает рассудок, а рассудок без посредства понятий придает игре воображения правильность, представление сообщается другим не как мысль, а как внутреннее чувство целесообразного состояния души". Это состояние души - удовольствие, проистекающее не из ощущения, а из одной лишь рефлексии, рефлектирующей способности суждения. Эту способность суждения, или вкус, Кант называет sensus communis aestheticus.
  Назначение в искусстве символа, или красоты, Кант видит в том, чтобы придать эстетическому удовольствию всеобщность, чтобы его можно было сообщить другим - "все равно будет ли это выражено в языке, в живописи или в пластике". Красота как форма есть лишь средство сообщения, ибо только форма, по Канту, может притязать на то, чтобы стать общим правилом для чувства удовольствия, хотя в изящном искусстве эти правила и не являются принудительными. Следовательно, к тем особенностям символа у Канта, о которых говорилось ранее, следует добавить характеристику символа в искусстве как формы. Символ в искусстве, согласно Канту, - это символическая форма, выражающая и коммуницирующая эстетические идеи и "общее чувство" эстетического удовольствия. Таким образом, коммуникабельность (всеобщая сообщаемость) в учении Канта - необходимая предпосылка познания. Под углом зрения такой сообщаемости им рассмотрены все важнейшие характеристики искусства - красота, эстетическое удовольствие, форма, вкус и др.
  Наряду с гносеологическим подходом, мы обнаруживаем в учении Канта взгляд на коммуникацию как на предпосылку эмпирического интереса к прекрасному - интереса, связанного с той или другой склонностью, свойственной человеку. В этой связи Кант называет тяготение к обществу, общительность в качестве атрибута человека. В цивилизованном обществе ощущения, чувства, удовольствия ценятся лишь постольку, поскольку они могут быть сообщены всем. Именно благодаря всеобщей сообщаемости эстетического удовольствия, пишет Кант, оно приобретает интерес для общества. Искусство - и не только поэзия, но и музыка, и танцы - важнейшее средство общения между людьми (29).
  Коммуникативный подход Канта к искусству положен в основу и его классификации искусств. Кант попытался объединить изящные искусства одним принципом - принципом выражения эстетических идей. Бозанкет в своей "Истории эстетики", не оспаривая этого принципа, назвал произведенную Кантом дедукцию искусства "фантастической" (30). С такой оценкой никак нельзя согласиться. Хотя Кант предупреждал, что эта дедукция не окончательна и не представляет собой теории, все же он считал - и не без оснований, - что она - "одна из многих попыток, которые еще можно и должно предпринять" (31).
  Кант строит классификацию искусств по аналогии с выражением в языке. "Если, следовательно, мы хотим подразделять изящные искусства, - пишет он в "Критике способности суждения", - то мы не можем, по крайней мере для опыта, выбрать для этого более удобный принцип, чем аналогия искусства с тем способом выражения, которым люди пользуются в речи, чтобы как можно более полно сообщать друг другу не только свои понятия, но и свои ощущения. Это выражение состоит в слове, жесте и тоне (артикуляции, жестикуляции и модуляции). Только сочетание этих трех видов выражения исчерпывает способность говорящего к сообщению, ведь благодаря этому мысль, созерцание и ощущение передаются другим одновременно и совокупно.
  Таким образом, имеется только три вида изящных искусств: словесное, изобразительное и искусство игры ощущений (как впечатлений внешних чувств)" (32).
  Словесные искусства - красноречие и поэзия - выражают идеи дискурсивным способом представления, которое вызывается или произнесенными или написанными словами.
  Изобразительные же искусства - в чувственном созерцании: пластика (ваяние и зодчество) и живопись. Изобразительное искусство можно по аналогии отнести к мимике в речи, оно как бы заставляет саму вещь мимически говорить.
  Искусство изящной игры ощущений - музыка и искусство красок. Музыка говорит через одни только ощущения без понятий. То, что возбуждает в ней и может быть сообщено столь всеобщим образом, основывается, видимо, на том, что каждое выражение в языке связано со звуком, который соответствует его смыслу. Так как модуляция есть как бы всеобщий, понятный всем людям язык ощущений, то музыка сама по себе пользуется ею как языком аффектов и по закону ассоциации естественным образом сообщает всем эстетические идеи. Форма сочетания ощущений (гармония и мелодия), заменяя форму языка, служит для того, чтобы посредством их соразмерного строя выразить эстетическую идею связанного целого.
  Принимая по внимание все выше сказанное о месте проблемы коммуникации и языка в эстетике Канта, можно вполне согласиться с утверждением В.Ф.Асмуса, что "понятие всеобщей сообщаемости ... главенствует в эстетике Канта" (33).
  В применении к анализу искусства идеи Канта, безусловно, оказали инспирирующее влияние на ряд центральных положений семантических теорий в эстетике ХХ века. Кантовская идея "всеобщей сообщаемости" в искусстве получила свое продолжение в учении о коммуникативной сущности искусства. Известный семантик А.Ричардс вслед за Кантом выдвинул тезис, согласно которому опыт, в том числе и в искусстве, формируется с учетом того, что он должен быть сообщен. Искусства - это "высшие формы коммуникативной деятельности". С этой основополагающей идеей связан семантический подход к искусству, которое рассматривается либо как язык-речь (Ричардс, Ч.Моррис, Р.Коллингвуд), либо как коммуникативное средство иной природы, например, символической (Э.Кассирер, А.Уайтхед, С.Лангер). Как верно отметил Р.Уэллек, Кант заострил различие между логической и художественной коммуникацией (34). Дальнейшее развитие этот подход получил в учении Ричардса о двух видах использования языка (эмотивном, свойственном искусству, и символическом, характерном для науки), в теории С.Лангер о дискурсивном и презентациональном (метафорическом) символизме и в целом ряде других семантических концепций.
  Вслед за Кантом многие семантики связывают искусство с использованием символов, противопоставляют его не интуитивному познанию, а дискурсивному. Так, например, у Кассирера и у Лангер художественный символизм в сущности интуитивен, что исключает их стремления истолковать его рационалистически14 .
  В концепциях Кассирера и Лангер нашли свое продолжение и другие "семантические" идеи Канта. Так, символ у названных философов, вслед за Кантом, понимается как символическая форма (у Лангер она часто называется "выразительной формой"), с которой тесно связана красота.
  Таким образом, анализ показывает, что эстетике Канта не были чужды коммуникативные проблемы. Более того, постановка этих проблем и их решение Кантом оказали серьезное влияние на развитие семантических теорий искусства ХХ века.
  Как известно, Кант был одним из зачинателей философской эстетики, где учение о прекрасном и учение об искусстве преднамеренно ставятся в зависимость от философского мировоззрения автора и получают философское обоснование. Неудивительно, что сама постановка, обоснование и решение рассмотренных выше семантических коммуникативных проблем искусства были обусловлены общей кантовской концепцией познания.
  Вещи как предметы художественного познания составляют, говоря языком современной семантики, "денотационный" аспект обозначения. "Коннотационный" аспект (обозначение "значений") связан у Канта с обозначением и выражением "эстетических идей" посредством символа. Кантовская интерпретация и этого аспекта отмечена влиянием агностицизма. Эстетическую идею Кант называет необъяснимым представлением воображения. "Никакой язык не в состоянии полностью достигнуть его и сделать его понятным" (36). Следует признать неубедительной интерпретацию, согласно которой невыразимость эстетических идей у Канта обусловливается "обилием мысли и эмоционального смысла", а не тем, что она суть выражение иррационального бытия (37). На самом деле "необъяснимость", "невыразимость" эстетических идей объясняется Кантом тем, что они стремятся к чему-то, лежащему за пределами опыта, к изображению идей разума, которые не могут стать познанием, так как содержат в себе понятие о сверхчувственном.
  Истолкование Кантом искусства как символа сверхчувственного, умопостигаемого мира разума и свободы прокладывает мост от субъективизма к объективно-идеалистическому объяснению символической природы искусства. Однако главным направлением в истолковании символа остается субъективизм.
  Последний особенно хорошо виден, например, при сопоставлении кантовской и гетевской интерпретаций символа15 . Если отправным пунктом Канта является неизобразимость идеи, то у Гете таковым является изобразимость природы, предметов. У Канта символ остается в мыслящем субъекте, у Гете - стремится к самим предметам. В отличие от Канта наглядность символа у Гете - в непосредственной наглядности самой идеи, причем в созерцании символа раскрывается сущность или идея символизируемых предметов. Кантовский символ не имеет содержательного согласования с символизируемым, такое согласование имеет место лишь в рефлексии субъекта. Созерцание, или предмет, служит для рефлексии субъекта. В символе, утверждает Кант, согласование - "не по самому созерцанию, стало быть, только по форме рефлексии, а не по содержанию" (38).
  Соответствующую интерпретацию у Канта получает и проблема языка и искусства. Остановимся сначала на коммуникации эстетических идей. Из неспособности любого языка выразить и сделать доступным эстетическую идею, как утверждает Кант, может следовать только вывод о ее принципиальной "некоммуникабельности" или во всяком случае о такой коммуникации, которая характеризуется принципиальной неопределенностью и релятивностью. В самом деле, эстетическая идея, по словам Канта, "открывает виды на необозримое поле родственных представлений", "возбуждает массу невыразимых словами ощущений и побочных представлений" (39), вследствие чего дух оказывается связанным с языком "как одной лишь буквой".
  Как уже говорилось, в искусстве, согласно Канту, происходит коммуникация общего чувства эстетического удовольствия. Наличие этого общего чувства является субъективным условием (в субъекте!) общезначимости эстетической способности суждения, или вкуса, а значит, и ее общепонятности. Какова природа этого общего чувства?
  Перед Кантом возникает следующая альтернатива: или общее чувство - это "изначальная и естественная способность", или "регулятивный принцип", "требование разума". Выбирая первое, философ становится на путь натуралистической теории коммуникации, выбирая второе - на путь трансцендентальной теории. Кант выбирает второй путь.
  Он не считает убедительным довод "натуралиста" о том, что каждый имеет одинаковое внешнее чувство, еще более различны люди в том, что им приятно или неприятно при ощущении одного и того же предмета чувств, т.е. в удовольствии, называемом наслаждением. Эстетическое же удовольствие от прекрасного должно покоиться на одинаковых условиях или правилах. Эти правила - не те, по которым природа руководит людьми в их деятельности, как это бывает у животных; они устанавливаются самим человеком, его разумом. По Канту, только символическая форма может притязать на то, чтобы быть общим правилом для чувства удовольствия. На вопрос о генезисе этих форм Кант дает такой ответ: они покоятся на априорных принципах, или основаниях человеческого разума. Таким образом, Кант ищет объективную основу коммуникации эстетического чувства в искусстве посредством красивой формы в априорности этих форм.
  Объективность априорных форм с необходимостью предполагает индивидуальную общность разумов, "трансцендентальный минимум", по выражению Эрбэна (40), свидетельствующий о позиции объективного идеализма. В учении о всеобщей сообщаемости Кант, пишет В.Ф.Асмус, делает робкий шаг, "ведущий от основного для него воззрения субъективного идеализма к идеализму объективному" (41).
  "Робким" этот шаг был потому, что у Канта весьма сильно дает о себе знать "натуралистический", антропологический (в духе Фейербаха) подход к объяснению человека и его сознания. Узость такого подхода была метко схвачена и подвергнута критике Гегелем. В своей "Истории философии" он пишет, что кантовская философия не умеет справиться с единичностью самосознания, она очень хорошо описывает разум, но делает это бессмысленным, эмпирическим способом. Кант остается замкнутым в пределах психологического воззрения и эмпирической манеры. Познающий субъект у Канта не доходит до разума, а опять-таки остается единичным, эмпирическим, конечным самосознанием как таковым, противоположным всеобщему (42). Сам Гегель, как известно, преодолевал узость такого "эмпирического" подхода с позиций объективно-идеалистической диалектики.
  Таким образом, кантовское решение коммуникативных проблем искусства - знака, символа, языка и коммуникации - в философском аспекте характеризует сочетание субъективизма с тенденциями объективно-идеалистического и отчасти эмпирического, натуралистического характера. Именно эти черты кантовской философии искусства послужат одним из главных философских источников семантической философии искусства ХХ века. Трудно назвать какого-нибудь видного представителя семантической философии искусства, который бы избежал влияния Канта, когда речь идет о коммуникативном подходе к анализу искусства.
  В первую очередь следует назвать неокантианский вариант семантической философии искусства в лице одного из ее лидеров - Э.Кассирера. Здесь философия Канта была отправным пунктом. Д.Верене в статье "Кант, Гегель и Кассирер: происхождение философии символических форм" удачно показывает родство феноменологического метода Кассирера с "феноменологией духа" Гегеля, однако основной тезис автора, что философия символических форм Кассирера выводится из Канта лишь в "широком" смысле и что действительная основа ее - в философии Гегеля (43), является весьма спорной. Большинство исследователей философии Кассирера (К.С.Бакрадзе, Б.Григорян, И.Туровский, Х.Бычанска и др.) и его эстетики (44) единодушны в мнении об определяющем влиянии Канта.
  Эстетика символических форм Э.Кассирера в свою очередь была исходным пунктом символической философии искусства известного американского семантика Сюзанн Лангер. Философия и эстетика Канта, преломленные через идеи Кассирера, явились фундаментальной базой для семантической концепции сознания искусства С.Лангер. Сама Лангер в своих трудах многократно подчеркивала испирирующее влияние идей Канта в развитии ее семантической концепции искусства. В частности, она отмечала, что именно мысль Канта создала возможность изучения символизма в такой труднодоступной для анализа сфере интеллектуальной жизни, как искусство, где отношения символов многообразны и сложны (45).
  Семантический вариант прагматической философии искусства ведет свое начало от Ч.Пирса. Семантический аспект его философии и эстетики связан с семиотикой, основателем которой он считается. В многочисленных исследованиях о философии и семиотике Пирса (Р.Бернштейн, М.Томпсон, М.Мёрфи, Ф.Винер и др.) отмечается большое влияние идей Канта16. Это влияние исследователи (Дж.Фейблман, Т.Шульц, М.Хокатт и др.) обнаруживают и в семантической философии искусства Пирса (47).
  Кантовская философия оказала свое воздействие и на неогегельянскую интерпретацию лингвистической философии искусства в трудах Б.Кроче (и его ученика - английского философа и эстетика Р.Коллингвуда). Еще Г.В. Плеханов отмечал, что "кантовская критика" наложила глубокую, неизгладимую печать на все миросозерцание Б. Кроче" (48).
  И в неопозитивистском варианте (который чаще всего противопоставляют Канту) семантической эстетики отчетливо прослеживаются идеи Канта. "Классиками" неопозитивистской эстетики являются А.Ричардс и Л.Виттгенштейн. Влияние кантовских идей на первого отмечается М.Блэком (49), влияние Канта на Виттгенштейна подробно анализируется в статье Дж.Хартнэка "Кант и Виттгенштейн". В частности, автор утверждает, что те задачи, которые Кант возлагал на разум, неопозитивисты и Виттгенштейн возлагают на язык. Различие между этими позициями более кажущееся, чем реальное17 .
  Неопозитивистские принципы исследования искусства послужили важной философско-методологической основой "новой критики" - влиятельного направления в англо-американской эстетике и литературной критике семантической ориентации. Как сами неокритики, (Дж.Рэнсом, К.Мундт и др.), так и авторы многих исследований об этом семантическом направлении в литературоведении называют Канта одним из главных предтечей "неокритицизма" (53).
  Факт влияния кантовской философии на все основные ветви семантической ориентации в философии искусства ХХ в. представляется бесспорным.
 
  И.В. Гёте (1749-1832)
 
 
  Классик немецкой философии и эстетики, великий поэт и мыслитель Гёте был очень сложной и диалектически противоречивой личностью, взгляды которого невозможно уложить в прокрустово ложе какой-либо жесткой теоретической концепции (1). Однако на протяжении долгой творческой жизни в мировоззрении мыслителя отчетливо дают о себе знать некоторые ведущие тенденции. Во многом эти тенденции связаны с тем, что Гёте до конца своих дней был великим сыном века Просвещения - и в ранний период, когда он был вместе с Гердером одним из лидеров "Бури и натиска", и в более поздний период "веймарского классицизма" (2).
  Одна из этих ведущих тенденций - глубокое и разностороннее понимание роли и значения коммуникации (общения) для жизни общества, развития науки, искусства и личности.
  В отличие от природы, говорит Гёте, которая "творит словно бы ради себя самой", человек "творит как человек и ради человека". "Все, что мы мыслим и творим, поскольку мы этому приписываем некое всеобщее значение, принадлежит миру, и мир, в свою очередь, нередко содействует созреванию того, что ему потом может пригодиться из трудов отдельной личности". Беседы, переписка, печать, короче "обмен мнений" - это прекрасное "пособие для собственного и чужого развития", для "выгод" светской, равно как и деловой, жизни, но главным образом для науки и искусства. Взаимоотношения с публикой являются, "поскольку речь идет об искусстве и науке, столь же благоприятными и даже необходимыми".
  Искусство (3) "существует благодаря человеку и для человека", вот почему и в юные годы и в пору зрелости писатель не может обойтись без общения с публикой, "им владеет неодолимая потребность высказаться". Поэтому все, "что художник приносит человеку, должно быть доступно", "должно возбуждать и привлекать, потребляться и удовлетворять, должно питать наш разум, образовывать его и возвышать" (4).
  Важную роль отводит Гёте искусству как средству общения между народами, нациями. "Нужно узнать особенности каждой нации, чтобы примириться с ними, вернее, чтобы именно на этой почве с ними общаться...". Отличительные свойства нации, в том числе ее искусство, "подобны ее языку и монетам, они облегчают общение, более того, они только и делают его возможным". "Все, что в литературе отдельной нации может повлиять и напомнить об этом, должно быть усвоено всеми". На "ярмарке", где все народы предлагают свои товары, искусство, как и язык, играет роль толмача, обогащая при этом себя; оно является посредником "всеобщего душевного торга", способствующим взаимному обмену. "Это в свою очередь весьма будет действенно благоприятствовать все более расширяющейся промышленности и торговле; потому что, когда лучше знают взгляды друг друга - и тем более, если взгляды совпадают, - из этого быстрее возникает надежное доверие. А в иных случаях, когда мы в обычной жизни вынуждены иметь дело с лицами совершенно инакомыслящими, мы, с одной стороны, становимся осторожнее, но зато, с другой стороны, приучаемся быть терпимее и уступчивее" (5).
  Нужно ли пояснять, как современно звучат в наши дни эти слова и идеи Гёте, проникнутые заботой о мире и взаимопонимании.
  Гёте понимал, насколько значительна роль техники в создании оптимальных условий общения. Как и Гердеру, ему было ясно великое значение книгопечатания, а также все " возрастающей скорости средств сообщения и связи". С этим он связывал в перспективе интернационализацию литературы, появление "мировой литературы". При этом Гёте высказывал идеи, которые, с одной стороны, удивительно прозорливо предвосхищали ряд особенностей этой будущей "мировой литературы", обусловленные появлением средств массовой коммуникации, с другой стороны, диалектический подход позволил ему нарисовать гораздо более верную картину того, что появится на 150 лет позже и что получило одностороннюю интерпретацию у различных современных теоретиков "массовой культуры".
  Процесс образования "мировой литературы", согласно Гёте, - процесс сложный и противоречивый, от которого не следует ожидать "ничего большего и ничего иного сверх того", что он может осуществить и осуществит.
  Гёте полагает, что в этой "мировой литературе" будет три "слоя": "вершины", "среднее" и "низшее". К "низшему" следует отнести то, что сразу же придется по плечу "массе", доставит удовольствие и окажется привлекательным. Все, что нравится массам, будет беспредельно распространяться и, как мы видим уже сейчас, будет находить сбыт во всех краях и местностях". Противоборствовать широкому потоку злободневности, считает Гете, было бы тщетно (6). В этом "потоке злободневности", распространяемом техникой, особую неприязнь у Гете вызывает "пошлость". "Техника в соединении с пошлостью - это самый страшный враг искусства" (7).
  "Среднее" - это то, "к чему желательно приучать массу, чтобы она постепенно стала его воспринимать".
  И, наконец, "вершины", которые, вероятно, "превосходили бы возможности восприятия массы". "Масса должна приучиться уважать и чтить то недостижимое, что она увидит перед собой; тогда хотя бы некоторые личности будут увлечены и поднимутся на более высокие ступени культуры". "Серьезным и внутренне значительным творениям" не удается сразу нравиться массам и "беспредельно распространяться", однако им необходимо стойко удерживать свои позиции" (8).
  Итак, Гете - практик, государственный деятель, политик - считает, что в процессе общения, в частности посредством языка и искусства, люди добиваются взаимопонимания, достаточного для того, чтобы лучше "узнать" друг друга, "доверять" и пр.
  Иной подход к проблеме взаимопонимания в процессе коммуникации наблюдаем мы у Гете-гносеолога.
  Мысля диалектически, Гете видит относительный характер взаимопонимания в процессе общения, разные степени его "полноты" и пр. "Всякий думает, что он способен сообщить другим то, чем обладает сам", но в действительности я давно, пишет Гете, "уже ясно усмотрел, что ни один человек не понимает другого вполне". В частности, ни один из воспринимающих художественное произведение не находил в нем, утверждает Гете, "то, что художник туда вложил" (9). Причины могут быть разные:"никто под одними и теми же словами не разумеет того, что другие", "разговор или чтение книги у различных лиц вызывает различный ход мыслей..." (10).
  Но есть, по мысли Гете, более глубокие, гносеологические причины, когда речь заходит о возможности коммуникации истинного знания о сущности вещей. В этом вопросе, отмечает В.Ф.Асмус, Гете "подходит чрезвычайно близко к гносеологическим учениям немецкого диалектического идеализма" (11).
  Подобно Шеллингу, Гете противопоставляет рассудок и разум. Рассудок - расчленяет живое целое на механические элементы и не может быть адекватным орудием познания. Его цели - утилитарные, извлечения практической пользы. Напротив, разум направлен на постижение ценности явления, его синтетического единства, только он вводит в понимание самой сущности вещей.
  В основе языка как деятельности, согласно Гете, лежит как рассудочная, так и разумная способность человека. "Но у того, кто пользуется им, не говоря уже о возможностях злоупотребления в целях "хитроумно спутывающей диалектики" и "спутанно затемняющей мистики", он не предполагает непременно "чистого рассудка" или "развитого разума". Это, во-первых. Во-вторых, язык как инструмент, орудие, располагающий определенным запасом слов, возник в связи с насущными человеческими потребностями, человеческими занятиями и "наиболее обычными" человеческими ощущениями и взглядами. Иными словами, в основе языка, как он сложился исторически, лежит "обыденное созерцание", правильный взгляд на земные вещи, общий человеческий рассудок. Поэтому, когда высокоодаренный человек проникает в глубь "таинственной сущности и деятельности природы", то унаследованный им язык оказывается недостаточным для того, чтобы выразить такие прозрения, далекие от обыденных человеческих дел. Вынужденный прибегать к "человеческим выражениям при передаче своего познания, он поневоле принижает свой предмет или даже совершенно искажает и уродует его" (12).
  К несовершенствам языка Гете относит и то, что он является орудием опосредованного познания. Не без влияния Гамана и Гердера Гете отдает предпочтение непосредственному познанию сущности вещей. Язык же "никогда не выражает предметы непосредственно". Если бы быть свободным от односторонности и схватывать "живой смысл в живом выражении", то удалось бы "сообщать немало хорошего". Но очень трудно "не ставить знак на место вещи, все время иметь перед собой живую сущность и не убивать ее словами". Слово является "знаком" и "никоим образом не выражает полностью природу", оно "должно рассматриваться только как пособие для нашего удобства".
  Язык знаков необходим и удобен, но лишь умеренное, непритязательное употребление его может принести пользу. Всегда имеется опасность, что "иероглифический способ выражения" начинает подменять подлинное явление, становится на место природы и мешает настоящему познанию вместо того, чтобы помогать ему. Особенно это относится к тем случаям, когда речь идет о таких сущностях, которые можно скорее назвать "действительностями", чем вещами и которые находятся постоянно в движении. "Их нельзя удержать, и тем не менее о них надо говорить" (13).
  Весьма актуальны, в том числе и для современной философской и эстетической науки, предостережения Гете против неумеренного и неосторожного "заимствования" терминологии из других областей знания, когда "общее через частное, элементарное через производное скорее закрывается и затемняется, вместо того, чтобы выявляться и познаваться". Желательнее всего, считает Гете, было бы, однако, "чтобы язык, которым хотят обозначить частности определенного круга явлений, брали бы из этого же круга, простейшее явление употребляли бы как и сильную формулу и отсюда бы выводили и развивали более сложные".
  Гете считает, например, неудачным, "механическим", "унизительным" термин "composition", который французы ввели в искусствоведение "с тех пор, как они начали думать и писать об искусстве; ведь говорится: живописец компонирует свои картины; музыкант даже раз навсегда называется композитором, и все же, если оба хотят заслужить настоящее название художника, то они не составляют из частей свои произведения, но развивают какой-нибудь живущий внутри них образ, более высокое созвучие в согласии с требованиями правды и искусства" (14).
  У Гете имеются высказывания, в которых он вообще отрицает возможность выразить сущность произведения искусства, красоту словами. Так, в статье "О Лаокооне" (1798) он пишет: "Подлинное произведение искусства подобно произведению природы всегда остается для нашего разума чем-то бесконечным. Мы на него смотрим, мы его воспринимаем, оно на нас воздействует, но не может быть познано; тем более не могут быть выражены словами его сущность, его достоинства" (15).
  В статье "Об истолковании произведений искусства" (1822): "... раз художник уже высказал несказуемое, как же можно выразить это на другом языке, да к тому же на языке слов?" (16). Сходная мысль высказана в разговорах с Эккерманом: "Я смеюсь над теми эстетиками, которые мучаются, стараясь выразить в абстрактном слове и воплотить в понятия то невыразимое, что мы обозначаем словом "красота" (17).
  В то же время в других сочинениях Гете мы встречаем более "умеренную" точку зрения. Так, он пишет, что хотя "мы вправе требовать, чтобы любое художественное произведение говорило само за себя, все же это относится только к избранным, самым великим творениям. Все же другие, которые заставляют желать еще многого и лучшего, очень нуждаются в помощи, даже в словесной". Хотя говорить об искусстве - значит "посредничать посреднику", но, считает Гете, "все же за таким занятием мы обретаем немало ценного". Искусство - перелагатель "неизреченного", поэтому может показаться глупостью попытка вновь перелагать его словами, все же "когда мы стараемся это делать, разум наш стяжает столько прибыли, что это с лихвой восполняет затраченное состояние" (18). Прямо противоположное суждение высказывает Гете и о прекрасном. "О прекрасном можно иметь понятие, и это понятие может быть выражено" (19).
  В гетевской "Критике" языка несомненно содержится (не без влияния кантовской философии) известная доля агностицизма. Однако, подчеркивает В.Ф.Асмус, "простое отождествление воззрений Гете с агностицизмом кантовского (20) или юмовского типа было бы так же неверно, как и полное игнорирование известной тенденции к агностицизму, несомненно у Гете прорывающейся" (21). Неосторожные "философски некорректные высказывания" (Асмус) Гете о языке, знаках и "формулах" имели своей целью скорее оградить исследование явлений от притязаний метафизического, механистического способа мышления, огрубляющего сложную диалектическую природу познаваемых объектов (22).
  Есть основания утверждать, что именно в искусстве видел Гете такой способ выражения, обозначения и коммуникации, который сможет преодолеть недостатки языка обыденного и научного познания. Называя искусство "истинным посредником" (23), он пишет: "Я почти и сам начинаю верить, что, быть может, одной поэзии удалось бы выразить такие тайны, которые в прозе обыкновенно кажутся абсурдом, так как их можно выразить только в противоречиях, неприемлемых для человеческого рассудка". И еще: "Ввиду этого мы обязательно должны представлять себе науку как искусство, если мы ждем от нее какой-либо цельности" (24).
  Эти преимущества искусства Гете связывает с символическим способом познания, характерным для искусства.
 
  Проблема символа (символического способа познания, выражения и коммуникации) Гете была и остается поныне предметом многочисленных исследований и различных тенденций в интерпретации мировоззрения великого мыслителя (25).
  Как отмечают исследователи (И.Кон), слово "символ" появляется впервые у Гете в VII главе "Ученических годов Вильгельма Мейстера" (1796). Во время работы над этой книгой в письме к Мейеру (20 июня 1796 г.) Гете обратил внимание на этот термин у Канта - §59 "Критики способностей суждения" (26): кантовское понимание символа, в частности применительно к эстетике, оказало большое влияние на Шиллера, с которым Гете, начиная с 1794 г. ведет интенсивное обсуждение (в беседах и переписке) эстетических проблем, в том числе и проблемы символа. Несомненно, что Шиллер способствовал знакомству Гете с великим немецким философом и с его пониманием символа. Влияние Канта и Шиллера, в особенности первого, на Гете было бесспорно, однако нельзя проходить мимо существенных различий в понимании символа у этих мыслителей (27).
  Какие же общие признаки, по Гете, характеризуют понятие "символ"? Символы всегда указывают на "другое", выступая как "представители многих других" предметов и явлений. Причем символ может иметь дело только "со значительным...". "Собственно символические предметы", например, являются тем, "чем является для поэта счастливый сюжет" (28), "театрально лишь то, в чем нам одновременно внушится символ: значительное и высшее действие, указывающее на другое, еще более значительное" (29).
  Как и у Канта, символы, согласно Гете, всегда несут в себе созерцание предмета, они образны. "Символика превращает явление в идею, идею в образ...". Элементы символики, не говоря пока об искусстве, имеют место и в языке, поскольку он "образен", в "речи, изначально тропической", как поэзия гения, как поговорочная мудрость человеческого рассудка". Прибегает к символике и наука, в особенности математика, когда она с помощью "чисел и формул" создает "уподобления" познаваемым сущностям, то есть какие-то образные структуры (30).
  В символе всегда имеется известное сходство с символизируемыми предметами. Это сходство может быть простым "уподоблением" в случае "формул". Когда же символ выступает в качестве "выдающегося случая", "типа" (или "первичного феномена")18 , он "тождествен" символизируемым явлениям. Но в отличие от простого изображения символ не только воспроизводит "индивидуальность" предмета, он также несет в себе "образ" как "идеальность", как определенное "обобщение". Так, например, "символические" сюжеты глубоко значительны вследствие "идеала", который всегда ведет с собою "обобщение" (31). Гетевские образы Фауста и Прометея могут служить ярким "практическим" воплощением гетевского теоретического понимания обобщающей силы символического образа (32).
  Уже приводилось высказывание Гете о том, что символ "превращает явление в идею, идею в образ...". Таким образом, "идея" - необходимый элемент в структуре символа. Продолжая это высказывание, Гете пишет: "идея всегда остается в образе бесконечно действенной и недостижимой. Даже выраженная на всех языках она осталась бы все-таки невыразимой" (33).
  На это высказывание обычно ссылаются те исследователи, которые стремятся сблизить Гете и Канта, отмечая сходство этого высказывания с кантовским определением "эстетической идеи" (34). Действительно, Гете не прошел мимо той глубокой идеи, которая содержалась в кантовском учении о символе. Что значит, что идея остается в образе "действенной"? В письме к Шиллеру (от 18 августа 1797 г.) он пояснял, что символы, возбуждая представления о сходных вещах, "требуют известной последовательности", "известного единства и всеобщности", то есть осуществляют некоторую регулирующую функцию в качестве некоторого закона (35).
  Поскольку символ заключает в себе полноту вещей, является символом "многих тысяч других случаев", "указывает на все остальное и охватывает все случаи", которые возможны (37), его активная сила, порождающая множество представлений, "бесконечна". А раз бесконечна, значит всегда остается что-то "недостижимое", до конца "невыразимое", какая-то "загадочность и тайна".
  Произведение искусства, художественный образ, поскольку они символичны, "тем лучше", чем они "несоизмеримее и недоступнее для рассудка" и "навсегда останутся загадкой для рассудка" (36).
  В главе о Канте нам уже приходилось говорить, что признание бесконечного и иррационального (трансцендентального) в символе не означает само по себе ни агностицизма, ни иррационализма (38).
  Как уже отмечалось, концепция символа Канта страдала субъективизмом. Это понимал и Гете. Когда он характеризует кантовскую философию как слишком "высоко поднимающую субъекта при кажущемся ограничении ее" (39), эта характеристика относится и к кантовскому пониманию символа.
  Стремясь к диалектическому синтезу объекта и субъекта, Гете первенство отдает объекту. Шиллер в письме к Гете от 23 августа 1794 г. пишет о том, что Гете "навел" его на след "объекта, материального остова умозрительных идей, что его наблюдательный взор покоится на вещах и не боится опасности "отвлеченного умствования" и произвола воображения", что он "объединяет явления согласно объективным законам" (40). В письме от 7 сентября 1797 г. по поводу размышлений Гете о "символических предметах" Шиллер, который стоит гораздо ближе к Канту, чем Гете, возражает ему: "Вы говорите так, как если бы здесь особую важность имел предмет; с этим я не могу согласиться" (41). Подчеркивая важность объективного, предметного содержания в символе, Гете выступает против субъективной, мнимой символики. Он подвергает критике такого рода "символы" в письме к И.Мейеру от 20 мая 1796 г. В работе "Коллекционер и его близкие" (1798-1799) он критикует художников (называя их "эскизниками"), подкупающих "неискушенного зрителя" мыслью, которая "лишь наполовину ясная, но мнимо символически изображенная", вследствие чего зритель "начинает видеть "то, чего там на самом деле и нет". Символ, как средство, которое должно осуществить коммуникацию, "контакт" между "духом" художника и "духом" зрителя, "превращается в ничто" (42).
  Как точно замечает Б.Сфрёнсен, хотя содержание символа у Гете заключено в объекте, но раскрывается оно через субъекта (44). Именно это имел в виду Гете, когда в письме к Римеру от 24 июля 1809 г. заметил, что "все символы, даже математические, все-таки антропоморфичны", то есть предполагают деятельность субъекта, будь это деятельность "ума" в одном случае или "души" - в другом (45). Это вполне отвечало его общей гносеологической позиции, которая распространялась им и на искусство: "Мы ничего не знаем о мире вне его отношения к человеку; мы не хотим такого искусства, которое не было бы сколком с этих отношений " (46). Создавая символические образы, искусство хотя и обращается преимущественно "к воссозданию природы и самой действительности", начинается оно тем не менее, подчеркивает Гете, там, где человек "приобретает склонность" придавать особое значение тому, чем он сам обладает и что его окружает" (47). То, что "несведущий человек в произведении искусства принимает за природу, есть не природа (с внешней стороны), а человек (природа изнутри)". "Искусство существует благодаря человеку и для человека". Поэтому законы "воздействия всех искусств, как словесных, так и пластичных", можно обнаружить, лишь исследуя "человеческую душу" (48).
  Когда Гете говорит, что "символика превращает явления в идею", под идеей он понимает не идеи субъекта, а идеи, лежащие в основе вещей. "Все, что мы узнаем и о чем мы можем говорить, лишь проявления идей" (49). Исследователи в этой связи говорят о "неоплатонизме" Гете, влиянии Шёфтсбери и т.д. (50).
  Вот что пишет А.В.Гулыга по поводу "легенды" о "неоплатонизме" Гете: "Реминисценции неоплатонизма можно обнаружить у многих пантеистически и даже материалистически настроенных философов вплоть до XVIII века; теория эманации постепенно сменилась противоположным ей учением об эволюции, а плотиновское "всеединое" все еще продолжало быть символом веры. Этой формулой пользовались и Лессинг, и Гердер, и Гете. "Неоплатонизм" Гете опосредован многовековой историей пантеизма, в ходе которой постепенно угасала идея божества и ее место занимал культ природы" (51).
  Преимущество символической формы познания Гете видел в том, что здесь преодолевается односторонний рационализм рассудочного познания, о котором мы говорили раньше в связи с языком. Что меняется, когда вместо вещи, предмета ставится не знак, а символ? Устраняется ли тем самым опосредованный характер познания сущности вещей, то есть "идей" (по Гете)? Является ли символическое познание - непосредственным?
  Во "Введении к Опыту интероологии" Гете пишет: "истинное, тождественное божественному, непосредственно никогда не познаваемо: мы зрим это истинное лишь в отблеске, в примере и в символе, в отдельных и сродных явлениях" (52). Таким образом, символическое познание не является непосредственным постижением сущности вещей, но опосредованность здесь иная, чем в знаковом, языковом познании. Если в последнем таким посредником были понятия, логическое мышление, то в символическом - образ, "чистое созерцание" (53).
  В отличие от Канта и Гердера Гете проводит ясное различие между символом и аллегорией (54). "Аллегория превращает явление в понятие, понятие - в картину, но так, что в картине понятие все еще может быть ограничено и полностью установлено и высказано в ней" (55). Символ же превращает идею в образ так, что эта идея (или понятие) воспринимается в единстве и неразрывной связи с образом. В этом смысле "аллегорическое отличается от символического тем, что одно выражается посредственно, другое непосредственно". Аллегорический образ может блистать умом, остроумием, но он разрушает интерес к изображению и возвращает разум к самому себе, отнимая у глаз то, что действительно изображено (56). Напротив, символ у Гете, пишет Сфрёнсен, нагляден в том смысле, что наглядно представлена сама идея. В созерцании символа раскрывается сущность предмета, или идея. "Значение" символа не может быть отделено от символизируемого, символ и есть воплощенное значение (57). И все же нельзя согласиться с утверждением, что символ у Гете не связывает две реальности: материальную и духовную, поскольку он - неразрывное единство этих сторон, единство универсального и особенного, абсолютного и феноменального (58). Как раз наоборот, символ и есть воплощение этой связи. В письме Шиллеру от 23 декабря 1797 г., характеризуя "Германа и Доротею", Гете писал, что в этом произведении "символически ... намечены легкие следы ощущения связи между видимым и невидимым миром" (59).
  Слитность идеи (понятия) с образом в символе делает эту идею, или понятие конкретными (60), с чем и связана невозможность выразить ее в какой-либо одной абстрактной идее, что характерно как раз для аллегории. Гете решительно отвергал попытку рассматривать идею художественного произведения "как элемент, который может быть внедрен в произведение как таковой, не становясь при этом субстанцией, невидимо разлитой по всей конкретной поверхности образа и неотделимой от его конкретного содержания" (61).
  Конкретность символа, то есть нерасчлененное единство образного и идейного содержания обосновывается Гете соображениями и "чисто" коммуникативного характера, а свою задачу как поэта он формулирует следующим образом: создать произведение искусства так, "чтобы и другие, читая и слушая изображенное мною, получали те же самые впечатления". Каковы же эти впечатления? "Не моя манера, - разъяснял он по поводу Фауста, - стремиться воплощать в поэзии что-нибудь абстрактное. Я воспринимаю впечатления - впечатления чувственные, полные жизни, милые, пестрые, бесконечно разнообразные, которые мне давало возбужденное воображение; и мне как поэту не оставалось ничего больше, как только художественно округлять и оформлять такие созерцания и впечатления и выражать их в живом слове...". На вопрос о том, какую идею он хотел сообщить читателям в "Фаусте", Гете отвечал: "Как будто я сам это знаю и могу это выразить!.. В самом деле! Хорошая это была бы штука, если бы я попытался такую богатую, пеструю и в высшей степени разнообразную жизнь, которую я вложил в моего Фауста, нанизать на тощий шнурочек одной-единственной для всего произведения идеи". В этом смысле "Фауст" есть "нечто совершенно несоизмеримое", и "тщетны все попытки сделать его доступным нашему рассудку" (62).
  Б.Сфрёнсен говорит о трех видах символа в учении Гете о символе - "классического" и "послеклассического" периода (63): гештальт-символ, эмоциональный символ, репрезентативный символ. Эта классификация заслуживает внимания.
  В период веймарского классицизма у Гете была идея искусства как замкнутого в себе художественного мира. Рациональное в этой идее было то, что произведение искусства рассматривалось как относительно автономная система, подчиненная своим специфическим законам. "Если опера хороша, - писал Гете в статье "О правде и правдоподобии в искусстве" (1797), - то она, конечно, является как бы маленьким мирком для себя, в котором все совершается по известным законам и который требует, чтобы о нем судили по его собственным законам, ощущали бы его соответственно с его собственными качествами" (64). С этой позиции произведение искусства рассматривается как в себе покоящийся символ, "гештальт-символ". "Большим достоинством произведения искусства, - считает Гете в этот период, - является его самоудовлетворенность и замкнутость" (65). Гетевский способ выражения давал основание рассматривать его учение о символе как об имманентной структуре, не имеющей выхода вовне (66), и было в дальнейшем использовано "формалистами" (67). В действительности же дело было не так. Например, характеризуя символические сюжеты (в этот же период), Гете пишет, что они "кажутся самодовлеющими - и все же они глубоко значительны", так как связаны с идеалом, обобщением, о чем уже говорилось (68).
  "Эмоциональные символы" у Гете - это в сущности все символы в искусстве, рассматриваемые с субъективной стороны, с точки зрения их воздействия на чувства человека. Уже говорилось, что законы воздействия всех искусств Гете ищет в человеческой душе. Развивая мысли "бурных гениев", он пишет: "Но человек ведь не только мыслящее, но одновременно и чувствующее существо" (69). Он - нечто целостное, единство различных сил, тесно связанных между собой. К этому-то целому и должно взывать произведение искусства, оно должно соответствовать этому разнообразному единству, этому слитному разнообразию" (70). Именно художественный символ - образный, наглядный, конкретный, неисчерпаемый в своем идейном наполнении лучше всего отвечает, согласно Гете, этому требованию.
  В послеклассический период на первое место выдвигается понятие "репрезентативного символа", что было связано с естественнонаучными методами, с такими категориями, как "тип", опыт высшего вида - "первофеномен" (71). Репрезентативный символ - это такой типичный случай, такое частное, особенное, которое, когда оно вполне обнаруживает себя, указывает и на все остальные, ведет ко всеобщему. Причем этот путь отличается от пути к обобщению в аллегории. "Далеко не одно и то же, подыскивает ли поэт для выражения всеобщего особенное или же в особенном видит всеобщее. Первый путь приводит к аллегориям, в которых особенное имеет значение только примера, только образца всеобщего, последний же и составляет подлинную природу поэзии; поэзия называет особенное, не думая о всеобщем и на него не указуя. Но кто живо воспримет изображенное его особенное, приобретет вместе с ним и всеобщее, вовсе того не сознавая или осознав это только позднее" (72). "Настоящая символика там, где частное представляет всеобщее ... как живое мгновенное откровение непознаваемого" (73).
  Учение Гете о символе как "типе" и "первофеномене" оказалось в эстетике исключительно плодотворным: "Здесь берет свое начало учение о типическом в жизни и в искусстве" (74).
  Подлинное художественное творчество (в отличие от "простого подражания" и "манеры") Гете называл "стилем". Поскольку "стиль" Гете связывает с созданием типических образов, передающих всеобщее через особенное, постольку это понятие, как верно подмечает Х.Келлер, тесно связано с "символом" (75).
  Когда художник от "простого подражания природе" поднимается до "манеры", "он обретает свой собственный лад, создает свой собственный язык, чтобы по-своему передать то, что восприняла его душа. Когда же искусство обретает черты стиля, "который покоится на глубочайших твердынях познания, на самом существе вещей", постольку его дано распознавать "в зримых и осязаемых образах", имеющих символический характер, оно, искусство, окончательно "создает для себя единый язык" (76). Удалясь от прозы, этот поэтический язык "поднимается в высшие сферы и там обретает свои собственные законы" (77).
  Этот "наивысший язык, который, разумеется, надо понимать", требует возвыситься до художника, "собрать себя", "жить одной жизнью с произведением искусства, снова и снова созерцать его и тем самым вступить в более возвышенное существование" (78).
  Способность владеть и пользоваться таким "языком" характеризует, как считает Гете, гения (79). Это способность прежде всего - постижения существа вещей. Но поскольку речь идет о коммуникации, о выражении этой познанной сущности "наружу", постольку гений обусловлен материалом и временем, причем оба неизбежно связывают его (80). Например, поэту нужны такие "внешние средства для создания достойного образа из данного материала", как слова и ритмы, причем речь идет не только о "точности фраз", но и о "благозвучии периодов", "обаянии", "гармонии" (81). В то же время у Гете имеются и другие высказывания, в которых нельзя не видеть отражение концепции Шёфтсбери о "внутренней форме". "Подлинный поэтический гений ... пусть на его пути возникают препятствия в виде несовершенства языка, слабой внешней техники и тому подобного, он владеет высшей внутренней формой, и ей в конце концов подчиняется все..." (82).
  Итак, в аспекте интересующей нас проблемы "искусство и коммуникация" Гете занимает особое место в истории эстетической мысли. Ему принадлежит, на наш взгляд, самое глубокое истолкование проблемы художественного символа в эстетике. Оно неразрывно связано с великим искусством самого Гете, пронизано диалектикой и "стихийным материализмом" (В.Ф.Асмус). Учение Гете о художественном символе - то ценное в немецкой классической эстетике, что должно быть унаследовано (с соответствующими коррективами) современной эстетикой (83).
  "Проблема знака" в узком смысле почти не исследовалась Гете. Что же касается вопросов "языка", он здесь в основном следует взглядам немецких просветителей, главным образом Гердера.
  Взгляды Гете по интересующим нас вопросам оказали громадное влияние на последующее развитие философско-эстетической мысли.
 
  Ф. Шиллер (1759-1805)
 
 
  Так же, как и его друг Гете, великий немецкий поэт и мыслитель Ф.Шиллер несомненно был "прямым наследником просветительской философии XVIII века" (1). В искусстве он видел мощный инструмент воспитания гармонически развитой личности. Как и у Гете, неразрывной стороной этой концепции Шиллера была идея коммуникативности искусства.
  Наиболее выпукло эта идея сформулирована Шиллером уже в его ранней статье "Театр, рассматриваемый как нравственное учреждение" (1784): "Так велика и многообразна заслуга театра в деле нравственного просвещения; не меньше его заслуги и в области просвещения умственного. Именно здесь, в этой высшей сфере, умело пользуется им большой ум, пламенный патриот.
  Театр есть общий канал, по которому от мыслящей, лучшей части народа струится свет истины, мягкими лучами она распространялась затем по всему государству. Более верные понятия, более высокие правила поведения, более чистые чувства растекаются отсюда по всем жилам народа; туман варварства и мрачного суеверия рассеивается, мрак уступает победоносному свету" (2).
  Среди различных видов общения только "общение в прекрасном", а именно через искусство, согласно Шиллеру, "вносит гармонию в общество, так как оно создает гармонию в индивиде". Уже потребности человека заставляют его жить в обществе, а разум насаждает в нем основы общественности, но лишь одна красота может придать человеку общественные качества. Все другие формы общения разделяют людей, общество, они относятся или к специальной восприимчивости каждого отдельного лица или же к специальным способностям отдельных людей, то есть к тому, чем люди друг от друга отличаются. "Общение в прекрасном" не разделяет человека на чувственную или духовную часть, а требует согласия его двух натур, требует цельности. Кроме того, оно соединяет людей, так как "относится к тому, что всем обще". Но в отличие например, от общения посредством истинного суждения, где человек выступает лишь как представитель рода и стремится изгнать следы индивидуальности, "общение в прекрасном" через искусство одновременно предполагает и представителя рода и индивида (3).
  Шиллер различал в искусстве два вида прекрасного: материала и изображения, или формы. Причем коммуникация, где человек реализует себя как цельная и гармоническая личность, осуществляется "прекрасным формы". "В истинно прекрасном произведении искусства все должно зависеть от формы и ничто - от содержания, ибо только форма действует на всего человека в целом, содержание же - лишь на отдельные силы" (4). Рассмотрим подробнее, что же Шиллер понимает под формой.
 
  Поскольку искусство, согласно Шиллеру, "выполняет свое назначение посредством подражания природе", постольку прекрасное в искусстве не есть сама природа, но лишь воспроизведение ее через посредника, то есть через произведение искусства. В этом посреднике Шиллер различает материальную и идеальную стороны. Материальная сторона может быть совершенно отличной от воспроизводимого предмета, но обязательно должно быть "формальное сходство" материально различного. Это формальное сходство Шиллер и называет "изображением" (5).
  Посредник не тождествен изображаемому. Его материал имеет свою "природу", свою "личность" и находится в зависимости от художника. От изображающего материала и от художника "зависит, какую долю своей индивидуальности придется сохранить или утратить изображаемому предмету". Художник должен согласовать природу предмета, подлежащего изображению, и природу изображающего материала таким образом, чтобы "природа изображенного не потерпела ущерба от природы изображающего" (6).
  Природа посредника, или материала, должна быть побеждена природою воспроизведенного. Но поскольку изображающему может быть придана лишь форма изображаемого, постольку "победить материал в художественном изображении должна форма". Материал в художественном произведении должен "раствориться в форме (воспроизводимого)...". Материальная природа воспроизведенного существует в воспроизводящем материале лишь как "идея", все телесное принадлежит ему самому, а не воспроизводимому. Материал посредника - это "действительное", противопоставляемое формальному элементу. "Форма в художественном произведении есть лишь нечто кажущееся, то есть мрамор имеет вид человека, но в действительности остается мрамором" (7).
  Итак, форма в произведении искусства, согласно Шиллеру, - это формальное сходство между воспроизводимым предметом и материальным посредником. Он называет это сходство "изображением", но у него есть и более правильный термин. "Понятие, охватывающее все формальные свойства предметов и все отношения их к мышлению", Шиллер обозначает также термином "образ" (8). Поскольку в искусстве речь идет не просто о форме, но о "прекрасном" формы, постольку Шиллером вводится термин "живой образ". Форма, понимаемая в гносеологическом смысле как образ, - идеальна, она - "видимость" (9), противоположная "действительности" посредника.
  Шиллер совершенно ясно отдает себе отчет в том, что без материального посредника форма не может осуществить свою коммуникативную функцию. Нельзя в то же время не увидеть в этой работе Шиллера влияния кантовской философии, о которой он сам позже писал, что ее главная задача - "освобождение формы от содержания" и что "такая философия легко может рассматривать все материальное лишь как препятствие" (10). С этим связано то, что Шиллер проходит мимо того факта, что бытие и функционирование в процессе коммуникации идеальной "кажущейся" формы изображения опосредовано материальной формой-изображением самого посредника, той самой формы, которая непосредственно чувственно воспринимается. И механизм этого опосредования играет в коммуникации с помощью изображения центральную роль.
  Идеал Шиллера состоит в том, чтобы природа посредника "представлялась" бы "совершенно устраненной природой изображаемого, когда как бы "нет ничего, созданного материалом, и все создано формой". Если, например, в статуе есть черты, обнаруживающие камень, или в рисунке - черточка, обличающая перо или карандаш, бумагу или медную доску, то, полагает Шиллер, "пострадала красота, ибо налицо здесь гетерономия. Природа мрамора, его твердость и неподатливость должна совершенно исчезнуть в природе человеческой плоти, которая гибка и мягка, и ни чувство, ни глаз не должны быть наводимы на воспоминание об этом". Изображение безобразно, когда оно "определяется не идеей, а посредником".
  Если же своеобразие подлежащего изображению объекта страдает от "руки", водившей кисть, от "личного вкуса художника" и его "духовного своеобразия", то "изображение манерно". "Противоположностью манеры" является стиль, который есть не что иное, как наивысшая независимость изображения от всех субъективных и всех объективно-случайных определений". Большой художник показывает предмет, посредственный - самого себя, плохой - свой материал.
  Этот принцип касается не только пластических искусств. Он также наглядно обнаруживается, считает Шиллер, и на примере театра. Когда играют большие артисты, их личность относится к их роли как материал к форме, как тело к идее, как действительное к кажущемуся. Личность актера совершенно исчезает в личности изображаемого персонажа, видна лишь форма (характер героя) и нигде не виден материал (действительная личность актера). Это изображение большого стиля, оно объективно, причем объективно необходимо, а не случайно. Посредственный актер ставит себе в "субъективный закон" правило - играть, просто изображать, не заботясь о том, объективно это изображение или нет. Он обнаруживает, таким образом, лишь манеру, но не стиль. Когда же играет плохой актер, то природа посредника господствует над формой (ролью), в каждом движении "противно и бестолково торчит актер (материал)". Рассудок актера не сумел облечь материал (тело актера) в форму, соответствующую идее. Получается таким образом "жалкое исполнение", обнаруживающее "природу материала и субъективную ограниченность художника" (11).
  Раскрывая диалектику объективного и субъективного в художественном изображении, Шиллер в данной работе несколько абсолютизирует различие между объективными и субъективными способами отражения действительности в искусстве. Это был период "веймарского классицизма", когда Шиллер вместе с Гете, основываясь на разборе греческого искусства и не всегда достаточно полно учитывая историческое, специфическое значение этой ступени художественного развития человечества, "искали всеобщих законов творчества и не менее всеобщих границ, отделяющих друг от друга различные жанры искусства". Тем не менее Шиллер и Гете восприняли из античного искусства "тот основной закон, что всякое художественное произведение должно с ясностью и необходимой полнотой выражать основные черты своего объекта...
  Всякая неясность или субъективный произвол в художественной обработке существенных черт действительности являются роковыми для искусства" (12). Отсюда тянется нить к реализму Шиллера и его учению о "наивной" поэзии (близкой "стилю") как искусству реалистического изображения, наиболее совершенному подражанию действительного мира.
 
  Анализируя на примере поэтического изображения, насколько страдает природа изображаемого от того, что природа посредника не преодолена в полной мере, Шиллер затрагивает в трактате "Каллий..." проблему знаков и языка как средств коммуникации в искусстве.
  Исходным пунктом анализа является наличие объекта уже идеализованного, превратившегося в чистую форму в воображении поэта.
  "Задача заключается в том, чтобы этот объект духа не претерпел никакой гетерономии от природы посредника, при помощи которого он изображен". Посредником же для поэта "являются слова, то есть абстрактные знаки..., управляемые в своих соотношениях законами, степень которых заключалась в грамматике". Так же, как между статуей и человеком, между словами и вещами нет материального тождества, но между словами и вещами нет и формального сходства (воспроизведения). "Связь между вещью и ее выражением в слове лишь случайна и произвольна (за немногими исключениями) и покоится только на соглашении". Но и в этом Шиллер не видит особой трудности для выполнения поставленной задачи, ибо "дело не в самом слове, а в представлении, какое оно возбуждает".
  Главная трудность, по Шиллеру, состоит в другом. Слова и законы их изменения и сочетания имеют природу всеобщего. Слова не обозначают единичное, индивидуальнейшее существо вещей, их индивидуальнейшие отношения, то есть своеобразие отдельного явления. Нет, они обозначают бесконечное множество отдельных сущностей и бесчисленные и совершенно разнородные случаи отношений. "Таким образом, изображаемому предмету, раньше чем он сможет предстать перед воображением и обратиться в непосредственное созерцание, приходится проделать далекий кружной путь через абстрактную область понятий и при этом обходе утратить значительную часть своей жизненности (чувственной силы)".
  Итак, природа посредника, которым пользуется поэт, заключается в "тяготении к общему", язык представляет все рассудку, предлагает только понятия. Это сталкивается с задачей поэта обозначать индивидуальное, представить все не перед рассудком, а перед воображением, ибо поэзия стремится к непосредственному созерцанию.
  Таким образом, "язык отнимает у предмета, изображение которого поручено ему, его конкретность и индивидуальность и сообщает предмету свое свойство (всеобщность), которое ему чуждо". Природе изображаемого, которая конкретна, язык примешивает природу изображающего, которая абстрактна. В результате в изображение вносится гетерономия. Сформированный благодаря духу языка предмет будет предложен рассудку, он будет не изображен, а только описан.
  Поэт должен "силою своего искусства преодолеть тяготение языка к общему и победить материал (слова и законы их флексий и конструкций) формой ( а именно - ее применением). У поэта для этого нет иного средства (13). В итоге усилий поэта существо языка должно совершенно "раствориться в сообщенной ему форме, тело должно исчезнуть в идее, знак в обозначенном, действительное в кажущемся. Свободно и победоносно должно изображаемое выявляться из изображающего и, несмотря на все оковы языка, предстать перед воображением во всей своей правдивости, жизненности и индивидуальности" (14). Позже Шиллер припишет гению описанную выше способность прорваться сквозь "оковы языка": "Гений же одним-единственным счастливым ударом кисти дает своей мысли навеки определенное, твердое и при этом вполне свободное очертание..." (15), дух как бы еще более обнажает свою телесную оболочку. "Такой способ выражения, при котором рисунок полностью растворен в обрисованном, при котором язык как бы еще более обнажает мысль, им выражаемую, - это и есть тот стиль, который преимущественно называется гениальным и одухотворенным" (16).
  В основе шиллеровских рассуждений о "поэтических изображениях" лежит такое понимание языка, которое ближе к рационализму ранних просветителей, Лессинга, нежели к Гаману и Гердеру. Шиллер исходит из предпосылки, что язык лишь система знаков, основанная на соглашении и законах рассудка (17). Из этого вытекает известное противопоставление языка и поэтической речи.
  Более глубокое и интересное во многих отношениях освещение проблемы соотношения языка и поэтической речи мы находим в статье "О необходимых пределах применения художественных форм" (1795). Шиллер исследует вопрос, насколько полезно и целесообразно использовать при ... сообщении мыслей художественную форму. Все зависит, утверждает он, "от рода познания и степени убеждения, которые являются целью при сообщении мыслей".
  Там, где нельзя надеяться, что интерес, возбуждаемый содержанием, будет достаточно силен, вместо научной формы избирают форму художественную. Таково популярное изложение, где воображение играет уже гораздо более значительную роль. "Сообразно своей природе воображение стремится всегда к образам, то есть к цельным и вполне определенным представлениям, и неустанно старается представить общее в виде отдельного случая, ограничить его во времени и пространстве, сделать понятие индивидом, воплотить абстракцию. Оно любит, кроме того, в своих сочетаниях свободу, не признавая при этом никакого закона, кроме случайности в условиях места и времени...". Но при популярном изложении воображение действует не продуктивно, а как слуга рассудка, дидактически.
  Художественная речь обладает двумя важнейшими качествами: чувственной конкретностью в выражении и свободой - в движении. Чтобы удовлетворить воображение, речь должна иметь чувственный элемент - конкретные образы; чтобы удовлетворить рассудок и создать познание, она должна иметь духовную сторону - смысл, понятия.
  Волшебная сила прекрасной речи заключается в счастливом отношении между внешней свободой и внутренней необходимостью. Свободе воображения более всего способствует индивидуализация предмета и образная или переносная речь (18).
  В свете изложенных выше общетеоретических положений Шиллер осуществляет сравнительный анализ научной, популярной и художественной речи. Все эти виды речи осуществляют коммуникацию, "все сообщают нам знание", Различие заключается в виде и степени этого знания.
  Художник представляет предмет, о котором идет речь, скорее как возможный или желательный, популяризатор внушает веру, что дело действительно обстоит таким-то образом, в научной речи доказывается, что так оно неизбежно должно быть. Где важны доказательства, предпочтительнее научное изложение, где важно лишь достижение результата, удобнее изложение популярное и художественное. Художественное изложение лишь "ссужает" познание "для временного пользования и употребления".
  Тот, кто способен передать знание в художественной форме, доказывает, считает Шиллер, что он приобщил их к своей природе и способен воплотить их в своих постулатах. Для практической жизни таким образом важно обращать в живые образы сведения, добытые наукой, ибо лучшие знания в уме, не умеющем придать им форму, погребены, как мертвые сокровища. Форма же (разумеется, она ничем не может помочь тому, кому нечего сказать) "создает в душе расположение, благоприятное познанию" (19).
  Чтобы скорее претворить в действие те сведения, которые при этом сообщаются, их передают не рассудку, а чувству. Если при изложении научном чувства совершенно устраняются, то при художественном они привлекаются к работе. Истинно прекрасное произведение искусства не обращается исключительно к рассудку, но говорит как чистое единство гармоническому целому человека; обращается одновременно к физическим и духовным силам, захватывает в поле действия всего человека. Это, по Шиллеру, - идеальная коммуникация (20). В размышлениях Шиллера ясно слышится голос Шиллера - "бурного гения", последователя Гердера и сподвижника Гете с их идеалом целостной личности.
  Как отметил В.Ф.Асмус, "Шиллер преодолевает субъективизм Канта и односторонность кантовского обособления эстетической сферы от сферы науки и от сферы нравственности", при этом их единство он "выводит из творческого характера всякой подлинно теоретической деятельности" (21). "Для результатов мышления нет иного пути к воле и жизни, кроме самостоятельного творчества. Лишь то может стать живым деянием вне нас, что сделалось таковым в нас; создания духа в этом отношении подобны органическим образованиям; только из цветка рождается и мед". Стремясь преодолеть разобщение доводов и чувства, понятия и образа, науки и искусства, эстетическая форма и осуществляет то объединяющее действие, о котором уже говорилось раньше. "Прекрасное ... соединяет людей, которые никогда не могли бы сойтись в форме и основаниях" (22).
  Поскольку речь идет о коммуникации чувства в искусстве, Шиллер следует во многом за Кантом, одновременно преодолевая и здесь его субъективизм. В рецензии "О стихотворениях Маттисона" (1794) он утверждает, что среди определений поэзии, "имеющих право на существование наравне с другими принятыми определениями", может быть такое: это - "искусство, которое свободным действием нашего творческого воображения сообщает нам известные чувства...".
  Из этого следует, что поэт должен предоставить нашему воображению "свободу игры и самодеятельности", но в то же время должен быть уверен в своем воздействии и "возбуждать чувство совершенно определенное".
  Воображение "в своем вольном полете" следует закону ассоциации идей, случайной связи восприятий. Поэт должен уметь рассчитать этот эмпирический эффект ассоциации. Для этого он должен держаться не только субъективной и произвольной игры мыслей, но "объективной связи явлений". Но главная задача состоит не в том, чтобы возбуждать определенную игру воображения, а в том, чтобы посредством этой игры "определить душевное состояние субъекта". Поэт должен воздействовать на условия, "при которых необходимо должна последовать известная душевная взволнованность". Это возможно лишь постольку, поскольку поэт, сообщая чувства, обращается не к нашему специфически индивидуальному "Я", но к заключенному в нас роду. А это значит, что лишь когда он сам "возвысится до рода", он может быть убежден, что "чувства его сообщаются всему роду". Таким образом, в каждом поэтическом произведении должны заключаться два условия. Во-первых, "объективная истина" - "необходимое отношение к предмету изображения", и во-вторых, "субъективная всеобщность" - "необходимое отношение этого предмета или по крайней мере его изображения к способности чувствовать" (23).
  В зависимости от того, считает Шиллер, подражает ли поэзия определенному предмету, как это делают изобразительные искусства, или же подобно искусству звуков создает лишь определенное состояние души, не нуждаясь для этого в определенном предмете, она может быть названа изобразительной (пластической) или музыкальной. "Таким образом, последнее выражение относится не только к тому, что действительно по своему материалу является в поэзии музыкой, но вообще ко всякому воздействию, которое производит поэзия, не овладевая для этого силой воображения через посредство определенного объекта..." (24). Возникает вопрос, каким образом Шиллер объясняет сохранение тех двух условий коммуникации чувства в искусстве, о которых говорилось выше, в случае "музыкальной" поэзии и вообще в отношении тех искусств, где нет изображения предметов. В отношении "субъективной всеобщности" вопрос ясен, "возвыситься до рода" художник должен в любом искусстве. А вот как быть с "необходимым отношением к предмету изображения", если последнего нет, то есть нет предметного содержания опосредующего коммуникацию определенных чувств?
  "Непосредственно по своему содержанию, - утверждает Шиллер, - чувства не поддаются изображению, однако по форме они к нему способны, и действительно, существует всеми любимое и действенное искусство, имеющее предметом именно эту форму чувствований. Это искусство - "музыка". Во всякой художественной и поэтической композиции есть "музыкальное" начало, ибо самое произведение искусства "наряду с тем, что выражено в его содержании, и по своей форме является "подражанием и выражением чувств" и действует на нас, как музыка" (25).
  Чтобы понятнее было дальнейшее рассуждение Шиллера, обратимся к его концепции выразительных движений, представленной в статье "О грации и достоинстве" (1793).
  Шиллер различает произвольное и непроизвольное движение, среди последних различаются инстинктивные и "симпатические", которыми сопровождаются моральные чувства и помышления. Когда человек говорит, вместе с ним говорят его взгляды, черты его лица, его руки, часто все тело, и нередко мимическая сторона разговора оказывается наиболее красноречивой. В произвольных движениях может "примешиваться" то, что симпатически определяется состоянием чувств субъекта и может, таким образом, служить выражением этого состояния. Связь произвольного движения с предшествующим ему помышлением случайна, это движение относится к душе как условный знак языка и выраженной им мысли. Наоборот, симпатическое движение аналогично крику волнения и страсти, оно связано со своей причиной, то есть естественной необходимостью. В процессе коммуникации о человеке лучше всего судить по мимике, сопровождающей его слова, по жестам, то есть по непроизвольным его движениям.
  "Выразительным (в самом широком смысле), - пишет Шиллер, - я называю всякое телесное явление, сопровождающее и выражающее душевное состояние. В этом смысле выразительны все симпатические движения. Выразительным в узком смысле является лишь человеческий организм и то лишь в тех своих проявлениях, которые сопровождают и выражают состояние его моральных чувств". Из понятия красоты, полагает Шиллер, следует, что она должна по крайней мере казаться "совершенно непроизвольным действием..." (26).
  Новым у Шиллера по сравнению, например, с Гердером является настойчивое выделение среди непроизвольных движений "симпатических", с которыми по преимуществу, согласно Шиллеру, и имеет дело коммуникация в искусстве. Однако детально этот вопрос Шиллером не исследуется.
  Итак, действие музыки, по Шиллеру, заключается в том, что внутренние душевные движения она сопровождает и воплощает в аналогичных внешних. Так как внутренние движения совершаются согласно "строгим законам необходимости", то и внешние, выражающие их движения приобретают необходимость и, таким образом, "приобщаются к эстетическому достоинству человеческой природы". Проникая в тайну законов, правящих внутренними движениями человеческого сердца, и изучая аналогию между этими движениями и известными внешними явлениями (27), композитор и пейзажист из изображения простой природы становятся подлинными живописцами душ (28).
  Внешние формы, движения, становясь выражением чувств человека, приобретают, по Шиллеру, символический характер. Прежде чем обратиться к этому важному аспекту этих положений Шиллера, дадим в целом краткую характеристику тому, как ставится в философской эстетике Шиллера проблема символа (29).
 
  В "докантовский" период (см. "Теософия Илия", 1780) мы встречаем у Шиллера философское обоснование учения о символе. Природа символически обозначает разнообразные проявления существа Бога. Эти символы суть "знаки", "иероглифы", "шифры", составляющие "алфавит", посредством которого люди (их "дух") общаются между собой и с Богом ("совершеннейшим духом") (30).
  Применительно к искусству термин "символ" в этот период используется в цитируемой в начале этого раздела статье "О театре" (1884), где последний рассматривается как важный "канал" коммуникации. Шиллер пишет о том, что театр говорит с подданными "символами искусства". Он противопоставляет театр, "где все наглядно, живо и непосредственно", религии с ее символами, характеризуя последние как "фантазии, загадки без разрешения, пугала и приманки из неведомой дали" (31).
  В трактате "Каллий..." термин "символ" близок по своему употреблению к аллегории. Так, Психея, порхающая над земным миром на крыльях бабочки, является, по Шиллеру, "удачным символом" свободы от оков материи, способности побеждать тяжесть (32).
  Уже в статье "О патетическом" (1793), в письме Кёрнеру от 18 февраля 1793 г. отчетливо видно влияние кантовского понимания символа. Символ связывается теперь не с языком природы, а с выражением идей, которые неизобразимы. "Конечная цель искусства есть изображение сверхчувственного" - "моральной свободы". Однако изобразить эти "сверхчувственные" идеи в наглядных образах невозможно. Это можно сделать лишь символически, "косвенно" (33). Шиллер в этой работе, как и в статье "О грации и достоинстве" (1793), в сущности разделяет концепцию красоты в искусстве как символа нравственного.
  Уже в "Письмах об эстетическом воспитании" не без влияния переписки и общения с Гете (34) Шиллер проявляет самостоятельность по отношению к Канту в данном вопросе. Символическим в искусстве Шиллер считает такой образ человека, который выражает "идею его человеческой природы". А эта идея не сводится только к нравственной свободе человека. "Символом его осуществленного назначения" был бы такой образ человека, который "сознает свою свободу и вместе с тем ощущает свое бытие, когда он одновременно чувствует себя "материей" и познает себя как дух" (35).
  В письме к Гете от 23 июня 1797 г. Шиллер замечает, что "Фауст" при всей своей поэтической индивидуальности не может вполне отвести от себя требование символического значения, в чем он усматривает и замысел Гете. "Все время видишь перед собой двойственность человеческой природы и тщетное стремление соединить в человеке божественное и физическое..." (36). Тщетное потому, что это соединение достижимо лишь в "в совокупности всего времени". Символ у Шиллера, как и у Гете, - это "изображение бесконечного" (37).
  Наблюдается и различие в подходах к понятию символа у Шиллера и Гете. Если у Гете символ помогает раскрыть тайны объективной природы, то у Шиллера, как точно отмечает Б.Сфрёнсен, "символ поднимает природу из ее объективной сферы и вовлекает ее в субъективную сферу человека" (38).
  Так, в рецензии на "Стихотворения Маттисона" он пишет, что художник путем "символизации" пытается превратить неодушевленную природу в человеческую и таким способом "приобщить ее ко всем художественным преимуществам, составляющим достояние последней". Шиллер видит два пути такой символизации: изображение чувств и изображение идей.
  Об изображении чувств уже говорилось выше, когда внешние движения, будучи аналогичными, выражают внутренние движения человеческого сердца. Так вот эти действия Шиллер называет "актом символизации" (39), посредством чего простые природные явления звука и света могут приобщиться к эстетическому достоинству человеческой природы.
  Следует подчеркнуть, что будучи "субъективными" по отношению к внешней природе, символы музыканта и пейзажиста у Шиллера вполне объективны по отношению к внутреннему миру чувств человека. Они могут смело стать рядом "с поэтом, объект которого - человек внутренний". С помощью символов удается проникнуть "в тайну законов, правящих внутренними движениями человеческого сердца" (40).
  Второй путь (сформулированный Кантом) вовлечения природы "в сферу человеческого существа", как уже отмечалось, это - "выражение" идей. (Термины "изображение и "выражение" используются в данном контексте у Шиллера как синонимы.) Шиллер подчеркивает, что речь идет не о возбуждении идей, зависящих от случайной их ассоциации, - "ибо она произвольна и недостойна искусства", но о необходимо совершающемся "по законам символизирующего воображения". Разум ищет такие явления, которые не случайны и подчиняются собственным (практическим) правилам, например постоянство, с которым линии сочетаются в пространстве или звуки во времени. Он стремится согласовать эти правила со своим поведением и рассматривает такие явления "как символ его собственных действий". "Милая гармония образов, звуков и света, восхищающая эстетическое чувство, одновременно удовлетворяет и моральное; она есть естественный символ внутреннего согласия духа с самим собою ... и в прекрасной стройности пейзажа или музыкальной пьесы вырисовывается еще более прекрасный строй нравственно устремленной души".
  В искусствах, где имеется лишь "форма изображения" (например в музыке), строго говоря, нет еще выражения идей. Они "только располагают душу к известной впечатлительности и восприятию известных идей: заполнение этой формы содержанием они предоставляют воображению слушателя и зрителя". Напротив, у поэта есть преимущество: сопроводить чувствование текстом и таким образом "поддержать символику воображения содержанием и сообщить ей более определенное направление". Но и поэт должен лишь "намекнуть на эти идеи", ибо привлекательность "таких эстетических идей" в том, что мы "вглядываемся в их содержание, как в некую бездонную глубину".
  Продолжая дальше свою мысль, Шиллер обнаруживает, что он по-иному интерпретирует глубокую мысль Канта и Гете в вопросе об "эстетической идее" и "символе". У этих мыслителей "бесконечность", связываемая с этими понятиями, не носит субъективного характера и вовсе не зависит только от воспринимающего. Позиция Шиллера другая: "Действительное и отчетливое содержание, вкладываемое поэтом, всегда остается конечным, возможное содержание, которое он предоставляет вложить нам, есть величина бесконечная" (41).
  Расхождение с Гете в этом пункте имеет не только теоретическую основу. Оно связано со своеобразием методов творчества обоих художников. Об этом хорошо сказал сам Шиллер в письме Гете от 31 августа 1794 г. Характеризуя Гете как "интуитивный дух", который гармонически сочетает в себе непосредственное созерцание и понятие, Шиллер признается, что ему как поэту довольно часто мешал "холодный рассудок" (42), который как раз и оперирует в искусстве конечными идеями.
  Шиллер недооценивает объективный момент и тогда, когда речь идет не о восприятии символа в искусстве, а о его создании в процессе творчества. В разделе о Гете мы уже цитировали письмо Шиллера Гете от 7 ноября 1797 г., где он не соглашался с тем, что в символизации "особую важность имеет предмет". Только душа, говорит Шиллер, решает, значит ли для нее что-нибудь известный предмет. Если даже в поэтическом отношении предмет бессодержателен, человеческий разум использует его как символ и таким образом стремится выразить его на языке, доступном человечеству. Благодаря такой символизации целый мир включается в единичное явление и плоские вещи приобретают бесконечную глубину. Главное здесь, подытоживает Шиллер, заключается в субъекте, нежели в объекте (43).
  Позже под влиянием Гете Шиллер отказался от этой позиции и встал на путь, который он сам в письме к В.Гумбольдту называл "чисто реалистическим". Под "реализмом" он понимает не только предмет в его неискаженной реальности, но и реалистический способ изображения предмета. "Поразительно, - писал он В.Гумбольдту в 1796 г., - как много реалистического принес мне этот недавно начавшийся год, как много развилось во мне от постепенного общения с Гете..." (44). У Шиллера складывался новый взгляд на проблему характеров в трагедии и поэзии вообще. Необходимый признак реалистичности он видит теперь в характерности, в изображении особенного, которое понимается им как средство изображения общего. Именно в последнем он видит важный признак символического в искусстве. В письме к Гете от 24 августа 1798 г. Шиллер характеризует все поэтические персонажи как существа символические потому, что они в качестве поэтических образов всегда должны изображать и высказывать "нечто общее для человечества..." (45).
  Ф.Шиллер, как и Гете, был выдающейся, но противоречивой фигурой в эстетике. Это сделало возможным в дальнейшем ходе развития эстетической мысли использовать теоретическое наследие Шиллера самыми различными течениями (46). В полной мере это относится и к тому аспекту его философско-эстетических идей, который связан с проблемой "искусство и коммуникация". На Шиллера, в частности, будут опираться представители семантической философии искусства.
  Гегель великую заслугу Шиллера видел в том, что он "прорвал кантовскую субъективность и абстрактность мышления и сделал попытку выйти за ее пределы" (47). На пути от Канта к Гегелю возвышается великая фигура Шиллера.
 
  Г.В.Ф. Гегель (1770 - 1831)
 
 
  Гегель выступает как продолжатель лучших традиций немецкой классической эстетики (1), он как бы подводит итог предшествующему развитию философской мысли, развивая ее дальше на основе объективного идеализма.
  Философия Гегеля захватывает обширный круг проблем, включая эстетику, а внутри последней и коммуникативные проблемы искусства.
  И.Е.Верцман в книге "Проблемы художественного познания" в главе, посвященной эстетике Гегеля, пишет: "Встречаемся мы и с исследователями, не то что ищущими, уже нашедшими у Гегеля зерна буквально всех современных теорий искусства: эстетической семиотики (учение о знаках), эстетической семантики (учение о значениях), эстетической прагматики (теория коммуникаций), эстетики историко-социологической, а также информационно-аналитической, марксистской, а также экзистенционалистской. Методы статистики, идею завербованности, принцип классовой борьбы - все предугадал, предвосхитил, предсказал творец "Лекций по эстетике"!" Автор прав, выступая против модернизации гегелевских идей, тем более, что это делается с "корыстными" целями. "Доверившись М.Бензе, - продолжает И.Е.Верцман, - легче легкого приспособить гегелевский труд к новейшим исследованиям, ставящим акцент не на онтологическом в искусстве, а на артистическо-технологическом, не на "общечеловеческом идеале", а на субъективном "эмоционализме", не на "духовном" аспекте, а на "интеграции эстетических процессов в горизонте технической цивилизации". Пожалуй, достаточно одних этих восторгов эклектика, чтобы усомниться в необычайной "актуальности" гегелевской "Эстетики" (2).
  Было бы ошибкой, однако, не видеть того, что Гегель с его энциклопедизмом действительно охватил широчайший круг проблем (в том числе и коммуникативных в широком смысле) и предвосхитил многие позднейшие философско-эстетические концепции (3).
  Что касается проблемы "искусство и коммуникация", то Гегель является здесь в значительной степени продолжателем традиций Просвещения, "Бури и натиска", Гердера, Канта, Гете и Шиллера.
  Если "прочесть" Гегеля с точки зрения того рационального содержания, которое заключено в его анализе коммуникативного аспекта искусства, то важно обратить внимание на следующие моменты.
  "Любое произведение искусства, - пишет Гегель, - представляет собой диалог с каждым стоящим перед ним человеком" (4). В особенности, замечает Гегель, в произведениях искусства нового времени "бросается в глаза то, что они написаны авторами, рассчитывающими на то, что их будут читать, и как бы в процессе воображаемой беседы со своими читателями" (5).
  Кто же участвует в "диалоге", "беседе", или, точнее, в коммуникации посредством искусства? Кто передает и кому? На эмпирическом уровне это прежде всего - творцы искусства (художники, поэты, композиторы и т.д.) и те, кто "созерцает" произведения искусства.
  Внешняя природа, говорит Гегель, не заключает в себе (в качестве единственного основания своего происхождения) цель существовать лишь для нашего духа. Она "обладает наивно самодовлеющим существованием". "Пестрое, многоцветное оперение птиц блестит и тогда, когда его никто не видит, их пение раздается и тогда, когда его никто не слышит; кактус, цветущий только в продолжение одной ночи, увядает в безлюдных южных лесах, не вызывая ни в ком восхищения, и сами эти леса с их прекраснейшей и роскошнейшей растительностью, распространяющей вокруг себя необычайное благоухание и пряные запахи, также живут и гибнут, не доставляя никому наслаждения". Напротив, произведение искусства имеет своей целью существовать лишь для нашей души и нашего духа; оно является по существу своему "вопросом, обращенным к откликающемуся на него сердцу, воззванием к душам и умам" (6). Произведение искусства, хотя и образует "согласующийся в себе завершенный мир", все же, акцентирует Гегель, существует "не для себя, а для нас, для публики...". Актеры, например, при представлении драмы говорят не только друг с другом, но и с нами, и поэтому необходимо, чтобы они были понятны обеим сторонам (7).
  Гегель особо подчеркивает, что для коммуникации в искусстве требование "понятности" является "самым важным", ибо искусство демократично по своей сущности.
  Художественные произведения должны создаваться "не для изучения и не для цеховых ученых", "не для небольшого замкнутого круга немногих образованных людей, а для всей нации в целом" (8). Поэт творит в первую очередь "для своего народа и своего времени, которое имеет право требовать, чтобы художественное произведение было понятно ему и близко" 19 (9).
  В то же время "приспособленность" искусства к своему времени, нации у Гегеля, замечает М.А.Лифшиц, "не замкнутый горизонт отдельных культур, в котором уже не помогут никакие "коммуникации". Абсолютное начало, начало правды сохраняет свою таблицу мер и весов для всех явлений искусства, но не одинаково, но все связано между собой развитием всеобщего содержания" (10).
  В чем же заключается содержание произведений искусства? Что коммуницирует, передает, сообщает произведение искусства?
  С помощью искусства человек осознает "внутренний и внешний мир" (12). Искусство является одним из способов осознания и выражения "глубочайших человеческих интересов, всеобъемлющих истин духа" (13). Эти истины отличаются от истин научного познания и религиозных догматов тем, что они имеют форму пафоса и служат отзвуком "всеобщего чувства". Пафос - это такая особенность содержания искусства, которая позволяет раскрыть высшие интересы духа и воли, человеческое и могущественное начало в каждом из нас, истинные глубины души. Пафос затрагивает струну, находящую отклик в каждом человеческом сердце. "Пафос образует подлинное средоточие, подлинное царство искусства; его воплощение является главным как в произведении искусства, так и в восприятии последнего зрителем" (14).
  Гегелевское понятие "пафоса" перекликается с кантовской "эстетической идеей" и гетевским пониманием "идеи" художественного произведения, рассматриваемого в качестве символа.
  Искусство стремится выразить свои знания в форме понятия, но не как такового в его особенности, а в единстве с индивидуальным явлением в виде "чувственного образа" (15). Психологической формой этого образа является общее представление. И лишь музыка облекает свое содержание в форму чувства (16).
  Итак, всеобщее субстанциональное содержание в искусстве обнаруживает себя в качестве художественного образа как сплава понятия и чувственного образа (или чувства). Сколь бы многообразно и неисчерпаемо ни было содержание, его формообразование не предоставлено полному произволу. Оно должно быть способным выразить и воплотить высшие духовные интересы духа, "воспринять их в себя" и "передать их" (курсив наш. - Е.Б.) (17). Таким образом, коммуникабельность - неотъемлемое свойство процесса формообразования содержания, его внутренней формы.
  Духовное содержание, по Гегелю, с необходимостью требует и материального чувственного воплощения в искусстве. Основное внимание при этом уделяется доказательству тезиса, что материальное воплощение - необходимое условие процесса художественного познания. Однако целиком разделяя положение Канта, что сообщаемость знания является условием познания, немецкий философ отмечает (хотя и не акцентирует на этом внимание), что материальная, чувственная сторона в искусстве необходима и для целей коммуникации.
  Потребность осознать внутренний и внешний мир достигается, согласно Гегелю, в искусстве тем, что эти "миры" представлены здесь в качестве материального, внешнего "предмета", в котором человек узнает свое "Я". Удваивая таким образом себя, человек делает наглядным и познаваемым то, что существует внутри него не только для себя, но и "для других" (18). В этой связи Гегель проводит сравнение с характером высказываний человека, обладающего житейским опытом, глубокомысленного и остроумного, который знает, что требует жизнь и все же не может ни сформулировать для себя всеобщие принципы этого содержания, "ни передать его другим" (курсив наш. - Е.Б.) в общих размышлениях. Такой человек рассказами о частных случаях, адекватными иллюстрациями уясняет себе "и другим" то, что наполняет его сознание" (19).
  Чувственная сторона в искусстве "уже не представляет собой голого материального существования, подобного камням, растениям и живым организмам", но выступает в искусстве с тем, чтобы "удовлетворить высшие духовные интересы". "Чувственный" материал в искусстве одухотворяется, принадлежит сфере идеального. "В этом смысле он должен выступать как оболочка и видимость чувственного - как образ, вид или звучание вещей" (20).
  Отмечая "одухотворенность" материальной стороны в искусстве, Гегель в то же время сводит ее к "чистой видимости" материального и к простому средству выражения и передачи духовного содержания (21). По образному выражению И.Е.Верцмана, искусство в гегелевской эстетике "стиснуто прокрустовым ложем концепции, не слишком уважительной к чувственной стороне образа" (22).
  Как покажет последующее изложение, Гегель при конкретном анализе видов искусства и отдельных произведений учитывает важную роль материального элемента в создании самого художественного образа.
  Как и его предшественники, немецкий философ подробно исследует три основные вида репрезентации (и коммуникации) значения (смысла) в искусстве: изобразительную (иногда она называется "образной"), символическую и знаковую.
 
  Изображения стремятся копировать предметы природы в том виде, "в каком они действительно существуют"; они воспроизводят "то, что уже существует во внешнем мире в той форме, в какой оно существует" (24). В этом смысле "искусство выступает как формальное, как подражание данным предметам". И хотя Гегель считает, что для искусства существенно, "то, что оно творит в форме внешних и тем самым естественных явлений" (25), цель искусства состоит в чем-то другом, чем одно только формальное подражание, которое заботится лишь о том, чтобы правильно подражать (26).
  В отличие от простого подражания, повторения того, что есть, искусство, изображая что-либо, в то же время стремится "объективировать" порожденные из духа "представление и мысль", воплотить их так, чтобы "и само содержание и его форма" узнавались не только как "реальность непосредственной действительности", но и как продукт "духовной художественной деятельности". Изображение льва в искусстве, говорит Гегель, не столько показывает, что он совершенно подобен живому льву, но и что образ побывал в представлении и обрел источник своего существования в человеческом духе и его продуктивной деятельности. "Мы получаем теперь уже не представление о некотором предмете, а представление о некотором человеческом представлении". Интерес искусства и состоит в том, чтобы поставить перед своим взором и передать другим эти исходные "созерцания", "всеобщие существенные мысли", а не просто воспроизвести льва, дерево как таковые или какой-нибудь другой единичный предмет (27).
  Изображения в искусстве - это видимость чувственного, однако по сравнению с видимостью историографии и чувственного непосредственного существования эта видимость "обладает тем преимуществом, что сама выводит нас за пределы, указывает на нечто духовное, которое благодаря ей должно стать предметом нашего представления" (28). Воспитывая сначала лишь внимание к предлагаемым изображениям, в дальнейшем занятие предметами искусства направляет внимание и на смысл изображений, наталкивает на сравнение одного содержания с другим, создается атмосфера для того, чтобы придать "всеобщий характер созерцанию". Само же восприятие изображений в искусстве приобретает "теоретический характер" (29).
  Изображение внешней стороны вообще не должно приобретать самостоятельного характера. Внешнее "должно получать художественное воплощение лишь в связи с внутренним" (28). Изображая предметы и явления, искусство идеализирует их, то есть придает им характер идеальности, духовности. Будучи изображенными, явления стоят посередине между чисто объективным существованием и чисто внутренним представлением. Они не предназначены для какого-либо практического употребления, искусство ограничивает интерес к ним абстракцией идеальной, духовной видимости, "предполагающей чисто теоретическое созерцание".
  Идеальность изображения "в формальном смысле" (заключающаяся просто в том факте, что оно сделано, что здесь не природа как таковая, а уничтожение чувственной материальности и внешних условий, "включение в дух, образование и формирование со стороны духа") Гегель отличает от более высокой идеальности, свойственной художественному, поэтическому изображению. Так как оно порождено духом и духовной стихией представления, то в нем, несмотря на его наглядную жизненность, должен обнаружиться характер всеобщности. Задача художественного изображения состоит в том, чтобы опустить во внешнем явлении предмета все то, что с точки зрения выражения содержания представляется чем-то внешним и безразличным.
  Изображения в различных искусствах по отношению к этой всеобщности отличаются друг от друга. Одни - более идеальны, абстрактны, например скульптура, другие, например живопись, стремятся к внешней наглядности.
  Наряду с духовностью и всеобщностью (абстрактностью) как проявлениям идеальности художественного изображения Гегель выделяет такую его особенность, как целостность. Подлинное художественное изображение в отличие, скажем, от портрета, копирующего натуру, отличает "подчиненность всех элементов ... единой цели", основному духовному смыслу, который должен выявиться в изображении и целиком проникать все частные стороны внешнего явления. Если для математической фигуры, для треугольника, эллипса совершенно безразлично, какой величины, какого цвета и т.д. они будут в их внешнем проявлении, то художественному изображению такое "равнодушие" не свойственно. В нем нет "ничего такого, что не имело бы существенного отношения к содержанию и не выражало бы его".
  "Неразложимая целостность" изображения в искусстве требует от художника не простого "отбора", абстрагирования и т.п., а "творческого формирования содержания" (29).
  К разобранным выше вопросам тесно примыкает и проблема объективности и субъективности изображения. Согласно Гегелю, изображение в искусстве лишено чисто внешней объективности, то есть в нем содержание не принимает форму уже существующей вне его действительности и не выступает в этой знакомой нам внешней форме. Цель искусства состоит как раз в том, чтобы отбросить способ проявления содержания, свойственный повседневной жизни, и "путем духовной деятельности, источником которой является внутренний мир художника", создать такую "истинно внешнюю форму", через которую должно полностью обнаруживать себя или "целиком просвечивать" пафос, чувство художника. "Истинная объективность соединяет в себе субъективную сторону изображения с требованиями самого предмета таким образом, что в обеих сторонах не остается ничего чуждого друг другу". Подлинно художественное изображение - это "тождество субъективности художника и истинной объективности изображения": оно, с одной стороны, открывает нам подлинную душу художника, а с другой - природу предмета, "так что это своеобразие художника выступает как своеобразие самого предмета и проистекает из него в такой же мере, как и предмет из продуктивной деятельности субъекта". В изображенном им предмете художник воспроизводит также и себя самого в своей истинной субъективности, "стремящейся быть лишь живым средоточием завершенного в самом себе художественного произведения" (30).
  Поскольку речь идет о коммуникации, изображение (подражание) оказывается главным средством в изобразительных искусствах - живописи и скульптуре (31). Применяется оно и в драме, поскольку она нуждается в помощи со стороны изобразительных искусств (32). Произведения архитектуры и поэзии, полагает Гегель, "нельзя назвать подражания природе". В архитектуре лишь произведения, занимающие промежуточное положение между зодчеством и скульптурой (столбы-фаллосы, обелиски-солнечные лучи, статуи Мемноса, имеющие облик человека, сфинксы) можно рассматривать как изображения (33). В поэзии и музыке, пользующихся элементарным материалом звука, "принцип подражания", а значит и принцип изображения ограничен своим объектом - именно звучащими предметами (34). Музыка не представляет любое содержание для духа так, как оно дано для созерцания - в виде "определенного внешнего образа" (35), или изображения.
  Подлинному изображению в искусстве присуща полная адекватность, соразмерность его своему значению, смыслу. Последние, какой бы обобщенный и субъективный характер ни носили, остаются значением и смыслом самого изображаемого предмета, явления. Нарушения отмеченной адекватности и соразмерности связаны, по Гегелю, уже с другими средствами репрезентации и коммуникации значения и смысла - символами, аллегориями, знаками.
  Ближе всего к изображению, по Гегелю, стоит символ (36). Прежде всего следует иметь в виду различие, которое проводит сам Гегель между двумя значениями термина "символ". Символ понимается им как "законченный тип художественного созерцания", подробно рассмотренный им при характеристике того этапа в развитии искусства, который он называет "символическим". Другое значение - это символ, рассматриваемый с "формальной стороны" (37) как одно из средств репрезентации и коммуникации значения.
  Определяя символ в его втором значении, Гегель пишет: "символ представляет собой непосредственно наличное или данное для созерцания внешнее существование, которое не берется таким, каким оно непосредственно существует ради самого себя, и должно пониматься в более широком и общем смысле. Поэтому в символе мы должны сразу же различать две стороны: во-первых, смысл и, во-вторых, выражение этого смысла. Первый есть представление или предмет безразлично какого содержания, а второе есть чувственное существование или образ какого-либо рода". В символах чувственно наличные предметы уже в своем существовании в своей внешней форме обладают значением, заключают в себе содержание выявляемого или представления. Но вместе с тем символ "должен вызывать в нашем сознании не самого себя как данную конкретную вещь, но лишь то всеобщее качество, которое подразумевается в его значении". Например, лев - символ силы, лисица - хитрости, круг - вечности и т.п. (38). Для символа, пишет Гегель в другом месте, характерно "обозначение абстрактных отношений и определений..." (39).
  В отличие от художественного изображения символ не должен быть полностью соразмерным со своим значением. Символизация состоит в том, что в чувственные явления, в изображения вкладываются представления и мысли, отличные от их непосредственного смысла. Но если в художественном изображении это "отличие" от непосредственного смысла заключается в том, что выражается тот же смысл, но поднятый на уровень всеобщности и истинной субъективности, то в символе предметы и изображения используются как выражения "иного смысла". Великодушие - это не "смысл" льва, взятого в его всеобщности, но всеобщее качество, которое присуще не только льву, но и быку, например, который также может выступать в роли символа силы.
  Вслед за Кантом Гегель использует принцип аналогии для характеристики связи этого иного смысла и непосредственного смысла.
  И субъективность в символе иная, чем в подлинном художественном изображении. Это не "духовная индивидуальность", а "свободная субъективность", которая "не есть нечто всепроникающее и по существу не выражена в образе" (40).
  Согласно Гегелю, символ двусмыслен. Во-первых, при его созерцании возникает сомнение, следует или не следует принимать образ за символ, во-вторых, один и тот же образ может благодаря различным ассоциациям употребляться в качестве символа нескольких значений. Правда, символ может лишаться своей двусмысленности, когда соединение чувственного образа и смысла становится привычным и превращается в нечто более или менее условное - требование, отмечает Гегель, необходимое для простых знаков. Но благодаря привычке символ определенен и ясен лишь тем, кто вращается в этом условном круге представлений. Для тех же, кто не вращается в этом круге представлений или для кого этот круг лежит в прошлом, символ предстает лишь как непосредственное чувственное изображение (41).
  Гегель различает в искусстве бессознательную символику, создания которой еще не установлены как символы, и сознательную символику - сознательное отделение ясного для себя смысла от его чувственного, родственного ему образа. В этом отделении имеет место ясное соотнесение. Ранее мы говорили, что Гегель определяет это соотнесение как аналогию. Вместо аналогии им также используется понятие сравнения. "Это область символа, который знают как символ; это смысл, который знают и представляют себе в его всеобщности, конкретное явление которого намеренно низводится к голому образу и сопоставляется с последним в целях художественной наглядности".
  Философ разграничивает ступени сознательной символики, сравнивающей формы искусства. Так, в изображениях, свойственных басне, притче и иносказанию, главным остается изображение отдельного конкретного явления, исходя из которого становится возможным объяснение всеобщего смысла. В аллегории, метафоре, сравнении всеобщий смысл сам по себе получает преобладание над разъясняющим образом, который может выступать лишь как простой атрибут или произвольно выбранный образ (42).
  Раскрывая подробнее свое толкование аллегории, Гегель первую задачу и видит в том, чтобы олицетворять, представлять в качестве субъекта общие абстрактные состояния или свойства как человеческого, так и природного мира (любовь, справедливость, весну, лето и т.д.). Но субъективность лишена конкретной индивидуальности, поэтому аллегория холодна и бессодержательна. Она создается больше рассудком, чем конкретным созерцанием и волнуемой глубоким чувством фантазией.
  Вторая черта аллегории, делающая ее холодной, - это разделение всеобщности и особенности субъекта и предиката. Смысл аллегорических произведений в их абстрактности тем не менее не двусмыслен, а определен. Выражение особенностей этого смысла достигается через пояснительные предикаты (война - оружие, копья, пушки и т.д.). Но так как в аллегории смысл является господствующим и наглядные черты абстрактно подчинены ему, то форма таких предикатов получает характер голого атрибута.
  В аллегории определенные внешние черты низводятся до знака, который сам по себе ничего не означает.
  По поводу утверждения Ф.Шлегеля, что всякое художественное произведение должно быть аллегорией, Гегель заключает: этот афоризм верен лишь в том смысле, что всякое художественное произведение должно содержать в себе общую идею и заключать в самом себе истинный смысл. "Но то, что мы назвали здесь аллегорией, есть второстепенный как по форме, так и по содержанию способ изображения, лишь в несовершенной мере соответствующий понятию искусства. Ибо всякое человеческое событие и осложнение, всякое обстоятельство имеет в себе какую-нибудь общую черту, которую можно в свою очередь извлечь из них в качестве общей черты, однако такие абстракции и помимо этого имеются в нашем сознании, и искусству нет дела до них в той прозаической всеобщности и в том внешнем обозначении, которые им сообщает только аллегория" (43).
  Как уже явствовало из сказанного выше, аллегория вплотную подводит к характеристике такого средства коммуникации в искусстве, как знак.
  Однако где-то на пути к знакам находится еще одно средство коммуникации - "выражения" или "выразительные движения", которые также попадают в поле внимания немецкого мыслителя.
  Характеристику этого средства коммуникации Гегель начинает с описания того, что в предшествующей традиции немецкой философии и эстетики обозначалось термином "естественные" знаки, хотя сам он этого термина не употребляет.
  Для того чтобы внутреннее содержание души, ощущение человека могло быть воспринято, необходимо, утверждает Гегель, воплощение, овнешнение (die Entausserung), предполагающее "круг телесности" - тело. Гегель прежде всего говорит о непроизвольном выражении души.
  Непроизвольное движение души непосредственно превращается в движение телесности, переход внутреннего ощущения в телесный способ наличного бытия. Оно может стать "видимым и для других, может получить значение знака внутреннего ощущения, но не необходимо, и во всяком случае без участия воли ощущающего лица".
  Овнешняющее воплощение внутреннего обнаруживается в облике, походке, смехе, плаче, "вообще в голосе еще до того, как он приобретает артикуляцию, еще до его превращения в язык". Не ограничиваясь этим "животным способом" выражения, человек создает членораздельную речь, "благодаря которой внутренние ощущения находят свое выражение в словах, проявляются во всей определенности, становятся для субъекта предметными и в то же время для него внешними и ему чуждыми. Членораздельная речь представляет собой поэтому тот высший способ, каким человек овнешняет свои внутренние ощущения". Превращаясь в язык, голос перестает быть непроизвольным обнаружением души.
  Произвольное выражение зависит от воли и осуществляется посредством жеста. Дух овладевает своей телесностью и сознательно делает ее выражением своих внутренних ощущений. Свободно происходящие воплощения придают человеческому телу своеобразный духовный отпечаток - лицу, осанке, жестам, походке. Речь - наиболее гибкое средство выражения, способное "непосредственно воспринимать и передавать видоизменения представлений...".
  Между произвольными и непроизвольными выражениями нет непроходимой границы. Первые благодаря привычке превращаются в него механически, не требующим особого напряжения воли путем, вторые (в особенности голос, превращаясь в язык) могут осуществляться, сопровождаясь сознанием и свободой.
  Во внутреннем ощущении есть и единичное и всеобщее содержание (право, нравственность и т.п.). В той мере, в какой во внутренних ощущениях единичное уступает всеобщему, это ощущение одухотворяется, и их обнаружение все более утрачивает черты телесного явления (44).
  Из сказанного следует, что выразительность свойственна языку, а значит и словесному искусству. Однако подлинной сферой выражения является, по Гегелю, музыка. За исключением звукоподражания музыка, как уже отмечалось, не прибегает к изображениям. Звуки в музыке не являются и произвольными знаками, поскольку "царство звуков" здесь "не должно служить ради простого обозначения", звук здесь и сам по себе должен рассматриваться как цель.
  Звук обретает подлинно одухотворенное выражение лишь благодаря тому, что в него вкладывается и из него изливается чувство. В этом отношении, говорит Гегель, необычайно выразительным является уже естественный крик чувства (ужаса, скорбные рыдания, весенние радостные ликования): вздохи, смех, междометия ("ах", "увы"). Этот способ выражения чувств Гегель характеризует как "исходную точку для музыки", добавляя при этом, что музыка не может остановиться на естественности как таковой. Музыка должна заключить чувства в определенные звуковые соотношения, лишить естественное выражение "дикости и грубости", "художественно разработать свой чувственный материал, прежде чем он сможет выразить духовное содержание в адекватной искусству форме" (45).
  Музыка не должна непроизвольно исторгаться из человеческой груди, подобно пению соловья и уподобляться, то есть изображать звуки, выражающие человеческие чувства. Музыкальное движение (как и в танце) не только не случайно и не произвольно, но в самом себе закономерно, определенно, конкретно и полно меры. С одной стороны, музыка следует гармоническим законам независимо от выражения чувства. С другой стороны, соединениям звуков, разнообразию их движения и переходов, их вступления, развития, борьбы и т.п. "соответствует - в большей или меньшей степени - внутренняя природа того или иного содержания и чувств" (46).
  Наличие этого "соответствия" хотя и не дает оснований, согласно Гегелю, говорить об изображении, но о символе, символике в известном смысле говорить можно. В собственном значении слова символа здесь нет, ибо, по Гегелю, "для символа требуется отличный от нас внешний предмет...", относящийся к внешним предметам. Но можно говорить и о "символике внутренней", например, об артикуляции как некоторого рода жесте телесного речевыражения и о музыке, "содержание которой опять-таки лишь символически выражалось в звуках" (47). Символически потому, что качественная сторона чувства, хотя и не вполне запечатлевается в звуке, в его количественным пропорциях, тем не менее известное соответствие имеется (48).
  По мере движения от изображения к символу и символическому выражению связь между значением (смыслом) и средством коммуникации приобретает все более условный характер, вследствие чего это средство превращается в знак.
  Более полное и развернутое определение знака дано в "Философии духа" (1830). Освободившись от содержания образа, общее представление "становится чем-то созерцаемым в произвольно избранном им внешнем материале, оно порождает то самое, что - в определенном различии от символа - следует назвать знаком". Если интеллигенция, то есть теоретический, познающий дух, что-нибудь обозначила, она тем самым дала "чувственному материалу в качестве его души чуждое ему самому значение. Так, например, кокарды, флаг или надгробный камень означают нечто совсем иное, чем то, на что непосредственно указывают. Выступающая здесь произвольность соединения чувственного материала с общим представлением имеет своим необходимым следствием то, что приходится сперва научиться понимать значение знаков. В особенности это справедливо о знаках языка". И еще: "Знак есть непосредственное созерцание, представляющее совершенно другое содержание, чем то, которое оно имеет само по себе... Знак отличен от символа, последний есть некоторое созерцание, собственная определенность которого по своей сущности и понятию является более или менее тем самым содержанием, которое оно как символ выражает; напротив, когда речь идет о знаке как таковом, то собственное содержание созерцания и то, коего оно является знаком, не имеют между собой ничего общего".
  Гегель подчеркивает, что "знак следует рассматривать как нечто весьма важное". Оперируя знаками, познание обнаруживает большую свободу и власть при пользовании созерцанием, чем при оперировании символами. Знаки и язык, их взаимосвязь необходимы в системе познающей деятельности (50). Вместе с изображениями и символами знаки являются теми средствами, с помощью которых внешняя действительность косвенно (в отличие от непосредственного действия на органы чувств) "проникает" в созерцание и представление. Знаки несут содержание действительности (51).
  Важность учения о знаках у Гегеля связана главным образом с тем, что это учение лежит в основе гегелевского понимания языка. Гегель подчеркнул, что обыкновенно не обращают внимания на взаимосвязь знака и языка в системе познающей деятельности. В действительности же в языке "средство общения является только знаком". В языке "воплощает свои художественные произведения" поэзия - "абсолютное истинное искусство духа и его проявления как духа". В поэзии средство сообщения должно "снизойти до знака, который сам по себе лишен смысла" (52).
  В отличие, скажем, от скульптуры, где "внутренняя жизнь" воплощается в материальном элементе "в собственном смысле", речь, язык, хотя и представляют собой самообнаружение духа во внешнем бытии, однако это бытие в качестве непосредственного конкретно-материального начала не является значимым. Оно ставится "сообщением духа лишь как звук ... сотрясение абстрактной стихии, воздуха" (53).
  В языках определенные звуки являются "знаками определенных представлений, чувств и т.д.". Это значит, что преобладающая часть звуков языка связана с выраженными посредством них представлениями лишь случайным для содержания образом, хотя исторически и можно было бы доказать, что эта связь между ними первоначально носила иной характер (54). Можно поэтому сказать, что эта связь носит "произвольный внешний характер" (55).
  В языке имеются особые звуковые выражения, подражающие внешним предметам, но принцип подражания ограничен звучащими предметами (шум, жужжание, треск и т.д.), и эти звукоподражания не "должны составлять богатство развитого языка".
  Иное дело - форма, формальная сторона языка, грамматика. По Гегелю, "логический инстинкт" порождает грамматическую сторону. Последняя есть дело рассудка, который запечатлевает в языке свои категории.
  С помощью членораздельного произношения звуков могут быть обозначены не только образы в своих определениях, но и абстрактные представления. "Конкретное представление вообще превращается словом-знаком в нечто безобразное, отождествленное со знаком...20, Слово заменяет собой образ". Язык умерщвляет чувственный мир в том виде, какой он непосредственно, и преобразует его в возглас, находящий отклик во всех представляющих существах (57).
  "Язык - величайшая сила среди людей". Речь - это форма объективности для субъективности. "Только речь в состоянии вобрать, выразить и поставить перед представлением все то, что сознание задумывает и духовно формирует в своей внутренней деятельности". Гегель считает, что первой, изначальной потребностью искусства является стремление объективировать в качестве произведения порожденные человеком представления и мысли. Но именно в языке, полагает он, человек сообщает и делает понятными для других представления как таковые, "делает понятыми другому духу то, что в нем заключено". Слово есть наиболее понятное и соразмерное духу "средство сообщения, которое может постигнуть все и возвестить обо всем, что только движется и внутренне присутствует на высотах и в глубинах сознания" (58).
  Язык - это существование, непосредственно обладающее самосознанием. Причем единичное самосознание выражает себя в языке как в наличном бытии, а всеобщее самосознание - как заражение, как текучесть и "всем сообщаемое единство многих самостей". В языке реализуется самосознание народа (59).
  Овладение языком служит мощным инструментом развития мышления. Через все расширяющееся знание языка дух ребенка все больше возвышается над чувственным, единичным, поднимаясь к всеобщему, к мышлению (60). Слова становятся для нас как бы "формами, по которым мы образуем наши идеи". И соответственно с этими формами мы привыкаем все воспринимать и формируем все, что видим и замечаем (61).
  В "идеальном искусстве", утверждает Гегель, "не может быть речи о произвольно установленных знаках..." (62). Вот почему он и считал, что изображения, где внешние черты низводятся до знака, например, в аллегории, не в полной мере соответствуют понятию искусства. Для последнего характерна полная адекватность в изображении внешнего и внутреннего (смысла, значения). Аналогично обстоит дело и с символами в искусстве. Хотя символ и есть прежде всего некий знак, однако по отношению "к искусству мы не должны рассматривать символ в том же безразличии друг к другу смысла и его обозначения, так как искусство состоит как раз в соотношении, родственности и конкретном взаимопроникновении смысла и образа" (63).
  Какую же позицию занимает Гегель в отношении словесного искусства, использующего слова - произвольные знаки? Рассмотрим это подробнее.
  Поэзия не создает свои произведения для чувственного созерцания подобно изобразительным искусствам, она формирует во внутреннем мире духовный смысл лишь для самого духовного представления и созерцания. "Поэтому материал, в котором она себя проявляет, служит для нее лишь средством, хотя и художественно трактуемым; пользуясь им, дух высказывается, обращаясь к другому духу; этот материал не играет роли чувственного существования, в котором духовное содержание в состоянии найти некую соответствующую ему реальность". В поэзии таким материалом, чисто внешним обозначением духовного содержания является звук. Последний выступает в роли чувственного материала, которым пользуется для своего выявления и сообщения дух, творящий в своей собственной сфере для другого духа. Он пользуется поэтому этим материалом лишь как "простым средством сообщения" и низводит его до знака, самого по себе лишенного смысла (64).
  Гегель последовательно для себя делает вывод, что звук в поэзии перестает быть тем подлинным материалом (подобно мрамору, цвету, музыкальным звукам), который должен быть художественно обработан поэтом. Таким материалом здесь становятся духовные формы, само внутреннее представление и созерцание, стихия языка - лишь средство отчасти сообщения, отчасти непосредственного внешнего проявления. Чисто с поэтической точки зрения безразлично, читать или слушать литературное произведение. Без существенного падения ценности, полагает Гегель, литературное произведение можно переводить на другие языки.
  Все искусства должны учитывать специфику своего чувственного материала, с которым связаны определенные ограничения изображаемого содержания. В поэтическом творчестве тоже надо помнить, что создания поэзии могут быть высказаны духу лишь посредством языкового сообщения. Но поэзия не дает более оснований для ограничения специфическим содержанием и узким кругом восприятия и изображения. Она становится всеобщим искусством.
  Поэзия означает по существу выход из материальной чувственности, ослабление последней, что означает начало разложения искусства. Ибо слияние духовной внутренней жизни и внешнего бытия разрушается до такой степени, что это уже перестает соответствовать понятию искусства и возникает опасность совершенно потерять и в духовном, выйдя за пределы чувственной сферы.

<< Пред.           стр. 3 (из 6)           След. >>

Список литературы по разделу