<< Пред.           стр. 3 (из 9)           След. >>

Список литературы по разделу

 9 Собрание произведений Велчмчра Хлебникова, под ред. Н. Степанова, т. III, Л., 1930, стр.27.
 10 Roman Jakobson, E. Colin Cherry, Morris Halle, "Toward the Logical Description of Languages in Their Phonemic Aspect".- Roman Jakobson, Selected Writings, 1..., стр. 451.
 85
 первичному языковому материалу: подобрать частицы этого материала друг к другу таким образом, чтобы получить построение, которое, не теряя облика "высказывания", получило бы особым образом организованную звуковую фактуру, отвечающую известным требованиям конструктивной симметрии. В сущности, эти два "высказывания" могли бы поменяться местами: первое - занять место в фонологическом трактате, второе - в стихотворении (если не в "серьезном" футуристическом стихотворении, то по крайней мере - в шуточных стихах, плакате, частушке, типа тех, что сочинялись, в рамках футуристической поэтики, Маяковским и тем же Якобсоном).
 При всем различии целей, которые преследовали авторы двух приведенных выражений, в их действиях обнаруживается много общего. Конечно, сама эта общность не случайна, но обусловлена генеалогическим сродством: ведь фонологическая теория Якобсона вышла из лона ОПОЯЗ'овской филологии, идеи которой были теснейшим образом связаны с поэтикой и творческой практикой футуристов.11 В известном смысле можно сказать, что фонологическая теория, бескомпромиссно и безоговорочно перестраивавшая "сырой" языковой материал в параметрах строго организованной универсальной модели, была таким же продуктом авангардистского мышления, как и футуристическая поэтика и эстетика, с ее утопическим идеалом тотального языкового строительства и бескомпромиссной враждой к языковой повседневности. В этом заключается ее значимость, в качестве характерного и мощного проявления определенной историко-культурной эпохи, - но также и ее историческая релятивность.
 _________
 11 Бенгт Янгфельдт, Якобсон-будетлянин. Сборник материалов, Stockholm: Almquist & Wiksell International, 1992.
 86
 
 Глава 3
 О ГЛОКОЙ КУЗДРЕ, ВОЛГОВЯТЭЛЕКТРОМАШСНАБСБЫТЕ И ТОМУ ПОДОБНОМ:
 ГРАММАТИЧЕСКАЯ ПАРАДИГМА КАК АБСТРАКТНАЯ СХЕМА И КАК КОНКРЕТНЫЙ "ОБРАЗЕЦ"
 Unsere Sprache kann man ansehen als eine alte Stadt: ein Ge-winkel von GaBchen und Platzen, alten und neuen Hausem, und Hausem mit Zubauten aus verschiedenen Zeiten; und dies umgeben von einer Menge neuer Vororte mit geraden und re-gelmaBigen StraBen und mit einvormigen Hausem.
 Wittgenstein, Philosophische Untersuchungen, 1:18
 Мы рассмотрели с некоторой подробностью вопрос о статусе элементарных единиц языковой структуры: фонем и дифференциальных признаков. Аналогичная линия рассуждений может быть проведена и в отношении структурных единиц более высоких порядков: морфем, словоформ, синтаксических конструкций, - и той роли, которую они играют в повседневном употреблении языка. В условиях языкового существования все эти единицы, выступающие в метаязыковой рефлексии в качестве первичных элементов языковой структуры, теряют свою дискретность и стабильность, растворяясь в подвижных полях хранимого в памяти языкового материала, составляющих основу языковой деятельности. Носитель языка так же не мыслит словоформу как построение, составленное из отдельных морфем, закономерно расчленимое на лексическую основу и деривационные и грамматические показатели, как он не мыслит ее звуковой образ в виде фонемной цепочки либо матриц дифференциальных признаков.
 Я исхожу из того, что умение говорящих оперировать различными морфологическими формами слов определяется - если не полностью, то в очень значительной степени, - непосредственным знанием словоформ как таковых, вернее, знанием каждой словоформы укорененно в ее сфере употребления, в составе множества хранимых памятью выражений. На фоне этого непосредственного знания понимание того, что отдельные известные говорящему словоформы могут быть составлены в морфологическую "парадигму", которая имеет такое же или почти такое же строение, как парадигмы, составленные из других наборов словоформ, и которая поэтому могла бы быть выведена по определенным правилам из обобщающей схемы, - отходит на второй план, как нечто имеющее для говорящего периферийное и вторичное значение.
 В опыте говорящего субъекта каждая словоформа оказывается погруженной и растворенной в своей собственной, только ей свойственной среде потенциальных употреблений. Она известна ему не с абстрактно-
 87
 грамматической точки зрения, не как такая-то "форма", занимающая закономерное структурное место в ряду других "форм", а в составе целого поля потенциальных выражений, частью которых она является. Объем и контуры этого поля подвижны и открыты, так как чем большее число выражений отложилось в памяти говорящего, тем шире расходятся от них круги потенциальных выражений, рождающихся по аналогии с уже известными. Говорящий и сам не может с точностью определить, какие из всплывающих в его памяти выражений известны ему "действительно", на основании предыдущего опыта, а какие "потенциально", на основании аналогий с этим опытом.
 Рассмотрим на одном примере, как конкретно существуют частицы языкового материала в среде их потенциального употребления. Для нашего примера я избрал - совершенно произвольно - форму одного из "косвенных падежей" одного из "существительных": словоформу рук.
 Для человека, в достаточной степени владеющего русским языком, словоформа 'рук' существует не как "родительный падеж множественного числа" слова 'рука', но как отрезок языкового материала, напоминающий ему о целых полях конкретных выражений, присутствующих в его языковом опыте. Попытаюсь назвать хотя бы некоторые из таких выражений, в составе которых эта словоформа укоренена в моей языковой памяти:
 множество взметнувшихся/вскинутых/протянутых рук; "лес рук" [ассоциируется в моей памяти с школьным бытом: одобрительное и слегка ироническое восклицание учителя при виде множества поднятых рук в ответ на легкий вопрос] творение человеческих рук/рук человеческих/рук человека [это] дело его/твоих рук!--полюбуйся надело своих рук! [совсем/окончательно/вконец] отбился от рук лечит наложением рук
 [день и ночь/часами/сутками] не спускали с рук/с рук не спускали [благополучно] сбыть с рук--[как бы получше/поскорее] сбыть с рук не хватает рабочих рук--[острая] нехватка рабочих рук без [обеих] рук [ассоциируется со статуей Венеры Милосской]
 "слепой и без двух рук" [из слышанного в детстве рассказа об инвалиде войны]
 "Без рук, без ног на бабу скок" [пародия детской загадки: по-видимому еще одно порождение послевоенного времени]
 я без тебя/него/нее как без рук
 движения [его/ее] изящных/точеных/гибких/сильных/загорелых/мускулистых/округлых/старческих/сморщенныхрук-- [невольно] залюбовался движениями... изящная форма [его/ее] рук тепло/жар [его/ее/их] рук
 прикосновение [его/ее] холодных/теплых/нежных/горячих/ледяных/ нечистых/ ласковых/сильных рук жирные пятна/следы [от] его рук/пальцев [ассоциируется с образом Сталина: история о книгах, которые он одалживал у Демьяна Бедного и на которых оставались жирные следы его пальцев (не помню источник)]
 "И память в пятнах икр и щек, И рук, и губ, и глаз" [стихотворение Пастернака - нет полной уверенности в точности цитаты]
 88
 "Скрещенья рук, скрещенья ног, Судьбы скрещенья" [еще одно стихотворение Пастернака]
 пожатие рук--не разжимая рук--не покладая рук ловкость рук--"Ловкость рук, и никакого мошенства!" [шутливое выражение, имевшее хождение в речи подростков в 1940-1950-е гг.]
 избежать рук [палача/правосудия]--"Он/она не уйдет от рук палача!" [цитата или псевдоцитата, быть может, из какого-нибудь исторического романа:
 при полной неизвестности конкретного источника, очевидна литературность и стилизованная отнесенность к минувшей эпохе - что-то вроде Вальтер Скотта или Александра Дюма в русском переводе]
 выскользнуло/вьшало/вывалилось из рук--[всё сегодня] валится из рук/[просто] из рук валится
 "Но слишком рано твои ударил час, И вещее перо из рук упало" [стихотворение Некрасова "На смерть Добролюбова": учили наизусть в школе]
 [буквально] уплыл/уплыло из рук--[ну прямо] из-под рук ушел/ушла! [рыбная ловля? может быть, чеховский "Налим"?]
 вырвали [прямо] из рук--[ну прямо] из рук выхватили!
 но-но! [только] без рук, пожалуйста!--рук не распускать!
 рук не стоит/не стал бы марать-- "Рук замарать не хочешь?" [кажется, из какого-то соцреалистического повествования: слова, обращенные к герою, не желающему участвовать в раскулачивании, или что-нибудь подобное]
 от рук ничего не осталось! [после стирки]
 купила/купили с рук
 сдать/передать с рук на руки--передать из рук в руки--" Из рук в руки" [название московской газеты рекламных объявлений]
 узнать из вторых рук
 [смотри] как дойдет до рук!--не дошло бы до рук! [смутно проглядывающий в памяти обрывок какого-то выражения из литературного повествования "почвенного" характера, скорее всего на историческую тему]
 [все что у него есть, это] пара натруженных/умелых/мозолистых рук еду брала только из моих рук [о собаке]
 [насилу/едва/еле] вырвался из его/ее рук/лап - и т.д., и т.д.
 Я "систематизировал" этот заведомо неконечный список лишь самым поверхностным образом, сохраняя, насколько это было возможно, тот порядок, в каком различные выражения и цитаты всплывали в памяти, ассоциативно зацепляясь одни за другие. Поскольку моей целью было зафиксировать "естественное" состояние моей языковой памяти, я не пользовался никакими вспомогательными средствами и пособиями - не сверял цитаты, не заглядывал в словари. Я старался по возможности уловить и зафиксировать такие частицы из фонда языковой памяти, которые в моем сознании присутствуют как готовые единицы, непосредственно опознаваемые в качестве целостных и знакомых мне языковых "предметов". Это свойство объединяет все перечисленные выше речения, при всем различии между ними в отношении их внешней формы, тематического и стилистического круга употребления, происхождения и источников.
 Присутствие в моей памяти этого (а в действительности, конечно, еще более широкого) набора конкретных выражений составляет источник
 89
 моего непосредственного владения тем феноменом, который, в проекции на системно организованное описание языка, определяется как "форма родительного падежа множественного числа существительного 'рука'". Нельзя отрицать, что действия говорящих, среди прочих результатов, могут приводить и к такому определению, упорядочивающему для них языковую картину; но сами эти действия, по-видимому, лишь в малой и ограниченной степени основываются на такого рода определениях и зависят от их характера. Если употребленное мною выражение множество рук оказалось морфологически и синтаксически "правильным", то это происходит не потому, что я при употреблении этого выражения руководствовался синтаксическим правилом, согласно которому количественное слово на -о типа 'множество' требует при себе постановки родительного падежа множественного числа существительного, и морфологическим правилом, согласно которому лексема рука, будучи существительным женского рода такого-то деклинационного класса и подкласса, должна иметь форму род. пад. мн. ч. рук. Нет, я употребил это выражение правильно просто потому, что оно известно мне как таковое, само по себе; мне известно также бессчетное множество других выражений, в которых фигурируют "те же" словоформы либо другие члены той же "парадигмы" - известны, опять-таки, каждое непосредственно и в своей собственной сфере употребления. Лишь на основе этого первичного знания я могу представить себе, что между некоторыми из этих выражений имеется то или иное формальное сходство, которое может быть сформулировано в виде обобщающей классификации или правила.
 Каклингвист, я могу иметь самые разнообразные сведения о деклинационных и конъюгационных классах и подклассах русского языка, представленных в различных его описаниях, либо сам разработать более или менее удачный вариант такого описания. Но как говорящий по-русски, я убеждаюсь, что слова 'война' и 'страна' принадлежат к одному деклинационному классу, только "просклоняв" оба слова, то есть сопоставив заранее мне известные словоформы в пределах того множества, которое я согласился (на тех или иных логических основаниях) рассматривать в качестве "парадигмы склонения". (Я сначала взял в качестве примера слова 'война' и 'стена', но, "просклоняв" их, убедился, что у них различается в одной из форм акцентный контур: вин. пад. 'войну', но 'стену'). Я, конечно, мог бы не "склонять" сам, а заглянуть в Грамматический словарь и убедиться, что слова 'война' и 'страна' маркированы как принадлежащие к одному парадигматическому классу-'ж Id' (в то время как'стена' отнесена к близкому, но все же несколько отличному классу - 'ж 1d"), либо выучить на память все эти сведения. Но ведь и заключенная в словаре информация вторична по отношению к чьему-то умению "просклонять" эти слова, то есть предъявить заранее и заведомо известные словоформы в пределах заранее обусловленного набора, который мы договорились называть "парадигмой склонения существительных". Если я видоизменю этот набор, включив в него, например, сочетания с предлогами, то "парадигмы" 'война' и 'страна' окажутся уже не тождественными по своей
 90
 структуре и разойдутся по разным классам; но опять-таки, я смогу в этом убедиться, лишь сопоставив такие заведомо известные мне "формы" (в этом новом конвенционально обусловленном понимании данного феномена), как'с войной'и'со страной'.
 Как я уже пытался показать выше, в условиях долговременного пользования языком говорящему в большинстве случаев оказывается выгоднее непосредственно хранить в памяти отдельные частицы языкового материала, чем порождать их на основе обобщающих правил, в качестве членов морфологической парадигмы либо словообразовательного гнезда. По самой своей сути, репродуктивное владение языковым материалом плохо поддается абстрактной логической аранжировке. В сознании говорящего члены парадигмы отнюдь не образуют такую четкую, устойчивую и организованную по единому плану картину, как на странице грамматического трактата. Различные словоформы, с чисто формальной точки зрения входящие в состав одной "парадигмы", в своем употреблении погружаются в различную языковую среду, расходятся по разным мнемоническим и ассоциативным каналам и, как следствие этого, диссоциируются по отношению друг к другу. То, что с точки зрения отвлеченной системной картины языка является "одной формой", в условиях языкового существования распыляется по множеству конкретных выражений, каждое из которых укоренено в своей конкретной среде употребления.
 Рассмотрим для примера ряд тесно сопряженных по форме выражений: 'Что со мной?' - 'Что с нами?' - 'Что с тобой?' - 'Что с ним?' - 'Что с ней?'. На первый взгляд, эти выражения находятся в простых и ясных соотношениях друг с другом, в основе которых лежит парадигма форм лица, рода и числа личного местоимения; легко может возникнуть впечатление, что говорящему, владеющему данной парадигмой, остается лишь подставлять соответствующие формы в стандартную синтаксическую позицию, чтобы получить весь этот ряд выражений. Однако более внимательный анализ того, как реально употребляется каждое выражение, показывает, что между ними существуют множественные, идиосинкретичные и асимметричные соотношения. Переход от одного выражения к другому оказывается отнюдь не простой альтернацией парадигматических вариантов в рамках инвариантной синтаксической конструкции, но каждый раз перемещает нас в уникальный смысловой и стилевой мир, взаимоотношения которого с другими такого рода "мирами" оказываются настолько сложными и множественными, что едва ли их возможно описать исчерпывающим образом.
 Выражение 'Что с тобой?' проецируется в ситуацию живого, непосредственного, эмоционально наполненного контакта с адресатом; оно представляет собой реакцию скорее непосредственно на самого адресата (его физическое или эмоциональное состояние), чем на его речь. Поэтому такой вопрос не столько продолжает предыдущий разговор, сколько прерывает его; он показывает, что в предыдущем контакте говорящего с адресатом была какая-то неадекватность, что-то вызывающее беспокойство и требующее объяснения. Прервать неадекватную
 91
 ситуацию и установить эмоциональный контакт - таково главное назначение этого вопроса.
 В отличие от этого, вопрос 'Что с ним?', как правило, представляет собой реакцию на предыдущую реплику собеседника; он поддерживает и развивает диалог с собеседником (Вы слышали про X? - Нет, а что с ним"? или: Посмотрите на X! - Боже мой, что с ним?), а не стремится переключить его в иную тематическую и эмоциональную сферу, как реплика 'Что с тобой?'. Поэтому для этого выражения характерны различные словесные расширения, более явственно связывающие ее с предыдущим диалогом и вызывающие ожидание последующего информативного ответа собеседника: [А] что с ним? Что [же] с ним? Для реплики 'Что с тобой?' характерны расширения другого рода, усиливающие ее эмфатический характер: [Да] что с тобой? [Ну] что с тобой? Следует также отметить различие мелодики (характера ударений, движения интонации, эмоционального тембра), с которой произносятся эти реплики; их типический звуковой "образ" существенно различается в языковой памяти говорящих.
 Реплика 'Что со мной?' имеет характер риторического вопроса. Это метаремарка, выражающая авторефлексию говорящего и не требующая какой-либо внешней реакции. Это свойство сообщает данной реплике налет "литературности"; даже за пределами собственно литературного текста такая реплика создает образ олитературенной, несколько аффектированной речи. Отличается она от предыдущих реплик и по смыслу. Ее непременным компонентом является удивление: говорящий не просто оценивает текущее состояние как необычное (как в реплике 'Что с тобой?'), но эмфатически утверждает, что такое состояние "не должно быть". Эмфатический характер реплики может усиливаться целым рядом типичных для нее словесных расширений: [Ах], что со мной? Что [это] со мной ? [Да] что [же это] со мной ? Этот оттенок смысла отражается и на мелодике, с которой произносится данная реплика, - скорее восклицательной, чем вопросительной.
 Наконец, реплика 'Что с нами?' является несколько "странной" сточки зрения повседневного употребления. Для нее примысливается лишь очень специфичный, ярко отмеченный коммуникативный, стилевой, тематический контекст, в который такая реплика могла бы естественным образом включиться. Например, ее можно себе представить в устах доктора, обращающегося к пациенту (не столько, впрочем, реального, сколько "литературного" доктора), - или в публицистической статье, ставящей диагноз "больному обществу" (в частности, такая реплика легко представима в рамках постсоветского газетно-журнального дискурса). И конечно, она может появиться в различного рода каламбурных играх с языком:
 например, в пьесе, где фигурируют два идентичных персонажа, произносящих все свои реплики хором, или в произведении абсурдистской эстетики, использующем монтаж примеров из грамматики.
 Даже такие, казалось бы, максимально близкие по форме реплики, как 'Что с ним?' и 'Что с ней?', представляют собой не просто транспозицию в другую форму рода, но сложное смещение в иное потенциаль-
 92
 ное жанрово-тематическое пространство. В памяти говорящего существует целое поле потенциальных "мужских" и "женских" сюжетов, с их различными эмоциональными и стилистическими ореолами, - все то, что, согласно нашим ожиданиям, основанным на реминисцентном поле соответствующих выражений, может случиться, с большей или меньшей вероятностью, "с ним" либо "с ней" и что, соответственно, актуализируется в нашем сознании той либо другой формой вопроса. В результате каждый из этих вопросов выступает для нас в различном смысловом ореоле, определяемом различной жанровой проекцией, сюжетными ожиданиями и эмоциональной тональностью.
 Как видим, наша "парадигма лица-числа-рода" личного местоимения растекается по различным полям употребления, в каждом из которых уникальным образом сплавлены различные компоненты смысла. Разумеется, если мы проследим судьбу нашей "парадигмы" в составе каких-либо других языковых фрагментов, наличествующих в нашей памяти, - например, в выражениях 'Я побуду с тобой'/с Вами/с ним/с ней', или 'Он хвостом ходит за мной/за тобой/за ним/за ней', и т. д., - соотношения между членами этой "парадигмы" каждый раз будут оказываться иными, чем в рассмотренном примере. Во всех этих случаях речь будет идти не о единообразной процедуре подстановки морфологических "вариантов", но о многообразном и всякий раз неповторимом переключении всей ситуации и потенциальных каналов ее развития.
 В "Хованщине" М. Мусоргского имеется такая сцена: Андрей Хованский пытается соблазнить девушку из "немецкой слободы"; его бывшая любовница, Марфа, подслушивает их диалог и саркастически повторяет реплики Андрея - транспонируя их, как и подобает при употреблении "шифтеров", в другую форму лица:
 А. Отдайся мне!
 М. Отдайся ему!
 А. Люби меня!
 М. Люби его!
 Согласно пониманию местоимений как "шифтеров", переключение из одной формы лица в другую при смене говорящих должно совершаться автоматически, поскольку оно отражает лишь иное отношение содержания высказывания к говорящему, без какого-либо изменения самого этого содержания.1 Приведенный здесь пример мог бы служить учебно-наглядной и по виду совершенно бесспорной иллюстрацией того, как работают "шифтеры", - если только не стремиться вглядеться во весь
 ________
 1 Сошлюсь на классические работы, в которых значения личных местоимении представлены в виде стройной системы: Roman Jakobson "Shifters, Verbal Categories, and the Russian Verb". - Selected Writings, 2, Word and Language, The Hague & Paris: Mouton, 1971, стр. 130-147; Emile Benveniste, "La nature despronoms". - Ё. Benveniste, Problemes de linguistique generale, 1, Paris: Gallimard, 1966, стр. 251-257. Впрочем, сами эти работы можно считать производными от того подхода, получившего полное развитие в 1930-е годы, в силу которого любую грамматическую категорию оказывалось возможным представить в виде системы бинарных (или, реже, тернарных) противопоставлений. Основополагающими для этого направления явились описания категории падежа и структуры глагольной парадигмы в работах Якобсона ("Beitrag zur allgemeinen Kasuslehre. Gesamtbedeutungen des russischen Kasus"[1936];"Zur Stmktur des russischen Verbums"[1932].- Selecterd Writings,2 ..., стр. 23-71 и 3-15), а также универсальная система предложно-падежных значений, построенная Ельмслевом (Louis Hjelroslev, La categoric des cos. Etude de grammaire generate, l-2,Aarhus: Universitets-forlaget, 1935-1937).
 93
 спектр тех последствий, которые несет эта автоматически "правильная" замена одной формы на другую. Между тем, иронический эффект реплик Марфы вызван именно тем обстоятельством, что переключение из первого лица в третье лицо в данных ситуативных и жанровых условиях, в рамках данного содержания, совершенно неуместно. Второй член каждой фразовой пары оказывается не повторением той же реплики "от другого лица", но пародией, смысловая и стилистическая неадекватность которой подрывает всю ситуацию. Эффект пародийного смыслового сдвига усугубляется тем, что реплики-близнецы нарочито и искусственно произносятся с одинаковой интонацией (в музыке оперы это передается тождественностью мелодии); само собой разумеется, что в своей естественной среде употребления, а не в парадоксальном и пародийном сопоставлении, каждая из этих реплик имела бы свой собственный интонационный образ, соответствующий ее смыслу и стилистике.
 Но ведь нам приходится, возразит мне читатель, время от времени иметь дело с формами, с которыми мы сталкиваемся заведомо впервые, либо даже самим создавать такие формы, являющиеся заведомыми инновациями. Между тем, мы не ошибаемся ни в морфологическом образовании таких форм, ни в том, как включить их синтаксически в состав фразы, ни в понимании их грамматического значения - даже в том случае, если их предметное значение остается нам неясным. Не значит ли это, что в нашем представлении имеются абстрактные правила построения парадигм и абстрактные инвариантные значения грамматических категорий, позволяющие правильно ориентироваться в языковом материале, независимо от того, помогает или не помогает нам в этом предыдущий опыт? не доказывается ли этим, что наше знание грамматических свойств словоформы не зависит от такого опыта, а имеет абстрактный и всеобщий характер?
 На это можно прежде всего ответить, что такие случаи в количественном отношении занимают весьма незначительное место в повседневной языковой деятельности, а в качественном - выступают в более или менее ярком ореоле языкового "чрезвычайного происшествия", обращение с которым требует соответственно чрезвычайной настроенности и чрезвычайных языковых мер. В числе таких чрезвычайных мер может оказаться и аналитическое расчленение необычного выражения; в этом случае говорящий пускает в ход имеющиеся у него сведения, либо спонтанные наблюдения, касающиеся отношений подобия и повторяемости в языковом материале. Но во-первых, такого рода особые и исключительные случаи не должны служить мерилом, которым поверяются все наши действия в толще языкового существования; поступать так - это все равно что пытаться описать феномен ходьбы на основании наблюдений
 94
 над эволюциями, проделываемыми акробатами под куполом цирка. Во-вторых, мне кажется, что даже в этих особых случаях отвлеченные аналитические операции не выступают в чистом виде, но подкрепляются конкретными аналогическими прецедентами, по канве которых и происходит освоение незнакомой или необычной формы. Иными словами, даже в таком случае говорящий скорее будет искать известный ему конкретный "образец", на который он мог бы проецировать незнакомое явление, чем абстрактную "схему", из которой он мог бы вывести это явление закономерным образом.
 Недавно мое внимание привлекло название предприятия в Нижнем Новгороде - Волговятэлектромашснабсбыт, которое даже по меркам советских номенклатур следует признать удивительным. Несмотря на явную новизну и экзотичность для меня этого языкового опыта, я, в качестве говорящего по-русски, не испытываю никаких трудностей в акцентировке этого слова: Волговятэлектромашснабсбыт, - в силу аналогии с такими хорошо известными мне образованиями, как Уралмаш, Ростсельмаш, Моссельпрбм.Осоавиахйм, Энергосбыт, т. а. В силу этой же причины у меня не вызывает трудностей создание различных "форм", требуемых для включения этого образования в речь: '[производственная драма на] Волговятэлектромашснабсбыте', '[передовой опыт] Волговят-электромашснабсбыта', '[остановка за] Волговятэлектромашснабсбытом', '[провалиться бы всем этим] Волговятэлектромашснабсбытам'. И в восприятии, и в дальнейшем применении этого уникального языкового опыта конкретные прецеденты и аналогии играют, по-видимому, более важную роль, чем структурные обобщения; я скорее вызываю в своем языковом представлении целые выражения с этим новым для меня отрезком языковой ткани, по аналогии с уже мне знакомыми, чем занимаюсь строительством "форм" в собственном смысле.
 Кажется, трудно придумать более наглядную и убедительную иллюстрацию тезиса о том, что в нашем сознании присутствуют абстрактные грамматические структуры, извлеченные из и отвлеченные от конкретных употреблений, чем знаменитый пример Л. В. Щербы - "предложение", построенное согласно морфологическим и синтаксическим правилам русского языка, но при этом целиком составленное из несуществующих слов: Глокая куздра штеко будланула бокра.2 Несмотря на то, что нам заведомо незнакомы составляющие эту фразу "слова" и их предметное значение, говорящие по-русски не испытывают никаких затруднений в определении грамматических форм и синтаксической роли этих
 _______
 2 Надо сказать, что, хотя я читал, слышал, да и сам приводил этот пример бессчетное число раз, мне не удалось найти его в какой-либо опубликованной работе Щербы. Зато ему посвящена целая глава в популярной книге Л. Успенского Слово о словах (М., 1957, стр. 314-318: гл. "Глокая куздра"), где рассказывается про то, как Щерба разбирал этот пример на лекции по введению в языковедение в Ленинградском университете. Подозреваю, что именно книга Успенского послужила основным источником этой лингвистической легенды - источником, быть может, апокрифическим. Но как бы там ни было, "глокая куздра" сделалась излюбленной иллюстрацией тезиса о независимости грамматического строя от конкретного предметного содержания сообщения.
 95
 псевдослов и оказываются в состоянии представить себе общие смысловые параметры высказывания, вытекающие из его грамматической структуры. Мы понимаем, что ' глокая куздра' означает субъект женского рода, по-видимому, одушевленный, с неким атрибутом; 'будланула' - глагол, передающий однократное и интенсивное действие в прошедшем времени; 'штеко' - квалифицирующее наречие, относящееся к характеристике этого действия; 'бокр' - объект мужского рода, одушевленный, на который действие направлено. Все это так; вопрос лишь в том, откуда, на какой основе, возникает это наше понимание?
 Когда я представляю себе выражение 'глокая куздра ... будланула', в моем сознании возникает не чисто грамматическая, абстрактная идея об одушевленном субъекте женского рода, совершившем некое однократное действие, но более конкретизированный и осязаемый, жанрово и тематически окрашенный образ. Форма 'будланула' вызывает непосредственную ассоциацию с такими известными мне словоформами (и потенциальными выражениями, в состав которых эти словоформы входят в моем опыте), как 'толканула', 'шуганула', 'долбанула', 'звезданула', 'гвозданула', 'пизданула'. Это поле ассоциаций проецирует совокупный образ резкого и стремительного физического действия, агрессивного либо грубовато-фамильярного по своему характеру. Стилистически этот образ проецируется в сферу грубовато-простонародного дискурса, скорее всего в его стилизованной препарации - интеллигентски-разговорной либо литературной. В сознании возникает собирательный образ литературных сценок "из народной жизни" (скорее всего с несколько архаическим оттенком, то есть относящихся к прошлому или первой половине этого века), либо фольклорно-сказочного или басенного повествования о животных. Вспоминается строка из Крылова: "Мартышка, в зеркале увидя образ свой. Тихохонько медведя толк ногой" ('толк' и по физическому характеру действия, и по стилистике тесно ассоциируется с 'толканула/будланула', что и делает возможной такую реминисценцию). "Вспоминаются" также бесчисленные ситуации из бесчисленных повестей из народного быта: ""Вот я вас ужо шугану, пострелы окаянные", - с притворной свирепостью крикнула Дарья, угрожающе замахиваясь шумовкой"; "Маркел полез было к Маньке, но та так его толканула, что мужик, хохоча, кубарем скатился с копны", и т. п. И хотя ни одного точного источника и точной цитаты я сейчас не могу назвать, в памяти всплывают типовые ситуации: посиделки, детские шалости, борьба с вышедшим из-под контроля домашним животным, - и целые поля соответствующих им выражений, образов, сюжетов.
 Все это придает образу 'глокой куздры' осязаемые смысловые и стилевые очертания: это девушка, женщина, самка животного, являющаяся персонажем "почвенного" по характеру литературного повествования;
 ей свойственны грубоватость, энергия, решительность, чувство независимости, проявляющиеся в том, как расправляется она с чем-то ей досадившим (или мнимо досадившим) "бокром". Сам звуковой образ 'глокой куздры' вносит лепту в этот тематический и стилевой ореол: он выносит на поверхность памяти слова типа'квёлый', 'волглый', 'Кузя',
 96
 'кура', 'лузга', 'мызга', - слова, смысл многих из которых я представляю себе весьма смутно, но весь облик которых, в том числе и звуковой, с несомненностью ассоциируется для меня с провинциально-простонародной, фольклорно-"почвенной" сферой и ее олитературенным отображением.
 Когда летом 1993 года я попал в Нижний Новгород, мое внимание привлекло только что открывшееся частное кафе под названием "Лыкова дамба"; мне объяснили, что название это историческое - оно соответствует названию заведения, стоявшего здесь до революции. Название удачно проецировало немножно туманный по смыслу, но отчетливый по своей стилистической окрашенности, простонародно-провинциальный "купеческий" образ; в нем слышались и вызов по отношению к стилистике советских названий, с их бюрократической литературностью, и утверждение местного, народного, почвенного стиля. Я не сразу мог запомнить экзотическое название кафе, и тогда в шутку решил его окрестить - "Глокая куздра". Вдумавшись в механизм, в силу которого у меня возникла такая ассоциация, я понял, что образ 'глокой куздры', знакомый еще со времен школьного или университетского учебника, всегда выступал в моем сознании в тематическом, стилевом и жанровом ореоле, аналогичном тому, которым окружено название "Лыкова дамба".
 Движущей силой, позволяющей осмыслить и правильно употребить неизвестные говорящему словоформы, служит не абстрактное знание грамматических моделей и их инвариантного значения, но конкретные выражения, выступающие по отношению к новой форме в качестве прототипического фона. При этом сама аналогия с известным прототипом возникает не просто на основании абстрактно-формального сходства с ним, но благодаря близости конкретных условий - той тематической и жанровой среды, в которой говорящий представляет себе незнакомую форму и которая возбуждает в его сознании конкретные, соответствующие этой среде аналогические соположения. 'Бокр' Щербы не вызывает у нас аналогии с ДОПР'ом ("Дом предварительного заключения") или с МОПРЯЛ'ом, несмотря на то что, если сопоставить эти словоформы абстрактно, в качестве языковых "форм", между ними выявится тесное звуковое и формальное сходство (такая аналогия, конечно, может возникнуть, как все что угодно может возникнуть в языке, но лишь в качестве вторичного каламбурного развития ситуации); удаленность стилевых миров, в которые в нашем представлении погружается каждая из этих словоформ, диссоциирует их по отношению друг к другу и препятствует проявиться сходству между ними. Аналогия возникает всегда конкретно, в качестве продукта той смысловой среды, в которой говорящий ощущает данную языковую ситуацию. Она появляется в его сознании в качестве фона-образца (часто совокупного, но не абстрактного), позволяющего распознать очертания встретившегося на его пути незнакомого языкового "предмета", - распознать именно в условиях данного коммуникативного "ландшафта", в качестве его составной части. Ассоциации с этим фоном как бы просвечивают в неведомой словоформе, придавая ей не до конца сфокусированный, но все же явственно
 97
 проглядывающий смысл. Следование образцу, подсказываемому прототипом, позволяет говорящему "правильно" построить и употребить неизвестный ему материал.
 Но почему же тогда так много слов имеют тождественные (или по крайней мере частично тождественные) ряды форм? почему весь языковой материал столь очевидным образом пронизывается регулярными и симметрическими отношениями, что и позволяет сводить множество конкретных случаев в обобщенные схемы?
 Мне кажется, что это обстоятельство нисколько не противоречит предлагаемому здесь подходу, исходящему из первичности конкретного и индивидуализированного знания языкового материала. Наша память не просто хранит множество отдельных выражений: она пронизывается бесконечными ассоциациями и аналогиями между этими выражениями. Именно аналогическое осмысление мнемонического фонда позволяет создавать все новые языковые фигуры, находить новые условия для употребления словоформ, известных нам в составе определенных выражений, и создавать (или принимать и осмысливать) новые словоформы и выражения с ними. Тот факт, что мы, отправляясь от первично нам известных явлений, все время расширяем (или, скорее, "растягиваем") наш языковой репертуар, действуя "по образцу", на основании аналогий и прототипов, определяет сходство вновь создаваемых языковых произведений - будь то новые выражения или новые словоформы - с теми или иными уже известными. Кристаллизуясь в нашей памяти, превращаясь в первичное и безотносительное знание, эти новые произведения несут на себе печать аналогического сходства с их прототипами, на основе которых они были созданы, приняты и включены в фонд языковой памяти говорящих.
 Именно поэтому в данном нам языковом материале так много сходств, аналогий, симметрий. Эти его свойства в свою очередь облегчают и стимулируют ассоциативный процесс, результатом которого является непрерывное обновление и изменение репертуара нашей языковой памяти.
 Однако ассоциативная работа имеет многонаправленный, ситуативно распыленный, спорадический характер. Она не совершается по единому плану, не поддается полному контролю и учету. Каждое новое уникальное стечение обстоятельств может направить ассоциативную мысль но иному пути, или иным путям, вовлечь в процесс иные прототипы и иные приемы их аналогического растяжения в новых употреблениях. Вот почему сходства, симметрии и регулярности в языковом материале - в частности, в репертуаре парадигм и синтаксических позиций, в которые включается та или иная словоформа, - столь же очевидны, сколь неуловимы. Они бросаются в глаза с первых же шагов нашего контакта с любым языком: регулярность строения языковой материи кажется самоочевидной. Но как только мы пытаемся воплотить эту кажущуюся очевидность в действительно регулярное описание, на нашем пути немедленно вырастают огромные трудности. Чем далее мы продвигаемся по пути усложнения и дробления описания, стремясь преодолеть эти
 98
 трудности, тем более распыленным, протеистически изменчивым и ненадежным оказывается языковой материал, каждый раз оставаясь в каких-то своих аспектах по ту сторону наших упорядочивающих усилий. Причина этого видится мне не в том, что интуиция говорящих обладает большей обобщающей силой, чем любая до сих пор построенная языковая модель, так что последней, несмотря на все усилия лингвистов, никак не удается сравняться с первой в отношении сложности и эффективности аналитической работы с языком; но в том, что языковая интуиция основывается на принципиально ином подходе к делу и развертывается в принципиально иных категориях. Для говорящих столь же важно наличие аналогий в языковом материале, как открытый и спорадически-множественный характер таких аналогий, то есть несводимость их к единому централизованному плану. Именно поэтому, при столь большой очевидности всевозможных "частичных" регулярностей в языковом материале, оказывается так трудно - а если подходить к задаче с полной интеллектуальной честностью, то попросту невозможно - достичь в его постижении "полной" регулярности.
 Конкретность знания языкового материала отнюдь не препятствует тому, чтобы ориентироваться в новых, не имеющих прецедента языковых употреблениях. Возникающие ad hoc в каждом конкретном случае аналогии и ассоциации с имеющимся в распоряжении говорящего материалом обеспечивают успех в непредсказуемом числе новых ситуаций не в меньшей, но в большей степени, чем кодифицированное обобщенное знание. Централизованная система должна была бы подвергаться бесконечным модификациям, дроблению и усложнению, чтобы успешно адаптироваться ко все новым, никогда не повторяющимся задачам, которые приходится решать говорящему, и условиям, в которых ему приходится действовать. Но именно отсутствие централизованного подхода позволяет каждый раз оперативно мобилизовать те конкретные знания, которые притягиваются, в силу ассоциативных уподоблений, к ситуации, потребовавшей дополнительных усилий для своего осмысления. Неопределенность условий, при которых протекает эта ассоциативная работа, возможность бесконечного расширения и перестраивания мобилизуемого поля ассоциаций как нельзя лучше соответствует открытой, бесконечной множественности задач, возникающих перед говорящими в их пользовании языком.
 Встретившись однажды (или несколько раз), новые выражения постепенно вживаются в конгломерат языковой памяти говорящего субъекта. Процессы непосредственного опознавания и аналогического проецирования фрагментов языковой ткани находятся в непрерывном взаимодействии; конфигурации этих фрагментов все время меняются в представлении говорящего - меняются с каждым конкретным опытом такого аналогического распознавания. Во многих случаях говорящий сам не мог бы определить, присутствует ли то или иное выражение в его памяти в качестве готового блока, либо является результатом легко опознаваемой, почти незаметной, но все же вторичной аналогической проекции. Сделать это различение часто оказывается невозможным хотя
 99
 бы в силу того, что в тот самый момент, когда говорящий силится точно квалифицировать статус, который данная частица языковой ткани имеет в его сознании, объект его наблюдения - в самом процессе "переживания" его говорящим и в силу этого процесса - изменяет свой статус в фонде его языкового опыта. Это не отменяет, конечно, того, что в сознании говорящего всплывают многие фрагменты, которые он опознает (не обязательно - безошибочно) как заведомо ему уже известные или как заведомо вновь созданные.
 В заключение мне хочется еще раз вернуться к приводившемуся выше списку выражений, в составе которых в моем языковом сознании существует словоформа 'рук'. Я хочу подчеркнуть, что этот список никоим образом не претендует ни на полноту, ни на объективность. Сделать его "исчерпывающим" - задача принципиально невозможная. Говорящий субъект не имеет и не может иметь полного контроля над языком, которым он "владеет" и пользуется. Его "владение" языком означает только, что ему удается существовать в языке, как в среде, действовать в этой среде и взаимодействовать с ней, добиваясь достаточно успешных результатов, Поэтому его свидетельство о том языковом "ландшафте", который проглядывает в его языковом сознании, может быть не более исчерпывающим, чем всякое описание ландшафта. Носитель языка мог бы продолжать такую работу на протяжении всей жизни, все время видоизменяя получаемую картину. Более того, сам процесс такого осмысливания и описания уже представляет собой языковую деятельность; в этом качестве он оказывает обратное влияние на языковое сознание и память говорящего, актуализируя в ней новые соположения языкового материала, ведущие к возникновению новых выражений в его мнемоническом репертуаре, и так до бесконечности.
 То же может быть сказано и о возможности полной объективации такого описания. Такая возможность не существует не только в практическом воплощении, но даже в виде идеальной цели, к которой следовало бы стремиться. "Знание" каких бы то ни было компонентов языка неотделимо от житейского, интеллектуального, эмоционального опыта субъекта, в процессе которого это знание им приобреталось и пускалось в ход, Оно укоренено в переплетениях ассоциативных ходов - словесных, интонациоино-жестовых, образных, сюжетных, - конфигурации которых неотделимы от личности субъекта. В нем просвечивает память об источниках - индивидуализированных или анонимных, "высоких" или "низких", отчетливо зафиксированных или смазанных и растворенных в общем тематическом и жанровом поле. Поэтому всякое знание языка - так же индивидуально, как жизненный опыт. Но, подобно жизненному опыту, языковой опыт личности пересекается с опытом других людей - пересекается множественным и неопределенным образом, но таким, который обеспечивает более или менее успешное взаимодействие на основе этого опыта. Носитель языка сознает, что некоторые из аспектов его памяти имеют заведомо индивидуальный, сугубо личный характер; некоторые другие - принадлежат более или менее узкому и
 100
 четко очерченному кругу "своих", разделяющих тождественный опыт (вспомним такие феномены этого рода, достаточно хорошо описанные, как коллективная языковая память "арзамасцев" в пушкинскую эпоху или людей, побывавших в советских лагерях); о третьих с уверенностью можно сказать, что они имеют хождение в широкой и неопределенной по составу среде. Но многие такие оценки смазаны и приблизительны, и все они отличаются подвижностью и текучестью. Все, что носителю языка известно, - это что его знания и оценки языкового материала позволяют ему функционировать с относительным успехом в качестве человека, "владеющего" таким-то языком, "принадлежащего" к таким-то социальным кругам и сферам общения, адекватно действующего в открытом множестве разнообразных ситуаций, предполагаемом этими сферами.
 Достижение говорящего, сумевшего овладеть языком в достаточной степени для того, чтобы успешно им оперировать в повседневном опыте, состоит не в интуитивном освоении каких-то сверхсложных систем, но в способности обращаться с языковым материалом от случая случаю, и притом обращаться достаточно изобретательно и успешно. Интуитивное "владение языком", являющееся достоянием каждого, кто этим языком пользуется, вовсе не представляет собой некую сверхпрограмму, далеко превосходящую все, что до сих пор было достигнуто на путях алгоритмического моделирования языка. Наш язык есть явление принципиально иного порядка. Ему не свойственна ни экономность строения, ни четкость, ни последовательность, ни устойчивость и надежность; но зато ему свойственна такая емкость и пластичность, что он оказывается способным вместить в себя любой наш опыт, любые задачи, которые нам приходится решать, - в том числе объективирующую рефлексию по отношению к языку и любые игровые или интеллектуальные манипуляции с языковой материей.
 * * *
 Нам пора заканчивать "дезинтегрирующую" часть работы. Основной целью этой части был анализ рационалистического подхода к языку как к своего рода машине определенного устройства, совершающей предопределенную работу, "продуктами" которой являются реальные высказывания, имеющие хождение в языковой деятельности говорящих. Нет сомнения, что наблюдаемый нами материал языковой деятельности в принципе может быть представлен таким образом, хотя лишь с относительным успехом. Едва ли найдется какой-либо феномен, доступный нашему наблюдению, который человеческая мысль не могла бы и не стремилась бы организовать подобным образом, добиваясь на этом пути больших или меньших успехов, в зависимости от эффективности избранных приемов описания и степени сложности описываемого объекта. Однако если посмотреть на язык не как на искусственно заданный в объективированной форме предмет, подлежащий возможно более рациональному описанию, но как на континуальную, протяженную во вре-
 101
 мени духовную среду нашего повседневного существования, такой подход обнаруживает явные противоречия с языковой практикой говорящих.
 Чем дальше продвигается лингвистика по пути моделирования языка как единой структуры, чем большей объяснительной силой и, соответственно, большей конструктивной сложностью отличаются получаемые на этом пути модели, - тем больше, как мне кажется, эта картина удаляется от тех конкретных, частных действий, всегда укорененных в конкретной ситуации и конкретных личностных ресурсах памяти и опыта говорящего, при помощи которых каждый из нас осуществляет свою языковую деятельность. То, что говорящим дано в качестве простого и непосредственного знания, в структурирующей перспективе выступает как сложнейший многоступенчатый алгоритм, при помощи которого говорящий субъект якобы переходит от абстрактной схемы к ее индивидуальному воплощению в речи; причем никакая степень сложности такого алгоритма не позволяет учесть все бесчисленные факторы, которые должны были бы действовать при каждом его воплощении. Лишь искусственное, стилизованное представление того, что мы в действительности наблюдаем в речи,- представление, из которого произвольно изымается целый ряд компонентов, без которых речь попросту не существует,- позволяет создать иллюзию, что инвариантные структурные категории и абстрактные правила операций с ними действительно работают, то есть действительно дают результаты, приблизительно адекватные языковой практике говорящих.
 Дальнейшее усложнение и ветвление структурной модели, преследующее цель как можно полнее охватить все многообразие языкового существования, не кажется мне многообещающим путем - хотя бы уже потому, что такому усложнению заведомо нет конца. Как много разнообразных параметров ни удалось бы нам освоить в рамках структуры, каждый новый случай употребления языка будет выдвигать перед нами новую игру факторов, прежде в таком виде никогда не встречавшуюся и требующую все новых усилий для ее системного объяснения. Подобно тому как космическая ракета, для того чтобы иметь возможность достигнуть скорости света, должна была бы иметь массу, равную массе всей вселенной, так и языковая модель, стремящаяся полностью достигнуть то, что удается достигнуть говорящим в каждом их опыте употребления языка, должна была бы включить в себя, в виде ветвящейся классификации, все высказывания, когда-либо кем-либо при каких-либо обстоятельствах созданные. Дело не только в том, что это невозможно; главное - невероятная интеллектуальная сложность и громоздкость такой картины никак не соответствует всеобщей распространенности и повседневности, но вместе с тем поразительной протеистичности и динамизму того явления, которое она призвана описывать.
 Пока что, в результате проделанной критической работы, то, что представлялось структурно организованным механизмом, превратилось для нас в гигантское множество разрозненных, самих по себе существующих деталей. Как эти детали соотносятся и взаимодействуют между
 102
 собой, без того, чтобы занимать раз навсегда определенное место в единой структуре? Каким образом гигантский склад частиц языковой материи, хранящихся в памяти говорящего, превращается в конгломерат - некое целое, но притом целое подвижное, не заданное раз и навсегда в своем строении? И наконец - как бы ни была велика наша языковая память, она, разумеется, не бесконечна; между тем, наш языковой опыт приводит к созданию бесконечного числа все новых языковых произведений, включаемых во все новые ситуации. Как получаются они из уже наличного материала, нечто новое из известного? как удается нам оценивать степень приемлемости получающихся при этом результатов, если мы не руководствуемся единой и устойчивой системой правил?
 Чтобы попытаться ответить на эти вопросы, необходимо заняться поиском принципиально иных категорий описания языкового материала, лежащих принципиально в иной плоскости, по сравнению с категориями языковой структуры. Это должны быть такие категории, которые были бы способны работать в условиях непрерывных и бесконечных изменений ситуаций и задач, возникающих перед говорящими; для которых такая вариабельность, пластичность и открытость была бы не пределом сложности, но напротив, естественным и простейшим условием их функционирования.
 Поиску таких категорий и будут посвящены последующие разделы книги.
 Часть II
 В СТОРОНУ ИНТЕГРАЦИИ: РАЗВЕРТЫВАНИЕ ЯЗЫКОВОЙ ТКАНИ
 104
 Глава 4 МНЕМОНИЧЕСКАЯ СРЕДА ЯЗЫКОВОГО СУЩЕСТВОВАНИЯ
 Взгляни на эти равнины, и пещеры, и впадины памяти, бесчисленные и бесчисленно наполненные бесчисленными родами предметов - образами, как будто совсем телесными: живыми изображениями, как в живописи; или различными понятиями и впечатлениями, отражающими состояние ума, - которые хранит память, даже если сознание этого не ощущает, хотя все то, что есть в памяти, есть также и в сознании, - мимо их всех я проношусь, пролетаю, погружаясь в них то с этой стороны, то с той, так глубоко, как только удается, и так без конца.
 Августин, "Исповедь", Х:9
 Мы отправляемся от главного тезиса предыдущей части: основу языкового умения составляют не абстрактные правила, с помощью которых можно было бы создавать различные построения из языкового материала, - но скорее сам этот материал как первичная данность, усваиваемый в конкретной форме и применительно к конкретным условиям употребления.
 Языковая память говорящего субъекта представляет собой грандиозный конгломерат, накапливаемый и развивающийся в течение всей его жизни.' Она заключает в себе в полусплавленном, ассоциативно подвижном, текучем состоянии гигантский запас коммуникативно заряженных частиц языковой ткани разного объема, фактуры, разной степени отчетливости и законченности: отдельные словоформы, каждая в окружении целого поля более или менее очевидных сочетательных возможностей;
 готовые словесные группы, в каждой из которых просматриваются различные возможности модификации, расширения, усечения, замены отдельных элементов; синтактико-интонационные фигуры, лишь час-
 ___________
 1 В целом ряде культурно-исторических исследований нового времени была показана огромная роль, которая отводилась памяти в средневековом интеллектуальном и языковом самосознании. Характерен общий вывод, к которому приходит в связи с этим М. Каррузерс: "Я утверждаю, что средневековая культура была фундаментально мнемонической, в такой же высокой степени, в какой современная западная культура является документальной". (Магу J. Carruthers, The Book of Memory: A Study of Memory in Medieval Culture, Cambridge: Cambridge University Press, 1994, стр. 8). И Каррузерс, и другие авторы относят это различие к характеру самой средневековой культуры; как кажется, речь скорее может идти о различии культурного самосознания - того, какие аспекты духовной деятельности, в принципе всегда присутствующие в духовном мире человека, сознаются с большей отчетливостью той или иной культурной эпохой. Я думаю, что мнемонический аспект нашей языковой и интеллектуальной деятельности по-прежнему с нами, только мы хуже его замечаем и не придаем ему такого значения, как средневековая культура.
 105
 тично заполненные отдельными опорными словами, в окружении целых полей словоформ и словосочетаний, пригодных для их полного воплощения; целые готовые реплики-высказывания (опять-таки, с возможностями их модификации); различные риторические "жесты", за которыми проглядывают более крупные речевые блоки и даже целые тексты, ассоциируемые с такими "жестами"; наконец, отдельные куски текстов и речений, устных и письменных, прозаических и поэтических, относящихся к различным сферам и жанрам языкового существования, которые говорящий помнит с разной степенью отчетливости - будь то точное знание наизусть, или приблизительное, размываемое лакунами воспоминание, или смутный, едва просвечивающий в памяти образ.2
 Общим для всех этих частиц является то, что они представляют собой не столько унифицированные строительные "кирпичи", которые можно укладывать в различные фигуры по предварительно намеченному плану, сколько индивидуализированные "предметы", сама фактура которых неотделима от принадлежности их к определенному коммуникативному "ландшафту" и содержит в себе в потенциале весь образ того целого, к которому такой предмет принадлежит. Подобно тому как по одному предмету интерьера можно представить себе в общих чертах весь облик соответствующей среды обитания - включая представление о психологии, поведении, характере взаимоотношений, внешнем облике людей, являющихся обитателями и создателями такого интерьера, - точно так же в каждой отдельной языковой частице, присутствующей в памяти говорящего, проглядывают очертания всей потенциальной коммуникации, частью которой эта частица может являться: целый спектр возможных тем, тон общения или повествования, жанровый модус, социальные и психологические портреты потенциальных участников, различные сопутствующие обстоятельства. Наша память не хранит никаких сведений о языке как таковых, абстрагированно от условий употребления, но всегда в проекции на потенциальные тематические и жанровые сферы, коммуникативные ситуации, стилевую и эмоциональную фактуру. Сами метаязыковые сведения об абстрактных системных отношениях, обнаруживаемых в языковом материале, существуют в нашей памяти не отвлеченно, не сами по себе, но применительно к определенному типу контактов с языком, в рамках которых они актуализируются в нашем сознании и получают полезное применение.
 Можно сказать, что основу нашей языковой деятельности составляет гигантский "цитатный фонд", восходящий ко всему нашему языко-
 _________
 2 Выготский нарисовал увлекательную картину того, как формируется значение слова на основе "неоформленного и неупорядоченного множества" получаемых из опыта впечатлений: "Эта выделяемая ребенком куча предметов, объединяемая без достаточного внутреннего основания, без достаточного внутреннего родства и отношения между образующими ее частями, предполагает диффузное, ненаправленное распространение значения слова". (Мышление и речь. -Л. С. Выготский, Избранные психологические исследования, М., 1956, стр. 165-166). Свои наблюдения, однако, Выготский стремится ограничить сферой "детского сознания", считая, что в духовном мире взрослого человека подобные явления вытесняются более упорядоченным абстрактным мышлением, оставляя в сознании в лучшем случае лишь рудиментарный след.
 106
 вому опыту. Языковая память каждого говорящего формируется бесконечным множеством коммуникативных актов, реально пережитых и потенциально представимых. Каждая мысль, которую говорящий хочет выразить, уже при самом своем зарождении пробуждает этот цитатный мнемонический конгломерат, актуализирует некоторые его компоненты, которые почему-либо ассоциируются с образом зарождающейся мысли. Эти компоненты, в силу присущих им множественных ассоциативных связей, в свою очередь притягивают к себе другие языковые частицы, актуализируя их в сознании говорящего в качестве возможных ходов выражения его мысли.3 Говорящий субъект реализует некоторые из этих пробуждающихся в его сознании возможностей и оставляет в стороне другие, и каждое принимаемое им решение, каждый ход его языковой мысли вызывает новые волны ассоциативной индукции. Сама мысль, подлежащая выражению, приобретает все более определенный образ, по мере того как она воплощается - в буквальном смысле этого слова - в этих конкретных, индуцируемых памятью говорящего и отбираемых им языковых ходах.
 Конечный результат этого процесса - получившееся высказывание - представляет собой компромисс между тем, что говорящий "намеревался" высказать (но само это намерение становится для него образно ощутимой действительностью лишь в ходе языкового воплощения), и тем, что "получилось" в силу свойств использованного языкового материала.4 Это компромисс между открытыми, неинтегрированными полями возможностей, пробуждаемыми мыслью говорящего, и его коммуникативной волей, стремящейся выловить из этого растекающегося по
 _________
 3 Лемке называет "проспективной интертекстуальностью" способность языковой памяти актуализировать в сознании "цитатный" материал известных говорящему выражений, в который воплощается последующее развертывание высказывания. В этом случае извлекаемые из конгломерата памяти языковые "интертексты" предшествуют "тексту" коммуникации и определяют его воплощение. По мысли автора, "проспективная интертекстуальность" отражает динамический подход к тексту, в противоположность конвенциональному понятию "ретроспективной интертекстуальности", в основе которого лежит отношение к тексту как законченному объекту. (Jay L. Lemke, "Text Production and Dynamic Text Semantics" - Functional and Systemic Linguistics, ed. Eija Ventola, Berlin & New York: Mouton de Gruyter, 1991, стр. 35).
 4 Можно вновь привести в этой связи слова Выготского, сформулировавшего с афористической отчетливостью проблему соотношения "мысли" и "слова" (правда, опять-таки лишь в применении к языку ребенка): "Речь не служит выражением готовой мысли. Мысль, превращаясь в речь, перестраивается и видоизменяется. Мысль не выражается, но совершается в слове". (Избранные психологические исследования ,..,стр. 332).
 В целом, однако, справедливо будет сказать, что в трактовке этой проблемы на протяжении большей части XX столетия преобладало воззрение на язык как на форму, в которой находит свое "выражение" мысль говорящего, - мысль, предположительно с самого начала ему известная как объективная данность. Лишь с появлением работ Фуко, Барта и Деррида положение изменилось - правда, скорее в философии и литературной теории, чем в лингвистике. В частности, Деррида предложил развернутую критику теории "речевых актов" (см. John R. Searle, The Philosophy of Language, London: Oxford University Press, 1971), в основание которой лег именно такой подход. (См. об этом подробно: Manned Frank, dos Sagbare unddas Unsagbare. Sludien zur deutsch-franzosischen Hermeneutik und Texttheorie, Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1989). Но в языкознании продолжает господствовать представление о языке как форме, в которую закономерно облекается смысл и из которой он может быть так же закономерно (с применением тех же правил в обратном порядке) извлечен, или "дешифрован". В ряду многочисленных вариантов "генеративной грамматики" и "генеративной семантики", строящихся на этой презумпции, особенной последовательностью и отчетливостью в проведении данного принципа отличается модель "смысл-текст" Мельчука (И. А. Мельчук, Опыт теории порождающих моделей "смысл-текст". Семантика. Синтаксис, М., 1974).
 107
 всем направлениям потока ассоциаций такие частицы, которые, с одной стороны, представлялись бы ему подходящим материалом для воплощения его замысла и, с другой, были бы способны объединяться друг с другом, интегрируясь в целое, образ которого более или менее соответствовал бы тому, который проглядывал в его мысли. Это также компромисс между печатью предыдущих употреблений, которую несет на себе каждый всплывающий в памяти языковой ход, и желанием приспособить его к уникальному, всегда новому заданию и стечению обстоятельств, в которых и ради которых создается каждое высказывание.
 Сходные процессы имеют место и в том случае, когда говорящий воспринимает чужое высказывание. Каждая поступающая к нему извне частица языкового материала облекается целым полем ассоциаций, реминисценций, отсылок, которые эта частица индуцирует в его языковой памяти. Конечный образ, в котором полученное высказывание воплощается в сознании говорящего в качестве его интерпретации этого высказывания, не может быть предсказан на основе постоянно действующих правил "дешифровки" языкового материала. Этот образ возникает из взаимодействия многонаправленных ассоциативных полей, в окружении которых - и через посредство которых - данное высказывание и различные его компоненты находят свое место в конгломерате языкового сознания говорящего.
 И в поступающих к нам извне текстах, устных и письменных, и в колеблющихся, редуцированных очертаниях внутренней речи, в которой нам впервые - еще отрывочно и размыто - предстает наша собственная мысль, подлежащая высказыванию, мы прежде всего распознаем "отсылки" к нашему языковому опыту, те компоненты, которые вызывают резонанс в нашей языковой памяти. Процесс этот подобен тому, который возникает при восприятии интертекстуальных аллюзий, подтекстов, перифраз в художественном тексте. Различие, однако, состоит в масштабах такой работы: и количество элементов, вызывающих в нашем сознании всякого рода аллюзионные резонансы, и масштабы прошлого опыта, к которому эти аллюзии нас отсылают, несравненно шире и сложнее в повседневном языковом употреблении, чем в самом сложном и эзотерическом поэтическом тексте. Любой самый тривиальный разговор или написанный текст представляет собой, с точки зрения его аллюзионного потенциала, явление гигантских, необозримых масштабов и неисчерпаемой глубины - оказывается, так сказать, "грандиозней Святого Писанья". Проникнуть в эту толщу, распутать хотя бы некоторые из бесконечных наслоений и переплетений смысловой ткани, выделить хотя бы некоторые голоса в этом непрерывно звучащем в нашем
 108
 сознании оркестре, грандиозном в своей анонимности, - такова задача, встающая при анализе языка как мнемонической среды, в которой протекает языковое существование.
 Я предвижу возражение читателя: конечно, в языке существует некоторое количество устойчивых выражений и готовых формул, это всем известно; но ведь они составляют лишь небольшую и ограниченную часть употребления языка? На это можно ответить только одно: давайте попробуем отвлечься оттого, что "всем известно", возьмем наугад любое высказывание, свое или чужое, устное или письменное (хотя бы вот это, создание и интерпретирование которого мы с вами переживаем в данный момент), и приглядимся внимательно - сколько в таком высказывании проглядывает "кусков" языковой ткани, которые наша память подсказывает нам в готовом виде, в окружении неопределенного множества контекстов, в которых мы с этими "кусками" когда-либо прежде имели дело? И далее - возможно ли встретить, или даже специально сконструировать, такое высказывание, в котором для нас не просвечивало бы что-то такое, в чем наша языковая память способна была бы узнать нечто знакомое, где-то и когда-то уже бывшее в нашем прежнем опыте языкового существования, - узнать если не буквально, то в качестве более или менее отдаленной вариации, может быть, даже причудливого искажения, но все-таки узнать, то есть испытать некоторый реминисцентный отклик? В последующих главах этой части мы займемся рассмотрением такого рода проблем на конкретном языковом материале.
 Тезис о том, что основу употребления языка составляет априорное мнемоническое знание громадного материала, участвующего в качестве цитатного фонда в каждом коммуникативном акте, никоим образом не означает, что наше повседневное языковое существование имеет трафаретный и пассивный характер. Представление о том, что воспроизведение и узнавание известного является лишь мертвым повторением, противоположным творчеству, составляло квинтэссенцию авангардной эстетики и авангардной теории языка. Такое направление мысли рассматривает творчество как процесс производства, в ходе которого все время что-то заново строится или, по крайней мере, перестраивается. Нет нужды доказывать современному читателю, что "поэтика узнаваний" так же способна создавать новые эффекты, как и поэтика инноваций;5 с другой стороны, инновации, создаваемые на основании фиксированных "правил игры", так же легко превращаются в рутину, как и механические повторы, - о чем красноречиво свидетельствует судьба авангардной поэтики и авангардной теоретической мысли во второй
 _______
 3 М. Каррузерс выразительно противопоставляет средневековое представление о творчестве тому, как этот феномен рисуется современному сознанию, сформированному в русле романтической и модернистическои культуры: "Различие состоит в том, что если сейчас о гении говорится, что он обладает творческим воображением, проявляющимся в утонченных рассуждениях и оригинальных идеях, то в более ранние эпохи говорилось, что гений обладает богатой памятью, которая проявляется в утонченных рассуждениях и оригинальных идеях". (Carruthers, op. cit., стр. 4).
 109
 половине этого столетия, когда они сделались предметом массовой продукции и потребления.
 К языковой цитате в полной мере применима образная формула, с помощью которой Мандельштам описывал эффект поэтической цитации:
 Цитата не есть выписка. Цитата есть цикада. Неумолкаемость ей свойственна. Вцепившись в воздух, она его не отпускает.6
 Иными словами, цитата не есть изолированный отрезок речи, раз и навсегда отложившийся в определенной ячейке памяти, но непрерывный "гул", заполняющий все интеллектуальное пространство, в котором осуществляется наша языковая перцепция и языковое творчество. Осевшая в памяти (точно или неточно, отчетливо или смутно) речевая цитата не существует сама по себе, в качестве отдельной "единицы хранения". Каждый памятный нам кусок языкового материала включается в разветвленную сеть переплетений, наложений, соположений с другими кусками. От каждого такого фрагмента расходятся волнами ассоциативные тяготения и резонансы - близкие и отдаленные, непосредственные и опосредованные, четко сфокусированные и размытые, - заполняющие собой, в конечном счете, все пространство языковой памяти. Наши мнемонические языковые ресурсы представляют собой не неподвижную упорядоченность складского помещения, но непрерывный "цикадный" гул притягивающих друг друга, перетекающих один в другой, резонирующих друг с другом смысловых образов.
 Сам режим этой ассоциативной работы отнюдь не постоянен и не задан раз и навсегда. Напротив, он непрерывно изменяется в соответствии с тем, как говорящий "чувствует себя" в данной коммуникативной ситуации: какими видятся ему характер реального или потенциального собеседника и взаимоотношения с ним, интеллектуальная сфера высказывания, его жанровые параметры, эмоциональный и стилевой тон. Малейшее изменение этого общего модуса влияет на весь ход ассоциативной работы, из которой рождаются высказывания и их интерпретации. Какие поля языковой памяти включатся в ассоциативную работу, какими своими аспектами они будут высвечиваться в сознании говорящего, каковы будут результаты их взаимодействия друг с другом, - зависит от непредсказуемого множества условий, из которых для говорящего складывается все время изменяющееся ощущение коммуникативной "температуры" той языковой среды, в которой и по поводу которой протекает его деятельность. Каждая новая реплика-высказывание, будучи в известной степени ассоциативным порождением предыдущей, в то же время вносит новый, только ей присущий заряд ассоциативных потенций и жанрово-стилевых модусов. Эти непрерывно возникающие новые проекции оказывают не только проспективное влияние на дальнейший ход развертывания коммуникации; они имеют также обратную силу, заставляя говорящих ретроспективно переосмысливать и коррек-
 ______ 6 "Разговор о Данте".-Осип Мандельштам, Собрание сочинений, под ред. Г. П.Струве и Б. А. Филиппова, т. 2, Нью-Йорк, 1966, стр. 407.
 110
 тировать смысл предыдущих, ранее созданных и осмысленных высказываний. Весь смысловой образ коммуникации непрерывно движется в сознании участников, все время репроецируется и рефокусируется. Насколько получающиеся в ходе этих усилий результаты способны произвести впечатление отчетливостью своего смыслового образа, множественностью и глубиной пробуждаемых смысловых резонансов, - зависит от того, как нам удалось использовать различные мнемонические ресурсы, как "сыграли" мы на оказавшихся в нашем распоряжении (применительно к данной ситуации) мнемонических клавишах и жанровых и эмотивных педалях.
 Замечательным свойством этих процессов является также то, что каждое предпринимаемое говорящим коммуникативное усилие, приводя в движение конгломерат его языкового опыта, тем самым изменяет, хотя бы незначительно, очертания и валентные свойства самого этого опыта как целого: появляются какие-то новые соединения (в свою очередь открывающие пути для дальнейших ассоциативных связей), какие-то уже известные соединения или ассоциации либо актуализируются и укрепляются в памяти, либо, напротив, бледнеют, расподобляются, отходят на задний план.7 Это движение языкового опыта никогда не останавливается на всем протяжении языкового существования говорящего. Границы между тем, что мы твердо и сознательно "знаем"; тем, что легко и уверенно "узнаем"; тем, что "принимаем" как нечто, по всей вероятности в таком точно виде нам никогда ранее не встречавшееся, но тем не менее вполне понятное и обыденное с точки зрения нашего совокупного опыта; и тем, наконец, что воспринимается нами как нечто неожиданное, требующее чрезвычайных мер для своей интерпретации и оценки, - границы между всеми этими слоями нашего взаимодействия с языковой средой остаются зыбкими и текучими. Ступить дважды в "один и тот же" поток языковой мысли поистине оказывается невозможным.
 Развертывание коммуникации можно сравнить с перемещением человека в окружающей его среде. Каждая такая прогулка имеет некоторую цель и совершается в определенном, более или менее ясно намеченном направлении. Но в то же время каждый конкретный шаг меняет для нас и общий вид открывающегося нам ландшафта, и ту микросреду, в которой нам предстоит сделать следующий шаг. Вся процедура совершается, в основном, совершенно привычным образом; и мускульные дейст-
 ______
 7 Следует вспомнить в этой связи теорию актуализации Балли (Ш. Балли, Общая лингвистика и вопросы французского языка, М., 1957), призванную, по мысли автора, объяснить бесконечную пластичность условий употребления, в которые способна включаться "одна и та же" языковая единица. Согласно Балли, языковая деятельность осуществляется в виде постоянных перенесений языковых единиц из "виртуального" плана, в котором они существуют в виде системы, в "актуальный" план, в котором они действуют в индивидуализированных условиях употребления. Развиваемое здесь понимание языковой деятельности отличается большей радикальностью, поскольку признается, что и в своем "виртуальном" состоянии, то есть в конгломерате языковой памяти говорящих, языковые единицы не существуют в устойчиво системном виде - более того, они вовсе не являются дискретными "единицами". Каждый акт актуализации какой-либо частицы языкового материала вызывает движение в конгломерате памяти, которое делает невозможным возвращение этой частицы в прежнее "виртуальное" состояние.
 111
 вия, и их соотнесенность с перцептивными ощущениями в огромном большинстве случаев развертываются в виде автоматизированных, нерасчленяемых "блоков". Однако эта обыденная привычность происходящего не должна заслонять от нас того факта, что и наши действия, и их физический и психологический результат никогда не повторяются. С каждым шагом мы попадаем в новый, никогда прежде не бывший мир, обретаем уникальное, никогда прежде не встречавшееся в точности сочетание предпосылок для следующего действия.
 Если изъять какой-либо предмет - скажем, камень или растение - из ландшафта, естественной принадлежностью которого он является, и поместить его на полку среди других сходных с ними предметов, место которых относительно друг друга будет определяться согласно единому классификационному принципу - например, на основе их размера, формы, веса, цвета, - такой предмет приобретет характер фиксированного "элемента", имеющего определенный набор признаков и соответствующее место в классификационной системе. Но на своем естественном месте, в качестве части открытого и непрерывного ландшафта, наш камень не обладает ни полной выделенностью из среды, ни постоянством функций. Он существует в проекциях на множество других компонентов ландшафта, близких и далеких, образуя вместе с ними то, что в нашем представлении складывается в различные образы пейзажа как целого. Очертания таких образов те кучи: они изменяются с каждым изменением ракурса и освещения, с каждым включением в фокус внимания какого-нибудь нового компонента. В этом смысле оказывается невозможным четко регламентировать "функции", выполняемые нашим камнем в формировании того образа, в котором нам в тех или иных случаях, в ходе тех или иных наших действий предстает окружающий нас ландшафт.
 Наше знание языка подобно такому ландшафту. В повседневном языковом существовании язык служит нам не как фабрика, производящая и выпускающая все новые продукты из стандартных полуфабрикатов, но как среда интеллектуального обитания. Все, что мы можем высказать, существует в нашем сознании как данность - но данность подвижная и открытая, способная к бесконечным модификациям, изменениям ракурсов и конфигураций. Мы перемещаемся по смысловому ландшафту коммуникации, как по более или менее нам знакомой местности. В ходе такого путешествия по полям нашего языкового сознания все встречающиеся нам знакомые языковые предметы не просто узнаются, но выступают каждый раз в новых ракурсах и новых соотношениях с другими предметами. Сам этот "готовый", не зависящий от нашей производящей деятельности характер языковой среды обусловливает ее открытость и пластичную подвижность.8 То, что мы не производим на пустом месте
 __________
 8 Коль скоро речь зашла о метафоре языка как природного ландшафта, уместно вспомнить слова Барта, иронически сравнивавшего позицию теоретика языка, стремящегося к постижению единой и окончательной сущности этого предмета, с буддийской техникой созерцания, позволяющей субъекту, путем аскезы и концентрации мысли, прийти к такому состоянию, при котором он оказывается способным увидеть "целый ландшафт в одной горошине". (Roland Barthes, S/Z, Paris: Seuil, 1970, стр. 9).
 112
 нужный нам результат, а скорее "отыскиваем" его в данной нам среде, только на первый взгляд делает нашу роль более пассивной; в действительности именно такой способ обеспечивает открытость и неповторимость нашей языковой деятельности.
 Ранее уже говорилось о том, что репродуктивная стратегия обращения с языком, основывающаяся на никак не регламентированном, разрозненном и хаотическом запоминании бесчисленных языковых фактов, представляется неразумной и неэкономной только при первом, поверхностно-позитивистском взгляде на проблемы, с которыми имеет дело говорящий субъект в процессе языкового существования. С позитивистски-рационалистической точки зрения, свертывание предмета при помощи единообразных правил и классификаций, устранение из него всего частного и случайного есть безусловное благо, облегчающее и интеллектуальное освоение этого предмета, и практическое пользование им. Однако понимание языка как развертывающегося во времени мнемонического конгломерата решительно расходится с таким представлением о разумности, эффективности и удобстве. Чем больше отдельных "кусков" языковой ткани хранится в памяти говорящего и чем более неопределенными и множественными являются соотношения между ними, тем богаче оказывается сетка ассоциативных ходов, аналогических уподоблений, пластических модификаций имеющегося материала, на основе которой говорящий субъект создает и интерпретирует высказывания; чем большую протяженность и меньшую интегрированность имеет такая сетка, чем гуще расходятся по ней, по всевозможным направлениям, соположения между всевозможными частицами ее ткани, - тем с большей быстротой и успешностью говорящий субъект способен "вылавливать" с ее помощью языковые частицы, соответствующие его коммуникативному намерению, и пластически приспосабливать их друг к другу так, чтобы они могли соединиться в целое высказывание. Легкость, скорость и эффективность языкового выражения достигается на путях неограниченного расширения и усложнения "игры" с языком, при котором "правила" этой игры делаются все более туманными и неоднозначными, - а не на пути устремления к позитивистскому идеалу рациональной экономности и единообразия.
 Все сказанное о текучести и непрерывности языковой памяти может быть в принципе отнесено и к многоязычной языковой среде и многоязычному языковому сознанию личности. Представление феномена "двуязычия" в виде двух разных фабрик-систем, которыми говорящий манипулирует как бы при помощи идеального пульта управления, переключая производственный процесс с одной системы на другую по мере надобности, не находит сколько-нибудь значимого отклика ни в моем личном опыте, ни в том, как, по моим наблюдениям, действуют люди в многоязычной среде. В моем представлении, многоязычное языковое сознание представляет собой единый конгломерат языковой памяти, в котором различные частицы языковой материи, принадлежащие разным языкам, и расходящиеся от них поля ассоциативных связей свобод-
 113
 но "плавают", вступая друг с другом во все новые соположения и образуя все новые конфигурации. Говоря на одном языке, многоязычный субъект черпает не из специального резервуара, отведенного в его голове для этого языка, но из общего конгломерата своего языкового опыта. Почему же тогда, спросит меня читатель, такой субъект оказывается способным не смешивать один язык с другим и "чисто" изъясняться на каждом известном ему языке? Именно потому, что процесс мобилизации языкового материала, его отбора и соединения в высказывания совершается не абстрактно, но применительно к данной конкретной ситуации и данным конкретным целям языковой деятельности. Языковая мысль говорящего настроена на партнера, ситуацию, содержание, жанр коммуникации, и эта настроенность естественным образом определяет, попадает ли в поле его действий материал только "одного" из известных ему языков, или только "другого", или их обоих вместе, в разных пропорциях и разных функциональных соотношениях. Изменения такой настройки, вызываемые изменением модуса коммуникации, также летучи, как и сами поля языковых реминисценций и ассоциаций, возникающие в сознании говорящего в связи с определенной его настроенностью и направляющие его языковую деятельность. Случайная ошибка в выборе языкового материала была бы тут так же неуместна, как если бы мы "случайно" надели галстук поверх купального костюма, отправляясь на пляж (что не исключает, конечно, возможности сделать это преднамеренно - в качестве шутки, либо какого-то символического жеста, либо в особой карнавальной ситуации).
 Однако тот факт, что материал разных языков диссоциирован в языковой деятельности многоязычного субъекта, расходясь по разным ситуациям употребления, не означает, что он существует для него в виде раздельных, не сообщающихся друг с другом наборов. Как и во всяких иных языковых проявлениях, и в этом случае силы диссоциации действуют совместно и во взаимодействии с силами ассоциации. Растекание частиц языкового материала по разным сферам употребления неотделимо от процессов их соположений и соприкосновений, в ходе которых эти частицы взаимно "просвечивают" друг в друге, выявляя новые аспекты своего смысла и новые ассоциативные потенциалы. Языковое сознание человека едино - тем неустойчивым и неупорядоченным единством, которое допускает бесконечное разнообразие и пластичность речевых воплощений. "Один язык" никогда не остается тем же самым, если в сознании субъекта он выступает в симбиозе с "другим языком" или языками. Говоря так, я отнюдь не имею в виду языковую "интерференцию" в поверхностном и примитивном смысле - то есть непроизвольное вкрапление в речь иноязычных слов, употребление неуклюжих оборотов, калькированных из другого языка. Такое явление часто имеет место как раз при недостаточном владении одним из интерферирующих языков. Парадоксальным образом именно в этом случае материал языка, в который субъект не вжился должным образом, выступает для него в виде механической "схемы", применение которой, безотносительно к условиям употребления, искажает его речь. Многоязычное языко-
 114
 вое сознание, более полно и тонко настроенное на ситуативные требования к применяемому языковому материалу, легко избегает такой грубо механической интерференции языковой ткани. Однако и в этом случае соприсутствие разных языков проявляется в языковых действиях и языковом самосознании говорящего субъекта. Он видит каждый кусок языкового материала (какого бы то ни было языка) в таких ракурсах, таких потенциалах ассоциативного развития, которые представляют собой продукт множественных соположений, возникающих в многоязычном конгломерате, и в конечном счете определяются полным составом этого конгломерата.
 Такой же текучей и размытой является граница между "объективным", надличностным состоянием среды языкового существования и ее субъективным образом в сознании каждого отдельного "обитателя" этой среды. Мнемонический конгломерат каждого говорящего уникален; он не только не повторяется в точности у других людей, но никогда не остается тождественным самому себе даже в сознании одного человека. Однако языковой опыт разных людей в значительной своей части сходен; какова именно эта общая, надличностная часть языкового опыта - никогда нельзя сказать с точностью, потому что она все время изменяется, также как все время изменяются конфигурации языкового опыта каждого отдельного индивидуума. Именно это зыблюшееся, все время меняющееся соотношение между "своим" и "чужим", между тем, что данная личность сознает как часть своего собственного языкового опыта, и тем, что воспринимается ею как (в той или иной степени) новое, получаемое извне, и создает возможность языкового общения, - а отнюдь не тождество языковой "компетенции". Если бы все члены сообщества, "владеющие" данным языком, обладали тождественным знанием, они в каждом принимаемом высказывании способны были бы с полной определенностью отделить "знакомое" от "незнакомого", "правильное" (с точки зрения их знания) от "неправильного". В этом случае язык или вовсе не мог бы развиваться, или изменялся бы в виде дискретных скачков, путем введения сознательно санкционированных новшеств. Но в том-то и дело, что говорящим и самим никогда не известно в точности, в чем именно состоит их "знание" языка, каковы очертания и где границы этого знания. Мы получаем извне высказывания, в которых знакомое и незнакомое, привычное и более или менее удивительное переплетено в нерасторжимом и каждый раз новом единстве. И получаем мы эти высказывания от различных людей, имея дело каждый раз с неповторимым социальным и психологическим образом говорящего (каким он нам представляется), в перспективе неповторимой ситуации, в которой и по поводу которой происходит языковой контакт. Наше восприятие коммуникации существует только во взаимодействии с этой подвижной средой личностей, предметов и обстоятельств. От этого взаимодействия каждый раз зависит, что в том или ином высказывании нам покажется обыденным и что необычным, что мы будем готовы и что не готовы принять.
 Во множестве таких коммуникативных действий языковое сознание говорящего субъекта изменяется каким-то, самому этому субъекту не до
 115
 конца известным образом. Создаются новые прецеденты, изменяющие его представления об обычном и необычном, приемлемом и неприемлемом; возникают (или ярче выступают на передний план) новые ассоциативные каналы, новые валентные тяготения, расходящиеся от известного выражения, а другие, напротив, бледнеют и стираются.9 Эти внутренние изменения отражаются в характере языковой деятельности субъекта, а значит, и в том, как и сама эта деятельность, и его языковая личность в целом будет восприниматься другими говорящими.
 Языковое общение протекает в виде непрерывных соприкосновений различных языковых личностей, в ходе которых они взаимно инкорпорируют в себя языковой опыт партнера, - именно инкорпорируют, пробуждая многообразные и сугубо индивидуальные отклики в своем языковом мире, а не регистрируют в качестве зафиксированных "новых" языковых сведений. В ходе этих столкновений-перетеканий языковых миров различных говорящих изменяются и сами эти миры, и представления того или иного говорящего о том, какой частью своего языкового мира он может и желает "поделиться" с тем или иным партнером. Субъективный и объективный, индивидуальный и надличностный аспекты языковой среды существуют только в их перетеканиях друг в друга, в бесконечных взаимных проекциях и репроекциях. Наша способность принять кем-то другим созданное высказывание в свой языковой мир есть результат общего языкового "цитатного фонда", к которому мы все, хотя и каждый по-своему, приобщены, результат многократных соприкосновений наших ресурсов языковой памяти и связанного с ними жизненного опыта, - а не того, что нам всем каким-то образом известен алгоритм, при помощи которого эту фразу мог бы построить некий гипотетический "носитель языка", не имеющий никакого жизненно-языкового опыта, соотносимого с нашим собственным.
 Непрерывная органическая регенерация среды языкового существования через духовное взаимодействие отдельных личностей меньше всего напоминает идеал языкового муравейника, построенного и поддерживаемого объединенными усилиями говорящих, действующих как некий организованный для совместной производственной деятельности коллектив.
 Это, однако, не означает, что у языкового существования нет своих законов, своей целенаправленности и упорядоченности, своих типичных единиц, приемов и категорий, через посредство которых оно осуществляется.
 ___________
 9 Барт со свойственной ему парадоксальностью подчеркивает позитивную роль "забывания" как механизма, обеспечивающего непрерывное движение и открытость языкового процесса: "Забывание смыслов не есть всего лишь извинительный, но вызывающий сожаление дефект языковой реализации. Он имеет положительную ценность, в качестве способа обеспечить безответственность текста, системный плюрализм:... именно потому, что я забываю, я оказываюсь способным читать". (Ор. cil., стр. 18).
 116
 Глава 5 КОММУНИКАТИВНЫЙ ФРАГМЕНТ (КФ)
 Ты хоть бы форточку открыл. Еще разок - и по домам. Жратва там, правда, будь здоров. Сил больше нету никаких! Какая рифма к слову "пять"? Упрямый, как не знаю что. Шесть букв. Кончается на"п". Ну всё. Пока. Я позвоню. Ему? Лет пятьдесят. А что? Ты, кстати, выключил утюг? Вот так приходит и сидит. Ты в зеркало давно смотрел?
 Лев Рубинштейн, "Появление героя"
 5.1. КОММУНИКАТИВНЫЙ ФРАГМЕНТ - ПЕРВИЧНАЯ ЕДИНИЦА ВЛАДЕНИЯ ЯЗЫКОМ.
 В нашем представлении о языке, почерпнутом из грамматик, язык предстает как иерархия единиц различных порядков: фонем, морфем, лексем, синтаксических фраз, предложений. Каждая единица высшего порядка складывается из единиц более низкого порядка по определенным правилам: фонемы соединяются в морфемы, морфемы - в слова, слова - в синтаксические построения. ' Мы так свыклись с этим представлением, оно настолько неотделимо от нашей рефлексии по отношению к языку, что даже не задаемся вопросом: действительно ли мы пользуемся в своей спонтанной языковой деятельности именно этими единицами, и именно в таком их иерархическом соотношении? действительно ли то гигантски-неопределенное по своим масштабам и последствиям целое, которое мы называем нашим "знанием" языка, расчленяется на эти единицы, категоризируется в этих параметрах, а не каких-либо других?
 ________
 1 Возможен, конечно, и обратный порядок такой иерархической организации, при котором семантико-синтаксическая структура расчленяется на слова и/или морфемы, а те, в свою очередь, на фонемы и/или фонематические дифференциальные признаки. Восходящая стратегия преобладала в целом в структуральной лингвистике 1930-1950-х гг.; ср. последовательное приложение к грамматике категорий, выработанных в фонологии, у лингвистов Пражской школы (Roman Jakobson, "Beitrag zur allgemeinen Kasuslehre". - Selected Writings, 2, The Hague & Paris: Mouton, 1971, стр. 23-71; Vladimir Skalicka, 2мг ипgarischen Grammatik, v Praze, 1935), а также системы языковых уровней, представленные у Ельмслева (см. в особенности Louis Hjelmslev, Hans Jorgen Uldall, Outline of Glossematics, Copenhagen, 1957), Хэрриса (Zeilig S. Hams, "From Phoneme to Morpheme" - Language, vol. 31, [1955], No. 2). Бенвениста ("Les niveauxde 1'analyse linguistique" - Emile Benveniste, Problemes de linguistique generate, 1, Paris: Gallimard, 1960, стр. 119-131). С другой стороны, нисходящая стратегия оказалась характерной для генеративной грамматики и генеративной семантики 1960-1980-х гг., во всех ее многочисленных вариантах, а также для ряда негенеративных моделей языка этого времени: "кенемики" Пайка(Кеnnеth Lee Pike, Language in Relation to an Unified Theory of the Structure of Human Behavior, vol. 1, Glendale, CA: Summer Institute of Linguistics, 1954), стратификационной грамматики (Sydney M. Lamb, Outline of Stratificational Grammar, Washington, DC: Georgetown University Press, 1966), теории функциональной перспективы высказывания в работах новой Пражской школы (Jan Firbas, Functional Sentence Perspective in Written and Spoken Communication, Cambridge:
 Cambridge University Press, 1992), а также лингвистики текста. Имелись также попытки примирить и объединить эти две противоположные стратегии, в качестве двух взаимно-дополнительных перспектив - "анализа" и "синтеза", отражающих точку зрения "адресата" и "говорящего". (R. Jakobson, "Two Aspects of Language". - Roman Jakobson, Moms Halle, Fundamentals of Laguage, The Hague: Mouton, 1956). Однако инверсия перспективы лишь подчеркивает единство самого принципа иерархии и структурного единства всех субмеханизмов, из которых складывается работа языковой "системы систем".
 117
 Наша задача - попытаться показать, как может выглядеть язык в принципиально иной перспективе, при которой основой владения языком, обеспечивающей говорящим успешное обращение с ним, признается не языковая рефлексия, но языковая память. Те единицы языкового материала, в которые естественно и удобно укладывается рефлексия о языке, совсем не обязательно сохраняют релевантность в качестве компонентов, из которых складывается и которыми оперирует языковая память. Необходимо заново задаться вопросом о том, какими должны быть частицы языкового материала, свойства которых соответствовали бы характеру работы с языком, определяемому языковой памятью.
 Обсуждение общих принципов обращения с языком, соответствующих условиям языкового существования, привело нас к выводу, что языковая материя, с которой имеет дело говорящий в таких условиях, должна обладать парадоксальным свойством, которое можно определить как неустойчивую, или динамическую заданность. Сущность этого парадокса состоит в том, что языковой материал, с одной стороны, существует для говорящего в конкретном и непосредственном виде, как собрание готовых языковых "предметов", которые могут быть извлечены из памяти в любой момент, без всяких посредствующих операций; но с другой стороны, это такой готовый материал, частицы которого не зафиксированы в памяти в качестве устойчивых единиц хранения, но обладают текучими очертаниями и границами, делающими каждую такую частицу способной бесконечно видоизменяться, адаптироваться к другим частицам и контаминироваться с ними, приспосабливаясь к бесконечному разнообразию условий употребления. Именно такие, и только такие частицы языковой ткани, которые соединяют в себе заданность и пластичность, непосредственность воспроизведения и узнавания и зыблющуюся текучесть, предметную конкретность и эфирную протеистичность, могут быть признаны языковыми "единицами", из которых складывается и в параметрах которых протекает языковое существование.
 Важнейшей единицей такого рода, лежащей в основании мнемонического владения языком, мне представляется коммуникативный фрагмент.
 118
 Коммуникативные фрагменты (КФ) - это отрезки речи различной длины, которые хранятся в памяти говорящего в качестве стационарных частиц его языкового опыта и которыми он оперирует при создании и интерпретации высказываний. К.Ф - это целостный отрезок речи, который говорящий способен непосредственно воспроизвести в качестве готового целого в процессе своей речевой деятельности и который он непосредственно опознает как целое в высказываниях, поступающих к нему извне.
 Например, такие выражения, как 'сам построил дом', 'строительство жилых домов', 'в недавно построенном доме', 'чтобы построить дом, нужно/требуется ...', представляют собой различные коммуникативные фрагменты. Они существуют в моей памяти целиком, в качестве готовых к употреблению кусков языкового материала. Я не образую эти сочетания по правилам синтаксического построения именной или глагольной фразы, не думаю о том, какие "падежные формы" имеет лексема 'дом' и какая из этих форм мне понадобится в составе того или другого выражения; я не делаю всего этого, даже если в принципе было бы нетрудно сформулировать правила для соответствующих операций, и я сам мог бы, в случае надобности (например, чтобы объяснить механизм построения этих выражений человеку, не владеющему языком), извлечь такие правила из запаса моих метаязыковых сведений либо создать их заново. В спонтанной языковой деятельности мне не нужно этого делать, потому что я уже знаю эти выражения на память и целиком - каждое в отдельности и все вместе. У меня есть ощущение - не обязательно полностью и в точности соответствующее объективному положению вещей, но вполне реальное как факт моего личного языкового мира, - что в своем предыдущем языковом опыте я либо сам употреблял их в своей речи, либо встречал в устных или письменных текстах, с которыми мне приходилось соприкасаться. Поэтому я готов вновь и вновь пускать эти выражения в дело, всякий раз, когда, в процессе ассоциативных притяжении и наслоений в мысли разных кусков языкового материала, происходящих в ходе моих усилий высказаться, языковая память выносит те или иные из этих выражений на поверхность моего сознания. Чтобы быть уверенным в "правильности" такого выражения, мне не нужно справляться, соответствует ли оно определенным правилам построения:
 я просто знаю как факт, что оно "правильно", то есть принадлежит к корпусу моего языкового опыта. Поэтому же всякий раз, встречая такое выражение в предлагаемой моему вниманию речи, я не задаюсь вопросами о том, правильно ли оно построено, из каких компонентов, как эти компоненты соотносятся между собой и как следует их сложить в некий суммарный смысл. Я "узнаю" коммуникативный фрагмент целиком, как узнается знакомый предмет. Его смысл для меня непосредственен и безотносителен; он определяется фактом моего первичного знакомства с этим языковым предметом, а не поступенным смысловым выводом, основывающимся на сведениях о его составе, строении и функции каждого строительного элемента.
 119
 Чаще всего КФ представляет собой сочетание 2-4 словоформ.2 Однако КФ могут состоять и из отдельной словоформы, или даже какого-то ее "осколка" (форма которого не обязательно соответствует морфемному членению), и из отрезков большей протяженности, вплоть до целых предложений и даже их сочетания. И размер, и грамматическая форма коммуникативных фрагментов, и потенциальные сферы и частота их употребления, и источники, из которых они поступили в личный языковой опыт говорящего субъекта, могут быть самыми различными. Нет никакой возможности, но также и никакой необходимости, определить и классифицировать все это нагромождение кусков языкового опыта каждой личности в виде устойчивой и упорядоченной системы. Общим у всех выражений, которые можно признать коммуникативными фрагментами в языковом репертуаре данного говорящего, является только то, что говорящему не нужно каким-то образом эти выражения "строить":
 он уже располагает коммуникативным фрагментом в качестве целого и конкретного компонента речи, готового к употреблению.
 Вся наша языковая деятельность - и создаваемая, и воспринимаемая нами речь - пронизана блоками-цитатами из предшествующего языкового опыта.
 Например, если я обращусь к предыдущей, только что мною созданной фразе, я немедленно опознаю в ее ткани целый ряд выражений, существующих в моем языковом опыте в качестве готовых фрагментов.
 Так, я узнаю, как хорошо мне знакомое, выражение 'вся наша...'; оно, в свою очередь, притягивает такие хорошо мне знакомые более развернутые выражения, как: ' вся наша жизнь... ' -- ' вся наша жизнь состоит из / сводится к/есть не что иное, как ...'.И хотя эти знакомые продолжения непосредственно не фигурируют в получившемся в данном случае высказывании , они подспудно соприсутствуют в качестве его реминисцентного фона. Столь же хорошо освоенным моей языковой памятью является выражение ' вся его деятельность... ', с такими отработанными продолжениями, как '... была направлена на... / была проникнута стремлением к... '. Наконец, в фонде моей языковой памяти устойчиво присутствуют выражения 'языковая деятельность / речевая деятельность' и 'наш язык / наша речь'. Все эти известные мне выражения, пройдя через различные слияния и контаминации друг с другом, дают первый сегмент моего высказывания: Вся наша языковая деятельность....
 Аналогичным образом возникают и его последующие сегменты, также складываясь из множества контаминируемых фрагментов. Так, в образовании сегмента: ...и создаваемая, и воспринимаемая нами речь, - принимают участие такие КФ, как 'создание и восприятие [художественно-
 ____________
 2 Одним из фундаментальных приемов средневековой мнемотехники было расчленение подлежащего запоминанию материала на отрезки ограниченной длины, которые могли быть схвачены памятью непосредственно и целиком (Mary J. Carruthers, The Book of Memory: A Study of Memory in Medieval Culture, Cambridge: Cambridge University Press, 1994, стр. 7). Тот факт, что, по моим наблюдениям, коммуникативные фрагменты в большинстве случаев имеют ограниченную и соизмеримую протяженность, можно предположительно отнести к тем же свойствам памяти, которые легли в основание этой традиции.
 120
 го произведения]'; 'восприятие речи'; 'воспринимаемая нами [действительность] '. Наконец, последняя часть фразы - пронизана блоками-цитатами из предшествующего языкового опыта - строится на основе таких фрагментов, как 'статья вся пронизана цитатами из...'; 'цитирует целыми блоками'; 'известно из предшествующего опыта'; 'языковой опыт'.
 Получившееся в результате высказывание оказывается как бы окутано целым полем известных мне выражений. Образы этих выражений "мерцают" в моем сознании - некоторые с полной отчетливостью, другие в редуцированной и видоизмененной форме, третьи лишь в виде легкого реминисцентного намека. Мое взаимодействие с созданной фразой - и оценка того, насколько успешно в ней воплотилось то, что я хотел сказать, и активация различных ассоциаций и связей, в которых уже предугадывается, как пойдет дальнейшее развитие моей речи, - определяется немедленным и непосредственным узнаванием множества знакомых мне кусков языковой ткани и их контаминаций, из которых вырастает некий целостный смысло-стилевой образ. Этот образ и есть то, как я представляю себе данное высказывание как целое.
 Какими конкретными путями происходят слияния и контаминации знакомых нам выражений, мы рассмотрим в последующих главах; сейчас же сосредоточимся на самих этих выражениях как таковых и их свойствах, позволяющих говорящим узнавать в этих кусках языковой ткани нечто знакомое из предшествующего языкового опыта.
 Заданность такого выражения в нашем предыдущем опыте не является твердой и абсолютной. Наше узнавание выражения в качестве знакомого фрагмента может быть очень четким либо неуверенным и приблизительным; непосредственным, то есть восходящим к собственному опыту, либо опосредованным - когда мы принимаем некоторое выражение как данность, потому что верим, что оно является таковым для других говорящих, хотя в нашем собственном опыте оно ранее не фигурировало; действительным либо мнимым - когда нам только кажется, что мы знакомы с данным выражением, в силу его сходства и контаминации в памяти с другими, известными нам фрагментами. Разумеется также, что и репертуар коммуникативных фрагментов, и их свойства все время изменяются вместе с течением нашего опыта.
 Например, до работы над этой книгой выражение 'коммуникативный фрагмент' не присутствовало в моем сознании в качестве готовой стационарной единицы (хотя, конечно, я не могу поручиться с полной уверенностью, что никогда не встречал его прежде: но во всяком случае, оно не отложилось в моей памяти в качестве заведомо знакомого выражения). Однако в моем предыдущем опыте наличествовало множество фрагментов, из которых такое выражение могло родиться на основе аналогий и контаминаций: 'коммуникативная единица', 'речевой блок', 'готовые блоки', 'фрагмент текста', 'от всего стихотворения в памяти сохранился лишь фрагмент', 'до нас дошел лишь фрагмент надписи', и т. д. Богатство и очевидность этих ассоциаций позволяет говорить о потенциальном, или косвенном, присутствии в моем опыте выражения 'коммуникативный фрагмент': хотя я "не знал" его непосредственно, мое
 121
 языковое сознание способно было его "опознать" на соответствующем ассоциативном фоне. Разумеется, многократное употребление этого выражения в книге, которую я сейчас пишу, давно сделало для меня данное выражение стационарным фрагментом языковой ткани, для опознания которого я уже не нуждаюсь ни в какой фоновой поддержке; полагаю, что и в языковом сознании читателя этой книги произойдет тот же процесс. Этот "предмет" прочно занял свое место в ландшафте моей языковой памяти; теперь уже сам он, путем аналогий и контаминации, способствует косвенному "опознанию" других, непосредственно прежде мне не встречавшихся выражений: такого хотя бы, как 'стационарный фрагмент языковой ткани', который я только что употребил в предшествующем предложении.
 Наличие в речевой практике говорящих на любом языке большого числа устойчивых повторяющихся выражений - факт сам по себе хорошо известный. Феномены такого рода, определяемые как "идиомы", "устойчивые сочетания", "речевые формулы", "речевые штампы", "клише", находят в этом качестве определенное место в любом описании языка. Мне кажется, однако, что понятие КФ отличается от понятия идиомы или устойчивого выражения и в количественном, и в качественном отношении. Расхождение касается и оценки масштабов, которые имеет данное явление, и главное - понимания его общей роли в языковой компетенции говорящих.
 Устойчивые сочетания, идиомы, формулы, клише - сам характер этих терминов указывает на понимание их как вторичного и дополнительного явления, над страивающегося поверх структурного механизма языка, в качестве его особого отдела. В такой перспективе, наличие в прагматике употребления языка известного количества устойчивых сочетаний не затрагивает кардинального представления о высказывании как о "свободной" конструкции, которая каждый раз строится заново из стабильно заданных элементарных компонентов (слов или морфем) при помощи стабильных оперативных правил. Использование устойчивых сочетаний означает лишь, что говорящий в некоторых случаях встраивает в создаваемую конструкцию целые сочетания, ранее уже созданные согласно тем же структурным правилам, из тех же элементарных единиц. Устойчивые сочетания в таком понимании - это не что иное, как бывшие свободные синтаксические построения, окостеневшие в результате многократного употребления.3 Не случайно описание и систематизация устойчивых со-________
 3 Сама классификация идиом часто строится в соответствии со степенью застывания их формы в качестве устойчивых сочетаний и/или смысловой нерасчлененности. См. классическую работу В. В. Виноградова "Об основных типах фразеологических единиц в русском языке" [1947].-В. В.Виноградов, Избранные труды. Лексикология и лексикография, М., 1977, стр. 140-161), последовательно построенную на этом принципе. Более четкое различение формального и смыслового аспекта идиомы в качестве ее "устойчивости" и "идиоматичности" (И. А. Мельчук, "О терминах "устойчивость" и "идиоматичность"". - Вопросы языкознания, 1960, № 4) еще в большей степени подчеркнуло идею ее вторичного (и по форме и по смыслу) характера по отношению к словам и синтактико-семантическим правилам их соединения.
 122
 четаний в фразеологических и толковых словарях обычно строится на базе "опорной лексемы", либо в качестве словарной статьи, описывающей сочетательные возможности того или иного слова. В таком подходе ясно видно отношение к слову как к основной строительной единице, на базе которой возникает бесконечное множество "свободных", а также некоторое количество так или иначе "связанных" сочетаний.4
 В отличие от этого, КФ следует признать первичной, непосредственно заданной в языковом сознании говорящих единицей языковой деятельности. Этот его статус не имеет никакого отношения к вопросу об его синтаксической и семантической членимости либо, напротив, нечленимости, или "идиоматичности". Коммуникативный фрагмент существует для говорящего в этом качестве, то есть как готовое целое, независимо от того, складывается ли это целое из частей, либо представляет собой "идиоматизированное" слияние. Можно сказать, что КФ является "членимой", но "не расчленяемой" единицей: членимой в принципе, с точки зрения морфо-синтаксических параметров метаязыковой модели, но нерасчленяемой и целостной с точки зрения того, как себе представляют этот отрезок языковой ткани и обращаются с ним говорящие. В памяти говорящего КФ существует в качестве первичной действительности языка, безотносительно к вопросам о его внутренней структуре или обстоятельствам его происхождения. Подобные вопросы могут иметь метаязыковой, исторический, интеллектуальный интерес, но их постановка никак не влияет на ту непосредственность, с которой известный говорящему фрагмент всплывает в его памяти в подходящей ситуации, либо узнается при каждом своем появлении.
 ___________
 4 Представления о масштабах распространенности в языке "связанных" словесных сочетаний существенно расширились в последние 25 лет, в связи с исследованием валентных связей слов (см. в особенности Ю. Д. Апресян, Лексическая семантика. Синонимические средства языка, М., 1974; его же, "Синтаксические признаки лексем", Russian Linguistics, 9, 1985) и развитием теории "лексических функции" (И. А. Мельчук, Опыт теории лингвистических моделей "смысл-текст". Семантика, синтаксис, М., 1974), Кульминации этот подход достиг в первом опыте "толково-комбинаторного словаря", стремившегося к исчерпывающему описанию всех связанных сочетании каждой лексемы русского языка (И. А. Мельчук, А. К.Жолковский, Толково-комбинаторный словарьрусского языка. Опыты семантико-синтаксического описания русской лексики, Wien: Wiener slavistischer Alma-nach, Sonderband 14, 1984) - задача, по моему убеждению, заведомо невыполнимая, так как суть такого рода сочетаний как раз и состоит в их открытом и неустойчивом, не поддающемся учету характере. Во всех этих работах, однако, связанные сочетания осмысливаются и описываются на базе лексемы, в качестве ее комбинаторных потенций, а не в качестве первичной, непосредственно заданной языковой единицы
 Важный шаг к тому, чтобы рассматривать сочетания слов в качестве первичной языковой реальности, сделала "системная лингвистика". В рамках этого направления утверждается, что соединения слов всегда дают смысловой результат, не равный сумме составляющих частей: John McH. Sinclair, "Trust the Text: The Implications are Daunting". - Advances in Systemic Linguistics: Recent Theory and Practice, ed. Martin Davies & Louise Ravelli, London & New York: Pinter Publ., 1992, стр. 5-19. Автор выражает готовность к кардинальному пересмотру вопроса о том, какие единицы составляют основу построения текста; к этому, по его мнению, имеются прежде всего чисто эмпирические основания: возможность лучше "вглядеться в текст", благодаря наличию массовых магнитофонных записей, которая была недоступна предшествующей лингвистической традиции.
 123
 Внутренняя синтаксическая и семантическая структура КФ, которая может быть обнаружена путем логико-синтаксического или этимологического анализа, столь же несущественна, или по крайней мере маргинальна, для его повседневного употребления, как несущественна или маргинальна для нас, в качестве говорящих, деривативная структура и этимологическая история хорошо знакомого слова.
 В самом деле, когда мы имеем дело с достаточно хорошо нам известным языком, мы в огромном большинстве случаев оперируем словами, как целиком и непосредственно нам известными единицами, не составляя слово из морфем и не справляясь с его деривационной историей, чтобы понять его значение, - даже если этимологию слова легко было бы себе представить, стоит лишь задуматься, как это слово соотносится с другими, ему "родственными". Например, для того чтобы представить себе смысл слова зимовка, говорящий по-русски не нуждается в отнесении его к зимовать, от которого это слово "произведено", а того, в свою очередь, к слову зима; безразличен ему и тот факт, что эта цепочка образованных одно от другого слов демонстрирует такие же (или приблизительно такие же) формальные и смысловые соотношения, как цепочка ночевка-ночевать-ночь и некоторые другие, из чего следует, что этот способ деривации следует признать "продуктивным". При достаточном владении языком слово зимовка вызывает у говорящего мгновенный и непосредственный смысловой и образный отклик, точно такой же, какой вызывает у него всякое нечленимое слово, не имеющее деривационной истории, например, стул. Аналогичным образом, если говорящий по-немецки извлечет из своего опыта такие слова, как Vorspeise и Vortrag, и подвергнет их систематизирующему анализу, он может заметить, что в первом случае префиксальная и корневая морфема складываются в целое, составляющее значение слова, с большей очевидностью, чем во втором. Но это различие, которое может быть очень существенным для ученика, делающего первые шаги в изучении языка, либо для лингвиста, описывающего приемы деривации, отступает на задний план для говорящего, который в своем повседневном пользовании языком непосредственно знает каждое из этих слов как целое, в абсолютной слитности его формы и смысла. Для говорящего по-русски или по-немецки огромное большинство слов, в огромном большинстве случаев их употребления, существуют не в качестве двух-, или трех-, или четырехморфемных сочетаний, но в качестве непосредственно и целиком знакомых частиц языкового материала. Этот принцип перестает действовать, и деривативная структура слова выступает на первый план, только в случаях сознательных действий, производимых над языком,- с целью его изучения и описания, либо в преднамеренных манипулятивных действиях с языковым материалом.
 Сущность моей гипотезы о свойствах языковой памяти состоит в том, что этот же принцип непосредственного и нерасчленяемого знания переносится на шаг дальше - от единичных слов к их сочетаниям разной длины, составляющим коммуникативные фрагменты. Я исхожу из того, что именно коммуникативные фрагменты, то есть целые готовые выра-
 124
 жения, являются первичными, целостными, непосредственно узнаваемыми частицами языковой материи, составляющими основу нашего обращения с языком в процессе языкового существования, - а не отдельные слова в составе этих выражений, и тем более не компоненты их морфемной и фонемной структуры. В огромном большинстве случаев в своем опыте обращения с языком говорящий переживает коммуникативный фрагмент не как двух-, или трех-, или четырехсловное сочетание, но как нерасчленяемую единицу, непосредственно и целиком всплывающую в его памяти. Именно КФ служат для говорящих первичными единицами, из которых состоит их мнемонический "лексикон" владения языком.
 Однако этот шаг - от слова к коммуникативному фрагменту в качестве элементарной единицы созидательной языковой деятельности - отнюдь не сводится к замене одной строительной единицы на другую;
 как увидим ниже, он имеет принципиальные последствия для понимания всего строя языковой деятельности. КФ представляет собой единицу принципиально иного порядка, по сравнению со словом или морфемой, свойства которой заключают в себе квинтэссенцию того, как говорящие переживают язык и обращаются с языком в условиях языкового существования. Чтобы это стало ясно, необходимо подвергнуть эти свойства систематическому анализу.
 5.2. СВОЙСТВА КОММУНИКАТИВНОГО ФРАГМЕНТА КАК "МОНАДЫ" ЯЗЫКОВОГО ОПЫТА.
 1) Первой, наиболее очевидной конститутивной чертой коммуникативного фрагмента следует признать его непосредственную заданность в памяти говорящих. КФ составляют тот первичный материал, в котором говорящими мыслится материя языка: то "известное", "знакомое", "узнаваемое", из которого создаются и к которому в конечном счете восходят все их коммуникативные действия.5 Об этом аспекте КФ было уже достаточно сказано в предыдущей секции.
 2) С этим тесно связано еще одно важное конститутивное свойство КФ, которое можно определить как его смысловую слитность.
 М. Цветаева в очерке "Мой Пушкин" передает впечатления детства, связанные с ежедневными прогулками по Тверскому бульвару к памятнику Пушкину. Постоянство этого маршрута и связанных с ним речевых формул приводит к тому, что в сознании ребенка сочетание "памят-
 _________
 3 Анализу хранимых в памяти частиц языкового материала отводится значительное место в книге: Edward S. Casey, Remembering: A Phenomenological Study, Bloomington & Indianapolis: Indiana University Press, 1987, написанной, правда, с философских, а не филологических позиции. Автор отмечает "отсутствие усилий и спонтанность", с которой говорящие способны извлекать такие частицы из памяти (стр. 32).
 125
 ник Пушкину" сливается в единое речение, как бы одно слово, соответствующее неразложимому конкретному представлению:
 Памятник Пушкина был не памятником Пушкина (родительный падеж), а просто Памятник-Пушкина, в одно слово, с одинаково непонятными и порознь не существующими понятиями памятника и Пушкина.6
 Цветаева тонко подметила способность нашего сознания сливать в единые нерасчленяемые представления повторяющиеся отрезки речевого опыта. Эта способность отнюдь не ограничивается рамками детского сознания и детской речи, но составляет одно из важнейших условий пользования языком.
 Каждый КФ кристаллизован в нашем сознании в качестве индивидуализированного смыслового "предмета", во всей неповторимой совокупности его интеллектуального и эстетического содержания, ассоциативных валентностей, тематических потенций, эмоциональных обертонов, стилевой и жанровой фактуры.7
 Рассмотрим с этой точки зрения два таких общеупотребительных и общепонятных выражения, как читал книгу и читал газету. Любой говорящий по-русски много раз и сам употреблял эти выражения и встречал их в различных письменных и устных сообщениях. Чтобы пустить в ход такое выражение, говорящему нет нужды извлекать по отдельности все составляющие его слова, придавать им требуемый показатель грамматической формы и соединять их друг с другом по канве определенной синтаксической схемы. Выражения читал книгу, читал газету существуют для говорящего с той непосредственностью, с какой для него существуют повседневно знакомые предметы: стол и окно, дерево и камень, кошка и корова.
 Соответственно, и наше восприятие смысла такого непосредственно узнаваемого выражения не разлагается на стандартные элементарные компоненты, из которых этот смысл мог бы быть сложен закономерным образом. Мы не выводим смысл выражения читал книгу шаг за шагом, - скажем, как "действие 'чтения', отнесенное к прошлому, представленное в имперфективной перспективе, производимое единичным субъектом - лицом мужского пола, и направленное на объект - единичный неодушевленный предмет 'книга'". Конечно, все эти компоненты смысла и их соотношения могут быть выделены в данном выражении, если мы предпримем его логико-синтаксический анализ. Но сталкиваясь с ним непосредственно в своем языковом поведении, мы представляем себе не смысловое построение, составленное, как из кубиков, из более элементарных смыслов, но целостный образ ситуации. Выражение читал книгу заставляет нас "увидеть" человека в некоторой позе и некотором окружении, с которыми для нас ассоциируется образ чтения, - и притом не всякого _________
 6 М. И. Цветаева, Мои Пушкин, М., 1981, стр. 36.
 7 Кэзи отмечает, что "эмоциональная тональность" является неотъемлемой чертой всякого языкового воспоминания; он предлагает в этой связи термин-неологизм ruminescence (контаминация слов rumination и reminescence), в котором наглядно отражается эмоциональная окрашенность реминисценций: Casey, op. cit., стр. 24, 46.
 126
 чтения вообще, а именно 'чтения книги'. Соответственно, выражение читал газету не. составляете предыдущим выражением четкого коррелята, в котором то же действие и тот же субъект приведены в сочетание с другим объектом. Вместо этого оно индуцирует в нашем представлении иной целостный образ всей ситуации: скорее мужчину, чем мальчика;
 скорее средних лет или старого, чем молодого; сидящего в иной позе и в ином потенциальном предметном окружении (или с иной шкалой вероятностей для каждого такого окружения), - например, возрастает удельный вес таких аксессуаров ситуаци и, как ' за столиком (кафе) ', ' на веранде'. Сам физический образ того, как мы себе представляем действие 'чтения ', будет различаться в этихдвух ситуациях, в силу чего потенциальные определения, уточняющие и развертывающие их образ - такие, например, как'внимательно', 'рассеянно', 'небрежно', 'зевая', 'заслоняясь от ветра', ' не замечая ничего вокруг себя ', ' не обращая никакого внимания на окружающих', ' изредка взглядывая на циферблат часов на здании городской ратуши', 'забыв обо всем на свете', -будут обладать разной степенью вероятности и уместности для каждой из них.
 Разумеется, каждая словоформа (и каждая морфема), входящая в состав этих двух фрагментов, фигурирует также в составе многих других КФ, что способствует ее выделению в нашем сознании в качестве стационарного повторяющегося элемента языковой ткани. Но в том-то и дело, что в составе другого фрагмента "та же" словоформа оказывается растворенной в ином целостном образе, включенном в иную сеть ассоциативных каналов, имеющем иную коммуникативную тональность. Отдельные словоформы в составе КФ оказываются не столько "соединены" в построение более высокого порядка, сколько объединены в слитное по смыслу, непосредственно представимое целое. Специального аналитического усилия от говорящего требует не соединение слов и морфем в большее по объему образование, составляющее КФ, но напротив, диссоциация того непосредственно представимого единства, в котором для него изначально существует каждый фрагмент. Аналитическое расчленение коммуникативного фрагмента на отдельные компоненты - словоформы и морфемы, - повторяющиеся в других КФ, и произвольное перекомбинирование этих компонентов в "правильные" синтаксические построения представляет собой вторичную операцию, сама возможность которой возникает именно в силу того, что в нашей памяти уже непосредственно заданы фрагменты, над которыми мы можем, в случае нужды, производить различные, в том числе аналитические и произвольно-манипулятивные действия.
 До сих пор, говоря об общих свойствах коммуникативного фрагмента, я подчеркивал его заданность, узнаваемость, непосредственность и целостность переживания его в языковом сознании говорящих. Эти черты роднят КФ со словом. В этом смысле можно сказать, что коммуникативные фрагменты представляют собой частицы языкового материала, которые в совокупности составляют базовый "лексикон" языковой памяти. Однако аналогия КФ со словом верна лишь отчасти; чтобы оце-
 127
 нить функцию, выполняемую КФ при создании и интерпретации высказываний, необходимо принять во внимание и другой его аспект - то, что отличает КФ от слов как стационарных единиц, которые могут быть заданы словарным списком.
 3) Прежде всего, сама заданность коммуникативного фрагмента имеет иную природу, чем заданность слова; эту специфическую черту КФ можно определить как его динамическую заданность. За исключением редких случаев, относящихся скорее к области курьезов, говорящие не испытывают затруднений и колебаний при разбиении речи на слова, обнаруживая в этом замечательное единодушие.8 Создается впечатление, что основной корпус слов устойчиво задан в сознании говорящих в виде списка. Импровизационные отклонения от этого списка, приводящие к созданию новых слов или параномастической игре со знакомым словом,9 составляют маргинальную сферу языковой деятельности, само значение которой выявляется именно на основе того, что говорящим твердо известен изначальный корпус, над которым такие операции могут производиться.
 В отличие от этого, целостная заданность коммуникативного фрагмента отнюдь не предполагает, что все говорящие на данном языке, или даже один говорящий субъект, способны расчленить свою или чужую речь на составляющие ее КФ твердым и недвусмысленным образом. "Словарь" коммуникативных фрагментов и несравненно больше по объему, чем словарный запас, - ведь каждая словоформа участвует в большом числе различных КФ, - и главное, гораздо более неопределенен и подвижен по своим очертаниям. Говорящему не дан сколько-нибудь четко зафиксированный инвентарь коммуникативных фрагментов, имеющихся в его распоряжении. Напротив, как правило, мы не можем сказать с полной определенностью, где в речи заканчивается один КФ и начинается другой, представлен ли опознанный нами в том или ином конкретном случае КФ в своем "полном", либо "усеченном", либо "расширенном" виде, являет ли собой то или иное выражение единичный фрагмент либо контаминацию нескольких фрагментов.
 Рассмотрим ряд сходных выражений: наша жизнь; вся наша жизнь;
 вся наша жизнь есть...; вся наша жизнь есть лишь...; вся наша жизнь есть не что иное, как ...; вся наша жизнь состоит из ... . Можем ли мы с уверенностью сказать, сколько в этом ряду единиц, которые мы готовы считать различными КФ? какие из этих выражений можно признать КФ в "исходной" форме, а какие - их усеченной или расширенной модифи-
 __________
 8 Кажется, у Э. Сепира есть рассказ об индейце, не имевшем представления о письменном тексте, с его эксплицитным членением языковой ткани, но тем не менее не испытывавшем никаких затруднений, если его просили повторить только что сказанное "слово за словом". 9 См. недавно вышедшую работу: Наталья Перцова, Словарь неологизмов Вели/лира Хлебникова, Wien & Moskau: Wiener slavistischer Almanach, Sonderband 40, 1995, - в которой показана в полном масштабе едва ли не самая грандиозная в истории попытка такого индивидуального словотворчества.
 128
 кацией? является ли сравнительно пространное выражение: вся наша жизнь есть не что иное, как ..., - одним фрагментом, или плотным соединением двух разных КФ: 'вся наша жизнь есть ...' + '... есть не что иное как... '? На все подобные вопросы нет и не может быть твердого объективного ответа. Говорящий не только не в состоянии дать такой ответ, но сами эти вопросы не существуют для его языкового сознания. Все, что говорящему известно, - это что он "узнает" любое из этих выражений, готов принять его как данность. Он знает и каждое из этих выражений в отдельности, и в то же время все их вместе, в качестве переливающейся и растекающейся совокупной языковой субстанции. Перед нами своего рода "соборный" феномен, в котором индивидуация каждой единицы осуществляется не вычленением и противопоставлением по отношению к другим единицам, но напротив, их совместной включенностью в общий конгломерат.
 В этом обнаруживается критическое различие между КФ, с одной стороны, и словом или любой другой единицей, которую мы оказываемся способны выделить в процессе рефлектирующего осознания языка, с другой. Границы между отдельными КФ, по сравнению с отдельными словами (или морфемами, или синтаксическими позициями), оказываются принципиально подвижными и размытыми. И однако, эта неясность и неустойчивость границ не отменяет ощущения того, что я "знаю" каждое из этих выражений и все их в совокупности, что они присутствуют в моем языковом опыте как данность и в этом качестве мною узнаются в речи. В этом и состоит парадоксальность КФ, делающая его важнейшим инструментом мнемонического владения языком: мы переживаем КФ как нечто само собой разумеющееся и знакомое, но вместе с тем не способны это наше знание зафиксировать в виде устойчивого "словника". Извлекая коммуникативный фрагмент из памяти в процессе создания высказывания, либо встречаясь с ним в чужой речи, мы ощущаем, что это "уже было" в нашем языковом опыте; но что именно "было", сколько и какие частицы отложились в нашей памяти, сказать невозможно: невозможно не из-за дефектов припоминания, но потому, что в нашей языковой памяти коммуникативные фрагменты представлены в качестве подвижной и летучей субстанции.10 Каждое конкретное явление этой субстанции в конкретном опыте употребления языка переживается как узнавание некоего знакомого, заведомо известного предмета. Но соотношения разных опытов размыты и текучи, и говорящий в своем обращении с языком отнюдь не стремится эту текучесть как-то зафиксировать и кодифицировать. Твердость и определенность каждого конкретного соприкосновения с КФ так же для него естественна, как рыхлость и текучесть всего поля таких соприкосновений в континууме его языкового существования.
 _______________
 10 М. Каррузерс описывает эту "соборную" нерасчлененность мнемонического образа предшествующего опыта как отличительную черту средневекового сознания: "Однако отношение средневекового ученого к текстам радикально отличается от современной "объективности". Читаемое должно быть переварено, пережевано, подобно тому как корова жует сено или пчела производит мед из цветочного нектара". (Ор. cit.,, стр 164).
 129
 Относительно словоформ можно утверждать, что наша память "хранит" некоторый их запас. Но по отношению к КФ понятие "хранения" едва ли буквально применимо - скорее, наша память вмещает в себя гигантский конгломерат выражений, находящийся в свободном и непрерывном движении. Заданность КФ означает не столько буквальную его принадлежность к некоему словнику, сколько "прецедентность". Мы осознаем некое выражение как имеющее прецедент в фонде нашего языкового опыта, - несмотря на то что мы не можем сказать с точностью и уверенностью, чтб именно в этом опыте имелось в наличии. Акт узнавания и воспроизведения КФ в речи не есть раз навсегда установленный "факт" языка; этот акт каждый раз осуществляется как. а л л ю з и я, с ее ускользающей подвижностью и мерцающей неопределенностью очертаний.
 Таким образом, КФ, сходствуя со словом своей непосредственной заданностью, вместе с тем существенно отличается от слов аллюзионной подвижностью, делающей его способным к бесконечным модификациям в различных, никогдане повторяющихся условиях употребления. Возможные варианты морфемы или лексемы могут быть определены на основании конечных правил либо заданы в виде конечного списка; как бы мы ни определяли лексему и ее парадигму, более узко или более широко, - любое такое определение предполагает тот или иной, но всегда конечный и предопределенный набор вариантов каждой лексемы, а значит, и всех вообще словоформ, имеющихся в нашем распоряжении. ' ' В отличие от этого, нет никакой возможности ни задать конечным списком, ни предсказать на основании стабильных правил все вариации, усечения, расширения, сращения, контаминации, которым каждый коммуникативный фрагмент подвергается в различных условиях употребления, во взаимодействии и в совокупности с неопределенным множеством других, так или иначе с ним сополагаемых и соединяемых фрагментов.
 Это свойство КФ обеспечивает гибкость коммуникативных действий, необходимую в условиях непрерывной изменчивости и текучести языкового существования. Феномен "свободного владения" языком в значительной мере основывается на наличии в памяти говорящего достаточно обширного арсенала КФ и достаточно развитой сети аналогий, контами-__________ 11 Предложенное Блумфилдом формальное определение слова как "минимальной свободной формы" (Leonard Bloomfield, "A Set of Postulates for the Science of Language" - Language, 2 [1926]) означает, что внешнее окружение слова может неограниченно варьироваться (т. е. является свободным), тогда как комбинация морфем, образующая внутреннее устройство слова, имеет лишь ограниченный набор возможных вариаций (является связанной). Согласно другому варианту такого определения, между двумя соседними словами в составе фразы всегда можно вставить в принципе неограниченное число слов, не разрушив синтаксическую целостность фразы, тогда как между двумя соседними морфемами в составе слова нельзя вставить неограниченное число других морфем так, чтобы не разрушилась целостность слова (Louis Hjelmslev, Prolegomena to a Theory of Language, Baltimore: Waverly, 1953). Из этих определений вытекает, что число даже теоретически возможных слов в языке всегда ограниченно, в силу ограниченности допустимых морфемных комбинаций, из которых они могут быть построены, - тогда как число допустимых словесных комбинаций является принципиально неограниченным и открытым.
 130
 наций, ассоциативных ходов, придающих каждому фрагменту аллюзионную пластичность и неопределенность очертаний. Приобретаемую таким образом свободу и мобильность в обращении с языковым материалом было бы невозможно достичь при помощи операционных правил, применяемых по отношению к фиксированному базовому словнику, сколь бы эффективными и виртуозными такие правила ни выглядели в перспективе, отвлеченной от обиходного языкового употребления.
 4) Говоря о присутствии коммуникативного фрагмента в нашей языковой памяти в качестве готовой и заданной единицы, я не раз сравнивал его с языковой "цитатой". Сравнение это, однако, верно лишь отчасти, и именно в силу того, что КФ не свойственна та определенность источника и формы, которая составляет сущность цитаты в собственном смысле. Конечно, и всякую цитату мы можем помнить лишь приблизительно; мы можем также не помнить или вовсе не знать источник, к которому она восходит. Но и в этом случае у нас имеется убежденность в том, что в принципе у цитаты имеется определенная форма и определенный источник; такая убежденность неотъемлема от нашего восприятия данного феномена как "цитаты". Иначе обстоит дело с коммуникативным фрагментом. В этом случае и его форма, и источник, из которого он поступил в наш языковой запас, принципиально расплывчаты. Цитата - это то, что мы знаем или относительно чего по крайней мере сознаем недостаточность нашего знания; но относительно КФ мы и сами не знаем, что, собственно, нам известно и откуда. Для состояния, в котором КФ существует в языковой памяти, характерна не определенность цитаты, но аллюзионная множественность. Феномен "узнавания" КФ заключается в том, что он что-то нам напоминает, на что-то намекает, к чему-то отсылает, но делает это множественным, смазанно-неопределенным и ускользающе-ненадежным образом.
 Специфика КФ по отношению к цитате проступает с полной отчетливостью, если присмотреться к тому, как мы сознаем некий языковой феномен, имеющий в нашем представлении несомненно цитатный характер. Например, и мне, и многим читателям со школьных лет памятны многие цитаты из "Горя от ума" - такие, скажем, как слова Молчалина: "По мере я трудов и сил, С тех пор как числюсь по архивам, Три награжденья получил". Цитата существует в моей памяти как абсолютная данность - языковой блок, целиком и непосредственно мне известный. Присмотревшись к ее языковой фактуре, можно, однако, заметить, что не все ее компоненты обладают той заданностью в языковом опыте, которая определяет статус коммуникативного фрагмента. Я готов принять в качестве КФ выражение 'по мере сил', но не выражение 'по мере трудов'; и это несмотря на то, что второе выражение, как и первое, с несомненностью присутствует в моей памяти в виде готового блока - присутствует именно в составе данной цитаты. Но в том-то и дело, что выражение 'по мере трудов' известно мне именно из этого, и только этого, определенного источника; в отличие от этого, выражение 'по мере сил' отсылает к предыдущему языковому опыту множественным и не-
 131
 определенным образом. Я не мог бы перечислить различные ситуации, в которых я с этим выражением так или иначе соприкасался, указать, в составе каких единств большего объема оно в этих ситуациях фигурировало, каким модификациям, расширениям, контаминациям подвергалось. С другой стороны, сколько бы раз мне ни приходилось читать, слышать либо самому употреблять выражение "По мере я трудов и сил", оно сохраняет цитатную определенность источника и формы. Даже если я услышу цитату в искаженном виде - я сознаю его идеальную "правильную" форму или как минимум знаю в принципе, что таковая существует. Но у КФ нет никакой "правильной", или "идеальной", или "исходной" формы. Равным образом нет у него абсолютной исходной точки, с которой начинается его жизнь в языковом сознании индивидуума в качестве опознаваемого куска языковой материи. Даже если у говорящего в памяти отложился какой-либо особенно яркий случай употребления данного КФ во всей своей единичной характерности, он, как правило, не мог бы поручиться, что данное выражение не встречалось в его опыте раньше и не укоренялось в его памяти множественными, ему самому никогда полностью не известными путями.
 5) Одним из важнейших конститутивных свойств коммуникативного фрагмента является его коммуникативная заряженность. Каждый КФ обладает своим целостным смыслом, но этот смысл не выступает в качестве дискретной семантической частицы. Напротив, КФ существует в плотной среде валентных тяготений, стилевых и жанровых ракурсов, сюжетных перспектив, тематических полей, которые он пробуждает в сознании самим фактом своего появления. Сам его образ в сознании говорящего оказывается неотделим от этих потенций его употребления и развития. Каждый КФ не просто готов занять определенное место в отведенной ему ячейке в высказывании - он активно предсказывает и направляет течение коммуникации, от непосредственных ходов разрастания до более отдаленных сюжетных, тематических и жанровых последствий. В этом смысле можно сказать, что каждый КФ заключает в себе, в потенциальном и сконденсированном виде, целый коммуникативный мир. Такая коммуникативная заряженность КФ, с одной стороны, способствует тому, что он ассоциативно притягивается к определенным коммуникативным ситуациям; он как бы сам собой возникает в памяти говорящего в процессе языковой деятельности, когда развертывающийся в его мыслях языковой ландшафт напоминает ему коммуникативную "среду обитания", в которой он привык мыслить данный фрагмент. Но с другой стороны, сам факт включения данного коммуникативного фрагмента в поле зрения говорящего способствует формированию того коммуникативного пространства, в котором он ощущает себя и в соответствии с которым строит свои языковые действия. Выбор того или иного КФ определяет, в большей или меньшей степени, и как сложится дальнейшее течение фразы, и какой предстанет ее стилевая фактура, и какие это будет иметь последствия для взаимоотношений говорящих, а значит, и всего характера коммуникации.
 132
 В качестве конкретного и индивидуализированного языкового предмета КФ индуцирует в нашем сознании целый ландшафт языковой среды, в которой такой предмет может найти себе место. Даже случайно услышанный обрывок чьей-то беседы, случайно прочитанный кусок фразы в книге, которую читает сосед в вагоне, немедленно и непроизвольно погружает нас в целый мир представлений, догадок, ассоциаций, реминисценций; в этой движущейся массе языкового материала, пробужденного одним подслушанным или подсмотренным коммуникативным фрагментом, для нас проступает, в аллюзионной зыбкости, и предмет данного разговора или повествования, и его жанровый и стилистический модус, и характеры и взаимоотношения участников беседы, и характер автора книги и читателя, которому "такая книга" предназначается, и гипотетические другие разговоры, которые эти люди ведут между собой в другое время, и другие книги, которые прочитал или мог прочесть этот читатель. Конечно, все эти сведения не имеют характера твердых фактов, а выступают в виде зыблющегося, ускользающе-текучего аллюзионного поля. Совсем не обязательно также и то, что возникшие у нас таким образом представления соответствуют объективному положению вещей; быть может, если бы нам удалось подслушать или подсмотреть еще несколько выражений, наше представление сданной языковой ситуации и ее участниках существенно изменилось бы. Переживания, возникающие в нашем сознании при соприкосновении с коммуникативным фрагментом, не заключены в этом фрагменте в качестве его постоянного и объективного содержания, на которое мы могли бы раз и навсегда положиться; они скорее "излучаются" данным фрагментом, расходятся от него во все стороны в виде открытого и подвижного поля ассоциаций, чем "содержатся" в нем. Объективным и постоянно наличествующим в этом процессе является лишь сам этот процесс: тот факт, что каждый раз, когда мы вступаем в соприкосновение с каким-либо коммуникативным фрагментом, наша языковая мысль попадает в излучамое им ассоциативно-реминисцентное поле. Мы не можем воспринять КФ "как таковой", в его "собственном" значении: никакого "собственного" значения у него не существует вне того коммуникативного пространства, которое он излучает из себя и в которое, в силу этого, оказывается погружен.
 Тезис о коммуникативной заряженности КФ позволяет, как мне кажется, по-новому взглянуть на один из центральных вопросов языковой семантики - вопрос о соотношении значения некоторого языкового элемента, как собственного его свойства, и той конкретизации и уточнения, которому это значение подвергается в определенном контексте. С точки зрения КФ это соотношение представляется едва ли не противоположным тому, каким оно выглядит с точки зрения стационарных значащих единиц языка - лексем или морфем. Значение "слова как такового", как оно определено в словарной статье, всегда оказывается и более широким, и более обобщенным, чем тот смысл, который слово получает в конкретном примере своего употребления, в конкретном контексте. В такой перспективе естественно возникает представление об уточняющей роли контекста; помещение слова в контекст понимается
 133
 как акт, в котором находит разрешение многозначность слова и который позволяет говорящему выбрать одну из возможных альтернатив его значения.
 Этому представлению вполне соответствует опыт человека, имеющего дело с относительно малознакомым языком. Одна из характерных черт такого языкового состояния заключается в том, что многие слова представляются нам имеющими необъяснимо широкий спектр разных значений. Нам кажется, что мы уже знаем значение некоторого слова - но встав в очередной раз в тупик перед каким-то новым (для нас) его употреблением, мы обнаруживаем, что у этого слова имеется (и зарегистрировано в словаре) какое-то "второе значение", затем "третье", "пятое" и т. д. В этом случае только контекст облегчает для нас дело, подсказывая разумный выбор в лабиринте, в котором мы оказались, пытаясь понять значение слова как отдельной и дискретной единицы нашего языкового запаса.
 Однако коммуникативный фрагмент представляет собой более двусмысленный феномен, чем стационарная языковая единица, которую можно актуализировать в известном контексте. КФ - это и "единица", мыслимая во всей своей непосредственной целостности, но в то же время и - сам себе - "контекст", излучающий из себя целое поле тематических, сюжетных, жанровых, ситуационных подразумеваний, аллюзий и ассоциаций. Он сам порождает (вернее - индуцирует) эти ассоциации в нашем языковом сознании, но в то же время оказывается погружен в них, как в контекстуальную среду. Соотношение языковой единицы и окружающего ее контекста оказывается здесь обратным тому, как мы привыкли это мыслить по отношению к слову: не контекст направляет и фокусирует значение КФ, но напротив, сам факт появления КФ в поле наших языковых действий направляет и фокусирует тот контекст, или шире - ту коммуникативную среду, в которой эти действия развертываются.
 Конечно, в языке имеется немало слов, обладающих яркой жанровой, или тематической, или эмоциональной характерностью. Такое слово, даже взятое само по себе, проецирует из себя определенную коммуникативную среду точно так же, как это делает коммуникативный фрагмент. Однако такого рода слова в общей толще словарного запаса составляют маркированное меньшинство; большинство слов, с которыми мы имеем дело, "стилистически нейтральны", то есть сферы их употреблений слишком широки или слишком разбросанны, чтобы по самому такому слову, взятому в отдельности, можно было бы сколько-нибудь отчетливо представить себе коммуникативную среду, в которую оно погружено. В отличие от этого, коммуникативная заряженность КФ является его обязательным и неотъемлемым свойством. Происходит это в силу того, что всякий КФ является не абстрактной потенциальной "единицей", пригодной для употребления в речи, но готовым и конкретным куском этой речи как таковой, со всей неотъемлемой от речи погруженности в конкретную коммуникативную среду. Слово 'стол' нейтрально с точки зрения коммуникативной заряженности; оно может нам
 134
 встретиться в самых разных жанрах и стилях, разных тематических сферах, разных ситуациях коммуникативных взаимоотношений. Но любой КФ, в составе которого это слово обнаруживается, несет в себе отчетливый коммуникативный заряд: 'стол, грубо с колоченный из...'; 'наконец позвали к столу'; 'в левом верхнем ящике стола', 'ну-ка вылезай из-под стола, живо!', 'двадцать лет работал исключительно в стол', 'на столе, обитом цинком, лежал ...', и т. д. Каждое из этих и тысячи других возможных выражений, которые мы способны узнать в качестве коммуникативного фрагмента, немедленно погружает нас в целый мир потенциальных повествовательных ходов, жанровых модальностей, подразумеваемой предыстории данного высказывания, а главное - десятков других КФ, всплывающих в нашей памяти по ассоциации с этим фрагментом и проецируемой им коммуникативной средой. Сам акт узнавания КФ неотделим от коммуникативной среды, которая в силу этого акта возникает в нашем сознании, оказывая влияние на все наши дальнейшие языковые действия.
 Тот факт, что мы мыслим нашу речевую деятельность в категориях коммуникативных фрагментов, а не составляющих их слов, естественным образом объясняет феномен, который иначе можно было бы считать парадоксальным: есть стилистически нейтральные слова, и даже большинство употребляемых нами в речи слов нейтральны, - но нет стилистически нейтральной речи. Даже если мы не найдем в каком-либо высказывании ни одного стилистически характерного слова, которое заключало бы в себе указание на некоторое коммуникативное пространство, - такое высказывание в целом, вне всякого сомнения, будет обладать определенной коммуникативной заряженностью, проецируя из себя и вокруг себя определенную коммуникативную среду. Объясняется этот факт тем, что такое высказывание состоит для нас не из нейтральных слов, но из выражений-фрагментов, узнавание которых неотъемлемо от ощущения их коммуникативной заряженности.
 Выше говорилось о той помощи, которую контекст способен оказать при определении и выборе значения слова; однако я хочу подчеркнуть еще раз, что такая картина имеет смысл лишь при обращении с относительно малознакомым языком. Если проследить, как мы продвигаемся в изучении какого-либо языка, постепенно укореняясь в нем, как в привычной и естественной среде языкового существования, можно обнаружить, что проблемы выбора значения того или иного слова, которые так досаждали нам вначале, исчезают как бы сами собой. Дело обстоит отнюдь не так, что нам теперь назубок известны все пять, или десять, или восемнадцать значений данного слова, и потому мы не ошибаемся в их выборе; напротив - мы теперь вовсе не задумываемся, имеются ли у данного слова "разные значения" и сколько их. Происходит это потому, что в нашем обращении с языком мы больше не имеем дело со словом, но с целыми готовыми выражениями - коммуникативными фрагментами. Каждый такой фрагмент известен нам во всей непосредственности той языковой среды, в которой он существует в нашем представлении. Нам не нужно помешать его в тот или иной контекст, чтобы по

<< Пред.           стр. 3 (из 9)           След. >>

Список литературы по разделу