<< Пред. стр. 2 (из 9) След. >>
Но "предмет (курсив тут мой – Л. К.) внутреннего чувства, этот субъект, сознание" как интеллигенция составляет мышление и воление. "Но мышление и воление, - пишет кенигсбергский философ, - не могут быть созерцаемы. Поэтому я и не есть объект внешнего созерцания. Но что не есть объект внешнего созерцания, то нематериально"[167].Конечно, такое понятие сознания как нематериальной простой субстанции представляет собой результат абстракции, мысленного выделения этого предмета из обладающего сознанием существа. Однако это только одна сторона дела, необходимая для определенных теоретических целей. Душу можно рассматривать и не просто как интеллигенцию, но как человеческую душу, когда она состоит в такой связи с телом, которое представляет собой взаимодействие. А последнее "есть такая связь, где душа составляет единство с телом, где изменения тела одновременно являются изменениями души, а изменения души – изменениями тела. В душе не происходит никаких изменений, которые не соответствовали бы изменениям тела. Более того, не только изменение, но и состояние души соответствует состоянию тела. Что касается соответствия изменений, то в душе ничего не может происходить без участия тела"[168]. "Душа ничего не мыслила бы, - пишет Кант, - если бы тело не должно было также аффицироваться мышлением. … Чем более деятельна душа, тем сильнее используется тело"[169]. Стало быть, "мозг есть условие мышления"[170], мы можем фиксировать физическими средствами материальные изменения работающего мозга, но, конечно, не идеальное содержание мышления. Кант специально предупреждает вульгарно материалистическое понимание работы души, отмечая, что "мозг не вырабатывает мысли"[171] в качестве особого вещества. Душа как идеальная субстанция не может изучаться естественнонаучными средствами.
Именно трансцендентальная антропология есть такая философская система, в границах которой появляется строгое понятие субъекта, равно как и объекта. Предшествующая философия, не вводя дистинкции вещь для нас – вещь в себе, или явление и вещь в себе, не имела возможности строгого отделения субъекта от объекта; особенно настоятельно обнаруживал себя этот недостаток в лейбнице–вольфовой философии. Субъект – это онтологический базис сознания; не имея возможности точно определить первый, мы не в состоянии достаточно близко к истине ставить вопрос о втором. Философская система Канта обеспечивает нас такою возможностью.
Согласно Канту природа человека как истинного субъекта, в одно и то же время эмпирического, трансцендентального и трансцендентного, т.е. несущего в себе сразу все три эти уровня, определяется тем обстоятельством, что человек – это деятельное существо, творящее мир явлений, или природный мир, из материала, предоставляемого ему миром вещей в себе. Деятельность – принципиально двухуровневый процесс: он протекает сначала идеально, в чистом сознании, а затем – материально, в мире чувственных феноменов. На идеальном уровне строится мысленная модель всего процесса деятельности, на уровне материализации эта модель опредмечивается, то есть осуществляется деятельность как таковая. Такая двойственность деятельности является условием возможного ее разделения на деятельность духовную, ограничивающуюся процессом моделирования, и деятельность материальную, воплощающую готовые модели.
Докантовская философия рассматривала природный мир как данность, в которой надо только распознать то, что человеку полезно и как оно полезно. Следовательно, успешность бытия в природе связана с познанием. Природа может рассматриваться как дарованная Богом, может существовать сама по себе, но она дана в готовом виде. Надо только уметь присваивать производимый ею продукт. Такое понимание мира приводило к тому, что сознание человека сводилось к познанию. Знание рассматривалось в качестве панацеи от всех бед, преследующих человека, источником которых является его невежество. Единственной задачей, стоящей перед человеком, была задача познавать, а потому и человеком-то в подлинном смысле этого слова можно было считать только ученого и достойным человека занятием – науку. Идеальный мир – это мир, организованный учеными. Да, человек располагал чувствами, волей и разумом, но все это рассматривалось в качестве познавательных сил, служащих получению знания. Они могли помогать познанию, могли препятствовать ему, но в любом случае накрепко были привязаны в одном и том же поле, - поле знаний, которого не могли покинуть. Можно было заняться изящными искусствами, однако и искусство считалось формой познания, цель его виделась общею с наукой. Несколько по-иному эти способности действуют в искусстве и в науке, но результат в обоих случаях один – знание.
Философия Нового времени, занятая поисками метода познания, совместными усилиями как эмпиризма, так и рационализма разработала эффективную методологию механицизма. Разум начал отождествляться с механицизмом: разумны те действия, где мы строго придерживаемся механистической методологии. Только тут обеспечен успех. На протяжении XVII – XVIII веков механицизм и разум срослись друг с другом в нерасторжимое целое. Но именно такое положение порождало главные противоречия, с которыми в итоге неизбежно встречалось сознание. В области гносеологии это было столкновение эмпиризма и рационализма; в сфере онтологии механицизм приводил к тому, что от познания ускользали биологические и социальные системы. Мир разделился на две сферы: познаваемую, подвластную разуму, и непознаваемую, разуму недоступную. Неорганические макросистемы (правда, качественно специфичных микро- и макросистем наука Просвещения не знала) раскрывали свои тайны познающему разуму все больше и полнее, однако попытки использовать эту же успешную методологию для познания жизни или разумной жизни неизменно оканчивались полным конфузом разума.
Именно с этой ситуацией встретился Кант еще на студенческой скамье, и она мало изменилась к концу его жизни, хотя, конечно, именно им созданы условия для выхода из этого парадоксального положения разработкой так называемого телеологического метода, предназначенного для познания систем с целями, а именно такими и являются биологические и социальные системы. Противоречие, о котором идет речь афористически выражено Кантом уже в первой его значительной работе "Всеобщая естественная история и теория неба" (1755), где он писал: "Мне думается, здесь можно было бы в некотором смысле сказать без всякой кичливости: дайте мне материю, и построю из нее мир, т.е. дайте мне материю, и я покажу вам, как из нее должен возникнуть мир. – И продолжал: … А можно ли похвастаться подобным успехом, когда речь идет о ничтожнейших растениях или о насекомых? Можно ли сказать: дайте мне материю, и я покажу вам, как можно создать гусеницу? Не споткнемся ли мы здесь с первого же шага, поскольку неизвестны истинные внутренние свойства объекта и поскольку заключающееся в нем многообразие столь сложно? Поэтому пусть не покажется странным, если я позволю себе сказать, что легче понять образование всех небесных тел и причину их движений, короче говоря, происхождение всего современного устройства мироздания, чем точно выяснить на основании механики возникновение одной только былинки или гусеницы" (I 124)[172]. Кант неслучайно оговаривает условие: "на основании механики", т.е. весь логический механизм ситуации ему ясен безусловно. И через 35 лет, в знаменитой "Критике способности суждения", в той самой, где он предложил выход из данного положения, он констатировал, что воз остается на том же самом месте: "Вполне достоверно то, что мы не можем в достаточной степени узнать и тем более объяснить организмы и их внутреннюю возможность, исходя только из механистических принципов природы; и это так достоверно, что можно смело сказать: для людей было бы нелепо даже только думать об этом или надеяться, что когда-нибудь появится новый Ньютон, который сумеет сделать понятным возникновение хотя бы травинки, исходя лишь из законов природы, не подчиненных никакой цели (keine Absicht geordnet hat). Напротив, такую проницательность следует безусловно отрицать у людей" (5, 428)[173].
Первая попытка разрешить эту проблему, предпринятая еще в студенческой работе, Канту явно не удалось, однако она, как заноза, не давала философу покоя. Решение оказалось кардинальным, с далеко уводящими следствиями. Оно было связано с осознанием деятельностной природы человека, пришедшее к Канту не без помощи Руссо. Он выразил эти свои размышления в знаменитом пассаже из черновых набросков к "Наблюдению над чувством прекрасного и возвышенного", не вошедших в основной текст: "Сам я по своей склонности исследователь. Я испытываю огромную жажду познания, неутолимое беспокойное стремление двигаться вперед или удовлетворение от каждого достигнутого успеха. Было время, когда я думал, что все это может сделать честь человечеству, и я презирал чернь, ничего не знающую. Руссо исправил меня. Указанное ослепляющее превосходство исчезает; я учусь уважать людей и чувствовал бы себя гораздо менее полезным, чем обыкновенный рабочий, если бы не думал, что данное рассуждение может придать ценность всем остальным, устанавливая права человечества". (II 372-373). Осознание, что деятельность ученого – это только средство для совершенствования жизни рабочих людей (для Руссо, как известно, люди науки паразитируют на труде простого народа), повлекло за собою переоценку практического сознания - умений и норм, того, что Кант назвал практическим разумом, состоящим из двух частей: из морально-практического и технически-практического разума. Практический разум представляет собою не способность познания, а способность желания, в основе которой лежит воля. Он также установил, что чувство, традиционно рассматриваемое как низшее средство познания, может выступать как самостоятельная способность сознания – чувство удовольствия и неудовольствия, задача которого – оценивать человеком свое положение в мире, осуществлять ценностное ориентирование.
В результате складывается ситуация, демонстрирующая, что если познавательная способность – теоретический разум – с его механицизмом служит средством познания природы, то две дополнительные способности – способность желания и чувство удовольствия и неудовольствия – обеспечивают нас возможностями понять сущность человека и, благодаря ему, - сущность жизни вообще, специфику поведения биологических систем. Применительно к этим двум дополнительным открытым им способностям сознания Кант разработал особый метод – телеологический, которому оказалось по силам объяснить поведение живых и разумных существ, что для теоретического разума было камнем преткновения.
Рассматривая этот вопрос еще в лекциях конца семидесятых годов XVIII в., Кант сам себя спрашивал, "объединены ли все силы души и могут ли они быть выведены из одной основной силы, или же для объяснения всех действий души должно быть допущено несколько основных сил [?] Вольф допускает одну основную силу и говорит, что сама душа есть основная сила, представляющая себе универсум"[174]. Эта точка зрения Вольфа стара, как сама философия. Она восходит к тезису Сократа о тождестве истины, добра и красоты, поскольку все это есть истина. Кант спорил с этой вековечной традицией, не отвергая того, что душа есть единство, доказываемое тождественностью нашего Я. "Поскольку же мы находим в человеческой душе реальные определения или акциденции существенно различного вида, - пишет он, - то любой философ напрасно пытается вывести их из одной основной силы. Главное правило философа состоит, правда, в том, чтобы он старался, насколько это возможно, свести все к одному принципу, с тем, чтобы избежать излишнего умножения познавательных принципов, но из этого не следует, что и в человеческой душе у нас имеется основание для редуцирования различных сил к одной силе"[175]. Итог этого рассуждения: "Итак, познавательная способность, способность удовольствия и неудовольствия и способность желания – основные силы. Напрасно стараются вывести все силы души из одной, а уж тем более сделать так, чтобы в качестве основной силы могла быть принята сила представления универсума"[176] - привел к необходимости специального анализа в трех знаменитых главных сочинениях: познавательной способности – в "Критике чистого разума", способности удовольствия и неудовольствия – в "Критике способности суждения" и способности желания в "Критике практического разума". (Я специально обращаю внимание читателя на порядок перечисления Кантом основных способностей, поскольку это красноречиво говорит, что уже изначально система трансцендентального идеализма должна была содержать три части и что каждая из способностей опирается на соответствующие априорные формы. По прошествии более чем десятилетия Кант полагал, что он заново нашел априорный принцип рефлексивной способности суждения – принцип эстетического вкуса, тогда как на деле один раз проблема уже была решена, и Кант обращался к этому решению еще до написания "Критики способности суждения").
Найденная Кантом система основных способностей души строго соответствует структуре деятельности как способа существования человека. Ведь деятельность можно определить как преобразование, трансформацию субъектом предмета (отдельной части объекта, каким в строгом смысле является вещь в себе) в соответствии с наперед заданной целью с помощью адекватного этой цели средства. Сам философ нигде это определение понятия "деятельность" не эксплицирует, но можно показать, что он исходит из него во многих своих рассуждениях. Главное – оно лежит в основе всей системы.
Познавательная способность – это способность конструирования в сознании модели предмета предстоящей деятельности, то есть тех условий, тех объективных обстоятельств, в которых предстоит реализовывать нашу цель. Это гносеологическая функция сознания, которая, ставшая специализированной, превратилась в научную деятельность. Продукт познавательной функции – знания. Чувство удовольствия и неудовольствия – это способность конструировать в сознании цели нашей деятельности как модель желаемого результата, как образ того состояния предмета, которое мы хотим получить. Это ценностно-оценочная, или аксиологическая, функция сознания, продукт которой – ценности и которая, ставшая специализированной, превратилась в художественную деятельность, производящую в этом случае – искусство во всем богатстве его форм. Ну, а способность желания – это способность конструировать модель способа деятельности, того средства, с помощью которого можно предмет уподобить цели, достичь желаемого результата. Это праксеологическая функция сознания, которая производит различного рода нормы. Специализированный вид деятельности, вырастающий из этой функции, - это технологическая деятельность в широком смысле слова, а ее разновидностью можно считать производство, например, норм права, нравственных норм. Итак, поскольку структура деятельности содержит только три момента: предмет, цель и средство, - система сознания содержит три соответствующих элемента: знания, ценности и нормы.
Когда пришло время работать над "Критикой способности суждения", где Канту постоянно приходилось иметь в виду все три основные и качественно не сводимые друг к другу способности души, без каждой из которых была бы невозможна деятельность, он свел их в свою знаменитую таблицу высших способностей души:
Способности души в совокупностиПознавательные силыАприорные принципыПрименение их к
Познавательная способностьРассудокЗакономерностьПрироде
Чувство удовольствия и неудовольствияСпособность сужденияЦелесообразностьИскусству
Способность желанияРазумКонечная цельСвободе
(5, 199)
Она представлена здесь в более обобщенном виде, нежели в так называемом "Первом введении в "Критику способности суждения", и сравнение двух таблиц сделает предмет более понятным.
Способности душиВысшие способности познанияАприорные принципыПродукты
Познавательная способностьРассудокЗакономерностьПрирода
Чувство удовольствия и неудовольствияСпособность сужденияЦелесообразностьИскусство
Способность желанияРазумЦелесообразность, которая в то же время есть закон (обязательность)Нравственность
(5, 153)
Относительно второй колонки "Познавательные силы", или "Высшие способности познания" следует отметить, что здесь речь идет о рассудке, чувственности (поскольку в основе рефлексивной способности суждения лежит чувственность) и разуме как тех механизмах психики, которые представляют три ее уровня и которые участвуют, согласно Канту, в любой из функций сознания, внутренне перестраиваясь. Для каждой функции нужны все три уровня, но в познавательной способности на первое место выделяется рассудок, а чувственность и разум помогают ему находить законы природы, познавать мир. В работе чувства удовольствия и неудовольствия на ведущее место выделяется чувство, а рассудок и разум его обслуживают, когда определяется целесообразность и формируется цель. Применительно к способности желания определяющую роль играет разум, которому и чувство, и рассудок помогают.
Кант, если бы он последовательно реализовал свои интенции, должен был бы в последнюю графу – "Продукты" - внести соответственно: знания (у него - природа), ценности (у него - искусство) и нормы (у него - свобода или нравственность), однако только понятие знание играет у него роль терминологическую, другие же два понятия, хотя изредка и используются, но еще не как термины. К тому же об идее определяющей роли субъекта в конституировании мира природы, явлений, тем более в конституировании искусства или нравственного поведения не следовало забывать, напротив, - это должно было быть подчеркнуто, и Кант это делает. О том, что указанные интенции не удалось провести более точно и строго, можно судить по тому, как в двух вариантах таблицы представлена способность желания, или праксеологическая функция. "Целесообразность, которая в то же время есть закон (обязательность)", явно шире, чем "конечная цель", поскольку свобода в своем идеальном виде – это мораль, или полностью подчиненное морали царство целей, тогда как нравственность содержит в себе и нормы права, не соответствующие конечной цели, но соответствующие целесообразным законам обязательности. Вместе с тем, надо учитывать, что способность желания, или практический разум, содержит, согласно Канту, не только моральнопрактические законы, но и техническипрактические правила, т.е. нормы технологии различного рода, которые выступают у Канта еще под именем "культуры умения". Мыслитель, правда, говорит, что их можно рассмотреть как знание, разделяя последнее на чистое и техническое. Это значит, что в Кантовых схемах, вместо того чтобы входить в число норм и быть добавленными в графу "Свобода", или "Нравственность", технически практические правила входят в графу "Природа", которой соответствует знание.
Графы "целесообразность" и "искусство" также далеко не полностью учитывают мир ценностей, ограничивая его только художественными ценностями, природа которых, правда, универсальна. Ведь чувство удовольствия и неудовольствия является основой выделения чувства приятного и неприятного, понимания полезности и вредности, созерцания прекрасного и безобразного, возвышенного и низменного – ценностей жизни, а не только искусства.
В этом анализе тех упрощений, которые Кант осуществляет своими таблицами, я не прибегаю к цитированию, доказывающему более гибкую и содержательную мысль Канта, направляемую пониманием субъекта как деятеля, а значит и структурой деятельности. В этом легко убедиться, читая тексты Канта. Уточненная таблица, в которой интенции Канта более полно реализуются, выглядела бы так:
Познавательные способностиФункции душиАприорные принципыПродукты
ЧувственностьАксиологическая (чувство удовольствия и неудовольствия)Целесообразность форм (целесообразность без цели)Ценности
РассудокГносеологическая (способность познания)а)пространство-время
б)категории рассудка
в)идеи разумаЗнания
РазумПраксеологическая (способность желания)
Категорические императивыНормы
Ближайшие последователи Канта не сумели удержать этого результата, полученного Кантом относительно трифункциональности сознания, - результата, который с полным правом можно назвать еще одним "коперниканским переворотом" в философии. Сказывалось стремление философов "свести все к одному принципу" в условиях, когда они не умели строго отделить гносеологической (по существу точнее было бы использовать здесь термин когитологической, поскольку лат. cogitare означает не столько познавать, сколько размышлять, думать, задумывать, представлять себе, воображать, намереваться, то есть выполнять не одну познавательную, а все три функции сознания) и онтологической реальности, не придерживались необходимого дуализма. Фихтевское трансцендентальное Я или абсолютная идея Гегеля – прекрасная тому иллюстрация. Гегель вновь вернул философию к тому докантовскому ее положению, когда и искусство, и религия, и философия рассматривались в качестве форм знания и выполняли единственную функцию – гносеологическую.
К этим идеям Канта вернулась лишь постклассическая философия в виде таких течений, как философия жизни, неокантианство, философская антропология, экзистенциализм, феноменология с ее "региональными онтологиями"… В них идеи Канта прояснялись и развивались, но многое и утрачивали, не достигая необходимой философской целостности.
С.А. Чернов, И.В. Шевченко
"Вне сознания": Кант и Якоби
Фридрих Якоби как-то сам назвал себя "привилегированным еретиком" немецкой философии[177]. Он одним из первых подверг Канта основательной критике, которая позволила ему предвидеть дальнейшее развитие немецкого идеализма. В год выхода второго издания "Критики чистого разума" он предсказал, что вслед за кантовским "философским евангелием"[178], в котором дух и буква находятся в явном противоречии друг с другом, грядёт пришествие последовательного "спекулятивного эгоизма", или "перевёрнутого спинозизма"[179]. И действительно, десять лет спустя он провозгласил пришествие "истинного мессии" философского "эгоизма" в лице Фихте. "От кантовского открытия: что мы только то целиком и полностью усматриваем и определяем, что в состоянии конструировать, - писал Якоби позднее, – был только один шаг до системы тождества. Этот строго и последовательно проведенный кантовский критицизм должен был иметь своим следствием наукоучение, а это последнее, в свою очередь строго проведённое, – учение о всеединстве (Alleinheitslehre), т.е. перевёрнутый или преображённый спинозизм, идеал-материализм"[180].
Критической философии, по Якоби, присущи два главных недостатка: идеализм и непоследовательность. Первый составляет её истинный дух, вторая – букву. Эту мысль Якоби впервые сформулировал в 1787 г., в приложении к работе "Давид Юм о вере, или идеализм и реализм", озаглавленном "О трансцендентальном идеализме"[181]. Здесь он указывает на основное противоречие кантовской философии, связанное с понятием Ding an sich: "на протяжении нескольких лет я должен был снова и снова начинать чтение „Критики чистого разума“ с самого начала, потому что меня постоянно сбивало с толку то, что без упомянутой предпосылки я не мог войти в систему, а с этой предпосылкой не мог в ней остаться"[182]. Хотя в 1790 г. Якоби и писал Эвальду: "Земля ещё не носила более последовательного философа, чем Кант"[183], преобладало в его сочинениях, однако, прямо противоположное утверждение: Кант "остался противоречивым и совершенно двусмысленным до конца своих дней"[184]. Именно "хамелеоновская окраска", однако, и сделала кантовскую философию столь привлекательной для целой "толпы" его сторонников и последователей[185].
Без предположения существования вещей самих по себе, вне сознания, и их воздействия на душу, на чувственность субъекта, невозможно начать построение кантовской системы, но в ходе её построения столь же невозможно и сохранить эту основополагающую предпосылку. С одной стороны, само понятие "явления" предполагает существование того, что является, являющейся вещи: "слово „чувственность“ тотчас лишается всякого смысла, - пишет Якоби, - если не понимать под ним особого реального посредника между одним реальным и другим реальным… и если не предполагать уже содержащимися в понятии чувственности понятий внеположности и связанности, действия и страдания, причинности и зависимости… "[186]. Явление, говорит сам Кант, "всегда имеет две стороны, - одну, поскольку объект рассматривается сам по себе (независимо от способа, как он наглядно представляется…), и другую, поскольку принимается в расчёт форма наглядного представления предмета, которую, хотя она действительно и необходимо принадлежит явлению предмета, следует искать не в предмете самом по себе, а в субъекте, которому предмет является"[187].
Однако это предположение, с другой стороны, основано на понятиях "воздействия", "влияния", "касания" или "аффицирования", которые включает в себя категорию причинности, которая применяется в данном случае к явлению как следствию воздействия "вещи в себе" на душу, на её способность восприимчивости. Применение же понятия причинности, согласно всему последующему кантовскому анализу деятельности рассудка, должно быть ограничено отношением между явлениями, с целью создания "опыта", и никак не может быть применено к отношению между "вещью в себе" и явлением. Поэтому способ, которым Кант вводит понятие "вещи в себе", находится в непримиримом противоречии с его учением о категориях, их значении и применении: "философ-кантианец, - пишет Якоби, - полностью изменяет духу своей системы, если он утверждает, будто предметы оставляют отпечатки в чувствах, возбуждая тем самым ощущения и вызывая таким образом представления… Именно рассудок примысливает объект к явлению, связывая многообразное в одном сознании. Соответственно этому мы говорим, что познаём предмет, если мы создали синтетическое единство в многообразии созерцания; и понятие этого единства и есть представление о предмете…"[188]. То единство, которое в докантовской философии мыслилось как "вещь", или субстанция, Кант "распредмечивает" и относит к единству самосознания: так называемая "вещь" есть лишь коррелят единства сознания, лишь проявление в материале ощущений логической функции. Якоби обращает в этой связи особое внимание своих читателей на раздел первого издания "Критики чистого разума" под названием "О синтезе рекогниции в понятии", в котором говорится о том, что "вне нашего сознания мы ведь не имеем ничего, что мы могли бы противопоставить знанию как соответствующее ему", и поэтому вся суть понятия предмета состоит в представлении необходимого единства представлений, а это единство "не может быть ничем иным, как формальным единством сознания", так что мы сами "примышляем" этот предмет, понятие о котором и не выражает собственно ничего, кроме необходимости синтеза наглядного многообразия[189]. В "вещи в себе" никакой необходимости синтеза не мыслится, поэтому её, собственно, и "вещью" назвать нельзя. Всякая "вещь" не дана нам, а создана нами, и как созданная нами самими мысль она не может "аффицировать" нас и быть "вне" чувственности и мышления. Поэтому Якоби с присущей ему эмоциональностью и образностью называет отношение "вещи в себе" и явления у Канта – "криптогамией", тайным браком, незаконнорожденное дитя которого – ощущение, "материальное" в явлении. Суть не в том, что Кант признаёт аффицирование души со стороны "вещей в себе" - Якоби как раз признаёт это таинственное и даже "чудесное" воздействие, - а в том, что он продолжает утверждать их существование и воздействие на душу после того, как он со всей ясностью разложил сознание и познание на его элементы, причём так, что стало возможным показать происхождение представления о "предмете" и о его "реальности" из единства апперцепции, спонтанной конструирующей деятельности мышления и воображения.
Кант продолжал утверждать это не только до конца "Критики", но и до конца жизни. В малоизвестном письме к Канту от 5 ноября 1797 г. Иоганн Тифтрунк пишет: "Откуда, однако, берётся то многообразное содержание ощущения, которое является в нём чисто эмпирическим?… Откуда материальное? из чувственности. Однако откуда имеет его чувственность? От объектов, которые её аффицируют? Что такое объекты? Это вещи сами по себе или -? Здесь многие теряются в бесконечных вопросах и дают иногда совершенно бесмыссленные ответы… Я хотел бы кратко сказать Вам, каким образом я разрешаю эти трудности… Чувственность даёт представления благодаря тому, что она (или душа, способностью которой и является чувственность) аффицируется… Если я спрашиваю, далее: что аффицирует душу? то я отвечаю: она аффицирует себя сама… Но откуда всё же берётся то, что чувственность даёт из своего собственного фонда, из себя самой? Откуда материальное и эмпирическое как таковое, если я отвлекаюсь от того, что возникает под влиянием спонтанности, согласно формам чувственности? Даёт ли его чувственность из своего собственного фонда или же его порождают (bewirken), скажем, вещи сами по себе, которые отделены от чувственности и отличны от неё? Я отвечаю: всё, что даёт чувственность (материя и форма), определено её природой… Сами выражения “быть в нас” или “быть вне нас” – это тоже всего лишь способ чувственного представления, точно так же, как “одно и то же” или “различное” есть лишь способ интеллектуального представления. Если мы отвлечёмся от чувственности и рассудка, то не будет никакого “внутри” и “вне”, никакого тождества и различия… О вещах в себе, о которых мы имеем сугубо отрицательное понятие, нельзя говорить: они аффицируют, поскольку понятие аффекции выражает реальное отношение между познаваемыми сущностями, следовательно, требует для своего применения, чтобы находящиеся в таком отношении вещи были даны и положительно определены. Поэтому нельзя также говорить: вещи в себе вызывают в душе представления (bringen von sich hinein); ведь проблематическое понятие об этих вещах само есть лишь… мыслимая вещь…"[190]. Кант ответил письмом от 11 декабря того же года. Об аффицировании он пишет следующее: априорные синтетические положения возможны лишь потому, что формы созерцания субъективны, т.е. мы представляем себе предмет (Gegenstand) в этих формах не таким, каков он сам по себе, а таким, каким он нам является, т.е. мы представляем себе предмет соответственно тому, "как субъект… аффицируется предметом"[191]. И далее: предметы чувств мы можем познать лишь такими, какими они нам являются, но не такими, каковы они сами по себе[192]. Таким образом, не возражая Тифтрунку прямо, Кант всё же явно высказывается против его мысли о том, что "о вещах в себе, о которых мы имеем сугубо отрицательное понятие, нельзя говорить: они аффицируют…". Весь текст письма совершенно однозначен: об одном и том же "предмете" говорится и "сам по себе", и "является", и "аффицирует". Об этих же "предметах" говорится и во множественном числе. Мы познаём не "явления" просто, а именно предметы – познаём их так, как они нам являются соответственно устройству (Beschaffenheit) нашей рецептивности, т.е. нашей способности воспринять их воздействие. Здесь Кант выражается точно так же, как и во многих местах "Критики".
Противоречат ли высказывания Канта друг другу, или мы просто не понимаем всей глубины его мысли? Вопрос этот, как известно, вызвал необозримое море литературы о "вещи в себе", в котором Файхингер утонул уже сто лет назад. Подавляющее большинство исследователей согласно с Якоби и признаёт его заслугу как первого мыслителя, указавшего на это противоречие и на его фундаментальное значение для оценки трансцендентализма. Есть, однако, и защитники Канта, в том числе от Якоби. Например, по мнению Х.Херринга, автора сравнительного недавнего исследования об "аффицировании" у Канта, Якоби не учёл различие между понятиями "вещь в себе" и "трансцендентальный предмет"[193]. Этот последний следует понимать как основание явления, как являющийся нам конкретный предмет, существующий вне нас в пространстве, который и аффицирует своим физическим воздействием органы чувств (а не душу). Вещь в себе, в отличие от трансцендентального предмета, есть только лишь мысль о некотором нечто вообще вне всей сферы явлений. Нечто аналогичное утверждали, например, Г.Файхингер и Э.Адикес, говоря о "двойном аффицировании" познавательной способности. Это различение, однако, по мнению Г.Баума, другого защитника Канта, ведёт к уже действительно неразрешимому противоречию в системе Канта, т.е. в своём развитии оно только подтвердило бы позицию Якоби. Надо подходить к делу с другой стороны: в действительности Якоби не прав, и указанного им противоречия в учении Канта не существует[194]. А именно, Якоби совершает ошибку, названную Кантом "амфиболией рефлективных понятий", т.е. выносит своё суждение, не предварив его "трансцендентальной рефлексией". Эта последняя определяет отношение того или иного представления к соответствующей познавательной способности. Якоби понимает "аффицирование" как воздействие эмпирически данного предмета на органы чувств, но этот же предмет он понимает одовременно как вещь саму по себе. Он полагает, таким образом, что акт эмпирического аффицирования вещью в себе в физическом смысле включает в себя аффицирование вещью в себе в метафизическом (трансцендентальном) смысле. Это последнее, однако, не имеет никакого отношения к порождению ощущений. Оно мыслится исключительно как общее условие возможности того, что предметы вообще могут быть нам даны, что мы вообще можем созерцать предметы в опыте. Иначе говоря, оно относится к общей форме эмпирического восприятия, к пространству и времени, к чистому созерцанию, к чистой чувственности, но не к эмпирическому содержанию восприятия, не к ощущению. В понятии трансцендентального аффицирования вещь в себе мыслится как причина мира явлений в целом, как условие возможности, так сказать, чему бы то ни было явиться. Причиной же ощущения у Канта признаётся эмпирическое аффицирование, которое представляет собой связь восприятий во времени, т.е. последовательность явлений[195]. Это различение позволяет освободить Канта и от обвинения в "эгоизме", солипсизме и нигилизме[196].
Согласно же Якоби, мы имеем дело здесь с поистине "неслыханным" противоречием, и источник его - попытка Канта соединить эмпиризм с априоризмом, здравый смысл с идеей научной философии. Кант пытается сидеть на двух стульях, служить двум господам, что и приводит к радикальной двусмысленности критицизма, которая обнаруживается во всех деталях системы, даже в способе выражения Канта. Наука требует последовательного априоризма, чистого мышления, сплошной "аподиктической" достоверности, что неизбежно приводит, по Якоби, к полнейшему идеализму, атеизму и фатализму. Последовательный же эмпиризм, соответствующий реальности жизни, означает отрицание возможности "науки" в кантовском смысле слова, отрицание возможности метафизики как науки. Кант не смог поступиться ни тем, ни другим. Он был учёным до мозга костей, всю жизнь был "влюблён" в метафизику, и все силы положил на то, чтобы сделать её, наконец, наукой. Но он не мог поступиться также правами здравого смысла, свободой, моралью, и стремился, как известно, защитить нехитрые убеждения "простого" человека от разрушительных умствований софистов и деспотизма философских школ. Здесь – корень всех противоречий его системы, в которой учёный всё же взял верх над человеком, хотя и не смог победить его до конца. Якоби, напротив, решительно берёт сторону "жизни".
Наиболее подробно он разбирает противоречия кантовского учения о "чистом многообразии" и "чистом синтезе". Ни в пространстве и времени самих по себе, как первичных единствах и одних лишь "формах", ни в чистом мышлении никакого "многообразия" нет. Получить из них, как из одних лишь совершенно неизвестных нам "условий" возможности опыта хоть какое-нибудь "многое" невозможно. И если Кант находит всё же такое "многообразие" в пространстве и времени, как якобы "чистом созерцании", то только потому, что он вспоминает эмпирию (правда, совершенно неопределённо), о которой, однако, в своём чисто "априорном" исследовании должен был бы забыть. Если никакого "чистого многообразия", далее, не существует, то невозможен и никакой "чистый синтез". Кант обманывает самого себя, говоря о некоей "данности" чистого многообразия в виде "чистого" пространства и "чистого" времени, т.е. уверяя читателя, что пространство и время – это не просто форма эмпирического созерцания, но и формальное созерцание, или "чистое созерцание". В качестве средства этого самообмана он использует понятие "чистого движения", в котором как бы "порождается" это многообразие, когда мы, например, мысленно проводим линию в пространстве. Но понятие движения по уверению самого Канта – чисто эмпирическое. Кант придаёт ему иллюзорный ореол "априорности" для того, чтобы тайком протащить в систему позарез необходимое ему "многообразие" и решить трудности с "чистым синтезом". А без чистого синтеза падает вся его грандиозная конструкция априорных условий возможности опыта.
Все эти противоречия с необходимостью порождаются самим исходным замыслом, самой идеей "априорного" знания. Они будут присущи любой возможной "априорной" системе, потому что никакая "чисто априорная" система знания невозможна. Чисто априорное познание, чисто априорный синтез были бы творением из ничего. Такая система познания была бы возможна лишь в том случае, если бы мы, подобно Богу, сами творили бы целиком и полностью познаваемый таким образом "мир". Не случайно позднее Шеллинг и Гегель видят в абсолютном познании человека (в своих системах) - самопознание Бога. Но если философ мыслит более трезво, не страдает манией величия и не претендует на то, чтобы стать новым Моисеем, через которого Бог даёт новое, теперь уже философское Откровение, то он должен стремиться растворить мир в своих собственных субъективных "представлениях". Вот почему неудержимая тяга к строго научному, аподиктическому, а тем самым и априорному знанию с непреодолимой силой тащит Канта, а затем и всех приверженцев трансцендентальной философии, к идеализму.
Идеализм – главный недостаток "критической" философии, ещё более существенный, чем её непоследовательность. Суть идеализма Якоби усматривает в том, что Кант, придерживаясь философской традиции, отрицает существование восприятия в собственном смысле слова, поскольку чувственные представления, по его словам, вообще говоря могут относиться к предметам, существующим независимо от представлений, но они не содержат в себе ровно ничего из того, что присуще этим предметам самим по себе[197]. Что же касается предметов в эмпирическом смысле, т.е. тел в пространстве и времени, то так называемое "восприятие" согласно Канту есть лишь отнесение ощущений к некоемому мыслимому X. Мы сами создаём из многообразия ощущений в собственном воображении различные "предметы". Причём Кант использует глагол dichten, который означает именно "творить", "сочинять", "придумывать". Предмет "воображается" нами, хотя тот "материал", из которого мы его сочиняем, "дан" нам совершенно "независимо" от всякого воображения. Кант отрицает существование восприятия в собственном смысле этого слова потому, что в согласии почти со всей философской традицией он убеждён, что непосредственно нам даны исключительно собственные представления. Но любое недоверие к достоверности чувственного восприятия и соответственно попытка опереться на мышление, на теоретизирование в поисках "подлинной" реальности неумолимо ведёт в "западню" идеализма. Если мы принимаем нечто "третье" между познающим субъектом и познаваемой вещью, то попадание в капкан "спекулятивного эгоизма" неизбежно. Это роковое "третье" возникает тогда, когда непосредственно данное нам в чувственном восприятии мы считаем "представлением", зависящим как от свойств объекта, так и от способностей субъекта. Это третье, по Якоби, придумал Аристотель. Его species – это уже кантовские "явления" в зародыше[198]. Для естественного человека достоверность бытия внешнего мира и отдельных вещей в нём равна достоверности собственного существования, в том числе достоверности собственного мышления. Теоретическое извращение начинается с того, как у Декарта или Канта, что это равенство нарушается, и "я есмь" признаётся несравнимо более достоверным, чем бытие вещей вне меня. "Я – не картезианец", заявляет Якоби, и картезианское cogito ergo sum "я бы лучше перевернул"[199]. Вся история философии, по Якоби, начиная с Аристотеля, неумолимо движется по направлению ко всё более и более последовательному идеализму[200]. "Универсальный идеализм" Канта превосходит неполный идеализм Декарта, Мальбранша и Беркли. Глубинный исток критического отношения Якоби к Канту находится в отрицательном отношении Якоби вообще ко всякой философской, научной, методической установке, которая не доверяет чувственному восприятию, непосредственно данному, а абстракцию, опосредствованное выдаёт за реальность, и хочет "обосновать" реальность - призраком, тем, что не дано, но лишь мыслится, или, точнее, измышляется[201]. Полное "освещение" мира разумом достигается лишь благодаря тому, что полнота действительности отодвигается в тень.
Всякий объект познания превращается у Канта в "призрак", какое-то "привидение", за которым ничего не стоит, которое само по себе есть чистое "ничто", которое лишь "мерещится" нам в двойном "колдовском тумане" – пространстве и времени. Поэтому и познание перестаёт быть познанием в собственном смысле этого слова – оно само превращается в ничто, так как не может схватить ничего истинно действительного. Кантианство погружает нас в кошмарное состояние – мы стремимся схватить вокруг себя хоть что-нибудь реальное, но каждый раз в руках ничего не остаётся, рука проходит сквозь бесплотный призрак собственного представления. Кажется, что вокруг нас - "вещи", а на самом деле – одни "отношения", неизвестно чего неизвестно к чему. Призраки и призраки без конца… Если нет истинного предмета, то нет и истинного познания. Познание имеет место лишь там, где есть бытие, нечто отличное от познающего, и знание именно об этом бытии. У Канта же высшая способность познания, разум, основывается на рассудке, рассудок основывается на способности продуктивного воображения, способность воображения основана на чувственности, а чувственность основана… опять же на способности воображения![202] Кант признаёт, правда, некий X, лежащий в основании внешнего чувственного восприятия, и некий X, лежащий в основании внутреннего чувства, а также некий общий и последний X, объединяющий оба предыдущих (причём возможно, что это один и тот же X), но все они не имеют ровно никакого значения для познания, так как о них мы ничего не можем сказать и исходя из них, ничего не можем узнать. Во всех наших восприятиях мы воспринимаем, по сути, лишь самих себя. Всякое полагание объекта есть лишь способ самополагания субъекта. Способ действия нашего собственного рассудка лишь применяется механически к нашим же собственным ощущениям. Границы и законы нашего собственного воображения есть одновременно границы и законы так называемого "мира". Мы познаём, по сути дела, исключительно придуманные нами "объекты"! Лишь поскольку мы не сознаём своей собственной деятельности, порождающей некоторый продукт, этот продукт творческого воображения и мышления кажется нам "вещью", существующей "вне" нас и независимо от нас.
Кантовский идеализм, следовательно, не признаёт никакого истинного объекта вне нас, а потому представляет собой абсолютный субъективизм. И поскольку бодрствование, собственно, заключается в сознании объектов внешнего мира, реальности, то субъективизм представляет всех нас погружёнными в сон, от которого нельзя проснуться, в состояние галлюцинирования, от которого невозможно вылечиться. Идеализм - это настоящий сомнамбулизм, причём особенность философского сомнамбулизма состоит в способности всё более и более глубокого и убеждённого погружения в такого рода сомнамбулическое состояние, отличающее философа от нормального человека. Субъективизм признаёт одно лишь "я", всё относит к "я" и всё объясняет способностями и деятельностью этого "я". Поэтому субъективизм и идеализм – это также спекулятивный (теоретический) эгоизм[203].
Якоби требует от Канта быть верным самому себе: "Трансцендентальный идеалист должен, следовательно, иметь мужество утверждать жёсточайший идеализм, которому ещё никогда не учили, и не побояться даже упрёка в спекулятивном эгоизме, потому что он не сможет остаться верным своей системе, если захочет отклонить от себя хотя бы даже это последнее обвинение"[204]. Кант, как известно, не последовал этому совету и в 1799 г. в специально посвящённом этому вопросу "Заявлении по поводу наукоучения Фихте" весьма резко критиковал Фихте за попытку "улучшения" своего учения и отделения его "духа" от "кантовской буквы". Кант настаивал на том, что его тексты, в том числе трактующие о "вещи в себе", надо понимать вполне буквально, а "наукоучение" считал "совершенно несостоятельным", причём именно за его идеализм, попытку "выковырять" объект из одного лишь мышления. Якоби придерживался, однако, иного взгляда. Именно Фихте, по его мнению, принадлежит та заслуга, что он бесстрашно сделал все "последовательные" выводы из кантовских посылок, доведя идею трансцендентальной философии, а вместе с ней и идею философии вообще, до полного совершенства. В системе Фихте в полной мере воплотилось то, к чему бессознательно стремился и Кант, к чему, в сущности, стремится всякий философ. Именно потому, что рассудок активен, что он есть спонтанность, самодеятельность субъекта, именно поэтому он и не даёт никакого познания, не является источником нового знания. Ведь спонтанная деятельность порождает лишь мои собственные продукты, а в познании мне должно быть дано нечто совершенно иное, нежели я сам, не моё представление, а сам предмет. Во всей деятельности рассудка я остаюсь "внутри" самого себя, работаю с собственными представлениями и не обращаюсь к реальности вне меня. Трансцендентальный философ – это даже не паук, это гораздо хуже. "Чистое познание" – не вязание чулка, говорит Якоби, а вязание вязания. Единственным источником познания в собственном смысле слова может быть не активность, а пассивность, страдательность, восприимчивость субъекта. Поэтому "разум", высшая познавательная способность, как и чувственное восприятие, для Якоби есть способность восприятия бытия, способность человека открыться истинному и принять его в себя. Восприятие есть во-себя-принятие, или принятие в себя внешнего, независимого от нас мира таким, каков он есть. Якоби, как видим, в корне не приемлет кантовского "коперниканского переворота", согласно которому "не знание сообразуется с предметом, а предмет должен необходимо сообразоваться с нашей способностью к познанию". Вся хитроумнейшая конструкция Канта, в которой детально показано, как деятельностью рассудка конституируется "предмет" и вся природа, настоящей реальности и настоящих предметов не достигает, выдавая за предмет – понятие рассудка.
Кантовские "постулаты чистого практического разума", наделяющие "практической" реальностью ноуменальные предметы, Якоби довольно невежливо называет "затычками"[205], которые должны заткнуть дыры во внутренне расколотой, противоречивой системе критицизма. Никакая субъективная потребность, как бы сильна она ни была, не может наделить "объективным существованием" предмет идеи, субъективность которой не вызывает никаких сомнений[206]. Кант стал жертвой самообмана, утверждая, что можно практически верить в то, существование чего опровергнуто теоретически[207]. Кантовская "вера разума" неизбежно ведёт поэтому к "нигилизму"[208]. Якоби применяет этот термин если не первым, то одним из первых в истории европейского нигилизма. Впервые он появляется в "Письме к Фихте"[209]. Всякий идеализм, по Якоби, есть нигилизм[210]. Идеализм есть "нигилизм" потому, что будучи проведённым последовательно, он полностью уничтожает всякую действительность, и предметом познания становится чувственный мир явлений, который, в качестве одного лишь "представления" делается совершенно ничтожным, призрачным. Мир как представление есть "ничто". И идеалистическая философия есть "знание Ничто". Философ, потерявший в ходе своих научно-теоретических штудий непосредственное сознание реальности внешнего мира и непосредственное религиозное чувство присутствия Бога, "с необходимостью находит лишь Ничто"[211], становится нигилистом. Предметы идей разума – мир, душа, Бог - становятся у Канта "призраками". Вместе с ними становится призрачной и свобода, а тем самым и всё, что составляет условие или проявление свободы – мораль, религия, личность. В этике Якоби, как и в его учении в целом, безраздельно царят реализм и принцип непосредственного знания. Мистическое "чувство сверхчувственного" и "разум" для Якоби тождественны[212]. Сверхчувственное восприятие Бога, объективная реальность духовных ценностей и их интуитивная данность сердцу-разуму обеспечивают совместность личной свободы и общезначимости нравственных норм.
Чтобы не погибнуть в пропасти идеализма, к которому неизбежно ведёт философия, кладущая в основу "Я мыслю", "понятие", логику и доказательство, необходимо совершить salto mortale – признать наличие, наряду с рассудочным знанием, знания совершенно иного рода, первоначального, непосредственного, которое и является первоисточником всякого нашего истинного знания о реальности[213]. Кантовскому идеализму Якоби противопоставляет свой вариант философского реализма. "Я реалист, - пишет Якоби, - какого ещё до меня не бывало, и я утверждаю, что нет никакой промежуточной разумной системы между тотальным идеализмом и тотальным реализмом"[214]. Суть воззрения Якоби в том, что наше знание о вещах относится не к "представлениям" о них, а к ним самим. То, что дано нам прямо и непосредственно в чувственном восприятии – не "представления", а сами вещи. Истинность и "правдивость" чувственного восприятия – "непостижимое чудо", которое тем не менее мы вынуждены принять просто как факт, безоговорочно и без всякого обоснования и доказательства[215]. Чувство реальности заключено непосредственно в самом восприятии. Если человек лишён этого чувства, то он не может отличить восприятие от представления, сон от действительности, реальную вещь от воображаемой. Такого человека признают сумасшедшим, или безумным, лишённым разума. Следовательно, разумность человека, собственно, прежде всего и заключается в этой способности отличения вещи от представления, внешнего от внутреннего, реального от воображаемого, или, что то же самое, в наличии чувства реальности. А это и означает, что разум и это чувство, или разум и "вера" - одно и то же. Вот почему "ума никогда не бывает больше, чем чувства"[216].
Всё наше познание как телесных, так и духовных предметов в конечном счёте покоится на "вере", т.е. сознании непосредственной и высшей достоверности присутствия (Dasein) этих предметов, достоверности, которая не нуждается ни в каком обосновании. Напротив, всякое знание, с которым мы соглашаемся вследствие приведённых доводов и доказательств – это знание "сэконд хэнд", и вся его достоверность в конечном счёте зиждется на связи с теми вещами, которые мы знаем непосредственно. Опосредствованное знание – второго сорта; оно никогда не может быть вполне надёжным и совершенным[217]. Слово "вера" здесь применяется для того, чтобы указать на нерациональное основание такого признания: оно коренится не в рассудке, рассуждении и доказательстве, но в другой, высшей способности, которую Якоби называет и "чувством", и "разумом". Якоби не принимает юмовского скептицизма, признавая "трансцендентную" значимость "веры". В трактовке belief Якоби ближе к Т.Риду, чем к Юму, хотя исторически исходным образцом для него была именно теория Юма[218]. Работу Рида "Essays on the intellectual powers of man" (1785) Якоби знал в оригинале, она произвела на него сильное впечатление. Он называет Рида "великим человеком", а его работу – "мастерским произведением зрелого мыслителя"[219]. Якоби и Рида объединяет трактовка чувственного восприятия как непосредственного знания об объектах. Рид критикует взгляд, согласно которому наше познание объектов внешнего мира опосредствуется получаемыми от них "впечатлениями", образами вещей. Этой теории, по его мнению, придерживаются "аристотелики" и Локк. И если наши понятия опираются на эти образы, то всё наше познание может не иметь ничего общего с тем, что присуще самим вещам. Эти вещи превращаются в проблематичную "трансценденцию", вопросы об их "подлинной" сущности и их отношении к "образам" сознания становится неразрешимым. Это неизбежное следствие и заставляет нас, согласно Риду, отдать первенство интуитивному, непосредственному постижению реальности и отклонить притязания дискурсивного мышления на адекватное постижение "истинного" бытия. Якоби вполне усвоил эту необходимость признания примата интуиции над дискурсом и эту оценку значимости абстрактного мышления. В.Гумбольдт так передаёт слова Якоби, произнесённые во время их встречи в Пемпельфорте в 1788 г.: "Мы воспринимаем не образ внешних вещей, как обычно говорят, мы воспринимаем сами эти вещи… "[220]. Процитируем и самого Якоби: "Все представления о вещах вне нас есть, следовательно, лишь производные от действительных вещей сущности, которые никоим образом не могли бы существовать без них. Эти производные сущности, однако, могут быть отличены от действительных сущностей лишь посредством сравнения с самим действительным. Следовательно, в восприятии действительного должно быть нечто такое, чего нет в "представлениях", иначе одно нельзя было бы отличить от другого. Но это различие затрагивает именно действительность – и более ничего. Следовательно, в одном лишь представлении никогда не может предстать само действительное, объективность… Восприятие действительного и чувство истины, сознание и жизнь – одно и то же"[221]. Я узнаю, что я существую, и что существуют вещи вне меня, в одно и то же неделимое мгновение. Никакое представление, никакой "вывод" не опосредствует это "двойное откровение"[222]. Ничто не отделяет друг от друга восприятие действительности вне меня и восприятие действительности меня самого. "Представлений" ещё нет – они появляются потом, в рефлексии, как "тени" того, что было в наличии, реально присутствовало "здесь и теперь".
Более подробного анализа чувственного восприятия Якоби не проводит. Он особо подчёркивает в нём лишь один важный момент – ту "веру", которая неотъемлемо ему присуща. Что такое "вера" Якоби поясняет впечатляющий образ её противоположности, неверия, в романе Якоби "Вольдемар": в неверии человек погружается во тьму и пустоту, вне себя и внутри себя, и тщетно пытается, протянув руки, схватить хоть что-нибудь, что дало бы ему ощущение реальности[223]. В самом деле, откуда нам известно, что вне нас существуют предметы, образующие целый мир? Констатации того, что сознание всегда "интенционально", как говорили схоласты и говорят феноменологи, недостаточно. Необходимо различать "нацеленность" сознания на предмет и, так сказать, "трансцендентность", внеположность этого предмета сознанию, его бытие вне и независимо от всякого сознания. Лишь этот второй случай важен Якоби. И современных феноменологов он обвинил бы, наверное, в идеализме и нигилизме, несмотря на их стремление реабилитировать реальность "жизненного мира" человека. Естественное мировоззрение абсолютно и непоколебимо уверено именно в "трансцендентной" реальности чувственно воспринимаемого мира. Так на чём же основано это всеобщее убеждение, эта "чувственная очевидность"? Обычный ответ, говорит Якоби, гласит: это признание реальности внешнего мира является результатом умозаключения. А именно, мы знаем, что некоторые наши представления находятся в нашей власти, мы можем их вызывать в себе, свободно комбинировать друг с другом – следовательно, такие представления имеют своё основание в нас самих. Но есть в нас и такие представления, и их сочетания, над которыми мы не властны – следовательно, их основание находится вне нас[224]. Этот ответ ложен потому, что моё знание о себе неотделимо от восприятия предмета вне меня. Поэтому нет никаких "представлений" о предмете до того, как мне чудесным образом дан "сам" предмет, в подлиннике, а не в своей копии. Говоря о своих "представлениях" я уже отличаю тем самым субъективное от объективного и имею тем самым представление о предмете вне меня. Поэтому я не заключаю о существовании предметов на основании размышлений над своими представлениями: наоборот, всякое представление о "представлении" уже предполагает знание о предметах, от меня не зависящих, основано на этом знании, которое, следовательно, должно быть непосредственным. Противоположный подход ведёт в тупик. Все усилия Декарта, например, выбраться из универсального сомнения посредством рассуждений и доказательств, после того как он всё объявил представлением, заранее были обречены на неудачу. Здесь Якоби согласен с Юмом. Раз уж мы начали с собственных представлений и "идей", мы из них никогда не выберемся, вопрос об их причине должен быть просто снят, как неразрешимый. Все доказательства и рассуждения, как проявления спонтанности субъекта, могут двигаться лишь от одной идеи к другой, ни в одной точке не соприкасаясь с реальностью. Такая же судьба постигла и Канта.
В обоснование этой мысли Якоби особенно ссылается на кантовскую раздел о четвёртом паралогизме трансцендентального учения о душе из первого издания "Критики чистого разума". Интересно, что Кант во всех своих работах никогда не применяет выражение "вне сознания". Он всегда говорит: "вне нас" (au?er uns), или "вне меня". Это выражение встречается в его сочинениях сотни раз и, как это ни парадоксально на первый взгляд, подавляющее большинство таких мест находится именно в этой главе о паралогизмах рациональной психологии, которая, по Якоби, ярче и яснее всего показывает сущность кантовского идеализма. Здесь речь идёт о причине наших чувственных восприятий, которая находится не "в нас", а "вне нас". Если признание существования вещей вне нас основано на заключении от действий (восприятий) к их предполагаемой причине, говорит Кант, то это существование всегда сомнительно, так как одно и то же действие может быть вызвано различными причинами, и мы никогда не можем достоверно знать, находится ли причина того или иного ощущения вне нас или в нас самих, внешняя это причина или внутренняя. Идеалистом вообще, по Канту, надо называть того, кто отрицает непосредственную данность действительных вещей, существующих вне нас и всё непосредственно данное считает представлением: непосредственно дано лишь то, что находится "во мне", внутреннее, или субъективное. Суть же трансцендентального идеализма, поясняет он далее, в том, что все предметы внешнего и внутреннего чувства не более чем представления. Такой идеализм имеет своей оборотной стороной эмпирический реализм, для которого существование тел, т.е. предметов, данных в опыте, настолько же абсолютно и непосредственно достоверно, насколько совершенно несомненно для меня моё собственное существование как мыслящего существа. Оно достоверно именно потому, что для трансцендентального идеалиста "материя" или "тело" и есть только представление, и ничего более, а потому признать существование материи я могу, "не выходя из области самосознания", не признавая ничего, кроме абсолютно достоверного "мыслю, следовательно существую"[225]. Существование внешних предметов (тел), утверждает Кант, отнюдь не является результатом вывода или опосредствования мышлением! Нет нужды умозаключать о существовании материи и тел, они воспринимаются непосредственно[226]. Если же вы утверждаете, продолжает Кант, что воспринимаете сам предмет, но предмет не есть само непосредственно данное представление о нём, а нечто большее, нечто отличное от представления, то вы тут же неизбежно попадаете в ловушку и в капкан, поскольку тут же возникают каверзные вопросы о том, в каком именно отношении находятся "сам" предмет к его образу в сознании, как представление предмета связано с предметом этого представления и что же такое этот предмет "сам по себе", независимо от чувственного восприятия его, да и вообще – существует ли он на самом деле. "Трансцендентальный реализм" неизбежно приводит к скептицизму и "эмпирическому идеализму". Вся соль в этом "нечто отличающееся". Как только вы назвали непосредственно сознаваемое "представлением", "восприятием" или "образом", а не самим предметом, то каким бы достоверным и ясным ни было их сознание и сознание их существования, всё равно – мы никогда не можем быть уверены в существовании их предмета, отличного от них самих, стоящего "за" ними и являющегося их "причиной". Как только вы провели малейшее различие между "самой" вещью вне сознания и её образом в сознании и признали, что непосредственно сознаётся образ вещи, а не она сама – всё, между представлением и вещью из малейшей трещинки неминуемо разверзается непереходимая пропасть. Коготок увяз – всей птичке пропасть. Как я могу познать то, что вне меня, опираясь исключительно на то, что находится во мне? Ведь "ощущать можно только в себе самом, а не вне себя, и потому всё наше самосознание не даёт нам ничего, кроме наших собственных определений"[227]. Поэтому любые предметы познания, о которых мы можем хоть что-нибудь знать, находятся вне нас исключительно в эмпирическом смысле слова: "понятие вне нас означает только существование в пространстве"[228]. Эти предметы мы создаём сами, из многообразия ощущений и в собственном продуктивном воображении. Воображаем мы также и место этого предмета в пространстве, и никакого другого "места", кроме воображаемого нами, у этих "предметов" нет: "в пространстве нет ничего, кроме того, что в нём представляется"[229]. Вещи находятся в пространстве лишь тогда, когда они в нём действительно представляются. Если они не представляются нами, то они нигде и не "находятся". А так называемый трансцендентальный объект, лежащий в основе внешних явлений, а также то, что лежит в основе внутренних явлений, или души, как явления, не есть ни материя, ни мыслящее существо – "он есть неизвестная нам основа явлений, доставляющих[230] нам эмпирическое понятие как первого, так и второго рода". Следовательно, различие между "телесным" и "духовным", тем, что "во мне" и "вне меня" имеет смысл лишь внутри сферы опыта, иначе говоря, имеет лишь эмпирическое, психологическое значение. Речь идёт лишь о различии явлений, или представлений, а не о различии вещей, или субстанций. "Душа" – такое же эмпирическое понятие, как и "тело". Душа познаётся исключительно в опыте, как и любое тело. Можно понять эти рассуждения Канта так, что понятия "в сознании" и "вне сознания" можно и нужно различать лишь постольку, поскольку речь идёт об эмпирическом познании предметов, находящихся вне нас в пространстве, а также внутренних субъективных состояний, сменяющих друг друга во времени. Вне применения в опыте, т.е. в обыденном и в научно-эмпирическом познании этих явлений, само различение материального и духовного, сознания и тела, - не имеет никакого смысла. Все попытки философско-метафизического познания "духа" или "материи", как таковых, как субстанций, или познания "души" или "сознания", как таковых, в их общей "сущности" – совершенно бесплодны, наивны, догматичны, обречены на неудачу. Различие представлений они принимают за различие вещей. Тем самым лишается смысла вопрос о воздействии внешних тел "на душу" или "на сознание". Самим вопросом предполагается отличие тела от сознания, между тем как "тело" – одно из представлений сознания. Какое-то основание сознания, отличное от него самого, возможно, и есть, но всякое высказывание о нём содержит всего лишь представления сознания: как бы мы его себе ни представляли, оно будет находиться "в нас", как наше представление. Все недоразумения и иллюзии, связанные с этим вопросом, порождаются своеобразием пространства, как представления: предметы, расположенные в пространстве, "как бы отделяются от души и кажутся витающими вне неё"[231], хотя само это пространство – только представление. Поэтому вопрос о связи души и тела или об отношении сознания и материи – псевдопроблема. На самом деле проблема состоит в том, как связаны друг с другом восприятия и опыт разного рода: опыт восприятия "внешнего" мира с опытом "внутренним", как соединить их в единый опыт согласно единым законам.
Возражая Канту, Якоби отстаивает "трансцендентную", совершенно не зависящую от чувствующего и мыслящего субъекта реальность тел, пространства и времени. И этот "трансцендентальный реализм" не приводит его, вопреки Канту, к "эмпирическому идеализму", несмотря на то, что Якоби был прекрасно знаком со скептической аргументацией Юма, и побудившей Канта, по его признанию, считать все тела простыми представлениями нашей чувственности, а не "вещами в себе". Наше сознание, как и сознание любого конечного существа, пишет Якоби, необходимо включает в себя как сознание "ощущающей вещи", так и сознание наличия "ощущаемой вещи". Мы должны отличать себя от чего-то вне себя. Следовательно, имеются две различные вещи вне друг друга. Но там, где есть две конечные вещи, находящиеся вне друг друга и воздействующие друг на друга, там есть "протяжённая сущность". Вместе с сознанием конечного существа уже "положена" и некая протяжённая сущность, причём не "идеалистически", как у Канта, а "реалистически". Мы сознаём многообразие своей душевной жизни связанным в некоторое единство, которое мы называем "я". Это "я" есть моя неделимая "индивидуальность". Аналогично этому всякое неделимое единство некоторого внешнего многообразия также называется "индивидуумом". Эту индивидуальность мы воспринимаем во внешних телах, поскольку в них сохраняется единство многообразия и мы отличаем их друг от друга. Эти индивидуумы не только существуют вне друг друга, но и способны воздействовать друг на друга. Это воздействие предполагает непроницаемость. Вещь абсолютно проницаемая, конечно, ни с чем не может взаимодействовать, но "абсолютно проницаемая сущность – бессмыслица". Непосредственное следствие непроницаемости – сопротивление. Действие, сопротивление, противодействие – источник последовательности, а тем самым – времени. Итак, где наличны отдельные открывающие нам себя сущности, которые находятся в общении друг с другом, там должны присутствовать и протяжение, причина, следствие, действие, противодействие, последовательность и время. Понятия о них необходимо присущи любому конечному мыслящему существу[232].
Содержание нашего восприятия с "непреодолимой силой" определяется самим воспринимаемым предметом. Согласно Якоби, в самих предметах есть "объективный смысл", который воспринимается чувствами и разумом. Закрывая глаза, мы "грезим", мечтаем, спим – отрываемся от предметов и их объективного смысла, и тогда воображаемый нами мир, мир "в нас", сразу становится неразумным, спутанным, расплывчатым. Стоит нам открыть глаза – и в то же мгновение всё в мире становится разумным[233]. Безумным самомнением поэтому было бы говорить, что будто бы мы сами делаем мир разумным, "вкладываем" в него порядок и смысл, что рассудок – "законодатель природы". Наоборот, это мы в своей субъективности должны возвыситься до понимания объективного смысла мира, который существует сам по себе. Мир обращается к нам через наше восприятие, и раскрывает нам себя в нашем разуме[234].
В человеке есть "чувство сверхчувственного". "Это чувство (Sinn[235]) я называю разумом, в отличие от чувств (Sinnen) для видимого мира"[236]. Мы испытываем присутствие Бога, когда в нас с непреодолимой силой говорит совесть[237], свидетельствуя и о наличии свободной личности. "Это знание – достовернейшее в человеческом духе, абсолютное знание, возникающее непосредственно из человеческого разума"[238]. Мистическое "чувство сверхчувственного" и "разум" для Якоби тождественны[239]. Вслед за Гердером[240] он производит "разум" (Vernunft) от "внимать" (слушать, слышать, Vernehmen)[241]. "Внимание" предполагает наличие того, чему внимают, "внимаемого", иначе говоря, "разум" по самой природе своей всегда предполагает наличие независящего от него истинного бытия. В этом свете понятно и определение главной задачи философии у Якоби: "По моему убеждению, величайшая заслуга исследователя состоит в том, чтобы раскрыть и показать бытие"[242]. Философия не должна "дедуцировать" бытие, "обосновывать" или "полагать" его. Её задача – сделать независимое от неё бытие "видимым".
Русское слово "чувство" не передаёт того смысла, которое Якоби вкладывает в немецкое Sinn. Второе основное значение русского перевода – "смысл" – также скрадывает мысль Якоби. Sinn для него, "во всём объёме его значения", - это способность человека "воспринять" вообще всё, находящееся вне его сознания, усвоить себе некоторое объективное содержание, объективное положение вещей. Если я способен понять, что мне говорит собеседник, то исключительно в силу наличия во мне этой способности - "воспринять" смысл сказанного. Это и значит, что во мне есть "разум" и лишь в этом смысле я "пассивен": я знаю о том, что существует и само по себе, без меня. Нет никакого познания без этой способности человека. Якоби имеет в виду самую сущность "сознания" как такового: сознание, das Bewu?tsein, по Якоби, как и по Марксу, не может быть ничем иным, кроме осознанного бытия, das bewu?te Sein. То, что делает сознание – сознанием, и есть Sinn, способность к восприятию иного, внешнего. То, что обычно называется "чувственным восприятием", есть лишь часть этой более общей способности. Мы способны к восприятию вещей при помощи органов чувств лишь потому, что способны к восприятию внешнего мира вообще, т.е. лишь поскольку имеем сознание, или – поскольку мы вообще "разумны", имеем Sinn. Все усилия рассудка, науки, все наши размышления в конечном счёте направлены на то, чтобы сделать более точным, ясным, острым, отчётливым, глубоким и полным имеющееся в нас "восприятие", сознание внешней реальности, т.е. служат этому "чувству", подчинены ему, нужны именно для него. Во всех своих исследованиях учёный напрягает именно это "чувство" прежде всего. Оно – главная способность человека, собственно, - его разум. Рассудок же, как способность образовать понятие, судить и рассуждать, входит в него как подчинённый момент. Здесь, видимо, надо искать разгадку той странной мысли Якоби, что хотя разум – орган восприятия сверхчувственного, но и чувственное восприятие, и деятельность рассудка подчинены разуму и без него были бы невозможны. Увлекаясь размышлениями, научно-исследовательской деятельностью, мы поддаёмся иллюзии, что мышление – источник света, что именно оно освещает нам весь мир. Но когда восходит Солнце внимающего бытию разума, пишет Якоби, оказывается, что и спонтанность рассудка светит лишь отражённым светом[243].
При всех многочисленных точках соприкосновения и созвучных мотивах у обоих мыслителей эта фундаментальная противоположность между идеализмом Канта и реализмом Якоби остаётся основополагающей, главной для характеристики их взаимоотношений. Философия Канта для Якоби – противоестественная, противоречащая всей природе человека. Против неё – при всём глубочайшем уважении к Канту как личности и мыслителю - нужно бороться изо всех сил и со всей страстью души, опираясь на сознание своей личности, реальности мира и бытия Бога. Якоби был настоящим рыцарем реализма, не побоявшимся ради заветных убеждений вступить в открытый бой с самим Кантом, "Геркулесом среди мыслителей"[244].
З.А. Сокулер
Классическое понятие познающего субъекта
и его преодоление в философской системе Германа Когена[245]
1. Теологические предпосылки и внутренняя парадоксальность классической концепции познающего субъекта
Классическое понятие познающего субъекта, как известно, было сформулировано Декартом. В ХХ веке оно со всех сторон подвергалось энергичной критике. Усилия по преодолению "картезианской парадигмы" прилагали и подходы, ориентированные на психоанализ, и герменевтика, и Л. Витгенштейн, и М. Хайдеггер.
Например, М. Хайдеггер уже во "Введении" к своей работе "Бытие и время" описывает онтологическую позицию Декарта как "существенное упущение", причем "это упущение в смысле наиболее своей Декарту тенденции решающее. С “cogito sum” Декарт делает заявку на доставление философии новой и надежной почвы. Что он однако при этом “радикальном” начале оставляет неопределенным, это способ бытия “мыслящей вещи”, res cogitans, точнее, бытийный смысл своего “sum”. Разработка неявного онтологического фундамента “cogito sum” заполняет пребывание у второй станции на пути деструктивного обратного хода в историю онтологии. Интерпретация не только дает доказательство, что Декарт вообще должен был упустить бытийный вопрос, но показывает также, почему он пришел к мнению, что с абсолютной удостоверенностью своего “cogito” он избавлен от вопроса о бытийном смысле этого сущего.
У Декарта дело однако не остается только при этом упущении и отсюда при полной онтологической неопределенности его res cogitans sive mens sive anima. Декарт ведет фундаментальные размышления своих “Meditationes” путем перенесения средневековой онтологии на это вводимое им как fundamentum inconcussum сущее. Res cogitans онтологически определяется как ens, а бытийный смысл ens для средневековой онтологии фиксирован в понятности ens как ens creatum. Бог как ens infinitum есть ens increatum” [246].
На рубеже 10 - 20-х гг. ХХ века и еще один мыслитель говорил о том, что классическая философия, рассуждая о мышлении, забывала про существование мыслящего субъекта. Это был Фр.Розенцвейг Формулируя первый очерк того, что он назвал "новым мышлением", Розенцвейг иронически описывал философствующий разум[247] и его претензию на то, что в нем содержатся и получают свое обоснование все вещи. В разуме, таким образом, обосновывается бытие. Однако в тот самый момент, когда разум объявляет дело обоснования бытия законченным, он обнаруживает, что уже для того, чтобы быть основанием всех вещей, он должен прежде всего – быть! Мышление, это условие и предпосылка всех вещей, обнаруживает, что, прежде чем быть условием и предпосылкой, оно должно существовать. А иначе оно просто не могло бы служить основанием и предпосылкой чему бы то ни было. И более того: этот философствующий разум, он же - "Я", чистый субъект и пр., и пр., - не просто есть, а есть он, - условие и предпосылка всех вещей! – просто человек. И, хотя философия стремится подменить его каким-нибудь идеалом или идеей, но ей все равно некуда деться от данного открытия: "Я" – это человек, прах и тлен, и, прежде чем философствовать, он должен сначала быть, а быть он может только этим человеком, прахом и тленом. И, сколь бы философия ни стыдилась и ни маскировала данное обстоятельство, все равно в последнем акте философской драмы идеи Всеобщего, или Абсолютного появится отдельный, конечный, смертный человек.
Такие соображения дают Розенцвейгу ключ к раскрытию последней тайны философствования об Абсолютном субъекте, о Всеобщем или Абсолютном: "Всякое познание Всеобщего коренится в смерти, в страхе смерти…. Все смертное живет в таком страхе смерти… Однако философия отрицает эти земные страхи (показывая нам, что мы есть Дух – З.С.). … Но какое значение имеет философия, если страх смерти ничего не знает о дихотомии души и тела, если он вопиет: умру я, я, я, и не желает адресоваться только "телу" "[248].
Итак, мы видим, что два весьма разных мыслителя в равной степени убеждены, что классическая концепция познающего субъекта за мышлением упустила бытие . Они убеждены: осознание того факта, что мыслящий субъект должен быть существующим субъектом, должно кардинально изменить всю философскую проблематику.
Для Хайдеггера, как известно, речь идет о том, что европейская мысль в своем развитии вообще упустила из виду бытие. Оно было заслонено отдельными сущими и сущностями.
Но мы сейчас не будем углубляться в изложение воззрений Хайдеггера. Для нас важно было напомнить это сделанное столь разными мыслителями утверждение: в классической философии "мышление" заслонило "бытие", оставив его неопределенным и непроясненным.
Хайдеггер говорит о Декарте. Розенцвейг имеет в виду скорее Гегеля и гегельянство. Однако те черты философии, на которые он указывает, восходят также и к декартовскому “cogito ergo sum”. Поэтому вполне оправданно задаться вопросом о том, почему Декарт, а вслед за ним и вся классическая философия упустили то, что сегодня представляется ясным и очевидным, лежащим на поверхности?
Хайдеггер отвечает на подобный вопрос ссылкой на схоластические корни мышления Декарта. "Что Декарт "зависим" от средневековой схоластики и употребляет ее терминологию, видит каждый знаток Средневековья. Но с этим "открытием" ничего философски не достигнуто до тех пор, пока остается темным, какую онтологическую весомость для последующего времени имеет это действенное внедрение средневековой онтологии в онтологическое определение, соответственно, неопределение, res cogitans"[249].
Воспользуемся этой прекрасной формулировкой Хайдеггера относительно того, что этим историко-философским открытием еще ничего философски не достигнуто. Постараемся более основательно продумать в первую очередь не то, "какую онтологическую весомость для последующего времени" приобрело Декартово учение о субъекте как мыслящей вещи, но, напротив, все ли его аспекты и достаточно ли адекватно мы, живущие в этом "последующем времени", ухватываем? Не будет ли более правдоподобным предположить, что, если что-то существенное у Декарта остается для нас непроясненным, то это означает как раз нашу неспособность вычитать у Декарта то, что он подразумевал. Эта наша неспособность обусловлена тем, что мы утеряли всякую связь с корнями, традицией и контекстом, в которых родились рассуждения Декарта.
Конечно, упрек, что Декарт за cogito забыл о sum, нельзя понимать буквально. Просто у Декарта речь идет о принципиально ином существовании, нежели Dasein, конструируемый Хайдеггером. Декарт не только не забывает о существовании. Он вообще ведет свою речь именно о существовании мыслящего субъекта. Картезианская мысль здесь столь же онтологична, как онтологично мышление средневековых схоластов.
Декартово cogito ergo sum означает самодостоверность собственного существования для мыслящего субъекта. А это означает, в свою очередь, что мышление есть модус существования, что оно глубочайшим внутренним образом связано с существованием. Акт мышления есть акт существования.
Мне кажется, что именно такая переформулировка классического утверждения Декарта снова приоткрывает перед нами всю ее ошеломляющую новизну и смелость, которые успели стереться от тысячных повторений. Акт мышления столь онтологически насыщен, что, как мне кажется, заставляет думать о некоторой аналогии между Cogito и Богом. Бог, как его определяет Фома Аквинский, есть чистый акт бытия. И вот Cogito тоже предстает перед нами как пусть ограниченный, условный, но акт бытия.
Это указывает нам на важнейшую черту классического понятия познающего субъекта: оно смоделировано по образцу понятия Бога, как данное понятие выстроила схоластика. Чтобы быть более точными, надо вспомнить, что схоластическая традиция выделяла в Боге интеллект и волю. Божественный интеллект мыслился, в соответствии с унаследованной от неоплатонизма традицией, как место пребывания идей, или прообразов всех вещей. Именно такое понимание божественного интеллекта и оказалось образцом, в подражании которому создавалось представление о классическом познающем субъекте. В классической рационалистической философии XVII века такой субъект рассматривался как бесконечное приближение к божественному интеллекту. Разница между "Я" и божественным интеллектом мыслилась как простое количественное различие в том смысле, что они соотносятся между собой как потенциальная и актуальная бесконечности. Вспомним Николая Кузанского или Лейбница. Вспомним также, что Спиноза буквально представляет человеческое мышление модусом божественного мышления.
Именно аналогия с божественным интеллектом позволяла рассматривать "Я", классический познающий субъект, как (потенциально безграничный) резервуар, в котором могут содержаться в чистом, незамутненном виде идеи или сущности вещей. Данная аналогия объясняет целый ряд весьма сильных неявных допущений относительно познающего субъекта.
Это такие допущения, как: 1) полная прозрачность "Я" для самого себя, подобная тому, как любое сознание полностью прозрачно для Бога;
2) независимость истинного познания от человеческих страстей, симпатий и антипатий, интересов и т. п., от конкретных исторических условий, в которых находится познающий субъект и т.д.;
3) соответствие истинных идей самим вещам (тогда как, в принципе, идеи могли бы оказываться всего лишь иероглифами или шифрами вещей).
Подобные гносеологические допущения составили часть содержания классического понятия познающего субъекта благодаря тому, что божественный интеллект, будучи резервуаром идей и прообразов самих вещей, дает реальный пример того, как возможен интеллект, относительно которого выполняются эти сильные допущения, а познающий субъект понимается как бесконечное приближение к божественному.
Когда же при развитии гносеологии в связи с развитием научного познания заявили о себе всевозможные трудности, то и они рассматривались в существенной мере на основе уже сложившегося представления о познающем субъекте, достоверности познания, об истине. Эти представления вошли в "твердое ядро" гносеологии даже тогда, когда было утрачено Декартово переживание непосредственного присутствия Бога в мышлении, этого интенсивного переживания, которое наложило глубокий отпечаток на всю его гносеологическую концепцию.
Впрочем, дело тут не только в личном переживании Декарта. Недаром основные черты описываемого гносеологического субъекта мы можем обнаружить также в концепциях Спинозы или Лейбница. Дело в тех традициях, на которые опирается Декарт. Каковы же эти традиции? Одна из них – средневековая схоластика - уже была названа в вышеприведенной цитате из Хайдеггера. Но если Хайдеггеру для обоснования его упрека западной метафизике в забвении бытия этого было достаточно, то нам сейчас этого как раз недостаточно. Следует назвать и другую традицию, оказавшую влияние на классическую концепцию субъекта: возрожденческий гуманизм, обожествлявший человека и уподоблявший его Богу.
Как мы видим теперь, одним из следствий гуманистического обожествления человека явилось родившееся на пороге Нового времени классическое понятие познающего субъекта и комплекс связанных с ним сильных нормативных представлений о том, что такое познание и истина.
Упреки, которые адресуют Декарту Хайдеггер и Розенцвейг, заставляют вспомнить, что человек как конечное смертное существо – не то же, что декартовское "Я". С этим, конечно, трудно спорить. Так что же такое это картезианское "Я"? Как оно соотносится с человеком по имени Рене Декарт или любым другим рожденным женщиной существом?
П.П. Гайденко полагает, что "не будет преувеличением сказать, что именно Декарт является отправной точкой философствования, которое впоследствии – благодаря Канту – получило название трансцендентального. Мышление невозможно оторвать от "Я" - в этом уже заложена предпосылка трансцендентальной философии, как она впоследствии была развита Кантом"[250]. Таким образом, "Я" как акт мышления неравнозначно человеку по имени Рене Декарт, о чем Декарт сам предупреждает нас, объясняя, что "Я" как мыслящая вещь не имеет тела и вообще непротяженно: " … внимательно исследуя, что такое я сам, я мог вообразить себе, что нет ни мира, ни места, где я находился бы, но я никак не мог представить себе, что вследствие этого я не существую… из этого узнал, что я – субстанция, вся сущность, или природа которой состоит в мышлении и которая для своего бытия не нуждается ни в каком месте и не зависит ни от какой материальной вещи. Таким образом, мое я , душа, которая делает меня тем, что я есмь, совершенно отлична от тела и ее легче познать, чем тело"[251] Такое "Я" есть то высшее в человеке, что делает человека образом Бога[252]. Именно через это трансцендентальное "Я" осуществляется связь человека и Бога, потому что именно в нем заложена (а вовсе не получается из опыта и не заимствуется у авторитетов) истина о Боге. В самом деле, Декарт продолжает, развивая эту мысль: "… размышляя о том, что, раз я сомневаюсь, значит, мое бытие не вполне совершенно … я стал искать, откуда я приобрел способность мыслить о чем-нибудь более совершенном, чем я сам, и понял со всей очевидностью, что это должно прийти от чего-то по природе действительно более совершенного … эта идея была вложена в меня тем, чья природа совершеннее моей и кто соединяет в себе все совершенства, доступные моему воображению – одним словом, Богом. К этому я добавил, что, поскольку я знаю некоторые совершенства, каких у меня самого нет, то я не являюсь единственным существом, обладающим бытием … и что по необходимости должно быть некоторое другое существо, более совершенное, чем я, от которого я завишу и от которого получил все, что имею"[253].
Человек вовсе не равнозначен трансцендентальному "Я". Это – его высшая потенция. Мы можем сказать, что "Я" оказывается посредующим звеном между обычным эмпирическим "я" и Богом.
Но в тоже время надо подчеркнуть, что соотношение эмпирического "я" и трансцендентального "Я" носит гораздо более сложный характер, никем из великих философов не выраженный ясной и определенной формулой. Поэтому тут надо думать не просто о различии, но о сложной игре совпадений и несовпадений, которая придает бездонную глубину тексту Декарта, повествующему о том, как он в результате радикального сомнения обнаружил в себе "Я" как акт мышления. На этой сложной игре совпадений и несовпадений обыкновенного эмпирического "я" и трансцендентального "Я" замешана гносеология. Без нее последняя, возможно, не занимала бы ключевого места в классической философии.
Во всяком случае, можно утверждать, что трансцендентальное “Я” (или классическое понятие познающего субъекта) – это квинтэссенция идущего от гуманизма Возрождения стремления к возвышению человеку и к его уподоблению Богу.
Но этим еще далеко не исчерпывается теологическая подоплека классического понятия познающего субъекта. В самом деле, важнейшей его характеристикой является то, что он стоит в отношении и к Богу, и к отдельному эмпирическому субъекту. Для эмпирического субъекта он представляет его лучшее, высшее "Я". Грань между ними очень важна для концептуальной системы классической гносеологии. И в то же время она постоянно нарушается. Парадоксальным образом, это указывает на глубинную мотивацию данного понятия. Тут предполагается, что эмпирический субъект всегда способен осуществить акт самотрансцендирования. В этом акте он выходит за пределы ограничений, налагаемых самими условиями человеческого существования, интеллектуальными привычками и традициями, интересами и пристрастиями (т.е. от всего того, что Фр. Бэкон назвал "идолами сознания"). Очищаясь от всего этого, эмпирический субъект достигает богоподобной отрешенности и чистоты сознания. Классическая гносеология предполагала, что это всегда возможно для любого мыслящего человека (благодаря выполнению определенных процедур).
Повторю еще раз: классический гносеологический субъект и его наиболее радикальное и полное выражение – трансцендентальное "Я" - играют роль посредника между эмпирическим субъектом и Богом. Вдумаемся в парадоксальность и невероятность этого обстоятельства. Ведь посредником между человеком и Богом является церковь. Какое отношение имеет к этому гносеологический субъект? К церкви, вероятно, не имеет, а вот к посредничеству – самое прямое, ибо классическая концепция познающего субъекта складывалась на основе убеждения в том, что ни традиция, ни авторитеты, в том числе и экклезиастические, не обладают истиной. Ею обладает только познающий субъект, потому что она изначально вложена в его разум самим Богом. Самое неприкрытое выражение такого убеждения мы видим у Декарта, который показывает, что истину о Боге можно обрести только в собственном разуме, условием чего является предварительное сомнение во всем полученном по традиции знании.
Вспомним также, что для Канта чистая идея церкви – это сообщество индивидов, следующих моральному закону, т.е. индивидов, поступающих так, как будто они являются чистыми разумами[254].
Данные примеры показывают, что классический гносеологический субъект действительно предназначался (кроме всего прочего) для того, чтобы заменить церковь в ее роли носительницы истины о Боге и посредницы между человеком и Богом.
Однако за все приходится платить. И за это головокружительное возвышение познающему субъекту тоже пришлось заплатить довольно высокую цену.
С данным субъектом с самого его рождения в размышлениях Декарта оказалась связана проблема солипсизма, та самая, которую Кант называл "скандалом в философии". В самом деле, рассуждает Декарт: "… я нахожусь здесь, в этом месте, сижу перед камином, закутанный в теплый халат, разглаживаю руками эту рукопись и т.д. Да и каким образом можно было бы отрицать, что руки эти и все это тело – мои? … Однако надо принять во внимание, что я человек, имеющий обыкновение по ночам спать … А как часто виделась мне во время ночного покоя привычная картина – будто я сижу здесь, перед камином, одетый в халат, в то время как я раздетый лежал в постели! … когда я вдумываюсь в это внимательнее, то ясно вижу, что сон никогда не может быть отличен от бодрствования с помощью верных признаков. Межу тем в моем уме издавна прочно укоренилось мнение, что Бог существует, что он всемогущ и что он создал меня таким, каков я есть. Но откуда я знаю, не устроил ли он все так, что вообще не существует ни земли, ни неба, никакой протяженности, формы, величины и никакого места, но тем не менее все это существует в моем представлении таким, каком оно мне сейчас видится?"[255]. Вспомним кстати, что, по мнению Беркли, дело обстоит именно таким образом: никаких внешних вещей и вправду не существует, но Богом устроено так, что они существуют в моем представлении.
Таким образом, Декарт говорит нам, что мыслящий субъект может почерпнуть из самого себя доказательство бытия Бога; но это вовсе не означает, будто сила мышления позволяет из самой себя извлекать знание о существовании или несуществовании вещей, соответствующих содержащимся в "Я" идеям. Нет, это связано с самим характером идеи Бога как максимального совершенства и с тем, что в Боге сущность совпадает с существованием. Что же касается всех прочих идей, резервуаром которых является мыслящий субъект, то тут мышление не может определить, оно ли само или внешняя вещь являются причиной той или иной идеи. Поэтому вся внешняя реальность вполне могла бы оказаться просто сном субъекта. Таким образом, и Декарт, и Беркли понимают дело так, что субъект обладает лишь идеями, и из них самих он не может извлечь существование внешних вещей, к которым относились бы идеи.
Декарт снимает эту проблему ссылкой на благость и правдивость Бога, который не стал бы закладывать в Cogito идеи, не соответствующие ничему реальному. Декарт полагает, что Бог не станет так с нами поступать. Надо признать, что тут он преступает собственный запрет и рассуждает о целях Бога. В самом деле, к познанию внешних вещей или чему-то другому предназначил Бог человека?! Мы видим, что уже Беркли считает, что Бог как раз вложил в нас идеи, которым не соответствуют никакие внешние вещи. Таким образом, призрак солипсизма получил возможность беспрепятственно преследовать философскую мысль, и тем назойливее, чем менее философия в дальнейшем позволяла себе прибегать к гарантиям Бога.
Кант называл эту ситуацию "скандалом в философии"[256]. Многим философам в ХХ веке она казалась несправедливой и неправильной. Так, Дж. Э. Мур стремился показать, что доказательство существования вещей вне нас чрезвычайно просто, ибо разве может быть сложным доказательство того, в чем мы и так убеждены! Впрочем, Витгенштейн показывал, что доказательство Мура просто не является никаким доказательством и что здесь вообще не может идти речи о доказательствах, ибо доказательства нуждаются в посылках, а более общими и в то же время более признанными посылками, чем убеждение в существовании вещей внешнего мира, мы не обладаем.
Хайдеггер своим пониманием человеческого бытия как присутствия-в-мире просто снимает эту проблему.
Все это наводит на мысль, что возможно лишь снять данную проблему, но никак не предложить какое-то строгое доказательство. Почему же так получается?
С.В. Данько видит причину в том, что классическое понятие познающего субъекта самопротиворечиво[257]. Это противоречие она усматривает в том, что сам субъект трактуется какреальнейшая из реальных вещей, однако все то, что от него зависит – его идеи и представления – объявляются нереальными (т.е. не обладающими объективным существованием) именно потому, что они зависят от субъекта, а реальной вещью признается только то, что не зависит от субъекта[258]. Данько видит в том, что зависимость от вполне реальной сущности – познающего субъекта – становится критерием нереальности идеи, просто формально-логическое противоречие, которое почему-то не замечал Декарт, а вслед за ним - и вся классическая традиция.
Представляется, что в ее рассуждении действительно зафиксирована характерная черта классической концепции познающего субъекта. Однако дело тут вовсе не в формально-логическом противоречии. Будь дело только в нем, проблему можно было бы решить какой-нибудь более тонкой переформулировкой. Однако трудность, связанная с классической концепцией познающего субъекта, вовсе не такого рода. За ней стоит не неосторожная формулировка, повлекшая противоречие, но внутренняя парадоксальность, присущая тому типу религиозности, которое мы встречаем у Декарта. Более того, очевидно, что Декарт выразил не только свое лично религиозное переживание. Нет, он попытался представить решение проблем, которые терзали многих в эпоху Контрреформации, да еще и в условиях специфического французского свободомыслия первой трети XVII в.
Решение, предложенное Декартом, было результатом и логической проработки идеи познания, и интенсивного внутреннего переживания. Последнее было уникальным сочетанием, с одной стороны, опыта присутствия Бога в душе, его открытости для души человека, с другой - осознания собственного несовершенства и присутствия в себе начала "ничто". Т.е. речь шла об одновременном осознании своей близости и подобия Богу и своей бесконечной удаленности от него. Так, объясняя истоки своей способности заблуждаться, Декарт говорит: "Пока я мыслю только о Боге и всецело обращаюсь к нему, я не обнаруживаю никакой причины для заблуждения или обмана; но потом, когда я возвращаюсь мыслью к самому себе, я чувствую, что подвержен бесчисленным заблуждениям. Отыскивая их причину, я замечаю, что предо мной возникает не только реальная и положительная идея Бога, т.е. наисовершеннейшего существа, но, так сказать, и некая отрицательная идея небытия или, иначе говоря, того, что в высшей степени далеко от всякого совершенства, причем сам я оказываюсь созданным таким образом, что являюсь как бы чем-то средним между Богом и небытием, или между высшей сущностью и ничем: поскольку я создан высшим бытием, во мне нет ничего, что приводило бы меня к заблуждению и обману, однако, поскольку я некоторым образом причастен также небытию, не-сущему или, иначе говоря, поскольку сам я – не высшее бытие, мне весьма многого недостает…"[259].
Конечно, парадоксальность присуща любому религиозному опыту. Переживание одновременно и присутствия Бога в душе, и своего бесконечного несовершенства было свойственно, например, Лютеру, но, разумеется, не ему одному. Особенность позиции Декарта состоит в том, что он переводит вопрос о близости или удаленности человека от Бога в гносеологический план. В результате и создается его концепция познающего субъекта, Cogito. Оно, с одной стороны, богоподобно в том отношении, что непосредственно содержит в себе некоторую часть истин, содержащихся в божественном интеллекте. Но, с другой стороны, Cogito бесконечно отличается от божественного интеллекта.
Выше мы говорили о том, что отличие между ними является чисто количественным, имея в виду, что оба являются резервуарами истинных идей, и божественный интеллект превосходит Cogito только по мощности (в теоретико-множественном смысле этого слова). Теперь настал момент в нашем рассуждении, когда следует обратить внимание на то, что Cogito и божественный интеллект бесконечно различны качественно в том смысле, что первый – творящий интеллект, а второй – сотворенный из ничто и сохраняющий в себе печать этого ничто.
Если Возрождение задало тенденцию к обожествлению человека-творца и к уподоблению человеческого творчества божественному творению, то Декарт нашел гносеологический эквивалент для выражения того, до какой степени человек не подобен Богу именно в этом отношении.
В письме к Мерсенну от 27.5.1630 г., объясняя свою идею, что даже вечные истины логики и математики сотворены Богом, Декарт утверждает: "Он создал их уже тем, что пожелал их существования и постиг его от века…. Ибо в Боге это одно и то же – волить, постигать и творить, причем ни один из этих актов не предшествует другому…"[260]. Итак, Бог творит уже тем, что он мыслит некоторую идею и желает ее. Декарт вообще настаивает на том, что в Боге нельзя различать интеллект, волю и творящую способность. Уже одно это показывает нам принципиальное различие между Богом и человеком, ибо Бог уже тем, что мыслит объект и желает его, наделяет объект своей мысли бытием. А вот мыслящий субъект принципиально не таков. В его уме содержится много идей, но для него помыслить – вовсе не значит дать идеям существование вне собственного сознания. Поэтому Декарт так часто возвращается к теме того, что, имея идею, я не могу знать, соответствует ли ей что-либо вне моего ума. Например, геометр может иметь в уме ясную и отчетливую идею треугольника и доказательства теорем о его свойствах. Но при этом он может не знать, существует ли треугольник где-либо, кроме его ума. А о существовании мира вне Cogito, по Декарту, можно говорить только на основе посылки, что Бог существует и что он не станет меня обманывать, вкладывая в меня идеи, которым ничего не соответствует. Без помощи и опоры на Бога Cogito само по себе ничего не может сказать о реальности своих идей: все может оказаться сном.
И как постоянное напоминание о том, что трансцендентальный субъект, при всем своем подобии Богу, все же бесконечно отличен от него, в классической философии звучит мотив того, что идеи, которые в своем происхождении зависят от самого субъекта – нереальны. А реально только то, что зависит только от Бога, но не от познающего субъекта. Именно такова объективная реальность.
Кант в "Критике чистого разума" стремится опровергнуть "проблематический идеализм" Декарта и "догматический идеализм" Беркли. Для этого он предлагает свое доказательство существования предметов в пространстве вне меня. Однако он доказывает их существование лишь как явлений, а не как вещей самих по себе. Кант сам описывает пространство и время, - хотя то же, очевидно, может относиться и к априорному трансцендентальному схематизму – как "ничто" по отношению к вещам самим по себе. И это, опять-таки, можно понять как напоминание об ограниченности познающего субъекта, проистекающей из его телесной человеческой природы.
Кант тщательно различает доступное нам созерцание явлений от доступного "интуитивному интеллекту", моделью которого очевидно является божественный интеллект, созерцающий вещи как они есть сами по себе. Таким образом, и для Канта очень важна мысль о принципиальном различии трансцендентального субъекта и божественного интеллекта. Из этого различия вытекает, что все, что способны познать мы, люди, представляет собою только явления.
Но если все предметы нашего опыта - лишь явления, то имеет ли смысл говорить о каких-то вещах самих по себе, отличных от явлений? В системе Канта это имеет смысл, и очень большой. Для него важно, что различение явлений и вещей самих по себе показывает ограниченность человеческого рассудка по сравнению с божественным. Различение явлений и вещей самих по себе имеет кардинальное значение для ответа на вопрос: "На что я могу надеяться?"
2. Противоположные направления, в которых преодолевалась внутренняя парадоксальность классической концепции познающего субъекта
Классическая концепция трансцендентального "Я" является, как мы пытались показать, глубоко парадоксальной. Однако именно благодаря этому она оказалась столь плодотворной. Картезианское понимание познающего субъекта вошло в плоть и кровь классической философии именно благодаря, а не вопреки своей парадоксальности, ибо в этой последней воплотились глубинные интенции "проекта модерна" и того сложного и парадоксального типа религиозности, который лежал в основе этого проекта.
Дополнительным преимуществом данной концепции познающего субъекта явилась возможность концептуализации проблем научного познания, показанная И. Кантом.
Впоследствии теологические истоки классической концепции познающего субъекта были забыты. А картезианское сомнение, как и солипсизм, стали преодолеваться средствами, которые были равнозначны полному забвению классической концепции познающего субъекта.
Немецкая философия после Канта была одержима стремлением "снять", преодолеть в мысли противоположность "Я" и Бога. Для этого надо было приписать "Я" способность наделять свои идеи самостоятельным существованием. Такая задача решалась с помощью особого диалектического метода, позволявшего "Я" из самого себя порождать свою противоположность – внешний предмет. Правда, при этом противоположность превращалась в некоторую видимость, ибо любое "другое" превращалось в "свое другое". Гегель окончательно преодолел обрисованную выше парадоксальность трансцендентального "Я" тем, что решительно уподобил его Богу. Это было достигнуто благодаря отбрасыванию понятия о вещи самой по себе и принятию диалектического метода, который позволял "преодолеть" противоположность бытия и ничто. Особая прелесть и соблазн подобной интеллектуальной конструкции состояли в том, что отдельный эмпирический субъект, например, философ, овладевший стилем диалектического рассуждения, вполне мог осознавать себя манифестацией этого богоподобного "Я".
К. Маркс "деконструировал" классическое понятие познающего субъекта, заявив, что такой субъект должен доказывать мощь и посюсторонность своего мышления не созерцательно, а в практике. Эта линия развития понятия трансцендентального "Я" впитала в себя идеи активности и богоподобия "Я", только теперь в качестве богоподобного рассматривался не интеллект, а воля субъекта, способная к безграничной реализации своих желаний.
Впоследствии Маркс усложнил свою схему, признав существование объективных и непреложных естественноисторических законов. Выяснилось, к тому же, что и сознание людей по большей части является ложным. Однако все это не мешало тому, чтобы отдельные эмпирические субъекты, ощутившие себя авангардом передового класса, идущим в голове магистрального движения истории, отождествили свои желания с целями исторического процесса. Поэтому применительно марксовой концепции можно так же, как и относительно гегелевской, говорить об уподоблении Богу субъекта, полностью отождествившего себя с направлением диалектического развития.
Вышеупомянутая экзистенциалистская критика классической концепции познающего субъекта означает решительный отказ от уподобления "Я" - Богу. Эта критика представляет собой разоблачение трансцендентального субъекта и напоминание о том, что он, несмотря на все философские ухищрения, является смертным и конечным человеческим существом, а вовсе не богоподобным чистым интеллектом.
Подчеркнем, что такое разоблачение опирается на реальную непроясненность взаимоотношений эмпирического и трансцендентального "Я". Вследствие такой непроясненности всегда можно разоблачить трансцендентальное "Я", напомнив, что реально существуют только эмпирические "я", и показав, что трансцендентальное "Я" задает для них нереалистичную, невозможную планку. Таким образом, экзистенциалистская критика преодолевает парадоксальность классической концепции субъекта, сохраняя аспект смирения и осознания связи индивида с ничто. Но в то же время утрачивается идея познающего субъекта как самотрансцендирования эмпирического субъекта и обнаружения высших, богоподобных потенций последнего – способности к чистому, незаинтересованному созерцанию сути вещей.
Однако существует и другая линия преодоления классической концепции познающего субъекта. Мы встречаемся с ней в трудах Э. Левинаса. Последний в "Предисловии" к своей работе "Тотальность и Бесконечное" ссылается на рассказ Декарта о том, как последний обнаруживает в сознании идею бесконечного, одновременно осознавая свою конечность и понимая, что идея бесконечности не может быть его собственным порождением. Поэтому осознание присутствия в своем мышлении этой идеи превращается в акт встречи "Я" с абсолютным Другим – с Богом. Текст Декарта доносит до нас переживание безусловной реальности этого Другого.
Вспоминая эти слова Декарта, Левинас объясняет название своей работы. Термин "тотальность" указывает на мышление, не желающее терпеть Другого, например, другого человека или другую нацию. Левинас писал свой текст после Второй Мировой войны. Он считал, что только избавившись от "тотальности" философия сможет ответить на вызов, который бросает ей и разуму реальность войны. Прошло почти полвека, но реальность наших дней делает тему войны настолько актуальной, что представляется вполне своевременным вспомнить идеи Левинаса и попытаться их понять.
Другие люди придерживаются мнения, что они существуют независимо от моего "Я" и от того, каким образом они даны моему сознанию. Однако традиция, заданная Декартом, Беркли и усиленная классическим немецким идеализмом, игнорирует это мнение именно как мнение, которому нет хода в сферу трансцендентальной философии.
В чистых актах интеллектуального созерцания Декарт смог узреть только несомненное существование "Я" и Бога. Сомнение во всем остальном, включая существование других людей с их мнениями, явилось условием возможности такого созерцания и такой встречи с Другим в лице Бога. Данное условие характеризует тип рациональности, в котором рождалась классическая концепция познающего субъекта.
В дальнейшем, как мы видели, подобный тип религиозности был утрачен, зато трансцендентальное "Я" стало проявлять непомерный эгоизм и имперские амбиции. Оно не признавало ничего, кроме "Я", диалектически выводя из себя и "сводя" к себе все Иное. Такое "Я" и превращается в "тотальность". Для него не может существовать Другого. Оно стремятся привести все к Единству, к Всеобщему. Левинас видит тут мышление, не желающее терпеть другого и потому являющееся замаскированной формой и оправданием насилия.
Вспоминая декартовское описание опыта бесконечного, Левинас пишет, что тут как раз речь идет о ситуациях, когда "тотальность рушится": "Такого рода ситуация – молниеносная вспышка экстериорности, или трансценденции, в лице другого. Это понятие трансценденции, если его предельно развернуть, выражается словом "бесконечное". … В идее же бесконечности мыслится то, что неизменно остается внешним по отношению к мышлению. Будучи условием любого мнения, она является также условием любой объективной истины. Идея бесконечности – это дух различения в нем того, что он сам открывает, и того, что он заимствует у мнения. Разумеется, отношение к бесконечному не может быть выражено в понятиях опыта, поскольку бесконечное выходит за пределы мышления, которое его мыслит. В этом переливании через край как раз и производится сама его бесконечность, так что об отношении к бесконечному следует говорить, оставив в стороне понятия объективного опыта. Но если опыт означает связь с абсолютно иным – то есть с тем, что постоянно выходит за пределы мышления, - то связь с бесконечным есть преимущественно опыт"[261].
"Именно о бесконечность, - говорит Левинас, - более объективную, чем сама объективность, разбивается жестокий закон войны…"[262]. Тем не менее Левинас не пытается реанимировать именно картезианское понятие бесконечного. Он живет в другую эпоху, с другим самосознанием и самоощущением. В такое время как наше, по убеждению Левинаса, возможен – и необходим – только опыт самотрансцендирования, состоящий в принятии Другого как другого, или, как выражается Левинас, Другого во всей его друговости. "Исходный момент здесь – проведение различия между идеей тотальности и идеей бесконечного и утверждение философского приоритета идеи бесконечного. … Эта идея рождается в том невероятном событии, когда отдельное бытие, взятое в его самоидентичности, Самотождественное Я, содержит в себе тем не менее то, что оно не может ни содержать в себе, ни получать извне в силу одной лишь самоидентичности"[263]. Речь идет о том, чтобы отнестись к Другому не как объекту своего познания или действия; не стремиться преодолеть его отличие от "Я" и сделать это отличие мнимым. Речь идет о том, чтобы принять тот факт, что существует Другой, и что он – другой. Чтобы прочитать в его лице заповедь "Не убий". Это есть опыт самотрансцендирования, который можно сравнить с кантовским категорическим императивом. Только так, по мнению Левинаса, для современного человека возможна встреча с Богом.
Тем самым, как мы видим, становится более невозможным рассматривать трансцендентальное "Я" как посредника между эмпирическим "я" и Богом и, тем более, отождествить трансцендентальное "Я" и Бога, как это произошло в классическом немецком идеализме.
3. Трансформация понятия трансцендентального субъекта у Г. Когена
Левинас, как он сам признает, испытал влияние Фр. Розенцвейга, а этот последний был учеником Г. Когена. Именно к Когену восходит линия мышления, которая признает стоящую перед человеком задачу самотрансцендирования, однако понимает ее как задачу не только и не столько познавательную, сколько этическую, связанную с осознанной встречей с Другим.
Учению Когена вообще не повезло. Оно было стремительно вытеснено экзистенциализмом и практически забыто. Сейчас важные моменты его системы остаются у нас практически неизвестными[264].
Для Когена неприемлема гегелевская система, фактически снимающая различие между Богом и трансцендентальным субъектом. Он считал подобную онтологическую систему пантеизмом и идолопоклонством.
В своей философской системе Коген тщательно исключает возможность обожествления познающего субъекта. Поэтому он восстанавливает вещь саму по себе как необходимую гарантию от представления, будто субъект всемогущ, и придает свое толкование диалектике, принципиально отличающееся от гегелевского. При этом он ссылается на платоновское понимание диалектики. На место диалектического "перехода" противоположностей друг в друга он ставит свое понятие корреляции. Это такое отношение, члены которого не могут существовать друг без друга, но ни в коем случае не переходят друг в друга и не продуцируют другой член отношения из самого себя. В отношении корреляции сохраняется, говоря словами Левинаса, "друговость" членов этого отношения. Так, коррелятом познания выступает вещь сама по себе. Познание не может "снять" ее противоположность себе, как не может продуцировать ее из самого себя. В то же время, вещь сама по себе рассматривается именно как коррелят познания, и по отношению к последнему она выступает как бесконечная, неснимаемая и не исчерпаемая задача.
Наряду с этим, Коген трансформирует классическое понятие трансцендентального субъекта. Это понятие, как известно, было амбивалентным. С одной стороны, оно не обозначало эмпирическое "я" конкретного познающего субъекта. Но в то же время эмпирическое "я" подразумевалось как "носитель" трансцендентального "Я".
Коген так трансформирует понятие трансцендентального субъекта, что уже не остается никакой амбивалентности в его отношениях с эмпирическим субъектом. Тем самым Коген делает совершенно ясным их принципиальное различие.
3.1. Критика психологизма и редукции психического к физическому.
Трансформация понятия трансцендентального субъекта постоянно сопровождается в текстах Когена критикой психологизма и натурализма. Такая критика составляет постоянный аккомпанемент рассуждений Когена, будь то в теоретической философии, этике или философии религии. Главный изъян психологизма и натурализма видится ему в представлении, будто субъект – это данность, законченность, завершенность.
В таком случае оказывается, что и Кант не свободен от ошибки подобного рода. В самом деле, для него трансцендентальный субъект в обоих своих обличьях - и как носитель априорных форм созерцания и трансцендентальных категориальных схем, и как носитель нравственного закона – есть готовое и безусловно предшествующее деятельности познания и самоопределению воли начало. А если трансцендентальный субъект уже дан и определен, то вполне правомерно задаться вопросом о том, каким образом он дан и где существует. Ответ на подобный вопрос неизбежно будет один: в разуме отдельно существующего эмпирического индивида. Такой ответ всегда оставляет открытой возможность того, что трансцендентальные структуры будут подменены психологическими структурами и особенностями субъекта. Что, для Когена, недопустимо, поскольку ведет к субъективизму и релятивизму.
Критикуя психологизм и натурализм, Коген также подверг критике и попытки "сведения" психики к состояниям организма. Он критиковал так называемую "психофизику" его времени, т.е. исследования Фехнера, Вебера и др., кто стремился к точным количественным эмпирическим исследованиям соотношения физического (силы раздражения) и психического (интенсивности ощущения)[265]. Психофизика, разъясняет Коген, ставит перед собой конкретную научную задачу; однако не она составляет главный интерес психофизики. На самом деле, речь идет о психофизической проблеме, о соотношении души и тела. А Коген видит тут методологическую и концептуальную путаницу. Он показывает, что и "раздражение", и "ощущение", сила которого измеряется с помощью силы раздражения, представляют собой не естественные данности, а теоретические конструкции. Психофизики просто рассматривают ощущения и раздражения как реальности. Но реальность, - не устает подчеркивать Коген, - это категория мышления. Реальность не дана нам в ощущении и наблюдении. Она конструируется благодаря организации данных чувств с помощью категорий мышления. Поэтому материальная реальность есть продукт работы мышления. И ощущения, анализируемые в опытах психофизиков, и раздражения являются элементами объективной реальности. Это означает, что как первые, так и вторые конструируются на основании единства сознания. А вовсе не потому, что, якобы, "на самом деле", "объективно" существует только материальная субстанция.
С позиции когеновского трансцендентализма "элиминативный материализм", как сейчас принято благозвучно обозначать подобную позицию, является в высшей степени наивной и ограниченной точкой зрения, потому что сама материя, к которой пытаются свести сознание, является конструкцией трансцендентального субъекта. Натурализм, пытающийся избавиться от всех проблем, которые ставит сознание, с помощью такого рода редукции, некритически отождествляет принятое в науке определенного периода представление о физиологии нервной деятельности с реальностью самой по себе. Об этом и говорит Коген. Он разъясняет, что, когда основоположения и категории мышления направляются на само психическое, то оно тем самым уже уподобляется материальному, потому что предмет познания не есть готовая природная данность, но конституируется методом его рассмотрения.
3.2. Единство самосознания как категориальная структура современной науки
Но что же такое это сознание, которое конституирует реальность? Понятно, что речь идет о трансцендентальном субъекте. В своем анализе этого понятия Коген решительно устраняет все, что могло бы так или иначе способствовать истолкованию трансцендентального "Я" и его "аппарата" (трансцендентальный синтез апперцепции, категориальные схемы, продуктивный синтез воображения) как "способностей души" субъекта.
Этой цели служит не только его критика психологизма, но и противопоставление метафизического и трансцендентального подходов[266].
Если для метафизического подхода априорные основоположения и структуры выступают как способности души, то для трансцендентального подхода они выступают как познавательные функции, или категориальные структуры, присущие науке. Метафизический подход подталкивает к исследованию "структуры духа", будь она психологической или метафизической. Не таков метод трансцендентальной, или критической философии. Последняя не признает никаких данностей, не зависящих от метода исследования. И даже само познающее сознание перестает быть такой данностью. На что же в таком случае может опереться критическая философия? Определяя ее метод, Коген пишет, что "критика предполагает факт науки, она связана с ее действительностью, исходит из этой предпосылки…"[267]. "Не "элементы сознания" выступают для нас в конечном счете как априорные, но фундамент познания, и, тем самым, научного сознания"[268].
Коген следует линии, намеченной самим Кантом. Недаром Кант исходил из факта существования наук, формулируя свои трансцендентальные вопросы: Как возможна математика? Как возможно чистое естествознание? Исходя из факта существования определенных наук, содержащих синтетические суждения априори, Кант дедуцирует условия возможности познания и трансцендентальные структуры познающего субъекта.
Коген развивает кантовский подход, сознавая, что наука исторична и что ее категориальные структуры развиваются. В таком случае, будут развиваться во времени и трансцендентальные условия опыта, и основоположения чистого сознания. Они будут не формами духа, а методами познания. Кто же будет их носителем? Чем будет трансцендентальное "Я", если его структура – это не формы духа, а методы познания? Оно будет совокупностью методов познания, присущих науке определенного исторического периода. Или, говоря другими словами, оно будет способом объективации опыта и конструирования предмета познания, свойственным данной науке. Эмпирический субъект приобщается к подобному трансцендентальному "Я" в обучении и воспитании, а вовсе не носит его в себе как способность своей души или форму своего духа. В "Кантовской теории опыта" Коген прямо и буквально отождествляет единство самосознания с трансцендентальным синтезом апперцепции, а этот последний – с категориальным синтезом, т. е. с объективацией опыта и конституированием предмета познания[269]. При этом реальность оказывается коррелятом единства самосознания. Таким образом, реальность – не независимая от познания данность, но результат категориального синтеза, т. е. методологическая конструкция науки определенного этапа своего развития.
А трансцендентальное "Я" – это методологические основоположения науки. Науки же бывают разными, и их основоположения формируются исторически. Поэтому, если мы зададимся вопросом, кто является носителем трансцендентального "Я", то быстро поймем, что это, во всяком случае, не индивидуальное сознание, а существующая в истории человеческая общность. Для Когена, это человечество. Единство человечества выступает для него важнейшей предпосылкой как познания, так и морали[270].
В своей этике Коген продолжает борьбу с психологизмом. Главная вина психологизма и натурализма в этике состоит в том, что они трактуют моральный субъект как естественную данность.
Коген же показывает, что моральный субъект возникает только в акте задания закона самому себе. Только так, свободно приняв для самого себя закон, человек становится моральной личностью.
Совершенно напрасно, отмечает Коген, понятию самосознания зачастую дается непосредственное истолкование, совершенно независимое от его истолкования в рамках критической философии[271]. Его понимают тогда как другое слово для обозначения отдельной личности, точнее, ее самопонимания. В рамках же критической философии оно имеет совсем другое значение.
Коген еще и еще раз разъясняет, что "Я", способное свободно задать себе закон, ни в коем случае не является данностью. Понимание морального индивида как данности – это ошибка, аналогичная той, которую допускает догматическая философия в сфере познания, или ошибке метафизики, которая рассматривает трансцендентальное "Я" как способность души или форму духа.
Подобной ошибки в сфере этики не избежал даже Кант. Он рассматривал разумного морального субъекта как вещь саму по себе, т. е. как нечто не зависящее ни от познания, ни от истории. У Канта "Я" как носитель морального закона есть умопостигаемая вещь сама по себе. Но, с другой стороны, это умопостигаемое "Я" уже присутствует в каждом человеке (в виде голоса совести). Поэтому каждый человек является носителем этой автономной моральной сущности. Понятно поэтому, что человеку, чтобы актуально стать моральным субъектом, не нужны ни законы, ни воспитатели.
По глубокому убеждению Когена, Кант, рассматривая моральную личность таким образом, допускает методологическую ошибку[272]. Не индивид, а трансцендентальная свобода является умопостигаемой вещью самой по себе.
А моральный индивид не присутствует как данность в каждом эмпирическом человеке, но формируется в ходе долгой истории человечества. Этот процесс предполагает наличие права и государства. Автономный моральный индивид есть цель а не предпосылка исторического процесса.
Автономия нравственной личности означает, что она автономно задает себе закон, а не то, что она задает себе свой собственный закон. Коген считает большой методологической ошибкой представление, будто бы автономия моральной личности означает происхождение нравственного закона из самого "Я", будь то из разума или из нравственного чувства. Ни то, ни другое, - постоянно подчеркивает он, - не является от века данной "способностью души" или "формой духа". Автономия этики означает, что субъект на определенной стадии морального развития принимает необходимость следования закону и сам делает себя ответственным за это. В этом и только в этом смысле индивид сам задает себе закон. В этом смысле этика должна быть автономной. Без такой автономии она невозможна. В этом смысле этика должна быть автономна даже по отношению к религии. Но это вовсе не значит, - объясняет Коген, - что автономный моральный субъект не может заимствовать содержание нравственного закона из авторитетных для него источников, например, из Откровения.
Данное важное для Когена уточнение понятия автономной моральной личности служит развитию его постулата, что такая личность не может браться как данность. Правильный метод в философии (который Коген в разные периоды называл трансцендентальным, критическим или "методом чистоты") требует преодоления всяких якобы независимых от познающего субъекта данностей вроде объекта или предмета. Но не только. Метод чистоты требует, чтобы и такие понятия как "субъект", "личность", "сознание", "самосознание" не брались как готовые, не зависящие от метода рассмотрения данности. Они рассматриваются Когеном как продукты исторического развития мысли. Однако и то, что ими обозначается, тоже является продуктом исторического развития человечества. Что же касается автономной нравственной личности в полном смысле слова, то она представляет собой нравственный идеал, а не реальность, и потому является целью исторического развития человечества.
3.3. Человечество и индивид.
Чтобы говорить о результате или цели исторического развития, надо допустить, что человечество едино и что едина траектория его развития. Единство человечества – это важнейшая предпосылка не только философской системы Когена вообще, но и осуществляемой им трансформации понятий трансцендентального субъекта. В завершающей части своей системы – философии религии – Коген рассматривает становление идеи единства человечества, анализируя этот процесс сквозь призму ветхозаветных текстов. Единство человечества оказывается коррелятом единства Бога[273]. К сожалению, охватить все эти темы в пространстве одной статьи невозможно.
В системе Когена на место трансцендентального "Я" встает человечество. Тем самым трансцендентальное "Я" становится исторически развивающимся. В принципе, тут открывается целое новое измерение для рассмотрения субъекта. Но Коген тщательно закрывает это измерение, постулируя в духе классического гуманизма и рационализма единство человечества и единую линию его развития, определяющуюся "бесконечной задачей". Коген постулирует двуединую познавательную и этическую задачу, которая стоит перед человечеством. Это задача достижения Идеала познавательного и этического. Таким идеалом является достижение вещи самой по себе в познавательном плане и достижение свободы как умопостигаемого принципа в плане этическом, свободы как следования добровольно и сознательно принятому закону. В обоих аспектах вещь сама по себе выступает как цель и принципиально недостижимый идеал. Почему идеал принципиально недостижим? Да именно потому, что он является идеалом. Потому, что сущее и должное принципиально различаются. Потому, что, как прекрасно понимает Коген, люди всегда останутся людьми, т. е. существами греховными и заблуждающимися.
Недостижимость вещи самой по себе остается в системе Когена гносеологическим коррелятом этих человеческих черт, а также гарантией того, что трансцендентальное "Я" никогда не будет обожествлено, как это произошло в гегелевской системе.
Трансцендентальное "Я" у Когена, как и в предшествующей традиции, играет роль посредника между человеком и Богом. Но в его системе, в отличие от некоторых обсуждавшихся выше вариантов, посредник не может занять место Бога, а человек не может отождествить себя с человечеством. Первое невозможно, как уже говорилось, в силу принципиального отличия диалектики Когена от гегелевской. У Когена противоположности не переходят друг в друга. В частности, не переходят друг в друга такие противоположности как сущее и должное; человечество может только стремиться к идеальному состоянию, но не может достичь его. Эти положения гарантируют в системе Когена от попыток отождествления человечества с Богом.
Что касается соотношения отдельного человека и человечества в системе Когена, то тут есть моменты, заслуживающие внимания.
Коген решительно выступает против понятия "абсолютного индивида". В то же время в его этике "я" человека выступает как абстрактный представитель человечества. "Этика, - говорит Коген, - может познать и признать человека лишь как человечество … Я человека становится в ней Я человечества"[274], а "абстракция человечества реализуется в истории в государстве" (там же). В этом смысле все "я" одинаковы.
Но Коген чувствует недостаточность этой схемы. Она нуждается в развитии и дополнении. Концептуальное пространство для такого развития Коген находит в своей философии религии. Это выводит его далеко за пределы кантовской этики и кантовской системы, состоящей из трех "критик".
Завершающим звеном его системы становится религия разума, которая существует наряду с этикой, не вытесняя и не подменяя ее. Фундирующим событием этой сферы оказывается открытие в другом человеке – Ты. " "Ты" привносит новую проблему в понятие человека"[275]. "Ты" нельзя рассматривать как еще один абстрактный экземпляр "я".
Лишь через открытие "Ты" я впервые могу осознать свое "Я". "Я есть Я, - замечает Коген, - только по отношению к Ты. То, что Я значит исключительно по отношению к самому себе, есть еще не определенность, а лишь подготовка к ней"[276] Только открыв в другом человеке "Ты", индивид становится личностью, причем такой же уникальной неповторимой личностью, как и "Ты".
Таким образом, Коген решительно трансформирует традиционное философское представление о том, каким образом эмпирический субъект "участвует" или "становится причастным" трансцендентальному субъекту. Для философской традиции, заданной Декартом, это требовало самотрансцендирования субъекта по отношению к собственному телу, любым материальным условиям его существования и связанной с этим уникальностью своей личности, т. е. превращения в абстрактный гносеологический субъект. Однако Коген задает совершенно другое пространство философской рефлексии, отождествив трансцендентального субъекта с человечеством и показав, что эмпирический субъект входит в него как уникальная личность, существующая только в корреляции с другими уникальными личностями.
Это сразу же меняет отношение между "я" и телом с его телесными проблемами и страданиями. Организм и материя уже не могут быть безразличны для "я". Для стоиков, например, страдание не есть зло, а есть нечто безразличное. Однако мы понимаем, что на страдания человека, который стал для нас "Ты", нельзя смотреть безразлично. Возможно, именно тогда, когда мы сознаем страдания другого, "Он" превращается в "Ты". Страдание же, как часто повторяет Коген, есть характерная реальность человеческого Dasein. Признав значение страдания Другого, мы уже и на собственные страдания не можем смотреть (или делать вид, что смотрим) как на безразличные.
Страдание со всей определенностью признается злом. Оно взывает к состраданию. Такие философы как Спиноза или Шопенгауэр стремились устранить подобный аффект, и это можно понять, поскольку для них Другой в его друговости был, в сущности, иллюзией, а субъект должен был осознать себя частью всеохватывающего начала и раствориться в нем. В системе Когена не может быть и речи ни о каком растворении "я" в человечестве или, тем более, в Боге. Индивидуальное, личное "я" сохраняется. Интересно, что Коген связывает становление индивидуальности "я" с сознанием вины – за зло, несправедливость, страдание, царящие в мире.
Философия всегда требовала от эмпирического субъекта совершить акт самотрансцендирования, чтобы стать чистым философским субъектом. В философии Когена (а вслед за ним и Левинаса) этот акт самотрансцендирования состоит в том, чтобы признать "Ты" в человеке иной социальной группы – в чужаке, пришельце, человеке другой национальности, вероисповедания или социального слоя.
А.А. Кротов
Трактовка сознания в "эклектическом спиритуализме" В.Кузена
Виктор Кузен (1792-1867) – одна из ключевых фигур во французской философии ХIХ века. Создатель особой версии спиритуализма, он выступал бесспорным лидером этого философского направления на протяжении нескольких десятилетий. Кузеновский "эклектизм" довольно сильно повысил интерес во французском обществе к истории философии, вызвал появление целой школы историков философии. Поэтому исследователи зачастую называют Кузена основателем особой, свойственной "университетскому спиритуализму" традиции, связанной с глубоким и внимательным изучением истории философии.
Кузен относится к числу тех немногих мыслителей, чьи взгляды уже при их жизни приобрели статус "официальной философии" (в данном случае сказанное относится к периоду так называемой "Июльской монархии", 1830-1848). Этому в немалой степени способствовали высокие административные посты, которые он занимал на протяжении целого ряда лет (министр общественного образования, член государственного совета, ректор парижского университета, президент агрегационного жюри, рассматривавшего диссертации и присуждавшего ученые степени).
"Эклектизм" в понимании французского мыслителя означает необходимость отбора и соединения важнейших истин, открытых великими философами прошлого. "Всякая система является неполной, но не ложной "1. Кузен вслед за Лейбницем и Гегелем признает ценными все великие философские системы минувших эпох. Каждая система, по его мнению, заключает в себе нечто истинное. Ограниченность же философий прошлого в том, что их создатели, как правило, фиксировали только какой-либо один аспект истины, рассматривая его как исчерпывающее, законченное знание. Обнаружив один из аспектов истины, философы придавали ему исключительное значение, упускали из вида и даже отбрасывали все то, что еще требовало своего исследования.
Кузен неоднократно подчеркивает, что "эклектизм" не является методом построения научной философии. "Эклектизм" – результат применения спиритуалистического подхода к истории философии. "Наше подлинное учение, наше истинное знамя – спиритуализм"2. История философии для своей правильной оценки требует определенную исходную систему, с точки зрения которой и производится выделение истинных элементов. Такой исходной философской системой выступает спиритуализм, научная состоятельность которого, по Кузену, доказывается анализом фактов сознания.
"Эклектизм", по мнению французского философа, не тождествен думному синкретизму, он предполагает тщательный и последовательный отбор различных истин с целью их дальнейшего соединения. "Эклектизм" видоизменяет философские концепции, сводит их к их истинному содержанию. Например, "эклектизм" соединяет эмпиризм и рационализм с помощью итоговой обобщающей формулы: некоторые знания возникают в душе благодаря ощущениям, некоторые же необъяснимы ссылками на чувственный опыт.
Основными составными частями научной философии Кузен считал психологию, онтологию, эстетику, этику, политическую теорию, историю философии. Фундамент философии, ее исходный пункт – психология, наука о сознании. Психология определяет собой всю систему философского знания. Она должна быть начальной наукой, поскольку реальность представлена человеку сквозь призму его сознания. Философские исследования нужно начинать с изучения субъекта, с рассмотрения "нас самих", ибо мы всё познаем посредством своего "я". "Психология, следовательно, является условием и как бы вестибюлем философии"3.
Главной задачей психологии, по мнению французского философа, выступает тщательное изучение феноменов сознания, их отличий и отношений. Важным результатом подобного исследования должны быть выводы, позволяющие от психологической реальности перейти к онтологии, к раскрытию внутренней сущности бытия. При этом Кузен подчеркивает, что метод философии не может находиться в зависимости от религиозных представлений. Философия не является "служанкой" теологии, ее цель – обнаружение "естественных истин", в то время как богословы имеют доступ к истинам сверхъестественным. Согласно Кузену, метод философии должен быть аналитическим. Обосновывая это положение, французский мыслитель ссылается на историю философии: весь XVIII век, - настаивает он, - пользовался именно вышеуказанным методом. Критически оценивая многие выводы, полученные философами эпохи Просвещения, Кузен важную их заслугу видит в стремлении применять правильную методологию. Единство новой философии, по его мнению, состоит как раз в единстве ее метода. Итак, анализ – главный инструмент, пользуясь которым можно прийти к созданию законченной научной психологии. При этом необходимо строго ограничивать сферу исследования наблюдаемыми фактами, не вторгаясь в область "метафизических снов". Поэтому метод анализа французский философ часто именует "методом наблюдения".
Согласно Кузену, внимательное наблюдение позволяет обнаружить три класса фактов сознания: сенситивные, волевые, рациональные. Никаких других нет; структура сознания слагается из трех неразрывно связанных элементов. Трем классам фактов сознания соответствуют три человеческих способности: чувственность, воля, разум. Элементы сознания нераздельны, постоянно встречаются вместе, однако они несводимы друг к другу. "Чувственность – внешнее условие сознания, воля – его центр, разум – его свет"4.
Разум развивается при наличии волящего "я", которое, в свою очередь, в качестве своего условия предполагает присутствие ощущений. При этом воля несводима к чувственности, поскольку она часто "вступает в борьбу" с ощущениями и в этом противоборстве достигает одной из высших степеней своего проявления. Разум и чувственность также несводимы друг к другу, поскольку среди рациональных фактов сознания есть такие, свойства которых существенно отличны от ощущаемых качеств. Понятия субстанции, причины, единства, пространства, времени носят всеобщий и необходимый характер и, следовательно, проистекают не из чувственного опыта. Воля и разум, в свою очередь, не могут считаться видоизменением единого начала, поскольку их характеристики (индивидуальность воли, всеобщность разума) также противоположны друг другу.
По мнению Кузена, прежняя философия не приобрела статуса законченной строгой науки во многом из-за того, что мыслители прошлого зачастую направляли все свое внимание на один из классов фактов сознания, рассматривая прочие как зависимые или производные от него. В результате та или иная философская система предоставляла неплохое описание лишь некоторых феноменов сознания, которым к тому же приписывалась исключительная роль. Истинный же спиритуализм, по Кузену, дает адекватную картину фактов сознания, производит полный их анализ.
Рассматривая чувственный опыт, французский мыслитель утверждает, что сам по себе он недостаточен для получения научного знания. Если бы человек располагал только чувственностью, он лишь различал бы приятные ощущения от неприятных, не двигаясь далее, не выходя за пределы собственной индивидуальности. Человек был бы пассивным, чисто воспринимающим существом, не способным даже задуматься о причине смены ощущений в его сознании, не делающим различения между своим собственным существованием и внешними предметами. Принцип причинности – неэмпирического происхождения, ему свойственны необходимость и всеобщность, которых никогда не гарантирует чувственность. Поэтому чувственный опыт необходимо признать весьма ограниченным в том случае, когда речь идет о построении научной системы. "Для того, чтобы образовалось знание, нужно вмешательство разума и его присоединение к чувственности; чувственность ощущает и не познает"5. Именно благодаря разуму человек соотносит то или иное ощущение с объектом, рассматриваемым в качестве его внешней причины.
Волевые факты, по Кузену, более всего отмечены личностным характером. "Отношение воли и личности не есть простое отношение сосуществования, это подлинное отношение тождества".6 Воля – это активность, особая личностная причинность. Без этого личностного элемента сознания все другие феномены не могли бы восприниматься нами. В то же время волю нельзя считать источником ни сенситивных, ни рациональных фактов. Составляя основу индивидуального "я", воля постоянно противоборствует движениям чувственности (желаниям, страстям). Эти движения чувственности не только не конституируют человеческую личность, но, напротив, разрушают ее (если достигают чрезмерного усиления). Анализируя волевые факты, Кузен ссылается на учение Мен де Бирана, который, по его мнению, хорошо понял их природу. Именно у Бирана он заимствует идею о том, что посредством волевой активности осуществляется манифестация человеческой личности. Мен де Биран, на взгляд Кузена, убедительно опроверг сенсуализм и материализм ХVIII столетия. Биранизм – это "спиритуализм, восстановленный в философии на основе опыта".7 Полагая, что развитое Мен де Бираном учение о волевом усилии следует включить в состав научной философии, Кузен вместе с тем утверждает, что его предшественник недостаточное внимание уделял рациональным фактам сознания. Поэтому он именует теорию Бирана "глубокой, но узкой"8, не дающей исчерпывающего представления об элементах сознания.
Анализируя рациональные факты, Кузен выдвигает учение о безличности разума. "Разум безличен по своей природе. Это не мы его создаем, и он настолько мало индивидуален, что его характерная черта – как раз противоположность индивидуальности"9. Разум доставляет человеку знание всеобщих и необходимых истин, а в них нет ничего индивидуального. Во все времена человеческий разум стремился к открытию незыблемых вечных истин, независимых от тех обстоятельств, при которых они воспринимаются. Всеобщие и необходимые принципы лежат в основе всех наук. Например, аксиомы и дефиниции выступают в роли базовых элементов в математике. В логике подобную роль играют законы противоречия и достаточного основания. Физика невозможна без применения принципа причинности. Физиология, по мнению французского мыслителя, не может сделать "ни шагу" без опоры на принцип целесообразности. Равным образом мораль содержит общезначимые положения (о необходимости следовать долгу; о примате разума над страстями и т.д.).
Французский философ настаивает на том, что всеобщие и необходимые истины нужно отличать от общих принципов (главная особенность которых – применимость ко многим случаям, но не ко всем). "День сменяет ночь" – это общий принцип, он применим повсюду на Земле, однако его нельзя считать обязательным для всех без исключения областей бытия. Можно мыслить находящиеся в иных мирах пространства, погруженные в вечную ночь. Аналогичным образом, по Кузену, можно показать, что большая часть известных нам законов чувственновоспринимаемого мира – всего-навсего общие принципы. Сказанное распространяется, по мнению французского мыслителя, и на сферу общественной жизни. Положение Монтескье о том, что жаркий климат способствует "духу рабства", Кузен объявляет общим принципом (т.е. вполне допускающим исключения).
Всеобщие и необходимые принципы не зависят от чувственного опыта. Конечно, - признает Кузен, - сторонники эмпиризма склонны отрицать это положение. Так, например, принцип причинности, согласно мнению многих из них, формируется в уме человека вследствие наблюдения за последовательностью фактов. Такое объяснение, - настаивает французский философ, - разрушает само понятие причины, ибо соединение последовательности феноменов с их регулярностью никак не ведет к представлениям о действующей силе и ее следствии. Подобным же образом чувственный опыт не объясняет наличие в сознании человека идеи субстанции. Чувства говорят только о различных качествах, но протяжение, окраска, запах, взятые в любых своих сочетаниях, все еще недостаточны для получения идеи субстанции. То же самое можно сказать и об идее единства. Чувства всегда демонстрируют многообразие феноменов, идея же единства предполагает простоту, неделимость, самотождество. Чувственный опыт, неспособный объяснить происхождение всеобщих понятий, в то же время не может обойтись без определенного упорядочения со стороны последних. Так, принцип причинности позволяет соотносить феномены сознания с внешними вещами. Понятия пространства и времени, в свою очередь, позволяют располагать явления в определенной последовательности. Выходит, что чувственный опыт не обходится без необходимых понятий, хотя никак и не объясняет их возникновения. "Особенность этих принципов в том, что при размышлении каждый из нас признает: он ими располагает, но не является их создателем. Мы их постигаем и применяем, но вовсе не конституируем. Спросим наше сознание. Относим ли мы к себе, например, дефиниции геометрии, как мы это делаем с известными движениями, причиной которых ощущаем себя? Если "я" создает эти дефиниции, они, следовательно, мои, я мог бы, значит, их переделывать, модифицировать, изменять, даже уничтожать. Очевидно, что этого я не могу. Таким образом, я не являюсь их творцом".10 Итак, сознание свидетельствует о существовании абсолютных истин, причем "разум их не создает, он их открывает"11.
Согласно Кузену, разум является самим собой только при условии, что он мыслит необходимые принципы. Если же его содержание составляют безличные истины (а кто осмелится признать истину индивидуальной, а не общезначимой?), тогда и его основное качество – безличность. Французский мыслитель полагает, что признание личностного характера разума ведет к скептицизму, подрывает фундамент наук. Если бы разум был личностным началом, он не имел бы никакого применения за пределами субъекта – в царстве природного бытия. Само существование науки свидетельствует против предположения об индивидуальности, якобы присущей человеческому разуму.
Разбирая вопрос о количестве важнейших принципов, содержащихся в разуме, французский философ обращается к учениям Аристотеля и Канта. Он заявляет о том, что "список категорий" Аристотеля дает полный ответ на данный вопрос. Правда, Кузен добавляет, что этот список составлен в произвольном порядке и к тому же слишком обширен, содержит повторы и потому количество категорий можно уменьшить. Точно такие же соображения он высказывает по адресу таблицы категорий Канта. В результате сторонник "эклектического" спиритуализма делает вывод о том, что все принципы разума можно свести к двум главнейшим: закону причинности и закону субстанции. Закон субстанции он формулирует таким образом: "Всякое качество предполагает носитель, реальное бытие", закон причинности: "Все возникающее имеет причину"12.
Тщательное исследование данных сознания, по Кузену, с необходимостью приводит к построению научной онтологии. Переход от психологии к онтологии возможен, т.к. основная роль в этом переходе принадлежит разуму, всеобщий и необходимый характер принципов которого позволяет с уверенностью говорить о достижимости решения поставленной задачи. Отправляясь от анализа фактов сознания, можно констатировать наличие трех видов реальности, исследование которых составляет предмет онтологии (Бог, природа, человек). "Первый шаг" на пути от психологии к онтологии, согласно Кузену, состоит в следующем: наблюдая феномены сознания, мы легко замечаем, что весьма значительная их часть не появляется по нашему произволу; следовательно, имеется внешняя причина этих феноменов – мир природных объектов. Природа же, - полагает Кузен вслед за Шеллингом, - слагается из духовных по своей сущности сил (наблюдение и эксперимент не обнаруживают в ней ничего иного). В основе мира внешних объектов, таким образом, лежат нематериальные силы природы, "внешние безличные причины" (отличающиеся от причин личностного порядка, т.е. человеческих душ). По мнению французского философа, рассмотрение внешних причин должно вести к заключению о том, что их цепь не уходит в бесконечность, а значит, имеется Верховное существо, т.е. Бог. Наконец, субстанциальность души доказывается ее простотой, самотождественностью, неделимостью (простое и неделимое не подвержено разложению). "Есть и другие доказательства нематериальности души; но это является первичным"13.
Историки философии часто связывали учение Кузена с политическим режимом его времени14. Причем некоторые исследователи утверждали, что это учение напрямую определялось политической обстановкой соответствующей эпохи. Столь категоричный вывод вряд ли может быть безоговорочно принят. Представления Кузена о сознании непросто редуцировать к политическим установкам, господствовавшим в период "Июльской монархии".
Если же рассматривать вопрос о том, возможно ли считать трактовку сознания, предложенную Кузеном, завершенной научной теорией, раскрывающей все "загадки сознания", то ответ, вероятнее всего, должен быть негативным. Исследование феноменов сознания, предпринятое Кузеном, конечно же, не является полным и исчерпывающим их описанием (например, можно было бы отметить, что им не учитывается поставленная уже Лейбницем проблема соотношения "малых", незаметных восприятий и тех восприятий, которые осознаются нами). Кроме того, результаты, к которым приходит Кузен в ходе своего анализа, сложно признать окончательной научной истиной. Главным образом потому, что его выводы о сущности онтологических реальностей в большей степени (вопреки всем уверениям самого автора) являются итогом внимательного чтения произведений предшествующих мыслителей, чем результатом анализа фактов сознания. Разумеется, сказанное не означает, что концепция Кузена совершенно лишена всякой ценности. Французский философ выдвигает на первый план те аспекты проблемы сознания, которые не следует игнорировать и в наше время. Вместе с тем необходимо подчеркнуть, что учение Кузена, на протяжении нескольких десятилетий определявшее характер университетского преподавания философии во Франции, оказало стимулирующее воздействие на целый ряд трактовок сознания, выдвинутых как сторонниками спиритуализма, так и их противниками.
А. Л. Доброхотов
Проблема сознания
в теоретической философии Вл. Соловьева.
Наиболее интенсивно сознание как проблема тематизируется Соловьевым в цикле статей, обозначенных издателем первого Собрания сочинений как "Теоретическая философия".[277] Очевидно, что эта тема имеет первостепенную важность для общего замысла итоговой соловьевской трилогии[278]. Чтобы понять статус темы и связанные с ней проблемы и недоумения, появившиеся у интерпретаторов наследия Соловьева, стоит обратить внимание на саму концепцию трилогии. Судя по семантической нагрузке слова "оправдание", оно должно указывать на цель и смысл трилогии.
В начале "Оправдания добра" дана целая семантическая гроздь смыслов "оправдания": правда, правый путь, оправдание себя, оправдание доверия, оправдание как подтверждение надежды.[279] В "Теоретической философии" указывается, что стремление к добру требует, чтобы оно было "истинным добром": "Наша жизнь,[280] чтобы иметь смысл, или быть достойною духовной природы человека, должна быть оправданием добра."[281] (Жизнь, смысл и достоинство возможно представляют здесь – соответственно – красоту, истину и добро.) Для оправдания добра, – утверждает философ, – необходимы не только добрые чувства, но и нравственное учение, которое закрепляет чувства в форме заповедей и приводит в разумную связь все проявления идеи добра, выводя из нее нравственные нормы для "направления, управления и исправления" всей личной и общественной жизни.[282] Видимо, ряд паронимов выстроен специально для того, чтобы указать аспекты "оправдания". Не только паронимически, но и по смыслу среди значений "оправдания" мы можем разместить "право". Тема права занимает в размышлениях позднего или – точнее – зрелого) Соловьева постоянное и весьма почетное место[283]. Но для замысла трилогии правовой мотив важен еще и потому, что автор несколько дистанцируется от решения содержательных задач и на первый план выдвигает поиск права на добро, истину и красоту. Своего рода стволом этого разветвленного семантического дерева смысловых оттенков "оправдания" представляется "исполнение", "осуществление": данное должно преобразиться в горизонте заданного. Этот смысловой лейтмотив позволяет поставить "Оправдание" рядом с такими категориями европейской философии, как аристотелевская "Энергия", гегелевская "Действительность" и хайдеггеровское "Событие"
Таким образом, оправдание истины оказывается необходимым условием оправдания добра. Но для оправдания истины в свою очередь необходимым является нахождение исходных очевидностей, своего рода "аксиом", которые дают право на "дедукцию". Ключевым вопросом становится классическая проблема достоверности, с решения которой некогда начиналась философия Нового времени.
В итоге Соловьев приходит к следующему выводу: "Существует для начала философии триединая достоверность. Во-первых, достоверны субъективные состояния сознания, как такие, – психическая материя всякой философии. Во-вторых достоверна общая логическая форма мышления, как такая (независимо от содержания). И в-третьих, достоверен философский замысел, или решимость познавать саму истину […]"[284] Единство этой троякой достоверности, – поясняет Соловьев, – в том, что первый ее вид присущ и обоим другим, так как они суть прежде всего факты сознания, непосредственно достоверные в первом смысле. Но к этой субъективной достоверности логическое мышление привносит объективную значимость, а философский замысел привносит акт воли. "Должно, таким образом различать в познающем, во-первых, субъекта эмпирического, во-вторых, субъекта логического и, в-третьих, субъекта собственно философского. Можно, пожалуй, обозначить это троякое подлежащее тремя различными именами, называя первое душою, второе – умом и третье – духом."[285] Далее Соловьев подчеркивает, что первые два субъекта – низшие ступени по отношению к третьему. Они отождествляются с парами "эмпирическая психология – формальная логика", "эмпирический хаос –логическая отвлеченность", "материальная пестрота – формальная пустота"[286]. Третий же – истинный философский субъект (или "мышление безусловное"[287]) – Соловьев в трех местах эмфатически называет "становящимся разумом истины".[288] В целом в этих тринитарно-неоплатонических построениях Соловьева нет ничего неожиданного для тех, кто знаком с его творчеством. Однако, некоторое удивление вызывает двойственное позиционирование "сознания". С одной стороны, все три достоверности достоверны как факты сознания, и значит сознание обнаруживает себя своего рода субстанцией достоверности; с другой же – это низшая ступень восхождения к "разуму истины"; материально-психический субстрат, который в таком случае и сам-то не в праве претендовать на статус достоверности. Эту непоследовательность выводов разъясняет предшествующий ход рассуждений философа, к которому мы и обратимся.
Статья, открывающая цикл "Теоретической философии" – "Первое начало теоретической философии" – посвящена первой из трех достоверностей и с особой пристальностью рассматривает сознание. По сравнению со следующими, статья производит впечатление более обстоятельной и тщательно продуманной. Основной вывод автора, многократно и многообразно сформулированный в статье, таков: "Безусловная самодостоверность наличного сознания есть коренная истина философии".[289] Или: "…знание факта, непосредственно и нераздельно связанное с самим фактом, с ним и при нем неотлучно находящееся и потому справедливо называемое со-знанием, con-scientia, Bewusstseyn (т.е. Bei-wusstseyn), должно быть признано безусловно достоверным, ибо здесь знание непосредственно совпадает со своим предметом, мысль есть простое повторение факта, суждение есть выражение чистого тождества: А=А".[290] Соловьев отвлекается от онтологической интерпретации факта и рассматривает только способ его данности, а именно – его фиксированное присутствие в поле сознания. Рассуждения Соловьева, как легко заметить, близки знаменитому декартовскому cogito – особенно если сделать следующий шаг и признать, что из сознания следует реальность сознающего субъекта. Но этого-то шага философ и не делает. Более того: вторая половина статьи (особенно главы XI – XIV) и глава VI третьей статьи цикла содержат интенсивную атаку против Декарта и его принципа cogito. Соловьев, разумеется, не одинок в своем недовольстве аргументами Декарта. Достаточно упомянуть, что среди его союзников – Лейбниц, Вико, Кант, Гегель, Керкегор. Но в контексте "Теоретической философии" логичнее было бы встретить солидарность с Декартом, отстаивавшим дорогие Соловьеву философские ценности. Ведь соловьевский "истинный философский субъект" (он же – "дух") и был обнаружен Декартом уже в акте cogito, что позволило ему "оправдать" истину, убедиться в причастности мышления к абсолюту, в непроницаемости "Я" для внешних вторжений (воздействий "злого демона") и непосредственно перейти от cogito к доказательству бытия Бога.
Соловьев возражает Декарту следующим образом. В cogito перед нами три термина: мышление, бытие[291] и субъект, который мыслит и существует. Из них Декартом выяснен только один – мышление, каковое трактуется как самодостоверный "факт психического происшествия".[292] Но у субъекта такой самодостоверности уже нет: "Конечно, наше сознание самих себя есть факт достоверный, но что же, собственно, мы сознаем, когда сознаем себя?".[293] Из факта наличия мышления ничего нельзя заключить относительно мыслящего как чего-то отличного от мышления.[294] "…Нет смысла ставить и решать вопрос о существовании чего-нибудь, когда неизвестно, что это такое."[295] И Соловьев делает весьма резкий вывод: "Декартовский субъект мышления есть самозванец без философского паспорта."[296] По Соловьеву, Декартом смешаны вместе чистый субъект мышления и эмпирический субъект, в результате чего появился "ублюдок" – духовная субстанция, которая совпадает и с чистым мышлением и с индивидуальным существом. На самом же деле, полагает Соловьев, "я сознаю себя всегда как только субъекта психических состояний, или аффектов, и никогда как их субстанцию. Таким образом, на почве наличной действительности нет повода приписывать субъекту сознания, как таковому, другой реальности, кроме феноменологической".[297] Этот аргумент Соловьева (юмовский по сути) несколько теряет силу, если мы обратим внимание на присутствие в тезисе словосочетания "я сознаю": назовем мы cogito субстанцией или нет, само оно восстановило себя в момент нашей направленности на "субъект психических состояний".
Итак, Соловьев уверен, что содержательной достоверности и данности субъекта в cogito нет, и потому речь может идти о формуле А=А, но не о Я=Я. Особо раздражение вызывают у него "спиритуалисты", считающие Я некой сверхфеноменальной сущностью, субстанцией, бытийствующей независимо от от своих данных состояний. В качестве примера отечественного "спиритуализма" Соловьевым указан Л.М. Лопатин. Видимо Лопатина ошеломила и огорчила энергичная инвектива Соловьева. Он счел нужным ответить на критику старого друга. В статье "Вопрос о реальном единстве сознания"[298] Лопатин обстоятельно разбирает аргументы Соловьева и довольно убедительно защищает Декарта[299]. В частности он замечает: "…особенно странно, что В.С. Соловьев сам совершает […] ошибку, которую так красноречиво изобличает в Декарте […]. Поставив себе чисто декартовскую задачу […], он как точку отправления для философии вместо безобидного cogito ergo sum Декарта ставит другое, гораздо более притязательное положение: в нашем наличном сознании даны […] различные психические состояния , но реальный субъект нашей психической жизни – душа как субстанция – в наличном сознании не дается и не открывается […]. Трудно представить себе более решительное выражение феноменистического взгляда на душевную жизнь".[300] Лопатин также замечает что дихотомия Соловьева – "эмпирическая личность" и "чистый субъект мышления" – не исчерпывает всех возможностей, и он предлагает третий (близкий лейбницианскому) вариант понимания Я как субъективного сознания, "присутствующего на всех ступенях душевного роста".[301] Довольно резонно он замечает, что вторая статья цикла – "Достоверность разума" – опровергает первую в отношении оспариваемого тезиса. Странная предвзятость Соловьева объясняется по мнению Лопатина тем, что он категорически настаивает на понимании нашего сознаваемого субъекта как только лишь феномена, субстанциальное же бытие имеет не феномен, а только то, что обладает силой абсолютного творчества.[302] "…Соловьев – добавляет он – слишком много уступил принципиальным противникам своих задушевных убеждений."[303] Действительно, Соловьев неожиданно резко отмежевался от своего естественного союзника Декарта и солидаризовался с теми, кого Лопатин обозначил как "феноменистов".[304] Однако Лопатин так и не смог определить, зачем понадобился Соловьеву этот обескураживающий маневр (стратегический? тактический?).
Десубстантивация cogito, предпринятая Соловьевым, спровоцировала не только обвинение в "феноменизме", но и еще более серьезное обвинение в пантеистическом имперсонализме. Так, в работе П.П. Гайденко – одном из наиболее фундаментальных и взвешенных исследований философии Соловьева за последние годы – говорится: "”Теоретическая философия” посвящена доказательству реальности человечества и ирреальности отдельного человека. Объектом критики каждый раз оказывается персонализм […]. Именно против картезианского персонализма, а не просто субъективизма и механицизма выступает В. Соловьев […]. Таким образом в своем учении о богочеловечестве как едином организме В.С. Соловьев отдал дань своим ранним увлечениям Спинозой и Гегелем; особенно в последний период творчества эта пантеистическая составляющая миросозерцания Соловьева проявляется наиболее ярко, приводя философа к очевидному имперсонализму."[305] Полемическая интенция Соловьева отмечена автором совершенно справедливо – это именно личностный аспект cogito. Меткое замечание П.П. Гайденко о том, свой "философский паспорт" Декарт получил от Августина – одного из отцов христианской церкви[306], надо признать более чем уместным. Но обвинение в имперсонализме все же представляется чрезмерным. Можно указать на некоторые современные исследования, специально рассматривавшие эту проблему. А.Ф. Лосев, распутывая полемический клубок аргументов Соловьева, Лопатина и Е. Трубецкого, не считает неизбежным признание соловьевского имперсонализма и полагает, что – во всяком случае – в статье "Достоверность разума" недвусмысленно утверждается личностный характер мышления.[307] В работах П. Элена[308] и Э. Свидерского[309] (в первой более, во второй менее категорично) утверждается, что персональность человеческого Эго не отрицалась Соловьевым. Л. Венцлер не видит необходимости в тематизировании этой проблемы.[310] В. Ойттинен отмечает, что тема имперсонализма должна пониматся в свете полемики против крайностей славянофильства с одной стороны и секуляристской автономии субъекта – с другой.[311]
Действительно, патетика борьбы Соловьева с субстанциальным Эго, скорее всего может быть объяснена через его полемическую установку: нетрудно заметить, что таковые установки в большой степени определяли стиль и логику работ Соловьева на протяжении всей его творческой биографии. В VI главе последней статьи цикла ("Форма разумности и разум истины") Соловьев прямо указывает те отклонения от правильного пути, с которыми он борется. Прямой путь заключается в том, что "замысел" (т.е. высшая действительная форма достоверности), эмпирически принадлежа[312] субъекту, выходит из пределов субъективности, "определяя философствующего субъекта тем, что больше его".[313] Основные учения новой философии – картезианство, кантианство и гегельянство – отклонились от этого пути[314]. Задача познания безусловного постепенно заменяется ими на что-то другое. "В картезианстве это другое есть я"[315], единичное я как субстанция. С этим-то, собственно, и борется Соловьев.
Возможно, еще больше света на полемические цели Соловьева бросает следующая его фраза: "Но по какому праву можем мы спрашивать в философии: чье сознание? – тем самым предполагая подлинное присутствие разных кто, которым нужно отдать сознания в частную или общинную собственность? Самый вопрос есть лишь философски-недопустимое выражение догматической уверенности в безотносительном и самотождественном бытии единичных существ".[316] Здесь узнаются маски старых врагов соловьевской публицистики: позитивистского индивидуализма и славянофильской общинности[317]. Соловьев – "феномен религиозной уравновешенности"[318] – по?прежнему видит в этих крайностях серьезную угрозу делу "оправдания истины". Вопрос о сознании как "собственности" был зафиксирован Соловьевым с удивительным историко-философским чутьем. Достаточно указать на импликации этой проблемы, вскрытые Г.Г. Шпетом и поставленные им в связь с тогдашними новейшими философскими течениями.[319] Однако, возложение ответственности за "уклонения от прямого пути" на картезианство, кантианство и гегельянство, и уж во всяком случае – приписывание Декарту "самотождественности единичного существа" следовало бы признать порождениями полемического азарта великого мыслителя.
Литература
Соловьев В.С. Теоретическая философия // Соловьев В.С. Сочинения в двух томах. Т.1. М., 1988.
Соловьев В.С. Оправдание добра // Соловьев В.С. Сочинения в двух томах. Т.1. М., 1988.
Соловьев В.С. [Словарные статьи] Личность. Индивидуальность. Мэн-де-Биран. Особь. // Философский словарь Владимира Соловьева. Ростов н/Д., 1997.
*** *** ***
Безансон А. Извращение добра: Соловьев и Оруэлл. М., 2002.
Гайденко П.П. Владимир Соловьев и философия Серебряного века. М., 2001.
Лопатин Л.М. Вопрос о реальном единстве сознания // Лопатин Л.М. Аксиомы философии. Избранные статьи. М., 1996.
Лопатин Л.М. Декарт как основатель нового философского и научного миросозерцания // Лопатин Л.М. Философские характеристики и речи. М., 1995.
Лосев А.Ф. Владимир Соловьев и его время. М., 1990.
Мотрошилова Н.В. Вл. Соловьев и поиски новых парадигм в западной философии последней четверти XIX века // История философии. Учебное пособие для студентов и аспирантов высших учебных заведений. М., 2001.
Соловьев Э.Ю. Философско-правовые идеи В.С. Соловьева и русский "новый либерализм" // История философии. Учебное пособие для студентов и аспирантов высших учебных заведений. М., 2001.
Шпет Г.Г. Сознание и его собственник // Шпет Г.Г. Философские этюды. М., 1994.
Ehlen P. “Impersonalismus” und die “werdende Vernunft der Wahrheit” in Solov’evs Spatphilosophie // Studies in East European Thought. Vol. 51. No. 3. September 1999.
Oittinen V. Solov’ёvs Letzte Philosophie – Eine Annaherung an Kant? // Studies in East European Thought. Vol. 55. No. 2. June 2003.
Swiderski E.M. Vladimir Solov’ёvs “Virtue Epistemology” // Studies in East European Thought. Vol. 51. No. 3. September 1999.
Wenzler L. Die Freiheit und das Bose nach Vladimir Solov’ev. Freiburg/Munchen, 1978.
Е.С. Черепанова
Проблема "предметов сознания" в философии А.Мейнонга.
Имя Алексиуса Мейнонга (1853-1920) сегодня практически не звучит в контексте философии сознания специалистов по истории западной философии. Его упоминают лишь в связи с Э. Гуссерлем, с которым он вел активную переписку, а также, если речь идет о философии Ф. Брентано, коль скоро А. Мейнонг был его учеником, или в аспекте обсуждения проблем философских произведений К. Твардовского, Х. Эренфельса, Т.Г. Масарика.
Как отмечает И.М. Верле, наиболее яркая вспышка интереса к трудам А. Мейнонга пришлась на 60-70-е годы, большую роль сыграли стабильные исследования в этой области Грацкой философской школы, наибольший интерес проявили страны "англоговорящего пространства и отчасти Италия"[320]. Это привело к тому, что философия Мейнонга стала наконец объектом историко-философского исследования, а не только поводом для дискуссий. Надо сказать, что долгое "молчание о Мейнонге" вряд ли могло бы быть предсказано в момент выхода его основных работ "О предположении" (1902), "О теории предмета" (1904), так как по сравнению с "Логическими исследованиями" (1901) Э. Гуссерля труды А.Мейнонга получили более широкий отклик: спор Б. Рассела и Д. Мура с идеями А. Мейнонга сделал австрийского философа популярным, помимо Германии и Австрии, и в англоязычных странах (итоги этого спора были представлены потом Б. Расселом в "Теории дескрипции"). В начале века "конкуренция" идей Гуссерля и Мейнонга была настолько сильной, что Гуссерль в письме к Мейнонгу в 1902 году говорил с сожалением о его слабом внимании к "Логическим исследованиям", на которые, как полагал автор, Мейнонг должен был ссылаться чаще. На что последний отвечал, "что в вопросе о шансе истины, который заключается в согласующихся результатах ученых, независимо ведущих исследование, много важнее открытое, чем вопрос о приоритете"[321].
Известность Мейнонга в какой-то мере была парадоксальной — он более известен как объект спора, так как с ним полемизировали Б. Рассел, Д. Мур, Л. Витгенштейн, Г. Райл, М. Финдлей. В этом плане учитывается его влияние на развитие феноменологии Э. Гуссерля: тот же М. Финдлей указывает в книге о Мейнонге, что и "Логико-философский трактат", и "частые сноски... на не-бытийствующее и не-существующее в "Голубой книге" свидетельствуют о весомом, хотя и не прямом воздействии А. Мейнонга"[322].
Стоит отметить, что в силу основательности, последовательности и высокой степени теоретичности основные цели и смысл работ Мейнонга порой ускользают от читателя. Это привело к тому, что его противники чаще спорят по поводу конкретных примеров и облегченных отступлений в тексте произведений Мейнонга, чем по поводу концепции. Это актуализирует обращение к творчеству А. Мейнонга тем более, что по утверждению Р. Халлера, "эта глава истории австрийской философии еще не написана"[323].
Алексиус фон Мейнонг родился в дворянской католической семье. Он должен был стать юристом, и достаточно долго его образование тому соответствовало. Как пишет философ в автобиографии, в 1874 году он "еще примерный студент юридического факультета, больше всего воодушевленный лекциями Карла Менгера по национальной экономике"[324]. Это стоит подчеркнуть особо, ведь на первый взгляд экономист менее всего может подтолкнуть студента к созданию новой метафизики. Но только не К. Менгер, работа которого "Принципы политической экономии" стала в 1871 году подлинной сенсацией. Через четыре года после выхода первого тома "Капитала" Маркса К. Менгер подверг критике трудовую теорию стоимости, заложив основы неоклассической экономики, обосновав закон убывающей предельной полезности.
Экономическая теория К. Менгера строится на психической оценке потребности, соответственно стоимость — это результат столкновения значений товара, проявляющийся в психической реальности. Лекции Менгера были очень популярны, а их влияние разносторонне. Под этим влиянием, а также в соответствии с внутренним стремлением, Мейнонг с 1875 года твердо решает посвятить себя философии.
Интерес к философии у А. Мейнонга и до этого времени был достаточно сильным: как и многие австрийские философы, он начал с критики И. Канта. Правда, это была юношеская критика, и сам А. Мейнонг писал: "Результат моего наивнейшего радикализма в критике И. Канта был совершенно примитивен"[325]. В юности он активно занимается философией, и в этой ранней деятельности анализ "Критик" Канта играет существенную роль.
Ученую степень А. Мейнонг получил, занимаясь философией Д. Юма. Свою академическую карьеру он начал в Граце в качестве профессора, когда ему еще не было тридцати лет. В 1894 году он открыл первую в Австрии лабораторию по эмпирической психологии, где и сложился круг его учеников, в числе которых А. Хефлер (1870-1915), Ст. Витачек (1878-1927), Э. Малли (1879-1944).
А. Мейнонг находился под влиянием раннего Брентано "аристотелевского" периода. Работы А. Мейнонга, их структура, логика, строгость отчасти отражают искания его учителя. Но в наибольшей степени на формирование философского мировоззрения Мейнонга оказало учение Брентано об интенциональном, или интенциональных отношениях.
Ф. Брентано полагал, что философия должна начинаться с дескриптивной психологии. Понятия могут выводиться только из созерцаний, таким образом, мы получаем критерий того, обладаем ли мы подлинными понятиями или находимся лишь в плену языковых фикций. Он отвергал априорные созерцания как врожденные понятия, в духе И. Канта, и "по-новому поставил вопрос: что есть психическое?... нашел на него ответ — психические факты проявляют единообразную структуру на-что-то-направленного-бытия, о-чем-то-судящего-бытия, особенностью структуры которого является психическое бытие"[326].
Иначе говоря, признаком психического являются неизбежные интенциональные отношения: любые чувства — вера, любовь, ненависть, желание, а также мышление — направлены на предмет. Мы всегда мыслим и чувствуем что-то, а не вообще мыслим и чувствуем. Ф. Брентано отказывается от традиционной триады — мышление, чувства, воля, а вместо этого предлагает разделять интенциональные отношения на три основных класса: представление, суждение и эмоциональные феномены. Он делит мыслительные акты на два класса, но соединяет чувственные и волевые в один.
Следующий шаг, который необходимо было сделать, — это решить вопрос о статусе предметов, на которые направлены психические акты. Именно это будет затем исследоваться А. Мейнонгом в его главном труде, посвященном теории предмета. Позже, как известно, Ф. Брентано все более изменяет свою теорию так, что его номиналистская критика языка противоречит его ранним идеям. Но Мейнонг остается верен поставленной задаче и брентановским принципам исследования. Он подходит к созданию теории предмета как естествоиспытатель-эмпирик, объектом его исследования являются составляющие психических актов — предметы. Это исследование осуществляется шаг за шагом, что (если учесть установку на эмпиризм) создает известные трудности для читателя. "Терминология Мейнонга пугает современного читателя, он перенес словарь химии на сферу психического, говорит об элементах, составляющих величинах и моментах времени в духе Э. Маха"[327].
Однако в философской эволюции А. Мейнонга психологические исследования не означают создания труда по конкретной психологии, напротив, психологизм всячески ограничивается стремлением следовать "реализму" и объективизму в чисто естественнонаучном ключе, избегая неизбежных для психологии предположений и допущений. Но, с другой стороны, для философа очень важно сохранить предмет исследования — феномены сознания, в которых в синкретичном виде находятся абсолютные и конкретные истины, сиюминутные переживания и общечеловеческие ценности, элементарные логические правила и парадоксы субъективного сознания. Иначе говоря, когда человек воспринимает — в широком смысле слова представляет, воображает, мыслит — яблоко, то феномен яблока включает много больше, чем зеркальное отражение яблока чувствами.
Комплекс ощущений зеленого, кислого, твердого соотносится с уже имеющимся представлением о зеленом, кислом, твердом, с детским впечатлением о том, например, как "бывало, мешками ели такие же незрелые, и ничего...". Память с готовностью обогащает наш язык фольклорным выражением, что такими фруктами "косых править". И где-то "за кулисами" сознания уже толпятся факты о совершенно других яблоках — огромных, мягких, сладких, желтых и красных, библейских, живописных, то есть не названных, не явленных нам в реальности, но имеющихся в виду благодаря метафоричности и многозначности нашей речи. Таким образом, явление яблока в сознании — это актуализация целого комплекса ценностей, установок, форм и т.д. В силу этого оказывается, что мир предметов сознания много богаче, чем мы его обычно представляем, требуя приравнять комплекс наших ощущений к предметам познания.
А. Мейнонг берется описать этот мир онтологически, настаивая на объективности предметов сознания, пытается их классифицировать, но это опять же не является конечной целью концепции, которая должна завершиться разработкой проблемы ценностей в этико-психологическом плане. Возможно, Мейнонг и начал бы сразу с этики и проблемы ценностей, ведь чаще всего критика И. Канта касалась этической проблематики, но необходимо было найти онтологическое основание ценности в пределах феномена, что привело к созданию развернутой методологии — теории предмета. Мы не можем забывать о том значении, которое придавал Мейнонг проблеме ценности, — как в контексте влияния К. Менгера на его раннее творчество, так и в свете влияния "объективистского" (предметно-методологического) периода творчества Мейнонга на формирование проблемного поля Грацкой школы.
Необходимо также уточнить, что А. Мейнонг понимал под психологией, так как это указывает на традицию австрийской школы вводить психологию в систему философских дисциплин. В ситуации субъект-объектного познавательного отношения австрийская традиция отказывается рассматривать кантовскую вещь-в-себе как гарантию реальности феноменов, исключается любой возможный вариант полагания чего бы то ни было по ту сторону явления, которое в разных случаях сводится либо лишь к ощущению, либо к более сложному комплексу представлений и абсолютных истин, о чем уже говорилось ранее. Однако в пределах феномена это субъект-объектное отношение восстанавливается, и возникает потребность в исследовании некоторого набора предметов представления, мышления и т.п. как объективного, возможно не всегда существующего или обладающего статусом действительного. Происходит, если так можно выразиться, известное со времен Лейбница превращение единичного в бесконечно богатое бесконечное: феномен утрачивает психологический релятивизм и становится объектом исследования новой психологии, предполагающей, что в конечном феномене сознания как в зеркале можно увидеть универсум предложений-в-себе, ценностей-в-себе, предметов-в-себе.
А. Мейнонг исходит, как уже говорилось, из принципа интенциональности, предполагающего, что в сфере переживаний и восприятий мы всегда говорим о предмете переживания и восприятия. Интенциональность познания — важнейший принцип теории предмета, ее основание, никто, как говорит Мейнонг в своем исследовании "О предметах высшего порядка" (1899), "не сомневается в том, что нельзя представлять, не представляя нечто, или не судить о чем-то... Поскольку наши ощущения, восприятия, представления, суждения на что-то направлены, им противостоит — как коррелятивная предметность — ощущаемое, воспринимаемое, представляемое, обсуждаемое"[328]. Это дает возможность А. Мейнонгу говорить о том, что все есть предмет, а мир предметов сознания вовсе не совпадает с миром действительных предметов, ведь любые познавательные акты интенциональны. В этом суть предмета (Gegen-stand), который противостоит, противодействует и противоречит субъекту познавательного отношения, отражая при этом все этапы продвижения к истине в границах опыта. В опыте мы опускаем суждения о недействительности, о несуществующем, мы описываем мир через перечисления, аналогии, пользуемся метафорами и сравнениями, а в результате этого "стерильная" картина действительности, как совокупность существующих предметов, много беднее феноменального предметного мира нашего сознания. "...Совокупность того, что существует, включая то, что существовало, и будет существовать, бесконечно мала по сравнению с совокупностью предметов познания.
Об одном и том же предмете сознания возникают самые разные идеи, которые выражаются в целом комплексе познавательных актов самого разного уровня, что и приводит к развертыванию предметного мира в многообразный универсум предметов сознания"[329].
Интенциональность А. Мейнонга несколько отличается от подобного понятия в феноменологии Э. Гуссерля, где нет такого акцента на предметности. Мейнонгу интенциональность позволяет ставить вопрос о научности теории предмета, о расширении онтологии в пользу онтологии предметов сознания. При этом собственно субъект остается "за кадром", и в отличие от Э. Гуссерля не ставится остро проблема "Я". Но возникает вопрос, как мы можем говорить о предмете сознания научно, с высокой степенью объективности. А. Мейнонг предлагает дополнить психологию логикой, теорией познания или даже создать универсальную теорию предметов, возможную как психология, логика и теория познания.
Теория предметов как психология предполагает изучение предметов представлений, впечатлений, то есть ближайшей реальности опыта, что определяет ее объективность и научность. Особенно интересен для "психологии предмета" класс несуществующих предметов стремлений и желаний, предметов ценностного отношения.
Теория предметов как гносеология должна представить в качестве "объекта изучения совокупность предметов познания"[330] и непосредственно связана с их онтологическими формами, так как форма бытия предмета определяется его местом в ряду "действительных истин". Главной проблемой теории предмета как теории познания становится вопрос об истинных суждениях, и это неизбежно должно привести к созданию теории предмета в качестве чистой логики. Логический вариант развития теории познания (как теории предметов) в наибольшей степени устраивает А. Мейнонга и поглощает основной объем всей теории предмета, хотя сам автор старается избежать этого, подчеркивая первичность онтологического подхода. (Е.Н. Суздалев — автор диссертации, посвященной логико-философскому анализу теории предметов, — определяет теорию предмета как теорию логических объектов[331]).
А. Мейнонг считает, что отношения психологии и теории познания строго иерархичны, "не может быть теория познания, которая не рассматривала бы акты познания; и соответственно не была бы психологией познания ... Но ни в коей мере психология не может рассматриваться больше, чем теория познания"[332]. Психологический аспект концепции важен потому, что если мы ограничимся лишь логической стороной гносеологических проблем, то упустим из вида "двойственность" актов познания (двойственность проявляется в разделении мира на мир познаваемый и мир познанный), к тому же, если недооценивать психологический аспект, "уйдет" аксиологический поворот проблемы предмета.
Гарантом объективности теории предмета является язык во всем богатстве сказанного и возможного к высказыванию. "Каждое внутреннее переживание, по меньшей мере каждое элементарное, имеет... предмет переживания, а поскольку переживание выражается прежде всего в словах, то значение слова и есть постоянный предмет"[333].
В процессе развития наука сама формирует свой предмет, отметая ложные гипотезы, сужая или расширяя связи с другими науками. В развитии предмета науки, однако, всегда очевидна тенденция к специализации, к формированию собственной предметной области, принципиально обособленной от повседневности, которая позволяет себе смешивать естественное и сверхъестественное, теоретическое и магическое. То есть предметы познания и предметы естественных и гуманитарных наук не совпадают, "выброшенными" оказываются предметы познания, сомнительные в их действительном бытии, но значимые для сознания и явленные в речевой практике.
В 1902 году выходит работа А.Мейнонга "О предположениях", в которой проясняется возможность статуса теории предмета как теории более широкой, чем все существующие науки, и более общей, чем просто логика. Все существующие науки занимаются изучением предметов познания, не может ведь теория предмета объединять все имеющееся естествознание и гуманитарные науки. Это так, и поэтому Мейнонг делает оговорку, что речь пойдет о предметах, которые "не нашли пристанища в традиционных науках, направлены на знание действительного, но в котором бытийствует также и недействительное, то есть можно... говорить о возможном и невозможном предмете познания"[334]. Вся совокупность утверждений субъекта с очевидностью не совпадает со всем фактически возможным к познанию объемом предметов, следовательно, в предположении высказываются суждения о том, что еще не познано и даже, возможно, не может быть познано. Так формируются группы предметов сознания, вынесенные за скобки традиционной науки и требующие исследования. Философский анализ такого рода возможен опять же при условии нового научного подхода ко всей предметной реальности, в соответствии с главным тезисом А. Мейнонга — "все есть предмет". Требуется метатеория предметов, позволяющая классифицировать все предметы и соответственно изучать их. В определенном смысле, как полагает А. Мейнонг, необходимо преодолеть "предубеждение в пользу действительного"[335] и типологизировать возможные формы бытия не-действительного.
Достаточно много предметов сознания при некотором рассуждении приводят нас к той мысли, что в их статусе бытия мы можем усомниться. А. Мейнонг очень подробно, с примерами, рассматривает этот вопрос, так что можно заключить, что его теория предмета основывается на онтологии предметов познания. "Фигуры, о которых говорит геометрия, не существуют, как мы знаем, соответственно и их свойства не существуют, хотя их наличное бытие установлено"[336]. Вся математика полна предметов несуществующих, но это не лишает их объективности, то есть можно говорить о существовании действительных предметов и определенном "таковом" бытии (Sosein) несуществующих идеальных предметов, выражающих определенные отношения. Однако есть предметы, о бытии которых свидетельствуют негативные суждения: "если я говорю "голубое не существует", то я думаю никоим образом не о представлении и его возможностях, а именно о голубом. Коль скоро это голубое уже однажды должно было быть, тем самым может быть уже поставлен вопрос о его бытии или не-бытии"[337]. И, следовательно, есть третий вариант бытия. Заметим, что первоначально А. Мейнонг полагал, что в этом случае чистые предметы находятся по ту сторону бытия, но во втором издании работы "О предположениях" (1910 г.) видно, что автор уже не удовлетворен такой характеристикой, и наконец к 1920 году он приходит к выводу, что вне-бытие (Ausersein) столь же полноценно, как и другие формы.
Как бы мы ни пытались обосновать классификацию форм бытия предметов, мы не можем ее осуществить исходя из допущений, а только основываясь на видах элементарных психических переживаний. Вера, знание, мышление, любовь, ненависть, желание направлены на предмет: если мы мыслим, то мыслим о чем-то, если верим, то верим во что-то и т.д. Исходя из этого мы можем говорить о классах предметов, обладающих определенным видом бытия в пределах данного переживания. А. Мейнонг классифицирует предметы следующим образом:
1) предметы, представления — объекты;
2) предметы, выраженные в суждениях и предложениях (предметы мышления)— объективы;
3) предметы эмоциональных актов — дигнитативы (Dignitativ);
4) предметы различных желаний — дезидеративы (Desiderativ).
Можно допустить, что внутри каждого класса предметов возможно какое-то отношение между качествами предмета и его основанием, отношение между высшим и низшим, т.е. "существуют прежде всего предметы, которые будто надстроены над другими предметами, и должны называться поэтому предметами высшего порядка, в противовес тем, что лежат в их основе — предметам низшего порядка"[338]. Это отношение подобно отношению мелодии, как более совершенного, к тонам, которые ее образуют, как к основе, но при этом мелодия есть нечто большее, чем сумма тонов. Эти отношения можно также назвать определением, так как мелодия предполагает согласие тонов, то есть наличие последних, но тона еще не предполагают гармонии и мелодии.
Эти отношения в некоторой степени выражены в кантовском принципе разделения суждений на аналитические и синтетические и в постановке проблемы о возможности существования синтетических суждений априори. А. Мейнонг пытается вернуть термин априори в свои теории в его прежнем, "докантовском", значении, когда он означал "в конечном счете указание на логическое предшествование, и это могло служить основанием познания, по своей сути, основанием бытия"[339]. Мейнонг полагает, что в этом случае априорное не останется структурой сознания, в которую попадают некие факты восприятий, но присутствует как объективное, как данное в познании и бытии, связывая их на всех уровнях познавательного отношения.
Предметы соответственно в каждой группе могут делиться на предметы высшего и низшего порядка. В первой группе объектов, А. Мейнонг называет их полными и неполными, полные предметы определяют неполные, их отношения подобны тем, что возникают между платоновскими идеями и их конечными явлениями. Конечная вещь действительности в силу закона исключенного третьего может быть определена лишь каким-то одним подходящим определением. Например, какой-либо конкретный треугольник не может быть определен так: "это треугольник, имеющий бесконечное... и соответственно не имеющий...". Он определяется полным предметом, т.е. треугольником "вообще", не существующим в действительности, но "наличествующим". Полные предметы, соответственно, в отличие от неполных всегда есть, а неполные не обладают таким тотальным бытием и могут "не быть". В этом особенность несуществующих предметов — "объектов": когда мы о них говорим, мы не всегда говорим о действительном существовании (говоря "лошадь", мы можем ссылаться на бытие полного предмета, а не на реально существующую лошадь).
Что касается второй группы предметов — "объективов", то предметом низшего порядка А. Мейнонг называет объект суждения, а предметом высшего порядка — объективное предположение. То есть предмет, о котором "судят", не есть то, что подвергнуто суждению, содержится в нем. Для А. Мейнонга предположение объективного вневременно и подобно больцановскому предположению-в-себе. Например, истинно то, что есть черная змея, истинно то, что не существует вечного двигателя — и в том, и в другом случае мы имеем дело с истинными суждениями. Но в первом случае бытие предмета и его существование, возможно, совпадут, во втором случае предмет есть, но он не существует. Если говорить конкретнее, то предмет таких суждений не-есть, он не может быть, поскольку он несуществующий, он даже не наличествует; как чаще всего звучит глагол bestehen в русском переводе, он "об-стоит" (такой "честный" вариант перевода присутствует в упомянутой выше работе Е.Н. Суздалева). Но и том и в другом случае возможность существования не изменяет природы "объективных" предметов: все, что возникает после союза "что": и вечный двигатель, и антиподы, и золотые горы — все это предметы второго класса — "объективы".
Если в первой группе предметов (объектов) область высших предметов все же ограничивается воспринимаемым, то есть сложными чувственными предметами, как, например, мелодия, то в группе объективов есть идеальные предметы, возможные и невозможные предметы, все, что может быть представлено в суждении и таким образом в познании. Идеальные предметы — это объективные предметы теоретических наук, сюда входят понятия и отношения, такие как, например, число, различие и т.п. Возможные предметы — это предметы несуществующие, но возможные чисто теоретически, "предполагаемые", как, например, "золотая гора". Известный пример с золотой горой прозвучал в рассуждении о статусе таких предметов Твардовского: "... идея "золотая гора" не может быть беспредметна, хотя ее содержание связывается противоречивыми атрибутами"[340]. Невозможные предметы — это предметы, с необходимостью возникающие в языке и мышлении, но изначально соединяющие взаимоисключающие атрибуты, как к примеру в понятии круглого квадрата.
Как бы ни были предметы этой группы сомнительны в плане их действительности, тем не менее, они присутствуют в познании и обосновываются предметами низшего порядка. То есть ни один из предметов не существует изначально самодостаточно, кроме реальных объектов. Таким образом, полагается своего рода принципиальный реализм предметов познания, который, подобно лейбницевской "предустановленной гармонии", всегда "приземляет" оторванные от действительности предметы, соблюдая принцип иерархии и соподчинения низших высшим. В силу этого принципа каждый предмет наделяется определенной формой бытия, по степени приближения к действительности, и даже так называемые "чистые предметы" связаны с бытием отношением вне-бытийности, внешнего бытия. Этот принципиальный реализм не позволяет приравнять объективы к платоновским идеям без значительных оговорок, так как цепочка иерархических отношений "вверх" раскрывается по мере развития познания, а снизу всегда ограничена миром чувственно воспринимаемых предметов.
Что же касается дигнитативных и дезидеративных предметов, то их обоснование, или, говоря словами Мейнонга, "фундирование", происходит сложнее, ведь речь идет о психических переживаниях — эмоциональных состояниях и желаниях, в которых важнейшим коррелятом выступают ценности. Для того чтобы радоваться красоте розы, надо иметь представление о прекрасном, для того чтобы испытать желание счастья, надо соотносить свое состояние с представлением о благе. То есть эти два класса предметов вводят в область теории предметов дополнительно к теории познания, психологии, логике еще и философию ценностей, и в конечном итоге поднимается главный вопрос — вопрос об этических ценностях, их статусе и "месте".
Стоит отметить, что эта часть теории А. Мейнонга чаще остается без внимания или малоисследованной, во многом благодаря той полемике вокруг нее, которая была развернута Б. Расселом. В самой же теории ценностей "обращается внимание на первую фазу учения о ценностях, "психологическую", в то время как вторая, "объективистская", лишь в отдельных случаях становится объектом исследования"[341].
Появление темы ценностей в философии Мейнонга не случайно, в ту пору это была одна из актуальных проблем, поднятая неокантианцами почти одновременно с требованием внеценностной науки. Баденская школа утвердила ценность как априорное нормативного сознания трансцендентального субъекта, как значащее и значимое, тем самым, пытаясь восстановить связь теоретического и практического разума. Ценности обретают новую характеристику: они не существуют в реальности, они "значат", прорываясь в действительность в виде феноменов культуры. Это позволяет рассматривать историю человечества как историю формирования и смены ценностей этических, эстетических, религиозных и т.д.
А. Мейнонг подходит к проблеме ценностей по пути, проложенному К. Менгером, который расширил узкую национально-экономическую трактовку, выйдя в область психологии. Процесс субъективного ценностного становления формирует ценность как нечто объективное, которое начинает присутствовать уже независимо от того, приносит это пользу или удовлетворяет какую-либо биологическую потребность. Ценность выносится за скобки, уже не претерпевая изменений, но может уступить место другой, сформировавшейся в ходе необходимого процесса ценностного становления.
Развитие теории ценностей в Австрии поляризуется в двух школах, каждая из которых так или иначе пользуется наследием К. Менгера: первая — сохраняя его теорию (прежде всего в лице учеников самого К. Менгера — Е. Бем-Беверка, Ф. Фон Визера); вторая, пользуясь теорией К .Менгера как методологией, дополняет ее психологией Ф. Брентано (это направление развивают А. Мейнонг, Х. Эренфельс).
Можно отметить, что в учении Х. Эренфельса теория Менгера преломляется достаточно своеобразно, обнаруживая действие закона убывающей полезности в сфере, далекой от экономики. Сегодня Эренфельсу отводится роль "лица" школы, так, к примеру, В. Грассл подчеркивает, что именно Эренфельсу "удалось изображение непрочности ценностного переживания"[342]. Х. Эренфельс относит предметы желаний, как предметы ценностных переживаний, к классу предметов несуществующих, принципиально подчеркивая именно такой статус их бытия. Само по себе желание какого-либо предмета не предполагает, что объект желания не существует, однако объект обретает ценность, "желаемость", коль скоро он оказывается недостижим. Эренфельс категорически не согласен с тем, что ценность, прежде всего моральная, определяется полезностью, пусть даже речь идет о полезности в самом высоком смысле — как польза или благо в интересах человечества.
Если мы сравним любовь к людям и инстинкт самосохранения, то придется с откровенностью признать, что без "эгоистических, побудительных сил... (инстинкта питания, инстинкта приобретения, инстинкта самосохранения, полового инстинкта и т.п.) существование человеческого сообщества было бы невозможным... и выдающаяся польза этих факторов не может быть поставлена под сомнение"[343]. Эта польза в эмпирическом, физическом смысле много очевиднее, чем любовь к людям, которая в этическом плане признается высшей добродетелью.
Что же определяет основание ценностного чувства? Как видим, не значение для человечества в целом и не польза конкретного индивида, но сочетание предполагаемой пользы с очевидной редкостью какого-либо этического блага, то есть ситуации, когда спрос превышает предложение.
У А. Мейнонга проблема ценности исследуется в рамках той же методологии, что и вся теория предмета: выясняется природа ценностных предметов, рассматриваются психологические аспекты переживания ценностей, затем осуществляется выход к проблеме объективных ценностей, конструирование своего рода ценностного универсума. Мейнонг исследует дигнитатив и дезидератив параллельно, уточняя, что в первом случае мы имеем дело с главным ценностным переживанием, а во втором случае — с желанием, или, точнее, с потребностью в ценном, то есть в чем-то более близком субъекту, но не всегда от этого более конкретном. Одно для Мейнонга очевидно: любое ценностное переживание — это всегда переживание, укорененное каким-либо интеллектуальным актом: суждением или по крайней мере представлением, восприятием. В широком смысле ценностное переживание — это составляющая часть феномена, и оно не может рассматриваться вне взаимодействия с другими элементами. Языковые символы, фантазии, воображаемые объекты обосновывают ценностное переживание, создавая возможность говорить об объективном в сфере ценностных переживаний.