<< Пред. стр. 1 (из 9) След. >>
Б. М. ГаспаровЯЗЫК. ПАМЯТЬ. ОБРАЗ
ЛИНГВИСТИКА ЯЗЫКОВОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ
Новое Литературное Обозрение Москва,1996
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ Научное приложение. Вып. IX
Редактор выпуска И. Прохорова
Адрес редакции: 129626, Москва, И-626, а/я 55 тел. (095)194-99-70
Художник Нина Пескова
Гаспаров Б. М.
Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. М.: "Новое литературное обозрение",1996.-
В книге известного литературоведа и лингвиста исследуется язык как среда существования человека, с которой происходит его постоянное взаимодействие. Автор поставил перед собой цель - попытаться нарисовать картину нашей повседневной языковой жизни, следуя за языковым поведением и интуицией говорящих, выработать такой подход к языку, при котором на первый план выступил бы бесконечный и нерасчлененный поток языковых действий и связанных с ними мыслительных усилий, представлений, воспоминаний, переживаний. В центре исследования - коммуникативный и духовно-творческий аспекты языковой деятельности.
ISSN-0869-6363 ISBN 5-86793-020-3
(c) Б М.Гаспаров,1996 (c) Новое литературное обозрение, 1996
ОГЛАВЛЕНИЕ
Введение. ПОВСЕДНЕВНОЕ ЯЗЫКОВОЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ КАК ПРЕДМЕТ ИЗУЧЕНИЯ
1. Язык как среда......................... ............................................... ...................... 9
2. Методологическая дилемма: между "конструкцией" и "деконструкцией"......... 23
Часть I. В СТОРОНУ ДЕЗИНТЕГРАЦИИ: В КАКОМ СМЫСЛЕ ЯЗЫК ЯВЛЯЕТСЯ СТРУКТУРОЙ?
Глава 1. Повседневное бытие языка и метаязыковая рефлексия............. ..................... 42
1.1. Интуитивная деятельность и ее рациональное осмысление ........................ 42
1.2. Однократное производство или многократное употребление? - две стратегии обращения с языковым материалом .........................51
1.3. О роли "нерегулярности" в сушествовании языка........................................ 64
Глава 2. Еще раз о "детской речи" и "звуковых законах": фонемная структура и звуковой образ слова .................................................. 69
Глава 3. О глокой куздре, Волговятэлектромашснабсбыте и тому подобном: грамматическая парадигма как абстрактная схема и как конкретный "образец" . 66
Часть II. В СТОРОНУ ИНТЕГРАЦИИ: РАЗВЕРТЫВАНИЕ ЯЗЫКОВОЙ ТКАНИ
Глава 4. Мнемоническая среда языкового существования ........................................... 104
Глава 5. Коммуникативный фрагмент (КФ) .................................................................. 116
5.1. Коммуникативный фрагмент - первичная единица владения языком .... 116
5.2. Свойства коммуникативного фрагмента как "монады" языкового опыта................ 124
Глава 6. Ассоциативная пластичность коммуникативных фрагментов как основа их употребления в речи ......... 143
Глава 7. Соединение коммуникативных фрагментов в высказывании ........................ 165
7.1. Шов .............................................................................................................. 165
7.2. Типичные приемы создания швов в речевой деятельности........................ 178
Глава 8. Коммуникативный контур высказывания (KB) .............................................. 188
Глава 9. Категориальное поле .........................................................................................206
9.1. К вопросу о природе грамматической категории ........................................ 206
9.2. Функция и значение грамматической формы: употребление кратких и полных форм прилагательного в современном русском языке .............221
9.3. Метафизика языкового существования: понятие категориального модуса высказывания ...................................................... 240
Часть III. ВМЕСТО СИНТЕЗА: ЯЗЫК КАК ДУХОВНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ
Глава 10. Языковой образ ................................................................................................ 246
10.1. Языковой материал и его образное восприятие .........................................246
10.2. Роль образных откликов в языковой деятельности ................................... 273
10.3. Соотношение языковой формы и языкового мышления: к постановке проблемы......288
Глава 11. Динамическое фокусирование смысла сообщения ....................................... 293
11.1. Коммуникативное пространство ................................................................293
11.2. К вопросу о языковой "правильности........................................................ 311
Глава 12. Неисчерпаемость памяти и текстуальный герметизм: два полюса языкового творчества ................. 318
12.1. Презумпция текстуальности и процесс смысловой индукции........................................................................ 318
12.2. Роль "мотива" в создании смысла. Мотивный анализ смысловой плазмы ....................................................334
Предметный указатель .............................................................................................348
5
Введение
Когда бы смертным толь высоко
Возможно было возлететь,
Чтоб к Солнцу бренно наше око
Могло приближившись воззреть,
Тогда б со всех открылся стран
Горящий вечно Океан.
Там огненны валы стремятся
И не находят берегов;
Там вихри пламенны крутятся,
Борющись множество веков;
Там камни, как вода, кипят,
Горящи там дожди шумят.
Сия ужасная громада
Как искра пред Тобой одна.
О, коль пресветлая лампада
Тобою, Боже, возжена
Для наших повседневных дел,
Что Ты творить нам повелел!
Ломоносов. "Утреннее размышление о Божием величестве"
ПОВСЕДНЕВНОЕ ЯЗЫКОВОЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ КАК ПРЕДМЕТ ИЗУЧЕНИЯ
1. ЯЗЫК КАК СРЕДА.
Сатир, покинув бронзовый ручей,
Сжимает канделябр на шесть свечей
Как вещь, принадлежащую ему.
Но, как сурово утверждает опись,
Он сам принадлежит ему - увы,
Все виды обладанья таковы.
И. Бродский, "Подсвечник"
В этой книге делается попытка выработать такой подход к языку, при котором на первый план, в качестве первичного объекта изучения, выступил бы бесконечный и нерасчлененный поток языковых действий и связанных с ними мыслительных усилий, представлений, воспоминаний, переживаний, сопровождающих нас повсюду в качестве неотъемлемого аспекта нашего повседневного существования. Что бы мы ни делали, о чем бы ни думали, к чему бы ни стремились - мы не вольны выйти из этого потока, произвольно его "отключить" или остановить его спонтанное, никогда не прекращающееся движение в нашем сознании. Язык окружает наше бытие как сплошная среда, вне которой и без участия которой ничто не может произойти в нашей жизни. Однако эта среда не существует вне нас как объективированная данность; она находится в нас самих, в нашем сознании, нашей памяти, изменяя свои очертания с каждым движением мысли, каждым проявлением нашей личности. Вот эта наша постоянная, никогда не прекращающаяся жизнь "с языком" и "в языке" и есть то, что я предлагаю назвать языковым существованием.
Языковое существование личности представляет собой продолжающийся на протяжении всей жизни этой личности процесс ее взаимодействия с языком. В этом процессе язык выступает одновременно и как объект, над которым говорящий постоянно работает, приспосабливая его к задачам, возникающим в его текущем жизненном опыте, и как среда, в которую этот опыт оказывается погружен и в окружении которой он совершается. Мы постоянно совершаем какие-то действия с языковым ма-
6
териалом, пытаемся что-то из него "сделать", достичь каких-то наших целей. Но это не такой материал, который лежит где-то пол рукой, дожидаясь, когда мы извлечем из его запасов какие-то нужные нам предметы и "употребим" их по назначению. Он неотделим от всей нашей жизни, а значит, и от самих тех целей и намерений, для реализации которых он служит нам инструментом. Мы "владеем языком" - но, в известном смысле, и он владеет нами. Говоря это, я вовсе не имею в виду возрождать в очередной раз красивую романтическую легенду о строе Muttersprache как некоей животворящей силе, направляющей наши мысли и поступки. Я только хочу сказать - и можно ли с этим не согласиться? - что язык соучаствует во всех наших мыслях и поступках, и что не в нашей власти отменить или как-то произвольно локализовать это соучастие.
Мне представляется возможным говорить о том, как мы обращаемся с языком, без того чтобы постулировать наличие в сознании говорящих некоего абстрактного "знания языка", возвышающегося над их конкретной языковой деятельностью. Я хотел бы, скорее, говорить о нашей включенности в язык как в текучую, открытую и непрерывную среду, - чем о заключенности языка, в качестве данного нам и усвоенного нами объекта, в нашем сознании. Речь в этой книге пойдет не столько о том, как мы "владеем" и "пользуемся" языком как неким предметом, сколько о нашей "жизни в языке" как в среде, в которой на протяжении всего нашего жизненного пути развертывается наша мыслительная и коммуникативная деятельность.1 Языковое существование каждой личности в отдельности и всех говорящих на данном языке в совокупности и взаимодействии представляется мне таким же непрерывно развертывающимся, никогда не однозначным и всегда относительным по успешности достигаемых результатов процессом, как весь наш жизненный опыт существования в материальной и социальной среде обитания.
Как это ни странно, представление о языке как предмете лингвистики обычно не вызывает в рамках этой дисциплины ни слишком больших затруднений, ни принципиальных расхождений во мнениях; странно - принимая во внимание всю невообразимую громадность этого "предмета" и ту полную неотступность, с которой он принимает участие во всех проявлениях нашей жизни, в каждое ее мгновение. Если взглянуть на то, как в течение последних ста или полутораста лет изменялись воззрения на ход истории, экономические отношения, природу человеческого сознания - словом, на предметы такого же порядка сложности и всеобщности, как язык, - можно увидеть, как борются и сменяют друг друга резко различные подходы, как кардинальным образом изменяется каж-
________________
1 Такой подход к языку вытекает из длительной лингво-философской традиции, о которой речь пойдет ниже. Назову сейчас лишь одну работу, в которой этот подход получил афористически отчетливое выражение; я имею в виду Философские исследования Л. Виттгенштейна, и в частности, один из центральных тезисов этой работы, согласно которому употребление языка должно рассматриваться как "разновидность деятельности Tatigkeit) или способ существования (Lebensform)". (Ludwig Wittgenstein, Philosophische Vntersuchungen - Philosophical Investigations, Oxford, 1953, 1:23).
7
дый раз вся картина предмета, самые фундаментальные категории и представления, казавшиеся до этого незыблемыми. Но лингвистика все это время продолжала и продолжает идти по дороге, проложенной рационализмом и детерминизмом Просвещения. В том, как она определяла и сегодня еще определяет свой предмет и цели и способы его описания, явственно проглядывает духовное наследие эпохи, предшествовавшей Французской революции: все та же вера в универсальность принципов разумной и целесообразной организации, действительных для любого феномена, все то же иерархическое отношение между идеальным "внутренним" порядком и его "внешней", несовершенной реализацией, все та же устремленность к всеобщему и постоянному, для которого все индивидуальное и преходящее служит лишь первичным сырым материалом концептуализирующей работы, наконец, все тот же детерминизм в выстраивании алгоритмических правил, покоящийся на уверенности, что из пункта А в пункт В всегда ведет одна и та же дорога, - даже если совершенно неизвестно, где эти пункты находятся и что это вообще значит, что мы "попали" из одного из них в другой.2
Какие бы методы и инструменты ни разрабатывались с целью дать более эффективное описание языка, само это описание, в качестве конечной цели предпринимаемых лингвистикой усилий, неизменно рисуется в виде некоего чрезвычайно сложного и эффективного устройства, каким-то неизвестным, но вполне единообразным способом помещающегося в сознании каждого "носителя" данного языка.3 В качестве ис-
____________________
2 Проницательная критика укорененности лингвистики XX века в рационализме минувших столетий содержится в работах Ю. Кристевой. Согласно Кристевой, авангардная поза структурального лингвиста маскирует "мужчину семнадцатого века", чья мысль полностью подчинена глубоко устарелой иерархической и рационалистической идеологии:"Лингвистика все еще купается в лучах систематизирующего мышления, которое преобладало во времена ее зарождения... Ее этические основания принадлежат прошлому - современные лингвисты звучат в своих работах как мужчины семнадцатого столетия... поборники угнетения и защитники разумности социального договора". ("L'etique de la linguistique". - Julia Kristeva, Polylogue, Paris: Seuil, 1977, стр. 357).
3 Впрочем, говорить о "неизвестности" того, каким образом знание языка укладывается в сознании говорящих, - значит недооценивать тот материалистический буквализм, с которым наука, от классической работы Якобсона об афазии (Kindersprache, Aphasie und allgemeine Laulgesetze[\941]. - Roman Jakobson, Selected Writings, 1, Phonological Studies, 's-Gravenhage: Mouton, 1962) до трудов Чомского (Noam Chomsky, Language and Mind, New York: Harcourt, Brace & World, 1968), стремится отыскать объективные психологические и нейрофизиологические параметры, которые бы в точности соответствовали категориям предлагаемой лингвистической теории. Крайним проявлением этой тенденции является стремление локализовать феномен языка в определенном участке мозга - например (говоря только о новейших проявлениях этой традиции), определить, как распределяются различные аспекты владения языком между правым и левым полушарием: См. Roman Jakobson, Brain and Language: Cerebral Hemispheres and Linguistic Structure in Mutual Light, Columbus, OH: Slavica Publ., 1980; В. В. Иванов, Чет и нечет. Асимметрия мозга и знаковых систем, М., 1978, а также выпуск 16 Трудов по знаковым системам (Тарту, 1983), посвященный этой проблеме. Я вовсе не хочу судить о нейрофизиологических аспектах теории разнофункциональности двух полушарий, хотя бы уже потому, что этот предмет лежит вне моей компетенции. Но с чисто филологической точки зрения позитивистский подход к языку как к работающей машине, у которой, как у всякой машины, должно быть свое определенное "рабочее место", не кажется мне продуктивным.
8
ходной посылки молчаливо принимается, что работа этого устройства совершается по принципу всякого рационально построенного механизма, то есть на основании разумно организованных, постоянно и регулярно действующих операционных правил, последовательное и точное применение которых способно принести определенные, всегда самим себе тождественные "правильные" результаты. Какова природа этого устройства, из каких субмеханизмов оно складывается, как работают его правила, - на этот счет существует множество различных мнений, к разрешению этих вопросов направлялись и направляются усилия многих поколений лингвистов и преподавателей языка. Великие лингвисты XX столетия - их имена у всех на памяти - преобразовали и развили аппарат лингвистического описания самым поразительным и захватывающим образом; смешно даже сравнивать наши сегодняшние представления о строении языка в целом и отдельных его механизмов с теми, которые существовали во времена Декарта или Кондильяка. Но сами понятия "строения языка в целом" и его "отдельных механизмов" - по-прежнему с нами, и пожалуй, с большей безусловностью вкладываемого в них значения, чем когда-либо прежде. В этом отношении к истории лингвистики вполне можно было бы применить слова Мандельштама, сказанные по поводу детерминистской картины литературного процесса, о том, что такая картина напоминает "конкурс изобретений на улучшение какой-то литературной машины, причем неизвестно, где скрывается жюри и для какой цели эта машина служит".4
В эпохи, тяготеющие к тотальным утопическим идеалам - как, например, в 1910-1920-е или 1950-1960-е годы, -лингвистика оказывается вознагражденной за эту свою верность принципам рационализма и детерминизма; в эти эпохи она выходит на авансцену интеллектуальной жизни, привлекает к себе всеобщее внимание, показывает путь другим областям знания. Но в эпохи, когда хрустальный дворец утопического всеединства обращается в пыль, такая позиция грозит ей превращением в интеллектуальное захолустье, до которого почти не докатывается "шум времени" - новые идеи, проблемы, сомнения, занимающие современников.
Ситуация еще больше осложняется тем, что стереотипы "высокой" лингвистической науки выступают рука об руку со стереотипами языкового учебника, который в сознании каждого занимает, быть может, менее импозантное, но едва ли не более прочное место. Мы все имели дело с картиной языка, рисуемой в учебнике, - в школьные ли годы, или впоследствии, когда изучали иностранные языки. Мы все знаем, что предлагаемые учебником правила помогают в изучении языка, и что чем больше в этих правилах логической последовательности, единообразия и компактности, тем лучше выполняют они свое полезное назначение. Из этого как бы само собой возникает и закрепляется в нашем сознании умозаключение, что предлагаемая учебником упорядоченная классифи-
________________
4 "О природе слова". - Осип Мандельштам, Собрание сочинений, под ред. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, т. 2, Нью-Йорк, 1966, стр. 243.
9
кация языкового материала дает пусть несовершенную, но в каком-то приближении адекватную "модель" того, в чем должно состоять знание языка, которым мы "владеем", то есть успешно пользуемся. От привычных до автоматизма представлений, укоренившихся в сознании со школьных лет, до головокружительных теорий, принадлежащих к вершинным достижениям научной мысли этого века, - все говорит нам о языке как о рационально организованном устройстве, все направляет наши попытки осмыслить и описать язык в сторону того, чтобы по возможности приблизиться к тому совершенному устройству, которое предположительно заложено в сознании каждого, кто способен "правильно" пользоваться данным языком.
И однако, стоит лишь отвлечься от готового представления о том, что "должен" из себя представлять язык, и обратиться к тем непосредственным ощущениям, которые у каждого из нас имеются в связи с нашим каждодневным обращением с языком, как обнаруживаются существенные расхождения между картиной языка как механизма и многими самыми простыми и очевидными вещами, которые можно ежеминутно наблюдать в нашей языковой деятельности и которые, я думаю, каждому приходилось наблюдать и испытывать в своем личном языковом опыте. Конечно, правила помогают учиться языку; но из чего следует, что пользоваться языком в собственном смысле и учиться им пользоваться - это одно и то же? что первое есть лишь количественное увеличение и усложнение второго, а не качественно иное состояние? Почему действия, которые мне нужно предпринять, чтобы "построить правильное предложение", скажем, по-итальянски или по-фински, должны приниматься в качестве модели того, как я обращаюсь с русским или английским языком, то есть языками, которые я знаю, над которыми работаю, с которыми живу десятки лет, в контакте и взаимодействии с бесчисленным множеством других людей, для которых эти языки значат так же много, как и для меня (хотя для каждого по-своему)? - языками, в процессе обращения с которыми я воспринял бесконечно много вещей, составляющих содержание моей духовной и эмоциональной жизни, отношений с людьми, каждодневного жизненного уклада, - так много, что ни обозреть, ни исчислить их нет никакой возможности?
Попытка привлечь к таким вопросам внимание, сделать их легитимным и должным образом сформулированным объектом языкового описания и составляет главное содержание этой книги. Свою задачу я видел в том, чтобы посмотреть на наши взаимоотношения с языком не как на целенаправленную "работу", совершаемую по определенным поводам, на основании определенных правил, над определенными, имеющими постоянные свойства строительными элементами, но как на экзистенциальный процесс, столь же всеобъемлющий, но и столь же лишенный какой-либо твердой формы и единого направления, как сама повседневная жизнь.
Все то, что можно принять - и что лингвистика склонна слишком легко и охотно принимать - за стабильные языковые объекты, то есть все те "конечные продукты" языковой деятельности, которые говорящий
10
производит сам и которые он получает от других говорящих, являются таковыми лишь при самом поверхностном рассмотрении. Всякий такой "продукт" не существует для говорящего иначе как в среде ассоциаций, интеллектуальных и эмоциональных реакций, непроизвольных воспоминаний, интуитивных и сознательных оценок ситуации и партнера и вытекающих из этого антиципаций того, как ситуация общения с ним будет развертываться в дальнейшем и какие новые коммуникативные задачи из этого вытекают. Свойства такого продукта (реплики диалога, устного высказывания, письменного текста), то, каким он является данному говорящему в данной ситуации, - неотделимы от бесконечно текучей среды многонаправленных мыслительных языковых действий, в которую наш "продукт" погружается и течение которой он, в свою очередь, изменяет самим фактом своего погружения.
Всякий акт употребления языка - будь то произведение высокой ценности или мимолетная реплика в разговоре - представляет собой частицу непрерывно движущегося потока человеческого опыта. В этом своем качестве он вбирает в себя и отражает в себе уникальное стечение обстоятельств, при которых и для которых он был создан: коммуникативные намерения автора, всегда множественные и противоречивые и никогда не ясные до конца ему самому; взаимоотношения автора и его непосредственных и потенциальных, близких и отдаленных, известных ему и воображаемых адресатов; всевозможные "обстоятельства" - крупные и мелкие, общезначимые или интимные, определяюще важные или случайные, - так или иначе отпечатавшиеся в данном сообщении; общие идеологические черты и стилистический климат эпохи в целом, и той конкретной среды и конкретных личностей, которым сообщение прямо или косвенно адресовано, в частности; жанровые и стилевые черты как самого сообщения, так и той коммуникативной ситуации, в которую оно включается; и наконец - множество ассоциаций с предыдущим опытом, так или иначе попавших в орбиту данного языкового действия: ассоциаций явных и смутных, близких или отдаленных, прозрачно очевидных и эзотерических, понятийных и образных, относящихся ко всему сообщению как целому или отдельным его деталям.
Языковая среда, в которой осуществляется эта деятельность, непрерывно движется, течет. Каждый новый случай употребления языка происходит в несколько изменившихся условиях, изменяющих для говорящего очертания языковой среды, режимы ее работы. Попадая из языковой среды автора в языковую среду каждого нового адресата, созданное высказывание всякий раз меняет условия своего существования. Любые внешние условия, сопричастные данному моменту языковой деятельности, оказывают влияние на его ход и результаты. Но с другой стороны, сами эти внешние условия, отпечатавшись в высказывании, претерпевают изменения в силу своей адаптации именно к данному высказыванию; сами условия среды, в которых совершается языковой процесс, будучи вовлечены в течение этого процесса, начинают выглядеть по-иному. А это, в свою очередь, оказывает влияние на языковой процесс, изменяя его течение, - и так до бесконечности.
11
Как конкретно протекает это броуновское движение бесконечных частиц нашего языкового опыта, со всей их отрывочностью, личностной идиосинкретичностью, летучей неустойчивостью? Каким образом возможно - и возможно ли вообще - представить такой процесс в виде разумно упорядоченного описания, без того, чтобы пропустить этот наш живой опыт сквозь фильтр какой-либо тотальной организующей идеи:
например, идеи о том, что язык является формой воплощения универсальных категорий мышления, врожденных человеческому сознанию, либо собранием материальных форм, подлежащих действию естественных законов, либо системой социально санкционированных знаков, порождающим механизмом (такого-то типа и строения), отпечатком духа народа или классовой идеологии, и т. п.?
В основе замысла книги лежит попытка увидеть в этой текучей среде самоценный предмет наблюдения и изучения, а не сырую породу, из которой произвольно извлекаются те или иные предметы, относительно которых достигнута договоренность, что именно эти предметы представляют собой феномен "языка". Мною двигало стремление как можно пристальнее и конкретнее рассмотреть то, что, собственно, мы делаем - и что делается с нами, - в каждый момент нашего существования, наяву или во сне, наедине с собой или в обществе, в момент напряжения сил или в момент отдыха, в благоприятной или неблагоприятной ситуации, когда мы так или иначе вступаем в соприкосновение с нашим языком? Что это, собственно, значит - что мы что-то себе или другим "сказали", или "поняли" (или не поняли), что мы что-то "намеревались" сказать, и что этот момент нашей духовной жизни нам в какой-то степени удалось - а в какой-то и не удалось - "выразить"? Какие действия мы при этом производим, и над чем? какие мысли, переживания, образные картины, воспоминания, ассоциации проносятся при этом в нашем сознании как неотъемлемая часть этих действий? Как эта вездесущая, но вместе с тем неуловимо-летучая среда языковой мысли соотносится с тем, что в конце концов оформляется в объективированный, доступный внешнему наблюдению акт употребления языка? и насколько "объективированным" можно считать такой акт, принимая во внимание всю ту атмосферу словесных и образных реминисценций и ассоциаций, в которую он погружен в сознании как самого говорящего, так и каждого, с кем так или иначе соприкасаются его языковые действия?
При таком подходе приходится с самого начала распроститься с стремлением представить язык в виде рационально построенного концептуального объекта либо слаженного механизма. Дело не в том, что такая задача представляется автору реально невыполнимой, но в принципиальном отказе видеть в ней идеальную цель, к которой должны устремляться усилия исследователя. Всякое образованное по принципу механизма устройство, материальное либо идеальное, работает потому, что оно разумным образом составлено по единому плану из определенных частей, каждая из которых выполняет определенную функцию; только в таком случае мы можем положиться на работу нашего устройства, то есть ожидать, что в нужной ситуации оно произведет нужный
12
результат. Однако специфика всякого устройства состоит также в том, что оно создано специально для какой-то цели, и соответственно все его строение разумным образом приспособлено к выполнению этой цели. В отличие от этого, повседневный жизненный процесс не имеет такого единства и слаженной разумной организации; в лучшем случае, в него вкраплены отдельные ситуации, отличающиеся различной степенью организованности. Поэтому мы не можем полностью положиться на этот процесс ни в отношении предсказуемости его течения, ни в отношении соответствия действия - его результату, идеального намерения - его реализации, так, как мы полагаемся на работу всякого достаточно хорошо устроенного механизма. Но зато он не ограничен какими-либо предустановленными рамками и функциями, а представляет собой открытое и бесконечное поле возможностей.
Я полагаю, что наши взаимоотношения с языком строятся по принципу повседневного существования, а не в виде реализации какой-либо изначально заданной идеи или работы изначально организованного определенным образом механизма. Конечно, как и повседневное существование в целом, языковое существование включает в себя структурированные вкрапления, в которых языковой материал преднамеренно выстраивается определенным образом, для достижения определенных частных целей: такова, в частности, организация языкового материала в учебнике, имеющая целью облегчить и ввести в разумные рамки процесс обучения языку. Но взятый как целое, процесс языкового существования представляется мне игрой бесчисленного множества разнородных и разнонаправленных факторов - открытым полем, в котором нет ни раз навсегда определенных действий, ни полностью предсказуемых эффектов, вытекающих из этих действий.
Нет ничего более простого и очевидного, чем каждодневная будничная жизнь, непременной частью которой является языковое существование: она нам досконально знакома, она всегда у нас перед глазами. Но как описать этот "объект"? Всякому ясно, что самая эзотерическая, но искусственно созданная организация представляет собой более простой предмет исследования, чем этот столь доступный, но и столь неуловимо ускользающий и растекающийся феномен.
И однако - открытый, разнонаправленный и текуче-неустойчивый характер языкового существования не означает, что наша языковая жизнь представляет собой всего лишь хаотическое нагромождение никак и никем не направляемых случайностей. Каким-то образом у нас остается впечатление, что мы выразили в нашей речи то, что хотели сказать - иногда лучше, иногда хуже, иногда и совсем неудачно, - и что наш адресат что-то и как-то понял в этом сообщении: понял достаточно для того, чтобы мы сочли его реакцию на сообщение адекватной и в свою очередь нам понятной. Значит, в потоке языкового существования действуют какие-то консолидирующие и регулирующие его силы - но какие? Картина языковой деятельности как обмена готовыми "знаками", имеющими социально санкционированную ценность, - совсем как посетители толкучего рынка обмениваются известными полезными пред-
13
метами (помидорами, вышитыми полотенцами, фарфоровыми слониками etc.), ценностные соотношения между которыми коллективно санкционированы толкучим сообществом, - такая картина, честно признаюсь, представляется мне до комизма нелепой. Я не вижу, каким образом рыночнообразные манипуляции с материальными предметами (или даже их абстрактными, но с такой же определенностью заданными заместителями)5 могут чем бы то ни было напоминать духовный мир человека - и в частности, языковой мир как неотъемлемый его аспект,- со всей его летучестью, ничем не ограниченной скоростью развертывания и размахом ассоциативных скачков, способностью двигаться одновременно по многим разным направлениям.6
Поскольку мы все признаем, что работа языковой мысли человека имеет известную степень успеха, - значит, у нее есть какие-то разумные параметры. Вопрос в том, как описать этот феномен в его собственных категориях, не впадая в уподобление его ни фабрике, ни рынку, ни шахматной игре (в том примитивном о ней представлении, которое существует у людей, серьезно в шахматы не игравших), ни вообще каким бы то ни было действиям с стабильными, закрепленными в объективированном бытии предметами - все равно, материальными или идеальными, - условия существования и функционирования которых кардинальным образом отличаются от условий и характера языковой деятельности.
Наш язык представляется мне гигантским мнемоническим конгломератом, не имеющим единого строения, неопределенным по своим очертаниям, которые к тому же находятся в состоянии постоянного движения и изменения. Он вмещает в себя неопределенно большое - принципиально неперечислимое - количество разнородных "кусков" предыдущего языкового опыта, имеющих самую разную форму и объем. Эти
__________________
5 Соссюр, по-видимому, не знал Маркса - во всяком случае, марксистская модель релятивных ценностей, определяющих собой все конкретные акты социального и экономического "обмена", не оставила в Курсе общей лингвистики каких-либо заметных следов. Однако впоследствии, в 1960-е гг., соположение понятий структурной и рыночной "ценности" становится общим местом западноевропейской семиотики. См. в особенности Umberto Eco, ATeory of Semiotics,Bloomington& London: Indiana University Press, 1979 (ч. 3: "A Theory of Sign Production"), а также ранние труды французских семиологов и публицистов (в их числе Кристевой и Барта), группировавшихся вокруг журнала Tel quel. Соответственно, постмодернистическая критика универсализируюших концепций первой половины века часто объединяет марксизм, фрейдизм и семиотику в одну парадигму, в качестве проявлений "теоретического терроризма" (Лиотар) или "тоталитаризма" (Gary Saul Morson, Narrative and Freedom: The Shadows of Time, New Haven & London: Yale University Press, 1994).
6 Пожалуй, никто не выразил идею принципиального отличия душевной жизни от объектного мира с такой силой и последовательностью, как А. Бергсон, а в русской философской традиции - С. Л. Франк: "Душевная жизнь, не будучи определенным множеством, не есть и определенное единство..., она есть некоторая экстенсивная сплошность, которой так же недостает интегрированное(tm), как и дифференцированности, замкнутости и подчиненности подлинно единому центру, как и отчетливого расслоения на отдельные части". (С.Л. Франк, Душа человека. Опыт введения в философскую психологию, 2 изд., Paris: YMCA Press, 1964, стр. 135).
14
фрагменты языковой ткани не лежат в памяти неподвижно, в качестве постоянных единиц хранения. Условия их существования в языковом сознании говорящего скорее напоминают плазму, через которую непрерывно, по все время изменяющимся направлениям, проходят токи ассимилятивных и ассоциативных взаимодействии. Существование каждого фрагмента в конгломерате языковой памяти неустойчиво и релятивно, его физические границы и смысловые очертания подвержены постоянным изменениям. Различные фрагменты контаминируются, сливаются, перетекают друг в друга, включаются во все новые соположения, высвечивающие в каждом из них все новые аспекты и свойства, подвергаются всевозможным модификациям и перефокусировкам.
Наша языковая деятельность осуществляется как непрерывный поток "цитации", черпаемой из конгломерата нашей языковой памяти.7 Разумеется, языковая цитация имеет такой же небуквальный, нетвердый, растекающийся характер, как и сам резервуар памяти, который служит источником этого процесса. Мы все время пытаемся составить вместе различные и разнородные куски нашего языкового опыта так, чтобы сложившееся из них целое вызывало впечатление, более или менее соответствующее тому - никогда до конца нам самим не ясному - движению мысли, которое мы намеревались "выразить". В процессе такого составления извлекаемые из памяти фрагменты языковой ткани модифицируются, адаптируюсь друг к другу; они подвергаются всевозможным усечениям, наращениям, аналогическим подменам одних компонентов в их составе другими, контаминациям, метатезам; они срастаются друг с другом, растекаются по разным точкам высказывания, редуцируются до едва намеченных, мерцающих намеков.
Процессы эти не имеют твердых, раз навсегда установленных правил: каждое новое соположение знакомых нам языковых фрагментов, которые мы пытаемся составить вместе, выдвигает новые проблемы и новые возможности их варьирования и контаминации; каждое изменение предмета мысли, эмоционального тона, жанровой и стилевой атмосферы меняет представления о том, какие из этих контаминаций и сращений являются приемлемыми, какие ведут к удовлетворительным или неудовлетворительным результатам. Феномен, который можно назвать "владением" языком, состоит в способности относительно успешно ориентироваться в напластованиях разнородных компонентов и их непрерывных пластических изменениях, в бесчисленных переплетениях аллюзионных, эмотивных, жанровых силовых линий, - ориентироваться так, чтобы создавать более или менее успешные языковые произведения, в которых и мы сами, и наш адресат (непосредственный либо подразумеваемый) могли бы распознать нечто, соответствующее той мысли, кото-
_______________
7 Кристевой принадлежит заслуга перенесения идеи "чужого слова" Бахтина в сферу повседневного употребления языка - по крайней мере в теории, если не в практике интертекстуального анализа. Согласно Кристевой, всякий языковой текст "создается в виде цитатной мозаики". ("Word, Dialogue, and Novel". - Julia Kristeva, Desire in Language. A Semiotic Approach to Literature and Art, New York: Columbia University Press, 1980, стр. 66)
15
рую мы хотели сформулировать и передать: соответствующее в достаточной степени, чтобы между нами могло возникнуть ощущение языкового контакта и обмена.
Все эти процессы совершаются индивидуально в сознании каждого отдельного говорящего субъекта. Их течение и результаты неотделимы от его характера и жизненного опыта и потому в полном своем объеме всегда уникальны для каждой личности. Однако индивидуальная принадлежность языкового опыта не означает, что этот опыт имеет изолированный характер. Напротив: важнейшей его частью является постоянное соприкосновение с другими говорящими личностями. В резервуар языкового опыта говорящего субъекта постоянно вливается опыт других людей, через их высказывания, которые наш говорящий воспринимает и стремится так или иначе осмыслить. Разумеется, этот процесс происходит не как механическое запоминание и имитирование полученного извне языкового материала. Все поступающие извне языковые впечатления органически врастают в языковой мир личности.8 Они модифицируются, окрашиваются по-иному, подвергаются иной фокусировке в той уникальной среде, которая составляет языковой мир данного человека; но и сами вновь полученные впечатления в свою очередь воздействуют на личностную языковую среду, модифицируя и по-новому высвечивая наличествующие в ней компоненты и их соотношения.9 В этом адаптированном, личностно освоенном виде полученный извне материал находит свое место в речи данного говорящего. Тем самым он возвращается вовне, к другим людям, вливаясь в их языковые миры и подвергаясь все новым адаптациям. Происходит непрерывный языковой "обмен веществ"; он-то и обеспечивает связь между говорящими личностями, делающую возможным то, что мы называем их "общением".
Мне не кажется, что для успешного общения необходимо наличие предустановленных правил и сведений, которые всеми участниками общения должны быть усвоены как данность. Мне представляется возможным описать процесс общения как непрерывное взаимодействие личностей, не имеющее какого-либо единого плана и правил, соверша-
_______________
8 Едвали возможно сформулировать эту проблему лучше, чем это сделал Бахтин: "... индивидуальный речевой опыт всякого человека формируется и развивается в непрерывном и постоянном взаимодействии с чужими индивидуальными высказываниями. Этот опыт в известной мере может быть охарактеризован как процесс освоения - более или менее творческого - чужих слов (а не слов языка). Наша речь, то есть все наши высказывания..., полна чужих слов, разной степени чужести или разной степени освоенности, разной степени осознанности и выделенности". ("Проблема речевых жанров". - М. М. Бахтин, Литературно-критические статьи, М., 1986, стр. 460).
9 Представление о контакте с "другим" как единственно возможном способе существования и самовыражения личности получило особенно сильное развитие во французской психологии (Ж. Лакан) и семиотике (где влияние Лакана часто скрещивается с концепцией "диалогизма" Бахтина). Приведу в качестве примера картину межличностного обмена, нарисованную Лиотаром: "Личность не есть остров; каждый существует в ткани взаимоотношений... Личность располагается в точке, через которую проходят всевозможные виды сообщений". (Jean-Francois Lyotard, La condition postmoderne. Rapport sur le savoir, Paris: Minuit, 1979, стр. 31).
16
ющееся в бесконечно многообразных условиях и по бесконечно разнообразным направлениям. Оно происходит в виде бесчисленных усилии каждого отдельного человека, совершаемых ad hoc применительно к каждой новой ситуации.10
Эти разрозненные, не объединенные какой-либо общей идеей усилия приводят к успеху - разумеется, всегда лишь относительному и частичному - благодаря тому, что говорящие заинтересованы в том, насколько, в их представлении, удалась или не удалась та или иная попытка контакта (другое дело, что "успешность" контакта каждый может оценивать по-своему и в зависимости от обстоятельств). Я все время чувствую, какие ощущения вызывает во мне речь других людей, когда то, что я услышал или прочитал, прикасается к моему языковому миру; соответственно, я пытаюсь почувствовать, или догадаться, или предугадать, какие ощущения моя речь может вызывать, прикасаясь к миру других людей - известных мне (какими я их себе представляю) или неизвестных. Этот преднамеренный или непреднамеренный учет опыта каждого контакта служит стабилизирующим фактором, обеспечивающим относительную стабильность наших коммуникативных усилий, несмотря на их разрозненный и хаотический характер.
Уникальность жизненно-языкового опыта каждого из нас все время относит нас друг от друга. Восприняв речь одного собеседника, адаптировав ее в свой языковой мир, я тем самым неприметно удаляюсь от какого-то другого собеседника, с которым у меня также был опыт контактов. Каждое прикосновение к нашему языковому миру сдвигает его очертания, с чем-то его сближает и от чего-то удаляет. Но если мы заинтересованы в контакте, мы стараемся лавировать в этом море языкового взаимообмена, так чтобы не разойтись слишком далеко, не потерять друг друга из виду. Это броуновское движение бесконечных сближений и удалений, соприкосновений, конфронтаций, влияний, разрывов, взаимных адаптаций и коррекций и составляет "язык" как поле нашей общей деятельности.11
Наше языковое "общее дело" представляется мне разворачивающимся по законам повседневного совместного существования, а не в виде производства, совершаемого по единому плану и едиными средствами. Конечно, такое упорядоченное производство тоже занимает в нашей жизни определенное место - но место лишь ограниченное и притом такое, которому никогда на самом деле не удается полностью выделиться в идеальный порядок из "хаоса" повседневности.
_____________
10 Лиотар называет такой подход, признающий только частные закономерности, которые не складываются ни в какое гомогенное целое, "локальным детерминизмом". (Ор. cit., стр. 8).
11 Последовательное противопоставление множественного языкового "обмена" традиционно-лингвистической идее "кода" проводится в кн.: Manfred Frank, das Sagbare und das Unsagbare. Studien zur deutsch-franzusischen Hermeneutik und Texttheorie (Frankfurt am Main:
Suhrkamp, 1989), представляющей собой свод идей немецкого и французского постструктурализма. Франк вводит понятие "разговора" (Gesprach) в качестве противовеса соссюровскому понятию "языка" или "кода" (стр. 38).
17
Языковое существование, как и всякое существование вообще, - процесс не только интуитивно-бессознательный. Интуитивное движение языкового опыта неотделимо от языковой рефлексии; говорящий все время что-то "узнает" о языке, все время что-то в нем постигает, находит или придумывает. Это могут быть школьные понятия и навыки, получаемые в готовом виде в процессе обучения языку. Это могут также быть собственные находки говорящего, мысль которого обнаруживает в его языковых действиях и языковой памяти какие-то соположения, аналогии, повторяющиеся приемы и модели - от параномастических и этимологических словесных сопоставлений до найденных и взятых на вооружение риторических приемов, интонаций, синтаксических оборотов. И наконец, еще одним типичным проявлением языковой рефлексии является то, что можно назвать метаязыковой деятельностью: различного рода рассуждения о языке, от простейших суждений о том, какое употребление является "правильным" и "неправильным" (что уже предполагает проекцию на наблюдаемые факты идеи о том, чем является, или "должен" являться язык), до сколь угодно сложных концептуальных построений, касающихся природы и строения языка и различных его компонентов. Нетрудно увидеть, что к такого рода деятельности причастны все без исключения говорящие - разница лишь в количественном и качественном отношении.
Стремление придать языковому опыту упорядоченный и рациональный характер, как-то его объяснить и организовать, так же как стремление скоординировать свой личный языковой опыт с опытом других людей, является неотъемлемым аспектом языкового существования каждой личности. Наша мысль стремится обнаружить и выделить в языке - как и во всяких проявлениях жизненного опыта - общее, определенным образом организованное, повторяющееся и устойчивое. Если стать исключительно на точку зрения метаязыковой рефлексии, ее конечная цель представляется в виде устойчивой и организованной системы, возвышающейся над частными случаями, общей для всех, за кем признается причастность к этой системе. Однако возможно и другое направление мысли, при котором частный опыт употребления языка каждой личностью принимается как первичная данность, а то, что мы в этом опыте осознаем как общее и упорядоченное, - как нечто вторичное, производное, возникающее из рефлективной трансформации первичного опыта. Следует по достоинству оценить тот факт, что наша метаязыковая рефлексия, какие бы усилия мы ни делали, чтобы ее интегрировать, никогда не достигает полного единства; что все обнаруживаемые тождества, регулярности, правила имеют лишь частичную, относительную и неустойчивую ценность. Они все время растекаются, меняют контуры и условия своего применения, сталкиваясь с многообразными факторами и обстоятельствами, возникающими в конкретном языковом опыте; их никак не удается свести вместе, в единую и раз навсегда построенную систему.
Конечно, всегда есть соблазн придать правилу стабильный и всеобщий характер путем отсекания тех аспектов нашего опыта, которым это правило заведомо не может удовлетворять; можно объявить эти аспек-
18
ты несущественными, вторичными, маргинальными, внеположными предмету нашего исследования. Чем сильнее требования, предъявляемые мыслью к концептуальной упорядоченности языковой рефлексии, тем большей стилизации, препарированию и ограничениям подвергается - сознательно или непреднамеренно - языковой материал, по поводу которого эта рефлексия производится. Я категорически утверждаю (и надеюсь показать это в дальнейшем на ряде конкретных примеров), что нет такого языкового правила, обобщения, категории, относительность и неустойчивость которых не обнаружилась бы при достаточно близком взгляде на непосредственно наблюдаемый языковой опыт.
Мне кажется, что только приняв открытость и текучесть нашей жизни в языке, можно попытаться объяснить тот факт, что нам удается более или менее успешно справляться с множественностью и неповторимостью опыта, приносимого языковым существованием, - с тем, что каждый последующий момент приносит нам новое, никогда в точности до этого не встречавшееся и никогда более не повторяющееся переживание, адаптация к которому требует от нас пусть скромных, но всегда уникальных творческих усилий. То, что в этих условиях нам удается каким-то образом что-то "сообщить" и что-то "понять", что-то сформулировать и что-то узнать и отложить в памяти - хотя и не всегда с одинаковым успехом, и никогда с полным успехом, - представляется мне самой поразительной чертой феномена, который мы привыкли называть "языком". Какой бы интеллектуальной утонченностью и объяснительной силой ни обладала та или иная логически организованная модель языка, - она, уже в силу своего фиксированного характера, является заведомо недостаточной для того, чтобы объяснить этот растворенный в обыденности феномен, с которым мы встречаемся на каждом шагу, в каждое мгновение языкового существования. При всем интеллектуальном блеске и глубине результатов, накопленных лингвистикой на путях освоения языка как рационально построенного объекта, - я не могу не ощущать эти результаты как упрощение и снижение, сравнивая их с тем трудно заметным и все время ускользающим, динамическим аспектом нашего взаимодействия с языком, который сопровождает наше существование в языке в каждый его момент, на всем протяжении нашего жизненного опыта.
Итак, цель этой книги - попытаться нарисовать картину нашей повседневной языковой жизни, следуя, насколько это возможно, за языковым поведением и интуицией говорящих. Автор отдает себе отчет в том, что когда речь идет о языковой интуиции, то, как бы он ни стремился поверить свои наблюдения опытом других, в его распоряжении имеется в сущности только один интуитивный языковой опыт - его собственный. Ведь интуиция по самой своей природе идиосинкретична, пропитана характером личности, неотделима от всего строя ее жизни.
Однако это обстоятельство не кажется мне дисквалифицирующим все предприятие. Ведь наша языковая деятельность - то, как мы взаимодействуем через язык с своими собственными мыслями и мыслями других людей, - всегда индивидуальна, всегда пропитана неповторимыми чертами характера, памяти, воззрений, интеллектуальных и эмоциональных
19
состояний каждого говорящего как личности. Сколько бы мы ни говорили о языке как социальном факте, об общих кодах, структурных правилах и конвенциях языкового поведения, разделяемых всеми "носителями" языка или теми или иными их подгруппами, в конце этой цепочки всегда оказываются действия личностей, которым каким-то образом удается претворить свой неповторимый опыт в нечто, способное быть воспринятым другими людьми и сделаться частью их столь же неповторимого опыта.12 Каким образом этого удается достигнуть - об этом всякий может попытаться рассказать, исходя, в конечном счете, из собственных наблюдений и размышлений. Как и всякое языковое действие, такой рассказ может оказаться более или менее "успешным", то есть более или менее осмысленным для других людей, более или менее способным найти отклик в их сознании и сделаться частью их собственного опыта. Но как всякое языковое действие, он не может быть полностью отделен от личности рассказывающего.
Мне не хотелось бы, чтобы у читателя создалось впечатление, что автор, в своем стремлении избежать, насколько возможно, готовых организующих концепций языка, становится в позу идеального дикаря - этого создания эпохи Просвещения, чья эпистемологическая невинность была подвергнута последующими эпохами справедливому сомнению. Напротив: я глубоко убежден в культурно-исторической укорененности любой концепции - в том числе своей собственной. В связи с этим представляется полезным обсудить вопрос о том, какой смысл может иметь предлагаемый здесь подход к языку в контексте известных традиций и течений философской и лингвистический мысли.
2. МЕТОДОЛОГИЧЕСКАЯ ДИЛЕММА: МЕЖДУ "КОНСТРУКЦИЕЙ" И "ДЕКОНСТРУКЦИЕЙ".
Р о 1 о n i u s. Though this be madness, yet there is method in't.
Shakespeare, "Hamlet", 11:2
Отношение к языку как "деятельности", сущность которой не тождественна ее объективированному "продукту", имеет длительную философ-
_______________
12 Представление об индивидуальном характере всякого владения языком, о неповторимости языкового мира каждой личности получило значительное развитие в конце XIX - начале XX века; особенно настойчиво подчеркивали эту идею Бодуэн де Куртенэ и К. Фосслер. В течение этого столетия, однако, решительно возобладал подход к языку как объективному и надличностному феномену. Парадоксальным образом, структуральная лингвистика увидела именно в Бодуэне своего ближайшего предшественника, с легкостью игнорируя или отметая как нечто "устарелое" личностную психологическую основу его концепции языка. Столь же парадоксальным кажется мне представление о Ч. Пирсе как предтече структуральной семиотики, поскольку для Пирса было как раз характерно стремление во что бы то ни стало сохранить неразрывную связь между субъектом, сообщением как объективированным социокультурньм продуктом и средой. См. противопоставление "семиотики" Пирса структуральной "семиологии" в кн.: Floyd Merrell, Sign, Textualily, World, Bloomington & Indianapolis: Indiana University Press, 1992.
20
скую традицию - в сущности не менее длительную и сильную, чем традиция упорядочивающего подхода к языку, хотя, быть может, в меньшей степени, чем последняя, ощущаемую в качестве единого направления.
Если говорить только о новом времени, истоки этой традиции можно видеть в критике Гердером рационалистических представлений картезианской эпохи и Просвещения о происхождении и сущности языка. Гердер выступил против обеих господствовавших в XVIII веке концепций языка: "естественной", выводившей язык из эмоциональных выкриков и звукоподражаний, которыми якобы обменивались первые человеческие существа, и "сверхъестественной", видевшей в языке идеальное целое, сразу и целиком оказавшееся в голове у говорящих. Согласно Гердеру, эти противоположные воззрения сходятся в подходе к языку как объективно данному феномену, общие свойства которого предопределены раз и навсегда.13 В противоположность этому, Гердер представлял себе язык как непрерывное становление, никогда не достигающее целостной и законченной формы; каждое новое языковое действие исходит из предыдущего опыта и наслаивает на него новое усилие, в свою очередь оставляющее в этом опыте свой след.14 Для Гердера процесс развертывания языка в условиях конкретного жизненного опыта и был сущностью языка, единственным способом его существования, а не несовершенной реализацией идеального состояния. Такое понимание, как увидим ниже, заключает в себе немало сходного с современными представлениями о гетероглоссии языкового акта (Бахтин) или картиной языка как палимпсестно наслаивающегося "письма" (ecriture) у Барта и Деррида.15
Идеи Гердера оказали определяющее влияние на романтическую филологию, подчеркнувшую в феномене языка творческий и динамический аспект. Наиболее ярким проявлением этого подхода в начале XIX века явилось учение В. Гумбольдта о языке как духовной энергии, находящей уникальное творческое выражение в каждом акте употребления языка;16 для Гумбольдта особенно характерна острота, с которой он
_____________
13 Abhandlunguberden Ursprung der Sprache (1772).- Johann Gottfried Harder, Samtliche Werke, Bd. 5, Hildesheim: Georg Olms, 1967, см. в особенности стр. 37-38.
14 "Не со дня на день передается опыт, но с минуты на минуту: от каждой мысли к каждой последующей...; никогда не бывает "целого" человека: он всегда в развитии, продвижении, совершенствовании. Каждое новое достижение возникает из предыдущего - строится на предыдущем - вырастает из предыдущего". (Ibid стр. 98).
15 Позволю себе привести одно высказывание Гердера вполне "в духе Бахтина" (или Барта): "Мне не могла бы прийти в голову "первая" мысль, или "первое" суждение, если бы моя душа не стремилась ее диалогизировать; так что "первая" мысль человека по самой своей сути уже подготовлена к тому, чтобы быть способной вступить в диалог с другими людьми". (Ibid стр. 47).
16 "Язык, если взглянуть на него с точки зрения его собственной природы, есть нечто постоянно и в каждый момент преходящее.... Он есть не изделие (ergon), но деятельность (energeia),... Следует посмотреть на язык не как на мертвый продукт, но как на созидание". (Wilhelm von Humboldt, Uberdie Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues und ihren Einflufi auf die geistige Entwicklung des Menschengeschlechts [1836], Darmstadt: Claassen & Roether, 1949, стр. 418 & 416). С еще большей остротой эту центральную мысль Гумбольдта сформулировал впоследствии Штейнталь: "Нет такого феномена, как "язык", так же как нет такого феномена, как "дух"; но человек говорит, и человек осуществляет духовную деятельность". (Hermann Steinthal, Der Ursprung der Sprache in Zusammenhange mit den letzten Fragen alles Wissens, Berlin, 1877, стр. 61).
21
ощущает вездесущее присутствие языка в духовной деятельности как отдельной личности, так и целого народа.
Несмотря на то, что идеи Гумбольдта сохраняли высокую авторитетность на протяжении как большей части XIX, так и XX века, в конкретных описаниях истории и структуры различных языков они фактически не отразились.17 В лучшем случае последующие поколения лингвистов и философов заимствовали у Гумбольдта отдельные понятия - такие, как внутренняя форма слова или представление о воздействии строя языка на мышление говорящих (получившее в некоторых теориях XX века крайне вульгарное буквальное истолкование).18 В целом, однако, в теоретической и описательной лингвистике XIX - начала XX века возобладал позитивизм, видевший единственную цель изучения языка в создании максимально упорядоченного описания языковых форм в их историческом развитии либо современном употреблении. Кульминацией позитивистского подхода к языку явилось провозглашенное младограмматиками понимание языка как комплекса материальных форм, существование и развитие которых определяется непреложными правилами, имеющими силу "естественных законов". 19
Причиной этому было, как мне кажется, не только то, что позитивизм вообще сделался в это время господствующей интеллектуальной силой, оттеснив либо переинтерпретировав идеи романтической философии, филологии и естественных наук. Причина была также во внутренней слабости динамического подхода к языку, не давшей этому подходу претвориться из общей философской идеи в лингвистический метод, из интеллектуально стимулирующей критики - в позитивный инструмент описания языка. При всей проницательности философских интуиций о природе языка как духовной "энергии" и о непрерывности развертывания языковой среды, сами по себе они не давали ответа на вопрос о том, как конкретно - в каких параметрах и категориях, с помощью каких приемов - язык может быть описан в таком качестве.
___________
17 Наиболее интересным продолжением гумбольдтианского подхода к языку во второй половине прошлого века явились рассуждения Потебни о соотношении слова и образа: Мысль и язык (1-е изд. 1862) и Из лекции по теории словесности (1-е изд. 1905).
18 Пожалуй, самым поразительным примером избирательной рецепции идей Гумбольдта можно признать книгу Noam Chomsky, Carthesian Linguistics: A Chapter in the History of Rationalist Thought, New York: Harper & Row, 1968. С удивительной историко-культурной произвольностью Чомский объединяет в ней неоклассический и романтический век, рассматривая универсальную грамматику Пор-Руайяль и Гумбольдта как единомышленников и своих собственных предшественников.
19 "Все звуковые изменения, постольку, поскольку они совершаются механически, подлежат действию законов, не знающих исключений". (Hermann Osthof& Karl Brugmann, Morphologische Untersuchungen auf dem Gebiete der indogermanischen Sprachen, Leipzig, 1878, ч. I, стр. XIII).
22
Здесь у рационалистически-позитивистского подхода оказывалось огромное преимущество, поскольку он опирался на громадную традицию описания языка в параметрах устойчивых, твердых, "закономерно" построенных форм: традицию, идущую от латинских грамматик поздней античности и века схоластики,20 через универсальные грамматики неоклассического века, через описание бытия языка в терминах безусловных "законов" в позитивистскую эпоху - к новейшим структурным и генеративным моделям языка, возобладавшим в XX веке. Конечно, каждый новый этап в развитии этой традиции сопровождался острой критикой заблуждений и недостатков предыдущего: лингвист XIX века, вдохновлявшийся идеей позитивистского "естественнонаучного" наблюдения над конкретными фактами, с пренебрежением смотрел на универсальную грамматику с ее голым рационализмом; лингвист XX века, с его верой в идеальную модель, построенную на отношениях, с таким же пренебрежением относился к вере своего позитивистского предшественника в собирание и сортировку изолированных фактов. Но при всех сменах исторической одежды, в которую наряжался рационалистический образ языка, из поколения в поколение передавалось отношение к языку как к заданному объекту (того или иного рода), построенному закономерным образом из заданных единиц. Главное же - передавалась по наследству сама "ткань", из которой могла быть скроена такая одежда: те элементарные единицы и способы их сочетания, из которых так или иначе могла быть составлена картина языка как устойчивого и упорядоченного предмета.
Вот почему, при всей неоспоримости философского авторитета динамического подхода к языку, этот подход имел крайне незначительные последствия для лингвистического описания в собственном смысле. Мысли Гердера и Ф. Шлегеля21 об органической непрерывности становления и развития языка от доисторической древности до наших дней послужили основанием для возникновения исторической лингвистики;
но рассуждения Шлегеля о конкретных языковых формах отличались полной наивностью и справедливо были отброшены "серьезной" лингвистикой как дилетантские фантазии. История языка в XIX веке пошла по иному пути; она многого достигла в описании закономерных изменений материи языка, сделавшись в этом качестве одним из ярких проявлений позитивистской науки и разделив в конце концов ее судьбу.
________________________
20 Волошинов видит причину склонности лингвистики вообще, и современной теории (Соссюра) в особенности, к "абстрактному объективизму" в том, что лингвистика как дисциплина выросла из практики составления грамматик "мертвых языков". (В. Н. Волошинов, Марксизм и философия языка. Основы социального метода в науке о языке, Л., 1927; ч. II, гл. 1: "Два направления философско-лингвистической мысли"). В современной критике структурализма эту идею развивает Кристева, объявляющая господствующий подход к языку, в свойственной ей стилистической манере, не чем иным, как собранием идей "архивистов, археологов и некрофилов". (Julia Kristeva, La revolution du langage poeti-que, Paris: Seuil, 1974, введение: "Пролегомены").
21 Friedrichvon Schlegel, Uber die Sprache und die Weisheit der Indier. Ein Betrag zur Begrundung der Altertumskunde [1808], Amsterdam: Benjamin, 1977.
23
Даже такие лингвисты, как Гумбольдт или Потебня, когда переходили к конкретным описаниям языкового материала, должны были пользоваться тем же понятийным аппаратом, тем же набором языковых единиц и категорий, что их философские антагонисты.
В начале этого века произошел огромный качественный скачок в изучении языка. Его суть состояла в осознании того, что язык представляет собой нечто большее, чем упорядоченный инвентарь форм, поскольку определяющую роль в нем играют не материальные элементы, а релятивные по своей природе знаковые ценности, отношения между которыми образуют структуру. Эта идея, с наибольшей полнотой и отчетливостью сформулированная де Соссюром, задала господствующее направление всей лингвистике XX столетия.
При всех различиях в конкретном строении разных структурных и генеративных моделей языка, развивавшихся на протяжении большей части этого века (1910-1970-х гг.) усилиями различных национальных школ и разных поколений, общим методологическим основанием для них служило представление о языке как идеальном, то есть недоступном непосредственному наблюдению, системном устройстве, интуитивное владение которым разделяют все говорящие на этом языке. Современная лингвистика воплотила этот подход в целом ряде детально разработанных моделей, покрывающих все аспекты языковой деятельности, - от звукового строя речи до синтаксиса, семантики и прагматических аспектов коммуникации. Он получил также широкое применение при изучении словесных и несловесных художественных текстов, а в конечном счете - любых проявлений культурного поведения, в основании которых можно было усмотреть социально санкционированные знаковые коды и правила обращения с ними.
Вся эта грандиозная по своим масштабам и результатам работа совершалась не имманентно; она вписывалась в философский, эстетический, идеологический, социальный контекст (или контексты) своего времени. Взятые как целое, теории языковых и культурных кодов - от раннего структурализма и Формальной школы до генеративной грамматики и семантики, структуральной поэтики и семиотики культуры 1960-1970-х годов - ярко отразили "дух века" и в то же время явились одним из самых мощных его проявлений.
Конец XIX - начало XX столетия ознаменовались наступлением новой эпохи в истории мысли. Пожалуй, самой яркой ее чертой было стремление осуществить прорыв к трансцендентной сущности вещей, лежащей за пределами их эмпирического, непосредственно наблюдаемого, привычного существования. Эпистемологическая, эстетическая, этическая критика позитивизма, развернувшаяся на рубеже двух столетий, подорвала веру в непреложную достоверность непосредственно наблюдаемой реальности. В Англии, Германии, России появляются работы, подвергшие критическому анализу категории логики и языка познания, основания математики и естественных наук и показавшие их релятивность в качестве конструктов мысли, в основании которых лежат определенным
24
образом сформулированные исходные посылки.22 Новая эпистемологическая позиция не замедлила реализоваться в новых теориях в математике, физике, биологии, совершенно изменивших конвенциональную картину мира. Параллельно с этим в начале века возникает множество радикально новых художественных систем, смело отвергавших и переформулировавших принципы, казавшиеся непреложными основаниями искусства, - будьте предметность изображения, тональная основа музыки или опора на конвенциональный язык в словесном искусстве. И наконец, это было время социальных идей и движений, ставивших целью переустройство общества на кардинально новых основаниях. Одномерная эмпирическая реальность позитивизма, состоящая из твердых "фактов", которые предстоит лишь собрать и расставить по надлежащим местам, уступила место релятивному миру идеальных сущностей, образ которого на глазах создается и пересоздается концептуализирующей мыслью. И в научных концепциях, и в эстетической практике модернизма сильно ощущается стремление вырваться из повседневного опыта, со всеми диктуемыми последним привычными представлениями. В наиболее радикальных своих проявлениях эта позиция доходит до утверждения полной свободы от каких-либо внешних условий существования - вплоть до возможности победы над смертью, подчинения времени и пространства воле человека, радикального преобразования лица земли и духовного мира людей, не говоря уже о ничем не ограниченной переделке социальных и языковых конвенций (вспомним о футуристическом проекте всемирного языка), художественных ценностей, всего склада повседневной жизни.
Однако модернизм, или по крайней мере то его доминантное течение, о котором сейчас идет речь, сознавая сам себя антагонистом позитивизма, в сущности вырастал из предыдущей эпохи и унаследовал многие ее черты. Эта внутренняя, по большей части не сознаваемая связь с позитивистским наследием проявилась в том, как модернизм представлял себе идеальную сущность вещей и способы ее постижения. Я бы сказал, что модернизм, жестоко разоблачив и осмеяв позитивистскую веру в непреложную заданность "фактов", по сути разделял эту веру со своим "наивным" предшественником - с той лишь разницей, что на смену непреложности эмпирических фактов пришла непреложность идеальных концептов. Мир идеальных конструктов сделался для модернистской мысли своего рода новой объективированной реальностью, принимавшейся как такая же безусловная данность, какую позитивизм видел в "объективных фактах".
Конечно, вера в конструкты по самой своей природе более релятивна, чем вера в факты. Одна концептуальная система может быть заменена другой, или сосуществовать с ней в качестве альтернативных моделей. Но каждая такая отдельно взятая модель конструируется как фиксиро-
_____________
22 В мою задачу, разумеется, не входит дать сколько-нибудь последовательный обзор философской революции 1890-1920-х гг. Для меня лично особенно важное значение имела критика позитивизма (с разных позиций) в следующих работах: Henri Bergson, L'evolution creatrice, Paris, 1907; Ludwig Wittgenstein, Tractatus logico-philosophicus, London, 1922; Ernst Cassirer, Philosophie der symbolischen Formen, 1, Die Sprache, Berlin, 1923.
25
ванный объект, структура и свойства которого определяются ее исходными посылками с такой же непреложностью, с какой предметы в глазах "наивного" позитивистского наблюдателя были заданы очевидностью их материального наличия. Новая эпоха открыла окно в трансцендентный над-эмпирический мир - но за этим окном оказались такие же твердые "предметы", подлежащие упорядочивающему описанию и классификации, только наблюдение нужно было вести при помощи концептуализирующей мысли, а не эмпирического зрения.23
Ученый модернистской эпохи мог бы сказать о себе словами Пикассо: "Je ne recherche pas, je trouve". Заключенная в этих словах гордая уверенность в ничем не ограниченной способности творческой мысли завоевать и пересоздать действительность в равной мере относится и к художественному, и к научному сознанию того времени. Однако эта, казалось бы, ярко "авангардная" черта заключала в себе парадоксальное сходство с сознанием позитивистской эпохи. Ученый-антипозитивист и ученый-позитивист сходились в том, что им обоим не нужно было "искать" свой предмет: он оказывался задан с полной отчетливостью и очевидностью, для первого - эксплицитно сформулированными исходными параметрами конструируемой модели, для второго - непосредственным наблюдением. Оставалось только привести этот предмет в надлежащий порядок; а что такое этот "надлежащий порядок" - в этом опять-таки между нашими антагонистами обнаруживалось любопытное сходство. Сходство это определялось самим фактом объективированной заданности предмета изучения.
Если предмет описания существует для нас в качестве "твердого", объективированного, всегда самому себе тождественного феномена, его описание может и должно руководствоваться универсальными принципами связности, единства, непротиворечивости, экономности, полноты - принципами, со времен Декарта (если не Аристотеля) повсеместно признаваемыми необходимым "методом" научного познания такого рода предметов. Поэтому структурная модель, как и позитивистская классификация, которой она пришла на смену, исходит из необходимости соблюдать, хотя бы в качестве конечного идеала, единство строения предмета; избегать логических противоречий и пересечений, то есть того, чтобы об одном и том же объекте иметь разные, логически несовместимые суждения; избегать скачков, то есть ситуаций, когда после-
_____________
23 Одним из ярких воплощений такого умонастроения являются рассуждения Флоренского о природе словесного и художественного символа, в которых звучит страстное стремление связать воедино мир "видимого" и "невидимого", Окном, позволяющим выйти в трансцендентный мир, для Флоренского является иконостас, в качестве зримого воплощения трансцендентного и бесконечного, и вообще всякий воплощенный символ, в его отношении к воплощаемому в нем значению. ("Иконостас". - П. А. Флоренский, Собрание сочинений, под ред. И. А. Струве, т. 1, Paris: YMCA-Press, 1985; см. в особ. стр. 205 и 218-222). Столь же радикальным стремлением превратить "невидимое" в "видимое" пронизана теория подсознательного. Эта черта Фрейда попала в фокус критики Волошинова, отметившего, что фрейдизм стремится описать "подсознательное" на тех же основаниях, на которых описывается "сознательное", то есть превратить его в объективированный феномен: (В. Н. Волошинов, Фрейдизм. Критический очерк, М., 1927).
26
дуюшее состояние не выводится предсказуемым образом из предыдущего; быть рационально и по возможности экономно построенной и в то же время покрывать свой предмет с максимально возможной полнотой. Другое дело, что можно задать вопрос: почему мир языковой мыслительной деятельности должен описываться на основаниях, действительных для предметов, на которые этот мир заведомо и очевидно не похож? Однако такой вопрос даже не возникал, поскольку теоретическая мысль новой эпохи с самого начала "нашла" свой предмет, сконструировав его таким образом, чтобы задавать такие вопросы не было нужды и повода. Идея о том, что предмет научного описания может не иметь единой сущности, возвышающейся над всей разрозненностью и бесконечной изменчивостью его конкретных воплощений; что само это отсутствие организующего центра, разрозненность и непостоянство и е с т ь его сущность, - такая идея была в равной мере чужда господствующему направлению в науке о языке как минувшего, так и нынешнего века.
Поэтому же структурная модель языка с такой легкостью и естественностью заимствовала категории и параметры, в которых описывается язык, из таксономического инвентаря предыдущей эпохи, лишь транспонировав их в мир идеальных релятивных таксономий. Звук преображается в фонему, наборы "этимологических форм" (как их называли в XIX веке) - в структуру морфологических парадигм, "формы словосочетаний" и "члены предложения" - в синтаксические схемы и функции, словарные единицы и их толкования - в лексемы и семемы. Я не хочу сказать, что этот процесс не заключал в себе ничего, кроме механического переписывания из одних понятийных конвенций в другие: несомненно, рассмотрение всех этих единиц на абстрактно-реляционном уровне позволило обнаружить много нового и далеко продвинуло лингвистику на избранном ею пути. Для меня, однако, выглядит симптоматичным тот факт, что сам принцип членения языка именно на такие "единицы", унаследованные от позитивистской науки, не подвергнулся сомнению; было, конечно, немало частных ревизий того, из каких и скольких компонентов складывается языковой механизм, но в принципе инвентарь базовых единиц, в которых мы мыслим описание языка, остается - с поправкой на абстрактное их отображение - тем же, что в XIX веке.
Сама бескомпромиссность, с которой новое направление мысли противополагало себя "позитивизму", оказывалась интеллектуальной ловушкой. "Новый мир" идеальных ценностей, построенный как диаметральная противоположность "старого", оборачивался его близнецом-антиподом (или, если угодно, "обратной перспективой").24 Идеальное оказывалось противоположным, а не внеположным эмпирическому.
__________
24 Здесь снова можно вспомнить Флоренского, с его стремлением "подсмотреть" - во сне, через посредство иконы, средневековой или модернистической живописи - трансцендентный мир. Категории и законы этого мира оказываются прямой противоположностью эмпирических категорий и законов: время движется в обратном направлении, пространство развертывается по законам неэвклидовой геометрии - но это все то же время и все то же пространство, только с отрицательным знаком, или, по словам Флоренского, "вывернутое через себя". ("Иконостас" .... стр. 201).
27
Бескомпромиссное разделение "внешнего" и "внутреннего",25 релятивного и предметного, всеобщего имманентного порядка и его индивидуальных реализаций в конкретных условиях получило терминологическое обозначение, в различных вариантах теории, как противопоставление langue vs. parole, competence vs. performance, кода и сообщения. Расхождения могли касаться того, какие конкретные аспекты языковой деятельности относить к одному либо другому из этих полюсов - например, составляет ли "прагматический" аспект часть языкового устройства, либо относится к внешней речевой реализации последнего, - но не сам этот принцип, согласно которому разрозненное эмпирическое бытие предмета восходит к его скрытой внутренней сущности. В этой оппозиции эмпирический материал выступает в роли косной среды, подлежащей завоеванию концептуализирующей мыслью, - своего рода враждебного хаоса, относительно которого необходимо найти правильную идею, способную обнаружить в нем разумный конструктивный порядок. Если в эмпирическом опыте имеется нечто, по самой своей природе не поддающееся такому концептуальному очищению, - эта часть опыта отбрасывается как несущественная, либо попросту остается незамеченной.
Нет ничего более эмпирически очевидного, чем тот факт, что каждый случай употребления какой-либо языковой формы в речи каждого отдельного говорящего уникален и никогда в точности не повторяется:
меняется контекст, среда, физическое и эмоциональное состояние говорящего, его прошлый опыт и опыт всех тех людей, с которыми он вступает во взаимодействие; все это влияет и на понимание формы, и на ее физическое воплощение. Но принять этот факт во всей его полноте, а не в каком-либо заранее ограниченном объеме, - значит распроститься с идеей создать модель языка как устройства, которым все говорящие на данном языке руководствуются в различных проявлениях своей языковой деятельности. Поэтому отрывочность, разнородность и изменчивость нашего повседневного языкового опыта оценивается как нечто вторичное и производное по отношению к организованному и стабильному ядру структурных правил: как внешний "шум", сквозь который изначальному порядку удается пробиться с большими или меньшими потерями. В этом модернистское мышление сходилось с позитивистским, для которого разрозненность и подвижность эмпирического мира также была нестерпимой, поскольку она противоречила представлению о фиксированных, всегда самим себе тождественных фактах.26
_______________
25 Термины Соссюра: linguistique exteme vs. linguistique inteme. (Ferdinand de Saussure, Cours de linguistique gunurale, Paris: Payot, 1985, стр. 40-43: гл. V "Введения").
26 "Логический эмпиризм", или ("позитивизм") 1920-30-х гг. (Карнап) объявил настоящую войну "естественному языку", с его смысловой непоследовательностью и множественностью, делающими невозможным недвусмысленно отличить "истинное" высказывание от "ложного", "осмысленное" от "бессмысленного". Философия языка Венского кружка ставила целью выработать такой искусственно построенный понятийный язык, семантические правила которого были бы свободны от этих недостатков - по словам Каркала, такой язык, на котором оказалось бы невозможным какое бы то ни было "метафизическое" высказывание. (Rudolph Carnap, "The Elimination of Metaphysics through the Logical Analysis of Language". - Logical Positivism, ed. Alfred J. Ayer, New York: Free Press, 1966).
28
Другой чертой, которую мышление абстрактными конструкциями унаследовало от позитивизма, было стремление к безличной объективности. Изучение предмета призвано было раскрыть его имманентную сущность, заключенную "в себе и для себя" (согласно знаменитой формуле Соссюра) и не зависящую ни от личности познающего субъекта, ни от личности того, чье "употребление" предмета для нужд и в условиях его жизни поставляет сырой материал для концептуальной модели. Субъективность представляется пороком, обесценивающим описание; в ней видят проявление того самого хаоса и разрозненности эмпирического существования, борьба с которыми и преодоление которых составляет главную цель научного осмысливания предмета. Представление о том, что "истинная сущность" предмета не существует "в себе и для себя",27 но неотделима от позиции субъекта по отношению к этому предмету28 и изменяется вместе с этой позицией, равным образом чуждо исследователю, мыслящему свой предмет в категориях абстрактной конструкции либо эмпирической классификации.
Наконец, еще одна характерная черта модернизма, на которую мне хотелось бы обратить внимание, - это культ "нового", понимаемого как полная и бескомпромиссная противоположность "старому". Модернистское самосознание предполагает постоянную борьбу против рутины, привычки, автоматизма повседневного мышления и существования. Конечно, наличный материал - будь то языковые "единицы" или литературные "приемы" - многократно используется, но используется именно в качестве строительного материала, из которого всякий раз требуется что-то построить заново: только так возможно противостоять мертвящей "автоматизации", которая постоянно грозит превратить мысль в бессмысленную рутину. Новое все время борется со старым, деавтоматизированное - с автоматизированным, как жизнь и смерть, как Ормузд и Ариман.29 Применительно к языку такое мироощущение ведет к убежденности в том, что каждый говорящий в каждый момент язы-
______________
27 "... l'idee fondamentale de ce course: la linguistique a pour unique et veritable objet la langue envisagee en elle-meme et pour elle-meme". (F. de Saussure, Cours de linguistique generate..., стр. 317). Ср. также определение Виттгенштейна в работе, опубликованной позднее, но написанной в 1932-33 гг.: "Die Sprache muS fur sich selber sprechen."(LudwigWittgenstein, Philosophische Grammatik, Oxford, 1969, стр. 63).
28 Последовательная критика абстрактности кантианского субъекта, чья познающая деятельность полностью отделена от его жизненного опыта, составляет одну из центральных тем русской философии: В. С. Соловьев, "Кризис западной философии. Против позитивистов". - Собрание сочинений В. С. Соловьева, т. 1, СПб., 1911; С. Н. Булгаков, Философия хозяйства, М., 1912.
29 Это умонастроение с большой силой выражено в ранних работах Шкловского: "Воскрешение слова" и "Искусство как прием" Соответственно, это положение Формального метода заняло одно из центральных мест в критике его у Медведева, который, вслед за Бахтиным, мыслит литературу как континуальный процесс, в котором не существует разделения и противопоставления "нового" и "старого" Медведев иронизирует по поводу идеи о периодическом "освежении" литературных приемов, при котором отработанные до "автоматизма" приемы, по его выражению, "уходят вниз гулять под паром". (П. Н. Медведев, Формальный метод в литературоведении. Критическое введение в социологическую поэтику, М., 1928, стр. 221).
29
ковой деятельности заново создает, пользуясь известными ему правилами, новые речевые построения из первичных строительных элементов. Тот факт, что и в своей, и в чужой речи мы то и дело встречаем хорошо нам знакомые, вновь и вновь повторяющиеся (в точности либо с вариациями) речевые блоки, текстуальные фрагменты, цитаты и полуцитаты, которые мы все помним и немедленно узнаем, при всей своей эмпирической очевидности, либо совсем игнорируется, либо оттесняется на' периферию картины языка, под такими характерными именами, как "клише", "формулы", "шаблоны", "идиомы". Подразумевается, что речь, изобилующая "шаблонами", - это плохая, неценная речь; это та рутина, которая постоянно нарастает, как ржавчина, на поверхности языка, мешая созданию "новых" построений.
Модернистический антипозитивизм, обернувшийся "неопозитивизмом", являл собой, быть может, наиболее энергичную и целеустремленную, но никак не монопольную интеллектуальную силу своей эпохи, особенно в ее начале. Другим проявлением кризиса эмпирического знания стала мощная волна неоромантического идеализма, стремившегося не столько перестроить позитивистские классификации в новые абстрактно-реляционные порядки, сколько утвердить принципиальную внеположность идеальных ценностей любой механически упорядоченной системе. Эпоха начала века стала свидетелем возрождения динамического подхода, стремившегося представить различные жизненные процессы, и в особенности духовную жизнь, в виде непрерывно развертываемой "длительности", не укладывающейся в параметры какого бы то ни было фиксированного устройства. Читатель понимает, что я имею в виду в первую очередь идеи "длительности" и "творческой эволюции" А. Бергсона, которые мне представляются наиболее обобщенным философским выражением этого направления мысли.30 В 1900-1920-е гг. идеи Бергсона получили широкий отклик как в естественных науках (прежде всего, в "неоламаркистской" биологии), так и, в особенности, в различных художественных явлениях и теоретических системах, относящихся к вопросам языка и эстетики, - от Пруста и Мандельштама до К. Фосслера31 и
__________
30 Как я уже упоминал, Бергсон поставил в основание своей философии принципиальное различие между материальным и духовным миром. Первый существует по законам "геометрии": он состоит из дискретных и устойчивых компонентов; второй существует как "длительность" - непрерывное развертывание, не знающее устойчивых состояний и элементов, каждое мгновение которого потенциально заключает в себе весь процесс. (Henri Bergson, L'evolution creatrice, Paris, 1907, гл. 1). Критика Бергсона предвосхитила настойчивое стремление представить язык в терминах геометрии (если не Эвклида, то Лобачевского), ставшее доминантным мотивом философии языка в первой половине XX в. - от Флоренского, Хлебникова, Карнапа и раннего Виттгенштейнадо Сталина.
31 Мне хочется сказать здесь несколько слов о Фосслере, поскольку о нем ныне редко вспоминают, а между тем его по праву следует назвать первым в ряду филологов этого столетия, стремившихся к созданию теории языка, способной выявить его динамический и личностно-творческий характер. Свой подход к языку, который он называл "идеалистическим", Фосслер противопоставлял "позитивизму" не только младограмматиков, но и Соссюра. (Kari Vossler, Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft, Heidelberg, 1904). Аргументы Фосслера широко используются в критике "абстрактного объективизма" структурной модели языка у Волошинова. Согласно Фосслеру, то, что "позитивистская"-лингвистика оценивает в качестве объективно данных форм языка и их исторического развития, представляет собой результаты непрерывных индивидуальных творческих усилий, направляемых разными идеологическими, интеллектуальными и эмоциональными стремлениями. (Sprache als Schupfung und Entwicklung, Heidelberg, 1905).
30
Л. Шпитцера, Г. Шухардта и Н. Марра,32 Бахтина и Э. Ауэрбаха.
Стремление преодолеть биполярную протипоставленность идеальной сущности вещей и их эмпирического бытия, сознающего себя субъекта и окружающей его среды являлось также определяющей чертой русской философской мысли начала века. Ее истоком послужила критика В. Соловьевым западноевропейской философской традиции, все развитие которой, по мысли Соловьева, не способно было выйти из русла этой оппозиции, попеременно склоняясь то к одному, то к другому ее полюсу.33 В эпоху своего расцвета (1900-1910-е гг.) русской идеалистической философии удалось создать картины общественной и душевной жизни человека, вырывающиеся из рамок дилеммы эмпирического - рационального. Из этой философской основы вышли два явления 1920-1930-х гг. в области изучения языка и мысли, к которым я ощущаю особую близость и на которые мне еще не раз предстоит ссылаться: концепция гетероглоссии и диалогической открытости коммуникативной деятельности Бахтина и наблюдения Выготского над динамическим характером внутренней речи в ее соотношении с мышлением. Я уже не говорю о таких художниках, как Мандельштам, Пастернак, Кандинский, высказывания которых о природе языка и образного мышления, при всей своей идиосинкретичной метафоричности, представляют собой важное явление в истории филологической и эстетической мысли начала века.
Однако судьба тех явлений в философии, филологии и эстетике, которые я бегло здесь упомянул под именем "идеалистических", в XX веке оказалась сходной с судьбой романтической филологии и эстетики в предыдущем столетии. Идеи идеалистического направления частично были дискредитированы в качестве "ненаучных" фантазий (каковыми они, по правде сказать, иногда и оборачивались при соприкосновении с конкретными фактами), частично усвоены господствующим направлением, приобретя в этом контексте совершенно иной дух и иную направленность,34 а более всего - попросту забыты на несколько десятилетий.
_____________
32 Неразрывная связь языка с идеологией, и шире, с духовной деятельностью, и в связи с этим множественность процессов языкового творчества, не помещающаяся в рамки фиксированных правил, - таковы были посылки, из которых исходил Н. Я. Марр в своей критике "буржуазного" позитивизма в языкознании. В подходе Марра можно обнаружить немало общего с идеями Фосслера, с одной стороны, Бахтина и его школы (в их критике соссюровской лингвистики и Формального метода в литературной теории), с другой. Разумеется, следует отличать значение, которое идеи Марра имели в контексте 1910- 1920-х годов, от того осмысления, которое "марризм" получил в позднейшую эпоху как среди его адептов, так и разоблачителей.
33 В. С. Соловьев, Кризис западной философии....
34 Я уже упоминал в этой связи о судьбе Бодуэна де Куртэне, в котором последующая традиция увидела прямого предшественника Соссюра, игнорируя принципиальное отличие его философской позиции. (См., например, статью Якобсона "The Kazan School of Polish Linguistics and Its Place in the International Development of Phonology". - Roman Jakobson. Selected Writings, 2, Wordand Language, The Hague & Paris: Mouton, 1971).
31
Глубокая критика оснований лингвистического структурализма и формального метода в работах Бахтина и его школы стала одной из движущих сил в пересмотре наследия структурализма в 1970-е годы; замечания Выготского по поводу рационалистической абстрактности теории развития Пиаже, игнорирующей роль коммуникативного аспекта в развитии внутреннего мираличности, предвосхищают критический разбор этой теории Лаканом в 1960-е годы. Но должно было пройти 40 лет, прежде чем эти идеи вышли на авансцену интеллектуальной жизни. Что касается значения в современном контексте идей русской философии начала века или таких лингвистов, какфосслерили Марр, то эта проблема и сейчас ждет историко-культурного рассмотрения. К 1930-м годам рационалистический "конструктивизм" одержал решительную победу в качестве господствующего направления мысли новой эпохи. Пожалуй, нигде эта победа не была такой полной и не реализовала себя с таким размахом и такой последовательностью, как в области изучения языка.
Достижения структурной и генеративной лингвистики и семиотики отнюдь не умаляются тем фактом, что они несут на себе отпечаток характерных черт своей эпохи, с ее трансцендентными "зорями", острым релятивизмом, нетерпеливым стремлением завоевать мир сверхреального, утопическим ощущением безграничных возможностей творческой воли, пересоздающей мир, и агрессивно-враждебной позицией по отношению к "косному" существованию, не освоенному и не преображенному концептуализирующим сознанием. Напротив - в моих глазах это придает им более широкое значение, в качестве одного из самых впечатляющих проявлений того века, которому они принадлежат. Однако наблюдателю, смотрящему на этот феномен извне, как на историческое прошлое, становятся заметны противоречия и умолчания в тех пунктах, мимо которых минувшая эпоха проходила не замечая, но которые открываются взгляду в иной исторической перспективе.
Эти бреши в интеллектуальной ткани модернизма, казавшейся неизнашиваемой (поскольку она бьыа соткана не из материи, но из релятивных ценностей), стали обнаруживаться с полной явственностью к концу 1960-х и в особенности в 1970-е годы. В это время - раньше всего во Франции, затем повсеместно - развернулась критика структурной модели языка, литературного текста и культуры. Новые интеллектуальные и художественные течения, возникавшие из ревизии модернистского наследия, именовали себя "постмодернизмом" или "постструктурализмом" - имена повсюду ныне употребляемые, но, к сожалению, крайне ненадежные, в силу невероятной размытости тех значений, которые каждый готов в них вкладывать; впрочем, сама эта разбросанность и ненадежность смысла является характерной приметой нового направления. Как бы там ни было, постмодернистская "деконструкция" философских основ структуральной лингвистики, поэтики и семиотики имеет самое непосредственное отношение к нашему обзору, поскольку именно ей мы обязаны тем, что слабости и противоречия рационалистического подхода к языку, о которых говорилось выше, выявились с такой отчетливостью.
32
Важнейшей чертой нового направления можно считать отказ от принципа конструктивного единства и упорядоченности как конечного идеального состояния, к которому моделирующая мысль стремится прорваться сквозь "хаос" эмпирического бытия. Эклектизм, непоследовательность (действительная непоследовательность, а не преднамеренно построенная ее симуляция; действительные противоречия, а не "принцип противоречий" как организующий прием), отрывочность описаний, заведомая неокончательность результатов, отсутствие единой позиции и единого концептуального языка перестали быть отрицательными свойствами. Напротив - современный взгляд встречает с недоверием и скептицизмом всякое слишком чистое и последовательное проявление "логоцентрического" порядка в научных рассуждениях, равно как и в художественном стиле.35 Во всяком феномене в первую очередь ценится его многосоставность, соприсутствие разнородных и разноречивых компонентов, тенденций, голосов.
Конечно, и само структурное направление к этому времени потеряло тот напор бескомпромиссного детерминизма, который можно почувствовать у Соссюра, в ранних работах ОПОЯЗ'а, трудах Якобсона в области лингвистики и поэтики, философской критике повседневного языка у Карнапа и молодого Виттгенштейна, стадиальной типологии развития сознания Пиаже, эстетике Адорно. В работах последних 25-30 лет, даже тех, которые стремятся сохранить верность принципу структуры, этот принцип получает все более смягченное и недетерминированное воплощение. Речь больше не идет о единой системе, или организованной в некое сверхъединство "системе систем"; подчеркивается возможность и даже необходимость сосуществования разных, принципиально несогласованных между собой механизмов, интерференция между которыми придает результирующему процессу открытый и полностью не предсказуемый характер.36 Все большее размывание структурной модели ведет к тому, что сам принцип абсолютного концептуального центра постепенно теряется, так что оказывается невозможным, да и ненужным, провести черту, за которой заканчивается "структурализм с человеческим лицом" и начинается собственно постструктуральный мир.
Однако наиболее радикальные провозвестники новых верований, такие как Ж. Лакан, М. Фуко, Ж. Деррида, Р. Барт, Ж. Кристева, П. де Ман, отрицают языковой и культурный "порядок" как принцип, даже в
___________
35 Лиотар называет "метанарративными" теории, которые "легитимизируют себя путем апелляции к тому или иному грандиозному метадискурсу, такому как диалектика Духа, герменевтика, освобождение мыслящего или трудящегося субъекта, накопление богатства". Соответственно, постмодернистическая мысль характеризуется "неверием в мета-нарративное"; анализ дискурса потерял "свою функцию, своего грандиозного героя, свои громадные опасности, захватывающие приключения, великую цель". (Lyotard, op. cit., стр. 7-8).
36 В качестве важнейших достижении на этом пути можно указать на идею "бриколажа" у Леви-Стросса (Claude Levi-Strauss, La pensee sauvage, Paris: Librairie Plon, 1962, Гл. 1) и концепцию "динамической модели" культуры и художественного текста в работах Ю. М.Лотмана 1970-1980-х гг. (назову лишь последнюю в этом ряду- Культура и взрыв, М.: Гнозис,1992).
33
самом смягченном и гибком его выражении. В этом они проявляют такую же целеустремленность и бескомпромиссность, какая характеризовала их, ныне столь жестоко разоблаченных, предшественников и антиподов модернистского века. Речь не идет о возможности сосуществования или конкуренции различных систем, действующих на основании различных принципов и правил: снимается сам принцип огранизованной системы и вытекающее из него иерархическое отношение между центральным и периферийным, всеобщим и частным, закономерным порядком и случайностью.
Так, согласно Барту, всякое описание текста, как и вообще всякое его прочтение, не "конструирует" текст, но напротив, "деконструирует" его.37 Барт иронизирует над готовностью критиков "великодушно" признать, что текст может заключать в себе несколько разных смыслов и обладать определенной степенью свободы; его критика направлена против "объективного значения" и "определенности" чего бы то ни было как принципа.38
В том же ключе Ж. Кристева и ее последователи разрабатывают понятие "интертекста", предложенное ею (под влиянием идей Бахтина)39 в 1969 году.40 В отличие от выдвинутого восточноевропейской школой понятия подтекста, обнаружение которого призвано прояснить дотоле скрытую связь между отдельными элементами текста, концепция интертекста направлена на разрушение "мифа" о единстве и целостности текста.41
_________
37 Roland Barthes, S/Z, Paris: Seuil, 1970. стр. 21-22.
38 "Текст множественен. Это не значит просто, что он обладает несколькими смыслами, но что он сам есть воплощенная множественность смысла: неотвратимая (а не просто допустимая) множественность. Текст - это не сосуществование значений, но переход, пересечение; поэтому он нуждается не в интерпретации, сколь бы то ни было свободной, но в взрываний, в рассеивании". ("De 1'oeuvre au texte" - Roland Barthes, Le bruissement de la langue, Paris: Seuil, 1984, стр. 72).
39 Говоря о постструктуральной "революции" в области философии языка и литературной теории, нельзя не упомянуть о той исключительной роли, которую сыграли в этом процессе идеи Бахтина. Такие понятия, как "чужое слово", "диалогизм", "карнавализация", "гетероглоссия", ныне принадлежат к ядерному словарю западного постструктурализма. Надо сказать, что именно на Западе, в большей мере чем в России, Бахтин был воспринят преимущественно в контексте постструктуральных идей: как мыслитель, показавший несостоятельность лингвистического структурализма и формального литературоведения и открывший дорогу "деконструкции" художественных и культурных текстов. См. в особенности сборник статей, подводящий итог рецепции идей Бахтина в контексте новой эпохи в истории мысли: Gary Saul Morson & Caryl Emerson, eds.. Rethinking Bakhtin: Extensions and Challenges, Evanston, IL: Northwestern University Press, 1989, а также книгу этих авторов: Mikhail Bakhtin: Creation of a /'ro.sa/c.t, Stanford: Stanford University Press, 1990.
40 Julia Kristeva, Z^eiiuTi^e. Recherches pour une semanalyse, Paris: Seuil, 1969. (О влиянии идей Бахтина подробно говорится в главе "Слово, диалог и роман").
41 По словам Кристевой, ее интертекстуальный "семанализ" был призван "описывать значащий феномен, или значащие феномены, в то же время анализируя, критикуя и подрывая сами понятия "феномен", "значение" и "значащий"". (Julia Kristeva, Desire in Language .... стр. vii). Один из новейших адептов теории афористически выразил этот принцип следующим образом: "II n'est de texte qui d'intertexte". (Charles Grivel, "Theses preparatoires surles intertextes". - Dialogiytat, hrsg. Renate Lachmann, Munchen: Wilhelm Fink, 1982, стр.240).
34
Наконец, понятие "письма" (ecriture}, занявшее центральное место в работах Деррида и Барта конца 1960 - начала 1970-х гг., положило конец традиционному разграничению "языка" как системы и "речи" как совокупности отдельных актов ее реализации. Вырываясь из оппозиции langue vs. parole, понятие "письма" изображает языковую деятельность как непрерывный процесс, не знающий ни начала, ни конца, ни дискретных фаз и состояний; каждое новое высказывание "пишется", как палимпсест, поверх предыдущих высказываний. Не существует и никогда не существовало - ни в качестве доисторической исходной точки, ни в качестве теоретического идеала - некоего "чистого" состояния, которое не было бы уже палимпсестом. В этом смысл утверждения Деррида, на первый взгляд парадоксального, что письмо (в таком его понимании) существовало прежде языка - существовало, говоря специфическим языком этого философа, "всегда уже".42 Деррида высмеивает представление о целостности языкового феномена, называя эту мнимую целостность "вторичной девственностью".43
Отказ видеть в тексте или языке какой-либо окончательный "секрет", объективно в нем заключенный и подлежащий дешифровке, приводит постструктуральную теорию к революционному отрицанию авторитета объективности и рациональной организованности как критериев исследования.44 Острие иронии Барта направлено на тех представителей гуманитарного знания, которые запоздало открыли для себя идеал позитивистской науки и стремятся сделать описание языка и культуры последним ее бастионом.45 Само собой разумеется, что под "позитивизмом" Барт понимает не только лингвистику, философию языка и литературную критику XIX века, но также - и даже прежде всего - структуральный метод, в котором он усматривает прямое продолжение позитивистской идеологии.
Сказанного здесь вкратце кажется достаточным,46 чтобы почувствовать огромный заряд интеллектуальной энергии, заключенный в новом направлении и его идеях. При всем том, "постмодернистическая революция", подобно своей модернистической предшественнице, слишком
_____________________
42 Jacques Derrida, De la grammatologie, Paris: Minuit, 1967, ч. 1 ("L'ecriture avant la lettre"), стр.16.]
43 Аналогично, Барт объявляет глагол "писать" непереходным, в том смысле, что суть письма не в создании дискретных сообщении, но в непрерывности процесса "переписывания". ("Ecriture, verbe intransitif?" - Roland Barthes, Le bruissement..., стр. 21-31).
44 "... литература (лучше бы назвать ее письмом), отказываясь видеть в тексте (или слове) какой-либо "секрет", то есть окончательный смысл, тем самым освобождает поле для деятельности, которую можно назвать анти-телеологической или в собственном смысле революционной: ведь отказ удерживать смысл на месте означает отказ от Бога и его ипостасей - разума, науки и закона". ("La mort d'auteur". - Roland Barthes, Le bruissement..., стр. 67).
45 "De la science a la litterature". - Le bruissement..., стр. 20.
46 См. более подробно: Б. М. Гаспаров, "В поисках "другого" (французская и восточноевропейская семиотика нарубеже 1970-хгодов)", Новоелитературноеобозрение,№ 15,1995.
35
целеустремленна, слишком остро направлена, по крайней мере в центральных своих проявлениях, в сторону "деконструкции", чтобы не вызывать ощущение известной односторонности. В языковой деятельности подчеркивается не просто неинтегрированный, но антагонистический аспект;47 во всякой интерпретации - "творческая" произвольность;48 сама позиция исследователя демонстративно характеризуется отсутствием "метода" и какой бы то ни было "надежности".49
П. де Ман, сравнивший идеи Барта о множественности и неинтегрированности языкового значения с "коперниковской революцией", подчеркивает, что работы Барта следует читать как "интеллектуальное приключение", а не попытку выработать метод исследования.50 Однако то, что было захватывающим "приключением" при своем зарождении, с течением времени все более обнаруживало в себе иные черты. Само стремление занять позицию, диаметрально противоположную своим предшественникам, заключает в себе опасность повторения - в парадоксальной "обратной перспективе" - тех самых их черт, на которые направлено острие критики. Категорическое отрицание интегрированное(tm) и упорядоченности предмета исследования ведет не к освобождению от детерминизма, но - по известному принципу схождения крайностей - к новой негибкости и своего рода негативному детерминизму. Полное уничтожение "конструкции" имеет результатом то, что сама "деконструкция" становится абсолютом, жестко - и вполне предсказуемым образом - диктующим, как "следует" обращаться с интерпретируемым объектом. Ученому новой формации не приходится долго "искать" в избранном предмете мозаичность, противоречия, гетероглоссию, всевозможные смысловые игры; он "находит" их с такой же неотвратимостью, с какой его предшественник находил в том же предмете структуры, инварианты, бинарные оппозиции. Императив деконструирования заменяет собой императив конструирования, оказываясь - как о том свидетельствуют бесчисленные постструктуральные сочинения последних 20 лет - ничуть не лучше, если не хуже, старого режима в отношении жесткости и униформности.
Второе следствие чрезмерной жесткости "деконструктивной" критики состоит в том, что ей приходится отделываться общими декларация-
__________
47 "Говорить - значит сражаться, в игровом смысле; речевой акт подлежит ведению всеобщей антагонистики". (Lyotard, op. cit., стр. 23).
48 "Действие деконструкции состоит в том, чтобы дерегулировать процесс упорядоченного распределения знания и праздновать всякое ложное прочтение". (Vincent В. Leitch, Deconstructive Criticism: An Advanced Introduction, New York: Columbia University Press, 1983, стр.122).
49 Ж. Лакан, в статье с вызывающим названием "Excommunication", заявил, что не считает себя "исследователем", поскольку он не вырабатывает концепцию, а просто реагирует на поступающие извне многообразные стимулы. (Le seminaire de Jacques Lacan, 11, Paris: Seuil, 1973, стр. 12). В том же ключе выдержан призыв Барта - "от науки к литературе": прямое отрицание идеи о том, что "литературоведение должно стать наукой" (ср. статью Ю. М. Лотмана под этим заглавием: Вопросы литературы, 1967, № 1).
50 "Roland Barthes and the Limits of Structuralism". - Paul de Man, Romanticism and Contemporary Criticism, Baltimore & London: The Johns Hopkins University Press, 1993,стр. 166-167.
36
ми, либо даже прямо отступать, как только речь заходит не о литературном тексте, не о процессах в верхнем слое культуры, но об обыденном языке и его повседневном употреблении. В самом деле, когда мы анализируем художественное или интеллектуальное языковое произведение высокой ценности, имевшее широкий резонанс и длительную жизнь в истории культуры, в нем нетрудно обнаружить, при соответствующем подходе, борьбу разных голосов, противоречивых идеологий, множественных источников, разнонаправленных интенций, разрывающих единство текстуальной ткани. Взаимодействуя с бесчисленными читателями, критиками, последователями, каждый из которых в свою очередь выступает во всей многосоставности своего мира, такой текст движется в бесконечном континууме трансформаций-прочтений, в которых неинтегрированная множественность его смысла если не возрастает буквально, то по крайней мере все время обновляется. Постструктуральная философская и литературная критика дала блестящие образцы анализа текстов такого рода, от Руссо и Фрейда, Соссюра и Леви-Стросса до Бальзака и Достоевского. Но что в этом отношении можно сделать с ординарным, ничем не примечательным языковым обменом, который совершается мимолетно, между конкретными говорящими, в конкретной и недвусмысленной, непосредственно им известной ситуации, и так же мимолетно исчезает, не задерживаясь в памяти, после того как он выполнил свою сиюминутную задачу? ""Который час?" - "Половина девятого"" - перед таким "текстом" способна отступить самая свирепая деконструкция. В коммуникации такого рода нелегко обнаружить интертекстуальное взрывание смысла, гетероглоссию, столкновение противоречивых позиций; не видно в ней также никакого потенциала дальнейшего развертывания интерпретационного процесса - хотя бы уже в силу того, что ни сами говорящие, и никто другой о ней не будут помнить через несколько минут.
Можно наблюдать, как многие работы, посвященные критике структурного подхода, обходят эту трудность тем, что локализуют объект своей критики таким образом, чтобы материал, по-видимому не поддающийся деконструирующему анализу, остался за его пределами. Так, Барт и Кристева прямо противопоставляют свойства литературного текста и обыденного языка: первый, в качестве неинтегрированного объекта, становится достоянием "литературы" или "семиотики", в их постструктурном понимании, второй - оставляется в ведении "лингвистики", с ее кодами и структурами.51 Аналогичным образом Бахтин, как известно, строил свою теорию гетероглоссии в применении к одному литературному жанру - роману; диалогическая открытость романа оттенялась замкнутостью и структурным детерминизмом, свойственным, по его мнению, другим жанрам.52 Понятие "письма" у Деррида в
_____________
51 Roland Barthes, Critique et verite, Paris: Seuil, 1966, стр. 54; Julia Kristeva, La revolution du langage poetique ..., ч. I ("Semiotique et symbolique").
52 См. в особенности центральные работы 1930-х гг.: "Слово в романе" и "Эпос и роман". В более позднем исследовании "Проблема речевых жанров" в сферу "гетероглоссии" включаются и речевые жанры повседневного языка.
37
принципе, конечно, относится ко всякой языковой и вообще знаковой деятельности. Но в своих анализах Деррида никогда не покидает мир авторов и текстов, отмеченных яркой индивидуальностью и высоким культурным престижем. Любопытным образом деконструктивный анализ оказывается неотделимо прикреплен - хотя часто в негативной и парадоксальной форме - к тому самому "логоцентрическому" ценностному канону, разоблачение которого составляет основу его существования.
То же можно сказать и о целом ряде работ, лежащих за пределами собственно постструктурализма, но также направленных на выявление центробежного, многонаправленного, подвижно-текучего характера процессов, протекающих в сфере языковой деятельности. Можно вспомнить в этой связи Выготского, которому принадлежали проницательные наблюдения над тем, как речь ребенка строится на основании конкретных образцов, а не логических параметров и правил; однако из этих наблюдений исключалась "взрослая" речь - в лучшем случае в ней признавалось присутствие "остатков" того состояния языковой деятельности, которое Выготский считал специфически "детским";53 в других случаях он аналогичным образом противопоставляет "внутреннюю речь", с ее летучим и идиосинкретичным характером, и "внешнюю" речь как обладающую объективированными свойствами, соответствующими конвенциональным лингвистическим представлениям. Можно также упомянуть работы последних 20 лет, в которых были обнаружены и описаны интересные свойства "устной" или "разговорной" речи, сильно отклоняющиеся от традиционных представлений о том, что можно считать "нормальной" морфосинтаксической структурой высказывания; но и в этом случае положение спасается тем, что данные наблюдения противопоставляются идее "кодифицированного" (или письменного) языка, предположительно работающего по законам традиционной лингвистической модели.54 Наконец, следует также назвать в этой связи интереснейшие работы о культуре памяти в античную и средневековую (то есть допечатную) эпоху, рисующие картину культуры как коллективного мнемонического фонда, в котором фактически стирается грань между старым и новым, точным и приблизительным воспроизведением, цита-
____________
53 Мышление и речь. -Л. С. Выготский, Избранные психологические исследования, М., 1956, стр.169.
54 Противопоставление "разговорной речи" и "кодифицированного языка" занимает центральное место в работах Е. А. Земской и ее соавторов. См. основополагающую книгу этого направления: Русская разговорная речь, М., 1973, а также более поздние работы: Русская разговорная речь. Фонетика. Морфология. Лексика. Жест, М., 1983; Е. А. Земская, Словообразование как деятельность, М., 1992. По такому же принципу строилось мое собственное исследование семантики "устной речи": "Устная речь как семиотический объект" (Лингвистическая семиотика и семантика, 1, Тарту, 1978). Любопытную параллель к такому подходу заключают в себе рассуждения Барта о возможности построения в будущем Двух различных по своему предмету и методу лингвистик - "лингвистики синтагм", имеющей дело с устной речью, и конвенциональной "лингвистики предложений". ("Langage et style". - Roland Barthes, Le bruissement...).
38
<< Пред. стр. 1 (из 9) След. >>