<< Пред.           стр. 3 (из 4)           След. >>

Список литературы по разделу

  Итак, ошибается тот, кто утверждает, что человеческая деятельность может быть освобождена от всякой узды. Подобной привилегией на этом свете не может пользоваться никто и ничто, потому что всякое существо, как часть вселенной, связано с ее остальною частью; природа каждого существа и то, как она проявляется, зависят не только от этого существа, но и от всех остальных существ, которые и являются, таким образом, для него сдерживающей и регулирующей силой. В этом отношении между каким-нибудь минералом и мыслящим существом вся разница заключается только в степени и форме. Для человека в данном случае характерно то обстоятельство, что сдерживающая его узда по природе своей не физического, но морального, т. е. социального, свойства. Закон является для него не в виде грубого давления материальной среды, но в образе высшего, и признаваемого им за высшее, коллективного сознания. Большая и лучшая часть жизненных интересов человека выходит за пределы телесных нужд и потому освобождается от ярма физической природы, но попадает под ярмо общества.
  В момент общественной дезорганизации - будет ли она происходить в силу болезненного кризиса или, наоборот, в период благоприятных, но слишком внезапных социальных преобразований - общество оказывается временно не способным проявлять нужное воздействие на человека, и в этом мы находим объяснение тех резких повышений кривой самоубийств, которые мы установили выше.
  И действительно, в момент экономических бедствий мы можем наблюдать, как разразившийся кризис влечет за собой известное смешение классов, в силу которого целый ряд людей оказывается отброшенным в разряд низших социальных категорий. Многие принуждены урезать свои требования, сократить свои привычки и вообще приучиться себя сдерживать. По отношению к этим людям вся работа, все плоды социального воздействия пропадают, таким образом, даром, и их моральное воспитание должно начаться сызнова. Само собой разумеется, что общество не в состоянии единым махом приучить этих людей к новой жизни, к добавочному самоограничению. В результате все они не могут примириться со своим ухудшившимся положением; и даже одна перспектива ухудшения становится для них невыносимой; страдания, заставляющие их насильственно прервать изменившуюся жизнь, наступают раньше, чем они успели изведать эту жизнь на опыте.
  Но то же самое происходит в том случае, если социальный кризис имеет своим следствием внезапное увеличение общего благосостояния и богатства. Здесь опять-таки меняются условия жизни, и та шкала, которою определялись потребности людей, оказывается устаревшей; она передвигается вместе с возрастанием общественного богатства, поскольку она определяет в общем и целом долю каждой категории производителей. Прежняя иерархия нарушена, а новая не может сразу установиться. Для того чтобы люди и вещи заняли в общественном сознании подобающее им место, нужен большой промежуток времени. Пока социальные силы, предоставленные самим себе, не придут в состояние равновесия, относительная ценность их не поддается учету и, следовательно, на некоторое время всякая регламентация оказывается несостоятельной. Никто не знает в точности, что возможно и что невозможно, что справедливо и что несправедливо; нельзя указать границы между законными и чрезмерными требованиями и надеждами, а потому все считают себя вправе претендовать на все. Как бы поверхностно ни было это общественное потрясение, все равно, те принципы, на основании которых члены общества распределяются между различными функциями, оказываются поколебленными. Поскольку изменяются взаимоотношения различных частей общества, постольку и выражающие эти отношения идеи не могут остаться непоколебленными. Тот социальный класс, который особенно много выиграл от кризиса, не расположен больше мириться со своим прежним уровнем жизни, а его новое, исключительно благоприятное положение неизбежно вызывает целый ряд завистливых желаний в окружающей его среде. Общественное мнение не в силах своим авторитетом сдержать индивидуальные аппетиты; эти последние не знают более такой границы, перед которой они вынуждены были бы остановиться. Кроме того, умы людей уже потому находятся в состоянии естественного возбуждения, что самый пульс жизни в такие моменты бьется интенсивнее, чем раньше. Вполне естественно, что вместе с увеличением благосостояния растут и человеческие желания; на жизненном пиру их ждет более богатая добыча, и под влиянием этого люди становятся требовательнее, нетерпеливее, не мирятся больше с теми рамками, которые им ставил ныне ослабевший авторитет традиции. Общее состояние дезорганизации, или аномии, усугубляется тем фактом, что страсти менее всего согласны подчиниться дисциплине именно в тот момент, когда это всего нужнее.
  При таком положении вещей действительность не может удовлетворить предъявляемых людьми требований. Необузданные претензии каждого неизбежно будут идти дальше всякого достижимого результата, ибо ничто не препятствует им разрастаться безгранично. Это общее возбуждение будет непрерывно поддерживать само себя, не находя себе ни в чем успокоения. А так как такая погоня за недостижимой целью не может дать другого удовлетворения, кроме ощущения самой погони, то стоит только этому стремлению встретить на своем пути какое-либо препятствие, чтобы человек почувствовал себя совершенно выбитым из колеи. Одновременно с этим самая борьба становится более ожесточенной и мучительной как потому, что она менее урегулирована, так и потому, что борцы особенно разгорячены. Все социальные классы выходят из привычных рамок, так что определенного классового деления более не существует. Общие усилия в борьбе за существование достигают высшей точки напряжения именно в тот момент, когда это менее всего продуктивно. Как же при таких условиях может не ослабеть желание жить?
  Наше объяснение подтверждается тем исключительным иммунитетом в смысле самоубийства, которым пользуются бедные страны. Бедность предохраняет от самоубийства, потому что сама по себе она служит уздой. Что бы ни делал человек, но его желания до известной степени должны сообразоваться с его средствами; наличное материальное положение всегда служит в некотором роде исходным пунктом для определения того, что желательно было бы иметь. Следовательно, чем меньшим обладает человек, тем меньше у него соблазна безгранично расширять круг своих потребностей. Бессилие приучает нас к умеренности, и, кроме того, в той среде, где все обладают только средним достатком, ни у кого не является достаточного повода завидовать. Напротив, богатство дает нам иллюзию, будто мы зависим только от самих себя. Уменьшая сопротивление, которое нам противопоставляют обстоятельства, богатство позволяет нам думать, что они могут быть бесконечно побеждаемы. Чем меньше человек ограничен в своих желаниях, тем тяжелее для него всякое ограничение. Поэтому не без основания множество религиозных учений восхваляло благодеяния и нравственную ценность бедности; последняя служит лучшей школой к тому, чтобы человек приучился к самообузданию. Принужденный неустанно дисциплинировать самого себя, индивид легче приспособляется к коллективной дисциплине; наоборот, богатство, возбуждая индивидуальные желания, всегда несет с собой дух возмущения, который есть уже источник безнравственности. Конечно, все вышесказанное нельзя истолковать в том смысле, что следует препятствовать человеку в его борьбе за улучшение материального положения; но если против той моральной опасности, которую влечет за собой рост благосостояния, известны противоядия, то все-таки не следует упускать ее из виду.
  III
  Если бы аномия проявлялась всегда, как в предыдущих случаях, в виде перемежающихся приступов и острых кризисов, то, конечно, время от времени она могла бы заставить колебаться социальный процент самоубийств, но не была бы его постоянным и регулярным фактором. Существует между тем определенная сфера социальной жизни, в которой аномия является хроническим явлением; мы говорим о коммерческом и промышленном мире.
  В течение целого века экономический прогресс стремился главным образом к тому, чтобы освободить промышленное развитие от всякой регламентации. Вплоть до настоящего времени целая система моральных сил имела своей задачей дисциплинировать промышленные отношения. Сначала влияние это оказывала религия, которая в равной степени обращалась и к рабочим, и к хозяевам, к беднякам и к богатым. Она утешала первых и учила их довольствоваться своей судьбой, внушая им, что социальным порядком руководит Провидение, что доля каждого класса определена самим Богом и что в будущей загробной жизни их ждет справедливая награда за те страдания и унижения, которые они претерпели на земле. К богатым религия обращалась со словом увещания, напоминая им, что земные интересы не составляют всей природы человека и не исчерпывают ее, что они должны быть подчинены другим, более высоким целям, а потому в этой жизни следует обуздывать и ограничивать себя. Со своей стороны светская власть, занимая главенствующее положение в экономической области, подчиняя себе до известной степени хозяйственную деятельность, регулировала ее проявления. Наконец, внутри самого делового мира ремесленная корпорация, регламентируя заработную плату, цены на продукты и даже самое производство, косвенным образом фиксировала средний уровень дохода, которым, естественно, определяется в значительной мере и самый размер потребностей. Описывая эту организацию, мы, конечно, вовсе не желаем выставлять ее как образец. Само собой разумеется, что весь этот порядок вещей не может быть без глубоких преобразований приложен к современному обществу. Мы сейчас только констатируем тот факт, что он имел свои положительные стороны и что в настоящее время уже нет ничего подобного.
  В самом деле, религия, можно сказать, потеряла громадную долю своей власти. Правительственная власть, вместо того чтобы быть регулятором экономической жизни, сделалась ее слугой и орудием. Самые противоположные школы, ортодоксальные экономисты, с одной стороны, и крайние социалисты-с другой, согласны с тем, что правительство должно занять более или менее пассивную роль посредника между различными социальными функциями. Одни хотят свести роль государства до простого охранителя индивидуальных договоров; другие склонны возложить на него обязанность вести коллективную отчетность, т. е. регистрацию запросов потребителей, передачу их производителям, делать опись общей суммы дохода и раскладывать его на основании установленной формулы. Но и те, и другие не признают за правительственной властью никаких способностей к тому, чтобы подчинить себе остальные социальные органы и заставлять их служить какой-либо одной доминирующей цели. С той и с другой стороны заявляют, что нация своим главным, если не единственным, попечением должна иметь промышленное преуспевание страны; это предполагает догма экономического материализма, но это же лежит в основе и других систем, на первый взгляд столь ему враждебных. Все эти теории только отражают господствующее общественное мнение; фактически промышленность, вместо того чтобы служить средством к достижению высшей цели, уже сделалась сама по себе центром конечных стремлений как индивидуумов, так и общества. В силу этого индивидуальные аппетиты разрастаются беспредельно и выходят из-под влияния какого бы то ни было сдерживающего их авторитета. Этот апофеоз материального благополучия их освятил и поставил, так сказать, над всяким человеческим законом. Ставить на этом пути какие-либо препятствия считается в настоящее время оскорблением святыни, и поэтому даже та чисто утилитарная регламентация промышленности, которую мог бы осуществить сам промышленный мир при помощи своих корпораций, не в состоянии пустить корни. Самое развитие промышленности и беспредельное расширение рынков неизбежно благоприятствуют в свою очередь безудержному росту человеческих желаний. Пока производитель мог сбывать свои продукты только своим непосредственным соседям, умеренность возможной прибыли не могла, конечно, возбудить чрезмерных притязаний. Но теперь, когда производитель может считать своим клиентом почти целый мир, можно ли думать, что человеческие страсти, опьяненные этой широкой перспективой, удержатся в прежних границах?
  Вот откуда происходит это крайнее возбуждение, которое от одной части общества передалось и всем остальным. В промышленном мире кризис и состояние аномии суть явления не только постоянные, но, можно даже сказать, нормальные. Алчные вожделения охватывают людей всех слоев и не могут найти себе определенной точки приложения. Ничто не может успокоить их, потому что цель, к которой они стремятся, бесконечно превышает все то, чего они могут действительно достигнуть. Лихорадочная ненасытная погоня за воображаемым обесценивает наличную действительность и заставляет пренебрегать ею; как только удается достигнуть ближайшей цели и что-нибудь раньше только желанное и возможное становится совершившимся фактом, тотчас же неудержимая страсть к новым возможностям влечет человека еще и еще дальше. Люди мучаются жаждой новых, еще не изведанных наслаждений, не испытанных ощущений; но последние тотчас же теряют свою соль, как только станут известны. И достаточно какой-нибудь превратности судьбы для того, чтобы человек оказался бессильным перенести это испытание. Лихорадочное возбуждение падает, и человек видит, как бесплодно было все это смятение и как все это море беспредельных желаний не оставляет после себя никакого солидного запаса благополучия, который можно было бы использовать в годы тяжелых испытаний. Разумный человек умеет найти удовлетворение в том, чего ему удалось достигнуть, и не испытывает неустанной жажды погони за чем-либо большим, и потому в момент несчастного стечения обстоятельств он не склоняется под ударами судьбы и не падает духом. Но тот, кто всю свою жизнь жил только будущим, отдавал ему все силы души, тот не может найти на страницах своего прошлого ничего такого, что бы помогло ему перенести горечь настоящего, ибо вся прошлая его жизнь была только одним нетерпеливым ожиданием будущих благ. Ослепленный этим ожиданием, он искал далекого счастья, все время только ускользавшего от него. Когда какое-либо препятствие остановит такого человека, то все планы его окажутся разрушенными, и ни позади себя, ни перед собой ему не на чем будет остановить своего взора. В конце концов даже одно ощущение усталости способно породить безнадежное разочарование, ибо трудно не почувствовать всей бессмысленности погони за недостижимым.
  И поэтому с полным основанием можно спросить себя: не в силу ли вышеуказанных причин морального порядка экономические кризисы были за последнее время столь плодовиты самоубийствами? В разумно дисциплинированном обществе отдельный индивид легче переносит все удары судьбы. Будучи заранее приучен к воздержанию и умеренности, человек с гораздо меньшим напряжением воли может претерпеть новые необходимые лишения. Но если человеку ненавистны всякие границы как таковые, то может ли более тесное ограничение не показаться невыносимым? Лихорадочное нетерпение, в котором человек жил до тех пор, менее всего предрасполагает к дальнейшему самоотречению. Как больно сознавать, что жизнь жестоко отбросила его назад, если единственной его жизненной задачей является стремление постоянно превосходить тот пункт, которого он в данный момент достиг. Самая дезорганизация, столь характерная для нашего экономического строя, широко открывает дверь для всякого рода авантюр. Фантазия работает неустанно, и так как над ней нет никакого сдерживающего начала, то она находится всецело во власти случая. Вместе с риском растет и процент неудач, и больше всего крахов наблюдается как раз тогда, когда они особенно убийственны.
  А между тем эти наклонности настолько укоренились в обществе, что оно уже вполне привыкло к ним и считает их совершенно нормальным явлением. Часто утверждают, что чувство постоянного недовольства заложено в самой природе человека, что он без отдыха и покоя стремится к неопределенной цели. Страсть к бесконечному в настоящее время даже считается признаком морального превосходства, тогда как она может зародиться лишь в сознаниях расстроенных, возвышающих в закон эту беспорядочность, от которой они страдают. Символом веры сделалась доктрина возможно более быстрого прогресса. Но наряду с такими теориями, превозносящими благодеяния неустойчивости, можно наблюдать появление и других, которые, обобщая породившее их положение вещей, объявляют жизнь дурной, более обильной несчастьями, нежели радостями, полной обманчивых соблазнов. Так как этот разлад достигает своего апогея в экономическом мире, то и более всего жертв приходится именно на этот последний.
  Промышленные и коммерческие отрасли занятий действительно насчитывают наибольшее число случаев самоубийства в своих рядах. Число это почти равняется тому, которое относится к свободным профессиям, а иногда даже превосходит его; особенно резко чувствуется обилие самоубийств в этой категории по сравнению с земледельческим населением. Это объясняется тем, что именно в сельской промышленности сдерживающие и регулирующие силы больше всего сохранили свое влияние и здесь нет такой благоприятной почвы для всякого рода лихорадочных спекуляций. В этой среде лучше всего сохранились общие основы прежнего экономического порядка. Разница эта была бы еще более значительна, если бы среди самоубийц промышленной среды делали точное различие между хозяином и рабочим, потому что вполне вероятно, что первые сильнее вторых захвачены ослаблением социальных уз. Громадный процент самоубийств среди так называемых рантье (720 человек на 1 млн) достаточно убедительно говорит нам о том, что к самоубийству сильнее всего склонны люди, облагодетельствованные судьбой. Все, что требует от людей известного подчинения, ослабляет влияние вышеуказанного состояния. Умственный горизонт низших классов ограничен пределом, поставленным им классами, стоящими выше, и от этого желания их носят более определенный характер. Но те, кто выше себя чувствует уже одно только пустое пространство, невольно в нем теряются при отсутствии той силы, которая могла бы отодвигать их назад.
  Поэтому аномия является в наших современных обществах регулярным и специфическим фактором самоубийств; это одно из тех веяний, которыми определяется ежегодная сумма самоубийств. Следовательно, можно сказать, что мы имеем сейчас дело с новым, отличным от всех других типом самоубийства. Разница заключается в том, что данный тип зависит от характера связи между индивидами и обществом, но не от того способа, каким эта связь регламентируется. Эгоистическое самоубийство проистекает оттого, что люди не видят смысла в жизни, альтруистическое - вызывается тем, что индивид видит смысл жизни вне ее самой; третий, только что установленный нами вид определяется беспорядочной, неурегулированной человеческой деятельностью и сопутствующими ей страданиями. Принимая во внимание его происхождение, мы дадим этому последнему виду самоубийства название аномичного.
  Нельзя, конечно, отрицать, что между этим и эгоистическим видом самоубийства существует некоторое родство. И тот, и другой в своем корне определяются отчужденностью, недостаточной близостью общества к индивиду, но "сфера бездействия", если можно так выразиться, в этих двух случаях совершенно различна. В первом, т. е. при эгоистическом виде самоубийства, дефект находится в собственно коллективной деятельности, которая лишается своего смысла и значения. Наоборот, при аномичном самоубийстве решающую роль играют исключительно индивидуальные страсти, которые не встречают на своем пути никакой сдерживающей силы. Поэтому можно сказать, что эти два типа самоубийства, несмотря на то что они имеют целый ряд общих точек соприкосновения, остаются независимыми друг от друга. Можно отдавать на служение обществу все, что только есть в нашем существе по своей природе социального, и в то же время не уметь сдерживать своих желаний; можно, вовсе не будучи по натуре своей эгоистом, пребывать в аномичном состоянии, и наоборот. Эгоистическое и аномичное самоубийства большую часть своих жертв вербуют в разнородных слоях общества: первое распространено по преимуществу среди интеллигенции, в сфере умственного труда; второе наблюдается главным образом в мире торговли и промышленности.
 IV
  Не одна только экономическая аномия оказывает свое действие на развитие самоубийств. Те случаи, которые имеют место при наступлении критического периода вдовства, объясняются, как мы уже говорили об этом раньше, влиянием домашней аномии, как неизбежного результата смерти одного из супругов. Расстройство семейного очага тяжело отзывается на том, кому приходится пережить своего жизненного спутника. Он не может приспособиться к своему новому одинокому положению, и соблазн самоубийства легче увлекает его. Но существует еще одна разновидность анемичного самоубийства, которая должна обратить на себя наше особое внимание как потому, что она в большинстве случаев имеет право считаться явлением хроническим, так и потому, что она бросает новый свет на самую природу и функцию брака.
  В "Annales de la demographic Internationale" (сентябрь 1882 г.) Г. Бертильон напечатал замечательно интересную работу по вопросу о разводе, в которой он выдвинул, между прочим, следующее положение: в Европе количество самоубийств изменяется прямо пропорционально числу разводов и раздельных жительств супругов.
  Если сравнить различные страны с этой двойной точки зрения, то можно легко установить параллелизм этих двух явлений. Мы имеем в данном случае не только совпадение средних чисел, но даже и деталей. Исключение представляет собой только Голландия, где уровень самоубийств не соответствует числу разводов. Мы получим еще лучшее подтверждение этого закона, если повторим сравнение различных случаев по отношению к различным провинциям одной и той же страны. Например, в Швейцарии совпадение между двумя рассматриваемыми явлениями поразительно.
  Наибольшее число разводов падает на протестантские кантоны, и в той же самой среде наблюдается всего больше случаев самоубийства. Затем следуют кантоны со смешанным населением, с обеих точек зрения, и наконец кантоны католические. Внутри каждой из этих групп нужно отметить такое же совпадение. Среди католических кантонов Золотурн, Аппенцель, Иннер-роден выделяются своим количеством разводов; то же самое приходится заметить относительно числа происходящих там самоубийств.
  Во Фрибурге, который представляет собою французский и католический кантон, наблюдается умеренное число разводов и в свою очередь умеренный процент самоубийств. Среди немецких протестантских кантонов всего сильнее в этом смысле выделяется Шаф-гаузен; он же стоит и во главе самоубийств. Среди кантонов со смешанным населением, за исключением Ааргау, можно наблюдать тот же порядок в обоих отношениях.
  Аналогичный результат получается и в том случае, если сравниваются различные французские департаменты. Распределив их на восемь категорий в зависимости от их смертности - самоубийств, мы констатировали, что группы эти сохраняют тот же порядок по отношению к разводу и раздельному жительству супругов.
  Установив это состояние, постараемся объяснить его.
  Исключительно для памяти мы приведем сначала то объяснение, которое дает нам в общих чертах М. Бертильон. По его убеждению, число самоубийств и разводов варьирует параллельно, потому что и то, и другое явление зависят от одного фактора большего или меньшего количества плохо уравновешенных людей. В самом деле, говорит он, в стране тем большее количество разводов, чем больше число невыносимых супругов. Эти последние встречаются чаще всего среди людей неуравновешенных, с дурным, неустановившимся характером, темперамент которых в той же степени предрасполагает их к самоубийству; поэтому параллелизм этих двух явлений объясняется вовсе не тем обстоятельством, что развод сам по себе имеет влияние на наклонность к самоубийству, но их общим происхождением из одного источника, который они только разным образом выражают.
  Совершенно произвольно и бездоказательно, однако, связывать таким образом развод с известными недостатками психопатического характера: нет никакого основания предполагать, чтобы в Швейцарии было в 15 раз больше людей неуравновешенных, чем в Италии, и в 6 или 7 раз больше, чем во Франции, а между тем развод в первой из этих стран встречается в 15 раз чаще, чем во второй, и приблизительно в 7 раз чаще, чем в третьей. Кроме того, мы теперь прекрасно знаем, насколько чисто индивидуальные причины играют слабую роль по отношению к самоубийству. В последующем изложении читатель найдет еще более веские доказательства неудовлетворительности этой теории.
  Причину этого любопытного соотношения между двумя данными явлениями надо искать не в органическом предрасположении субъекта, но во внутренней природе самого развода. По этому пункту может быть прежде всего установлено следующее положение: во всех странах, относительно которых мы располагаем достаточно полными статистическими данными, число самоубийств среди разведенных супругов значительно выше, нежели среди остальных членов общества.
  Итак, разведенные супруги обоего пола лишают себя жизни в 3-4 раза чаще, чем люди, состоящие в браке, хотя по возрасту своему они являются более молодыми (40 лет во Франции вместо 46 лет), и случаи самоубийства среди первых значительно чаще, чем у вдовых, несмотря на то что последние в силу одного своего возраста имеют повышенную степень предрасположения лишать себя жизни. Чем же это объясняется?
  Без сомнения, перемена материального и морального режима, как прямое последствие развода, не может не оказывать в данном случае известной доли влияния; но одного этого влияния недостаточно для объяснения интересующего нас явления. Не надо забывать, что вдовство есть не менее глубокое потрясение личной жизни человека; последствия его могут оказаться даже еще более прискорбными, поскольку смерть мужа или жены является ударом судьбы, тогда как развод служит желанным освобождением от нестерпимого сожительства, и, несмотря на все это, разведенные супруги, которые по своему возрасту должны были бы вдвое реже кончать с собой, нежели вдовые, повсеместно превосходят их в этом отношении, и в некоторых странах почти вдвое. Подобная повышенная наклонность, коэффициент увеличения которой колеблется от 2,5 до 4, никоим образом не зависит от перемены в положении данных индивидов.
  Для того чтобы найти истинную причину интересующего нас явления, будет всего лучше, если мы возвратимся к одному из вышеустановленных нами положений. В III главе этой книги читатель мог уже видеть, что в одном и том же обществе наклонность вдовых к самоубийству находится в зависимости от соответствующей наклонности людей, состоящих в браке. Если последние являются по отношению к самоубийству людьми хорошо защищенными, то иммунитет первых несколько слабее, но все же достаточно силен; и тот пол, который наиболее выигрывает от брачного сожительства, сохраняет свое преимущество и в период вдовства. Одним словом, когда брачный союз расстраивается вследствие смерти одного из супругов, влияние брака часто еще продолжает сказываться на оставшемся в живых супруге. А в таком случае разве мы не имеем права предположить, что то же явление повторяется и при разрушении брака не смертью одного из супругов, а особым юридическим актом и что повышенная наклонность к самоубийству со стороны разведенных супругов есть следствие не развода, а того брака, которому развод кладет конец. Это увеличение числа случаев самоубийства находит себе объяснение в том, что супруги, хотя и разведенные, продолжают чувствовать на себе известное влияние условий своего бывшего брака. Если они обнаруживают теперь такую резкую склонность к самоубийству, то надо думать, что предрасположение к нему они имели уже и раньше, что оно укоренилось в их психике еще в то время, когда они жили вместе, и именно в силу их совместной жизни.
  Как только мы примем это положение, соотношение, существующее между разводом и самоубийством, станет вполне понятным. В самом деле, среди тех народов, где развод встречается часто, тот своеобразный характер брака, который сказывается и на разведенных, неизбежно должен иметь большее распространение, ибо он, конечно, не является специальной принадлежностью тех браков, которым предназначено судьбой закончиться юридическим расторжением. Если среди этих последних интересующая нас особенность и достигает своей максимальной интенсивности, то у других или по крайней мере у большинства других супружеств можно также найти ее, но только в более слабой степени. Подобно тому как в той среде, где много самоубийств, должно быть много попыток к самоубийству, и подобно тому, как смертность не может увеличиться без того, чтобы одновременно не возросло число заболеваемости, точно так же в том обществе, где много разводов, должно быть вместе с тем много супружеств, близких к разводу.
  Число разведенных не может увеличиваться без того, чтобы в той же мере не развивалось и не становилось общим фактом то состояние семьи, которое предрасполагает к самоубийству, и потому вполне естественно, что оба эти явления варьируют в одном и том же направлении.
  Независимо от того, что гипотеза эта подтверждается всеми аргументами, приведенными нами в предыдущем изложении, она может быть еще доказана самым непосредственным путем. В самом деле, если мнение наше основательно, то в тех случаях, где совершается большое число разводов, супруги должны иметь более слабый иммунитет по отношению к самоубийству, чем там, где браки не расторгаются. Факты подтверждают это мнение, по крайней мере поскольку дело идет о супругах. Италия, страна католическая, где развод совершенно неизвестен, соответственно с этим имеет наиболее высокий коэффициент предохранения для супругов; коэффициент этот меньше во Франции, где раздельное жительство супругов всегда было более частым явлением; и мы можем проследить постепенное понижение этого коэффициента, если обратимся к тем странам, где развод широко практикуется.
  Мы не могли найти цифры разводов для великого герцогства Ольденбургского, но, принимая во внимание, что это протестантская страна, можно думать, что они должны быть там довольно частым явлением, хотя не чрезмерным, потому что католическое меньшинство там довольно значительно. Ольденбургское герцогство должно стоять в этом отношении приблизительно в одном ряду с Баденом и Пруссией. Одинаковое положение занимает оно в смысле иммунитета супругов; 100 000 холостых старше 15 лет дают ежегодно 52 случая самоубийства, на 100 000 супругов приходится 66 случаев. Коэффициент предохранения для последних равняется 0,79; мы имеем здесь очень большую разницу по сравнению с коэффициентом, наблюдаемым в католических странах, где развод или очень редко встречается, или совершенно неизвестен.
  Франция дает нам возможность сделать наблюдение, подтверждающее все остальные и тем более для нас ценное, что оно еще более точно, чем все предыдущие. В департаменте Сены развод распространен гораздо больше, чем во всей остальной стране. В 1885 г. число разводов равнялось 23,99 на 10 000 ненарушенных браков, тогда как в остальной части Франции среднее число разводов достигало только 5,65. И действительно, он только один раз, для периода 20- 25 лет, достигает 3; но правильность этой цифры подлежит большому сомнению, потому что она вычислена на основании слишком небольшого числа случаев в предположении, что в этом возрасте среди супругов случается ежегодно только одно самоубийство. Начиная с 30 лет коэффициент не идет выше 2, чаще всего он бывает ниже, а между 60-70 годами спускается ниже единицы. В среднем она равняется 1,73. Напротив, в прочих департаментах в 5 случаях из 8 он выше 3; в среднем равняется 2,88, т. е. в 1,66 раза значительнее, чем в департаменте Сены.
  Мы имеем здесь новое доказательство того, что высокое число самоубийств в стране, где развод имеет широкое распространение, не зависит от какого-либо органического предрасположения, в особенности от числа неуравновешенных субъектов. Если бы тут заключалась настоящая причина, органическое предрасположение должно было бы одинаковым образом отзываться и на женатых, и на холостых. В действительности же всю тяжесть несут на себе первые; поэтому надо думать, что источник зла лежит, как мы и предполагали, в какой-нибудь особенности либо семьи, либо брака. Объясняется ли меньший иммунитет супругов состоянием домашней среды или состоянием брачного союза? Является ли в данном случае недоброкачественным дух семьи или супружеская связь стоит не на должной высоте?
  Первое предположение отпадает в силу того факта, что в тех странах, где всего больше встречается разводов, количество детей вполне достаточно и в силу этого сплоченность семьи очень высока. Мы же хорошо знаем, что сплоченность семьи несет с собою крепкий семейный дух. Поэтому есть полное основание думать, что объяснение интересующего нас явления надо искать в природе брака.
  В самом деле, если бы уменьшение коэффициента можно было отнести на счет положения семьи, то жены также должны были бы пользоваться меньшею степенью предохраненности от самоубийства в странах с широкой практикой развода, так как они не меньше мужей страдают от дурных домашних условий. В действительности имеет место как раз обратное: коэффициент предохранения замужних женщин повышается по мере того, как понижается коэффициент предохранения у женатых мужчин, т. е. по мере того, как учащаются разводы, и наоборот. Чем чаще и легче разрываются супружеские связи, тем в более благоприятном положении по отношению к своему мужу оказывается жена.
  Противоположность этих двух рядов коэффициентов прямо поразительна. В странах, где разводов совсем нет, женщина предохранена от самоубийства слабее, чем мужчина; это обстоятельство яснее выступает в Италии, чем во Франции, где брак всегда был менее прочным. Напротив, как только развод получает широкое распространение, тотчас же муж оказывается в худшем положении, чем жена, и преимущество последней растет по мере развития практики развода.
  Как и в предыдущем случае, великое герцогство Ольденбургское стоит на одном уровне с другими странами Германии, где развод имеет среднюю степень распространенности. 1 млн девушек дает 203 случая самоубийств, 1 млн замужних-156, следовательно, коэффициент предохранения у последних равняется 1,3 и значительно превышает коэффициент супругов - 0,79. Первый в 1,64 раза больше второго - приблизительно так же, как и в Пруссии.
  Сравнение департамента Сены с остальными провинциями блестящим образом подтверждает этот закон. В провинции, где развод встречается реже, средняя величина коэффициента замужних женщин равняется 1,49 и представляет собой только половину среднего мужского коэффициента - 2,88. В департаменте Сень? мы имеем как раз обратное соотношение. Иммунитет мужчин выражается коэффициентом 1,56 и даже 1,44, если оставить в стороне довольно сомнительные данные относительно 20-25 лет; иммунитет женщин равняется 1,79. Положение жены по отношению к мужу здесь вдвое благоприятнее, чем в департаментах.
  Можно констатировать аналогичное явление, если обратиться к провинциям Пруссии.
 Провинции, где на 100000 браков приходится:
 810-415 разводов Коэффициент предохранения замужних женщин 371-324 развода Коэффициент предохранения замужних женщин 229-116 разводов Коэффициент предохранения у женщин Берлин 1,72 Силезия 1,18 Ганновер 0,90 Бранденбург 1,75 Западная Пруссия 1 Рейнская провинция 1,25 Восточная Пруссия 1,50 Шлезинг 1,20 Вестфалия 0,80 Саксония 2,08 Познань 1
  Померания
  1
  Гессен
  1,44
 
 
  Коэффициенты всей первой группы значительно выше, чем второй, и наибольшее понижение наблюдается в третьей. Тессен представляет собой в этом случае единственную аномалию, где в силу неизвестных причин замужние женщины одарены довольно значительным иммунитетом, хотя развод там и редко практикуется.
  Несмотря на такую согласованность всех данных, подвергнем правильность нашего закона еще последнему испытанию. Вместо того чтобы сравнивать иммунитет мужей с иммунитетом жен, постараемся определить, каким образом - конечно, различным в отдельных странах - видоизменяет брак взаимное положение полов в отношении самоубийства?
  В тех странах, где развод отсутствует совершенно или есть только практика совсем недавнего прошлого, можно видеть, что женщина в большей пропорции участвует в самоубийствах не состоящих в браке, чем в самоубийствах лиц, в браке состоящих. Отсюда вытекает вывод, что в этих странах брак благоприятствует мужу больше, чем жене, и невыгодное положение последней более резко выступает в Италии, чем во Франции. Средний излишек относительной доли замужних женщин над девушками вдвое больше в первой стране, чем во второй. Как только мы перейдем к народам, где институт развода функционирует самым широким образом, то получим обратные результаты. Здесь на почве брака выигрывает женщина и теряет мужчина; преимущество женщины более резко выступает в Пруссии, чем в Бадене, и в Саксонии сильнее, чем в Пруссии. Оно достигает своего максимума в тех странах, где институт развода в свою очередь пользуется наибольшим распространением.
  Таким образом, можно считать неоспоримым нижеследующий закон: брак тем более благоприятствует женщине в смысле защиты ее от самоубийства, чем более распространен в данном обществе институт развода, и обратно.
  Из этого закона вытекают два следствия.
  Первое из них состоит в том, что одни только мужья способствуют тому увеличению процента самоубийств, которое наблюдается в странах с часто практикующимися разводами, ибо жены убивают себя здесь меньше, чем в прочих странах. Если институт развода не может развиваться без того, чтобы улучшалось моральное положение женщины, то совершенно недопустимо связывание его с каким-либо отрицательным состоянием домашней среды, оказывающим усиленное влияние на наклонность к самоубийству, потому что это действие должно было бы отразиться на жене не меньше, чем на муже. Упадок семейного духа не может оказывать противоположного влияния на два различных пола: не может благоприятствовать положению матери, если он тяжело ложится на отца. Следовательно, истинная причина изучаемого нами явления заключается в положении брачного, а не семейного союза. И действительно, весьма возможно, что брак оказывает на мужа и жену совершенно обратное влияние. Как родители супруги могут иметь общие цели, но как сожители они могут иметь самые различные и даже противоположные интересы. Вполне возможно, что в известных обществах эта сторона брака благоприятствует одному супругу и в то же самое время вредит другому. Из предыдущего изложения мы видим, что именно так обстоит дело при разводе.
  Во-вторых, на том же самом основании мы должны отвергнуть гипотезу, согласно которой неудовлетворительное состояние брака, с его двойным последствием в виде повышения числа самоубийств и разводов, исчерпывается частыми домашними ссорами. Подобная причина точно так же, как и упадок семейных связей, не может иметь своим результатом увеличения иммунитета жены. Если бы процент самоубийств в той среде, где развод широко практикуется, действительно определялся количеством домашних раздоров, то жена должна была бы страдать от этого в одинаковой степени с мужем. Здесь нельзя найти ничего такого, что по своей природе могло бы предохранять исключительно женщину от самоубийства. Подобная гипотеза тем более неосновательна, что чаще всего развод требуется женой (во Франции - 60% разводов и 83% раздельных жительств). Значит, вина в нарушении семейного мира в громадном большинстве случаев ложится на мужчину. Но тогда было бы непонятно, каким образом в странах с большим числом разводов мужчина убивает себя чаще потому, что заставляет больше страдать жену, а жена, напротив, убивает себя реже потому, что ее муж заставляет ее страдать больше. К тому же вовсе не доказано, что число супружеских раздоров увеличивается в той же мере, как и число разводов.
  Покончив с этой гипотезой, мы остаемся лицом к лицу только с одним возможным объяснением. Очевидно, что сам институт развода своим влиянием на брак склоняет человека к самоубийству.
  В самом деле, что представляет собой брак? Регламентацию отношений между полами, охватывающую не только сферу физиологических инстинктов, но и всевозможных чувств, привитых цивилизацией на почве материальных интересов. Ибо любовь в наше время в гораздо большей степени духовное, чем органическое, чувство. Мужчина ищет в женщине не только одного - удовлетворения потребности деторождения. Если это естественное стремление и послужило зародышем всей половой эволюции, то оно прогрессивно усложнялось множеством различных эстетических и моральных чувств, и в настоящее время оно является только ничтожным элементом того многосложного процесса, которому оно когда-то положило начало. Под влиянием этих интеллектуальных элементов половое чувство как бы одухотворилось и отчасти освободилось от оков тела. Оно в равной мере питается как моральными исканиями, так и физическими побуждениями, и потому в нем нет уже той автоматической регулярной периодичности, которая проявляется у животного. Психическое возбуждение может вызвать это чувство во всякое время, и оно ничем не связано с определенным периодом года. Но именно в силу того, что эти различные склонности преобразовались под влиянием времени и не находятся уже более в непосредственном подчинении органической необходимости, для них и нужна социальная регламентация. Если организм внутри себя не находит ничего сдерживающего подобные чувства, то эту обязанность должно взять на себя общество. В этом заключается функция брака. Брак, особенно в своей моногамической форме, регулирует всю эту жизнь страстей. Возлагая на мужчину обязанность вечно любить одну и ту же женщину, единобрачие указывает чувству любви совершенно определенный предмет и тем самым закрывает дальнейшие горизонты.
  Благодаря этой определенности и устанавливается то моральное равновесие, которым пользуется супруг. Не нарушая своего долга верности, он не может искать других удовлетворений, кроме тех, которые ему разрешены браком, а потому ограничивает себя в своих желаниях. Спасительная дисциплина, которой подвергается супруг, заставляет его искать счастья в том положении, которое выпало ему на долю, и тем самым дает ему для этого средства. К тому же если чувство одного супруга не склонно к перемене, то объект его отвечает ему тем же: ведь обязательство верности носит взаимный характер. Радости его определены, они обеспечены, и все это действует самым положительным образом на направление его ума. Совершенно иное представляет собою положение холостяка. Для него нет никаких ограничений в его привязанностях, он хватается за все, и ничто его не удовлетворяет. Внутренний яд беспредельных стремлений, который аномия всюду несет с собой, проникает и в эту область нашего сознания, как и во всякую другую; очень часто при таких обстоятельствах половое чувство принимает ту форму, которую описал Мюссе. Трудно удержать самого себя, если извне никто не сдерживает. Испытав одни наслаждения, человек уже рисует в своем воображении новые удовольствия, и как скоро он проходит весь круг возможного, то, мучимый постоянною жаждою новизны, он будет мечтать о несбыточном. Как же не впасть в отчаяние при такой нескончаемой погоне за неуловимым счастьем? Для того чтобы дойти до такого состояния, даже вовсе не необходимо пережить такую массу любовных приключений, как Дон Жуан; достаточно среднего образа жизни какого-нибудь самого вульгарного холостяка. Без конца родятся и вслед за тем разбиваются жизнью всевозможные надежды, и в душе непрерывно растет чувство усталости и разочарования. И как может укрепиться в уме человека то или иное желание, если нет никакой уверенности в том, что объект желания может быть сохранен. Ведь аномия двустороння: если человек не может вполне отдаться, он не может и вполне овладеть. Неверность будущего вместе со своей собственной половинчатостью лишают его навсегда покоя. Из всего этого вытекает беспокойство, возбужденное состояние и недовольство, неминуемо несущее с собою большую степень наклонности к самоубийству.
  Но развод предполагает ослабление брачной регламентации; там, где он практикуется, в особенности же там, где право и нравы усиливают его практику, брак является только слабым намеком на то, чем он должен быть. Это брак второго сорта, и поэтому он не может иметь присущих ему благоприятных результатов. Границы, которые он ставил для чувства, теряют свою определенность; они лишаются устойчивости и только в слабой степени могут сдерживать страсти, которые принимают самые широкие размеры. Чувство уже не так легко подчиняется тем условиям, которые ему предписаны. Исчезают спокойствие, моральная уравновешенность, составлявшие преимущество человека, состоящего в браке; на их месте появляется известное состояние беспокойства, мешающее человеку дорожить тем. что у него есть. Он тем не менее обращает внимание на настоящее, благосостояние его кажется ему неустойчивым, будущее - менее определенным. Нельзя прочно держаться за ту позицию, на которой находишься, если она в любой момент может быть разрушена с той или другой стороны. В силу этих причин в странах, где влияние брака в сильной степени умеряется разводами, неизбежно ослабляется иммунитет женатого человека. Так как вследствие этого состояние его приближается к состоянию холостяка, он не может не потерять части своих преимуществ. Таким образом увеличивается общее число самоубийств.
  Но такие последствия развода касаются исключительно мужа и неприменимы к жене. В самом деле, половая сторона жизни женщины имеет гораздо менее интеллектуальный характер в силу того, что вообще умственная жизнь ее менее сильно развита. Половые потребности женщины более непосредственно связаны с требованиями ее организма, скорее следуют за ними, чем их опережают, и таким образом находят в них действительную узду. В женщине гораздо сильнее, чем в мужчине, развит инстинкт, и, для того чтобы найти для себя покой и мир, ей достаточно только следовать ему. Та узкая социальная регламентация, которую несет с собою брак, и в особенности моногамный брак, является для нее необходимой. Но эта дисциплина даже там, где она полезна, сопряжена с рядом неудобств; определяя навсегда брачные условия, она тем самым отрезает отступление, какими бы условиями оно ни было вызвано. Ограничивая горизонт человека, она запирает все возможные выходы, запрещает всякие, даже вполне лояльные, надежды. Мужчина также часто страдает от этой неподвижности, но зло, причиняемое ему ею, широко компенсируется теми благодеяниями, которые он, с другой стороны, получает от нее; к тому же сами нравы данного общества дают ему известные привилегии, позволяющие в известной степени смягчить всю суровость супружеского режима. Для женщины, наоборот, не существует ни компенсаций, ни смягчений. Для нее моногамия есть строжайшее обязательство, не допускающее никаких послаблений; с другой стороны, брак не нужен для нее, по крайней мере в той степени, как для мужчины, чтобы ограничить ее и без того естественным образом ограниченные желания и чтобы научить ее довольствоваться своим жребием; он только мешает ей изменить свою жизнь, когда она станет для нее нестерпимой. Таким образом, супружеская регламентация делается для нее стеснением, лишенным больших преимуществ. Следовательно, все, что смягчает эту регламентацию, может только улучшить положение замужней женщины - вот почему наличность развода является для нее благоприятным обстоятельством и почему она охотно к нему прибегает.
  Таким образом, мы видим, что состояние супружеской аномии, создаваемое институтом развода, объясняет параллельный рост числа разводов и самоубийств. Поэтому-то такого рода самоубийства мужей в странах с часто встречающимися разводами увеличивают число добровольных смертей и составляют одну из разновидностей анемичного самоубийства. Они происходят не потому, что в этих обществах существует большее число дурных супругов или супруг и вследствие этого больше несчастных браков; они являются результатом морального состояния sui generis, которое само по себе вытекает из ослабления брачной регламентации; это возникшее в течение супружества состояние, переживающее самый брак, одно только и развивает наклонность к самоубийству, которую обнаруживают разводы. Мы не хотим сказать, что это разрушение брачного регламента целиком создано законным введением развода. Юридический развод является всегда на сцену только для того, чтобы освятить нравы общества, сложившиеся до него. Если общественное сознание не пришло бы мало-помалу к заключению, что неразрывность супружеских уз бессмысленна, закон не мог бы сделать их более легко расторжимыми. Брачная аномия может, таким образом, существовать в умах людей даже тогда, когда она не провозглашена законом. Но с другой стороны, она может проявлять все свои последствия только тогда, когда она облечена в законную форму. Поскольку брачное право не смягчено, оно хотя материальным путем может сдерживать человеческие страсти; оно препятствует тому, чтобы вкус к аномии не завоевал себе в умах людей слишком большого места, уже одним тем, что не одобряет его. Вот почему аномия проявляет свои особенно характерные, резко бросающиеся в глаза черты только там, где она становится юридическим институтом.
  Помимо того что это объяснение бросает свет на параллелизм, наблюдаемый между числом разводов и самоубийств, и те обратные отклонения, которые наблюдаются в области иммунитета мужей и жен, оно подтверждается также многими другими фактами.
  1) Только при наличии развода мужей может иметь место настоящая брачная неустойчивость; только он один окончательно разрушает супружеские узы, тогда как раздельное жительство только отчасти ограничивает брак, не давая супругам окончательной свободы. Если эта специальная форма аномии действительно усиливает наклонность к самоубийству, разведенные должны обладать ею в гораздо более сильной степени, чем супруги, жительствующие раздельно. Это именно и вытекает из единственного документа, который мы по этому поводу имеем. Согласно вычислениям, сделанным Legoyt, в Саксонии в течение периода от 1847-1856 гг. на 1 млн разведенных приходилось 1400 самоубийств, а на 1 млн раздельно жительствующих только 176. Это последнее число меньше даже того, которое выпадает на долю женатых (318).
  2) Если столь сильная степень наклонности к самоубийству, наблюдаемая у холостяков, в известной своей части зависит от половой аномии, то именно в тот момент, когда половое чувство находится в состоянии наивысшего возбуждения, она должна ощущаться всего сильнее. В самом деле, от 20 до 45 лет процент самоубийств холостяков гораздо быстрее возрастает, чем впоследствии; в течение этого периода он учетверяется, тогда как начиная с 45 лет вплоть до предельного 85-летнего возраста он только удваивается. Что же касается женщин, то среди них этого ускоренного темпа не наблюдается; в возрасте от 20 до 45 лет число самоубийств среди девушек даже не удваивается, а со 106 поднимается всего до 171. Таким образом, период половой жизни не влечет за собой роста женских самоубийств. Это обстоятельство только подтверждает вышесказанное нами относительно того, что женщина мало подвержена этой форме аномии.
  3) Наконец, множество фактов, установленных в главе III этой книги, находят себе объяснение в только что предложенной теории и этим самым могут служить для нее проверкой.
  Мы видели там, что брак во Франции независимо от семейных условий давал человеку коэффициент предохранения, равный 1,5; теперь мы знаем, чему этот коэффициент соответствует. Он представляет собою те преимущества, которые извлекает для себя человек из регулирующего влияния, оказываемого на него браком, из его умеряющего воздействия на страсти и вытекающего отсюда благополучия. Но и в то же самое время мы констатировали, что в этой же стране условия жизни замужней женщины ухудшились постольку, поскольку присутствие детей не исправило дурных для нее последствий брака. Мы только что указали причину этого явления. Это объясняется не тем, что мужчина по природе своей зол и эгоистичен и играет роль мучителя, заставляющего страдать подругу жизни, а только тем обстоятельством, что во Франции, где до настоящего времени брак не был ослаблен разводом, он ставил для женщины нерушимые правила жизни, ярмо, которое было для нее слишком тяжело переносимо и совершенно не давало никаких выгод. Вообще, вот та причина, которой обязан своим существованием этот антагонизм полов, не позволяющий мужчине и женщине в одинаковой степени пользоваться преимуществами брака: у них совершенно различные интересы,- одному необходимо стеснение, другой свобода.
  Между тем оказывается, что в известные моменты жизни мужчина получает от брака то же, что и женщина, но в силу других причин. Если, как мы указали выше, молодые мужья чаще лишают себя жизни, чем холостые того же возраста, то это указывает на то, что страсти их в это время слишком беспорядочны и они слишком полагаются на самих себя, для того чтобы быть в состоянии подчиниться таким суровым правилам брачной жизни. Брак кажется им непреодолимым препятствием, на которое наталкиваются и о которое разбиваются все их желания. Вот почему возможно, что брак оказывает все свое благотворное влияние только тогда, когда возраст немного успокаивает страсти человека и дает ему чувствовать всю необходимость дисциплины.
  Наконец, в той же самой главе мы видели, что там, где брак благоприятнее для жены, чем для мужа, разница между числом самоубийств тех и других всегда меньше, чем при обратных условиях. Это является доказательством того, что даже в обществах, где брачное состояние дает преимущества женщине, оно оказывает ей услуг меньше, чем мужчине, ибо последний все же выигрывает от него больше, чем она. Если оно (состояние.- Примеч. ред.) стесняет ее, она от него страдает, но не может выиграть от него ничего даже в том случае, если оно отвечает ее интересам; это доказывает только то, что она не испытывает в браке никакой необходимости, а это и есть именно то самое, что предполагает вышеизложенная теория. Результаты, полученные нами раньше и вытекающие из данной главы, совпадают и взаимно подтверждают друг друга.
  Мы пришли, таким образом, к заключению, крайне далекому от того мнения, которое обыкновенно составляют о браке и его роли в жизни человека. Его считают учреждением, защищающим интересы женщины и охраняющим ее слабость от мужского своеволия. Моногамия, в частности, часто изображается в виде жертвы, которую мужчина приносит в ущерб своим полигамическим инстинктам, для того чтобы возвысить и улучшить путем брака условия жизни женщины. На самом деле, каковы бы ни были исторические причины, которые заставили его решиться на подобное самоограничение, от него выигрывает только он сам. Свобода, от которой он таким образом отказался, являлась для него только источником мучения. У женщины не было этих причин, и потому можно смело сказать, что, подчиняясь этим правилам, жертву приносит она, а не мужчина.
 
 ГЛАВА VI. ИНДИВИДУАЛЬНЫЕ ФОРМЫ РАЗЛИЧНЫХ ТИПОВ САМОУБИЙСТВ
  Один из выводов, к которым привело до сих пор наше исследование, гласит: существует не один определенный вид самоубийства, а несколько его видов. Конечно, по существу своему самоубийство всегда есть и будет поступком человека, который предпочитает смерть жизни, но определяющие его причины не во всех случаях одинаковы; иногда они, напротив, по природе своей совершенно противоположны. Вполне понятно, что разные причины приводят и к различным результатам. Поэтому можно быть вполне уверенным, что существует несколько типов самоубийств, качественно различных друг от друга. Но еще недостаточно показать, что это различие должно существовать; необходимо непосредственно уловить его наблюдением и указать, в чем оно заключается. Необходимо, чтобы частные случаи самоубийства были сгруппированы в определенные классы, соответствующие установленным выше типам. Таким образом, является возможность проследить весь разнообразный ряд самоубийств, начиная от их социального источника до их индивидуальных проявлений.
  Эта морфологическая классификация, казавшаяся в начале этого труда невозможной, может быть с успехом испробована теперь, когда основание для нее открывается в классификации этиологической. В самом деле, нам достаточно для этого взять за точку отправления три найденных нами вида факторов самоубийства и установить, могут ли те отличительные особенности, которые обнаруживают самоубийства, реализуясь различными субъектами, вытекать из этих факторов, и каким образом. Конечно, невозможно вывести таким путем все существующие особенности самоубийств, так как некоторые из них должны зависеть от личной природы данных индивидов. Каждое самоубийство носит на себе отпечаток личности, представляет собой проявление темперамента того лица, которое его совершает, зависит от тех условий, в которых оно производится, и поэтому не может быть всецело объяснено одними только общими и социальными причинами. Но эти последние в свою очередь должны наложить на все самоубийства известный колорит sui generis, придать им определенную специфическую особенность. Эту-то коллективную печать нам и предстоит выяснить.
  Конечно, это исследование не может быть произведено с безусловной точностью; мы не в состоянии сделать методического описания всех ежедневно совершаемых самоубийств или всех случаев, имевших место на всем протяжении истории. Мы можем установить только самые общие значительные типы, не имея к тому же вполне объективного критерия, который дал бы нам возможность сделать этот выбор. Более того, мы можем идти только дедуктивным методом в попытках связать их с теми причинами, от которых они, повидимому, происходят. Все, что в нашей власти,- это показать их логическую необходимость, не имея зачастую возможности подкрепить наши рассуждения экспериментальным доказательством. Конечно, мы прекрасно сознаем, что такая дедукция, которая не может быть проверена опытом, всегда подозрительна, но даже при наличии этих оговорок нельзя сомневаться в полезности нашего изыскания. Даже в том случае, если бы оно не дало ничего, кроме иллюстраций вышеприведенных выводов, оно все же представляло бы некоторый плюс, сообщая этим выводам более конкретную форму, связывая их более тесным образом с данными наблюдения и деталями повседневного опыта. Но этого мало - оно даст нам возможность ввести некоторые разграничения в массу таких фактов, которые обыкновенно смешиваются между собой, как будто бы вся разница между ними исчерпывалась одними только оттенками; тогда как в действительности между ними существует иногда диаметральное различие. Это имеет место по отношению к самоубийству и умственному расстройству. Последнее в глазах профанов представляет собой некоторое определенное состояние, способное только в зависимости от обстоятельств изменяться внешним образом. Для психиатра это слово обозначает, наоборот, целый ряд различных типов болезни. Точно так же в обыденной жизни самоубийцу представляют себе обыкновенно меланхоликом, тяготящимся жизнью. В действительности те акты, посредством которых люди расстаются с жизнью, группируются в различные виды, имеющие самое различное моральное и социальное значение.
  I
  Первый вид самоубийства, без сомнения известный уже в античном мире, но в особенности распространенный в настоящее время, представляет в его идеальном типе Рафаэль Ламартина. Характерной его чертою является состояние томительной меланхолии, парализующей всякую деятельность человека. Всевозможные дела, общественная служба, полезный труд, даже домашние обязанности внушают ему только чувство безразличия и отчуждения. Ему невыносимо соприкосновение с внешним миром, и, наоборот, мысль и внутренний мир выигрывают настолько же, насколько теряет внешняя дееспособность. Закрывая глаза на все окружающее, человек главным образом обращает внимание на состояние своего сознания; он избирает его единственным предметом своего анализа и наблюдений. Но в силу этой исключительной концентрации он только углубляет ту пропасть, которая отделяет его от окружающего его мира; с того момента, как индивид начинает заниматься только самим собой, он уже не может думать о том, что не касается только его. и, углубляя это состояние, увеличивает свое одиночество. Занимаясь только самим собой, нельзя найти повода заинтересоваться чем-нибудь другим. Всякая деятельность в известном смысле альтруистична, так как она центробежна и как бы раздвигает рамки живого существа за его собственные пределы. Размышление же, наоборот, содержит в себе нечто личное и эгоистическое; так, оно возможно только при условии, если субъект освобождается из-под влияния объекта, отдаляется от него и обращает мысли внутрь самого себя; и чем совершеннее и полнее будет это сосредоточение в себе, тем интенсивнее будет размышление. Действие возможно только при наличии соприкосновения с объектом; наоборот, для того чтобы думать об объекте, надо уйти от него, надо созерцать его извне; в еще большей степени такое отчуждение необходимо для того, чтобы думать о самом себе. Тот человек, вся деятельность которого направлена на внутреннюю мысль, становится нечувствительным ко всему, что его окружает. Если он любит, то не для того, чтобы отдать себя другому существу и соединиться с ним в плодотворном союзе; нет, он любит для того, чтобы иметь возможность размышлять о своей любви. Страсти его только кажущиеся, потому что они бесплодны; они рассеиваются в пустой игре образов, не производя ничего существующего вне их самих.
  Но с другой стороны, всякая внутренняя жизнь получает свое первоначальное содержание из внешнего мира. Мы можем мыслить лишь объекты и тот способ, каким мы их мыслим. Мы не можем размышлять о нашем сознании, беря его в состоянии полной неопределенности: в таком виде оно непредставимо. Определиться же оно может только с помощью чего-нибудь другого, находящегося вне его самого. Поэтому, если оно, индивидуализируясь, переходит за границу известной черты, если оно слишком радикально порывает со всем остальным миром, миром людей и вещей - оно уже лишает себя возможности черпать из тех источников, которыми оно нормально должно питаться, и не имеет ничего, к чему оно могло бы быть приложено. Создавая вокруг себя пустоту, оно создает ее и внутри себя, и предметом его размышления становится лишь его собственная духовная нищета. Тогда человек может думать только о той пустоте, которая образовалась в его душе, и о той тоске, которая является ее следствием. Оно и ограничивается этим самосозерцанием, отдаваясь ему с какой-то болезненной радостью, хорошо известной Ламартину, который прекрасно описал это чувство, вложив рассказ о нем в уста своего героя: "Все окружающее меня было наполнено тем же томлением, что и моя душа, и удивительно гармонировало с нею и увеличивало мою тоску, придавая ей особую прелесть. Я погружался в бездны этой тоски, но она была живая, полная мыслей, впечатлений, слияния с бесконечностью разнообразных светотеней моей души, и поэтому у меня никогда не являлось желания освободиться от нее. Это была болезнь, но болезнь, вызывавшая вместо страдания чувство наслаждения, и следующая за ней смерть рисовалась в виде сладостного погружения в бесконечность. Я решился с этого времени отдаваться этой тоске всецело, запереться от могущего меня развлечь общества, обречь себя на молчание, одиночество и холодность по отношению к тем людям, которые могут встретиться мне на моем жизненном пути; я хотел, чтобы одиночество моей души было для меня как бы саваном, который, скрывая от меня людей, давал бы возможность созерцать только природу и Бога".
  Но нельзя оставаться только созерцателем пустоты- она неминуемо должна поглотить человека; напрасно ей дают название бесконечности; природа ее от этого не изменяется. Когда сознание, что он не существует, доставляет человеку столько удовольствия, то всецело удовлетворить свою наклонность можно только путем совершенного отказа от существования. Этот вывод вполне совпадает с отмеченным Гартманном параллелизмом между развитием сознания и ослаблением любви к жизни. Действительно, мысль и движение- это две антагонистические силы, изменяющиеся в отношении обратной пропорциональности; но движение есть в то же самое время и жизнь. Говорят, что мыслить - значит удерживать себя от действия; это значит в то же время и в той же мере удерживать себя от жизни; вот почему абсолютное царство мысли невозможно, так как оно есть смерть. Но это еще не значит, как говорит Гартманн, что действительность сама по себе нетерпима и выносима только тогда, когда она замаскирована иллюзией. Тоска не присуща предметам; она не является продуктом мира, она есть создание нашей мысли. Мы сами создаем ее от начала до конца, и для этого нужно, чтобы наша мысль функционировала ненормально. Если сознание человека делается для него источником несчастья, то это случается только тогда, когда оно достигает болезненного развития, когда, восставая против своей собственной природы, оно считает себя абсолютом и в себе самом ищет свою цель. Это состояние настолько мало может считаться результатом новейшей культуры, так мало зависит от завоеваний, сделанных наукой, что мы можем заимствовать у стоицизма главнейшие элементы его описания. Стоицизм также учит, что человек должен отречься от всего, что лежит вне его, чтобы жить своим внутренним миром и только с помощью одного себя. Но так как в таком случае жизнь лишается всякого смысла, то эта доктрина ведет к самоубийству.
  Тот же самый характер носит и финал, являющийся логическим последствием этого морального состояния.
  Развязка не заключает в себе в данном случае ничего порывистого и страстного. Человек точно определяет час своей смерти и задолго наперед составляет план ее выполнения; медленный способ не отталкивает его; последние моменты его жизни окрашены спокойной меланхолией, иногда переходящей в бесконечную мягкость. Такой человек до самого конца не прекращает самоанализа. Образчиком такого случая может служить рассказ, передаваемый нам Falret: один негоциант удалился в мало посещаемый лес и обрек себя на голодную смерть. В продолжение агонии, длившейся около трех недель, он аккуратно вел дневник, куда записывал все свои впечатления; впоследствии этот дневник дошел до нас. Другой умирает от удушения, раздувая ртом уголья, которые должны привести его к смерти, и непрерывно записывает свои наблюдения: "Я не собираюсь больше показывать ни храбрости, ни трусости, я хочу только употребить оставшиеся у меня моменты для того, чтобы описать те ощущения, которые испытываешь, задыхаясь, и продолжительность получаемых от этого страданий". Другой, прежде чем пойти навстречу "пленительной перспективе покоя", как он выражается, изобретает сложный инструмент, который должен был лишить его жизни так, чтобы на полу не осталось следов крови.
  Нетрудно заметить, что все эти различные особенности относятся к эгоистическому самоубийству. Совершенно несомненно, что они являются следствием и выражением специфического характера именно этого вида самоубийства. Эта нелюбовь к действию, эта меланхоличная оторванность от окружающего мира являются результатом того преувеличенного индивидуализма, которым мы охарактеризовали выше данный тип самоубийств. Если индивид уединяется от людей, это значит, что нити, связывавшие его с ними, ослабели или порвались; это значит, что общество в тех точках, где он с ним соприкасался, недостаточно сплочено. Эти пустоты, разъединяющие отдельные сознания и делающие их чуждыми друг другу, непосредственно происходят от распадения социальной ткани. Наконец, интеллектуальный и рассудочный характер этого типа самоубийств без труда объясняется, если вспомнить, что эгоистическое самоубийство необходимо сопровождается сильным развитием науки и рефлексии. В самом деле, очевидно, в обществе, где сознание обычно вынуждено расширять свое поле действия, оно также очень часто расположено выходить за те
 нормальные границы, преступить которые оно не может, не уничтожая себя самого. Мысль, которая сомневается во всем и в то же самое время недостаточно сильна для того, чтобы нести всю тяжесть своего
 неведения, рискует начать сомневаться сама в себе и утонуть в сомнении. Если ей не удается открыть смысл всех тех вещей, которые ее интересуют,- а было бы чудом, если бы она нашла возможность так быстро разгадать столько тайн - она лишает их всякой реальности, и уже один тот факт, что она ставит себе определенную проблему, свидетельствует о том, что она склоняется к отрицательному выводу. Но вместе с тем она лишает самое себя всякого положительного содержания и, не находя перед собой ничего такого, что бы ей сопротивлялось, не находит другого исхода, как потеряться в пустоте своих собственныхгрез.
  Но эта возвышенная форма эгоистического самоубийства не является единственной для него; оно может иметь и другую, более вульгарную. Субъект часто, вместо того чтобы грустно размышлять о своей судьбе, относится к ней весело и легкомысленно. Он сознает свой эгоизм и логически вытекающие из него последствия, но он заранее принимает их и продолжает жить, как дитя или животное, с той только разницей, что он отдает себе отчет в том, что он делает. Он задается одной задачей - удовлетворять свои личные потребности, даже упрощая их для того, чтобы наверное быть в состоянии удовлетворить их. Зная, что ни на что другое он не может надеяться, он ничего другого и не требует, всегда готовый, в случае если он не будет в состояний достигнуть этой единственной цели, разделаться со своим бессмысленным существованием. К этому типу принадлежит самоубийство, практиковавшееся у эпикурейцев. Эпикур не предписывал своим ученикам стремиться к смерти, он советовал им, наоборот, жить до тех пор, пока жизнь представляет для них какой-нибудь интерес. Но так как он чувствовал, что если у Человека нет никакой другой цели, то каждую минуту qn может потерять и ту, которая у него есть, и что чувственное удовольствие слишком тонкая нить, чтобы прочно привязать человека к жизни, то он убеждал их бьтть всегда готовыми расстаться с нею по первому зову обстоятельств. Таким образом, здесь мы видим, что философская мечтательная меланхолия уступает место скептическому и рассудочному хладнокровию, особенно сильно проявляющемуся в час последней развязки. Здесь человек наносит себе удар без ненависти, без гнева, но и без того болезненного удовлетворения, с которым интеллектуалист смакует свое самоубийство; первый еще бесстрастнее второго; его не поражает тот исход, к которому он пришел. Это событие в более или менее близком будущем он хорошо предвидел; поэтому он не затрудняет себя долгими приготовлениями, а только, следуя желаниям своего внутреннего "я", старается уменьшить свои страдания. Таким обыкновенно бывает самоубийство хорошо поживших людей, которые с наступлением неизбежного момента, когда становится невозможно продолжать свое легкое существование, убивают себя с ироническим равнодушием, спокойствием' и своеобразной простотой.
  Когда мы устанавливали альтруистический тип самоубийств, мы иллюстрировали его достаточным количеством примеров, и нам не представляется необходимым дальнейшее описание характеризующих его психологических форм. Они диаметрально противоположны тем, которые обнаруживаются в Эгоистическом самоубийстве, подобно тому как и сам, альтруизм является прямой антитезой эгоизму. Убивающий себя эгоист отличается полным упадком (сил, выражающимся или в томительной меланхолии, или в эпикурейском безразличии. Альтруистическое самоубийство, наоборот, имея своим происхождением страстное чувство, происходит не без некоторого проявления энергии. В случаях обязательного самоубийства эта энергия вкладывается в распоряжение разума или воли; субъект убивает себя, потому что так велит ему его сознание, он действует, подчиняясь известному повелению; поэтому его поступок характеризуется по преимуществу той ясной твердостью/ которую рождает чувство исполняемого долга; смерть Катона является историческим образчиком этого типа. В других случаях, когда альтруизм принимает особенно острые формы, этот его акт носит более страстный и менее рассудочный характер. Тогда - перед нами порыв веры и энтузиазма, бросающий человека в объятия смерти. Сам по себе этот энтузиазм рывает радостного или мрачного характера, согласно тому, является ли смерть способом соединиться с горячо любимым божеством или носит характер искупительной жертвы, предназначенной для умилостивления жестокой и враждебной силы. Религиозный экстаз фанатика, считающего блаженством быть раздавленным колесницею своего идола, не то же самое, что "acedia" монаха или угрызения совести преступника, который кончает с собой для того, чтобы искупить свою вину.
  Но под этими различными оттенками основные черты явления остаются неизменными. Это - тип активной? самоубийства, являющегося в силу этого контрасте того упадочного типа, о котором речь шла выше.
  Такой вид встречается даже среди более простых типов самоубийств; например, он наблюдается у солдата, который убивает себя вследствие того, что легкая обида запятнала его честь, или просто с целью доказать свою храбрость. Но та легкость, с которой совершаются подобного рода самоубийства, не должна быть смешиваема с рассудочным хладнокровием эпикурейцев готовность человека пожертвовать своей жизнью не перестает быть активной наклонностью даже тогда, кргда она глубоко вкоренилась в существо человека и оказывает на него влияние с легкостью и самопроизвольностью инстинкта. Leroy передает нам факт, который может служить примером этого. Дело касается офицера, который, после того как уже раз безуспешно пытался повеситься, готовится возобновить покушение на свою жизнь, но предварительно заботится о том, чтобы записать свои последние впечатления. "Странная судьба выпала мне на долю,- пишет он.- Я только что пытался повеситься, уже потерял сознание, но веревка оборвалась, и я упал на левую руку... Окончив новые приготовления, я хочу снова попытаться лишить себя жизни, но хочу выкурить еще одну трубку; я надеюсь, последнюю. Первый раз совершить самоубийство для меня не представляло никакой урудности; надеюсь, что и теперь не будет никакого затруднения. Я так же спокоен, как если бы я утром, собирался выпить рюмку водки; бесспорно, это несколько странно, но между тем это действительно так. Все написанное - правда. Я умру второй раз со спокойной совестью". Под этим спокойствием не кроется ни иронии, ни скептицизма, ни особого невольного содрогания, которого решившийся на самоубийство прожигатель жизни никогда не мог бы скрыть.
  Спокойствие - полное; никаких следов самопринуждения, акт совершается от чистого сердца, потому
 что все деятельные наклонности человека прокладывают ему путь.
  Наконец, существует третий тип самоубийств, отличающийся от первого тем, что совершение его всегда носит характер страстности, а от вторых тем, что вдохновляющая его страсть совершенно иного происхождения. Здесь не может быть речи об энтузиазме, религиозной вере, морали или политике, ни о какой-нибудь военной доблести; здесь играют ролъ гнев и все то, что обыкновенно сопровождает разочарование. Brierre de Boismont, рассмотревший воспоминания 1507 самоубийц, констатировал тот факт, что большинство из них было проникнуто отчаянием и раздражением. Иногда они выражались в проклятиях, в горячем протесте против жизни вообще; иногда это были жалобы на определенное лицо, которое самоубийца считал ответственным за все свои несчастья. К этой группе, очевидно, относятся самоубийства, являющиеся как бы дополнением предварительно совершенного убийства: человек лишает себя жизни, убив перед этим того, кого он считает отравившим ему жизнь. Нигде отчаяние самоубийцы не проявляется так сильно, как в этих случаях, ведь тут онообнаруживается не только в словах, но и в поступках. Убивающий себя эгоист никогда не допустит себя до таких диких насилий; случается, конечно, что и он пеняет на жизнь, но в более жалобном тоне; жизнь угнетает его, но не вызывает острого чувства раздражения; он скорее ощущает ее пустоту, чем ее печали; она не интересует его, но и не внушает ему положительных страданий; то состояние подавленности, в котором он находится, не допускает его даже терять самообладание. Что же касается альтруиста, то он находится совсем в другом состоянии. Он приносит в жертву себя, а не своих близких.
  Таким образом, перед нами особый, отличный от предыдущих психический феномен; он характеризует собою природу анемичного самоубийства. В самом деле, акты, лишенные планомерности и регулярности, не согласующиеся ни между собой, ни с теми условиями, которым они должны отвечать, не могут уберечься от болезненного между собой столкновения. Аномия независимо от того, прогрессивна она или регрессивна, освобождая желания от всякого ограничения, широко открывает дверь иллюзиям, а следовательно, и разочарованию. Человек, внезапно вырванный из тех условий, к которым он привык, не может не впасть в отчаяние, чувствуя, что из-под ног его ускользает та почва, хозяином которой он себя считал; и отчаяние его, конечно, обращается в сторону той причины - реальной или воображаемой, которой он приписывает свое несчастье. Если он считает себя ответственным за то, что случилось, то гнев его обращается против него самого; если виноват не он, то - против другого. В первом случае самоубийства не бывает, во втором оно может следовать за убийством или за каким-нибудь другим проявлением насилия. Чувство в обоих случаях одно и то же, изменяется только его проявление. В таких случаях человек всегда лишает себя жизни в гневном состоянии, если даже его самоубийству и не предшествовало никакого убийства. Нарушение всех его привычек вызывает в нем острое раздражение, которое ищет исхода в каком-нибудь разрушительном поступке. Объект, на которого изливается этот образовавшийся таким образом избыток страсти, играет второстепенную роль. От случая зависит, в каком направлении разрядится накопленный запас энергии.
  То же самое наблюдается и тогда, когда человек отнюдь не опускается, а, наоборот, непрерывно стремится, но без нормы и меры, превзойти самого себя. Иногда он теряет ту цель, достигнуть которой он считает себя способным, но которая на самом деле превосходила его силы; это - самоубийства непризнанных людей, часто встречающиеся в эпоху, когда нарушена всякая определенная классификация. Иногда же случается, что после того, как человеку в течение долгого времени удавалось удовлетворять все свои прихоти и желания, он наталкивается на такое препятствие, которое у него не хватает силы преодолеть, и он нетерпеливо спешит прекратить свое существование, которое с этого момента становится для него полным лишений. В таком положении находился Вертер, неугомонное сердце, как он сам себя называл,- человек, влюбленный в бесконечное, убивающий себя оттого, что любовь его была безответна. Таковы те артисты, которые, долгое время наслаждаясь блестящим усг/е-хом, убивают себя после одного услышанного свистка, или прочитав о себе слишком суровую критику, рли потому, что мода на них начинает проходить.
  Существуют и такие самоубийцы, которые не мбгут пожаловаться ни на людей, ни на обстоятельства, а сами по себе устают в бесконечной погоне за недостижимой целью, в которой желания их не только неудовлетворяются, но возбуждаются еще сильнее; тогда они возмущаются жизнью и обвиняют ее в том, что она обманула их. Между тем то тщетное возбуждение, во власти которого они находились, оставляет после себя особого рода изнеможение, мешающее ослабевшим страстям проявляться с той же силой, как и в предыдущих случаях; они как бы утрачивают свою силу и поэтому с меньшей энергией оказывают свое влияние на человека; индивид, таким образом, впадает в состояние меланхолии и до некоторой степени напоминает собой интеллектуального эгоиста, но не ощущает в своей меланхолии присущей этому последнему томительной прелести; в нем доминирует более или менее сильное отвращение к жизни. Подобное состояние у своих современников уже наблюдал Сенека одновременно с вытекающими из него самоубийствами. "Поражающее нас зло находится не около нас, оно - в нас самих. Мы лишены сил что-либо перенести, не в состоянии вытерпеть страдания, нетерпеливы, не можем, наслаждаться радостью. Сколько людей призывают смерть потому, что, испробовав все возможные перемены, они приходят к заключению, что им знакомы уже все ощущения и ничего нового они испытать не могут". В новейшей литературе наиболее ярким представителем такого типа является Рене у Шатобриана. В то время, как Рафаэль - мечтатель, погружающийся в себя, Рене - ненасытен. "Меня упрекают в том,- восклицает он с горечью,- что у меня непостоянные вкусы, что одна и та же химера не в состоянии долго занимать меня, что я вечно нахожусь во власти воображения, которое стремится возможно скорее исчерпать дно моих желаний, как будто их наличность его удручает; меня обвиняют в том, что я всегда ставлю себе цель, которой не могу достигнуть; увы! я только ищу неизвестное благо, которое я инстинктивно чувствую. Не моя в том вина, что я повсюду нахожу препятствия и что все уже достигнутое теряет для меня всякую ценность". Это описание довершает характеристику тех черт сходства и различия между самоубийством эгоистическим и аномичным, которые уже были выше установлены нашим социологическим анализом. Самоубийцы и того, и другого типа страдают тем, что можно называть "болезнью бесконечности", но в обоих случаях эта болезнь принимает неодинаковые формы. В первом случае мы имеем дело с рассудочным умом, который испытывает болезненное изменение и чрезмерно гипертрофируется, во втором случае дело идет о чрезмерной и нерегулярной чувствительности. У одного - мысль, возвращаясь все время к самой себе, теряет наконец всякий объект, у другого- не знающая границ страсть не видит впереди никакой цели; первый теряется в бесконечности мечтаний, второй - в бездне желаний.
  Таким образом, мы видим, что психологическая формула самоубийцы не так проста, как это обыкновенно думают. Сказать, что он устал, испытывает отвращение к жизни, еще не значит определить эту формулу. На самом деле существуют самые различные типы самоубийц, и эти различия ощущаются особенно сильно в том способе, которым совершается самоубийство. Можно таким путем распределить самоубийства и самоубийц на определенное количество видов; они должны совпадать в их существенных чертах с типами, установленными нами выше, согласно природе тех социальных причин, от которых они зависят; они являются как бы продолжением этих социальных фактов во внутреннем мире индивида.
  Необходимо прибавить, что они не всегда наблюдаются в опыте в чистом виде; часто случается, что они комбинируются между собой и дают начало сложным видам; признаки, принадлежащие нескольким из них, встречаются одновременно в одном и том же самоубийстве. Причиной этого явления служит то обстоятельство, что различные причины самоубийства могут одновременно оказывать свое действие на одного и того же индивида, и таким образом результаты их перемешиваются. Так, мы видим часто больного, подверженного различным бредовым идеям, которые перепутываются между собой, но все же воздействуют в одном и том же направлении и, несмотря на различное происхождение, приводят к одному и тому же поступку; они взаимно усиливают друг друга. Таким же образом различные лихорадки, соединяясь у одного и того же субъекта, способствуют каждая поднятию температуры его тела.
  Существует два фактора самоубийства, обладающих по отношению друг к другу особым сходством,- это эгоизм и аномия. В самом деле, нам известно, что обыкновенно они представляют собой только две различные стороны одного и того же социального состояния, поэтому нет ничего удивительного, что они могут встретиться у одного и того же индивида. Даже почти неизбежно бывает так, что у эгоиста замечается наклонность к беспорядочности: так как он оторван от общества, последнее уже не может регулировать его внутреннего мира. Если же, тем не менее, желания его разгораются чрезмерно, то это происходит вследствие того, что жизнь страстей течет у него очень медленно, что взоры его обращены всецело на него самого и окружающий мир не привлекает его. Но может случиться, что человек не будет ни полным эгоистом, ни ярко эмоциональным типом; в таком случае он соединяет в себе две соперничающие между собою личности. Для того чтобы заполнить пустоту, которую он ощущает внутри себя, он ищет новых ощущений; правда, в это искание он вкладывает меньше горячности, чем человек действительно страстный, но зато он быстрее устает, чем этот последний, и эта усталость снова направляет его внимание на самого себя и усиливает его первоначальную меланхолию. Наоборот, дезорганизаторская тенденция не может не содержать в себе зачатка эгоизма, так как нельзя восстать против всяких социальных уз, будучи в сильной степени социализированным человеком. Только там, где первенствующую роль играет аномия, зачаток этот не имеет возможности развиться, потому что аномия, заставляя человека выходить из границ, тем самым мешает ему уединиться в самом себе. Но в том случае, если действие аномии менее интенсивно, она позволяет в известной степени эгоизму проявить себя. Например, то препятствие, на которое наталкивается ненасытное желание человека, может заставить его обратиться к своему внутреннему миру и поискать в нем отвлекающего средства против своих потерпевших крушение страстей. Но так как он не находит там ничего такого, за что он мог бы прочно ухватиться, и так как тоска, которую в нем вызывает созерцание этого зрелища, может только усилить желание бежать от самого себя, то, конечно, вследствие всего этого его беспокойство и недовольство только возрастают. Таким образом возникает тип смешанных самоубийств, где подавленность чередуется с возбуждением, мечта с действительностью, порывы желаний с меланхолическими размышлениями.
  Аномия может точно так же сочетаться и с альтруизмом. Один и тот же кризис может потрясти существование индивида, нарушить равновесие между ним и его средой и в то же самое время обратить его альтруистические наклонности в состояние, возбуждающее в нем мысль о самоубийстве. Это тот случай, который мы называем самоубийством одержимых. Если, например, евреи в большом количестве лишали себя жизни во время взятия Иерусалима, то делали это потому, что, во-первых, победа над ними римлян, превращая их в подданных и данников, тем самым меняла тот образ жизни, к которому они уже привыкли, а во-вторых, потому, что они слишком были преданы своему культу и слишком любили свой город, для того чтобы пережить неминуемое разрушение того и другого. Точно так же часто случается, что разорившийся человек лишает себя жизни как потому, что он не хочет жить в стесненных обстоятельствах, так и потому, что он хочет спасти свое имя и имя своей семьи от позора банкротства. Если офицеры и унтер-офицеры с легкостью лишают себя жизни в тех случаях, когда они вынуждены подать в отставку, то это также вызывается как мыслью о той перемене, которая должна произойти в их образе жизни, так и их общим предрасположением считать жизнь за ничто. Две различные причины действуют здесь в одном и том же направлении. Результатом их являются самоубийства, в которых страстная экзальтация или непоколебимая твердость альтруистического самоубийства соединяется с безумным отчаянием, являющимся продуктом аномии.
  Наконец, эгоизм и альтруизм, две полные противоположности, могут скрещиваться в своем воздействии на человека. В известное время, когда распавшееся общество не может уже более концентрировать индивидуальную деятельность, бывают тем не менее индивиды или группы индивидов, которые, испытывая на себе это общее состояние эгоизма, стремятся к чему-то другому. Прекрасно чувствуя, что нельзя уйти от самого себя, переходя от одних эгоистических удовольствий к другим и сознавая, что быстротекущие радости, даже непрестанно обновляемые, никогда не могут усмирить их беспокойства, они ищут более длительного объекта для своей привязанности, который мог бы дать им смысл в жизни, но так как они не дорожат ничем реальным, то получить некоторое удовлетворение они могут только тогда, когда создадут для себя идеальный объект. Мысль их создает это воображаемое бытие, они делаются его слугами и отдаются ему с тем большей исключительностью, что они ненавидят все остальное, даже самих себя. Весь смысл жизни вкладывают они в свой идеал, и ничто иное не имеет для них цены. Они живут, таким образом, двойной, полной противоречий жизнью: являются индивидуалистами по отношению ко всему, что касается реального мира, и безграничными альтруистами по отношению к вышеупомянутому идеальному объекту. А мы знаем, что оба этих состояния неизбежно ведут человека к самоубийству.
  Таковы признаки и источники стоического самоубийства; мы указали сейчас, каким образом в нем проявляются существенные черты эгоистического самоубийства, но они могут проявляться и другим образом. Если стоик учит абсолютному безразличию ко всему, что выходит за пределы его индивидуального "я", если он заставляет индивида довольствоваться самим собой, то он з то же время ставит его в тесную зависимость от вселенского разума и низводит его до положения орудия, с помощью которого этот разум реализуется. Таким образом, стоик сочетает две противоположные концепции: моральный индивидуализм в наиболее радикальной форме и крайний пантеизм. Таким образом, рекомендуемое им самоубийство является одновременно бесстрастным, как у эгоиста, и облеченным в форму долга, как у альтруиста. В нем проявляются меланхолия одного и деятельная энергия другого; эгоизм в нем перемешивается с мистицизмом. Между прочим, это смешение отличает мистицизм, присущий эпохам падения, от того чрезвычайно отличного от него, несмотря на одинаковую внешность, мистицизма, который наблюдается у молодых народов в период формирования. Первый вытекает из коллективного порыва, увлекающего по одному пути самых различных людей, из самоотвержения, с которым люди забывают себя во имя общего дела; второй является эгоизмом, занятым только собой, тем "ничто", которое старается превзойти себя, но достигает этого только по видимости и искусственным образом.
 II
  A priori можно подумать: между природой самоубийства и видом смерти, который выбирает для себя самоубийца, существует какое-нибудь соотношение. В самом деле, представляется вполне естественным, что те средства, которые он употребляет для выполнения своего решения, находятся в зависимости от вызывающих его поступок чувств и, следовательно, выражают их. Поэтому может явиться попытка воспользоваться теми сведениями, которые на этот счет дают нам статистики, и дать более обстоятельную характеристику самоубийств по внешним формам их осуществления. Но все попытки, которые мы предприняли в этом смысле, дали нам только отрицательные результаты.
  Между тем несомненно, что выбор способа смерти зависит только от социальных причин, так как относительное число различных способов самоубийства в течение долгого времени остается неизменным в рамках одного и того же общества, тогда как оно чувствительно изменяется при переходе от одного общества к другому.
  У каждого народа есть свой излюбленный вид смерти, и порядок его предпочтений очень редко изменяется. Он даже постояннее, чем общее число самоубийств: обстоятельства, которые иногда слегка изменяют второе, совершенно не затрагивают первого. Больше того, социальные причины имеют настолько преобладающее значение, что влияние космических факторов делается незаметным. Таким образом, число утопленников не изменяется вопреки всем предположениям в зависимости от времени года, согласно какому-либо специальному для этого закону. Вот каково было их помесячное распределение во Франции в течение периода 1872-1878 гг. в сравнении с распределением числа самоубийств вообще.
 
  Мы видим, что число утопленников повышается в течение лета лишь чуть-чуть сильнее, чем число самоубийц вообще; разница очень незначительна. И однако, лето должно было бы благоприятствовать этому виду самоубийства. Правда, говорят, что утопленников бывает больше на юге, чем на севере, и объясняют это обстоятельство влиянием климата. Но в Копенгагене в течение периода 1845-1856 гг. этот способ самоубийства встречался не менее часто, чем в Италии (281 случай вместо 300). В С.-Петербурге в 1873-1874 гг. способ этот применялся чаще всех других. Следовательно, температура не представляет этому роду смерти никаких препятствий.
  Однако социальные причины, от которых зависят вообще самоубийства, отличаются от тех, которые определяют способ их выполнения, так как нельзя установить никакого соотношения между различаемыми нами типами самоубийств и наиболее распространенными способами их выполнения. Италия - страна глубоко католическая; научная культура ее вплоть до настоящего времени была развита очень слабо; можно было бы предполагать, что альтруистический вид самоубийства распространен в ней больше, чем во Франции и Германии, ибо между ним и уровнем интеллектуального развития наблюдается до известной степени обратная пропорциональность. Следовательно, в силу того что самоубийство путем огнестрельного оружия там чаще встречается, чем в странах, расположенных в центре Европы, можно подумать, что этот способ убивать себя находится в зависимости от альтруизма. Можно даже в подтверждение этого предположения сослаться на то, что этот способ самоубийства предпочитается солдатами. Оказывается, однако, что во Франции наиболее интеллигентная часть населения- писатели, артисты, чиновники - лишает себя жизни этим способом. Точно так же может показаться, что меланхолическое самоубийство всего чаще выражается в повешении; между тем в действительности оно всего чаще встречается в деревнях, хотя меланхолия более присуща городским жителям.
  Как мы видим, те причины, которые толкают человека на самоубийство, и те, которые заставляют его выбрать определенный род смерти, неодинаковы; условия, определяющие его выбор, имеют совсем иное происхождение. Во-первых, совокупность привычек и всевозможных обстоятельств заставляет его выбрать то, а не иное орудие смерти. Следуя постоянно по пути наименьшего сопротивления, до тех пор пока на сцене не появляется новый фактор, человек хватается за то орудие, которое у него находится непосредственно под руками и которое ежедневное употребление сделало для него наиболее привычным. Вот почему, например, в больших городах чаще бросаются с возвышенных мест: там дома выше, чем в деревнях. Точно так же, по мере того как земной шар покрывается сетью железных дорог, явился новый способ лишать себя жизни, бросаясь под поезд. Таким образом, динамика различных способов самоубийства в общей картине добровольных смертей является показателем' усовершенствования промышленной техники, наиболее распространенной архитектуры, научных знаний(и т. д. Когда электричество будет более распространено, то участятся самоубийства посредством электрического тока.
  Но причины здесь могут быть еще б^олее наглядны; они зависят от того достоинства, которое имеют различные виды самоубийства в глазах каждого народа или - в пределах одного народа - в глазах известных социальных групп. В самом деле, различные виды смерти занимают разные места; некоторые считаются более благородными, другие - более вульгарными и даже унизительными, и способ их оценки различен у разных социальных групп. В армии, например, обезглавление считается позорной смертью; в других случаях унизительным считается повешение. Вот почему повешение распространено в деревнях гораздо больше, чем в городах, и в маленьких городах гораздо более, чем в больших; это объясняется тем, что этот вид смерти носит на себе отпечаток чего-то грубого и дикого, что оскорбляет утонченность городских нравов и тот культ, который городские классы населения поддерживают по отношению к человеческой личности. Может быть, отвращение к этому виду смерти проистекает еще от того позорного характера, который придан этому способу умерщвления по причинам исторического порядка и который утонченный городской житель воспринимает с большею живостью и чувствительностью, чем деревенский.
  Следовательно, вид смерти, избранный самоубийцей, есть явление, совершенно не зависящее от самой природы самоубийства. Как ни тесно связаны на первый взгляд эти два элемента одного и того же акта, но на самом деле они не зависят друг от друга; во всяком случае, они обнаруживают только внешнее совпадение, так как, несмотря на то что оба они зависят от социальных причин, выражаемые ими социальные состояния далеко не одинаковы; первое нисколько не объясняет нам второго и требует совершенно самостоятельного изучения. Вот почему, несмотря на то что обыкновенно исследователи очень обстоятельно говорят о способах смерти, мы больше не будем останавливаться на этом вопросе. Это ничего не прибавило бы к тем результатам, которые дали наши предыдущие изыскания.
 
 КНИГА III. О САМОУБИЙСТВЕ КАК СОЦИАЛЬНОМ ЯВЛЕНИИ ВООБЩЕ
 Глава I
 Социальный элемент в самоубийстве
 Глава II
 Соотношения между самоубийством и другими социальными явлениями
 Глава III
 Практические выводы
 
 ГЛАВА I. СОЦИАЛЬНЫЙ ЭЛЕМЕНТ В САМОУБИЙСТВЕ
  Теперь, когда мы познакомились с факторами, в зависимости от которых изменяется социальный процент самоубийств, мы можем с точностью определить природу той реальности, которой он соответствует и которую он выражает в числах.
 I
  Индивидуальные условия, которым a priori можно приписать влияние на самоубийство, бывают двух родов.
  Во-первых, существуют внешние обстоятельства, в которых находится самоубийца: иногда люди, лишающие себя жизни, страдают от семейных огорчений, от оскорбленного самолюбия, иногда они удручены бедностью и болезнью, иногда же их мучают укоры совести и т. д. Но мы уже видели, что эти индивидуальные особенности не в состоянии объяснить социального процента самоубийств, потому что он довольно существенно изменяется, в то время как различные комбинации обстоятельств, непосредственно предшествующих отдельным самоубийствам, сохраняют почти ту же относительную частоту. Это доказывает, что они не являются решающими причинами того акта, которому они предшествуют. Та выдающаяся роль, которую они иногда играют в решении, не является еще доказательством их силы. В самом деле, небезызвестно, что выводы, до которых человек дошел путем сознательного размышления, часто бывают только формальными и не имеют другого результата, кроме укрепления прежнего решения, принятого по причинам, для сознания совершенно неизвестным.
  Кроме того, обстоятельства, которые кажутся причинами самоубийства потому только, что они часто его сопровождают, насчитываются в неограниченном числе. Один убивает себя, живя в богатстве, другой - в бедности; один был несчастлив в семейной жизни, другой при помощи развода разорвал брачные узы, делавшие его несчастным. Здесь лишает себя жизни солдат, который был несправедливо наказан за преступление, которого он не сделал, там преступник убивает себя потому, что его преступление осталось ненаказанным. События жизни, самые разнообразные и иногда противоположные, могут явиться поводом к самоубийству, а это значит, что ни одно из них не может быть названо его специфической причиной. Быть может, возможно по крайней мере искать эту причину в том общем характере, который свойствен всем им? Но существует ли он в действительности? Самое большее, что можно сказать,- это то, что этот общий характер заключается в неприятностях и огорчениях, но совершенно нельзя определить, какой интенсивности должно достигнуть горе, чтобы привести человека к такой трагической развязке. Не существует ни одного самого незначительного недовольства, о котором можно было бы утверждать, что оно не сделается нестерпимым, точно так же как нет никакой необходимости в том, чтобы оно непременно сделалось нестерпимым. Мы видим иногда, что люди переносят ужасные несчастья, в то время как другие убивают себя из-за незначительной досады. Мы уже имели случай указать, что индивиды, жизнь которых особенно тяжела, не принадлежат к числу людей, убивающих себя наиболее часто. Скорее наоборот, избыток удобств жизни вооружает человека против себя самого. Те классы общества легче расстаются с жизнью, которым свободнее и легче живется, и в те эпохи, когда свободы этой всего больше; если и случается в действительности, что личное состояние самоубийцы является основной причиной принятого им решения, то это бывает чрезвычайно редко и, следовательно, не может служить объяснением социального процента самоубийств.
  И даже те исследователи, которые приписывают наибольшее влияние индивидуальным условиям, ищут их не столько во внешних случайностях, сколько во внутренней природе субъекта, т. е. в биологической его конструкции и той физической среды, от которой она зависит. Самоубийство изображают поэтому как продукт известного темперамента, как эпизод неврастении, подчиненный действию тех же факторов, как и она. Но мы не нашли никакого непосредственного и правильного соотношения между неврастенией и социальным процентом самоубийств. Случается, что эти два явления изменяются в обратном смысле и что одно достигает минимума там, где другое находится в апогее. Мы не нашли также никаких определенных соотношений между движением самоубийств и состоянием физической среды, которая, как говорят, оказывает на нервную систему особенно сильное влияние, как, например, раса, климат, температура. И если даже признать, что при известных условиях невропат проявляет некоторое предрасположение к самоубийству, то это еще не значит, что ему предназначено судьбой лишить себя жизни; и воздействие космических факторов не в состоянии сообщить вполне точное и определенное направление этим чрезвычайно общим наклонностям его природы.
  Совершенно другие результаты мы получили, когда, оставив в стороне самого индивида, стали искать в природе самих обществ причины того предрасположения к самоубийству, которое наблюдается в каждом из них. Насколько отношения между самоубийством и законами физического и биологического порядка сомнительны и двусмысленны, настолько непосредственны и постоянны соотношения между самоубийством и известными состояниями социальной среды. На этот раз оказались налицо настоящие законы, позволяющие нам испробовать методическую классификацию типов самоубийства. Определенные таким образом нами социологические причины объяснили нам даже те отдельные совпадения, которые часто приписывались влиянию материальных причин и в которых хотели видеть доказательство этого влияния. Если число женщин, покончивших с собой, гораздо меньше, чем число мужчин, то это происходит оттого, что первые гораздо меньше соприкасаются с коллективной жизнью и поэтому менее сильно чувствуют ее дурное или хорошее воздействие. То же самое наблюдается по отношению к старикам и детям, хотя по несколько другим причинам. Затем, если число самоубийств увеличивается начиная с января и кончая июнем, а затем начинает уменьшаться,- это происходит потому, что и социальная деятельность испытывает те же сезонные изменения. Вполне естественно, что различные результаты, которые производит эта деятельность, подчинены тому же самому ритму, как и она сама, а следовательно, наиболее ощутимы в течение первого из указанных периодов; но так как самоубийство есть тоже продукт этой деятельности, то и оно подчиняется тем же законам.
  Из всех этих фактов можно вывести только то заключение, что процент самоубийств зависит только от социологических причин и что контингент добровольных смертей определяется моральной организацией общества. У каждого народа существует известная коллективная сила определенной интенсивности, толкающая человека на самоубийство. Те поступки, которые совершает самоубийца и которые на первый взгляд кажутся проявлением личного темперамента, являются на самом деле следствием и продолжением некоторого социального состояния, которое находит себе в них внешнее обнаружение.
  Таким образом разрешается вопрос, поставленный нами в начале этой книги. Следовательно, утверждение, что каждое человеческое общество имеет более или менее сильно выраженную наклонность к самоубийству, не является метафорой; выражение это имеет свое основание в самой природе вещей. Каждая социальная группа действительно имеет к самоубийству определенную, присущую именно ей коллективную наклонность, которая уже определяет собой размеры индивидуальных наклонностей, а отнюдь не наоборот. Наклонность эту образуют те течения эгоизма, альтруизма или аномии, которые в данный момент охватывают общество, а уже их следствием являются предрасположения к томительной меланхолии, или к деятельному самоотречению, или к безнадежной усталости. Эти-то коллективные наклонности, проникая в индивида, и вызывают в нем решение покончить с собой. Что касается случайных происшествий, считающихся обыкновенно ближайшими причинами самоубийства, то они оказывают на человека только то влияние, которое возможно при наличии данного морального предрасположения человека, являющегося в свою очередь только отголоском морального состояния общества. Для того чтобы объяснить отсутствие привязанности к жизни, человек ссылается на обстоятельства, которые его непосредственно окружают; он находит, что жизнь скучна, потому что ему самому скучно. Конечно, с одной стороны, тоска приходит к нему извне, но не зависит от той или другой случайности в его жизни, а от той общественной группы, часть которой он составляет. Вот почему нет ничего, что бы могло служить случайной причиной самоубийства; все зависит от той интенсивности, с которой влекущие за собой самоубийство причины оказывали свое воздействие на индивида.
  II
  Это заключение может найти себе подтверждение уже в одном постоянстве процента самоубийств. Если, следуя нашему методу, мы должны были оставить до настоящего времени эту проблему нерешенной, то фактически очевидно, что она не допускает никакого другого решения. Когда Quetelet обратил внимание философов на поразительную регулярность, с которой известные социальные явления повторяются в течение тождественных периодов времени, он полагал, что объяснением ей может служить его теория среднего человека,- теория, оставшаяся до сих пор единственной систематической попыткой дать объяснение этой замечательной особенности. По его мнению, в каждом обществе имеется определенный тип, которого более или менее правильно воспроизводит вся масса индивидов и среди которого только меньшинство имеет тенденцию отклоняться от средней под влиянием причин, нарушающих обычное течение жизни. Например, существует совокупность физических и моральных признаков, наблюдаемая у большинства французов, но которой нет в том же виде и размере у итальянцев и немцев, и наоборот. Так как эти признаки являются наиболее распространенными, то и вытекающие из них поступки встречаются очень часто, они образуют самую обширную группу. Те же индивиды, которые, наоборот, определяются выходящими из ряда особенностями, редки, как и сами эти особенности. С другой стороны, не будучи абсолютно неизменным, общий тип изменяется гораздо медленнее, чем тип индивидуальный, так как гораздо труднее измениться всему обществу в целом, чем отдельным лицам. Это постоянство естественно сообщается и поступкам, которые вытекают из характеристических свойств этого типа. Первые не изменяются ни по качеству, ни по величине, пока не изменяются вторые, а так как в то же время эти способы действия являются наиболее распространенными, то постоянство неизбежно становится общим законом проявлений человеческой активности, как это и показывает статистика. В самом деле, статистик подсчитывает все однородные факты, совершающиеся в недрах одного и того же общества. А так как эти последние остаются неизменными до тех пор, пока сохраняется постоянным общий тип общества, и так как, с другой стороны, изменения типа осуществляются лишь с большими затруднениями, то результаты статистических обследований необходимо должны оставаться одинаковыми в течение довольно длинного ряда последовательных лет. Что же касается тех фактов, которые совершаются под влиянием исключительных особенностей и индивидуальных случайностей, то они, конечно, не обнаруживают такой правильности. Вот почему постоянство никогда не бывает абсолютным.
  Но это - лишь исключения; следовательно, неизменность можно считать правилом, а изменчивость - исключением.
  Этому общему типу Quetelet дал название среднего типа, так как он точно определяется, если взять среднюю арифметическую всех индивидуальных типов. Например, если, определивши все длины роста, сложить эти величины и сумму разделить на число подвергавшихся измерению индивидов, то полученное частное выразит с достаточным приближением среднюю длину роста, так как можно допустить, что отклонения вверх и вниз, т. е. люди высокого и низкого роста, встречаются почти в одинаковом количестве. Они компенсируют друг друга и, следовательно, не изменяют частного.
  Такая теория кажется очень простой; но во-первых, она может быть рассматриваема как объяснение только в том случае, если она дает нам понять, откуда происходит то, что средний тип осуществляется в преобладающей массе индивидов. Для того чтобы он не изменялся в то время, как изменяются эти последние, нужно, чтобы, с одной стороны, он был независим от них, а с другой стороны, чтобы был все же какой-нибудь путь, которым он мог бы накладывать на них свою печать. Правда, исчезает самая эта проблема, если допустить, что интересующий нас тип совпадает с этническим типом. В самом деле, элементы, создающие расу, имея свое происхождение вне индивида, не подчиняются тем изменениям, как и он, хотя в нем и только в нем одном они реализуются. Весьма понятно, что они пронизывают собой чисто индивидуальные элементы и даже служат для них основанием. Однако это объяснение могло бы соответствовать самоубийству лишь в том случае, если бы наклонность, влекущая к нему человека, зависела непосредственно от расы, а мы знаем, что существующие факты противоречат этой гипотезе. Могут сказать, что общее состояние социальной среды, будучи одно и то же для большинства отдельных личностей, касается их всех одинаковым образом и дает им, в частности, одну духовную физиономию. Но ведь по существу своему социальная среда состоит из идей, верований, привычек, общих стремлений; для того чтобы последние могли воздействовать таким образом на индивидов, они должны существовать до известной степени независимо; как видим, этого рода соображения неизбежно приближают нас к тому разрешению вопроса, которое мы предложили выше. В самом деле, здесь молчаливо допускается, что существует коллективная наклонность к самоубийству, из которой вытекают индивидуальные наклонности, и вся задача сводится к тому, чтобы узнать, в чем эта коллективная наклонность состоит и каким образом она действует.
  Но этого мало: каким бы способом ни объясняли распространенность среднего человеческого типа, понятие о нем ни в каком случае не объяснит той регулярности, с которой воспроизводится социальный процент самоубийств. В самом деле, согласно определению, этот тип может состоять только из тех характерных черт, которые свойственны большинству населения; самоубийство же является делом меньшинства. В тех странах, где оно более всего распространено, насчитывается не больше 300 или 400 случаев на 1 млн населения. Сила, которую инстинкт самосохранения поддерживает у средних людей, исключает самоубийство коренным образом; средний человек не лишает себя жизни. Но в таком случае, если наклонность к самоубийству является редкостью и аномалией, она совершенно чужда среднему типу, и даже глубокое изучение этого последнего не помогло бы нам понять, каким образом число самоубийств может быть постоянным для одного и того же общества, не помогло бы нам объяснить, откуда даже является наклонность к самоубийству. Следовательно, теория Quetetet покоится на неправильном допущении. Он считал установленным тот факт, что постоянство наблюдается только в наиболее общих проявлениях человеческой деятельности; но мы видим, что оно существует в той же степени в спорадических проявлениях, наблюдаемых лишь в изолированных и одиноких пунктах социального поля. Он думал, что ответил на все desideratce, указав на то, каким образом можно объяснить неизменяемость того, что не является исключением; но исключение само имеет свою неизменяемость, нисколько не меньшую, чем всякая другая. Все умирают, каждый живой организм устроен так, что он рано или поздно должен разрушиться. Наоборот, очень мало имеется людей, лишающих себя жизни; у громадного большинства нет ничего такого, что бы вызывало в них склонность к самоубийству; тем не менее процент самоубийств еще более постоянен, чем процент общей смертности. Это значит, что между распространенностью известного признака и его строгим постоянством нет той тесной связи, которую допускал Quetelet.
  К тому же результаты, к которым приводит его собственный метод, подтверждают наше заключение. В силу его принципа, для того чтобы измерить интенсивность какого-нибудь признака, присущего среднему типу, надо было бы разделить сумму фактов, которыми он заявляет себя среди данного общества, на число индивидов, способных на такое же проявление. Так, например, в такой стране, как Франция, где в течение долгого времени не наблюдалось больше чем 150 случаев самоубийства на 1 млн жителей, средняя интенсивность наклонности к самоубийству выразилась бы следующим отношением: 150:1 000000 = 0,00015; в Англии, где мы имеем только 80 случаев на то же количество населения, это отношение равнялось бы 0,00008.
  Вот, следовательно, те величины, которыми можно бы было измерять наклонность среднего индивида к самоубийству; но практически такие цифры равны нулю. Столь слабая наклонность до такой степени удалена от самого выполнения, что может считаться несуществующей; сама по себе она не обладает достаточной силой, для того чтобы вызвать самоубийство. Поэтому вся общность такой наклонности еще не может объяснить нам, почему то или иное число самоубийств совершается ежегодно в том или ином обществе.
  Кроме того, эта оценка очень преувеличена. Quetelet пришел к своим цифрам, приписывая произвольно средним людям известную наклонность к самоубийству на основании проявлений, которые обыкновенно наблюдаются не у среднего человека, а только у небольшого числа исключительных субъектов; таким образом, аномальное служит у него определением нормального. Quetelet думал, правда, избежать этого возражения, указывая на то, что аномальные случаи, отклоняясь то в одну, то в другую сторону от нормы, компенсируются и взаимно уничтожаются. Но такая компенсация имеет место только в отношении тех свойств, которые в различной степени встречаются у всех, каков, например, рост человека. В самом деле, можно допустить, что исключительно большие люди и исключительно малые находятся на земном шаре почти в одном и том же количестве. Следовательно, средняя арифметическая для роста всех этих исключительных субъектов должна приблизительно равняться росту, наиболее обычному среди людей; поэтому именно этот последний и получится в результате статистического подсчета. Но результат будет совершенно противоположен, если дело идет о таком исключительном по своей природе факте, как наклонность к самоубийству; в этом случае способ Quetelet может только искусственным путем подвести под среднюю такой элемент, который в действительности стоит вне этой средней. Конечно, как мы только что видели, этот элемент вводится сюда только в чрезвычайно разбавленном виде и как раз потому, что число индивидов, между которыми он здесь распространяется, значительно выше того их числа, которому он свойствен на самом деле; но если ошибка практически и маловажна, она тем не менее существует.
  В действительности отношение, вычисленное Quetelet, измеряет собой лишь вероятность того, что человек, принадлежащий к данной социальной группе, покончит с собою в течение года. Если, например, на население в 100000 душ приходится в год 15 самоубийств- значит, имеется 15 шансов на 100000 в пользу того, что любой произвольно выбранный субъект данного общества покончит с собою в течение того же самого промежутка времени. Но эта вероятность не дает нам никакого понятия о размере средней наклонности к самоубийству и не может служить доказательством того, что эта наклонность действительно существует. Тот факт, что столько-то процентов лишают себя жизни, не доказывает еще того, что остальные в каком бы то ни было размере подвержены этой возможности, и не может нам дать никаких указаний относительно природы или интенсивности причин, вызывающих самоубийства.
  Таким образом, теория о среднем человеке не решает поставленной нами проблемы. Вернемся же к этой последней и посмотрим, как она ставится. Самоубийцы в очень ограниченном количестве рассеяны по земному шару, каждый из них отдельно совершает свой акт, не зная, что другой поступает так же; и тем не менее, пока общество не изменяется, число самоубийц остается неизменным. Для этого нужно, чтобы все индивидуальные проявления, какими бы независимыми друг от друга они ни казались, на самом деле были продуктом одной и той же причины или одной и той же группы причин, воздействующих на индивидов. Иначе нельзя было бы понять, почему ежегодно все различные воли, взаимно друг друга не знающие, приводят к тому же количеству одинаковых актов. Они не оказывают, по крайней мере в большинстве случаев, друг на друга никакого влияния, и между ними нет никакого соглашения; а между тем все происходит так, как будто они выполняют один приказ. Это значит, что в общей среде, окружающей их, существует какая-то сила, которая направляет их в одну и ту же сторону, причем в зависимости от большей или меньшей интенсивности этой силы повышается или понижается число отдельных самоубийств. Проявления интересущей нас силы не изменяются при перемене органической или космической среды, а зависят исключительно от состояния социальной среды, т. е. сила эта коллективна. Другими словами, каждый народ обладает по отношению к самоубийству известной коллективной наклонностью, которая ему присуща и от которой зависит величина той дани, которую этот народ платит добровольной смерти.
  С этой точки зрения неизменность процента самоубийств не имеет в себе ничего таинственного; она не более загадочна, чем присущий каждому из них индивидуальный характер. Так как каждое общество обладает своим темпераментом, который не меняется изо дня в день, и так как эта наклонность к самоубийству проистекает из морального настроения общественных групп, то она неизбежно различна в разных группах и в течение долгого периода остается постоянной. Она является одним из существенных элементов социального самочувствия. Но у коллективов, как и у отдельных лиц, самочувствие представляет собой наиболее индивидуальную и в то же время наиболее постоянную черту, ибо нет ничего более глубокого и основного, чем оно.
  А в таком случае и вытекающие из него последствия должны отличаться таким же индивидуальным и устойчивым характером. Вполне естественно даже, что они обнаруживают большее постоянство, чем общая смертность, так как температура, влияние климата, геологические явления - словом, различные условия, от которых зависит человеческое здоровье, подвержены из года в год гораздо большим изменениям, чем национальный характер.
  Существует, однако, еще одна гипотеза, отличающаяся, по-видимому, от предыдущей и не лишенная для некоторых умов известной притягательной силы. Для того чтобы разрешить затруднение, не достаточно ли будет предположить, что различные события частной жизни, которые кажутся определяющими причинами самоубийства, по преимуществу регулярно возобновляются каждый год в одной и той же пропорции? Каждый год, говорят нам, совершается одинаковое приблизительно число несчастных браков, банкротств, крушений карьеры, разорений и т. д. Поэтому вполне естественно, что, попадая ежегодно в одно и то же положение в одном и том же числе, индивиды в том же числе принимают решение, вытекающее из этого положения. Нет надобности воображать, что они подчиняются при этом давлению тяготеющей над ними силы; достаточно предположить, что, поставленные в одни и те же условия, они в общем рассуждают одинаково.
  Но мы знаем, что эти индивидуальные обстоятельства если и предшествуют обыкновенно самоубийствам, то не являются их действительными причинами. Скажем еще раз, что в жизни человека не существует несчастий, влекущих его неизбежно к самоубийству, если он в силу чего-либо другого не склонен к нему сам. Регулярность, с которой известные обстоятельства способны повторяться, не может поэтому объяснить регулярности самоубийств. Сверх того, какое бы влияние им ни приписывали, такое решение, во всяком случае, передвинуло бы только проблему на другое место, не разрешая ее. Ибо осталось бы необъясненным, почему эти отчаянные положения неизменно повторяются каждый год согласно закону, присущему каждой отдельной стране. Каким образом случается то, что в одном и том же обществе - предполагая, что оно находится в упроченном состоянии,- всегда одинаковое число распавшихся семейств, экономических крахов и т. д.? Это регулярное повторение одних и тех же событий в одном и том же количестве, для одного и того же народа, но очень различных у разных народов было бы необъяснимым, если бы в каждом обществе не существовало определенных течений, увлекающих его членов с определенной силой в коммерческие или промышленные авантюры, в область таких поступг ков, которые способны нарушить спокойствие страны и т. д. Допустить это - значило бы, таким образом, восстановить в почти неизменной форме ту самую гипотезу, которой мы, казалось, сумели избежать.
  III
  Постараемся же понять смысл и значение тех терминов, которые мы только что употребили.
  Обыкновенно, когда говорят о коллективных наклонностях или страстях, то склонны видеть в этих выражениях только метафоры или manieres de parler, не обозначающие собой ничего реального, кроме некоторой средней известного числа индивидуальных состояний. На них не смотрят, как на вещи, как на силы sui generis, которые управляют сознанием частных лиц. Однако в действительности именно такова их природа, что блестяще доказывается статистикой самоубийств. Состав индивидов, образующих известное общество, из года в год меняется, а число самоубийств тем не менее остается тем же до тех пор, пока не изменится само общество. Население Парижа обновляется с необыкновенной быстротой; тем не менее доля Парижа в общем числе самоубийств во Франции остается неизменной. Хотя для того, чтобы наличный состав войск совершенно преобразился, достаточно всего нескольких лет, тем не менее процент самоубийств в армии изменяется для одной и той же нации чрезвычайно медленно. Во всех странах коллективная жизнь в течение года движется согласно одному и тому же режиму; он повышается приблизительно от января до июля, а затем снова понижается. Поэтому, хотя члены различных европейских обществ происходят от самых различных средних типов, тем не менее сезонные и даже месячные изменения числа самоубийств следуют повсюду одинаковому закону. Точно так же, каково бы ни было различие индивидуальных характеров, соотношение между наклонностью к самоубийству у людей, состоящих в браке, и у вдов и вдовцов идентично в самых разнообразных социальных группах, и это потому, что моральное состояние вдовства повсюду находится в одном и том же отношении к моральному состоянию, характерному для брачной жизни. Следовательно, причины, определяющие число добровольных смертей для определенного общества или для известной его части, должны оставаться независимыми от индивидов, так как они обладают одинаковой интенсивностью, каковы бы ни были те субъекты, на которых они оказывают свое воздействие. Могут на это сказать, что данный образ жизни везде одинаковый, везде производит одни и те же результаты. Конечно, это так; но образ жизни - это вещь, которой нельзя пренебрегать, и его постоянство нуждается в объяснении. Если он остается неизменным, в то время как в рядах людей, придерживающихся его, происходят бесконечные изменения, то совершенно невозможно, чтобы он всецело определялся индивидуальными особенностями этих людей.
  Некоторые считали возможным уклониться от этого вывода, заметив, что сама эта непрерывность есть дело индивидов и что, следовательно, для того чтобы объяснить ее, нет надобности приписывать социальным явлениям своего рода трансцендентность по отношению к индивидуальной жизни. В самом деле, иногда рассуждают так: "Всякое социальное явление - какое-нибудь слово данного языка, религиозный обряд, секрет ремесла, прием искусства, статья закона, правило морали - передается и переходит к индивиду от другого индивида, являющегося его родственником, учителем, другом, соседом, товарищем".
  Конечно, если бы речь шла только о том, каким образом в общих чертах мысль или чувство передаются из поколения в поколение, каким образом память о нем не теряется при этом, то в этих рамках такое объяснение могло бы быть признано достаточным. Но передача таких фактов, как самоубийство или, говоря общее, как все те поступки, о которых мы получаем сведения посредством моральной статистики, представляет своеобразную особенность, которую нельзя объяснить себе так просто и легко. Эта передача имеет своим объектом не только известный способ действий вообще, но и число тех случаев, в которых применяется этот образ действия. Мы видим, что самоубийства не только совершаются ежегодно, но что, по общему правилу, их ежегодно бывает одинаковое количество. Состояние духа, заставляющее человека решиться на самоубийство, не только просто передается, но-что всего замечательнее - оно передается одинаковому числу индивидов, которые все поставлены в условия, необходимые для того, чтобы это состояние перешло в действие. Как это случается, если налицо имеются только индивиды? Само по себе число не может быть объектом прямой передачи. Современное человечество не могло узнать от предыдущего поколения, каков размер той дани, которую оно должно заплатить самоубийству; и тем не менее, если обстоятельства не меняются, размеры этой дани будут совершенно равны размерам предыдущей.
  Неужели нужно воображать, что каждый отдельный самоубийца имеет своим руководителем и вдохновителем одну из жертв предыдущего года, которой он является только моральным наследником? Только при этом условии можно допустить, что социальный процент самоубийств может увековечиться путем меж-индивидуалъных традиций. Поэтому, если вся цифра не может быть передана оптом, нужно, чтобы те единицы, из которых она состоит, передавались каждая в отдельности; таким образом, каждый самоубийца должен был бы получить от кого-нибудь из своих предшественников наклонность к самоубийству и каждое самоубийство должно было бы быть как бы эхом предыдущего. Но нет налицо ни одного факта, на основании которого можно было бы допустить существование такой индивидуальной связи между каждым в настоящем году и каким-либо однородным событием в предыдущем. Совершенно исключительное явление, как мы уже указали выше, представляют те случаи, когда одно самоубийство вызывается таким образом другим, одинаковым с ним. И почему же эти рикошеты так правильно повторяются из года в год? Почему факту, порождающему новый, подобный себе факт, нужен целый год, для того чтобы воспроизвести этот последний? Почему, наконец, он воспроизводит только одну-единственную копию? Ведь с точки зрения рассматриваемой гипотезы необходимо, чтобы в среднем каждая модель воспроизведена была только один раз, иначе целое потеряло бы свое постоянство. Таким образом, мы можем прекратить обсуждение этой столь же произвольной, как и бесполезной, гипотезы. Но если отвергнуть ее окончательно, если численное равенство годовых итогов происходит не от того, что каждый частный случай зарождает себе подобный в следующем за ним периоде, то это численное равенство может зависеть только от перманентного воздействия какой-нибудь неличной причины, стоящей выше всех этих частных случаев.
  Поэтому надо пользоваться терминами с величайшей строгостью. Коллективные наклонности имеют свое особенное бытие; это силы настолько же реальные, насколько реальны силы космические, хотя они и различной природы; они влияют на индивида также извне, хотя это совершается иными путями. Позволительно утверждать, что реальность первых не ниже реальности вторых; это доказывается тем же путем, а именно ознакомлением с постоянством их результатов.
  Когда мы констатируем, что число смертей лишь очень мало изменяется из года в год, то мы объясняем эту закономерность зависимостью от климата, температуры, состава почвы - словом, известным числом материальных причин, которые, будучи независимыми от индивида, не изменяются и тогда, когда меняются поколения. Следовательно, раз такие моральные акты, как самоубийство, воспроизводятся с единообразием не только не меньшим, но и большим, мы должны допустить, что они зависят от сил, лежащих вне индивидов; и так как эти силы могут быть только моральными, а вне индивида нет другого морального существа, кроме общества, то неизбежно приходится признать, что силы эти социальны. Но каким бы именем их ни называть, важно только признать за ними реальность и считать их совокупностью энергии, которые извне направляют наши поступки точно так же, как физико-химические энергии, действию которых мы подвергаемся. Это не словесные сущности, а реальности sui generis, которые можно измерять, сравнивать по величине, как это делают по отношению к интенсивности электрических токов или источников света. Таким образом, наше основное положение, что социальные факты объективны,- положение, которое мы имели случай установить в нашей другой работе и которое мы считаем принципом социологического метода, находит в моральной статистике, и в особенности в статистике самоубийств, новое и особенно демонстративное доказательство.. Конечно, оно задевает здравый смысл, но каждый раз, как наука открывала людям существование незнакомой им силы, она встречала недоверие с их стороны. Когда надо изменить систему существующих понятий, для того чтобы очистить место новому порядку вещей и создать новые представления, то умы людей, объятые ленью, неизбежно сопротивляются новизне. И тем не менее необходимо прийти к какому-нибудь соглашению. Если социология действительно существует, то предметом ее изучения может быть только неизведанный еще мир, не похожий на те миры, которые исследуются другими науками; но этот новый мир будет ничто, если он не будет представлять собою целой системы реальностей.
  Но именно потому, что это представление наталкивается на традиционные предрассудки, оно подняло ряд возражений, на которые нам необходимо ответить.
  Во-первых, оно предполагает, что коллективные мысли и наклонности другого происхождения, чем индивидуальные, и что у первых существуют такие черты, которых нет у вторых. Но как же это возможно, если общество состоит только из индивидов? На это можно ответить, что в живой природе нет ничего такого, чего бы не встречалось в мертвой материи, потому что клеточка состоит исключительно из атомов, которые не живут. Точно так же совершенно верно, что общество не включает в себя никакой другой действующей силы, кроме силы индивидов; и однако, эти индивиды, соединяясь, образуют психическое существо нового типа, которое, таким образом, обладает своим собственным способом думать и чувствовать. Конечно, элементарные свойства, из которых складывается социальный факт, в зародышевом состоянии заключаются в частных умах. Но социальный факт получается из них только тогда, когда они преобразованы путем сочетания, ибо он проявляется исключительно при этом условии. Сочетание само является активным фактором, производящим специфические результаты; и следовательно, оно как таковое есть уже нечто новое. Когда сознания, вместо того чтобы оставаться изолированными одно от другого, группируются и комбинируются, то это знаменует собой некоторую перемену в мире. И вполне естественно, что это изменение в свою очередь производит другие изменения, что этот новый факт порождает другие новые факты, что возникают, наконец, явления, характерные черты которых отсутствуют в элементах, их составляющих.
  Только одним способом можно оспаривать это положение: допустить, что целое качественно тождественно с совокупностью своих частей, что результат качественно сводим к совокупности породивших его причин; а это привело бы к тому, что пришлось бы отрицать всякое изменение или признать его необъяснимым. Между тем некоторые ученые не остановились перед защитой этого крайнего тезиса; но для его обоснования нашлись только два поистине необычайных аргумента. Говорили, во-первых, что "в силу странной привилегии мы располагаем в социологии интимным познанием как единичного элемента, который есть наше индивидуальное сознание, так и того сложного образования, которым является совокупность отдельных сознаний; во-вторых, утверждали, будто в силу этой двойной интуиции мы можем ясно констатировать, что по удалении всех индивидуумов общество обращается в ничто".
  Первое утверждение является смелым отрицанием всей современной психологии. В настоящее время все ученые согласны с тем, что психическая жизнь не может быть познана с первого взгляда, что она, наоборот, имеет глубокую подпочву, куда не может проникнуть интимное самонаблюдение и которую мы постигаем только мало-помалу, путем обходных и сложных приемов, аналогичных с теми, которые употребляет наука по отношению к внешнему миру. Таким образом, нельзя сказать, что природа сознания не представляет уже более для нас никаких тайн. Что же касается второго положения, то оно совершенно произвольно. Автор может уверять, что, согласно его личному впечатлению, в обществе нет ничего реального, кроме того, что происходит от индивида, но для поддержки этого утверждения нельзя выдвинуть никаких доказательств, и, следовательно, всякий спор на эту тему невозможен. И как легко в противовес этому чувству было бы выставить другое, противоположное чувство большого числа людей, которые представляют себе общество не как форму, которую самопроизвольно принимает природа индивида, выходя за свои собственные пределы, но как противодействующую ей силу, которая ограничивает индивидов и против которой они направляют свои силы! И наконец, что можно сказать об этой интуиции, посредством которой мы якобы прямо и непосредственно знакомимся не только с элементом, т. е. с индивидом, но и с их соединением, т. е. с обществом? Если действительно достаточно только открыть глаза и быть внимательным, чтобы тотчас же заметить законы социального мира, то социология оказалась бы лишней или по крайней мере очень простой. К несчастью,факты слишком ясно доказывают, как некомпетентно сознание по отношению к этому делу. Никогда оно само по себе, без всякого воздействия извне, не могло бы даже заподозрить той железной закономерности, которая ежегодно и в одном и том же количестве воспроизводит определенное число демографических явлений. И уже само собою разумеется, сознание, предоставленное своим собственным силам, не в состоянии открыть причины этой закономерности.
  Но, отделяя таким образом социальную жизнь от индивидуальной, мы отнюдь не хотим сказать, что в ней нет психологического элемента. Наоборот, совершенно очевидно, что она по существу своему состоит из представлений; но только коллективные представления обладают совершенно иной природой, чем представления индивидуальные. Мы не видим никакой несообразности в том мнении, что социология есть психология, если только при этом добавить, что социальная психология имеет свои собственные законы, отличающиеся от законов психологии индивидуальной. Мы подтвердим нашу мысль примером, который сделает ее более понятной. Обыкновенно происхождение религии приписывают чувству страха или уважения, которое внушают сознательным существам таинственные и страшные явления. С этой точки зрения религия представляется простым проявлением индивидуальных переживаний и чувств. Но это упрощенное объяснение не имеет ничего общего с фактами. Достаточно отметить, что в животном царстве, где социальная жизнь всегда рудиментарна, религия совершенно неизвестна, что она наблюдается только там, где существует коллективная организация, что она меняется в зависимости от природы общества, чтобы признать, что только объединенные в группу люди мыслят религиозно. Никогда индивид, который знал бы только самого себя и физическую вселенную, не мог бы подняться до мысли о силах, бесконечно превосходящих его и все, что его окружает. Даже те великие естественные силы, с которыми он соприкасается, не могли бы зародить в его душе такого понятия, так как первоначально он отнюдь не знал с такою точностью, как в настоящее время, в какой степени эти силы превосходят его; он думал, наоборот, что он в состоянии располагать ими по своему усмотрению. Только наука показала ему, насколько он ниже этих сил. Та сила, которая так могла заставить его проникнуться чувством уважения и сделалась предметом его поклонения, есть общество; и лишь гипостазированной формой последнего являются боги. Религия - это в конце концов система символов, посредством которых общество сознает самого себя; это образ мышления, присущий только коллективному существу. Таким образом, открывается обширная совокупность умственных состояний, которые не возникли бы, если бы частные сознания не соединились в одну группу, которые вытекают из этого союза и присоединяются к состояниям сознания, порождаемым природой индивида. Можно самым кропотливым образом анализировать эти последние, но никогда не удастся открыть в них ничего такого, что могло бы объяснить, каким образом возникли и развились своеобразные верования и обряды религий, каким образом зародился фетишизм, каким образом выросло из него обожествление сил природы и каким образом это последнее в свою очередь преобразовалось здесь - в отвлеченную религию Иеговы, там - в политеизм греков и римлян и т. д. Но, утверждая разнородность социального и индивидуального, мы хотим сказать, что предыдущие соображения применимы не только к религии, но и к праву, морали, моде, политическим учреждениям, педагогической практике и т. д.- словом, ко всем формам коллективной жизни.
  Но нам сделано было еще одно возражение, которое может показаться на первый взгляд более важным. Мы признали, что социальные состояния не только качественно отличаются от индивидуальных, но что они в некотором смысле находятся вне самих индивидов. Мы не убоялись даже сопоставить этот внешний характер с тем, который присущ силам физическим. Но, возражали нам, если общество состоит только из индивидов, то как же может быть что-нибудь, лежащее вне их?
  Если бы это возражение было основательно, то мы пришли бы к неразрешимому противоречию. В самом деле, не надо терять из виду того, что было установлено выше. Так как та горсть людей, которая ежегодно кончает с собой, не образует естественной группы и так как люди эти совершенно не соприкасаются между собою, то постоянство числа самоубийств может зависеть только от некоторой общей причины, которая господствует над людьми и их переживает. Сила, которая собирает в одно целое множество единичных случаев, рассеянных по поверхности земного шара, должна, конечно, находиться вне каждого из них. Если бы действительно оказалось для нее невозможным занять по отношению к ним внещнее положение, то проблема была бы неразрешимой; но эта невозможность- только кажущаяся.
  Во-первых, это не совсем верно, что общество состоит только из индивидов; в него входят также и материальные элементы, играющие существенную роль в общественной жизни. Часто социальный факт материализируется до такой степени, что становится элементом внешнего мира. Например, определенный архитектурный тип будет явлением социальным; он частью воплощается в домах, в различных зданиях, которые, раз уже они выстроены, становятся самостоятельными реальностями, независимыми от индивидов. То же самое относится к путям сообщения и транспорту, к инструментам и машинам, употребляемым в промышленном мире или в частной жизни и выражающим состояние техники в каждый исторический момент, к письменности и т. д. Социальная жизнь, которая таким образом как бы кристаллизуется и отвердевает на материальных подпорах, тем самым внедряет в мир окружающие нас вещи и начинает воздействовать на нас извне. Пути сообщения, которые построены были раньше нас, придают ходу наших дел определенное направление, позволяя нам сообщаться с той или иной страной. Вкус ребенка формируется, приходя в соприкосновение с памятниками национального вкуса, заветами предыдущих поколений. Иногда даже мы видим, что такие памятники в течение долгих веков подвергаются забвению. Затем, в то время как воздвигшие их нации уже давно погасли, они снова показываются на свет Божий и снова начинают свое существование в среде нового общества. Это и является характерной чертой того очень редкого явления, которое носит название Возрождения. Возрождение означает, что социальная жизнь, после того как она долгое время была как бы упакована и пребывала в скрытом состоянии, вдруг пробуждается, меняет интеллектуальные и моральные точки зрения народов, которые сами не содействовали ее выработке. Конечно, социальная жизнь не могла бы оживиться, если бы живые сознания не были готовы воспринять ее воздействие, но, с другой стороны, эти сознания чувствовали бы и думали совсем иначе, если бы это воздействие не совершилось.
  То же самое может быть применено и к тем определенным формулам, в которых заключаются догматы веры, или положения права, когда они фиксируются вовне, в какой-нибудь священной форме. Конечно, как бы они ни были хорошо составлены, но они остались бы мертвой буквой, если бы не нашлось никого, кто бы мог проникнуться ими и ввести их в употребление. Но если они не являются самодовлеющими силами, то это не мешает им быть факторами sui generis социальной жизни, так как они обладают способом воздействия, свойственным только им одним.
  Юридические отношения совсем неодинаковы в тех случаях, когда имеется писаное право, и в тех случаях, когда его нет. Там, где существует выработанный кодекс, юриспруденция более урегулирована, но менее гибка, законодательство более стройно, но и более неподвижно. Оно менее способно приноравливаться к различным частным случаям и оказывает больше сопротивления новаторским попыткам. Материальные формы, в которые оно облекается, нельзя поэтому считать чисто словесными сочетаниями, не имеющими никакого значения; это - действующие реальности, что доказывается теми результатами, которые бы отсутствовали, если бы этих реальностей не существовало. Таким образом, очевидно, что они не только должны лежать вне индивидуального сознания, но что именно это-то внешнее положение и сообщает им их специфические черты. Для них существенно то, что они малодоступны для индивидов и что эти последние лишь с трудом могут приспособлять их к обстоятельствам; в этом же заключается причина того, что они упорно сопротивляются всяким изменениям.
  Однако несомненно, что все социальное сознание не может сделаться в такой степени внешним и материальным. Вся национальная эстетика не исчерпывается теми произведениями искусства, которые ею вдохновлены; вся мораль не может быть сведена к определенным заповедям - большая ее часть остается неуловимой. Существует еще обширная область коллективной жизни, остающаяся на свободе; существует целая масса социальных потоков, которые направляются то в одну, то в другую сторону, то расходятся, то сталкиваются между собой, перекрещиваются и смешиваются тысячью различных способов, и именно потому, что они находятся в непрерывном движении, они не могут принять никакой объективной формы. Сегодня поток тоски и отчаяния заливает общество; завтра, наоборот, все сердца уносит с собой веяние радостной доверчивости. В течение одного периода все общество увлекается индивидуализмом, но наступает другой период, и преобладающим влиянием начинают пользоваться уже социальные и филантропические настроения; вчера общество увлекалось космополитизмом, сегодня все умы захватывает патриотическое настроение. И весь этот водоворот, эти приливы и отливы приходят и уходят, ничуть не изменяя основных постановлений права и правил морали, застывших в своих священных формах. Ведь и сами эти предписания лишь выражают подчиненную им жизнь, частью которой они являются; они вытекают из нее, но не подавляют ее. В основании всех социальных норм заложены деятельные и живые чувства, которые эти формулы резюмируют, но которых они являются только внешней оболочкой. Они не вызвали бы никакого отклика, если бы не соответствовали конкретным чувствам и эмоциям, распространенным в обществе. Поэтому, если мы приписываем им реальное бытие, мы отнюдь не хотим этим сказать, что вне их мораль лишена всякой реальности. Это значило бы принимать знак за обозначаемую вещь. Без сомнения, знак имеет самостоятельное значение, его нельзя считать бездейственным эпифеноменом; в настоящее время роль, которую он играет в интеллектуальном развитии, хорошо известна. Но все же это - только знак, и ничего больше.
  Но, хотя непосредственная жизнь слишком подвижна для того, чтобы принять неизменную форму, она тем не менее носит тот же характер, что и ее фиксированные формулами правила, о которых мы только что говорили. Она занимает внешнее положение по отношению к каждому среднему индивиду, взятому отдельно. Вот, например, серьезная общественная опасность вызывает сильный подъем патриотического чувства; из этого вытекает коллективный порыв, в силу которого общество в своей совокупности принимает как бы за аксиому, что все частные интересы, даже такие, которые в обыкновенное время заслуживали бы уважения, должны совершенно стушеваться перед интересом общественным; и принцип этот высказывается не только в виде desideratum, но применяется на деле. Обратите внимание в такую минуту на большинство индивидов. У очень многих из них вы найдете это моральное настроение, но в бесконечно ослабленной степени. Даже во время войны очень редко встречаются примеры таких людей, которые добровольно готовы проявить полное самоотречение. Поэтому из всех частных сознаний, составляющих нацию, нет ни одного, по отношению к которому данное коллективное течение не являлось бы почти всецело внешним; ибо каждое из них содержит только частицу его.
  То же наблюдение можно сделать по отношению к наиболее основным и стойким моральным чувствам. Например, каждое общество относится с уважением к жизни человека вообще; степень этого уважения имеет определенную величину и может быть измерена относительной строгостью наказаний, налагаемых за убийство. С другой стороны, средний человек все же имеет в себе известную степень этого чувства, но в гораздо меньшей степени и в совершенно другом виде, чем оно существует в обществе. Для того чтобы понять эту разницу, достаточно сравнить то чувство, которое нам лично внушает убийца или самый вид убийства и которое охватывает при тех же обстоятельствах целую толпу. Нам известно, до какой степени возбуждения может дойти толпа, если ничто ее не сдерживает; а это зависит от того, что гнев носит коллективный характер. То же самое различие наблюдается ежеминутно между тем способом, каким общество реагирует на эти преступления, и тем впечатлением, какое они производят на индивидов, т. е. между индивидуальной и социальной формой того чувства, которое эти преступления оскорбляют. Социальное возмущение обладает такой энергией, что оно редко довольствуется другим наказанием, кроме смертной казни. Иначе чувствует каждый из нас, если жертвой преступления является человек, нам незнакомый или безразличный, и если убийца не живет близко от нас и, следовательно, не является для нас личной опасностью; мы, соглашаясь с тем, что поступок справедливо требует наказания, не чувствуем себя достаточно потрясенными, не ощущаем непреодолимой потребности в отмщении. Мы сами не сделаем шага для того, чтобы обнаружить виновного, и даже откажемся выдать его. Дело принимает другой оборот только в том случае, если, как говорится, общественное мнение взволновано данным событием. Тогда мы становимся более требовательными и деятельными. Но тогда именно это общественное мнение говорит нашими устами, мы действуем скорее под давлением коллектива, нежели в качестве индивидов как таковых.
  Чаще всего расстояние между социальным состоянием и его индивидуальными отголосками даже еще более значительно. В предыдущих случаях коллективное чувство, индивидуализируясь, по крайней мере сохраняло у большинства субъектов достаточную силу, для того чтобы восставать против тех поступков, которые его оскорбляют; ужас, внушаемый пролитием человеческой крови, довольно глубоко вкоренился в наши дни в большинстве человеческих сознаний, чтобы воспрепятствовать терпимому отношению к идее человекоубийства. Но простая кража, или молчаливый обман, или мошенничество без насилия еще далеки от того, чтобы внушить нам то же чувство отвращения. Очень мало людей, которым бы права их ближних внушали чувство уважения и у которых не было бы в зародыше желания обогатиться не вполне честным образом. Это не значит, что воспитание не развивает известного отвращения ко всякому нарушению справедливости. Но какое еще далекое расстояние между этим непосредственным и неустойчивым чувством, всегда готовым идти на компромисс, и тем безусловным клеймом позора, без изъятия и смягчения, которое общество накладывает всегда на виновника кражи во всех ее видах. Что же сказать о сознании других обязанностей, которое еще слабее вкоренилось в душу обыкновенного человека, как, например, то чувство, которое предписывает нам правильно уплачивать свою часть общественных издержек, не обманывать казну, не уклоняться от отбывания воинской повинности, честно выполнять договоры и т. д. Если бы во всех этих пунктах выполнение предписаний морали гарантировалось только колеблющимися чувствами средних индивидов, то предписания эти покоились бы на крайне ненадежной почве.
  Следовательно, является основной ошибкой смешивать, как это часто случается, коллективный тип данного общества со средним типом индивидов, которые составляют это общество. Средний человек обладает в очень умеренной степени нравственностью. Только наиболее существенные правила этики отпечатываются в его душе с известной силой, но и они далеки от той определенности и того авторитета, которыми они облечены в коллективном типе, т. е. в обществе, взятом в его целом. Это смешение, которое определенно допустил Quetelet, превращает моральный генезис в неразрешимую проблему. В самом деле, раз индивидуальный уровень морали в общем так низок, то каким же образом могла бы возникнуть общественная мораль, превосходящая его, если она выражает собой только среднюю величину индивидуальных нравственных зачатков? Большее не может без чуда образовываться из меньшего. Если общественное сознание есть не что иное, как наиболее распространенное сознание, то оно не может стать выше обыденного уровня. Но откуда же являются тогда все эти повышенные и категорически повелительные предписания, которые общество стремится привить своим членам?
  Различные религии, а по их примеру и многочисленные философы не без основания полагают, что мораль может быть осуществлена во всей своей полноте только в Боге. Слабый и неполный набросок ее, открываемый в индивидуальном сознании, не может быть рассматриваем как оригинал. Он производит скорее впечатление грубой и неверной репродукции и наводит на мысль, что оригинал должен находиться так или иначе вне индивидов. Вот почему народная фантазия с присущей ей простотой реализует его в Боге. Конечно, наука не может остановиться на этой концепции, которая для нее просто-напросто не существует. Но если отбросить эту концепцию, то не останется другой альтернативы, как оставить вопрос о морали необъяснимым и висящим в воздухе или видеть в морали систему коллективных состояний. Или начало ее лежит вне опытного мира, или она порождается обществом. Она может существовать только в сознании; и если она не существует в сознании индивида, значит, ее может включить в себя только сознание группы. Но тогда необходимо признать, что групповое сознание, отнюдь не будучи смешением сознаний средних индивидов, должно превосходить его во всех отношениях.
  Наблюдения только подтверждают эту гипотезу. С одной стороны, правильность статистических данных указывает на то, что существуют коллективные наклонности вне сознания индивидов, с другой стороны, на большом количестве выдающихся фактов мы можем непосредственно констатировать этот внешний характер коллектива. К тому же последний не представляет ничего удивительного для того, кто убедился в разнородности индивидуальных и социальных состояний. В самом деле, вторые могут явиться к нам только извне, так как они не вытекают из наших личных предрасположений; происходя от чуждых нам элементов, они выражают нечто совершенно иное, чем мы сами. Конечно, поскольку мы сливаемся с группой и живем ее жизнью, мы не можем избежать ее влияния; но с другой стороны, поскольку мы обладаем индивидуальностью, отличающей нас от нее, мы оказываем ей сопротивление и стремимся уклониться от ее влияния. А так как нет ни одного человека, который не жил бы одновременно этою двойною жизнью, то каждый из нас в одно и то же время проникнут тем и другим стремлением. Нас увлекает социальное чувство, но вместе с тем мы отдаемся настроению, отвечающему нашей личной природе. Остальные члены общества давят на нас, чтобы сдержать наши центробежные стремления, а мы в свою очередь стараемся давить на других, чтобы нейтрализовать их индивидуальные стремления. Таким образом, мы испытываем на себе то же самое давление, которое мы стараемся оказать на других. Возникают две противодействующие друг другу силы. Одна из них вытекает из коллективности и стремится завладеть индивидом, другая проистекает от индивида и враждебна предыдущей. Конечно, первая во многом превосходит вторую, потому что она является сочетанием всех единичных сил, но, так как она встречает на своем пути столько же отпоров, сколько существует отдельных субъектов, она отчасти растрачивается в этой усиленной борьбе и проникает в нас только в ослабленной и обезображенной форме. Когда она очень интенсивна, когда приводящие ее в действие обстоятельства повторяются часто, она может еще достаточно сильно отпечатываться в индивидуальной психике; она возбуждает в ней довольно интенсивные состояния, которые, раз зародившись, функционируют с самопроизвольностью инстинкта; так обстоит дело с наиболее существенными моральными идеями. Но большинство социальных течений или слишком слабы, или соприкасаются с нами слишком отдаленно, для того чтобы пустить в нашем сознании глубокие корни; поэтому воздействие их очень поверхностно. Следовательно, они почти целиком остаются вне нас. Таким образом, для того чтобы вычислить какой-либо элемент коллективного типа, отнюдь не достаточно определить размеры, занимаемые им в индивидуальных сознаниях, и взять среднюю.
  Правильнее было бы взять их сумму, но и такое измерение будет во многом уступать действительности, так как таким путем можно получить социальное чувство лишь ослабленным настолько, насколько оно потеряло, индивидуализируясь.
  Только при очень легком отношении к делу можно обвинять нашу концепцию в схоластичности и упрекать ее в том, что она кладет в основание социальных явлений какой-то жизненный принцип нового порядка. Если мы отказываемся допустить, что социальные явления имеют субстратом сознание индивида, мы тем самым приписываем им некоторый другой субстрат.
  Последний образуется путем комбинирования и сочетания всех индивидуальных сочетаний. Он не имеет в себе ничего субстанциального и онтологического, потому что представляет собой только целое, состоящее из частей, но он столь же реален, как и входящие в состав его элементы, т. к. они не построены совершенно таким же образом, как и он сам; они также сложны. В самом деле, теперь уже известно, что "я" - каждое из этих элементарных сознаний - есть лишь равнодействующая множества безличных сознаний точно так же, как эти элементарные сознания в свою очередь возникают из сочетания бессознательных жизненных единиц, а каждая жизненная единица - из безжизненных частиц. Если психологи и биологи справедливо полагают, что реальность изучаемых ими явлений достаточно обоснована, раз они сведены к комбинациям элементов непосредственно низшего порядка, то почему не может быть того же в социологии? Лишь те могли бы признать недостаточным такое основание, которые не отказались от гипотезы жизненной силы и субстанциальной души. Таким образом, нет ничего странного в нашем положении, которое некоторым кажется прямо скандальным: социальные верования или акты способны существовать независимо от их индивидуальных выражений. Этим, очевидно, мы не хотели сказать, что общество возможно без индивидов,- заподозривание в провозглашении столь явной нелепости нас могло бы и пощадить. Мы разумеем: 1) что группа, образованная из ассоциированных индивидов, есть реальность совершенно иного рода, чем каждый индивид, взятый отдельно, 2) что коллективные состояния существуют в группе, природе которой они обязаны своим происхождением раньше,чем коснутся индивида как такового и сложатся в нем в новую форму чисто внутреннего психического состояния.
  Этот способ понимания отношений между индивидом и обществом приближается, между прочим, к тому представлению, которое вырабатывается современными зоологами относительно связей, соединяющих индивидов с их видом и родом. Это - очень простая теория, согласно которой вид есть индивид, увековеченный во времени, обобщенный в пространстве и мало-помалу упрочившийся. Правда, эта теория наталкивается на тот факт, что изменения, наблюдаемые у изолированных субъектов, делаются видовыми только в очень редких и притом сомнительных случаях. Отличительные черты расы изменяются у отдельного индивида только тогда, когда они изменяются у всей расы вообще. Значит, эта последняя должна обладать некоторой самостоятельной реальностью, которой определяются различные формы, принимаемые ею у отдельных субъектов, так что ее никак нельзя рассматривать как обобщение этих последних. Конечно, мы не можем считать эту теорию окончательно доказанной. Но для нас достаточно показать, что наша социологическая концепция, не будучи заимствованием из области исследований другого порядка, все же находит себе аналогию в самых позитивных науках.
 IV
  Применим эту идею к вопросу о самоубийстве; то решение, которое мы дали ему в начале нашей книги, только выиграет от этого в своей определенности.
  Не существует морального идеала, который не являлся бы сочетанием-в пропорциях, меняющихся в зависимости от общества,- эгоизма, альтруизма и некоторой аномии. Ибо социальная жизнь предполагает, что индивид обладает в известной степени только ему свойственными качествами, что в то же время по требованию общества он готов от своей индивидуальности отказаться и, наконец, что душа его до некоторой степени открыта для идей прогресса. Вот почему нет народа, где бы одновременно не существовало этих трех различных течений, которые увлекают человека по трем разным и даже противоположным направлениям. Там, где они взаимно умеряют друг друга, моральная жизнь находится в состоянии равновесия, которое защищает индивида от всякой мысли о самоубийстве. Но как только один из них переступит известную степень интенсивности в ущерб другим, он, индивидуализируясь, становится по изложенным выше причинам моментом, предрасполагающим к самоубийству. Чем он сильнее, тем, конечно, больше субъектов, которых он заражает достаточно глубоко, чтобы побудить их к самоубийству, и наоборот. Но самая эта его интенсивность может зависеть только от трех следующих причин: 1) природы индивидов, составляющих обществ, 2) способа, посредством которого они ассоциируются, т. е. природы социальных организаций, и 3) случайных обстоятельств, которые нарушают течение коллективной жизни, не касаясь ее анатомического строения, как-то национальные и экономические кризисы и т. д. Что касается индивидуальных свойств, то они сами по себе могут лишь играть роль, одинаковую для всех индивидов. В самом деле, люди, которые являются только личностями или которые принадлежат только к ничтожному меньшинству, совершенно тонут в массе остальных. Но этого мало: так как они различаются между собой, то они нейтрализуют друг друга и взаимно уничтожаются в той переработке, результатом которой являлся феномен коллективный. Только некоторые самые общие человеческие черты могут иметь здесь некоторое значение; в общем, они почти неизменны; по крайней мере, для того чтобы они могли измениться, недостаточно тех нескольких веков, в течение которых существует нация. Следовательно, социальные условия, влияющие на число самоубийств, являются единственными, в силу которых оно может изменяться, ибо это - единственные изменяющиеся причины. Вот почему число это остается неизменным, поскольку не изменяется само общество. Это постоянство не зависит от того, что состояние духа, порождающее самоубийство, неизвестно в силу какой случайности сконцентрировано в определенном числе частных лиц и передается, тоже неизвестно почему, такому же числу подражателей. Но безличные причины, дающие ему начало и поддерживающие его, остаются неизменными; это значит, что ничто не изменилось- ни способы группировки социальных единиц, ни характер их взаимного согласования. Действия и противодействия, которыми они обмениваются, остаются тождественными, следовательно, не изменяются и вытекающие из них мысли и чувства.
  Таким образом, лишь чрезвычайно редко случается, если только вообще случается, что одно из подобных течений получает преобладание во всех пунктах общества. Обыкновенно оно достигает более сильной степени лишь в тесных общественных слоях, в которых оно находит для своего развития особенно благоприятные условия; таковыми являются обыкновенно определенные социальные положения, профессии или религиозные верования. Таким образом объясняется двойственный характер самоубийства. Когда этот характер наблюдают в его внешних проявлениях, то обыкновенно усматривают здесь только группу событий, независимых друг от друга, ибо он обнаруживается в отдельных пунктах, не стоящих между собой ни в какой видимой связи. И тем не менее сумма, образовавшаяся из совокупности отдельных случаев, представляет известную индивидуальность и единство, так как социальный процент самоубийств является отличительной чертой каждой коллективной личности. Это обозначает, что если частные группы, где процент этот особенно высок, различны друг от друга и разбросаны самым разнообразным образом на всем протяжении территории, то, несмотря на это, они тесно связаны между собою как части одного целого и как органы одного и того же организма. Состояние, в котором находится каждая из этих групп, зависит от общего состояния общества. Существует интимная связь между размерами влияния, осуществляемого той или другой из этих тенденций, и тем местом, какое она занимает в социальном целом. Альтруизм слабее или сильнее в армии, смотря по тому, насколько сильно проявляется он среди гражданского населения. Интеллектуальный индивидуализм тем более развит и тем чаще приводит к самоубийству в среде протестантов, чем интенсивнее он выражен в остальной нации; вообще все зависит одно от другого.
  Но если, за исключением сумасшествия, не существует такого индивидуального состояния, которое можно было бы рассматривать как фактор, производящий самоубийство, то, с другой стороны, и коллективное чувство при абсолютном сопротивлении индивида не может проникнуть в него. Предыдущее объяснение может показаться неполным, пока не указано, каким образом в определенной среде, в момент развития производящих вызывающих самоубийства течений, эти последние находят себе достаточное количество доступных их влиянию субъектов.
  Но, предполагая даже, что это стечение обстоятельств действительно необходимо и что коллективная тенденция не может навязать себя частным лицам, независимо от всякого предрасположения к ней, все-таки приходится признать, что искомая гармония осуществляется сама собой, ибо причины, порождающие социальное течение, оказывают свое воздействие вместе с тем и на всех индивидов и ставят их в условия, благоприятствующие восприятию коллективного чувства. Между этими двумя рядами факторов существует естественное родство по одному уже тому, что они зависят от одной и той же причины, накладывающей на них свою печать; вот почему они соединяются вместе и приспособляются друг к другу. Утонченная цивилизация, дающая начало аномической и эгоистической наклонностям к самоубийству, имеет своим результатом также утонченность нервной системы, делая ее чрезмерно чувствительной. Благодаря этому люди становятся менее способными привязываться к определенному объекту, более нетерпеливыми к ограничениям какой бы то ни было дисциплины, более подверженными бурным раздражениям, а также и преувеличенному упадку духа. Наоборот, грубая и суровая культура, связанная с альтруизмом примитивных людей, развивает в индивидах чувственность, облегчающую самоотречение. Словом, так как в большей своей части индивид является созданием общества, последнее формирует его по своему образу и подобию. У общества не может оказаться недостатка в материале, так как оно само, так сказать, приготовляет этот материал своими собственными руками.
  Теперь можно яснее представить себе, какую роль играют в генезисе самоубийства индивидуальные факторы. Если в одной и той же моральной среде, т. е. в одном и том же религиозном обществе, в одном и том же корпусе войск или в одной и той же профессии, захвачены наклонностью к самоубийству именно данные индивиды, то это, без сомнения, по крайней мере в большинстве случаев, происходит потому, что умственная организация их по своей природе или в силу обстоятельств оказывает менее сопротивления социальной тенденции к самоубийству. Но если условия могут содействовать частным лицам в том, чтобы эта тенденция в них воплотилась, то все же не от них зависят ни отличительный характер ее, ни ее интенсивность. Число ежегодных самоубийств в данной социальной группе зависит от числа находящихся в ней невропатов. Невропатия является только причиною того, что одни легче подпадают под влияние этой наклонности, чем другие. Вот откуда проистекает та огромная разница, которая наблюдается во взглядах на этот вопрос у клинициста и социолога. Первый наблюдает только частные случаи, оторванные друг от друга; он часто поэтому констатирует, что самоубийца был или неврастеник, или алкоголик, и объясняет совершенный им поступок одним из этих психопатических состояний. С одной стороны, он прав, так как если данный индивид имеет больше шансов лишить себя жизни, чем его соседи, то часто это происходит именно в силу указанных причин. Но не по этим причинам имеются вообще люди, которые убивают себя, а также не потому в течение определенного периода времени в каждом обществе насчитывается определенное число самоубийств. Причина, производящая это явление, неизбежно ускользает от внимания тех, кто наблюдает только индивидов, потому что она лежит вне их. Чтобы открыть ее, надо подняться выше отдельных самоубийств и подметить то, что соединяет их воедино. Нам могут возразить, что если бы не существовало достаточного количества неврастеников, то социальные причины не могли бы произвести всех своих результатов. Но фактически нет такого общества, где бы различные формы нервной дегенерации не приносили в жертву самоубийству большее число кандидатов, чем нужно. Лишь для некоторых из них открывается, если можно так выразиться, вакансия, а именно для тех, кто в силу личных обстоятельств стоит ближе к пессимистическим течениям и вследствие этого способен сильнее пережить на себе их влияние.
  Но остается разрешить еще один вопрос. Так как ежегодно насчитывается одинаковое число самоубийств, то, очевидно, социальная тенденция к самоубийству не захватывает одновременно всех тех, кого она может и должна захватить. Те индивиды, кто обречен стать ее жертвой на следующий год, в настоящее время уже существуют; большинство из них принимает участие в коллективной жизни и, следовательно, подчиняется ее влиянию. Чем же объясняется то обстоятельство, что влияние это их временно щадит? Легко понятно, конечно, что один год необходим для того, чтобы это влияние могло целиком проявить свое воздействие на индивида. Так как условия социальной жизни не одни и те же в разные времена года, их воздействие также меняет свою интенсивность и свое направление в зависимости от времен года. Только тогда, когда год свершит свой круг, можно сказать, что уже осуществились все те комбинации и условия, в зависимости от которых изменяется влияние социальной среды. Но так как, согласно нашему допущению, следующий год является только повторением предыдущего и приводит все к тем же комбинациям, то почему же одного предыдущего года не было достаточно? Почему, выражаясь ходячим термином, общество платит свою дань только в последовательные сроки?
  Объяснением этого замедления может, по нашему мнению, служить тот способ, которым время оказывает влияние на наклонность к самоубийству. Это вспомогательный, но очень важный фактор. В самом деле, мы знаем, что наклонность эта непрерывно растет начиная от молодых лет вплоть до зрелого возраста и что она часто становится в конце жизни в 10 раз сильнее, чем была в ее начале. Это значит, что коллективная сила, толкающая человека на самоубийство, только постепенно, только мало-помалу проникает в его существо. При прочих равных условиях человек становится тем восприимчивее к ней, чем старше его возраст; и это, конечно, потому, что надо пережить повторные испытания, чтобы почувствовать всю пустоту эгоистического существования или всю суету тщеславия и безразличных претензий. Вот почему самоубийцы выполняют свое предназначение не иначе как последовательными рядами поколений.
 ГЛАВА II САМОУБИЙСТВО В РЯДУ ДРУГИХ СОЦИАЛЬНЫХ ЯВЛЕНИЙ
  Так как самоубийство по самому своему существу носит социальный характер, то следует рассмотреть, какое место занимает оно среди других социальных явлений.
  Первым и наиболее важным вопросом, который при этом возникает, является вопрос: нужно ли отнести самоубийство к деяниям, дозволенным моралью, или к актам, ею запрещенным? Следует ли видеть в самоубийстве своего рода преступление? Известно, сколько споров во все времена вызывал этот вопрос. Обыкновенно, пытаясь разрешить его, сначала давали формулировку данного представления о моральном идеале, а затем уже спрашивали, противоречит или не противоречит логически самоубийство этому идеалу. Дедукция, не подвергающаяся проверке, всегда внушает подозрение, и тем более в данном случае, где ее отправным пунктом является чисто индивидуальное настроение, ибо каждый представляет себе по-своему тот моральный идеал, который принимается за аксиому.
  Вместо того чтобы поступать таким образом, мы рассмотрим сначала исторически, какую моральную оценку в действительности давали самоубийству различные народы, а затем попытаемся определить, на чем была основана эта оценка. После этого нам останется только посмотреть, имеют ли, а если имеют, то в какой мере, основание подобные оценки в условиях современного общества.
 I
  Самоубийство было формально запрещено в христианском обществе с самого его основания..Еще в 452 г. Арлский собор заявил, что самоубийство - преступление и что- оно есть не что иное, как результат дьявольской злобы. Но только в следующем веке, в 563 г., на Пражском соборе это запрещение получило карательную санкцию. Там было постановлено, что самоубийцам не будет оказываться "честь поминовения во время святой службы и что пение псалмов не должно сопровождать их тело до могилы". Гражданское законодательство под влиянием канонического права присоединило к религиозным карам и земные наказания. Одна глава из постановлений Людовика Св. посвящена специально этому вопросу; труп самоубийцы судился формальным порядком теми властями, ведению которых подлежали дела об убийствах; имущество покойного не переходило к обычным наследникам, а отдавалось барону. Во многих случаях обычное право не удовлетворялось конфискацией, но предписывало кроме этого различные наказания. "В Бордо труп вешали за ноги; в Аббевиле его тащили в плетенке по улицам; в Лилле труп мужчины, протащив на вилах, вешали, а труп женщины сжигали". Даже сумасшествие не всегда считалось смягчающим вину обстоятельством. Уголовное уложение, обнародованное Людовиком XIV в 1670 г., кодифицировало эти обычаи без особых смягчений. Произносился формальный приговор по закону abperpetnam rei memoriani, труп тащили на плетенке лицом к земле по улицам и переулкам, а затем вешали или бросали на живодерню. Имущество конфисковалось. Дворяне лишались звания, их леса вырубались, замки разрушались, гербы ломались. Имеется указ парижского парламента от 31 января 1749 г., изданный в силу такого закона.
  В противоположность этому революция 1789 г. уничтожила все эти репрессивные меры и вычеркнула самоубийства из списка преступлений против закона. Но все религиозные учения, к которым принадлежат французы, продолжают запрещать самоубийство и налагать за него наказания; общее моральное сознание также относится к нему отрицательно. Оно все еще внушает народному сознанию какое-то отвращение, распространяющееся и на то место, где самоубийца привел в исполнение свое решение, и на тех лиц, которые касались его трупа. Оно составляет моральный порок, хотя общественное мнение, по-видимому, имеет тенденцию сделаться в этом отношении более снисходительным, чем раньше. К тому же самоубийство сохранило от старых времен в умах общества кое-какой налет преступности. Большей частью законодательство рассматривает сообщника самоубийцы, как убийцу. Это не могло бы иметь места, если бы на самоубийство смотрели как на деяние, безразличное в нравственном отношении.
  Подобное же законодательство встречается у всех христианских народов, и оно почти повсюду осталось более строгим, чем во Франции. В Англии еще в X в. король Эдуард в одном из изданных им "Канонов" приравнивал самоубийцу к ворам, разбойникам и преступникам всякого рода. До 1823 г. существовал обычай тащить труп самоубийцы по улицам, проткнув его колом, и хоронить его при большой дороге без всякой религиозной церемонии. Да и теперь их хоронят отдельно от прочих. Самоубийца объявлялся отступником (lelo de se), а его имущество отбиралось государством. И только в 1870 г. был отменен этот закон одновременно со всеми другими видами конфискаций за отступничество. Правда, слишком преувеличенное наказание уже давно сделало закон неприложимым; суд присяжных обходил его, заявляя по большей части, что самоубийца действовал в момент сумасшествия и, следовательно, является невменяемым. Но самый акт все-таки квалифицируется как преступление; каждый раз, как он совершается, он бывает предметом формального судебного следствия и суда, и в принципе покушение на него наказуемо. По словам Ферри, в одной только Англии в 1889 г. было якобы еще 106 процессов по делам о самоубийстве и 84 осуждения. Еще в большей степени это относится к соучастию.
  В Цюрихе, рассказывает Мишлэ, труп некогда подвергался ужасному обращению. Если человек покончил с собой кинжалом, то около его головы вбивали кусок дерева, в который вонзали нож; утопленника погребали в пяти шагах от воды, в песке. В Пруссии до уголовного уложения 1871 г. погребение должно было происходить без всякой торжественности и без религиозных церемоний. Новое германское уголовное уложение еще наказывает соучастие тремя годами тюремного заключения. В Австрии старые канонические правила остались почти неприкосновенными.
  Русское право более строго. Если окажется, что, самоубийца действовал не под влиянием хронического , или временного умопомрачения, его завещание рассматривается как не имеющее никакого значения, точно так же как и все распоряжения, сделанные им на случай смерти. Самоубийце отказывают в христианском погребении. Покушение на самоубийство наказывается церковным покаянием, налагаемым духовными властями. Наконец, тот, кто подстрекает другого к самоубийству или помогает каким-нибудь образом исполнению его решения, снабжая, например, его необходимыми орудиями, рассматривается как соучастник в заранее обдуманном убийстве. Испанское уложение кроме религиозных и моральных кар предписывает конфискацию имущества и наказывает всякое пособничество.
  Наконец, уголовное уложение нью-йоркского штата, хотя и изданное очень недавно (1881 г.), квалифицирует самоубийство как преступление. Правда, несмотря на подобную квалификацию, закон отказывается наказывать самоубийцу по практическим соображениям, ибо наказание не может настигнуть истинного виновника. Но покушение может повлечь за собой присуждение или к тюремному наказанию, могущему продолжаться до 20 лет, или к штрафу до 200 долларов, или к тому и другому зараз. Простой совет прибегнуть к самоубийству или помощь в его выполнении приравниваются к пособничеству в убийстве.
  Магометане не менее энергично запрещают самоубийство. "Человек, говорит Магомет, умирает лишь по воле Бога, согласно книге, в которой отмечен срок его жизни. Когда придет конец, он не сумеет ни замедлить и ни ускорить его ни на одно мгновение". "Мы постановили, чтобы смерть поражала вас друг за другом, и никто не может предупредить назначенный срок".
  "В самом деле, ничто не может больше противоречить общему духу магометанской цивилизации, чем самоубийство; ибо наивысшей добродетелью является здесь полное подчинение воле Бога, безропотная покорность, позволяющая переносить все с терпением".
  Самоубийство, акт неподчинения и бунта, могло рассматриваться лишь как тяжкий грех против основного долга.
  Если от современного общества мы перейдем к его историческим предшественникам, т. е. к греко-латинским общинам, то там мы найдем также законодательство, касающееся самоубийства; но оно исходило совсем из другого принципа. Самоубийство рассматривалось как незаконное лишь в том случае, когда оно не было разрешено государством. Так, в Афинах человеку, покончившему с собой (ибо он совершил проступок перед общиной), отказывали в почестях обычного погребения; кроме того, у трупа отрезали руку и погребали ее отдельно. То же самое с незначительными изменениями проделывалось в Фивах и на Кипре. В Спарте закон применялся настолько строго, что наказанию подвергли Аристодема за то, что он стремился найти и нашел смерть в Платейской битве. Но эти наказания применялись лишь в том случае, когда индивидуум, убивая себя, не спрашивал предварительно разрешения у соответствующей власти. В Афинах, если перед самоубийством испрашивалось у Сената разрешение со ссылкой на причины, сделавшие для самоубийцы жизнь невыносимой, и если просьба встречала удовлетворение, самоубийство рассматривалось как законный акт. Либаний передает нам некоторые правила, применявшиеся в этом случае; он не сообщает, к какой эпохе они относятся, но они действительно имели силу в Афинах; он отзывается об этих законах с очень большой похвалой и утверждает, что они приводили к хорошим результатам. Законы эти формулировались так: "Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания Сенату и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе претит- умирай; если ты обижен судьбой - пей цикуту. Если ты сломлен горем - оставляй жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему лекарство, и его беде наступит конец". Подобный же закон мы находим на Хиосе. Он был перенесен в Марсель греческими колонистами, основавшими этот город. У властей был запас яда, из которого они снабжали необходимыми количествами всех тех, кто после предъявления Совету Шестисот причин, толкающих их на самоубийство, получал его разрешение. У нас гораздо меньше сведений относительно постановлений древнего римского права: отрывки законов Двенадцати Таблиц, дошедших до нас, не упоминают о самоубийстве. Но так как эти законы были под сильным влиянием греческого законодательства, то весьма возможно, что и в них содержались аналогичные постановления. Во всяком случае Сервий в своем комментарии к "Энеиде" сообщает нам, что, согласно жреческим книгам, покончивший жизнь повешением лишается погребения. Статуты одного религиозного братства в Ланувие требовали такого же наказания. По словам летописца Кассия Термина, цитированным Сервием, Тарквиний Гордый якобы приказал для борьбы с эпидемией самоубийств распинать трупы самоубийц и оставлять их на растерзание диким зверям и птицам. Обычая не хоронить самоубийц, по-видимому, держались крепко, по крайней мере в принципе, ибо в "Дигестах" читаем: Non solent autem lugeri suspendiosi пес qui manus sibi intulerunt, поп tacdio vitae, sed mala conseientia*.
  Но, по свидетельству одного текста из Квинтилиана, и в Риме до довольно поздней эпохи существовали установления, аналогичные тем, которые мы только что видели в Греции, и предназначенные для смягчения строгости предшествовавших им узаконений. Гражданин, решивший прибегнуть к самоубийству, должен был представить доводы о необходимости этого шага Сенату, постановлявшему, заслуживают ли эти доводы внимания, и определявшему даже способ самоубийства. Что подобного рода практика действительно существовала в Риме,- на это указывают некоторые пережитки, уцелевшие до императорской эпохи в армии. Солдат, покушавшийся на самоубийство с целью таким образом избавиться от службы, предавался смертной казни; но если он мог доказать, что действовал под влиянием какой-либо уважительной причины, его просто исключали из армии. Если, наконец, его поступок был обставлен упреками совести по поводу какого-нибудь дисциплинарного прегрешения, его завещание признавалось не имеющим никакого значения, а имущество отбиралось в казну. Впрочем, нет никакого сомнения в том, что в Риме в моральной и юридической оценке самоубийства все время преобладающую роль играло рассмотрение мотивов, повлекших за собой этот акт. Отсюда возникло и правило: Et merito, si sine causa sibi manus intulit, puniendus est: qui enim sibi поп pepereit, multo minus aliis parcel**.
 * He следует также погребать повесившихся и наложивших на себя руки не вследствие невыносимости жизни, но вследствие злой воли.
 ** И если без уважительной причины наложил на себя руку, должен понести заслуженное наказание: ибо кто не пощадил себя, еще менее будет щадить других.
 
  Общественное сознание, в целом и общем относясь отрицательно к самоубийству, сохраняло за собой право разрешать его в известных случаях. Подобный принцип очень родствен основной мысли установлений, о которых говорит Квинтилиан; и он настолько был тесно связан со всей римской регламентацией самоубийства, что удержался вплоть до императорской эпохи. Только с течением времени увеличился список поводов, дающих право на прощение. И в конце концов осталась лишь одна только causa inyusta - желание ускользнуть от последствий судебного приговора. Но и тут был такой период, когда, по-видимому, закон, исключавший возможность прощения в этом случае, оставался без применения.
  Если от античной общины спуститься к первобытным народам, среди которых процветает самоубийство, вытекающее из альтруистических побуждений, то там будет очень трудно найти что-нибудь определенное в области обычного законодательства, относящегося к этому предмету. Однако снисходительность, с которой там встречается самоубийство, позволяет думать, что оно не запрещено законом. Возможно, впрочем, что оно пользуется терпимостью не во всех случаях. Но как бы там ни было, остается несомненным, что из всех обществ, перешагнувших через эту первичную стадию развития, мы не знаем ни одного, в котором бы личности предоставлялось без всяких оговорок право кончать с собой. Правда, в Греции, как и в Италии, был период, когда древние узаконения, относящиеся к самоубийству, вышли почти совершенно из употребления. Но это имело место только в эпоху упадка самих античных общин. Поэтому нельзя ссылаться на подобную запоздалую терпимость как на пример, достойный подражания: она, очевидно, тесно связана с тяжелыми потрясениями, переживавшимися обществом в ту эпоху. Это было симптомом агонии.
  Подобная всеобщность отрицательного отношения к самоубийству, если не обращать внимания на случаи регресса, уже сама по себе является поучительным фактом, способным внушить сомнение слишком снисходительным моралистам. Автору, который осмелился бы в этом вопросе во имя какой-нибудь системы восстать против морального сознания всего человечества, нужно было бы обладать особым доверием к могуществу своей логики; или, если он, считая это отрицательное отношение обоснованным для прошлого, требует его отмены лишь для настоящего времени, он должен был бы раньше всего доказать, что в новейшие времена произошло какое-то глубокое изменение в основных условиях коллективной жизни.
  Но из изложенного выше вытекает еще один более знаменательный вывод, исключающий мысль о возможности подобного доказательства. Если оставить в стороне различие в деталях репрессивных мер, принимавшихся разными народами, то можно увидеть, что регламентация самоубийства прошла через две главные фазы. В первой - личности запрещено кончать с собой самовольно, но государство может выдать на это свое разрешение. Деяние становится безнравственным лишь в том случае, когда его совершают отдельные лица на свой страх, без участия органов коллективной жизни. При известных обстоятельствах общество как бы уступает и соглашается разрешить то, что принципиально оно осуждает. Во втором периоде- осуждение носит абсолютный характер и не допускает никаких исключений. Возможность распоряжения человеческой жизнью, за исключением смерти как возмездия за преступление, отнимается даже не только у заинтересованного субъекта, но даже и у общества. Этого права отныне лишены и коллективная, и индивидуальная воля. Самоубийство рассматривается как безнравственное деяние по самой своей сущности, само по себе, вне зависимости от того, кто является его участником. Таким образом, по мере развития прогресса отрицательное отношение не только не исчезает, но делается все более радикальным. Если же в настоящее время общественное сознание, по-видимому, снисходительно относится к самоубийству, то это колебание должно вытекать из временных случайных причин, ибо совершенно невероятно, чтобы моральная эволюция, шедшая в течение веков в одном и том же направлении, могла пойти в этом вопросе назад.
  И в самом деле, идеи, из которых вытекла эта эволюция, никогда не теряют своей силы. Некоторые утверждают, что самоубийство заслуживает наказания потому, что человек, кончая с собой, уклоняется от исполнения своих обязанностей по отношению к обществу. Но если исходить только из этого соображения, то следовало бы, подобно грекам, предоставить обществу организовать по его усмотрению самозащиту, действующую исключительно в его интересах. Но мы отказывали ему в праве на это именно потому, что не смотрим На самоубийцу просто как на несостоятельного должника, кредитором которого является общество. Ведь кредитор может всегда простить долг, на получение которого он имеет право. К тому же, если бы осуждение, встречающее самоубийство, не имело других источников, оно должно было бы быть тем строже, чем сильнее личность подчинена государству; следовательно, оно достигало бы своего апогея в известном обществе. Однако, совершенно наоборот, оно развивается все больше по мере того, как растут права личности по отношению к государству. И если оно приняло такой строгий и всеобщий характер в христианском обществе, то причину этого изменения следует искать не в представлении этих народов о значении государства, а в новом понятии о человеческой личности. Она стала в их глазах святыней и даже святыней по преимуществу, на которую никто не смеет посягать.
  Без сомнения, уже в античной общине личность не настолько принижена, как у первобытных народов. За ней уже признается социальная ценность, но эта ценность рассматривается исключительно как достояние государства. Община поэтому могла свободно распоряжаться личностью, лишая в то же время личность права распоряжения самой собой. Но теперь личности придают такое достоинство, которое ставит ее выше самой себя и выше общества. Пока она не пала и не потеряла благодаря своему поведению права называться человеком, она для нас является, так сказать, частицей той высшей природы sui generis, которой все религии наделяют своих богов и которая ставит их вне посягательств со стороны смертных. Личность получила религиозный оттенок; человек стал богом для людей. И поэтому всякое покушение на личность кажется нам оскорблением святыни. Чья бы рука ни наносила удар, он производит на нас отталкивающее впечатление только потому, что он посягает на то священное, что заключается в нас и что мы должны уважать и в себе, и в других людях.
  Итак, самоубийство осуждается потому, что оно противоречит культу человеческой личности, на котором покоится вся наша мораль. Это соображение подтверждается тем обстоятельством, что мы совершенно иначе смотрим на самоубийство, чем народы древности. Некогда в нем видели только гражданский поступок по отношению к государству; религия же относилась к нему более или менее индифферентно. Напротив, для нас оно стало по самому своему существу религиозным актом. Его осудили церковные соборы, а светская власть, прибегая к мерам наказания, только следовала и подражала церковной. Так как в нас есть бессмертная душа, частица божества, то мы должны быть священны для самих себя. Так как мы носим в себе божеское начало, то мы и не можем быть в полной власти смертных существ.
  Но если таково основание, по которому самоубийство причисляли к недозволенным деяниям, то, быть может, теперь это осуждение потеряло свою ценность? Ведь на самом деле научная критика не придает ни малейшего значения подобным мистическим представлениям и не допускает никаких сверхчеловеческих начал в человеке. И, рассуждая таким именно образом, Ферри в его Omicidio-Suicidio пришел к заключению, что всякое осуждение самоубийства является пережитком прошлого, которому суждено исчезнуть. Считая абсурдом с рационалистической точки зрения положение о том, что человек может иметь какую-нибудь цель вне самого себя, он умозаключает отсюда, что мы всегда обладаем свободой отказаться от выгод совместной жизни, отказываясь от существования. Право на жизнь, по его мнению, логически приводит нас к праву на смерть.
  Но подобная аргументация слишком быстро умозаключает от формы к существу вопроса, от словесного выражения нашего чувства к самому чувству. Без сомнения, взятые сами по себе и в их абстрактном виде, религиозные символы, посредством которых мы выражаем уважение, внушаемое нам человеческой личностью, не соответствуют ничему реальному. И это очень легко доказать. Но из этого вовсе не следует, что самое-то уважение ровно ни на чем не основано. То обстоятельство, что это уважение играет главную роль в нашем праве и в нашей морали, должно, напротив, предостеречь нас от подобного толкования. Поэтому, вместо того чтобы буквально понимать это выражение, мы исследуем его в его сущности, посмотрим, как оно возникало, и увидим, что если вульгарная формулировка его топорна, то это не мешает ему иметь объективную ценность.
  В самом деле, своего рода трансцендентность, приписываемая нами человеческой личности, не представляет собой ничего специфически ей присущего. Ее встречаем мы и в других случаях. Она - лишь отпечаток, который оставляют на предметах коллективные чувства, достигшие известной силы. И именно потому, что эти чувства исходят из коллективности, и те цели, к которым благодаря им направляется наша деятельность, могут носить лишь коллективный характер. А общество имеет свои потребности, не разлагаемые на наши индивидуальные потребности. Действия, внушаемые нам коллективными чувствами, не следуют поэтому нашим личным наклонностям: они ставят целью не наш собственный интерес, а состоят по большей части из лишений и жертв. Когда я пощусь, я умерщвляю свою плоть, желая сделать приятное Богу; когда из уважения к какой-нибудь традиции, смысл и значение которой я по большей части не знаю, я налагаю на себя какое-нибудь стеснение, когда я плачу налоги, когда я отдаю мой труд и жизнь государству, я отрекаюсь от части самого себя; и по тому сопротивлению, которое оказывает наш эгоизм подобным актам самоотречения, мы легко замечаем, что они требуются от нас какой-то высшей властью, которой мы подчинены. И даже когда мы с радостью идем навстречу ее приказаниям, у нас бывает сознание, что наше поведение определяется чувством подчинения чему-то более великому, чем мы сами. И как бы по внешности ни добровольно подчинялись мы голосу, диктующему нам это самоотречение, мы прекрасно сознаем, что этот голос говорит нам в повелительном тоне, отличающемся от голоса инстинкта. Поэтому, хотя он и раздается внутри нашего сознания, мы не можем, не противореча самим себе, смотреть на него, как на наше собственное побуждение. Но мы его отчуждаем от себя так же, как делаем это с нашими ощущениями, мы проецируем его вовне, переносим его на какое-то существо, находящееся, по нашему представлению, вне нас и выше нас, так как оно отдает нам приказания, а мы повинуемся его повелениям. Естественно, что все, что, как нам кажется, имеет то же происхождение, носит такой же характер. И поэтому мы были принуждены вообразить какой-то мир, выше земного мира, и населить его существами иного рода.
  Таково происхождение всех идей о трансцендентном, легших в основу религиозных и моральных учений, ибо иным способом нельзя объяснить моральных обязательств. Конечно, конкретная формулировка, в какую мы облекаем обыкновенно эти идеи, не имеет никакой научной ценности. Постулируем ли мы в виде основы какое-нибудь особое личное существо или какую-нибудь абстрактную силу, которую мы в смутной форме олицетворяем под именем морального идеала,- во всяком случае все это - метафоры, не отражающие вполне точно реальных фактов. Но процесс, который отражают эти идеи, все-таки остается реальным. Остается несомненным, что во всех этих случаях причиной, обусловливающей наши действия, является сила, стоящая выше нас, а именно общество, и что внушенные ею нам цели пользуются настоящей моральной гегемонией. А если это так, то все возражения, которые можно привести против обычных представлений, которыми люди выражают чувствуемое ими подчинение высшей силе, не могут уменьшить реальности этого факта. Подобная критика носит поверхностный характер и не касается сути вопроса. Поэтому если можно утверждать, что возведение на пьедестал человеческой личности составляет одну из целей, которые преследует и должно преследовать современное общество, то этим самым оправдываются и все вытекающие из этого принципа моральные нормы, какова бы ни была ценность тех приемов, какими их оправдывают обыкновенно. Если доводы, которыми довольствуется толпа, не выдерживают критики, достаточно изложить их другим языком для того, чтобы придать им все их значение.
  Действительно, эта цель не только стоит в ряду тех, которые ставят себе современные общества; но закон истории состоит в том, что последние стремятся мало-помалу избавиться от всякой другой цели. Вначале общество было всем, личность - ничем. Вследствие этого наиболее интенсивными социальными чувствами были те, которые привязывали личность к коллективности: последняя являлась самодовлеющею целью для самой себя. Человек считался простым орудием в ее руках; от нее, казалось, получал он все свои права и по отношению к ней не имел никаких прав, потому что он был ничто вне ее. Но мало-помалу отношения изменялись. По мере того как общества становились все более многолюдными и сплоченными, они делались все сложнее, возникало разделение труда, умножались индивидуальные различия, и уже приближалось время, когда между членами одной и той же группы не остается ничего общего, кроме того, что все они - люди. При этих условиях общественное чувство неизбежно направляется со всей своей силой на тот единственный предмет, который еще остается в его распоряжении и которому оно сообщает поэтому несравненную ценность. Так как человеческая личность является единственным предметом, который может одушевить все сердца, так как возвеличивание личности является единственною целью, которую можно преследовать коллективно, то она не может не приобрести в глазах всех исключительной важности. Она поднимается, таким образом, выше всех человеческих целей и получает религиозный характер.
  Этот культ человека представляет собой нечто совершенно иное, чем тот эгоистический индивидуализм, о котором мы говорили выше и который ведет к самоубийству. Не отрывая личностей от общества и от сверхиндивидуальных целей, этот культ объединяет их на одной мысли и делает из них служителей одного и того же дела. Ибо тот человек, который становится, таким образом, предметом общественной любви и почитания, не есть та конкретная, эмпирическая личность, каковой является каждый из нас; это - человек вообще, идеальное человечество, как его понимает каждый народ в каждый момент своей истории. Никто из нас не воплощает его полностью, хотя никто из нас и не чужд ему совершенно. Дело идет ведь не о том, чтобы сосредоточить каждую отдельную личность на самой себе и на ее личных интересах, но о том, чтобы подчинить ее всеобщим интересам человеческого рода. Такая цель выводит ее за ее пределы; безличная и беспристрастная, она парит над всеми частными личностями; как и всякий идеал, она может быть понимаема только как нечто высшее и господствующее над реальным. Она господствует даже над обществами, потому что она есть та цель, на которую направлена всякая социальная деятельность. Вот почему общество уже не имеет права распоряжаться ею. Общества, признавая за собою свое право на существование, становятся от личности в зависимость и теряют право на ее уничтожение; и еще с большим основанием теряют они право разрешать людям уничтожать самих себя. Наше достоинство, как моральных существ, перестает быть собственностью общины; но в силу этого оно не становится еще нашей собственностью - мы нисколько не приобретаем права делать с ним, что нам угодно. Откуда, в самом деле, могли бы мы получить это право, когда общество - это существо, высшее, чем мы,- само его не имеет?
  При этих условиях самоубийство необходимо причисляется к поступкам безнравственным; ибо оно, по своему основному принципу, отрицает эту религию человечества. Убивая себя, человек наносит, говорят нам, вред только самому себе, и обществу незачем вмешиваться сюда, согласно древней аксиоме: Volenti non fit inyuria. Это - заблуждение. Общество оскорблено, потому что оскорблено чувство, на котором основываются в настоящее время его наиболее почитаемые моральные аксиомы и которое служит почти единственной связью между его членами; это чувство было бы подорвано, если бы такое оскорбление могло совершиться беспрепятственно. В самом деле, каким образом могло бы оно сохранить малейший авторитет, если бы, при его оскорблении, моральное сознание не протестовало? С того момента, как человеческая личность признается и должна быть признана святыней, которой не может произвольно распоряжаться ни индивид, ни группа, всякое покушение на нее должно быть запрещено. Неважно, что преступник и жертва соединяются при этом в одном лице: социальное зло, следующее из акта, не исчезает только потому, что преступник причинил страдание только себе. Если факт насильственного прекращения человеческой жизни сам по себе всегда возмущает нас, как оскорбление святыни, то мы не можем терпеть его ни в каком случае. Уступив здесь, общественное чувство скоро потеряло бы свою силу.
  Мы не хотим этим сказать, что следует вернуться к тем диким мерам, которые применялись в предыдущие века к самоубийцам. Они были установлены в эпоху, когда под влиянием преходящих условий всякая карательная система проводилась с преувеличенной жестокостью. Но следует соблюсти принцип, что самоубийство как таковое должно быть осуждено. Остается исследовать, какими внешними признаками может выражаться это осуждение. Достаточно ли одних моральных санкций или нужны еще и юридические, и какие именно? Этот практический вопрос и рассматривается в следующей главе.
  II
  Чтобы точнее определить степень безнравственности самоубийства, мы рассмотрим предварительно, в каких отношениях оно стоит к другим безнравственным действиям, именно к преступлениям и проступкам.
  По Lacassagne, существует обратное отношение между статистикой преступлений против собственности (квалифицированные кражи, поджоги, злостные банкротства и т. п.). Это положение поддерживается от его имени одним из его учеников, доктором Chaussinand, в его Contribution a I'etude de la statistique criminelle. Но доказательства этого положения совершенно отсутствуют. Согласно их мнению, достаточно сравнить две соответственные кривые, чтобы установить их изменения в обратном направлении друг к другу. В действительное ги же нет никакой возможности заметить между ними никакого отношения, ни прямого, ни обратного. Без сомнения, начиная с 1854 г. преступления против собственности уменьшаются в количестве, а число самоубийств возрастает. Но это понижение отчасти фиктивно; оно происходит просто оттого, что начиная с этого времени суды ввели обыкновение изменять квалификацию известных преступлений, чтобы изымать их из ведения судебных палат (cours d'acsises), которым они были раньше подсудны, и передавать их в исправительные суды (tribunaux correctionnels). Вследствие этого известное число дел исчезло из рубрики преступлений, но только затем, чтобы перейти в рубрику проступков; это истолкование распространилось главным образом на преступления против собственности и теперь получило силу закона. И если в настоящее время статистика показывает их уменьшение, то можно думать, что оно обязано этим исключительно способу подсчета.
  Но если бы это понижение и было реально, все-таки из него нельзя было бы делать никаких заключений; потому что, если начиная с 1854 г. обе кривые изменяются в обратном направлении, то с 1826 по 1854 г. кривая преступлений против собственности или подымается одновременно с кривой самоубийств, хотя и не так быстро, или же остается на одной высоте. С 1831 по 1835 г. ежегодно насчитывалось в среднем 5095 осужденных; это число увеличивается в следующем периоде до 5732, оно достигает еще 4918 в 1841 - 1845 гг., 4992 - в 1846-1850 гг., понижаясь лишь на 2% против 1830 г. Кроме того, общий вид обеих кривых исключает всякую идею об их сближении. Кривая преступлений против собственности чрезвычайно неправильна; она делает резкие скачки от одного года к другому; ее движение, причудливое на вид, очевидно, зависит от множества случайных условий. Наоборот, кривая самоубийств поднимается правильно и равномерно; за редкими исключениями, в ней не замечается ни резких подъемов, ни внезапных падений. Подъем постоянен и прогрессивен. Между двумя явлениями, развитие которых так мало поддается сравнению, нельзя предположить существования какой бы то ни было связи.
  Г. Lacassagne кажется, остался одиноким в своем мнении. Иначе обстоит дело с другой теорией, по которой самоубийство стоит в связи с другим рядом преступлений, именно с преступлениями против личности, и особенно с убийствами. Эта теория насчитывает многочисленных приверженцев и заслуживает серьезного исследования.
  Начиная с 1883 г. Терри отмечает, что преступления против личности вдвое многочисленнее в департаментах Юга, чем в департаментах Севера, между тем как по отношению к самоубийствам замечается обратное. Позднее Despine вычислил, что в 14 департаментах, где кровавые преступления случаются чаще всего, на 1 млн жителей приходится всего 30 самоубийств, тогда как это число возрастает до 82 в 14 других департаментах, где те же преступления гораздо реже. Тот же автор прибавляет, что в департаменте Сены на 100 приговоров насчитывается только 17 преступлений против личности, а средняя самоубийств достигает 427 на 1 млн, тогда как на Корсике процент первых достигает 83, а вторых случается всего лишь 18 на 1 млн жителей.
  Тем не менее эти заключения оставались одиночными, пока ими не воспользовалась итальянская криминологическая школа. Ферри и Морселли, в особенности, положили их в основу целой теории.
  По ним, антагонизм между самоубийством и убийством является абсолютно всеобщим законом. Идет ли речь об их географическом распространении или об их эволюции во времени, повсюду замечается, что они находятся в обратном отношении друг к другу. Допуская наличность этого антагонизма, его можно объяснять двояким образом. Или же убийство и самоубийство являются двумя течениями, настолько противоположными друг к другу, что одно завоевывает себе почву лишь за счет другого; или же они представляют собою два разных русла одного и того же потока, питаемых одним и тем же источником, так что ни одно русло не может наполниться, не истощая настолько же другого. Из этих двух возможных объяснений итальянские криминологи приняли второе. Они видят в самоубийстве и убийстве проявления одного и того же состояния, следствия одной и той же причины, которая выражается то в одной, то в другой, не будучи в состоянии одновременно осуществиться и в той, и в другой. К принятию подобного толкования их побудило то, что, по их мнению, обратная зависимость, наблюдающаяся между обоими явлениями, совсем не исключает параллелизма между ними. Если существуют условия, под влиянием которых они изменяются в обратном направлении, то есть и другие, которые действуют на них одинаково. Так, Морселли говорит, что температура оказывает на них одно и то же действие; они достигают максимума в то время, когда приближается жаркая погода; оба явления чаще у мужчин, чем у женщин; оба, наконец, по Ферри, умножаются с возрастом. Поэтому, будучи противоположны в известных отношениях, в других они обнаруживают одинаковую природу. Но факторы, влияние которых сказывается на них одинаково, все - индивидуальны; они или прямо относятся к известным состояниям организма (возраст, пол), или же идут из космической среды, которая может действовать на моральную личность только через посредство личности физической. Таким образом, убийство и самоубийство сближаются при известных индивидуальных условиях. Психологическая организация, предрасполагающая к тому и другому, одна и та же: две эти склонности в сущности составляют разновидности одного и того же темперамента. Ферри и Морселли, следуя за Ломброзо, сделали даже попытку определить этот темперамент. Он характеризуется ослаблением организма, ставящим человека в неблагоприятные для борьбы условия. Убийца и самоубийца - оба являются типами вырождения и бессилия; одинаково неспособные играть полезную роль в обществе, они в силу этого обречены на поражение.
  И это одинаковое предрасположение, которое само по себе не склоняется ни в ту, ни в другую сторону, принимает, соответственно характеру социальной среды, форму то убийства, то самоубийства; таким образом и создается тот контраст, который, несмотря на всю его реальность, не может, однако, замаскировать основного тождества. Отсюда там, где нравы вообще кротки и мирны, где существует страх перед пролитием человеческой крови, побежденный подчиняется, признает свое бессилие и, предупреждая действие естественного отбора, отступает от борьбы, лишая себя жизни. Там же, где, наоборот, средняя мораль носит более жесткий характер, где жизнь человеческая чтится менее, он возмущается, объявляет обществу войну и убивает других, вместо того чтобы убивать себя. Словом, самоубийство и убийство, оба суть акты насилия. Но насилие, лежащее в их корне, в одном случае, не встречая противодействия в социальной среде, становится убийством; в другом же, сдерживаемое общественным сознанием, оно обращается к своему источнику, и жертвой его становится субъект, которому оно обязано своим происхождением.
  Самоубийство, таким образом, признается преобразованным и смягченным убийством. При такой характеристике оно представляется почти что благодетельным; ибо если само по себе оно и не благо, то по крайней мере меньшее зло, избавляющее нас от худшего. Пожалуй, даже не следует пытаться сдерживать его развитие запретительными мерами; ведь это могло бы разнуздать влечение к убийству. Самоубийство, в таком объяснении, является предохранительным клапаном, который не следует запирать. И наконец, самоубийство представляет огромное преимущество, избавляя нас без общественного вмешательства, наивозможно простым и экономным способом, от известного количества бесполезных или вредных субъектов. Не предпочтительнее ли было бы предоставить им мирно уничтожить самих себя, нежели вынуждать общество извергать их насильственно из своего лона.
  Но обоснованно ли это остроумное положение? Вопрос распадается на две половины, и каждую надлежит исследовать отдельно. Тождественны ли психологические условия преступления и самоубийства? Существует ли антагонизм между социальными условиями, от которых они зависят?
 Ill
  Чтобы установить психологическое единство обоих явлений, приводятся факты троякого рода.
  Прежде всего, пол оказывает одинаковое влияние как на самоубийство, так и на убийство. Выражаясь точнее, влияние пола гораздо в большей степени является следствием причин социальных, чем органических. Женщины убивают себя и других реже, чем мужчины, не потому, что они разнятся от них физиологически, но потому, что они неодинаково участвуют в общественной жизни. Мало того, женщина фактически не обнаруживает одинакового отвращения к обеим этим видам имморальности. Забывают, что существуют виды убийства, специально совершаемые женщинами; это - детоубийства, выкидыши и отравления. Все те виды убийства, которые доступны женщине при современных условиях ее жизни, она совершает так же часто или даже чаще, чем мужчины. По Oettingen'y, половину семейных убийств приходится отнести на ее счет. Ничто не дает поэтому права предполагать, что она, в силу своей прирожденной организации, отличается большим уважением к чужой жизни; ей недостает только случая, ибо она менее замешана в борьбу за жизнь. Причины, которые толкают человека на кровавые преступления, действуют на женщину менее, чем на мужчину, потому что она имеет преимущество находиться вне круга их влияния. Тем же объясняется и то явление, что женщина менее подвержена смерти от несчастных случаев; на 100 таких смертей только 20 падает на женщин.
  К тому же, если даже соединить в одну рубрику все виды предумышленного убийства, отцеубийства, детоубийства, отравления, все же процент, падающий на женщин, в общем останется еще очень высоким. Во Франции из 100 подобных преступлений от 38 до 39 совершается женщинами; это число поднимается даже до 42, если причислить сюда выкидыши. В Германии это отношение доходит до 51%, в Австрии - до 52%. Правда, при этом оставляются в стороне убийства неумышленные; но ведь убийство только тогда и является настоящим убийством, когда оно совершается предумышленно. С другой стороны, убийства, специфические для женщин -детоубийство, выкидыш,- убийства в семье по самой сущности своей труднее раскрываются. Поэтому значительное их количество ускользает от суда, а следовательно, и от статистики. Допуская, с очень большей вероятностью, что женщина пользуется той же снисходительностью при следствии, какая ей, несомненно, оказывается на суде, где она оправдывается гораздо чаще, чем мужчина, можно думать, что в конце концов склонность к убийству не должна сильно разниться у обоих полов. Наоборот, известно, насколько велик иммунитет женщины по отношению к самоубийству.
  Влияние возраста на то и другое явление не обнаруживает ни малейших различий. По Ферри, убийства, как и самоубийства, учащаются с возрастом. Мор-селли высказывает противоположное мнение. Истина заключается в том, что здесь нет ни прямого, ни обратного отношения. В то время как число самоубийств возрастает правильно до самой старости, количество обоих видов предумышленного убийства достигает своего апогея в зрелом возрасте, около 30-35 лет, и затем сокращается.
  Остается влияние температуры. Соединяя все преступления против личности, мы получаем кривую, повидимому подтверждающую теорию итальянской школы. Она подымается до июня и правильно спускается до декабря, так же как и кривая самоубийства. Но этот результат получается просто потому, что под эту общую рубрику "преступления против личности" заносят также изнасилования и покушения против общественной нравственности. Так как эти преступления достигают своего максимума в июне и гак как они гораздо многочисленнее, чем покушения на жизнь, то они и придают кривой свою форму. Но они не обладают никаким родством с убийством; поэтому, чтобы узнать зависимость последнего от времени года, следует их выделить особо. Производя эту операцию и, кроме того, отделяя друг от друга различные виды убийства, мы не найдем и следа указанного параллелизма.
  В самом деле, нарастание числа самоубийств идет правильно и непрерывно, приблизительно от января до июня, так же как и ее уменьшение в следующую половину года; различные виды убийства, наоборот, колеблются из месяца в месяц самым причудливым образом. Не только общий ход представляется совершенно иным, но даже их максимумы и минимумы не совпадают. Умышленные убийства имеют два максимума: один -в феврале, другой - в августе; предумышленные убийства - также два, но несколько иные: один - в феврале, другой - в ноябре. Детоубийства достигают его в мае; для смертельных ран максимум- в августе и октябре; если высчитывать изменения не по месяцам, а по временам года, различия будут не менее заметны. Осенью насчитывается почти столько же умышленных убийств, сколько и летом (1968 вместо 1974), зимою их больше, чем весною. Предумышленные совершаются чаще всего зимою (2621), затем следует осень (2596), лето (2478) и, наконец, весна (2287). Детоубийства особенно часты весною (2111), затем следует зима (1939). Поранения летом и осенью держатся на одинаковом уровне (2854 и 2845), затем следует весна (2690), ей немногим уступает зима (2653). Совершенно иначе, как мы видели, распределяются самоубийства.
  Кроме того, если бы склонность к самоубийству была бы только сдержанным влечением к убийству, то следовало бы ожидать, что убийцы, поставленные в невозможность удовлетворить свои смертоносные инстинкты на других, станут своими собственными жертвами. Влечение к убийству должно было бы, под влиянием тюремного заключения, преобразовываться во влечение к самоубийству. Но, по свидетельству большинства наблюдателей, замечается обратное явление: крупные преступники редко прибегают к самоубийству. Cazauvieilh собрал через врачей французских каторжных тюрем сведения о численности самоубийств среди каторжан.
  В Рошфоре за 30 лет наблюдался всего один случай; в Тулоне, где число заключенных достигает до 3000 и 4000 человек (1814-1834 гг.),- ни одного. В Бресте факты несколько другие: за 17 лет при 3000 (в среднем) заключенных случилось 13 самоубийств, что составляет в год 21 случай на 100 000; эта цифра, более высокая, чем предыдущие, не должна нас удивлять, так как относится к составу главным образом мужскому и взрослому. По доктору Лилю, на 9320 смертей, случившихся на каторге с 1816 по 1837 г. включительно, приходится всего лишь 6 самоубийств.
  Из анкеты, произведенной доктором Perms'от, следует, что за 7 лет в различных центральных тюрьмах с населением (в среднем) в 15111 заключенных случилось только 30 самоубийств. На каторге замечено еще более слабое соотношение, именно 5 самоубийств с 1838 по 1845 г. на среднее население в 7041 человек. Brierre de Boismont подтверждает последний факт и добавляет: "Профессиональные убийцы, крупные преступники прибегают к этому средству, чтобы избавиться от отбывания наказания, гораздо реже, чем арестанты, не столь глубоко развращенные". Доктор Леруа также замечает, что "профессиональные негодяи (coquins de profession), завсегдатаи каторги" редко покушаются на свою жизнь.
  Два статистика, цитируемые один у Морселли, другой у Ломброзо, правда, пытаются установить, что заключенные в общем отличаются исключительной склонностью к самоубийству. Но так как в их данных убийцы не выделяются из ряда других преступников, то отсюда невозможно сделать никаких заключений по интересующему нас вопросу. Эти данные подтверждают наши предыдущие выводы. В самом деле, они доказывают, что само по себе заключение не развивает очень сильную склонность к самоубийству. Если даже не считать тех, кто убивает себя тотчас после ареста и до осуждения, все же остается значительное число самоубийств, которые можно приписать только влиянию, оказываемому тюремною жизнью. Но в таком случае заключенный убийца должен был бы испытывать влечение необычайной силы к добровольной смерти; ведь влияние тюрьмы должно было бы еще более усиливать то прирожденное предрасположение, какое ему приписывается. Но на деле оказывается, что в этом отношении убийцы стоят скорее ниже средней, чем выше; таким образом, факт этот ничуть не подтверждает гипотезы, по которой убийца должен был бы, в силу одного только своего темперамента, иметь естественную склонность к самоубийству, всегда готовую обнаружиться, как только этому благоприятствуют обстоятельства. Впрочем, мы не утверждаем и того, что убийцы обладают настоящим иммунитетом; имеющиеся у нас данные недостаточны для решения вопроса. Возможно, что при известных условиях важные преступники, не задумываясь, сводят свои счеты с жизнью и расстаются с ней довольно легко. Но здесь, во всяком случае, нельзя говорить об общности и необходимости явления, которых логически требует доктрина итальянской школы. Только это мы и хотели доказать.
 IV
  Остается рассмотреть второе положение итальянской школы. Установив, что убийство и самоубийство не происходят из одного источника, надо исследовать, имеется ли реальный антагонизм между социальными условиями, от которых они зависят.
  Вопрос этот более сложен, чем это думали наши итальянские авторы и многие из их противников. Несомненно, что в известном числе случаев закон обратного отношения не подтверждается. Довольно часто оба явления, вместо того чтобы расходиться, или исключают друг друга, или развиваются параллельно. Так, во Франции, тотчас же после войны 1870 г., число умышленных убийств обнаружило некоторую тенденцию к увеличению. В среднем на год приходилось 105, в период 1861 -1865 гг.; это число выросло до 163 в 1871 -1876 гг.; число же предумышленных убийств за то же время повысилось с 175 до 201. Но в продолжение этого же времени число самоубийств также возросло в значительной пропорции. То же явление замечалось в период с 1840 по 1850 г. В Пруссии число самоубийств с 1865 по 1870 г. не превышало 3658, в 1876 г. оно достигло 4459, в 1878 г.- 5042, увеличившись на 36%. Оба вида убийства следовали тем же ходом; с 151 в 1869 г. число их последовательно росло до 166 в 1874 г., до 221-в 1875 г., до 253 -в 1878 г., увеличившись на 67%. То же явление замечено и для Саксонии. До 1870 г. число самоубийств колебалось между 600 и 700; только в 1868 г. оно достигло 800. Начиная с 1876 г. оно достигает 981, затем 1114 и 1126, наконец в 1880г.-1171. Параллельно с ним число покушений на чужую жизнь увеличилось с 637 в 1873 г. до 2232 в 1878 г. В Ирландии с 1865 по 1880 г. число самоубийств возросло на 29%; число убийств возросло также и почти в той же пропорции (23%). В Бельгии с 1841 по 1885 г. число убийств возросло с 47 до 139, а самоубийств - с 240 до 670, что составляет увеличение на 195% для первых и на 178% - для вторых. Эти цифры так мало соответствуют закону, что Ферри пытался даже подвергнуть сомнению точность бельгийской статистики. Но, даже принимая во внимание только последние годы, данные о которых менее всего сомнительны, мы приходим к тем же результатам. С 1874 по 1885 г. увеличение числа убийств составляет 51% (139 случаев вместо 92) и числа самоубийств - 79% (670 случаев вместо 374).
  Географическое распределение обоих явлений дает место подобным же заключениям. Во Франции наибольшее количество самоубийств насчитывается в департаментах: Сены, Сены-и-Марны, Сены-и-Уазы, Марны. Не имея того же перевеса по отношению к числу убийств, они тем не менее и здесь стоят далеко не на последнем месте: так, Сена занимает 26-е для умышленных и 17-е для предумышленных убийств, Сена-и-Марна - 33-е и 14-е, Сена-и-Уаза- 15-е и 24-е, Марна- 27-е и 21-е. Вар, занимая 10-е место по отношению к самоубийствам, стоит на 5-м для предумышленных и на 6-м для умышленных убийств. В деп. Устья-Роны, где много самоубийств, не меньше и убийств. На карте самоубийств, равно как и на карте убийств, Иль-де-Франс окрашен в темную краску так же, как и полоса, образуемая департаментами у Средиземного моря, с той только разницей, что первая область окрашена не так густо на карте убийств, как на карте самоубийств, вторая же представляет обратную картину. То же и в Италии: Рим по отношению к самоубийствам занимает третье место в ряду прочих судебных округов и четвертое в отношении квалифицированных убийств. Наконец, мы видели, что на низшей ступени человеческих обществ, где жизнь мало уважается, самоубийства часто бывают крайне многочисленны.
  Но как бы ни были бесспорны эти факты и какое бы значение им ни следовало придавать, существуют факты противоположного характера, которые отличаются не меньшим постоянством и еще гораздо большей многочисленностью. Если в некоторых случаях оба явления уживаются друг с другом, по крайней мере отчасти, то в других они находятся в явном антагонизме.
  1°. Если в известные периоды столетия обе кривые и двигались в одном направлении, то, взятые в целом или по крайней мере на протяжении достаточного времени, они расходятся между собою достаточно ясно. Во Франции с 1826 по 1880 г. число самоубийств, как мы видели, правильно увеличивается, число же убийств, наоборот, клонится к уменьшению, хотя и с меньшей скоростью. За 1826-1830гг. ежегодно судилось за умышленное убийство в среднем 279 человек в год; за 1876-1880 гг. их было не больше 160, и в промежутке между этими периодами число судившихся падало даже до 121 человека за 1861 -1865 гг. и до 119 - за 1856-1860гг. В два периода, около 1845 г. и сейчас же после войны, замечалась тенденция к увеличению; но если отвлечься от второстепенных колебаний, то общее движение в сторону уменьшения остается совершенно очевидным. Уменьшение выражается 43%, и оно тем более ощутимо, что население за то же время увеличилось на 16%.
  Уменьшение не так заметно по отношению к числу предумышленных убийств. В 1826-1830 гг. было осуждено 258 человек; в 1876-1880гг.- 239. Уменьшение становится заметным, только приняв в расчет увеличение населения. Эта разница в эволюции предумышленного убийства нисколько не должна нас удивлять. В самом деле, оно является преступлением смешанного характера, имеющим некоторые общие черты с убийством умышленным, но также и разнящимся от него в некоторых отношениях; оно зависит отчасти и от других причин. Иногда это просто то же умышленное убийство, но только более обдуманное и преднамеренное, иногда же оно является простым спутником преступлений против собственности. В последнем случае оно находится в зависимости от других факторов, чем убийство вообще. Оно определяется не той суммой побуждений всякого рода, которые толкают на пролитие крови, но зависит от влияния различных мотивов, побуждающих к воровству.
  Двойственность этих обоих видов преступления заметна уже на их динамике по месяцам и временам года. Предумышленное убийство достигает своей кульминационной точки зимою и особенно в ноябре, совсем как и преступления против собственности. Таким образом, эволюция убийства, в его чистом виде, лучше прослеживается по кривой умышленного убийства, а не по кривой предумышленного.
  То же явление наблюдается и в Пруссии. В 1834 г. было начато 368 следствий по делам об убийствах и нанесении смертельных ран, т. е. одно на 29 000 жителей. В 1851 г. их было уже только 257, или одно на 53 000 жителей. Затем уменьшение продолжалось в том же направлении, хотя и более медленно. В 1852 г. одно следствие производилось еще на 76 000 жителей; в 1873 г.- одно уже только на 109 000 жителей. В Италии с 1875 по 1890 г. уменьшение числа убийств простых и квалифицированных выражалось 18% (2660 вместо 3280), тогда как число самоубийств увеличилось на 80%. Там, где число убийств не уменьшается, оно остается по крайней мере без движения. В Англии с 1860 по 1865 г. насчитывалось ежегодно 359 случаев убийства, в 1881 -1885 гг. их было всего 329; в Австрии их было 528 за 1866-1870 гг. и только 510 - за 1881 -1885 гг., и весьма вероятно, что если в этих различных странах отделить убийство от предумышленного убийства, то регрессия стала бы еще более заметной. За то же время во всех этих государствах количество самоубийств увеличилось.
  Г. Тард, однако, пытался показать, что уменьшение числа убийств во Франции было только кажущимся. Оно объясняется будто бы тем, что к делам, прошедшим через суд присяжных, не присоединяли дел, оставленных прокурорским надзором без движения или прекращенных за отсутствием состава преступления. Согласно этому автору, число умышленных убийств, оставленных, таким образом, без судебного преследования и поэтому не вошедших в итоги судебной статистики, не перестает увеличиваться; присоединив их к однородным преступлениям, бывшим предметом судебного разбирательства, мы получаем непрерывную прогрессию вместо указанной регрессии. К несчастью, доказательство, приводимое им в подтверждение своего мнения, основано на слишком остроумном сопоставлении цифр. Он довольствуется сравнением числа убийств обоих видов, не дошедших до судебного разбирательства, за период 1861 -1865 гг. с периодами за 1876-1880 и 1880-1885 гг. и показывает, что второй и особенно третий стоят по численности выше первого. Но именно период 1861 -1865 гг. является совершенно исключительным из всего столетия по минимальному количеству дел, прекращенных до суда; по неизвестным нам причинам число их исключительно низко. Таким образом, период этот совершенно не годится как исходная точка сравнения. Да и вообще, нельзя строить закон на сравнении двух-трех цифр. Если бы, вместо того чтобы брать такую отправную точку, г. Тард наблюдал бы в течение более долгого времени изменения, которым подвергалось число этих дел, то он пришел бы к совершенно другому заключению. Вот в самом деле результаты подобной работы.
 
 * Некоторые из этих дел были прекращены, потому что они не составляют ни преступления, ни проступка. Их следовало бы поэтому просто скинуть со счета. Тем не менее мы этого не сделали, желая следовать за нашим автором; впрочем, этот вычет, мы уверены в том, не изменил бы ничего в выводах, вытекающих из приводимых цифр.
 
  Цифры изменяются не совсем правильно; но с 1835 по 1885 г. они заметно- уменьшаются, несмотря на увеличение, происшедшее около 1876г. Уменьшение представляет для умышленных убийств 37% и для предумышленных - 24%. Здесь, стало быть, нет ничего, что позволяло бы заключить о возрастании соответствующей преступности.
  2°. В странах, где замечается усиление убийств и самоубийств, числа их измеряются не в одинаковых пропорциях; никогда оба явления не достигают максимума в одном и том же месте. Наоборот, по общему правилу, там, где убийство сильно распространено, ему соответствует своего рода иммунитет по отношению к самоубийству.
  Испания, Ирландия и Италия суть три страны Европы, где меньше всего самоубийств; в первой - на 1 млн. жителей их приходится 17; во второй - 21 и в третьей - 37. Наоборот, нет таких стран, где бы убивали больше. Это единственные страны, где число умышленных убийств превышает число самоубийств. В Испании убийств происходит втрое больше, чем самоубийств (1484 убийства на год за период 1885- 1889 гг. и только 514 самоубийств); в Ирландии первых вдвое больше, чем вторых (225 против 116), в Италии- в полтора раза больше (2322 против 1437). Наоборот, Франция и Пруссия отличаются распространенностью самоубийства (160 и 260 на миллион); убийств же здесь в десять раз меньше: Франция насчитывает их только 734 случая и Пруссия 459 ежегодно в среднем за период 1882-1888 гг.
  Те же отношения наблюдаются и внутри каждой страны. На карте самоубийств Италии север сплошь окрашен в темную краску, весь же юг совершенно чист; как раз обратное замечается относительно убийств. Если, далее, распределить итальянские провинции на два класса по проценту самоубийств и посмотреть, каков в них же процент убийств, то антагонизм обнаружится еще резче:
 1-й класс. От 4,1 самоуб. до 30 на 1 млн 271,9 уб. на 1 млн
 2-й " От 30 " 80 " 95,2 "
 
  В Калабрии убивают больше, чем где-либо: здесь на 1 млн бывает 69 убийств; нет зато провинции, где бы самоубийство случалось реже.
  Во Франции департаменты, где совершается больше всего умышленных убийств, это - Корсика, Восточные Пиренеи, Лозера и Ардэм. Но по отношению к самоубийствам Корсика спускается с первого места на 85-е; Восточные Пиренеи - на 63-е, Лозера - на 83-е и, наконец, Ардэм - на 68-е.
  В Австрии самоубийства достигают своего максимума в Нижней Австрии, Богемии и Моравии, между тем как они слабо развиты в Крайне и Далмации. Наоборот, Далмация насчитывает 79 убийств на 1.000.000 жителей и Крайна - 57,4, тогда как Нижняя Австрия только-14, Богемия-11, и Моравия- 15.
  3°. Мы установили, что войны оказывают на увеличение самоубийств задерживающее влияние. Они производят то же действие на воровство, вымогательство, злоупотребление доверием и т. п. Но одно преступление составляет исключение. Это - убийство. Во Франции в 1870 г. число умышленных убийств, достигавшее в среднем 119 за 1866-1869 гг., вдруг поднялось до 133 и затем до 224 в 1871 г., увеличившись, таким образом, на 88%, чтобы упасть до 162 в 1872 г. Это увеличение окажется еще более значительным, если вспомнить, что возраст, на который приходится наибольшее количество убийств, определяется 30 годами и что вся молодежь в то время была под знаменами.
  Следовательно, преступления, которые она совершила бы в мирное время, не вошли в статистические данные. Более того, несомненно, расстройство судебной администрации должно было помешать раскрытию многих преступлений, и не одно следствие оканчивалось ничем. Если, несмотря на такие две причины к уменьшению, число зарегистрированных убийств увеличилось, то можно представить себе, насколько больше было действительное увеличение.
  Также и в Пруссии, когда вспыхнула война с Данией в 1864 г., число убийств поднялось с 137 до 169 - уровень, которого оно не достигало с 1854 г.; в 1865 г. оно падает до 153, но поднимается в 1866 г. (159), несмотря на мобилизацию прусской армии. В 1870 г. отмечено сравнительно с 1869 г. легкое понижение (151 случай вместо 185); но насколько же оно слабее, чем по отношению к другим преступлениям! В это же время квалифицированное воровство понижается наполовину: 4599 в 1870 г. вместо 8676 в 1869 г. В этих цифрах смешаны вдобавок умышленные и предумышленные убийства; но эти преступления не имеют одинакового значения, и мы знаем, что во Франции только число первых увеличилось во время войны. Если, таким образом, общее увеличение убийств всех разрядов не очень значительно, то можно думать, что умышленные убийства, отделенные от предумышленных, обнаружили бы более резкое увеличение. Кроме того, если бы можно было восстановить все случаи, которые, несомненно, упущены в вышеуказанных двух случаях, то это кажущееся понижение было бы сведено на нет. Наконец, крайне знаменательно, что число неумышленных убийств заметно подымается за это время - с 268 в 1869 г. до 303 в 1870 г. и до 310 в 1871 г. Не доказывает ли это, что во время войны менее считаются с человеческой жизнью, чем в мирное время.
  Политические кризисы оказывают то же действие. В то время как во Франции с 1840 по 1846 г. кривая умышленных убийств остается на одной высоте, в 1848 г. она круто подымается, достигая своего максимума (240) в 1849 г. То же явление имело место и ранее, в первые годы царствования Луи-Филиппа. Борьба между политическими партиями достигала в то время крайнего ожесточения. И именно тогда число умышленных убийств достигло максимума за все столетие. С 204 в 1830г. оно поднялось до 264 в 1831 г.- цифры, потом ни разу непревзойденной; в 1832г. оно еще достигает 253 и 257 - в 1833г. В 1834 г. замечается резкое падение, которое затем все ускоряется; к 1838 г. остается-всего 145 случаев, т. е. уменьшение достигает 44%. За это время число самоубийств эволюционировало в обратном направлении. В 1833 г. оно держится на том же уровне, что и в 1829 г. (1873 - в первом случае, 1904 - во втором); затем в 1834 г. начинается очень быстрое повышение, и в 1838 г. оно достигает 30%.
  4°. Самоубийство свойственно более городу, чем деревне. Противоположное замечается относительно убийства. Складывая цифры умышленных убийств, дето- и отцеубийств, получим, что в деревне в 1887 г. совершено 11,1 преступления этого рода и только 8,6 в городе. В 1880 г. цифры почти те же (11,0 и 9,3).
  5°. Мы видели, что католичество ослабляет стремление к самоубийству, тогда как протестантство его усиливает. И обратно: убийства происходят чаще в католических странах, чем в протестантских:
 
  В особенности поразительна противоположность этих двух общественных групп в отношении к простому убийству.
  Тот же контраст наблюдается и внутри Германии. Округа, дающие цифры выше средней, все - католические, это - Познань (18,2 умышленных и предумышленных убийств на 1.000.000 жителей), Дунай (16,7), Бромберг (14,8), Верхняя и Нижняя Бавария (13.0). Даже внутри Баварии, в провинции тем более убийств, чем менее в них протестантов.
  6°. Наконец, в то время как семейная жизнь оказывает на самоубийство умеряющее действие, она скорее стимулирует убийство. За период 1884-1887гг. на 1 млн супружеств приходилось в среднем за год 5,07 убийств; на 1 млн холостяков старше 15 лет -12,7. Первые, по-видимому, пользуются по отношению ко вторым коэффициентом предохранения, равным приблизительно 2,3. Однако следует считаться с тем фактом, что эти две категории не относятся к одному и тому же возрасту и что напряженность влечения к убийству изменяется в различные моменты жизни. Средняя для холостяков приходится на период от 25 до 30 лет, для женатых - около 45 лет. Но именно между 25 и 30 годами стремление к убийству достигает своего максимума; 1 млн индивидуумов в этом возрасте дает ежегодно 15,4 убийств, тогда как к 45 годам эта пропорция падает до 6,9. Отношение между первым и вторым числом равно 2,2. Таким образом, уже благодаря только своему старшему возрасту женатые люди должны были бы совершать вдвое меньше убийств, чем холостяки. Их положение, привилегированное на первый взгляд, зависит не от того, что они женаты, но от того, что они старше. Семейная жизнь не дает им никакого иммунитета.
  Семья не только не предохраняет от убийства, но можно подумать, что она даже предрасполагает к нему. В самом деле, весьма вероятно, что женатые должны обладать, в принципе, высшей моральностью, чем холостые. Они обязаны своим превосходством в этом отношении не столько, думаем мы, брачному отбору, действием которого, однако, не следует пренебрегать, сколько тому влиянию, какое оказывает семья на каждого из своих членов. Почти несомненно, что человек гораздо менее проникается моралью, когда он одинок и покинут, чем когда он на каждом шагу подвергается благодетельной дисциплине семейной среды. Если же, в отношении к убийству, женатые люди не находятся в лучшем положении, чем холостяки, то это можно объяснить только тем, что морализующее влияние, которым они пользуются и которое должно было бы предохранять их от всякого рода преступлений, частично нейтрализуется зловредным влиянием, побуждающим их к убийству и коренящимся, очевидно, в условиях семейной жизни.
  В итоге мы приходим к тому заключению, что самоубийство то сосуществует с убийством, то они взаимно исключают друг друга; то они проявляются одинаково под влиянием одинаковых условии, то реагируют на них в противоположном направлении; но случаи антагонизма между ними более многочисленны. Чем же объясняются эти на первый взгляд противоречивые факты?
  Примирить их между собой можно, только допустив, что существуют различные виды самоубийства, из которых одни имеют некоторое сродство с убийством, другие же противоречат последнему. Нельзя же допустить, чтобы одно и то же явление обнаруживало такие различия при наличности одинаковых условий. Самоубийство, варьирующее параллельно убийству, и самоубийство, варьирующее в обратном направлении, не могут быть одной природы.
  И действительно, мы показали, что существуют различные типы самоубийств, характерные свойства которых неодинаковы. Этим подтверждаются выводы предыдущей книги и в то же время объясняются только что изложенные факты. Их одних было бы уже достаточно, чтобы заключить о внутренней разнородности самоубийств, но гипотеза перестает быть только гипотезой, если, будучи сопоставлена с добытыми ранее результатами, она выигрывает от этого сопоставления в своей достоверности. Так и в данном случае, зная, что существуют различные виды самоубийства, и зная, чем они отличаются друг от друга, мы легко можем заметить, какие из них несовместимы с убийством, какие, напротив, зависят отчасти от одних с ним причин и чем объясняется, что несовместимость является более частым фактом.
  Наиболее распространенным в настоящее время и более всего повышающим цифру добровольных смертей типом самоубийств является самоубийство эгоистическое. Для него характерно состояние угнетенности и апатии, обусловленное преувеличенной индивидуализацией. Индивидуум не дорожит больше своей жизнью, потому что он перестает достаточно ценить единственного посредника, соединяющего его с реальностью, каким является общество. Имея о себе и своей собственной ценности слишком преувеличенное представление, он хочет быть своей собственной целью, и, так как подобная цель не в состоянии его удовлетворить, он начинает тосковать и тяготиться жизнью, которая кажется ему лишенной смысла. Убийство определяется условиями противоположного характера. Оно является актом насилия, который не может произойти бесстрастно. Но если в обществе индивидуализация частей еще слабо выражена, интенсивность коллективных состояний повышает общий уровень жизни страстей, более того, нигде нет такой благоприятной почвы для развития в особенности страсти к убийству. Там, где родовой дух сохранил свою древнюю силу, обиды, нанесенные семье, считаются оскорблением святыни, подлежащим самому жестокому отмщению; и это отмщение не может быть предоставлено кому-то третьему. Здесь-то коренится практика вендетты, все еще обагряющей кровью нашу Корсику и некоторые южные страны. Там, где жива еще религиозная вера, она часто является вдохновительницей убийств так же, как и вера политическая.
  По общему правилу, поток убийств тем более стремителен, чем менее сдерживается он общественным сознанием, т. е. чем более извинительными считаются покушения на жизнь; и так как им придается тем менее значения, чем меньше общепризнанная мораль ценит личность и то, что ее интересует, то слабая индивидуализация или, пользуясь нашим термином, альтруистическое настроение поощряет убийства. Вот почему в низших обществах они и многочисленны, и слабо преследуются. Их частота и относительная к ним терпимость происходят от одной и той же причины. Меньшее уважение, которым пользуется личность, открывает ее для насилия, и самое насилие считается менее преступным. Эгоистическое самоубийство и убийство обусловливаются, таким образом, антагонистичными причинами, и поэтому невозможно, чтобы одно развивалось свободно там, где процветает другое. Там, где общественные страсти отличаются жизненностью, человек гораздо менее склонен как к бесплодным мечтаниям, так и к холодным расчетам эпикурейца. Привыкнув лишь в слабой степени считаться с судьбой личностей, он не слишком тревожится о своей участи. Мало заботясь о человеческих страданиях, он легче сносит и бремя своих личных горестей.
  Напротив, по тем же самым причинам альтруистическое самоубийство и убийство могут свободно идти ровным шагом, они оба зависят от аналогичных условий, разнящихся лишь по степени. Привыкнув презирать свою собственную жизнь, нельзя уважать и чужую. В силу этой причины убийства и добровольные смерти присущи некоторым первобытным народам. Однако было бы неправдоподобно объяснять той же причиной случаи параллелизма, наблюдаемые нами у цивилизованных народов. Состояние чрезмерного альтруизма не могло бы породить те наблюдаемые нами случаи самоубийства, которые в самой культурной среде сосуществуют в большом числе с умышленными убийствами. Чтобы толкать на самоубийство, альтруизм должен обладать исключительною интенсивностью- даже большею, чем это нужно для того, чтобы побуждать к убийству. В самом деле, какую бы слабую ценность я ни придавал существованию личности вообще, моя собственная личность всегда будет значить в моих глазах больше, чем личность другого. При прочих равных условиях средний человек более склонен уважать человеческую личность в самом себе, чем у подобных себе; вследствие этого требуется более энергичный стимул, чтобы преодолеть, это чувство уважения в первом случае, чем во втором. Но в настоящее время вне некоторых и немногочисленных специальных сред, вроде армии, чувство безличности и самоотречения слишком слабо выражено, а противоположные чувства слишком распространены и сильны, чтобы до такой степени облегчить самоуничтожение. Поэтому должна существовать другая, более современная форма самоубийства, способного комбинироваться с убийством.
  Таково именно самоубийство аномичное. В самом деле, аномия порождает состояние отчаяния и раздражительной усталости, которая может, смотря по обстоятельствам, обратиться против самого субъекта или против других; в первом случае мы имеем самоубийство, во втором - убийство. Что касается причин, определяющих направление, в котором разряжаются перевозбужденные таким образом силы, то они коренятся, вероятно, в моральной организации действующего лица. Смотря по степени оказываемого им сопротивления, он склоняется в ту или другую сторону. Человек средней нравственности скорее убьет, нежели покончит с собою. Мы даже видели, что иногда эти два проявления происходят одно вслед за другим и представляют собой просто две стороны одного и того же акта, что и доказывает их тесное родство между собой. Состояние, в котором находится тогда личность, настолько невыносимо, что для ее облегчения требуется две жертвы.
  Вот почему в настоящее время некоторый параллелизм между развитием убийства и развитием самоубийства встречается преимущественно в крупных центрах и в странах, отличающихся высоким уровнем развития цивилизации. Именно там аномия принимает острый характер. Та же причина мешает уменьшиться числу убийств с той же быстротой, с какой нарастает число самоубийств. В самом деле, если прогресс индивидуализма подрывает одну из причин убийства, то аномия, сопровождающая хозяйственное развитие, порождает новую причину. Именно, можно думать, что если во Франции, а еще более в Пруссии число самоубийств и убийств возросло одновременно с войной, то это обусловливалось моральной неустойчивостью, которая по различным причинам увеличилась в обеих странах. Наконец, таким же образом можно объяснить, почему, несмотря на подобные частичные совпадения, антагонизм все-таки является .более общим фактом. Анемичное самоубийство носит массовый характер только в определенных местах - там, где замечается огромный подъем в промышленной и торговой деятельности. Эгоистическое самоубийство, вероятно, является наиболее распространенным; поэтому оно и вытесняет кровавые преступления.
  Итак, мы приходим к следующему заключению. Если развитие самоубийства и убийства часто бывает обратно пропорционально, то это зависит не от того, что они являются двумя различными сторонами одного и того же явления, а от того, что, с известных точек зрения, они представляют собой два противоположных социальных течения. Они тогда исключают взаимно друг друга, как день исключает ночь, как болезни, обусловленные крайней сыростью, исключают болезни от крайней сухости. И если, несмотря на общее противоречие, не исключается все-таки и возможность гармонии, то это можно объяснить тем, что известные виды самоубийства не только не зависят от причин, противоположных причинам, вызывающим убийства, но выражают собой то же самое социальное состояние и развиваются в той же самой социальной среде, что и убийства. Можно, кроме того, предвидеть, что убийства, сосуществующие с аномичным самоубийством, и убийства, уживающиеся с самоубийством альтруистическим, не должны быть однородны; что вследствие этого убийство, так же как и самоубийство, не представляет собой с точки зрения криминалиста некоторой единой и нераздельной сущности, но должно рассматриваться как множественность видов, весьма отличных друг от друга. Но здесь не место настаивать на этом важном для криминологии тезисе.
  Следовательно, не совсем точно то положение, согласно которому самоубийство является счастливым противовесом, уменьшающим безнравственность, и по которому выгодно не препятствовать его развитию. Оно не является функционально связанным с убийством. Несомненно, моральная организация, от которой зависит эгоистическое самоубийство, совпадает с той, которая обусловливает регресс убийства у цивилизованных народов. Но самоубийца этого вида отнюдь не есть неудавшийся убийца, не имеет никаких свойств последнего,- это человек, подавленный и охваченный тоской. Поэтому его акт можно осуждать, не превращая в убийц тех, кто находится на том же пути. Быть может, нам скажут, что, порицая самоубийство, мы одновременно порицаем, а значит, и ослабляем производящее его состояние, т. е. эту своеобразную гиперэстезию ко всему касающемуся индивидуума, что таким образом мы рискуем усилить тот дух неуважения к личности, следствием которого является распространенность убийств?
  Но для того, чтобы индивидуализм был в состоянии сдерживать наклонность к убийствам, вовсе не нужна та крайняя степень его развития, которая делает из него источник волны самоубийств. Для того чтобы личность получила отвращение к мысли пролить кровь себе подобных, совершенно не нужно, чтобы индивидуум замыкался в самом себе. Достаточно, если он любит и уважает человеческую личность вообще. Индивидуалистическая тенденция может быть, таким образом, сдержана в должных пределах, причем это вовсе не должно повлечь за собой усиление тенденции к убийству.
  Так как аномия вызывает в одинаковой степени и убийство, и самоубийство, то все, что может уменьшить ее развитие, уменьшает и развитие ее последствий. Не следует опасаться, что если ей помешают проявиться под формой самоубийства, то она выразится в большем количестве убийств; ибо человек, оказавшийся настолько чувствительным к моральной дисциплине, чтобы из уважения к общественному сознанию и его запретам отказаться от мысли покончить с собой,- еще с большим трудом решился бы на убийство, подвергающееся более суровому осуждению и влекущему за собой более суровое возмездие. К тому же, как мы видели, в подобном случае прибегают к самоубийству лучшие, и поэтому нет никакого основания покровительствовать подбору, идущему в сторону регресса.
  Эта глава может послужить для освещения одной часто возбуждавшей разногласия проблемы.
  Известно, сколько споров было вокруг вопроса о том, являются ли чувства, испытываемые нами по отношению к себе подобным, простым видоизменением эгоизма, или, наоборот, они возникают независимо от последнего. Мы только что видели, что ни та, ни другая гипотеза не имеют под собой основания. Конечно, жалость к другому и жалость к самому себе не чужды одна другой, ибо их развитие или упадок идут параллельно, но ни одно из этих чувств не вытекает из другого. Если между ними наблюдается родственная связь, то это потому, что оба они вытекают из одного и того же состояния коллективного сознания, различные стороны которого они представляют. Они выражают только тот способ, посредством которого общественное мнение определяет моральную ценность личности вообще. Если ценность личности стоит высоко в общественном мнении, мы прилагаем эту социальную мерку к другим в той же степени, как и к самим себе; их личность, как и наша, приобретает большую ценность в наших глазах, и мы становимся более чувствительными как к тому, что индивидуально задевает каждого из них, так и к тому, что задевает нас самих. Их горести, как и наши горести, более сильно действуют на нас. Поэтому чувство симпатии, обнаруживаемой нами по отношению к ним, не является простым продолжением подобного же чувства, испытываемого нами по отношению к самим себе. Но и то, и другое - следствия одной и той же причины; они создаются благодаря одному и тому же моральному состоянию. Без сомнения, это моральное состояние видоизменяется сообразно тому, направлено ли чувство на нас самих или на кого-нибудь другого: в первом случае наш инстинктивный эгоизм усиливает его, а во втором- ослабляет. Но и в том, и другом присутствует и действует это моральное состояние. Это до такой степени верно, что даже те чувства, которые, казалось бы, составляют личные особенности индивидуума, зависят от причин, стоящих выше личности. Даже наш эгоизм - и тот по большей части является продуктом общества.
 ГЛАВА III. ПРАКТИЧЕСКИЕ ВЫВОДЫ
  Теперь, когда мы знаем, что такое самоубийство, его разновидности и главные законы, управляющие этим явлением, нам следует рассмотреть, какую линию поведения должно выбрать современное общество по отношению к нему.
  Но этот вопрос обусловливает собою еще и другой. Следует ли рассматривать самоубийство у цивилизованных народов как явление нормальное или, наоборот, как аномальное?
  В самом деле, в зависимости от принятого решения или же придется признать, что необходимы и возможны реформы для сокращения размеров этого явления, или же, наоборот, следует, сохраняя к нему вполне отрицательное отношение, примириться с ним как с фактом.
  Быть может, некоторые будут удивляться тому, что самый этот вопрос может быть поставлен.
  В самом деле, мы привыкли смотреть на все неморальное, как на естественное. Однако если, как мы установили, самоубийство оскорбляет нравственное сознание, то, по-видимому, невозможно не видеть в нем явление социальной патологии. Выше мы показали, что даже такое очевидное проявление имморальности, как преступление, не должно быть обязательно отнесено к категории болезненных явлений. Правда, что это утверждение может смутить некоторых и, при поверхностном взгляде, может показаться, что оно колеблет самые основы морали. Это утверждение тем не менее не заключает в себе ничего разрушительного. Для того чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к той аргументации, на которой основывается это утверждение и которую можно резюмировать следующим образом.
  Или слово болезнь ровно ничего не означает, или же оно означает что-то такое, чего можно избежать. Без сомнения, не все то, чего можно избежать, болезненно, но все то, что болезненно, может быть избегнуто, по крайней мере в большинстве случаев. Если не отказываться от различия в понятиях и терминах, то невозможно характеризовать этим словом такое состояние или свойство существ известного вида, которого они не могут не иметь, которое неизбежно присуще их организации. С другой стороны, у нас имеется лишь один объективный признак, могущий быть эмпирически установлен и доступный постороннему контролю, путем которого мы могли бы констатировать наличность этой необходимости,- это ее всеобщность. Если всегда и повсюду, без единого исключения, два явления встречаются совместно, то будет методологически нелепо предположить, что они могут существовать раздельно. Но это еще не значит, что одно является причиной другого. Связь может и не быть непосредственной, но тем не менее она есть, и она необходима.
  Мы не знаем такого общества, в котором бы в различных формах не наблюдалось более или менее развитой преступности. Нет такого народа, чья мораль не нарушалась бы каждодневно. Значит, мы должны сказать, что преступление необходимо, что оно не может не быть, что основные условия общежития, такие, какими мы их знаем, его логически обусловливают. Следовательно, оно нормально. Нам нет надобности ссылаться здесь на неизбежное несовершенство человеческой природы и доказывать, что зло, хотя и не может быть предупреждено, все-таки не перестает быть злом; это слова проповедника - не ученого. Необходимое несовершенство - не есть еще болезнь; иначе следовало бы всюду видеть болезнь, потому что несовершенство - всюду. Нет такой функции организма, нет такой анатомической формы, относительно которых нельзя было бы пожелать некоторого улучшения. Говорят иногда, что оптик покраснел бы, сделав зрительный аппарат такого грубого устройства, каков человеческий глаз. Но отсюда никто не заключил, да и нельзя заключить о ненормальности строения этого органа. Более того - невозможно, чтобы то, что необходимо, не заключало бы в себе известного совершенства, говоря несколько теологическим языком наших противников. То, что составляет необходимое условие жизни, не может не быть полезно, если только сама жизнь полезна. Не будем выходить из этих пределов. В самом деле, мы показали, каким образом преступление может быть полезно. Однако оно может быть для чего-нибудь полезно только в том случае, если оно осуждается и подавляется. Совершенно несправедливо мнение, по которому простое зачисление преступления в разряд явлений нормальной социологии уже означает его оправдание. Если преступление есть нормальное явление, то нормально также, чтобы оно было наказываемо. Наказание и преступление составляют одну нераздельную пару. Одно в такой же степени необходимо, как и другое. Всякое аномальное ослабление карательной системы вызывает усиление преступности и доводит ее до аномальной степени интенсивности.
  Применим эти положения к самоубийству.
  Правда, мы не имеем достаточных данных, чтобы утверждать, что нет такого общества, где не наблюдалось бы самоубийства. Статистика дает нам данные по этому вопросу только относительно небольшого числа народов. У других же наличность хронических самоубийств может быть констатирована лишь по следу, оставляемому ими в законодательстве. Однако мы не знаем наверное, было бы самоубийство повсюду объектом юридической регламентации. Но можно утверждать, что это наиболее общий случай. То оно запрещается, то осуждается; то запрещение, которому оно подвергается, строго и безусловно, то оно допускает послабления и исключения. Но все аналогии позволяют думать, что ни право, ни мораль никогда не относились безразлично к самоубийству; оно всегда имело достаточно серьезное значение, чтобы привлекать к себе внимание общественного сознания. Во всяком случае несомненно, что наклонность к самоубийству, более или менее сильная, всегда существовала у европейских народов; о последнем столетии нам свидетельствует статистика, а о предыдущих эпохах - юридические памятники. Таким образом, самоубийство входит составным элементом в нормальный строй как европейского, так, вероятно, и всякого другого общества.
  Нетрудно показать, откуда проистекает эта постоянная связь.
  С особенной очевидностью она обнаруживается в альтруистическом самоубийстве первобытных обществ. Именно потому, что подчиненность индивидуума группе есть их основной принцип, альтруистическое самоубийство является здесь, так сказать, необходимым актом коллективной дисциплины. Если бы в те времена человек не относился легко к своей жизни, он не был бы тем, чем он должен был быть; а раз он мало дорожит своей жизнью, то всё, что угодно, могло служить для него поводом к самоубийству. Следовательно, существует тесная связь между практикой самоубийства и нравственным укладом общества. То же наблюдается в настоящее время в той исключительной среде, где особенно сильны самоотречение и обезличение. Еще и до сих пор военный дух может сохранять свою силу лишь при том условии, чтобы личность отреклась от самой себя, а такое самоотречение неизбежно открывает дорогу самоубийству.
  По противоположным причинам в обществах и средах, где достоинство личности является верховною целью поведения, где человек является богом для человека, личность довольно легко склоняется к тому, чтобы признать божеством человека, находящегося внутри ее самой, и возводит самое себя в предмет своего собственного культа. Когда мораль стремится прежде всего дать личности очень высокую идею о ней самой, достаточно известной комбинации обстоятельства, чтобы эта личность сделалась неспособной признавать что-либо выше себя. Индивидуализм, несомненно, не есть непременно эгоизм, но он приближается к нему; нельзя поощрять одно, не содействуя росту другого. Таким образом возникает эгоистическое самоубийство. Наконец, у народов, где прогресс бывает и должен быть быстрым, правила, которые сдерживают личность, должны быть достаточно гибкими и растяжимыми; если они сохраняются со строгой неизменностью, как это имеет место в первобытных обществах, скованная в своем течении эволюция не может совершаться с достаточной быстротой. Но страсти и самолюбия, при малейшем ослаблении сдержки, неизбежно прорвутся в известных пунктах.

<< Пред.           стр. 3 (из 4)           След. >>

Список литературы по разделу