<< Пред.           стр. 3 (из 3)           След. >>

Список литературы по разделу

  В путешествиях все происходит, как в человеческих отношениях. Путешествие подобно метаморфозе и анаморфозу Земли. Женское начало можно рассматривать, как метаморфозу и анаморфоз мужского начала. Перемещение в пространстве - это избавление от вашего пола и от вашей культуры. Именно эта форма, форма изгнания и избавления одерживает сегодня верх над классическим путешествием, совершаемым в поисках открытий. Путешествие космическое, орбитальное и векторное благодаря скорости стало похоже на игру со временем. Путешествие эры Водолея, где царит зыбкость и обратимость времен года и культур. Избежать иллюзии близких отношений. Путешествие, которое прежде являло собой распространение активности центра на окружность, единым махом меняет свой смысл: оно приобретает своеобразное значение - значение безвозвратности, становясь новым исходным местом действия. Оно приобретает при этом поистине экзотический характер и в будущем способно привести к смещению центра в прошлое первобытных общин. В то же время, тогда как прежде предназначение путешествия было в том, чтобы оправдать (с характерной для туристических иллюзий разновидностью мазохизма) нарастающее однообразие стран и культур, планетарную эрозию умственного развития, сегодня, напротив, путешествие является воплощением радикальной экзотики и несопоставимости всех культур.
 
 
  В прошлом путешествие было способом оказаться по ту сторону чего-то, уйти в никуда. Ныне это единственная возможность испытать ощущение пребывания где-то. У себя дома, в окружении всевозможной информации, экранов, я не нахожусь нигде, я пребываю одновременно во всем мире, во всеобщей банальности, которая во всех странах одна и та же. Если же я приземлюсь в новом городе и услышу вокруг незнакомый язык, я окажусь именно здесь и нигде больше. Тело обретает свой взгляд. Освобожденное от изображений, оно становится способным к воображению.
  Существует ли что-либо более близкое к путешествию, к его анаморфозу, нежели фотография? Разве есть что-либо более сходное с ним по происхождению? Отсюда родство фотографии со всем, что дико и первобытно, с самой что ни на есть радикальной экзотикой Объекта, экзотикой Другого.
  Самые прекрасные фотографии - это фотографии дикарей в их естественной среде обитания. Поскольку дикарь всегда смотрит в лицо смерти, он стоит перед объективом с тем же бесстрашием, что и перед смертью. В нем нет ни притворства, ни безразличия. Он всегда позирует, он всегда противостоит. Его победа состоит в том, чтобы преобразовать техническую операцию в противоборство со смертью. Именно это и делает фотографии столь сильными и напряженными. Когда объектив оказывается не в состоянии уловить эту позу, эту дерзкую непристойность объекта, стоящего перед лицом смерти, когда субъект становится сообщником объектива и фотограф сам становится субъективным, тогда приходит конец великой фотографической игры. Экзотика умирает. В наши дни очень трудно найти субъект или сам объект, который не был бы сообщником объектива.
  Для большинства людей единственный секрет состоит в том, что они не знают, как живут. Этот секрет окружает их страхом некоей таинственности, дикости, и фотография схватывает этот страх (если, конечно, это удачная фотография). Уловить в лицах отсвет наивности и рока, подтверждающий, что эти люди не ведают, ни кто они есть, ни как они живут. Этого отсвета беспомощности и изумления так недостает светской, интроспективной расе, обладающей многочисленными ответвлениями, которая в курсе того, что имеет к ней отношение и потому лишена тайны. К представителям этой расы фотография беспощадна.
 
 
  По-настоящему фотографировать следует лишь то, что претерпело насилие, что было застигнуто врасплох, лишено покровов, разоблачено вопреки собственной воле, то, что никогда не должно было быть изображено, ибо лишено своего изображения и осознания самого себя. Дикарь или же то дикое, что есть в нас, не обладает nrp`femhel. Он дико чужд самому себе. Наиболее соблазнительные из женщин те, которые в наибольшей степени чужды самим себе (Мерилин). Хорошая фотография ничего не изображает. Она лишь схватывает эту нетипичность, это отличие того, что чуждо самому себе (того, что не испытывает ни влечения к себе, ни стремления к осознанию собственной сути), - радикальную экзотику объекта.
  Предметы, как и примитивные существа, обладают значительным преимуществом перед нами в том, что касается фотогеничности: они полностью избавлены от психологии и самоанализа и таким образом сохраняют перед объективом всю свою обольстительность.
  Фотография дает отчет о том, каким является мир в наше отсутствие. Объектив исследует это отсутствие. И даже в лицах и телах, отягощенных эмоциями и патетикой, фотография стремится обнаружить это отсутствие. Таким образом, лучше всего фотографировать существа, для которых Другого не существует или уже не существует (это примитивные или отверженные люди, неодушевленные предметы). Лишь нечеловеческое существо обладает фотогеничностью. Такова цена взаимного изумления - цена причастности нас к миру и мира к нам.
 
 
  Фотография - это наш способ изгонять злых духов. В первобытном обществе были маски, в буржуазном - зеркала, у нас же существуют изображения.
  Мы полагаем, что ускоряем развитие мира с помощью техники, тогда как техника - это то, посредством чего мир заставляет нас признать себя, и эффект неожиданности такого поворота огромен.
  Вы считаете, что фотографируете ту или иную сцену ради собственного удовольствия. На самом же деле это она хочет быть сфотографированной, а вы лишь статист в ее постановке. Субъект это всего лишь фактор иронического явления вещей. Изображение прекрасно играет роль медиума в этой гигантской рекламе, которую создает себе мир, которую создают для себя предметы, принуждая наше воображение к исчезновению, а наши чувства - к экстравертности и разбивая тем самым зеркало, которое мы им протягиваем (впрочем, лицемерно), чтобы уловить их.
  Сегодня можно назвать чудом то, что загадочные явления, низводившиеся в течение столь длительного времени до добровольного рабского положения, в своей суверенности оборачиваются к нам и против нас посредством тех самых технических средств, к которым мы некогда прибегли для их изгнания. Сегодня они являются к нам из самой среды своего обитания, из самой сердцевины своей банальности и объектальности; они вторгаются со всех сторон, радостно размножаясь сами по себе (радость, которую мы испытываем при фотографировании, - это объективное ликование; тот, кто никогда не испытывал объективного восторга перед изображением утром, в городе или в пустыне, тот никогда не поймет патафизической изысканности мира.
  Если какая-то вещь хочет быть сфотографированной, это означает, что она не желает раскрывать свой смысл, не желает отражаться. Это означает, что она хочет быть схваченной и плененной непосредственно тут же, на месте, будучи освещенной во всех деталях, во всех своих изломах. Мы чувствуем, что вещь хочет быть сфотографированной, хочет стать изображением, но вовсе не для того, чтобы продлиться, а, наоборот, чтобы с большей вероятностью обрести исчезновение. И субъект способен стать хорошим фотографическим медиумом, лишь вступив в эту игру, лишь изгнав свой собственный взгляд и свое собственное эстетическое суждение, лишь воспользовавшись своим отсутствием.
  Нужно, чтобы изображение обрело это свойство, свойство пространства, из которого удалился субъект. Сам заговор деталей, предмета, его линий и света, означающий приостановку существования субъекта, а заодно и всего мира, и составляет момент напряженного ожидания перед фотографированием. Посредством изображения мир навязывает свою прерывистость и раздробленность, разбухание и искусственно созданную сиюминутность. В этом смысле фотографическое изображение наиболее безукоризненно, поскольку не имитирует ни время, ни движение, а довольствуется строжайшим ирреализмом. Все другие формы изображения (кино и т. д.), далекие от таких достижений, возможно, являются лишь смягченными формами этого разрыва чистого изображения с реальностью. Интенсивность изображения зависит от его прерывистости и максимального уровня абстрагированности, то есть от намерения отрицать реальность. Создание изображения состоит в том, чтобы последовательно лишить объект всех его измерений, лишить веса, рельефных очертаний, запаха, глубины, протяженности во времени, непрерывности и, разумеется, смысла. Именно ценой дезинкарнации, ценой экзотики получает изображение максимум очарования и интенсивности, становясь медиумом чистой объектальности, обретая прозрачность более изощренных и обольстительных форм. Добавлять один за другим все эти параметры рельеф, движение, эмоции, мысли, напыщенность, смысл, желания - с тем, чтобы улучшить изображение, чтобы оно выглядело более реальным, т. е. более имитированным, - с точки зрения самого изображения полная бессмыслица. И техника попадает здесь в свою же собственную ловушку.
  В процессе фотографирования вещи связываются друг с другом посредством технической операции, соответствующей сцеплению и банальности. Кружение неизменных деталей объекта. Магическая эксцентричность детали. Это то, чем является изображение для другого изображения, фотография - для другой фотографии: частичная смежность при отсутствии диалектических отношений. Ни "видения мира", ни взгляда - преломление мира в его деталях одним и тем же способом.
  Фотографическое изображение драматично. Драматично своим молчанием, своей неподвижностью. То, о чем мечтают и вещи, и мы сами, - это отнюдь не движение, но напряженная неподвижность. Сила неподвижного изображения, сила мифической оперы. Само кино культивирует миф замедленной проекции и приостановки изображения как кульминационный момент драматичности. И парадокс телевидения, несомненно, в том, что оно смогло возвратить тишине изображения всю ее прелесть.
  Фотографическое изображение драматично еще и борьбой между волей субъекта, который желает навязать свой порядок и свое видение, и волей объекта, стремящегося одержать верх в своей прерывности и мимолетности. Лучше, если победа остается за объектом, так как изображение-фотография есть изображение фрактального мира, для которого не существует ни уравнивания, ни суммирования. Изображение-фотография есть нечто совершенно иное, нежели искусство живописи или кино, которое всегда стремится (будь то посредством идеи, видения или движения) сделать набросок мира во всей его полноте.
  Фотографирование предполагает не равнодушие субъекта по nrmnxemh~ к миру, но разъединение объектов друг с другом, случайную последовательность отдельных предметов и деталей, музыкальных синкоп и движения частиц. Фотография - это то, что более всего делает нас похожими на мух с их фасетными глазами и полетами по ломаной линии.
  Может быть, желание фотографировать возникло у нас из-за того, что мир, созерцаемый в перспективе своей целостности, со стороны смысла, который в нем заключен, являет собой весьма обманчивое зрелище. Когда же, застав этот мир врасплох, мы наблюдаем его в деталях, он предстает перед нами с очевидной ясностью.
  Воссоздать тайную форму Другого, исходя из его фрагментов (подобно тому, как это происходит при анаморфозе) и следуя его изломанным линиям и трещинам.
 
 
  "ПРЕСЛЕДОВАНИЕ В ВЕНЕЦИИ"
 
  Странная гордость толкает нас не только на то, чтобы овладеть другим, но и на то, чтобы раскрыть его тайну и сделаться для него не просто чем-то дорогим, а фатальным. Сыграть в его жизни роль тайного советчика.
  Итак, вы следуете по улице наугад за людьми, за всеми по очереди, быстро и ни на ком не останавливая своего выбора. При этом вы исходите из того, что жизнь людей - это случайный маршрут, обаяние которого в том, что он не имеет смысла и никуда не ведет. Вы существуете, лишь идя по их следам без их ведома. На самом же деле вы, сами того не зная, следуете своей собственной дорогой. Вы совершаете этот путь вовсе не для того, чтобы проникнуть в жизнь Другого или узнать, куда он идет или выследить какого-нибудь незнакомца. Вас прельщает мысль о том, что вы являетесь зеркалом этого Другого при том, что он не знает об этом. Вы получаете удовольствие, ощущая себя судьбой Другого, его двойником на этом пути, имеющем для него какой-то смысл, и этот смысл исчезает, как только этот Другой оказывается не один. Это происходит так, как если бы кто-то, идущий за ним, знал, что он идет в никуда. В каком-то смысле это означает лишить его цели: злой гений ловко проскальзывает между ним и его сутью. Это ощущение столь сильно, что люди часто чувствуют, что за ними идут следом; какая-то интуиция говорит им, что в их пространство проникло нечто, меняющее кривизну этого пространства.
  Однажды госпожа С. решает придать этому эксперименту особую значимость. Она решает в течение всего своего пребывания в Венеции следовать за одним человеком, с которым едва знакома. В конце концов она находит отель, где он остановился. Она снимает комнату прямо напротив отеля с тем, чтобы наблюдать за передвижениями этого человека. Она повсюду фотографирует. Она ничего от него не ждет, она не хочет сблизиться с ним. Поскольку он может узнать ее, она меняет туалеты и превращается в блондинку. Но радости маскарада не волнуют ее. В течение двух недель ценой неимоверных усилий она старается не терять его из виду. Она опрашивает людей в лавках, куда он захаживает, ей известны все зрелища, которые он посещает. Она знает даже время его возвращения в Париж и собирается ждать его там, чтобы по прибытии в последний раз его сфотографировать.
  Хотела ли она, чтобы он убил ее, чтобы, сочтя эту слежку невыносимой (в особенности потому, что она не рассчитывает ни на что и меньше всего - на сексуальную интрижку), совершил над ней насилие или же, чтобы, придя за ней, как Орфей за Эвридикой, заставил бы ее исчезнуть? Желала ли она, чтобы, благодаря повороту судьбы, он стал ее судьбой? В этой игре, как и во всякой другой, было свое основное правило: не должно было произойти ничего такого, что привело бы к какому-либо контакту или связи между ними. Тайна не должна быть раскрыта, в противном случае она рискует просто превратиться в банальную историю.
  Разумеется, для самого объекта преследования в этой слежке есть нечто убийственное, шаг за шагом стирающее его следы. Ведь никто не может жить без собственных следов, равно как и без собственной тени. Тайный советчик крадет у преследуемого его следы, и последний не может не чувствовать окружающего его колдовства. Советчик беспрестанно фотографирует его. Фотография здесь не имеет никакого значения ни для наблюдения, ни для архива. Она просто означает, что в таком-то часу в таком-то месте, при таком-то освещении был некто. И одновременно: не было никакого смысла в его пребывании в данном месте в данный момент; на самом деле не было никого, я следовала за ним и могу вас заверить, что там никого не было.
  Интересно знать, что некто ведет двойную жизнь. Поскольку слежка сама по себе составляет двойную жизнь преследуемого, любое сколь угодно банальное существование может оказаться преображенным, а любая сколь угодно исключительная жизнь опошленной. Но суть в том, что жизнь не может устоять перед влечением к странному аттрактору.
 
 
  Следует говорить не "Другой существует, я встречался с ним", а "Другой существует, я шел за ним". Встреча, столкновение - это всегда что-то слишком реальное, слишком прямое, слишком бестактное. Встреча лишена тайны. Посмотрите, как люди, которые встречаются, не перестают узнавать друг друга, отвергая свою идентичность (подобно тому, как любящие друг друга люди постоянно говорят о своей любви). Так ли они уверены в себе? Является ли встреча доказательством существования Другого? Нет ничего, что было бы столь сомнительно. Напротив, Другой существует потому, что я следую за ним тайно, потому что не знаю его, не хочу знать, равно как не желаю, чтобы он знал меня. Он существует потому, что, не останавливая на нем выбор, я осуществляю над ним свое право фатального преследования. Не приближаясь к нему, я знаю его лучше, чем кто-либо. Я могу даже оставить его, как госпожа С. (в "Преследовании в Венеции"), будучи уверенным, что завтра в лабиринте города вновь по астральному стечению обстоятельств встречу его (поскольку город, как и время, - кривые линии, и правило игры непременно выведет партнеров на одну и ту же орбиту).
  Единственный способ не встретить кого-то - это следовать за ним. (Этот принцип противоположен принципу лабиринта, где надо следовать за кем-то, чтобы не потерять его из виду; здесь надо следовать за кем-то, чтобы не повстречаться с ним.) В этом присутствует драматический момент, когда преследуемый, охваченный внезапным пониманием и осознанием того, что за ним кто-то идет, резко оборачивается. Тогда игра идет в обратном направлении, и преследователь оказывается загнанным в угол, так как бокового b{und` нет. Этот неожиданный полуоборот, который совершает Другой, желая понять, что происходит и посылая все к черту, является, таким образом, единственной драматической ситуацией.
  Такой поворот игры и произошел в Венеции. Человек, которого преследовала госпожа С., пришел к ней и спросил, чего она хочет. Но она не хочет ничего - ни авантюры в детективном жанре, ни сексуальных похождений. Это невыносимо и таит в себе риск убийства и смерти. Радикальное отличие всегда таит в себе смертельный риск. И вся тревога госпожи С. вращается вокруг этого неистового озарения: она хочет, чтобы ее разоблачили, и в то же время стремится этого избежать. "Я больше не могу следовать за ним повсюду. Он, должно быть, обеспокоен и постоянно спрашивает себя, не иду ли я сзади. Теперь он думает обо мне, но я буду следить за ним по-другому".
  Госпожа С. могла бы встретиться с этим человеком, увидеть его, поговорить с ним. Но она тогда никогда бы не создала этой тайной формы существования Другого. Другой - это тот, чьей судьбой мы становимся, не сближаясь с ним в качестве собеседника, но окружая его подобно тени, подобно двойнику и изображению, примыкая к нему, чтобы стереть его следы и лишить его собственной тени. Другой - это совсем не тот, с кем вы общаетесь, это тот, за кем вы идете, и тот, кто идет за вами. Другой никогда не становится Другим естественно и непринужденно: его надо сделать таковым, соблазняя его и делая чуждым самому себе, даже уничтожая его при этом, если нет иного выхода. Но существуют более тонкие приемы, позволяющие добиться успеха.
  Каждый жив благодаря той ловушке, которую расставляет Другому. И тот, и другой живут в нескончаемом родстве, которое должно продлиться, покуда хватит сил. Каждый хочет, чтобы у него был Другой. Испытывая насущную потребность сделать существование Другого зависимым от своей милости и помутнение разума от желания, чтобы это существование продлилось как можно дольше и чтобы можно было вкусить его плоды. Противоположные логики лжи и правды сливаются в смертельном танце, который есть не что иное, как чистое наслаждение концом Другого, ибо, когда мы желаем Другого, мы всегда одновременно желаем положить ему конец... как можно позже. Единственный вопрос в том, чтобы знать, кто лучше выдержит удар, заняв пространство, речь, молчание, само нутро Другого, который, будучи востребованным в своем различии, перестает принадлежать себе. Противника не убивают: его толкают к тому, чтобы он желал своей символической смерти и стремился к ней... Мир - это ловушка с прекрасно функционирующим механизмом.
  Отличие, чужеродность, которую невозможно понять, - таков секрет формы и своеобразия существования Другого.
 
  "Здесь, разумеется, можно наблюдать, как индивидуумы зависят от окружающей среды, но, что особенно потрясает меня в плане психологическом и беспокоит в плане философском, это тот известный мне факт, что человека иногда создает другой человек, являющийся его вторым "я". Это происходит по воле случая каждое мгновение. Речь идет не о том, что данная среда навязывает мне те или иные условности или что человек является продуктом своего класса, как то полагает Маркс. Я хочу показать контакт человека с себе подобным, непосредственный, случайный и дикий характер этого контакта, показать, каким образом из этих случайных отношений рождается форма зачастую совершенно неожиданная и абсурдная... Разве вы не видите, что подобная форма есть нечто более lncsyeqrbemmne, чем обычная социальная условность, что речь идет о некоем неподвластном элементе?" (Гомбрович. "Фердидурка")
 
 
  ВИРУСНОЕ ГОСТЕПРИИМСТВО
 
  Каждый является судьбой Другого, и, без сомнения, тайное предназначение каждого состоит в том, чтобы уничтожить Другого (или совратить его), прибегая при этом не к проклятию или какомунибудь другому импульсу смерти, а к его собственному жизненному предназначению.
 
  Шницлер в книге "Связи и одиночество": "Может быть, позволительно представлять развитие инфекционного заболевания в теле человека как историю некоей разновидности микробов, имеющую свои истоки, свой апогей и закат. Историю, подобную истории человеческого рода, имеющую, безусловно, совсем другой масштаб, но по идее аналогичную ей.
  Эти микробы живут в крови, лимфе, тканях человеческого организма. Человек, которого настигла болезнь, является их ландшафтом, их миром, условием жизни, необходимым условием и смыслом существования этих мельчайших индивидуумов. У них возникает бессознательное, невольное стремление разрушить этот мир, и часто они действительно его разрушают. (Кто знает, может быть, различные индивидуумы в популяции микробов обладают различными талантами и волей, может, среди них существуют свои посредственности и гении?)
  Нельзя ли в таком случае представить себе, что человечество это тоже некая болезнь, развивающаяся в каком-то огромном организме, который мы не можем охватить как единое целое и в котором оно обретает необходимые условия и смысл своего существования? Нельзя ли представить себе, что человечество стремится к разрушению этого организма и вынуждено совершать это разрушение по мере своего развития, в точности, как микроб жаждет уничтожения человеческого индивидуума, 'страдающего заболеванием'? Да будет нам позволено продолжить наши размышления и спросить себя, не является ли миссией всякого живого сообщества, будь то микробов или людей, постепенное разрушение мира, выходящего за их пределы независимо от того, представлен ли этот мир одним человеком или целой Вселенной.
  Даже если бы это предположение было близко к истине, наше воображение не позволило бы нам найти ему применение, поскольку наш разум способен постичь лишь движение вниз, но не вверх по склону Мы обладаем относительными знаниями, распространяющимися лишь на то, что ниже нас, и остаемся на уровне предчувствия, когда речь заходит о чем-то высшем. В этом смысле, быть может, нам будет позволено интерпретировать историю человечества как вечный бой с Божественным, которое, вопреки своему сопротивлению, мало-помалу и по необходимости разрушается человеческой природой. И, по той же схеме рассуждений, да будет нам позволено предположить, что превосходящий нас элемент, который мы представляем или ощущаем как Божественное, в свою очередь оказывается превзойденным другим, высшим по отношению к нему элементом, и так далее, до бесконечности".
 
  Между породой микробов и породой людей существует полный симбиоз и радикальное несходство. Нельзя сказать, что Другой, который есть у человека, - микроб: человек и микроб по самой своей сути не могут быть противопоставлены друг другу, они никогда не сталкиваются, но лишь связываются друг с другом, и эта связь является предназначением. Ни человек, ни микроб не могут воспринимать это иначе. Здесь нет демаркационной линии, поскольку эта связь отражается в бесконечности. Или же нужно определенно сказать, что здесь присутствует отличие: это Другой во всей своей неоспоримости, это микроб в своей радикальной нечеловечности, тот, о котором мы не знаем ничего и который не имеет с нами даже никаких различий. Скрытая, все искажающая форма, с которой невозможно ни договориться, ни примириться. И в то же время мы живем с ней одной жизнью, и как субстанция она умрет одновременно с нами; ее судьба та же, что и наша. Это похоже на историю о черве и водоросли. Червь подкармливается водорослью, без которой он не может переваривать пищу. Все идет хорошо до того дня, когда червь задумывает сожрать водоросль: он ее съедает и умирает (не будучи в состоянии даже усвоить ее, поскольку она уже не может поспособствовать его пищеварению).
 
 
  ОТКЛОНЕНИЕ ЖЕЛАНИЙ
 
  Секрет Другого состоит в том, что мне никогда не представляется возможность быть самим собой, и я существую лишь благодаря фатальному отклонению того, что приходит извне. В притче Шницлера человек живет жизнью, которую создает некая разновидность микробов, преследующая его и стремящаяся его изничтожить: они чужды друг другу, но судьба у них одна и та же. В главе "Преследование в Венеции" госпожа С. не знает ни кто она есть, ни куда идет: она следует за идущим и, сама того не ведая, разделяет его тайну. Итак, существование всегда обретает форму не иначе, как путем отклонения смысла или бессмысленности, отклонения чего-либо иного. Мы не обладаем собственной волей, и Другой не есть то, с чем мы сталкиваемся по собственной воле. Он являет собой вторжение чего-то приходящего извне; это совращение чуждого и его выбор.
  Итак, тайна философии, возможно, состоит не в познании самого себя, не в осознании направления собственного движения, не в размышлениях о самом себе или вере в себя, но в поисках пути Другого, в помыслах того, о чем помышляет Другой, в вере в тех, кто верит. Прецессия всех неясных и недоступных пониманию решений, пришедших извне, является маловажной; главное - принять чуждую форму любого события, любого объекта, любого случайного существа, поскольку так или иначе вы никогда не узнаете, кто вы есть. Сегодня, когда люди потеряли свою собственную тень, необходимо, чтобы за ними кто-то следовал. Сегодня, когда каждый теряет свои следы, возникает насущная необходимость, чтобы кто-то шел по этим следам, даже если местами он стирает их и вы исчезаете. Это игра формы исчезновения, предполагающей соучастие и символическое обязательство, загадочной формы связи и разрыва.
  Мы живем в культурной среде, стремящейся взвалить на каждого из нас ответственность за собственную жизнь. Моральная ответственность, унаследованная от христианской традиции, оказалась более четко обозначенной за счет современного механизма hmtnpl`vhh и коммуникации, при этом она стремится заставить каждого из нас обеспечить всю совокупность условий своего существования. Это равносильно экстрадиции Другого, который посреди этого программного управления существованием становится совершенно ненужным, ибо все способствует автаркии индивидуальной клетки.
  Но ведь это абсурдно. Никто не в состоянии вынести ответственность за свою жизнь. Эта идея, одновременно и христианская и современная, является тщетной и вызывающей. Более того, это утопия, не имеющая оснований. Для ее осуществления надо, чтобы индивидуум превратился в раба собственной идентичности, в раба своей воли, ответственности, желаний. Индивидуум должен бы был начать контролировать все свои круговые движения, как и те движения, что вершатся в мире и пересекаются в его генах, нервах, мыслях. Бремя неслыханное.
  Человеку гораздо естественнее вручить свою участь, желания, волю кому-то другому. Циркуляция ответственности, отклонение желаний, вечное перемещение форм.
  Моя жизнь, коль скоро она являет собой игру Другого, становится непостижимой для самой себя. Моя воля, коль скоро она передается Другому, становится тайной для самой себя.
 
  Реальность нашего наслаждения, наше волеизъявление всегда порождает некоторое сомнение. Парадокс в том, что мы никогда не бываем во всем этом уверены. Представляется, что наслаждение Другого не столь случайно. Находясь ближе к собственному наслаждению, мы с большей вероятностью сомневаемся в нем. Тезис, настаивающий на том, что каждый должен более охотно доверять своим собственным воззрениям, недооценивает противоположную тенденцию, согласно которой мы стремимся "подвесить" наше мнение рядом с мнением других людей, имеющих на него гораздо больше прав, чем мы. (Это напоминает китайскую эротику, когда один партнер откладывает свое собственное наслаждение с тем, чтобы обеспечить наслаждение другого и таким способом приобрести энергию и более глубокое познание.)
 
 
  Гипотеза существования Другого, возможно, всего лишь последствие этого радикального сомнения в отношении наших желаний.
  Если совращение основано на интуитивном представлении о чем-то таком, что в Другом остается вечной тайной для него самого, на том, чего я никогда о нем не узнаю и что в то же время тайно притягивает меня, тогда для совращения не остается слишком просторного поля деятельности, так как сегодня у Другого нет ничего, что не было бы для него явным. Каждому чертовски хорошо известно все, что касается его самого и его собственных желаний. Все настолько просто, что даже тот, кто пытается предстать в замаскированном виде, превращается в посмешище. Но в таком случае в чем же "покер" совращения? Где же иллюзия желания, если не считать теоретической иллюзии психоанализа и политической иллюзии революций?
  Мы уже не способны верить, но верим в того, кто верит. Мы уже не способны любить и любим лишь того, кто любит. Мы не знаем, чего хотим, и хотим лишь того, чего хочет кто-то. Происходит нечто вроде всеобщего уклонения, в процессе которого желания, способности, знания оказываются не то чтобы заброшенными, но nrqr`bkemm{lh для второй инстанции. Во всяком случае на экранах, на фотографиях, в видеофильмах и репортажах мы видим лишь то, что до нас видели другие. Мы уже не способны видеть ничего, кроме того, что уже было увидено. Машины, которым мы поручаем это, берут на себя роль зрителя, подобно тому, как вскоре мы предоставим возможность компьютерам принимать решения вместо нас. Все наши функции, даже органические и сенсорные, заменены сателлитом. Это имеет отношение и к физическому отрыву от наслаждения: как желание не является более потребностью, так и наслаждение не приносит удовлетворения. Коль скоро желание и наслаждение опираются на потребность и удовлетворение, приходится говорить о стратегии второй инстанции.
 
 
  Так или иначе, лучше, чтобы вас контролировал кто-то другой, нежели вы сами. Лучше, чтобы вас угнетал, эксплуатировал, преследовал, манипулировал вами кто-то другой, нежели вы сами.
  В этом смысле всякое освободительное или эмансипационное движение, нацеленное на увеличение автономии, то есть на углубленное внедрение всех форм контроля и принуждения под лозунгом свободы, является формой регрессивной. Что бы ни представляло собой приходящее к нам извне, будь это даже худшая эксплуатация, сам факт, что оно приходит извне, является позитивным фактором. Такова привилегия вторжения чужого, с такой горечью воспринимаемая людьми, которые перестают принадлежать самим себе; Другой становится при этом кровным врагом, ибо хранит в себе отчужденную часть нас самих. Отсюда и появление этой противоположной наивной теории отвержения чужого, основанной на том, что субъект вновь овладевает своей волей и своими желаниями. В свете этой теории хорошо все, что происходит с субъектом по его собственной воле и в связи с его собственной сущностью, ибо все это подлинно, в то время как все приходящее извне истолковывается, как нечто фальшивое, поскольку оно ускользает из сферы свободы субъекта.
  Но мы должны настаивать на точке зрения, противоположной данной, показывая тем самым всю глубину парадокса. Точно также, как человеку необходим контроль со стороны кого-то другого, лучше, чтобы и его радости и горести были связаны с кем-то другим, нежели с ним самим. В нашей жизни всегда лучше зависеть от чего-то, что не зависит от нас. Эта гипотеза освобождает меня от какой бы то ни было зависимости. Мне нет нужды подчиняться чему-то от меня не зависящему, в том числе и моему собственному существованию. Я освобожден от своего собственного рождения, и в том же смысле я могу быть свободен и от смерти. Никогда не существовало никакой другой истинной свободы, кроме этой. Именно из этого и рождается какая бы то ни было игра, цель, страсть, обольщение - из того, что чуждо нам и в то же время обладает какой-то властью над нами. Из того, что является Другим и что нам чрезвычайно важно обольстить.
  Эта этика права передачи заключает в себе философию изворотливости. Изворотливость, эта всеобщая уловка, состоит в том, что мы живем не за счет нашей собственной энергии или нашей собственной воли, а благодаря энергии, которую мы ловко крадем у мира, у тех, кого мы любим и ненавидим. Источник нашего существования - это энергия незаконная, украденная, совращенная. И Другой также существует лишь благодаря этому непосредственному и ловкому присвоению, обольщению и праву передачи. Полагаться на кого-то другого в смысле желаний, веры, любви, решений - это вовсе me означает отречения от самого себя, это просто стратегия: делая другого своей судьбой, вы извлекаете из этого самую утонченную энергию. Предаваясь какому-то знаку или событию, связанному с жизненными хлопотами, вы присваиваете себе его форму.
 
 
  Эта стратегия отнюдь не безобидна. И именно она присуща детям. Если взрослые заставляют детей считать себя взрослыми, то дети, в свою очередь, позволяют взрослым считать себя детьми. Из этих двух стратегий последняя является наиболее тонкой, так как если взрослые верят в то, что они взрослые, то дети отнюдь не склонны считать себя детьми. Будучи детьми, они попросту не верят в это. Они проплывают под флагом детства, словно под флагом снисходительности. Их хитрость и обольстительность безграничны. И в этом смысле они сродни разновидности микробов, описанной Шницлером, являя собой некую иную породу, жизненные силы и развитие которой подразумевают разрушение окружающего их высшего мира - мира взрослых. Дети движутся внутри пространства взрослых подобно какой-то изворотливой и убийственной субстанции. И в этом смысле ребенок - это Другой, сопровождающий взрослого, являющийся его судьбой и наиболее утонченной врожденной формой, которая неумолимо ведет к ниспровержению взрослого, продвигаясь в его мире с особым изяществом, присущим тому, что не имеет истинной воли.
  То же самое можно сказать, когда речь заходит о массах. Они тоже проплывают под своим названием, словно под стягом снисходительности. Взращенные во мраке политики как некая странная, враждебная, непонятная, почти биологическая разновидность, массы несут в себе спонтанный яд, разрушительный для любого порядка. Массы - это спутник власти, слепой исполнитель главной роли, неотступно ступающий по политическому лабиринту, некто, кого власти не в состоянии ни распознать, ни назвать, ни указать. И если массы обладают этой изворотливой способностью вершить изменения, то это потому, что они пользуются бессознательной стратегией, позволяющей желать, позволяющей верить. Они не отваживаются верить в свои собственные качества: коль скоро им возбраняются субъективность и слово, они никогда не проходили фазу политического зеркала. Этим они отличаются от какого бы то ни было политического класса, члены которого верят или похваляются своей верой в собственное превосходство. Их цинизм всегда будет несопоставим с объективным цинизмом масс в том, что касается их собственной сущности, которой они, впрочем, не обладают.
  Это заблаговременно обеспечивает массе продолжительное существование, так как другие верят, что она лишена рассудка, и она позволяет им верить в это. Сама женственность исходит из этой похотливой иронии. Женщины дозволяют мужчинам верить, что они мужчины, тогда как сами они втайне не считают себя женщинами (подобно тому, как дети не считают себя детьми). Тот, кто дозволяет верить, всегда выше тех, кто верит или принуждает верить. Сексуальная и политическая ловушка, предназначенная для женщины, в том и состояла, чтобы женщина поверила, что она женщина: это влечет за собой победу идеологии женственности, права, статуса, идеи, победу, сопровождающуюся верой в собственную сущность. Ныне "освобожденные", женщины желают быть женщинами, и высшая ирония, существовавшая в обществе, оказывается утраченной. ]rn злоключение не щадит никого: так, мужчины, полагая, что они свободны, впали в добровольное рабство.
 
  "... Человек, которого я хочу описать, создан извне; по своей сути он не является подлинным, ибо не имеет возможности быть самим собой и определяется той формой, которая возникает среди людей. Он, безусловно, вечно играет роль, но делает это совершенно естественно, так как его мастерство - врожденное, оно представляет собой одно из характерных свойств его существования как человека. Быть человеком - это значит быть актером, изображать человека, поступать как человек, не будучи таковым по своей сути, это значит рассуждать о человечестве. Речь не идет о том, чтобы посоветовать этому человеку сбросить маску (когда под этой маской пет никакого лица); все, что можно попросить у него, - это осознать искусственность своего состояния и признать его.
  Если я приговорен к искусственному состоянию... Если мне никогда не будет дано быть самим собой..." (Гомбрович)
 
  Имитация человека и его отказ от своей сущности предполагают великую аффектацию. Вся наша культура, воспевающая правду и искренность, осуждает аффектацию - этот изощренный способ устраивать свою судьбу на основе внешних знаков, которые нельзя считать "подлинными". Аффектация - это то необычное состояние души, при котором, как говорит Гомбрович, человек осознает искусственность своего положения и которое проявляется в стремлении создать себе нечто вроде искусственного двойника, проникнуть в его искусственную тень, создать искусственный автомат своей сущности и с помощью знаков уйти, подобно Другому, во внешний мир. Разве все наши автоматы, искусственные машины, технические устройства не являются проявлением великой аффектации?
  Когда Энди Вархоль заявляет: "Я хочу быть машиной", он выражает формулу максимального снобизма. Подключив свою особую машину к системе машин и изощренных механизмов и проявляя при этом лишь чуть больше мастерства имитации и искусственности, он расстраивает хитросплетенные замыслы. Там, где обычная машина производит объект, Вархоль производит конечную, тайную цель объекта, состоящую в том, чтобы быть воспроизведенным. Он воспроизводит этот объект в его сверхконечной цели, в его тайном отсутствии смысла, исходящего из самого процесса объектальности. Там, где другие ищут дополнительную духовную опору, он ищет дополнительные машины, там, где другие ищут дополнительный смысл, он занят поисками дополнительной искусственности. Постепенно он оказывается все более и более вовлеченным в этот процесс и приближается к инкарнации машины посредством воспроизведения банальной точности мира. Все в меньшей и меньшей степени подвластный желаниям, он все более и более приближается к небытию, свойственному объекту.
 
  ОБЪЕКТ КАК СТРАННЫЙ АТТРАКТОР
 
  В конечном итоге образы всего того, что нам чуждо, воплощаются в единственном образе - в образе Объекта. Неумолимость и ирредентизм объекта - единственное, что остается.
  Даже на горизонте науки Объект предстает как все более неуловимый, неразделимый внутри и тем самым недоступный анализу, извечно переменчивый, обратимый, ироничный, обманчивый, забавляющийся всевозможными манипуляциями. Субъект безнадежно пытается следовать за ним, принося в жертву постулаты науки, но Объект нельзя постигнуть даже ценой жертвы научного разума. Он являет собой неразрешимую загадку, поскольку не является самим собой и не в состоянии постичь самого себя. Он создает препятствия для какого-либо понимания. Его сила и самостоятельность, в отличие от нашей, состоит в отчужденности от собственной сути. Первое движение, совершенное цивилизацией, вероятно, заключалось в том, чтобы протянуть ему зеркало, но в этом зеркале он отражается только внешне, в действительности же он - сам по себе зеркало, то самое зеркало, глядя в которое субъект хватается за собственные иллюзии.
  Но в таком случае где же Другой, где спутник науки? Где ее объект? Она утратила своего собеседника. Подобно "дикарям", он представляется отнюдь не склонным к диалогу. Кажется, это не оченьто хороший объект, он не уважает "различия" и стремится тайно ускользнуть от попыток научной евангелизации - рациональной объективации. Он словно мстит за то, что его "поняли", мстит, в свою очередь разрушая обманным путем основы научного здания. Эта дьявольская гонка преследования Объекта и субъекта науки имеет свое продолжение.
  Только Объект можно рассматривать как странный аттрактор. Субъект же более таковым не является. Его слишком хорошо знают, как и сам он знает себя. Именно Объект предстает, как нечто захватывающее, являя собой горизонт моего исчезновения. Он - то, чем теория может стать для реальности: не отражением, но вызовом и странным аттрактором. Таковы устремления, диктуемые присутствием чуждого.
  Есть два способа, позволяющих пройти мимо отчуждения: либо отказ от самоотчуждения и обретение самого себя заново, что довольно скучно и в наши дни не подает больших надежд, либо же устремление к другому полюсу, к полюсу Другого в его абсолютном проявлении, к полюсу радикальной Экзотики. Альтернатива находится где-то в экспоненциальном пространстве, определенном полной эксцентричностью. Не следует ограничиваться отчуждением, нужно двигаться к тому, что еще более другое, чем сам Другой, - к радикальному отчуждению.
  Двойственная форма отчуждения предполагает необратимую метаморфозу внешнего облика и полное преображение. Со мной не произошло каких-либо изменений. Я стал другим окончательно и бесповоротно. Я теперь покоряюсь не закону желания, но полной искусственности правила. Я утерял всякий след желаний, которые были мне свойственны. Я подчиняюсь лишь чему-то нечеловеческому, что не зафиксировано внутри меня, но присутствует в объективных и произвольных случайностях знаков мира. Подобно тому, как высшее безразличие мира по отношению к нам порождает то, что при катастрофах принято считать фатальностью, фатальность нашего совращения является проявлением высшей отчужденности Другого. Той самой отчужденности, которая вторгается в нашу жизнь в виде жеста, лица, формы, слова, пророческого сна, меткого высказывания, предмета, женщины, пустыни во всей ее несомненной очевидности.
  Когда появляется Другой, он разом овладевает всем тем, что нам никогда не дано узнать. Он - вместилище нашей тайны, всего того, что живет в нас, но не может быть причислено к истине. Он не является вместилищем ни нашего подобия, ни нашего различия, как при отчуждении, ни идеальным воплощением того, что мы есть, ни скрытым идеалом того, чего нам недостает, - он вместилище того, что ускользает от нас, место, через которое мы ускользаем сами от себя. Этот Другой - не воплощение желания или отчуждения; он - воплощение помутнения разума, затмения, появления и исчезновения, мерцания существа, если можно так сказать, но так говорить не нужно, ибо правило совращения есть тайна и тайна есть суть основного правила.
  Совращению ведомо, что понятие Другого никогда невозможно объяснить, прибегая к словам, выражающим желание; ведомо, что субъект ошибается, стремясь к тому, что он любит; ведомо, что каждое высказывание ошибочно в своей безнадежной попытке выразить то, что оно стремится выразить. Тайна всегда принадлежит искусственному. Это и вынуждает искать Другого не в ужасающей иллюзии диалога, но устремляться в своих поисках в иные места, следовать за ним подобно его тени, очерчивая вокруг него некую линию. Навсегда отказавшись быть самим собой, но не став при этом окончательно чуждым самому себе, оказаться вневписанным в образ Другого, в эту странную форму, пришедшую извне, в это тайное обличие, повелевающее событийными процессами и необычайными экзистенциями.
 
 
  Другой - это то, что позволяет мне не повторяться до бесконечности.
 
 
 ??
 
 ??
 
 ??
 
 ??
 
 
 
 
 1
 
 
 

<< Пред.           стр. 3 (из 3)           След. >>

Список литературы по разделу