<< Пред.           стр. 30 (из 52)           След. >>

Список литературы по разделу

 
 Среди оксфордских ученых известны такие, как П. Ф. Стросон (P. F. Strawson), А. Айер (A J. Ауеr), С. Хэмпшир (S. Hampshire), Г. Харт (Н. L. A. Hart), С. Тулмин (S. E. Toulmin), P. Хеар (R. М. Наге), И. Берлин (I. Berlin), Д. Пирс (D. Pears), А. Монтефиоре (A. Montefiore), П. Ноуэлл-Смит (P. No well-Smith), Дж. Уор-нок (G. J. Warnock). Обладая разными интересами, они продолжили изучение обыденного языка в духе оксфордской школы. Хэмпшир в книгах «Мышление и поступок» (1960) и «Свобода инвидида» (1965), отвергнув идею о том, что знание о механизмах функционирования человеческого сознания ограничивает свободу действий, пришел к противоположному выводу об обратной зависимости свободы от осознания ментальных процессов.
 
 Питер Стросон (р. 1919), один из лидеров оксфордской философии, поставил перед собой две взаимодополняющие задачи: первая — выявить контактные и контрастные точки между языковым поведением и символами некой логической системы; вторая — прояснить, хотя бы в первом приближении, природу формальной логики. Под дескриптивной метафизикой («Индивидуалии. Очерк по дескриптивной метафизике») он понимает систему основных понятий, на базе которых мы читаем мир. Книга «Индивидуалии» имеет две части. Первая устанавливает центральную позицию материальных тел и личностей. Среди партикулярных сущих вторая часть книги устанавливает и объясняет связь между идеей частного вообще и идеей объекта, к которому отсылает, или логического субъекта.
 
 Понятие личности, по Стросону, слишком примитивно: расхожий его смысл игнорирует картезианский оттенок сознания как сугубо частного состояния. Поэтому как предикаты, описывающие состояния сознания, так и предикаты, приписываемые телесным характеристикам, применимы к любому индивиду этого типа. Несложно увидеть в дескриптивной метафизике кантианские элементы и намерение применить теорию априоризма к языковой сфере. Хэмпшир в этом отношении очень близок к Стросону. «За всеми частными грамматиками различных языков стоит основа одной грамматики, в которой отражаются универсальные аспекты человеческого опыта. Для философов наиболее важная задача — как проникнуть в эту самую глубинную грамматику», — писал Хэмпшир, комментируя «новый поворот к Канту».
 
 477
 
 Тем не менее А. Айер, автор классического неопозитивистского трактата «Язык, истина и логика» (1936), не согласен с Хэмпширом, ибо возрождение кантианского подхода чревато риском провалиться в априористскую антропологию. Проблемы современности остаются нерешенными из-за непонимания языковых рамок мышления.
 
 Позицию лингвистического конвенционализма мы находим у Вайсмана, ученика и помощника Шлика. Во «Введении в математическое мышление» (1936), отвергая тезис Витгенштейна о логическом основании математики, Вайсман заявляет: «Математика ни на чем не основана». «Мы можем описать арифметику, показав ее правила, но не обосновать ее... Последняя основа будет постулатом. Все, что содержит аспект обоснования, уже в каком-то смысле ложно, с этим нельзя согласиться».
 
 Идея конвенционализма присутствует и в очерке «Верифицируемость», где Вайсман утверждает, что опыт ничего не доказывает и не опровергает, скорее он «говорит за», «говорит против», «громче», «подкрепляя» или «ослабляя». В незавершенной серии статей «Analytic-Synthetic», опубликованных в «Analysis» (1949—1952), Вайсман высмеивает аналитиков обыденного языка, стремящихся установить «правила» и «корректность». Корректности, говорит он, ищут те, кому нечего сказать. Границы, разделяющие типы пропозиций, надуманны и неуместны. За философией он закрепляет терапевтическую функцию, кроме того, ее задача — снять металлические решетки, парализующие язык и его творческие импульсы.
 
 «Не будем путать слабительное с пищей, — пишет Вайсман. — Пока философия не умерла от недоедания, философ должен о чем-нибудь говорить». Так какова же цель философии? «Показать мухе выход из бутылки, и еще... из уважения умолчу о том, что хотел сказать... Что же такое философия? Философия это... видение... Для нее характерно буравить склеротический панцирь, образуемый традицией и конвенциями, и разбивать оковы, сооруженные предшественниками, — так только и можно увидеть вещи по-новому».
 
 
 
 
 
 
 478
 
 
 
 
 
 2. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ОБЫДЕННЫЙ ЯЗЫК
 
 В отличие от Венского кружка, оксфорд-кембриджское движение не распалось, напротив, укрепилось за счет специализации: появилась философия языка религии и метафизики, этики и эстетики, историографии, политики. Незамедлительно посыпались обвинения, что, увлекшись обыденным языком, философы-аналитики сделали из него культ, замкнулись в мире слов, потеряли интерес к реальности.
 
 Следует сказать, что обвинения били мимо цели, поскольку:
 
 1. Неверно, что внимание к обыденному языку означало пренебрежение к техническим языкам, все лингвистические страты философы-аналитики считали подлежащими исследованию;
 
 2. Фактические проблемы оставались в центре, ибо именно понимание того, как функционирует язык, дает углубленное понимание реальности; 3. Здравый смысл и повседневный язык не были для аналитиков панацеей и последним словом философии. В лингвистической терапевтической практике от них, пожалуй, только отталкивались; 4. Аналитик изучает дискурсы, где термины и выражения, играя, отдаляются от изначального языка, рождая помимо правил новые смыслы, которые со временем образуют зависшие в пустоте лингвистические единицы. Задача исследователя — показать, как, когда и по каким правилам выражения обыденного языка переместились в другие языковые контексты; 5. Не содержа в себе ничего абсолютного, не будучи панацеей" от всех философских недугов, обыденный язык все же важный объект исследования в силу своего богатства, в нем зашифрованы память и опыт человечества; 6. Анализ обыденного языка, проведенный в целях создания логико-лингвистической карты, сближается с тем, что Стросон называл дескриптивной метафизикой, составляющей весомый вклад в этнолингвистику, о необходимости которой говорили Б. Л. Уорф (В. L. Whorf) и Э. Сепир (Е. Sapir); 7. Мур не говорил о неприкосновенности обыденного языка, он защищал истину (решительно недоказуемую) здравого смысла, язык которого, несомненно, подлежит совершенствованию; 8. «Второй» Витгенштейн говорил: «Ordinary language is all right» («С обыденным языком все в порядке»), а задача философии, стало быть, исследовать язык как он есть; 9. Но язык вообще есть, по мнению Райла, употребление обыденного языка и обычное использование языка, поэтому рядом с анализом повседневного языка (когда мы не используем технические языки) есть анализ привычных, т.е. технических, употреблений языка; 10. Остин утверждал, что обыденный язык следует анализировать в философски напряженных зонах (как, например, язык ответственных решений), ибо в них заключены тонкие различия. По мнению Остина, изучение обыденного языка есть только первое, а не последнее слово в философии. Устойчивая сохраняемость говорит о небесполезности присутствия в языке обыденных выражений.
 
 479
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 3. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И МЕТАФИЗИКА
 
 Философы Венского кружка не только изгнали повседневный язык из сферы теоретического интереса. Метафизические, религиозные, этические, эстетические вопросы были объявлены лишенными смысла как неверифицируемые. Впрочем, принцип верифицируемости подвергся суровой критике, ибо: 1) он оказался самопротиворечивым; 2) в качестве последней судебной инстанции он показал себя криптометафизическим; 3) зараженный финитизмом и индуктивизмом, он оказался не в состоянии объяснить всеобщие законы эмпирических наук. Так, с одной стороны, критически был выдвинут принцип фальсифицируемости Поппера (как критерий демаркации, а не значения, на что претендовал принцип верификации). С другой стороны, Витгенштейн предложил принцип использования.
 
 Так неопозитивистская атмосфера страха перед метафизикой постепенно развеялась. Стало ясно, что метафизические утверждения нетавтологичны и нефальсифицируемы, и все же они не лишены смысла. Они, кроме того, используются, и именно эти функции надлежит не осуждать, а уточнять. Этим занялась аналитическая философия метафизики. Вот ее выводы:
 
 1. Абсурдно утверждать, что метафизика есть нонсенс. 2. «Ментальные судороги» случаются, когда мы начинаем строить иллюзии, что метафизика — такая же информативная наука, как все прочие эмпирические. 3. Метафизика как видение, «new way of seeing», позволяет лишь увидеть особым образом целый универсум как в первое утро рождения. «Ты открыл новый способ понимания вещей, — писал Витгенштейн в "Исследованиях", — как если бы нашел новый прием рисования, новый ритм, новый род песен». 4. Метафизика есть видение и потому парадокс. Ее «истина» состоит в «ложности». Ее заявления часто подобны подземным толчкам в нашем лингвистико-концептуальном истеблишменте. Метафизика — противоядие от ментального склероза 5. Метафизические функции можно найти в морали, политике, психологии, религии. 6. Метафизика — приглашение посмотреть на мир по-новому, поэтому она часто либо герметична, либо по-детски наивна. 7. Метафизика часто генерирует научные гипотезы. Проблемы, научно неразрешимые, ставятся много раз: «То, что начиналось как метафизика, может кончиться как наука», ибо, отмечает Стросон, систематическая философская реконструкция понятий и языковых форм иногда обнаруживает применение в далекой от философии области. «Большую часть метафизических систем, — писал по этому поводу Поппер, — можно переформулировать так, что они станут проблемами
 
 480
 
 научного метода». Метафизика, следовательно, может возвещать рассвет науки. Ньютона, возможно, не было бы без Декарта, а социологии — без Маркса. 8. Если метафизика — «видение», способ организации мира идей, при помощи которых мы читаем мир, то в таком случае весьма полезное занятие — попытаться проникнуть в глубинную грамматику, чтобы найти предпосылки нашего мышления и опыта. Это и есть дескриптивная метафизика Стросона.
 
 9. Метафизика не собрание пропозиций, замкнутых на вечность, ее нельзя искать в чучельной мастерской. Это динамически развивающийся организм, рождающийся, размножающийся и умирающий.
 
 10. Нефальсифицируемые метафизические системы не ложны и не истинны, они часто взаимно конвертируемы. Давая неожиданную перспективу, они заставляют взглянуть на мир по-иному.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 4. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ЯЗЫК ЭТИКИ
 
 Проблемы этики не очень интересовали неопозитивистов. Кар-нап, Мизес, Рейхенбах и Айер были строгими эмотивистами: ценности суть выражения чувств. Позицию социального гедонизма защищал М. Шлик в «Вопросах этики» (1930), а В. Крафт в «Основах научной теории ценностей» (1937) предвосхитил некоторые из результатов аналитических исследований. Чарльз Моррис назвал этическую проблематику «оценивающе-стимулирующим дискурсом». В работе «Знаки, язык и поведение» (1946) мы читаем, что «этот дискурс оценивает поступки в плане предпочтения (или осуждения) с точки зрения определенной группы, что и признается моральным качеством». Эмотивистом был и Рассел, по мнению которого ценности не имеют ничего общего с познанием.
 
 Об этике нельзя говорить на языке науки, утверждал Витгенштейн в «Трактате». Этику демонстрируют и удостоверяют как налично существующую форму жизни. Именно это важно для нас: делать этические утверждения — значит «кидаться на языковые ограждения». Но это столкновение вытекает из «потребности человеческой души, которую лично я не могу не уважать и никогда не позволил бы другим высмеивать ее», — писал Витгенштейн в «5 лекции по этике» (1934). Напомним, что смысл «Трактата» — этический.
 
 В Кембридже и Оксфорде анализ этико-юридического языка стал едва ли не самой распространенной практикой. Библиография этого профиля работ необозрима, но можно все же говорить о наличии трех фундаментальных моментов метаэтической рефлексии: интуиционизм, эмотивизм и прескриптивизм.
 
 481
 
 Дж. Мур и его последователи Г. Причард (Н. A. Prichard) и В. Д. Росс (W. D. Ross) — самые известные представители интуиционизма. «Я утверждаю, — писал Мур, — что "хорошее" — такое же простое понятие, как, например, "желтое". И как нет надобности объяснять, что такое "желтое" тому, кто уже не знает, что такое "желтое", так же нет возможности объяснить, что такое "хорошее"». Благо воспринимают интуитивно. С другой стороны, вопрос касается того, что же мы должны делать? «Более чем вероятно, что следует способствовать уже установленному обычаю, даже если речь идет о дурном обычае». Нам неизвестны все возможные эффекты в будущем поступков альтернативного плана, поэтому, по Муру, не следует пренебрегать общепринятым как полезным и практикуемым.
 
 Взгляд на ценности как свойства самих вещей Мур называет натуралистическим заблуждением. Но, лишенные объективного аспекта, они становятся неуловимыми, попадая в пустоту, поскольку интуиционизм решительно выводит этику в иную плоскость, нежели наука. Чтобы избежать этих недостатков, Ч. Стивенсон в книге «Этика и язык» (1944) предлагает прояснить смысл этических терминов «благо», «правильно», «справедливо», «должно» и т.п., а затем указать общие методы для проверки этических суждений. Выяснилось, что этические термины — носители двойного смысла: дескриптивного и эмотивного. Ответ того, кто слушает, и стимул того, кто говорит, находятся в сфере эмоций. С другой стороны, дескриптивный смысл заключается в намерении дать знание.
 
 Ясно поэтому, что и несогласие в этике также нагружено двойным смыслом: «несогласием верований и несовпадением установок поведения». «Лучшая осведомленность может сгладить несогласие установок, но все же источником споров остаются несовпадения верований, часто сложной природы... Моральные суждения принимают роль рекомендаций в плане одобрения или неодобрения... Проблемы этики отличаются от научных именно присутствием поведенческого несогласия, сообщающего верованиям особую печать и порядок во всем отличный». Эмотивизм Стивенсона, как видим, в своей артикулированности вещь куда более серьезная, чем иконоборчество ранних неопозитивистов. Достаточно упомянуть его тончайший анализ убеждающих дефиниций.
 
 Все же нельзя не сказать, что во множестве проанализированных этических ситуаций и рафинированных оттенков эмотивизму не удалось избежать противоречий. Если, например, верно, что моральные суждения — инструменты социального контроля и модификации поведения, то выясняется, что эмотивизму не удалось
 
 482
 
 указать отличительную характеристику морального дискурса. Ведь и объявления, и телевизионная пропаганда, и политические дебаты, обладая эффектом промывки мозгов, меняют наше поведение. Наконец, совсем не обязательно, что цель морального дискурса — всегда только изменять поведение.
 
 Эти недостатки эмотивизма попытался преодолеть Р. М. Хеар (R. М. Наrе) в работе «Язык морали» (1952). Нормы суть предписания. Предписания сходны с описаниями в части фрастики (от греч. phrazo — указывать), поскольку говорят «нечто, кому-то». Отличие между ними заключается в части неустики (от греч. neuo — кивать, обещать), поскольку кому-то дают приказ. Это различие фрастики и неустики дает возможность, с одной стороны, говорить о бессмыслице, когда касаются некоторых норм («Раскрась в зеленый Абсолют!»), с другой стороны, развивать логику морального дискурса на основе двух правил: 1) никакое индикативное заключение нельзя вывести из набора посылок, если оно не дедуцировано надлежащим образом из простых индикативных суждений; 2) никакое императивное заключение нельзя дедуцировать из набора посылок, не содержащих хотя бы одного императива.
 
 Второе правило — еще одна формулировка закона Юма: нет перехода от бытия к долженствованию или, иначе, от описаний к предписаниям, к правилам поведения. Простые императивы отличаются от моральных норм в силу своей обобщаемости. Например, императив «Выйди!» не подразумевает, что я в другой, возможно аналогичной ситуации не мог бы сказать: «Не выходи!» Но суждение: «Ты должен вернуть деньги» — несет, по Хеару, эффект обобщения: если я обязую тебя в суждении, в твоем особом случае, значит, я обязую всех — включая, что важно, себя самого — в подобных обстоятельствах действовать определенным образом.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 5. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ЯЗЫК ПОЛИТИКИ
 
 В тесной связи с моральным дискурсом развивался анализ политического языка: значение терминов политических теорий, критика тоталитарных концепций и мнимо рационалистических обоснований. Не имея особой нужды оспаривать марксизм, оксфордские философы дискутировали политические проблемы в духе их демистификации.
 
 483
 
 В 1938 г. в журнале «Анализ» появились две статьи о ленинской теории диалектики Дж. Пола (G. A Paul) и М. Макдональд (М. MacDonald), где классические вопросы политики рассматривались в логико-лингвистическом ключе. Работа была продолжена Пламенацом (J. P. Plamenatz, «Согласие, свобода и политическое обязательство», 1938), Бенном и Петерсом (Веnn и Peters, «Социальные принципы и демократическое государство», 1959). Теория демократии и власти проанализирована в работах Уолхейма и Даля (Wollheim и A A Dahl). Политические абстракции типа «государство» и «суверенитет» в терминах конкретных межперсональных отношений влияния и контроля проанализированы Лассуэллом и Кап-ланом (Lasswell и Kaplan) в книге «Власть и общество». Очерки «Свобода и равенство» Кэррит (Е. F. Carrit) и «Два понятия свободы» И. Берлина (I. Berlin) вошли в антологию аналитической философии политики, изданной в 1967 г. Oxford University Press.
 
 Редактор антологии Квинтон (Quinton) убежден, что первая задача аналитической философии состоит в разведении двух основных типов политического дискурса: фактуальных суждений политологии и оценочных суждений идеологии. Анализу подлежат все концепты политического дискурса, как то: государство, правительство, законы, суверенитет, обязательство, право, демократия, равенство, свобода, власть, идеология. В Италии эту линию поддержали Н. Боббио, Скарпелли и др.
 
 В любом случае очевидно влияние на этот тип анализа особой культурной и историко-социальной традиции Великобритании. Не успел менталитет эмпирического типа войти в контакт с континентальной мыслью, как стали накаляться ожесточенные споры: сначала Поппер и Адорно, затем Хабермас и Альберт столкнулись по поводу категории «тотальности» и «диалектики». Эти понятия гегелевской и Марксовой теорий оказались далекими от эмпирической традиции таких философов, как Юм, Локк и Стюарт Милль.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 б. АНАЛИТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ И ИСТОРИОГРАФИЯ
 
 Отрицая познавательную и теоретическую ценность любой философии истории, как трансцендентистского, так и имманентистского плана, неопозитивисты (Нейрат, Цильзель и фон Мизес) трактовали социологию как эмпирическую науку, объект которой — наблюдаемое поведение человеческих групп, а историю как набор фактов, образующих лабораторию социологии, экономики, лингвистики и т. д. Социолог, следовательно, «потребляет законы» в целях объяснения. Эту точку зрения развивали К. Поппер, К. Г. Гемпель и Э. Нагель.
 
 484
 
 «Законы имеют функции, во всем подобные историографии и эмпирическому естествознанию, — писал Гемпель в книге "Мотивы и «охватывающие» законы в историческом объяснении" (1942). — Они составляют незаменимый инструмент историографического исследования». Аналогичную позицию занял Нагель в «Вопросах логики исторического анализа» (1952): «Историк должен оснастить себя широким ассортиментом законов, заимствованных у естественных или социальных наук. В момент, когда историк пожелает быть чем-то большим, чем простым хроникером прошлого, для объяснения фактов и их последствий он должен принять законы каузальной зависимости, как предполагается, обоснованные».
 
 Похожие идеи мы находим у Дж. Пассмора (J. Passmore) и П. Гардинера (P. Gardiner) в ставшем уже классическим исследовании «Природа исторического объяснения» (1957). Отталкиваясь от некоторых посылок Райла, Гардинер намеренно отходит от модели Поппера—Гемпеля, ибо эта модель не дает адекватного объяснения в диспозициональных терминах.
 
 Более решительным критиком модели покрывающих законов был М. Оукшотт (М. Oakeshott), писавший, что она не учитывает уникальную неповторимость исторических фактов. «Стоит посмотреть на исторические факты как на примеры общих законов, и история остается в стороне от нас». «Историк, — вторит ему Намье (L. В. Namier, — скорее художник, чем фотоаппарат, воспроизводящий все без разбора... История необходимым образом субъективна и индивидуальна, ибо обусловлена заинтересованным видением историка». Ч. Берд (Ch. Beard) отметил: «Любая написанная история... есть селекция и приспособление фактов... Акт выбора, убеждение и интерпретация выражают ценности и делают очевидными памятные факты». С другой стороны, М. Скривин (М. Scriven) отметил, что закон, чтобы иметь экспликативную силу в историческом объяснении, не обязательно должен быть всеобщим, достаточно быть «почти общим». Н. Решер и О. Гелмер (N. Rescher и Olaf Helmer) обратили внимание на то, что в историографии функционируют «ограниченные обобщения», поэтому у социологии могут быть законы только регионального значения, т.е. законы, действующие в определенных местах и в отдельные моменты истории.
 
 Гэлли (W. В. Gallie) показал, что историческое объяснение по характеру sui generis, поскольку есть объяснение генетическое (а не функциональное), и потому не сводимо к номологической модели Поппера. Теория эмпатии, которую в свое время защищали Дильтей и Коллингвуд, постепенно шла на убыль. Историки, заметил И. Берлин, вольно или невольно вынуждены употреблять такие термины, как «победа», «измена», «прогресс», «порядок», «меньшие художники», «крупные скульпторы», т.е. сугубо валютативные термины.
 
 485
 
 Проблема объективности истории дискутировалась и в работах Дрея (W. Dray), показавшего неприемлемость так называемой «covering law theory» («теории покрывающих законов»).
 
 Все же, как кажется, линия Поппер—Гемпель—Гардинер устояла. Несложно показать, что генетическое объяснение — это цепочка номологических дедуктивных объяснений, где каждое кольцо цепляется за следующее. Гемпель в «Логике функционального анализа» доказал, что и функциональное объяснение редуцируемо к номо-логическому. Фрагментарность, проявляющаяся в выборе точки зрения на событие, не подвергает риску объективность трактовки, ведь и физик связан особой перспективой видения (со всеми своими инструментами измерения физик вряд ли сможет сказать, сколько стоит стол, за которым он работает).
 
 Теоретики эмпатии, считал Поппер, не умеют отделить психологический процесс от методологического доказательства. Психологический процесс в чувствовании ведет к формулировке гипотезы, но затем гипотеза принимается не потому, что некто пережил ее с большей или меньшей интенсивностью, а в силу того, что она подтверждена документами.
 
 Историк использует оценочные термины, но это не означает, считает Нагель, что он делает это бессознательно и что он не может использовать дескриптивные термины. Несложно понять и то, что «почти универсальные» обобщения могут, в свою очередь, вести к более высоким законам неограниченного значения (психологии, социологии, биологии). Аргумент невоспроизводимости исторического дискурса, по его мнению, не срабатывает. Ведь и каждый больной уникален, но это не мешает врачу всякий раз применять законы биологии и химии, чтобы его вылечить. Кроме того, если речь идет о неповторимости во времени, то и все факты естествознания тоже неповторимы. Если же неповторимость означает невоспроизводимость, то и это типично не только для человеческой истории, но и для геологии, и для сейсмологии. Но никто не отрицает их объективности.
 
 Заметим, что результаты дискуссий вокруг языка историографии, позже, в Германии например, повлияли на направление герменевтических исследований.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
 СПИРИТУАЛИЗМ, ПЕРСОНАЛИЗМ, НОВАЯ ТЕОЛОГИЯ И НЕОСХОЛАСТИКА
 
 
 Настоящее и будущее, опыт и надежда противоречат в христианской эсхатологии: она не примиряет человека с реальностью, а втягивает его в конфликт надежды с опытом.
 Юрген Мольтман
 
 Наше прошедшее следует за нами постоянно... все, что мы услышали, обдумали, желали с самого детства, склоняется над настоящим, впитывающим в себя прошлое, которое так и бьется в двери нашего сознания.
 Анри Бергсон
 
 Экономическая структура, какой бы рациональной ни была, если она основана на пренебрежении к фундаментальным требованиям личности, неизбежно разрушает себя изнутри.
 Эммануэль Мунье
 
 Христос помогает не в силу всемогущества, а благодаря Своей слабости и страданию — в этом заключено главное отличие христианства от любой другой религии.
 Дитрих Бонхёффер
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 Глава двадцать восьмая
 Спиритуализм как европейский феномен. Бергсон и творческая эволюция
 
 1. СПИРИТУАЛИЗМ. ОБЩИЕ ЧЕРТЫ
 
 В начале нашего столетия в Европе появилась группа антипозитивистски настроенных мыслителей, которых можно объединить общим движением под названием спиритуализм. Помимо главной темы — не сводимости человека к природе, для этих мыслителей характерен обостренный интерес к эстетическим и моральным ценностям, свободе личности, особым формам выражения духовного содержания, не сводимым к естественнонаучным. Для позитивизма нет ничего вне фактов, а для позитивных фактов всегда можно найти законы, подобные законам физики и математики. В область позитивных «фактов» не попадали такие феномены, как свобода личности, внутренний диалог сознания, автономия ценностей. О реальности таких фактов (непозитивных, но все же естественных) и призван был напомнить философский спиритуализм.
 
 Программу спиритуализма можно суммировать следующим образом: 1. Философия не может и не должна быть абсорбирована наукой и естествознанием, у нее свои проблемы и процедуры; 2. Идея философии — человек специфичен по сравнению с остальной природой, его специфические свойства суть свобода, сознание и рефлексия; 3. Специфичность предмета требует особых инструментов. Чтобы услышать голоса сознания, необходимо, чтобы «душа вернулась к самой себе»; 4. Программа предполагала исследование структуры и границ истинно научного знания; 5. Делая акцент на абсолютность и трансцендентность Бога, спиритуализм оспаривал романтическое отождествление конечного с бесконечным; 6. Термин «спиритуализм», хотя и введен Кузеном, имеет длинную предысторию. Достаточно вспомнить о Плотине, Августине, Декарте, Паскале, романтиках; 7. Человек есть дух, писал Луи Лавель. Духовность — единственный род активности, из-за которой он заслуживает называться человеком. В свободной инициативе человек продуцирует не вещи, а смысл вещей.
 
 490
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 2. АНРИ БЕРГСОН И ТВОРЧЕСКАЯ ЭВОЛЮЦИЯ
 
 2.1. Оригинальность спиритуализма Бергсона
 
 Позицию Бергсона можно определить как эволюционистский спиритуализм. Бергсон несомненно является одним из самых интересных и значительных французских мыслителей. Отражение его идей можно найти в идеях американского прагматизма, в искусстве, социальных и религиозных концепциях.
 
  Бергсон родился в Париже в 1859 г. Он изучал философию в Ecole Normale, получив диплом, преподавал в лицеях. Докторскую диссертацию «Очерк о непосредственных данных сознания» (1889) он защитил в Сорбонне с большим успехом. Не обошли вниманием читатели и его работу «Материя и память» (1896). В сборнике «Смех. Очерки о значении комического» (1900) Бергсон уточняет, что человек есть не только «животное, умеющее смеяться», но и такое «животное, которое вызывает смех». У любого животного и даже неодушевленного существа комик умеет найти какое-то сходство с человеком. Поэтому комический эффект срабатывает как своего рода сердечная анестезия. «Наш смех всегда соотносится с группой людей», когда внимание обращено на одного, и комическое подразумевает игру оттенков понимания, приглушая чувственность.
 
 Вершиной творчества философа стали книги «Введение в метафизику» (1903) и «Творческая эволюция» (1907). Профессор Коллеж де Франс и член Французской академии, Анри Бергсон в 1928 г. стал лауреатом Нобелевской премии по литературе. «Два источника морали и религии» (1932) — последняя его работа. Когда нацисты оккупировали Париж, Бергсона освободили от явки на регистрацию, которой подлежали все евреи. Однако философ не принял такой «чести» и пришел вместе со всеми. Последние годы жизни он находил в католицизме дополнение иудаизму. Однако менять веру не стал. «Я хочу остаться с теми, — писал он в завещании, — кого завтра будут преследовать». Бергсон умер в Париже в 1941 г.
 
 Верно, что бергсонианство было модной философией. Чтобы услышать его лекции, бывало, иные светские дамы посылали слуг занять места в аудитории. Безусловно, обаяние личности философа было не последней причиной успеха. Молчание и трепет воцарялись в зале при его появлении в глубине сцены, рассказывает Ж. Шевалье. «Соединенные руки, никаких заметок, огромный лоб, яркий свет глаз под густыми бровями, деликатные черты, выражавшие духовную силу и мощь мысли. Его речь была спокойна, ритмична и благородна. Необычайная уверенность и поразительная точность, завораживающе музыкальные интонации, даже некоторый дефект дыхания имели что-то от кокетства».
 
 491
 
 Защищая творческую активность духа, Бергсон ни на миг не упускает из виду конкретную жизнь сознания, наличие тела и материального универсума. Ошибка всех спиритуалистских доктрин, писал он, в вере, что духовную жизнь можно изолировать от всего остального, унеся ее подальше от земли, в недоступные дали. Так духовное превратилось в мираж. Однако духовное нематериально только в том смысле, что оно — творческая и конечная энергия, постоянно возникающая в условиях, которые могут ее погасить или заставить деградировать. В основе философии Бергсона, отвергающей позитивистскую редукцию, лежит верность реальности.
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 2.2. Пространственное время и время как длительность
 
 Воодушевленный эволюционистской теорией Спенсера, молодой Бергсон хотел усовершенствовать его исходные принципы. Однако в трактовке проблемы времени он увидел определенные дефекты. От механики ускользает время в контексте конкретного опыта. Для механики, читаем мы в «Очерке о непосредственных данных сознания», время есть серия моментов, один после другого, наподобие смены позиций часовых стрелок. Поэтому механическое время — это пространственное время. В самом деле, узнать время — значит проверить расположение стрелок на часовом циферблате.
 
 Но, помимо сведения времени к пространству, механика еще делает его обратимым. Мы можем вернуться назад и сколько угодно раз проверить опыт. Каждый момент времени в механике — внешний по отношению к другому моменту, поэтому они равнозначны. Время конкретного опыта начисто отсутствует в ней. Пространственность, таким образом, — характеристика вещей. Сознание, напротив, характеризует длительность.
 
 Именно сознанию дано непосредственно уловить незавершенную текучесть времени. Длительность означает, что я живу настоящим с памятью о прошлом и в предвосхищении будущего. Вне сознания прошлого нет, а будущее не настанет. Сознание скрепляет прошлое и будущее настоящим. Количественная неразличимость моментов чужда сознанию, для которого один миг может длиться вечно. В жизни каждого есть моменты, которые не проходят, а иные периоды улетают без следа. В протяженном потоке сознания моменты времени взаимопроницаемы, они, то нанизываясь, укрепляют друг друга, то «зацикливаются», примером чего могут быть наши раскаяния и сожаления.
 
 492
 
 В механике время обратимо, но в жизни сегодня не то, что вчера, каждый последующий момент обладает подлинной новизной: бесполезны поиски утраченного времени. Значит, конкретное время — это жизненный поток с элементом новизны в каждом из мгновений. Оно подобно клубку, который, увеличиваясь, не теряет накопленное. Жемчужное ожерелье — вот образ, который возможно, отражает суть механического времени, каждый момент которого — сам по себе.
 
 Разумеется, квантитативная модель времени, кристаллизованного в серию моментов, вполне функциональна в рамках практических задач науки для создания эффективных инструментов контроля за ситуациями. Тем очевиднее неадекватность этой модели для анализа данных сознания и различных его проявлений. Позитивизм здесь бессилен. «Когда я смотрю на циферблат часов и движущиеся в соответствии с колебаниями маятника стрелки, то не время я измеряю, как бы это ни казалось очевидным, — я фиксирую одновременность, а это совсем не одно и то же. Во внешнем пространстве есть только расположение стрелок относительно маятника и при этом ничего от позиций прошлого. Только внутри меня есть процесс организации и взаимопроникновения, образующий реально длящееся время. Лишь благодаря моему внутреннему маятнику, отмеряющему колебания прошлого, я могу ощущать ритм настоящего времени». Таким образом, мир сознания и мир вещей радикально отличаются друг от друга. «В сознании случаются события неразделимые, в пространстве одновременные события различимы, но без последовательности в том смысле, что одно не существует после появления другого. Вне нас есть взаиморасположенность без преемственности, внутри нас есть преемственность без внешней рядоположенности».
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 2.3. Почему «длительность» обосновывает свободу
 
 Длящаяся текучесть, по мнению Бергсона, характеризует сознание в модусе свободы вопреки точке зрения детерминизма. В самом деле, объекты лишены признаков прошедшего времени, существуя один отдельно от другого. Именно в силу этого возможно определение последующего события посредством предыдущего: причины объясняют следствия в силу своей тождественности. Однако то, что возможно (и полезно) в сфере пространственных феноменов, оказывается невозможным в сфере сознания.
 
 Сознание хранит следы прошлого, для него нет двух совершенно одинаковых событий. Именно поэтому точная детерминация явлений и событий решительно невозможна. Жизнь сознания неразличима на дискретные состояния. Я есть единство в становлении. Поэтому там, где нет ничего тождественного, ничего нельзя предсказать.
 
 Детерминисты, как и приверженцы теории свободной воли, делают ошибку, применяя к сознанию чуждые ему категории.
 
 493
 
 Детерминисты ищут определенные причины поступка, единственным мотивом которого является сознание и вся история данного сознания. Единство становления дано в Я, и мы свободны только тогда, когда наши поступки выражают и излучают наше личное начало, персональность.
 
 Итак, наши поступки зависят от нас, от того, что мы есть и чем стали. Если в поступках есть совпадение с нами, мы свободны. Ясно, что не всегда наши действия совпадают с сутью нашего Я, часто это только привычки, внешние феномены, которые, кстати, вполне предсказуемы. Чем мы более поверхностны, чем более похожи на вещи, тем более предсказуемы наши действия. И наоборот: чем более мы углубляемся в себя, тем мы менее предсказуемы, тем мы неожиданнее.
 
 Все это говорит о том, что следует выйти за пределы спора детерминизма и волюнтаризма, ибо их предпосылки одинаково ошибочны. Анализ понятия времени показывает, что сознание не есть вещь среди вещей. «Я нерушимо, — пишет Бергсон, — когда чувствует себя свободным в непосредственно данном. Но как только оно пытается доказать собственную свободу, оно не может сделать этого иначе чем посредством пространственных рефракций. Именно поэтому механистический символизм не в состоянии ни подтвердить, ни опровергнуть принцип свободной воли».
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 
 2.4. Материя и память
 
 В «Очерке о непосредственных данных сознания» протяженное время противопоставлено конкретному времени, внешняя реальность — внутренней. Ясно, что Бергсон не мог избежать проблемы взаимоотношения двух этих реальностей. Проблема перехода от материи (внешней реальности) к духу (внутренней реальности) стала центральной проблемой сочинения «Материя и память». Согласно теории психофизического параллелизма, «ментальные состояния» и «церебральные состояния» — это два разных способа говорить об одном и том же явлении или процессе. Материалистический эволюционизм рассматривает ментальные явления как простые эпифеномены мозговой деятельности. Бергсон отвергает оба эти учения.
 
 Даже если мы рассмотрим мысль как простую функцию мозга, писал Бергсон, или сознание — как эпифеномен церебральной деятельности, то и в том и другом случае получим два переложения в разных языках одного и того же принципа, согласно которому возможно проникновение в лабораторию мозга. Попыткам редукции духа к материи Бергсон противопоставляет идею, что в человеческом сознании есть много такого, что выходит за пределы объяснимого мозговыми функциями.
 
 494
 
 Принимая открытия психофизического свойства, Бергсон дополняет их анализом трех моментов: памяти, воспоминания и ощущения. Память отождествляется с самим сознанием, с тем, что мы слышали, желали и познали, со всем, что склоняется над настоящим. С этой духовной памятью не совпадает воспоминание. Это значит, что в мозг проникает только небольшая часть того, что мы называем сознательными процессами, то, что необходимо для настоящего. Другими словами, в сознании есть нечто, которое бесконечно больше того, что способен переработать мозг. «Тот, кто смог бы заглянуть внутрь мозга, когда он в состоянии полной активности, увидел бы не так много: только то, что выражается в жестах, поведении, телесных движениях... Остальное, касающееся самых интимных мыслей и чувств, осталось бы скрыто, как для зрителя, видящего актеров на сцене, но не понимающего ни слова».
 
 Духовная память, чтобы реализоваться, нуждается в механизмах, связанных с телом, так как только посредством тела мы действуем на предметы. Все же от тела она не зависит: повреждение мозга поражает не столько сознание, сколько связь сознания с реальностью. Тело, ориентированное на действие, ограничивает в этой своей функции духовную жизнь. Оно делает это посредством перцепции, «возможного действия нашего тела на другие тела». Перцепция есть действие нашего тела, маневрирующего между образами объектов. Воспоминание как образ прошлого ориентирует перцепцию настоящего благодаря тому факту, что мы всегда действуем на основе опыта прошлого. Так все прошлое раскрывается в настоящем действии. В каждый момент нашей жизни присутствует связь памяти и перцепции в перспективе действия. «Все, следовательно, случается так, как если бы независимая память собрала образы, сотворенные временем, как если бы наше тело было одним из этих образов, в каждый момент делающим моментальный срез происходящего вообще».
 
 Так память соотносится с духом, а перцепция — с телом. Память переплавляется в тотальность прожитой жизни, перцепция состоит в определении, по отношению к совокупности всех предметов, возможного действия моего тела на них. Перцепция как отбор характерна для бытия, впитавшего в себя настоящее. Свобода сознания, стало быть, находит свои границы в перцепции. Перцепция, в свою очередь, возвращается в жизненный поток Я, оседая в памяти, или сознании.
 

<< Пред.           стр. 30 (из 52)           След. >>

Список литературы по разделу