<< Пред.           стр. 42 (из 54)           След. >>

Список литературы по разделу

 в конце одного из обширных классов или в начале другого двух
 таких животных, взаимное сходство которых послужило бы связующим
 звеном между обеими группами"2<$F2 G. Cuvier. Lecons d'anatomie
 comparee, t. I, p. 60.>. Таким образом, мы видим, что теория
 классификационных ветвей не добавляет таксономических клеток к
 традиционно установленным классам, она связана с построением
 иного пространства тождеств и различий. Это пространство,
 лишенное сущностной непрерывности. Это пространство, которое с
 самого начала дается в виде дробности: оно изрезано линиями,
 которые то расходятся, то пересекают друг друга. Чтобы обозначить
 общую форму этого пространства, приходится заменить образ
 лестницы, который был привычен для XVIII века, от Бонне и до
 Ламарка, на образ излучения или совокупности центров, из которых
 исходит множество лучей; тогда можно было бы поместить каждое
 живое существо "в огромную сетку организованной природы... однако
 и десяти, и двадцати лучей не хватило бы для того, чтобы выявить
 все эти бесчисленные отношения"3<$F3 G. Cuvier. Histoire des
 poissons, Paris, 1828, t. I, p. 569.>.
  Таким образом, опрокидывается все классическое понимание
 различия, а вместе с ним и отношение бытия и природы. В XVII и
 XVIII веках функция различия заключалась в том, чтобы связать
 виды друг с другом и тем самым заполнить разрыв между крайними
 полюсами бытия. В этой роли "сцепления" различие всегда
 оказывалось чрезвычайно ограниченным и незаметным; оно
 размещалось в самых узких делениях классификации, будучи
 постоянно готовым к дальнейшим расчленениям, порой опускаясь даже
 ниже порога восприятия. Начиная с Кювье, напротив, само различие
 становится более многообразным, принимает новые формы,
 распространяется и затрагивает весь организм, выделяя его среди
 других одновременно различными способами. Различие уже более не
 заполняет промежуток между живыми существами, связывая их друг с
 другом; его функция относительно живого организма заключается
 теперь в том, чтобы обеспечить его "телесную целостность",
 сохранить его жизнь; различие не заполняет промежутки между
 живыми существами ничтожно малыми переходами; оно углубляет эти
 промежутки, одновременно углубляя самое себя и стараясь
 определить по отдельности основные сопоставляемые типы. Природа в
 XIX веке является прерывной ровно в той мере, в какой она
 является живой.
  Мы видим, сколь значимым был этот переворот; в классическую
 эпоху живые существа образовывали непрерывную цепь существ,
 развертывание которых не было оснований прерывать: невозможно
 было представить себе, что же, собственно, отделяет одно существо
 от другого; непрерывность представления (знаки и признаки) и
 непрерывность живых существ (близость их структур), стало быть,
 соответствовали друг другу полностью. Именно эту непрерывную нить
 -- одновременно и в бытии, и в представлении -- решительно
 разрывает Кювье: живые существа именно потому, что они живые, не
 могут более образовывать цепь постепенных разграничений и
 постепенных различий; для того чтобы поддерживать жизнь, им
 приходится связываться в узлы, четко отличные друг от друга и
 принадлежащие различным уровням. Бытие в классических
 представлениях было безущербно, а жизнь со своей стороны
 беспереходна и бесступенчата. Бытие равно распространялось на всю
 плоскость огромной картины природы, а жизнь разграничивает формы,
 образующие собственные целостные единства. Бытие неизменно
 обнаруживалось в пространстве представления, доступном анализу;
 загадка жизни скрывается в какой-то по своей сути непостижимой
 силе, улавливаемой посредством усилий, которыми она время от
 времени выявляет и поддерживает самое себя. Короче, в течение
 всего классического века жизнь была областью онтологии, равно
 касавшейся всех материальных существ, обреченных на
 протяженность, вес и движение; именно поэтому все науки о
 природе, и особенно о живой природе, обнаруживали в это время
 особую склонность к механицизму. Напротив, начиная с Кювье и
 живая природа освобождается, по крайней мере первоначально, от
 общих законов протяженного бытия; биологическое бытие
 обособляется и приобретает самостоятельность; хотя жизнь и
 проявляется в протяженном бытии, она отходит к его внешней
 границе. Теперь вопрос об отношении живого к неживому, о его
 физико-химических определениях ставится уже не в традиции
 "механицизма", который упорствовал в своих классических
 принципах, а по-новому, с целью взаимосочленения живой и неживой
 природы.
  Однако, поскольку эти прерывности должны быть объяснены
 именно поддержанием жизни и ее условиями, мы видим, как
 намечается непредвиденная непрерывность -- или по крайней мере
 игра еще не проанализированных взаимозависимостей -- между
 организмом и всем тем, что позволяет ему жить. Если жвачные
 животные отличаются от грызунов (причем целым рядом серьезных
 различий, которые не следует преуменьшать), то это происходит
 потому, что они обладают другим строением зубов, другим
 пищеварительным аппаратом, другим расположением пальцев и копыт;
 именно поэтому эти группы животных не могут добывать одну и ту же
 пищу, по-разному управляются с ней, не могут усваивать одни и те
 же питательные вещества. Таким образом, не следует видеть в живом
 существе лишь некоторое сочетание определенных молекул; оно
 выступает как целый организм, непрерывно поддерживающий отношения
 с внешними элементами, используемыми им (при дыхании, питании)
 для поддержания или развития своей собственной структуры. Вокруг
 живого организма или, точнее, даже внутри него, через его
 фильтрующую поверхность, осуществляется "непрерывная циркуляция
 от внутреннего к внешнему и от внешнего к внутреннему,
 непрерывная, но имеющая свои границы. Таким образом, в живых
 телах следует видеть средоточие, к которому постоянно стекаются
 мертвые субстанции, чтобы здесь соединиться в различных
 сочетаниях"1<$F1 G. Cuvier. Lecons d'anatomie comparee, t. I, p.
 4-5.>. Живое существо благодаря действию той же самой
 господствующей силы, которая поддерживает в нем внутреннюю
 прерывность, оказывается ныне подчинено непрерывной связи с тем,
 что его окружает. Для того чтобы живое существо могло жить,
 необходимо наличие в нем многих не сводимых друг к другу
 внутренних структур, а также непрерывное взаимодействие каждой из
 них со своим окружением: и воздухом, который организм вдыхает,
 водой, которую он пьет, пищей, которую он поглощает. Разрывая
 традиционную для классики связь между бытием и природой,
 единораздельная сила жизни принимает различные формы, так или
 иначе связанные с условиями существования. Спустя несколько лет,
 уже на рубеже XVIII и XIX веков, в европейской культуре полностью
 изменился основной способ пространственного расположения живого:
 для классического восприятия живое было лишь отдельной клеткой
 или рядом клеток во всеобщей таксономии бытия; географическое
 положение играло какую-то свою роль (у Бюффона, например) лишь
 для выявления заведомо возможных его вариаций. Начиная с Кювье
 живое замыкается внутри самого себя, порывает со своими
 таксономическими соседствами, отрывается от обширного и
 непреложного поля связей и учреждается в новом, как бы двойном
 пространстве; оно является внутренним пространством анатомических
 связей и физиологических соответствий и внешним пространством
 элементов, из которых оно образует собственное тело. Однако оба
 эти пространства подчинены единому управлению: это уже не
 возможности бытия, а условия жизни. Историческое априори в науке
 о живых организмах оказывается, таким образом, перевернутым и
 обновленным. Труды Кювье, рассматриваемые в их археологической
 глубине, а не на поверхностном уровне открытий, дискуссий, теорий
 или философских мнений, надолго предопределяют будущее биологии.
 Нередко противопоставляется предвосхищение "трансформизма" у
 Ламарка (предстающего, таким образом, в роли "предтечи"
 эволюционизма) устаревшему фиксизму с его бременем привычных
 предрассудков и теологических постулатов, который так упорно
 отстаивал Кювье. Сквозь хаотичную смесь метафор и плохо
 обоснованных аналогий прорисовываются очертания "реакционной"
 мысли, с упрямой страстью державшейся ради хрупкого порядка
 человеческого бытия за устойчивый порядок вещей, -- такой
 представлялась философия Кювье при всей силе ее творца.
 Противоположным образом обрисовывается сложная судьба
 прогрессистского мышления, верившего в силу движения вперед, в
 непрерывное обновление, в быстроту приспособительных изменений, -
 - таким представлялся "революционер" Ламарк. Это хороший пример
 легковерной наивности, скрывающейся под видом строгой истории
 идей. Ведь подлинно значимая историчность знания не зависит от
 сходств во мнениях между различными эпохами (хотя на самом деле
 существует некоторое действительное "сходство" между идеями
 Ламарка и эволюционизмом, как и между эволюционизмом и идеями
 Дидро, Робине или Бенуа де Майе). На самом деле важно другое.
 Расчленять саму историю мысли позволяют только внутренние условия
 ее собственной возможности. Анализ этих условий тотчас и с
 достаточной определенностью показывает, что Ламарк мыслил
 преобразования видов на основе той же самой онтологической
 непрерывности, которая обнаруживается и в естественной истории
 классиков, что Ламарк допускал лишь постепенное развитие,
 непрерывное совершенствование, великую непрерывную цепь существ,
 которые могли образоваться на основе других существ. Сама
 возможность этой мысли Ламарка была обусловлена не отдаленным
 предвосхищением будущего эволюционизма, но непрерывностью бытия,
 предполагаемой и обнаруживаемой собственными "методами"
 естественной истории. Современником Ламарка был Жюсье, а не
 Кювье. Ведь именно Кювье, вводя в классическую шкалу живых
 существ резкую прерывность, вызвал тем самым одновременно и
 появление таких понятий, как биологическая несовместимость,
 отношение к внешней среде, условия существования, выдвинул некую
 силу, которая должна поддерживать жизнь, и некую силу, которая ей
 угрожает смертью. Именно здесь воссоединяются многие моменты,
 обусловившие возможность будущего эволюционистского мышления.
 Именно прерывность живых форм сделала возможной мысль о
 величественном течении времени, тогда как непрерывность структур
 и признаков, несмотря на все свои поверхностные сходства с
 эволюционизмом, такой возможности не давала. Замена "истории"
 естества естественной истории стала возможной лишь благодаря
 пространственной прерывности, благодаря разъятию единой картины,
 благодаря расщеплению того обширного пространства, в котором все
 живые существа некогда занимали свои положенные места. Конечно, и
 классическое пространство, как мы видели, не исключало
 возможности становления, однако в нем становление было лишь
 средством передвижения по заранее расчлененной таблице возможных
 вариаций. Лишь разрыв этого пространства позволил обнаружить
 свойственную самой жизни историчность: историчность ее
 поддержания в ее условиях существования. Таким образом, "фиксизм"
 Кювье -- как анализ этих условий поддержания жизни -- был на
 самом деле одной из первых попыток помыслить эту историчность в
 ту пору, когда она еще только выявлялась в западном знании.
  Итак, теперь историчность проникла в природу -- или, точнее,
 в живой организм; причем здесь она представляет собою не только
 одну из возможных форм последовательности, но выступает и как
 основной способ бытия. Ясно, что в эпоху Кювье такой истории
 живого организма, какую позднее напишут эволюционисты, еще не
 существовало, однако живой организм уже мыслился здесь в
 непременном единстве с теми условиями, которые позволяли ему
 иметь историю. Подобным же образом в эпоху Рикардо богатства
 приобрели историческое измерение, хотя пока еще это открытие и не
 излагалось в виде экономической истории. Как будущая устойчивость
 промышленных доходов, народонаселения и ренты, предсказанная
 некогда Рикардо, так и постоянство видов, утверждаемое Кювье,
 вполне могли показаться при поверхностном рассмотрении отказом от
 истории; однако на самом деле и Рикардо и Кювье отвергали лишь
 признаваемую в XVIII веке возможность непрерывного временного
 ряда, лишь мысль о принадлежности времени иерархическому и
 классифицирующему порядку представлений. Ведь неподвижность,
 которую они описывали в настоящем или предсказывали в будущем,
 могла быть помыслена лишь на основе возможности истории,
 выступающей либо в виде условий существования живого организма,
 либо в виде условий производства стоимости. Как это ни
 парадоксально, но и "пессимизм" Рикардо и "фиксизм" Кювье могли
 появиться лишь на основе истории: ведь постоянство существ
 определяется на основе их новообретенного -- на уровне глубинных
 возможностей -- права иметь историю, и наоборот, мысль классики о
 том, что богатства могут самовозрастать непрерывно, а живые
 существа с течением времени превращаться друг в друга, определяла
 лишь такое движение, которое еще задолго до истории уже заранее
 подчинялось системе переменных, тождеств и эквивалентов. Именно
 эту историю и приходилось приостановить, взять в скобки -- для
 того чтобы природные существа и продукты труда могли приобрести
 ту самую историчность, которая позволяет современному мышлению
 овладевать ими и строить далее дискурсивное значение об их
 последовательности. Для мысли XVIII века временные
 последовательности были лишь внешним признаком, лишь нечетким
 проявлением порядка вещей. Начиная с XIX века они выражают -- с
 большей или меньшей прямотой, вплоть до разрывов, -- собственный
 глубоко исторический способ бытия вещей и людей.
  Это утверждение историчности в живой природе имело для
 европейской мысли не менее значительные последствия, чем
 внедрение истории в экономику. На поверхностном уровне мнимых
 великих ценностей, жизнь, отныне обреченная на историю, выступает
 в своем зверином обличье. Хотя к концу средних веков и, уж во
 всяком случае, к концу эпохи Возрождения зверь перестал
 представлять существенную опасность для человека, а его
 неискоренимая чуждость сгладилась, в XIX веке он вновь становится
 источником вымысла. В промежутке между этими эпохами, во времена
 классики, господствующее место в природе занимали растения,
 открыто являвшие напоказ примету любого возможного порядка:
 растение во всем своем облике -- от стебля и до зерна, от корня и
 до плода -- было для мышления, ограниченного пространством
 таблицы, четким и прозрачным объектом, щедро выявляющим все свои
 тайны. Однако с того самого момента, когда признаки и структуры
 начинают все более погружаться в глубину жизни, устремляясь к ее
 постоянно ускользающему, бесконечно удаленному, но тем не менее
 властвующему средоточию, основным образом природы становится
 именно животное с его таинственным костяком, скрытыми органами и
 незримыми функциями, с той недоступной наблюдению внутренней
 силой, которая и поддерживает его жизнь. Если рассматривать живой
 организм как какой-то класс общего бытия, тогда, конечно, именно
 растения лучше всего выражают его прозрачную сущность; если же,
 однако, рассматривать живой организм как проявление жизни, тогда
 загадку ее лучше раскрывает животное. Оно не только образует
 некое устойчивое сочетание признаков, но, кроме того, выявляет
 непрерывно осуществляющийся в дыхании и пищеварении переход от
 неорганического к органическому, равно как и обратное
 преобразование -- смерть, превращающую большие функциональные
 структуры в безжизненный хаос частиц: "Мертвые вещества, --
 говорил Кювье, -- входят в живые тела, занимают в них
 определенное место и действуют сообразно природе образованных ими
 сочетаний до тех пор, покуда не придет им срок выскользнуть из
 этих сочетаний, возвращаясь в подчинение законам неживой
 природы"1<$F1 G. Cuvier. Cours d'anatomie pathologique, t. I, p.
 5.>. Растение господствовало на рубеже между движением и
 неподвижностью, между способностью или неспособностью к ощущению,
 тогда как существование животного держится на грани между жизнью
 и смертью. Смерть осаждает животное извне, она угрожает ему также
 и изнутри, поскольку ведь только живой организм может умереть,
 только жизнь позволяет смерти подкрадываться к живому. Ясно, что
 именно это и определяет ту двуединую значимость, которую обретают
 животные в конце XVIII века: именно животное является носителем
 той самой смерти, которой и сам он подчинен, именно в нем жизнь
 постоянно поглощает самое себя. Животное одновременно и
 включается в естество природы, и включает в себя нечто
 противоестественное. Перенося свою самую тайную сущность из
 растения в животное, жизнь покидает табличное пространство
 порядка и возвращается в дикое состояние. Жизнь оказывается
 смертоносной в том же самом движении, которое обрекает ее на
 смерть. Она убивает потому, что она живет. Природа уже более не
 умеет быть доброй. О том, что жизнь неотделима от убийства,
 природа -- от зла, а желания -- от противоестественного, маркиз
 де Сад возвестил еще XVIII веку, который от этой вести онемел, и
 новому веку, который упорно хотел обречь на безмолвие самого де
 Сада. Да простят мне эту дерзость (да и для кого это дерзость?),
 но "120 дней" были дивной, бархатистой изнанкой "Лекций по
 сравнительной анатомии". Во всяком случае, в календаре нашей
 археологии де Сад и Кювье -- современники.
  Это положение животного, наделяемого в человеческом
 воображении тревожащими и таинственными силами, было глубоко
 связано с многообразными функциями жизни в мышлении XIX века.
 Здесь, по-видимому, впервые в западной культуре жизнь
 освобождается от общих законов бытия, как оно выявляется и
 анализируется в представлении. Жизнь становится основной силой,
 которая, выходя за рамки всех реальных и возможных вещей,
 одновременно и способствует их выявлению, и беспрестанно
 разрушает их неистовством смерти, противополагая себя бытию, как
 движение -- неподвижности, время -- пространству, скрытое желание
 -- явному выражению. Жизнь лежит в основе всякого существования,
 а неживое, инертная природа является лишь ее мертвым осадком;
 просто-напросто бытие -- это небытие жизни. Ибо жизнь -- и именно
 поэтому она представляется мышлению XIX века основной ценностью -
 - является одновременно основой и бытия, и небытия. Бытие
 существует лишь потому, что существует жизнь, и в ее
 основоположном движении, обрекающем их на смерть, рассеянные и
 лишь на мгновение устойчивые живые существа возникают,
 устанавливаются, удерживают жизнь -- и в каком-то смысле ее
 убивают, -- но в свою очередь уничтожаются ее неисчерпаемой
 силой. Таким образом, именно опыт жизни выступает как самый общий
 закон живых существ, выявляющий ту первоначальную силу, благодаря

<< Пред.           стр. 42 (из 54)           След. >>

Список литературы по разделу