<< Пред.           стр. 7 (из 9)           След. >>

Список литературы по разделу

 5) Языковой образ отличает переменная сфокусированность. Образ может возникать в представлении говорящего с различной степенью отчетливости - от очень яркого, позволяющего дать подробное словесное описание или изображение на бумаге, до расплывчато-неопределенного, видимого как бы через замутненное стекло; от устойчивой картины, которую можно "рассмотреть" в воображении в раз-
 271
 личных ракурсах и деталях, до мимолетного, едва намеченного и тут же исчезающего образного следа.
 Разная степень сфокусированности может быть постоянным свойством самих образных отпечатков, хранимых нашей памятью; некоторые мы представляем себе более отчетливо и конкретно, другие более смутно и приблизительно. Так, я уже упоминал, что образ слова 'трава' в виде рисунка в учебнике ботаники существует в моей памяти в виде хотя и устойчивого, недовольно смутного представления; я "вижу" только самые общие черты рисунка, позволяющие судить, что это 'трава', и был бы неспособен назвать какие-либо конкретные детали или тем более передать его на бумаге. Это, однако, ничуть не мешает мне пользоваться этим образом в подходящих ситуациях и "узнавать" его как нечто мне знакомое и понятное.
 Но и выражения, способные вызвать в нашем представлении отчетливый и детализированный зрительный образ, обладают вместе с тем способностью менять степень своей сфокусированности в разных случаях употребления. Так, образ травы, растущей во дворе, обладает в моем представлении большой яркостью и конкретностью, поскольку он восходит к непосредственному детскому воспоминанию; я способен рассмотреть его во многих подробностях, обнаруживая в нем все новые детали. Это, однако, происходит лишь тогда, когда этот образ занимает достаточно "видное" положение в той языковой среде, в которой я его мыслю в данном случае. Но в языковой деятельности образ 'травы' может появиться в такой ситуации, в которой ему отводится периферийная и мимолетная роль. Например, в стихе из пушкинских "Цыган": "Он молча, медленно склонился И с камня на траву свалился", - 'трава', в перспективе того целого образного представления, которое возникает в связи с этим высказыванием, оказывается лишь мимолетно намеченной деталью. В этом случае у меня не будет ни возможности, ни необходимости вызвать в представлении этот образ с такой яркостью, какую он приобретает, когда оказывается в фокусе языковой мысли. Я не могу позволить себе чрезмерно сосредоточиться на периферийной детали, поскольку это исказило бы восприятие сообщения в целом, нарушило бы перспективу более широкого смыслового ландшафта (если, конечно, я не иду на такое изменение перспективы сознательно). В этом случае знакомый образ проецируется в представление мимолетно, едва отмеченным абрисом, достаточным лишь для того, чтобы быть принятым и "узнанным".
 Языковая перцептивная способность говорящих обнаруживает исключительную гибкость и толерантность в обращении с образами различной сфокусированности. В зависимости от своего положения в составе более широкого смыслового целого, в зависимости от силы направленного на него внимания, любой языковой образ способен воплощаться в представлении говорящего с различной степенью фокусировки - от максимально возможной для этого образа степени визуальной проясненности до минимального следа, достаточного лишь для того, чтобы зарегистрировать проекцию языкового выражения в перцептивное поле говорящего.
 272
 Описанный феномен играет важную роль в той удивительной спонтанности и пластичности, с которой говорящие, хорошо владеющие языком, оказываются способными реагировать на самые разнообразные высказывания и которая особенно бросается в глаза в сравнении с той медленностью и негибкостью, с которой неопытный ученик пытается "сложить" свое знание отдельных языковых компонентов в какое-либо приемлемое целое. В ситуации, когда разворачивающаяся языковая ткань вызывает мгновенные образные отклики, способные так же мгновенно менять очертания и сливаться друг с другом в более обширные ландшафты образных представлений, неясность и смутность представлений, вызываемых некоторыми ее компонентами, перекрываются слитностью и пластичной подвижностью целого. Говорящему, укорененному таким образом в языке, скорее грозит противоположная опасность - опасность иллюзии понимания, или "псевдопонимания". Ему кажется, что он "уловил" образ выражения, даже если конкретные черты этого образа совершенно растворились в потоке мелькающих метаморфоз;
 кажется, что тот или иной, в сущности оставшийся ему неясным компонент высказывания занял свое место в общем образном ландшафте - даже если это "место" оказывается не более чем непроясненным пятном. Говорящему приходится быть начеку, поверяя анализом и ретроспективными ревизиями качество создаваемых и принимаемых выражений - особенно в тех ситуациях, которые предполагают повышенную требовательность к качеству смыслового рисунка, - чтобы не поддаться ощущению всеузнаваемости и всепонятности, с которым мы реагируем на образные представления хорошо знакомого языка.
 Языковые образы неотступно сопровождают языковую деятельность говорящих - создание и восприятие высказываний, экстернализированную либо внутреннюю речь. Однако в этой неотступности нет навязчивости. Образные представления не занимают в процессе языковой деятельности какого-либо устойчивого положения; степень их осознанности и воплощенности в представлениях говорящего субъекта все время варьируется. В основном образные проекции лишь мелькают на заднем плане речевого потока. Один образ сменяется другим - или, вернее, перетекает в него и сливается с ним, не успев проясниться и выделиться в осознанную перцепцию. Лишь изредка, подобно вспышке, тот или иной образ выступает на поверхность, определяя, в качестве яркой "вехи", перспективу всего окружающего смыслового ландшафта. Мне вспоминается в этой связи платоновский образ теней-отблесков на стене пещеры - метафора того, как сознанию, прикованному к эмпирическому опыту, является внеэмпирический смысл вещей. Подобно платоновским теням, языковые образы проскальзывают в сознании в виде неуловимых и никогда до конца не проясненных теней; но для говорящих, так же как для платоновских узников пещеры, эти тени играют первостепенную роль в том, как они в конце концов приходят к осознанию чего-то, что они ощущают как полученный или сообщенный "смысл".
 273
 
 10.2. РОЛЬ ОБРАЗНЫХ ОТКЛИКОВ В ЯЗЫКОВОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ.
 Wort und Bild sind К.оп-elate, die sich immerfort suchen.... So vonjeher, was dem Ohr nach innen gesagt odergesungen war, sollte dem Auge gleich-falls entgegenkommen.
 Goethe, "Maximen und Reflexionen", No. 907.
 При всей своей идиосинкретичной субъективности, непроясненной мимолетности, а порой и причудливо-условной схематичности, образные отклики на языковые выражения, по моему убеждению, играют чрезвычайно важную, быть может, решающую роль в процессе осмысливания говорящими как поступающих к ним извне, так и своих собственных высказываний. Только представив себе некое языковое выражение - ту частицу языкового материала, с которой мы в данный момент имеем дело, - в виде образа, мы оказываемся в состоянии охватить и осознать это выражение как целое, без чего было бы невозможно "понять" его смысл (что бы это ни значило). Если же какая-то частица языкового материала не вызвала в сознании говорящего образного отклика - потому ли, что он не был в состоянии распознать в ней какое-либо представимое для него целое, способное занять место среди знакомых ему образов, либо просто потому, что его внимание было в этот момент отвлечено и он не сделал перцептивного усилия, необходимого для того, чтобы в сознании возник образный отклик, - эта языковая частица оказывается для него потерянной как факт коммуникации. Она остается "непонятной", либо просто "не понятой", то есть как бы не имеющей смысла - по крайней мере не имеющей смысла для данного говорящего субъекта в данный момент его языковой деятельности.
 Роль образного отклика в процессе осмысливания языкового сообщения можно наглядно показать путем демонстрации от противного, то есть представив себе случай, когда такой отклик отсутствует. Всякому хорошо знакома ситуация, когда часть прочитанного или услышанного в разговоре ускользает от внимания. Глаза читающего "скользят по книге", но через некоторое время, спохватившись, он обнаруживает, что смысл только что прочитанного не сохранился в его сознании. Особенно интересен в этом неосмысленном скольжении по языковому материалу тот факт, что чисто техническая сторона процесса чтения остается, по-видимому, такой же, как при осмысленном следовании за текстом. Все время, пока внимание читателя не было сосредоточено на смысле прочитанного, он продолжал исправно прочитывать слова и фразы, то есть узнавать данные сочетания букв в качестве слов и выражений, составляющих привычные фразовые обороты и складывающихся в целые высказывания. Он переходил глазами от строчки к строчке, так что в момент возвращения внимания ему точно известно, до какой точки текста дошел процесс автоматического чтения.
 Аналогичная ситуация может возникнуть и при устном восприятии. И в этом случае мы можем судить по некоторым признакам, что процесс опознания языковой ткани не прекращается, даже если смысл сказанного собеседником полностью ускользнул от слушателя. Наш слушатель
 274
 и в состоянии рассеянного внимания продолжает подавать сигналы коммуникативного контакта, в которых нуждается собеседник, - и притом делать это уместным образом, в нужный момент; это значит, что слушатель следует за контурным ритмом высказываний, несмотря на невключенность понимания. Если говорящий внезапно обращается с вопросом или просьбой, требующими более конкретной реакции, слушатель, будучи "разбужен" таким образом, как правило, обнаруживает, что в его сознании еще не угас отпечаток последних сказанных собеседником слов; по этому сохранившемуся обрывку языкового материала он будет силиться восстановить то целое, на которое ему следует должным образом отреагировать. Это значит, что все время, пока он был выключен из процесса понимания, его языковой слух регистрировал слова и выражения в обращенной к нему речи. Но поскольку это не вело к формированию смысла, каждая зарегистрированная таким образом частица языкового материала тут же исчезала, вытесняясь следующей частицей, и так все время, пока внимание слушателя не будет вновь включено.
 Может показаться, что подобного рода ситуации, когда оперативное обращение с языковым материалом отделено от осмысливания этого материала, встречаются только при пассивной языковой деятельности. Однако в действительности каждому из нас приходилось сталкиваться с этим феноменом и тогда, когда мы сами создаем устное или письменное высказывание, призванное выразить некую мысль. Если наше внимание слишком поглощено процессом складывания языковой ткани в некое "правильное" целое, нам грозит потеря контакта со смысловым заданием, которое это речевое целое призвано воплотить в себе. Мы успешно наращиваем выражение за выражением на основе их ассоциативных валентностей, следим затем, чтобы этот процесс протекал в рамках опознаваемого коммуникативного контура. Но перечитав затем созданное высказывание, мы убеждаемся, что оно получилось недостаточно осмысленным. Некоторые его части "ничего не значат" или значат нечто другое, чем то, что мы хотели выразить; иначе говоря, некоторые части нами же созданного высказывания не вызывают у нас какого-либо осмысленного образа либо вызывают совсем не тот образ, на который мы рассчитывали. В процессе манипуляций с языковым материалом наша мысль оказалась оттесненной на задний план и перестала определять создание высказывания. В момент возвращения смыслового контроля над речевым процессом мы испытываем потребность снова вернуться к отрезку "правильно" скомпонованного, но недостаточно осмысленного текста и пройти его сначала, поверяя каждое звено его развертывания смысловым заданием.19
 ______________
 19 Лакан различает "пустую" и "наполненную" речь (parole vide vs. parole pleine). Первая представляет собой простое нанизывание языковых выражений, вторая связана со стремлением говорящего что-то действительно высказать; психоаналитик должен уметь опознавать в ответах пациента пустую речь, на которую он не должен реагировать и которую не следует принимать в расчет. Интересно, что, по мнению Лакана, "наполненная речь" всегда предполагает "более широкий текст", к которому она нас отсылает, даже если говорящий сам этого не сознает; иначе говоря, ее смысл не ограничивается собственно высказыванием, но всегда растворен в более широкихдуховных процессах - это и делает "наполненную речь" важнейшим инструментом психоанализа. ("Fonction et champ de la parole et du langage en psychanalyse". - Jacques Lacan, Ecrits, Paris: Seuil, 1966, стр. 237-322).
 275
 Во всех рассмотренных здесь случаях имеется одна общая черта, которая будет иметь важное значение для последующего обсуждения вопроса о том, как протекают процессы понимания. А именно: можно заметить, что процесс регистрации языкового материала, отделенный от понимания, имеет, по-видимому, чисто линейный характер. Языковое сознание воспринимающего скользит от слова к слову, от фрагмента к фрагменту, от контура к контуру, так что каждый следующий шаг, как правило, оттесняет собой предыдущий. В результате все, что остается у слушателя или читателя в момент "пробуждения",- это последний зарегистрированный в "оперативной памяти" обрывок языковой ткани. В отличие от этого, включенность установки на понимание снимает линейные ограничения в восприятии и запоминании устного или письменного текста. Создатель или отправитель сообщения, читатель/ слушатель или пишущий/говорящий оказываются способными оперировать разными отрезками воспринимаемого текста, нередко разделенными значительным расстоянием, так или иначе соотнося и складывая их друг с другом в процессе создания либо воссоздания удовлетворяющего их смысла.
 Итак, в нашей языковой деятельности может иметь место ситуация, когда мы, по всей видимости, производим адекватные операции складывания языкового материала, без того, однако, чтобы вызвать в сознании удовлетворяющее нас представление о смысле, воплощаемом в этом материале. Естественно задаться вопросом: чего в этих случаях "не хватает" в нашей языковой деятельности? какой ее компонент оказывается выпавшим, в результате чего весь процесс коммуникации остается безрезультатным?
 В последующих главах будет сделана попытка проследить некоторые общие направления движения мысли говорящего в процессе осмысливания им языкового сообщения. Однако сейчас нас интересуют не ход и результаты самого этого процесса, но его исходная точка: как этот процесс вообще возникает? каким образом языковое высказывание, создаваемое или воссоздаваемое в сознании говорящего субъекта, приводит в движение его духовный мир, притягивает к себе разнообразные духовные ресурсы, пока из этого процесса не возникает некий более или менее удовлетворяющий его смысл? Мы видим теперь, что успешное обращение с языковым материалом само по себе не гарантирует такого рода духовной включенности. Языковой материал - коммуникативные фрагменты и их сращения, следующие по канве фразовых контуров, - может развертываться в сознании говорящего "вхолостую", не вызывая духовного отзыва и тут же улетучиваясь. Каким же образом, при каких условиях языковой материал оказывается способным прийти во взаимодействие с работой мысли говорящего субъекта? Вот здесь-то мы и подходим к той роли, которую в языковой деятельности играет языковой образный отклик.
 Я полагаю, что в соединении языкового материала с мыслью, претворяющей этот материал в смысл сообщения, языковым образным представлениям принадлежит посредствующая роль. Языковые об-
 276
 разы служат тем проводником, посредством которого принятое высказывание попадает в сферу деятельности интерпретирующей мысли говорящего, либо, напротив, посредством которого мысль говорящего оказывается направленной на то, чтобы воплотиться в высказывании. Если в представлении говорящего возник образ выражения - возник хотя бы в самом мимолетном, едва намеченном виде, - это означает, что данное выражение им "узнано", то есть принято его сознанием в качестве распознаваемого феномена. Воспринятый образ языкового выражения как бы вводит это выражение в мир языковой памяти говорящего;
 мгновенно вспыхнувшее образным откликом выражение "падает" в конгломерат языковой памяти, как камень в воду, пробуждая бесчисленные, расходящиеся все далее по разным направлениям резонансы. Только после такого первичного принятия-узнавания может начаться интерпретирующий процесс, результатом которого явится то или иное - никогда не окончательное - осмысливание. С этого момента данное выражение втягивается в работу мысли говорящего: оно соотносится с другими выражениями, близкими и далекими, образы которых всплывают из резервуаров памяти, ассоциативно притягиваясь к только что полученному образному впечатлению; со множеством сведении, воспоминаний, эмоциональных реакций, логических умозаключений, подразумеваний, догадок, проступающих в его сознании в связи с этим впечатлением-откликом и складывающихся во все новые конфигурации в процессе работы мысли; наконец, с тем, как говорящий ощущает жанровую природу коммуникации, ее явный и подразумеваемый контекст, характер и позицию ее участников. Но если языковое выражение не вызвало образной реакции - это означает, что оно осталось не принятым сознанием. В этом случае оно тут же исчезает из восприятия, вытесняясь следующим куском языковой ткани, без всякого следа в языковой памяти, а значит, и в интерпретирующей мысли, - и так до тех пор, пока субъект не сфокусирует свое внимание на языковом материале в достаточной степени для того, чтобы этот материал начал отдаваться в его сознании образными откликами.
 Можно выделить несколько аспектов, в которых проявляется посредствующая роль языковых образов.
 1) Образное представление языкового материала выполняет по отношению к этому материалу интегрирующую и синхронизирующую функцию. Развертывание речи осуществляется в основном линейно. Конечно, в этом процессе играют определенную роль дистантные соотнесения и антиципации, нарушающие строго линейную последовательность в разрастании языкового материала. Но в конечном счете и процесс создания, и процесс восприятия высказываний оказывается протяженным во времени: отдельные его компоненты следуют друг за другом. Мы видели, что, когда этот процесс не сопровождается включением интерпретирующей мысли, линейный характер речевой деятельности приводит к тому, что каждый новый шаг вытесняет собой предыдущие.
 277
 В отличие от этого, процесс осмысливания не знает ограничений, связанных с линейным и вообще каким бы то ни было порядком. Мысль движется одновременно по многим направлениям, переходя от одних компонентов высказывания к другим, от того, что непосредственно сказано, к тому, что подразумевается или может быть домыслено, от реально употребленных выражений к множеству вызываемых ими ассоциаций. Все это множество разнонаправленных соотнесений интегрируется в некое неокончательное целое, которое говорящий ощущает как смысл данного сообщения.20
 Языковой образ позволяет осуществить переход от подчиненного течению времени развертывания языкового материала к не знающей временных ограничений работе мысли, интегрирующей этот материал в смысл. Протяженный во времени отрезок языковой ткани, будучи воспринят в виде целостного образа, как бы изымается из временной длительности. Образ языкового выражения возникает в сознании в виде мгновенной вспышки, свободной от той временной длительности, которая требуется для порождения или восприятия этого выражения как куска языковой материи. И сколько бы таких вспышек-узнаваний ни возникало в нашем сознании в процессе создания или восприятия сообщения - они не выстраиваются в виде последовательной цепочки образных картин, но немедленно, в самый момент своего возникновения, растворяются друг в друге.21 Образы отдельных выражений, соприкоснувшись в процессе развертывания высказывания, тут же сливаются, вызывая некую более общую картину, в составе которой каждый из них фигурирует не по отдельности, но в качестве аксессуаров этой синтезирующей картины; в процессе своего слияния в новое целое образные отклики мгновенно адаптируются друг к другу, летуче изменяют свои очертания, перестраиваясь в качестве компонентов вновь возникающей картины, - так что в конечном счете все высказывание, и даже вся коммуникация в целом, предстает в виде синхронизированного образного ландшафта.
 Когда мы вспоминаем какой-либо разговор, либо прочитанную книгу, либо ранее пришедшую в голову мысль, это воспоминание предстает в виде образного ландшафта, имеющего идеально-пространственную, но не временную протяженность. Конечно, мы можем движением мысли переходить от одних деталей этого ландшафта к другим. Размышляя о "Войне и мире", я могу непроизвольно или намеренно перебирать в
 __________
 20 "Читать - значит находить значения, а находить значения - значит именовать их; но эти поименованные значения сметаются устремлением к другим именованиям; именования вызывают друг друга, перестраиваются в новые ансамбли, и эти перестройки вызывают потребность в новых именованиях: я именую, я снимаю имя, я именую вновь - так движется текст: наименование в процессе становления, неустанное приближение, метонимизирующий труд". (Roland Barthes, S/Z, Paris: Seuil, 1970, стр. 17-18).
 21 Выготский замечает, что смыслы слов "как бы вливаются друг в друга и как бы влияют Друг на друга"; правда, этот феномен относится им только к сфере "внутренней речи". (Мышление и речь. -Л. С. Выготский, Избранные психологические исследования. М., 1956, стр.372).
 278
 памяти отдельные лица, эпизоды, композиционные разделы романа, даже отдельные выражения; вспоминая какой-либо разговор, я могу сосредоточиться на отдельных его моментах и их последовательности. Но эти мысленные переходы от одного компонента вспоминаемого текста к другому не знают никаких временных и линейных ограничений: по собственной воле или даже помимо нашей воли мы мгновенно переносимся из одной точки в любую другую, независимо от их линейной последовательности и существующего между ними расстояния, - подобно тому как взгляд способен скользить в любом направлении и на любые расстояния по открывающемуся ландшафту. Мы можем совмещать и контаминировать различные компоненты образной картины друг с другом и с другими образами, приходящими нам на ум в силу каких-либо ассоциаций, опять-таки независимо от какого бы то ни было линейного порядка. Ситуация не меняется, даже если я помню соответствующий текст наизусть, то есть могу в точности воспроизвести его линейное развертывание. Например, тот факт, что я знаю наизусть какое-либо стихотворение и, значит, могу мысленно или вслух воспроизвести его слово за словом, совершенно не отменяет того, что вместе с тем в моем сознании присутствует образное воспоминание-ландшафт этого стихотворения, обладающее такими же свойствами вневременной, ландшафтной симультанности и непрерывности, как и образ текста, который я не помню буквально и от которого у меня в памяти хранится лишь "общий смысл".22
 Теперь становится понятным, почему в нашей перцепции языкового материала такую важную роль играют именно зрительные представления; почему наше языковое сознание претворяет в зрительные образы даже такие выражения, смысл которых может получить лишь опосредованное зрительное воплощение. Претворение языковой ткани в образный ландшафт является тем критическим шагом, который превращает языковое высказывание в объект интерпретирующей мысли. Из протяженной композиции, в создании которой принимало участие множество частиц языкового материала, реально употребленных и ассоциативно подразумеваемых, высказывание претворяется в непосредственно воспринятую образную картину. Что именно нам удастся "разглядеть" в этой картине, какие ассоциативные, интеллектуальные, эмоциональные реакции она у нас вызовет и впитает в себя, - зависит от свойств нашей интерпретирующей мысли, условий и режима ее работы. Но сама эта работа оказывается возможной в силу того, что объектом ее становится изъятое из течения времени образное представление, а не подчиненный течению времени ход языкового материала.
 _____________
 22 Способность образов к симультанному пространственному воплощению, в отличие от линейного временного воплощения слов, легла в основу идеи "двойного кодирования" языка Пайвио: "Специфика образов состоит в синхронной организации или параллельном процессировании информации, по принципу пространственных отношений; они не процессируют информацию в последовательности, шаг за шагом. Напротив, о словесной системе можно предполагать, что ее спецификой является последовательное, а не параллельное процессирование". (Allan Paivio, Images in Mind.... стр. 50).
 279
 Способность образных откликов к мгновенной интеграции определяет ту важную роль, которую они играют в процессах ассоциативного разрастания языковой ткани. Ранее, когда мы анализировали возможности слияния и разрастания коммуникативных фрагментов, мы рассматривали эти процессы со стороны свойств самой языковой ткани: тех ассоциативных притяжении, которые возникают между различными выражениями, в силу чего они оказываются способными сливаться во все более обширные коммуникативные композиции. Теперь можно добавить, что образные проекции соответствующих выражений играют в этом процессе самую активную роль. Возникновению ассоциативных притяжений между разными выражениями способствует не только сродство их языковой формы или сферы употребления, но также тот факт, что образные отклики, вызываемые каждым из них, обнаруживают общие черты, определяющие их способность к слиянию в единый образный ландшафт.
 Любое образное представление, вызываемое каким-либо языковым выражением, вмещает в себя неопределенное множество аксессуаров, неотделимых от той среды, в которой это выражение нами мыслится. Например, образная репрезентация 'травы' в виде поляны на опушке леса включает в себя и рельеф местности, и окаймляющие поляну деревья, и определенное освещение, и бесчисленное множество других компонентов и аспектов - бесчисленное в том смысле, что невозможно "каталогизировать" все детали в составе целостной, непосредственно воспринимаемой картины. Каждый из этих компонентов картины может выступить на передний план, привлечь к себе внимание, немедленно вызывая из языковой памяти выражения, соответствующие этой образной черте. Это ведет к расширению исходного языкового фрагмента, разрастанию его во все более пространные композиции: 'в тени на траве' - 'мы расположились в тени на траве' - 'мы расположились на траве у опушки' - 'мы расположились на траве у опушки в тени большого дерева' - 'мы расположились на траве у опушки в тени огромного старого дуба, широко раскинувшего свои ветви над поляной', - и так далее, потенциально до бесконечности.
 Трудно даже сказать, что в этом процессе служит изначальным импульсом и что - ответом на него: образная ли картина вызывает из памяти соответствующий ей языковой материал, или этот материал, актуализируясь в памяти, проецируется в образное представление. Скорее всего, процесс развертывается одновременно в обоих направлениях. Привлекшая наше внимание деталь первоначального образа вызывает из языковой памяти некоторое соответствующее ему выражение, тем самым приводя в движение языковой ассоциативный механизм, в силу которого это выражение начинает сопоставляться с другими, расширяться, обрастать все новыми аксессуарами, превращаться в целое высказывание и даже целое повествование. Эта языковая работа, в свою очередь, проецируется в образное представление, модифицируя и развивая его, дополняя его все новыми деталями, включая его в более широкие образные ландшафты, сообщая ему динамику развития в соответствии с на-
 280
 метившимся сюжетом. Исходным толчком, приводящим в движение весь этот процесс, мог послужить как языковой, так и образный стимул:
 услышанное, прочитанное или просто пришедшее на память выражение, вызвавшее образную реакцию, либо, напротив, увиденная или возникшая в воображении картина, давшая толчок языковой памяти. Но раз начавшись, процесс разворачивается в виде цепной реакции взаимодействий и челночных переходов - от языкового материала к образам и от образов к языковому материалу.
 2) Претворение высказываний в языковые образы неотделимо от эффекта, который можно назвать модализацией сообщения.
 Каждое языковое высказывание создается из первичного языкового материала, непосредственно известного говорящему, путем всякого рода сращений, контаминаций и модификаций имеющихся в его распоряжении кусков языковой ткани. Говорящему все время приходится иметь дело с силами валентных тяготений, направленных в различные стороны, с требованиями и запретами, противоречащими друг другу, с непредсказуемым множеством побочных эффектов, возникающих всякий раз, когда различные "монады" языкового опыта, каждая несущая в себе целый потенциальный коммуникативный мир, соприкасаются и сливаются друг с другом. Получающееся в результате целое всегда относительно, в качестве компромисса между неопределенным множеством вовлеченных в его образование факторов. Для того чтобы успешно воплощать свои мысли в высказывания и принимать высказывания других людей, говорящему необходимо уметь хотя бы приблизительно оценивать характер достигнутого в том или ином случае компромисса, с тем чтобы, если результат его не удовлетворяет, предпринять по возможности какие-то дополнительные усилия, чтобы более удовлетворительно разрешить возникшую проблему. Никакой аналитический аппарат, никакие правила сами по себе не способны обеспечить выполнение этой задачи (хотя они могут оказаться полезными в отдельных случаях, в качестве одного из инструментов осмысливания, имеющихся в распоряжении говорящего), поскольку речь идет о неопределенном разнообразии факторов и ситуаций, и притом факторов переменных, характер и относительный вес каждого из которых изменяется при каждом новом включении в процесс.
 Образная проекция языкового материала позволяет говорящему субъекту оценивать качество и характер речевых артефактов, возникающих в процессе языковой деятельности. Слияние разных частиц языкового материала в речи отражается в мире образных представлений говорящего в мгновенном слиянии образов этих частиц в новое образное целое. Каждый вновь возникающий интегрированный образ имеет такую же непосредственно воспринимаемую модальную окрашенность, как те исходные образные отклики, из слияния которых сложился этот более широкий образный ландшафт. Облик этого ландшафта, каким он предстает образному зрению говорящего субъекта, всегда как-то модально окрашен: он выглядит как более или менее "привычный" либо "неожи-
 281
 данный", "нормальный" либо "сдвинутый", "ловко скроенный" либо "тяжеловесный" и "неуклюжий", "четкий" либо "смутный", "компактный" либо "рыхлый", как "красивый", "уродливый", "смешной", "нелепый", "претенциозный", "примитивный", "грубый", "манерный" "изысканный"; как имеющий "простонародную", "литературную", "поэтическую", "официальную", "архаическую", "непринужденную", "интимную" окрашенность; как сигнализирующий определенным образом о характере автора сообщения, его намерениях и его отношении к адресату. Все эти и бесчисленные иные модальные обертоны отпечатываются в образе высказывания с такой же непосредственностью прямого "видения", с какой мы реагируем на эмоциональные, эстетические и стилевые черты ландшафта или картины; они вызывают у говорящего субъекта немедленное и непосредственное ощущение как того жанрового, интеллектуального, эмоционального пространства, в котором протекает данное сообщение, так и того, насколько "успешным" получился данный языковой артефакт применительно к свойствам этого пространства. Возникающая таким образом оценка коммуникативного действия всегда имеет приблизительный и гипотетический характер, она может измениться в любой момент, при любом новом повороте коммуникативного калейдоскопа - это скорее ощущение, чем оценка в собственном смысле; но именно такое некристаллизованное, летуче-подвижное ощущение коммуникативного "климата", в котором он находится в каждый момент обращения с языком, необходимо говорящему, чтобы сохранять контакт между процессами языковой деятельности и их духовными результатами.
 Если соединение различных компонентов в речевую композицию дало результат, не заключающий в себе, в представлении говорящего субъекта, явных диссонансов, резких побочных эффектов, которые вызывали бы у него ощущение неловкости или недоумения, - полученное речевое целое предстает его восприятию в виде образа, который он "узнает" как нечто понятное и знакомое. Но если в его языковой деятельности не все идет достаточно гладко, если он столкнулся с какими-то неожиданностями или проблемами, - это обстоятельство получает непосредственное перцептивное отображение в виде некоего диссонантно-го "толчка" в той образной картине, которой его представление откликается на языковой материал. Еще прежде чем он осознает, что именно в данном высказывании получилось "не так", возникшая проблема немедленно и непосредственно сигнализирует о себе в виде эффектов "странности", неуклюжести, искаженности, неясности возникающего образного ландшафта. Получившийся образ не воспринимается как узнаваемое перевоплощение знакомого образного материала: он выглядит либо как искажение, когда узнаваемый в принципе образ видится как бы в кривом зеркале, либо как странное наложение разных образных компонентов, не совмещающихся в понятное целое. Этот перцептивный толчок приводит в движение языковую мысль: говорящий мобилизует различные ресурсы своей памяти, ассоциативные механизмы, наконец, средства логического анализа, с тем чтобы разобраться, в чем причина
 282
 такого эффекта, и найти последнему удовлетворяющее осмысление. В ходе такой работы он может обнаружить, что эффект был преднамеренным, то есть рассчитанным как раз на то, чтобы вызвать в его непосредственном восприятии ощущение конфронтации или сдвига; или что отклонение было результатом случайной ошибки, которую следует просто исключить из процесса осмысливания: за вычетом этой ошибки, все в образе высказывания немедленно "становится на место"; или что эффект нарушенного ожидания является симптомом неадекватной оценки собеседника или ситуации: оказывается, они не таковы, какими наш субъект их себе представлял, и требуется соответствующая корректировка как настройки на речь собеседника, так и своего собственного языкового поведения; или, наконец, испытанный говорящим перцептивный толчок не находит никакого удовлетворяющего осмысления: говорящий отвергает высказывание, признав его неадекватным и полностью или частично "бессмысленным" и отказавшись вкладывать в него свой духовный мир, чтобы его осмыслить. Но для того чтобы включиться в подобного рода работу с языковым материалом, результатом которой может явиться то или иное осмысливание возникшей проблемы, необходимо получить исходный импульс, который дал бы возможность непосредственно "почувствовать" эту проблему в качестве диссонантного толчка, нарушающего процесс образной перцепции: языковая проблема получает осязаемое воплощение в качестве "неузнаваемого" или искаженного языкового образа.
 Представим себе, например, что нам встретилась фраза: На дворе рос зеленый трава. Для того чтобы осознать "странность" этой фразы, нам не нужно справляться о том, какого рода существительное 'трава' и каковы правила его согласования с предикатом и атрибутом. Эффект искажения немедленно и непосредственно отражается в образном представлении: я "ощущаю", что фраза имеет комически-неадекватный характер. Эффект получается аналогичный тому, как если бы я увидел рисунок, на котором изображена корова с крыльями, или лес, в котором часть деревьев растет корнями вверх. Я даже способен воспринять знакомый образ 'травы, растущей во дворе ' в качестве отклика на это высказывание - но образ этот предстает в ауре комической искаженности.
 Важно заметить, что сам этот эффект искаженности отнюдь не сводится к чисто отрицательной оценке данного выражения как "неправильного"; он имеет определенное положительное содержание, вызывает определенные ассоциации, которые могут помочь мне воспринять - а значит, определенным образом "принять" - данный языковой феномен. В частности, данная фраза вызывает у меня ассоциации с тем, как в литературе прошлого, да и нынешнего века передается русская речь так называемых "инородцев" - татар, китайцев, чукчей; вспоминается знаменитая фраза-лейтмотив, которую повторяет персонаж-татарин в "Деле Артамоновых" Горького: "Кибитка потерял колесо". В этой перспективе фраза На дворе рос зеленый трава оказывается не просто "неправильной", но определенным образом модально окрашенной: она связывается с определенной языковой ситуацией, характером говорящего, стиле-
 283
 вой зоной. Интерпретация высказывания оказывается неотделимой от той стилевой, жанровой, ситуативной модальной окрашенности, в которой для меня предстает его образ.
 Другой стороной модализации является то, что она так же не знает всегда и всецело адекватных языковых феноменов, как и всегда и всецело неадекватных. Даже при встрече с языковым артефактом, вызывающим наше полное одобрение, эта реакция воплощается для нас в параметрах содержательно наполненной модальной оценки: как нечто "изящное", "выразительное", "остроумное", "блестящее", "ясное". Следует также подчеркнуть, что в нашем повседневном существовании языковые произведения, которые мы готовы признать "образцовыми", являются таким же если не исключительным, то по крайней мере отмеченным случаем, как всевозможные языковые монстры и нелепости. Что действительно встречается нам на каждом шагу - это выражения, в целом кажущиеся нам приемлемыми, но не свободные от тех или иных, более или менее заметных шероховатостей, неловкостей, неясностей и неточностей. Соответственно, модализирующая реакция говорящего субъекта движется в непрерывном спектре модальных оценок - столь же непрерывном и подвижном, как всевозможные изменения освещения и ракурсов какого-нибудь ландшафта. Ощущение данного выражения, со всей бесконечной разнородностью составляющих его ингредиентов и переменностью условий, каждый раз предстает говорящему, через посредство образа этого выражения, в виде непосредственного и целостного впечатления - пронизывающей этот образ модальной окрашенности.
 В нашем осмысливании высказываний нет какой-либо твердой и раз навсегда установленной границы между старь(tm) и новым, знакомым и незнакомым, пониманием и непониманием, принятием и непринятием. Более того, этот процесс никогда не бывает ни полным пониманием, или принятием, ни полным непониманием и непринятием. Мы всегда что-то опознаем в предлагаемых нам высказываниях - и всегда опознаем лишь до известной, большей или меньшей, степени. Образ высказывания, будучи первоначально каким-то образом (быть может, очень смутно) воспринят, может получить в дальнейшем развертывании речи подкрепление, которое позволит этому образу воплотиться в нашем восприятии с большей отчетливостью и конкретностью; или он может мимолетно промелькнуть в потоке нашего восприятия речи, оставшись недоосмысленным, так что мы не успеем даже зафиксировать, что, собственно, этот образ значил, какой вклад он внес в ту интерпретацию, которую мы вынесли из предложенного нам высказывания в целом. Знакомое и незнакомое, ясное и неясное, четкое и вяло-аморфное, изящное и уродливо-искаженное присутствуют в наших соприкосновениях с языком как силы модальных тяготений, расстановка которых все время изменяется.
 3) Языковые образы служат важным инструментом, помогающим установить коммуникативный контакт между говорящими.
 На первый взгляд такое утверждение может показаться парадоксальным; ведь мы видели, что мир образных представлений каждого говоря-
 284
 щего сугубо индивидуален и идиосинкретичен. Как же в этом случае он может способствовать контакту с другими личностями и взаимному пониманию? Могут ли личностные образные миры разных говорящих приходить в соприкосновение друг с другом в процессе языкового обмена?
 Несомненно, образ, вызываемый тем или иным выражением в представлении того или иного говорящего субъекта, отражает индивидуальный жизненный опыт и уникальные перцептивные способности именно этой личности и никогда не бывает тождественен тому образу, который это же выражение вызовет в сознании любого другого говорящего субъекта.
 Однако именно та непосредственность представления, которая делает образ уникальным, сообщает ему также бесконечную подвижность: способность протеистически трансформироваться, приспосабливаться к другим образам и сливаться с ними. Эта способность образного представления сохранять узнаваемость во всех своих трансмутациях имеет первостепенное значение не только для внутренней языковой деятельности одной личности, но и для контакта и обмена между различными говорящими. У меня нет никакой возможности узнать, какой ряд картин, с какой степенью яркости, отчетливости и подробности, с какой эмоциональной окрашенностью, способна вызывать 'трава' в сознании моего партнера по языковому обмену. Я даже наверное знаю, что его мир представлений отличается от моего, и притом отличается непостижимым для меня образом. Но в своем контакте с ним я могу положиться на протеистическую способность образа сохранять свою идентифицируемость в бесчисленных перевоплощениях. Каковы бы ни были представления, возникающие в сознании моего партнера, - я уверен, что эти представления я был бы способен узнать в качестве образа 'травы'; я знаю также, что и мой образный мир, связанный с этим языковым знаком, для него потенциально узнаваем, хотя он и неспособен в него проникнуть. Если бы я мог показать ему картины, возникающие у меня в сознании в связи со словом 'трава', он нашел бы эти картины вполне соответствующими его собственной образной перцепции; он "узнал" бы эти картины, с легкостью перевоплотив в них какие-либо из хранящихся в его собственном сознании образов-картин 'травы', подобно тому как мы все время это делаем, когда нам нужно модифицировать наше исходное представление, с тем чтобы приспособить его к конкретной языковой ситуации.
 На чем основывается эта взаимная конвертируемость образных представлений языкового материала, существующая между говорящими на одном языке? В первую очередь именно на том обстоятельстве, что они "говорят на одном языке". Это значит, что и запасы языкового материала, хранящиеся у них в памяти, и предшествующий опыт обращения с этим материалом хотя и не идентичны, но заключают в себе огромное количество сходных компонентов и ситуаций. Если два партнера сознают друг друга в качестве "говорящих на одном языке", это значит, что они уверены, что память каждого из них хранит огромное количество и конкретных выражений, и ситуаций их употребления, которые партнер либо
 285
 знает с такой же непосредственностью, либо с легкостью способен принять, слегка скорректировав собственный опыт.
 Образ некоторого выражения, сформировавшийся в сознании говорящего, отражает историю употребления этого выражения. Если этот опыт употребления сходен у различных говорящих, сходной оказывается и их образная проекция этого опыта: сходной в достаточной степени, чтобы перцептивный мир каждой личности сохранял узнаваемые черты, будучи проецирован в перцептивный мир других личностей - партнеров по языковому обмену.
 Если я и мой партнер уверены, что наши образные представления, возбуждаемые определенным языковым материалом, обладают единством - не единством идентичности, но единством взаимной узнаваемости, - и действуем в нашем общении на основании такой взаимной уверенности, - у нас возникает ощущение, что мы "понимаем" друг друга, что мы говорим "на одном языке". Если же что-то в нашем общении поставит адекватность наших взаимных реакций под сомнение - мы должны будем отдать себе отчет в причинах возникшей трудности.
 Взаимная узнаваемость и конвертируемость образных представлений различных говорящих существенно отличает последние от того, что можно назвать "мыслью" в более широком смысле слова,- то есть от всего конгломерата сведений, воспоминаний, ассоциаций, в которых для данной личности воплощается понимание данного языкового материала. Различия в объеме, очертаниях, окрашенности и потенциальных ассоциативных валентностях того интеллектуального поля, с которым для разных личностей связывается то или иное языковое выражение, несравненно более радикальны, в сущности несоизмеримы - по сравнению с различиями в характере образных откликов. Достаточно попытаться себе представить, как далеко могут расходиться поля смыслов, связанных со словом 'трава', у людей разных возрастов, профессий, интересов, живущих в разных климатических, экономических и социальных условиях, в городе и в сельской местности, имеющих разный опыт чтения, разные идеологические и этические убеждения. При попытке сопоставить и свести между собой эти интеллектуальные миры обнаружится, что то, о чем одни имеют лишь отдаленное, приблизительное и смутно-нерасчлененное понятие, для других является хорошо обжитой действительностью, неотъемлемой от их повседневной деятельности и обставленной многочисленными ярко-конкретными деталями и ассоциациями; что то, что является полезным, ценным, привлекательным для одних, вызывает пренебрежение, отсутствие интереса или неприязнь у других.
 Но что бы и о чем бы ни думали разные говорящие в связи со словом 'трава', как бы далеко ни отстояли друг от друга интеллектуальные пространства, в которые оно для них помещается, можно полагать, что непосредственные образные представления, вызываемые у них этим словом, составляют континуум перевоплощений, которые каждый из них способен узнать в качестве образной проекции 'травы'. Это обстоятельство делает образ необходимым посредствующим звеном при переходе
 286
 от языкового выражения к мысли и от мысли к языковому выражению - переходе, который постоянно совершается в процессе коммуникативного обмена между говорящими.
 Представим себе некоего астронома, который прогуливается вечером со своим пятилетним внуком. Глядя на ночное небо, один из них говорит другому: "Смотри, вон звездочка упала!". Без сомнения, между нашими говорящими произошел адекватный языковой обмен; то, что сказал один, не показалось другому ни странным, ни бессмысленным: они "поняли" друг друга. А между тем миры их мысли по поводу предмета разговора бесконечно далеки друг от друга; то, что может подумать о предмете один, немыслимо и невообразимо для другого (взаимно). Решающим в их контакте явилось то обстоятельство, что, во-первых, обоим знакомо выражение (коммуникативный фрагмент): 'звездочка упала [с неба]'; и во-вторых, у каждого из них это выражение способно вызвать образный отклик, который для них обоих является взаимно узнаваемым. Что бы наш астроном ни знал о метеоритах, о связи этого феномена с временем года и состоянием атмосферы, об истории его изучения, и что бы его внук ни знал и ни думал о всякого рода сказочных и телевизионных сюжетах, с которыми у него может связываться это высказывание, - выражение 'звездочка упала' вызывает у обоих непосредственный образ. Этот образ они способны передать друг другу, тем самым осуществив языковой контакт.23
 Полученный извне, от другого говорящего языковой стимул, попав в духовный мир данной личности, начинает жить в нем своей собственной жизнью, по законам этого личностного мира. Образный отклик на этот стимул как бы дает исходный толчок сознанию субъекта, приводя в движение бесчисленные ассоциативные, интеллектуальные, эмоциональные педали. Из этого движения возникает то бесконечно сложное и не поддающееся полному учету целое, которое субъект ощущает как "смысл" полученного сообщения. Смысл этот создан им самим, по законам своего духовного мира. Но наш субъект проделывает всю эту работу в убеждении, что она "воссоздает" смысл того, что хотел ему передать партнер, или, по крайней мере, удовлетворительно корреспондирует с последним. Убеждение это необходимо ему, чтобы извлечь из полученного сообщения определенные выводы, чтобы в свою очередь успешно вступить в процесс общения, адекватно отреагировав на полученное сообщение, наконец, чтобы ощутить приносящий удовлетворение эф-
 __________
 23 Потебня различает "ближайшее" значение слова, которое разделяют все говорящие, и "дальнейшее" значение, включающее в себя все сведения и ассоциации, которые могут иметься у каждого индивидуума по поводу данного слова. (А. А. Потебня, Из записок по русской грамматике, т. I-II, М., 1957, "Введение"). В этом же ключе можно интерпретировать высказывание Выготского о том, что "значение одного и того же слова у ребенка и взрослого часто пересекается на одном и том же конкретном предмете, и это является достаточным для взаимного понимания взрослых и детей". (Избранные психологические исследования ..., стр. 166). В основном, однако, начиная с Соссюра, эта проблема была переведена из плана конкретных предметных или образных представлений в план различия между внутрисистемным значением слова как языкового знака и внесистемным денотатом, которому этот знак соответствует
 287
 фект "понимания" и коммуникативной приобщенности. Каким же образом субъект может положиться на свою внутреннюю работу мысли в том, что созданное ею окажется - в удовлетворительной степени - воссозданием работы мысли другого субъекта? Залогом этой уверенности служит для него убежденность в том, что между ним и партнером по языковому общению существует непрерывный континуум образных проекций, сформированных на основе сходного языкового материала и сходных ситуаций его употребления. Этот континуум взаимно узнаваемых, как бы перетекающих друг в друга языковых образов составляет невидимый мост, протянувшийся между индивидуальными мирами говорящих личностей и делающий возможным коммуникативный обмен между ними.
 Соответственно, когда говорящий субъект стремится облечь свою собственную мысль в языковую форму, чтобы сделать ее объективированным фактом, доступным восприятию других личностей - его реальных или потенциальных адресатов, - он не был бы в состоянии справиться с этой задачей, если бы ему пришлось иметь дело с "мыслью" как таковой. Любая мысль не имеет никаких определенных границ и определенного направления развертывания; она непрерывно движется, развертываясь и растекаясь по многим направлениям разом. Говорящий силится придать своей мысли обозримые очертания, в которых она могла бы быть зафиксирована и передана другим; в его сознании проглядывает некоторое целостное представление, в котором он признает более или менее удовлетворительное образное воплощение своей мысли. Это представление служит своего рода промежуточной станцией между неартикулированным, бесконечно летучим движением мысли и ее объективированным воплощением в языковом выражении. Возникший в представлении образ высказывания - пусть далеко не во всем ясный и не окончательный - вызывает из памяти соответствующие частицы языковой материи, образная характеристика которых делает их участие в данном образном ландшафте необходимым, уместным или по крайней мере возможным. Говорящий манипулирует языковым материалом - соединяет блоки, встраивает их в контур высказывания, играет на категориальных педалях, - стремясь не упустить из виду то общее представление, к созданию которого он стремится. Если ему кажется, что построенное им высказывание возбуждает представление, удовлетворительным образом проецирующее в себя то содержание, которое он стремился передать, - он верит, что его высказывание вызовет аналогичное представление у партнера (если, конечно, он считает партнера адекватным соучастником коммуникации). Наш говорящий верит, что мысль партнера получит желаемое исходное направление, задаваемое образными откликами, сходными с его собственными образными реакциями. А это, пожалуй, самое большее, на что мы можем рассчитывать и что мы можем знать о том, как отзовется наше слово в сознании другой личности.
 Конечно, коммуникативный контакт между говорящими опирается не только на единство мира их образных представлений. Важнейшую роль в этом контакте играют представление о личности партнера, пред-
 288
 шествующий опыт контактов с ним, понимание жанровых, ситуативных, тематических условий, в которых происходит общение. Все эти факторы также играют роль направляющих силовых линий, которые устремляют мысль говорящего по определенным путям, тем самым обеспечивая создаваемым интерпретациям коммуникативную адекватность. Но можно сказать, что соприкасаемость образных миров, коренящаяся в соприкасаемости языковой памяти и опыта языковой деятельности, составляет наиболее широкую и универсальную базу общности между говорящими, обеспечивающую контакт между ними. Определенный возраст, пол, социальное положение, образование, профессия - все эти факторы, объединяя людей в более тесные коммуникативные группы, в то же время разделяют и отдаляют друг от друга тех, кто принадлежит к разным группам. В отличие от этого, единство образного мира объединяет всех говорящих на данном языке. Кто бы ни был мой партнер в социальном отношении, коль скоро я признаю его "говорящим по-русски", я могу рассчитывать на то, что огромная часть моего образного мира способна вызывать адекватный резонанс в образном мире этого говорящего. Мир языковых образов является индивидуальным достоянием каждого говорящего, возникающим из духовных ресурсов его личности; однако пути, по которым складывается этот мир, не произвольны: они направляются языковым опытом, очертания которого, именно в силу коллективности этого опыта, имеют огромные сферы соприкосновения в языковой памяти говорящих на одном языке.
 
 10.3. СООТНОШЕНИЕ ЯЗЫКОВОЙ ФОРМЫ И ЯЗЫКОВОГО МЫШЛЕНИЯ: К ПОСТАНОВКЕ ПРОБЛЕМЫ.
 Итак, языковой образ занимает посредствующее положение между языковым сообщением, создаваемым из различных частиц языковой формы, с одной стороны, и мыслью, воплощаемой в этом сообщении, - с другой. Наличие такого посредствующего звена между языковой формой высказывания и высказываемой мыслью вносит новый оттенок в обсуждение извечной проблемы философии, филологии и риторики - проблемы соотношения мышления и языка.
 Идея о том, что смысл того, что может быть сообщено через посредство языка, относительно независим от той конкретной языковой формы, в которую этот смысл может быть уложен в высказывании на том или ином конкретном языке, неоднократно выдвигалась в истории философской, лингвистической и эстетической мысли. Такой подход к проблеме соотношения мышления и языка характерен для направления мысли, которое можно с некоторой условностью назвать "классицистическим", поскольку его истоки восходят к античной и неоклассической картезианской логике и грамматике. Для этих течений характерно выдвижение на первый план универсальности законов человеческого мышления, не зависящих от того языка, на котором говорит то или иное че-
 289
 ловеческое сообщество; выражаемый в языке смысл понимается как изначальный, независимый от языкового воплощения феномен, свойства которого определяются всеобщими законами логики, а не разнообразными формами выражения, встречаемыми в разных языках.
 С другой стороны, не менее мощное развитие в истории мысли получило противоположное направление, исходящее из того, что всякая мысль нераздельно связана с языковой формой, в которую она воплощается, так что всякое изменение формы выражения означает изменение мысли. Такой подход был в особенности характерен для романтического и модернистического (неоромантического по своей сути) понимания мышления как духовного мира, имеющего национально специфичный характер, неотделимый от строя языка и отпечатавшегося в нем исторического опыта народа. Философский спор о том, что первично - "мысль" или "язык", также вечен, как эстетический спор между сторонниками "классической" и "романтической" духовной ориентации. Применительно к лингвистическим теориям нового времени можно сказать, что структуральная лингвистика и поэтика исходит из представления о неразрывности плана содержания и плана выражения языкового знака,24 тогда как генеративная грамматика и семантика, напротив, утверждает примат универсального доязыкового "смысла" над его реализацией в конкретном "тексте", построенном по правилам конкретного языка.
 Интеллектуальная ценность этого спора - независимо оттого, какая из спорящих сторон получает перевес в ту или иную эпоху, - слишком велика, чтобы я желал разрешить его одним или другим образом. Более того, развиваемый в этой книге подход, как мне кажется, делает невозможным присоединиться к любому из этих противоположных воззрений.
 На первый взгляд кажется, что приводившиеся выше примеры образного посредствования между языковым выражением и смыслом говорят в пользу точки зрения об отдельности "мысли" от "языка", смысла от его текстуального воплощения. Как мы видели, говорящим удается, по крайней мере на некоторое время, успешно регистрировать поступающий извне языковой материал либо даже самим порождать адекватное по своей композиции высказывание, частично или полностью выключив установку на понимание и смысловой контроль над этим высказыванием.
 Если процесс регистрации языкового материала может происходить при отсутствии установки на понимание, то равным образом возможно себе представить и противоположное состояние, когда понимание существует отдельно от языкового материала, из которого оно было извлечено.
 ___________
 24 Наиболее радикальным проявлением идеи о неразрывной зависимости языковой формы и выражаемого ею значения можно считать полемику с тезисом Соссюра о "произвольности" языкового знака. В классических работах Бенвениста и Якобсона на эту тему приводятся различные аргументы в пользу того, что между планом содержания и планом выражения языкового знака существует необходимая внутренняя, а не только внешняя (санкционированная общественным договором) связь: "Nature de signe linguistique". - Emile Benveniste, Problemesde linguistique generate, 1, Paris: Gallimard, 1966, стр. 47-55; Roman Jakobson & Linda Waugh, The Sound Shape of Language, Brighton: The Harvester Press, 1979, см. в особенности гл. 4, "The Spell of Speech Sounds".
 290
 Эффектный пример того, до какой степени может доходить отделение смысла, полученного из речи, от самой этой речи, приводит Элиас Канетти в автобиографической книге "Die gerettete Zunge". Автор провел первые четыре года своей жизни в Болгарии, в буржуазной еврейской семье. В доме говорили на двух языках: ладино (архаическая версия испанского, сохранившаяся в среде выходцев из Испании) и болгарском, на котором общались с прислугой, не знавшей никакого другого языка. Впоследствии семья переехала в Вену, так что в конце концов (начиная с семилетнего возраста) немецкий язык сделался родным языком писателя. Канетти вспоминает о своем детстве в Болгарии - как по вечерам, когда взрослые уходили в гости, он оставался в доме с девочками-служанками. Они усаживались в темной комнате и рассказывали друг другу страшные истории про привидения и вампиров - несомненно, рассказывали по-болгарски. Эти рассказы сохранились у него в памяти с исключительной свежестью и яркостью, так что и несколько десятилетий спустя он мог их пересказать в подробностях. Однако болгарский язык, который он понимал ребенком, был им впоследствии полностью забыт; истории, слышанные в детстве, он "помнил" по-немецки, то есть на языке, который в то время, когда он их слышал, был ему абсолютно незнаком. Примечательно в этом случае то, что воспоминание сохраняет языковое воплощение: это не просто неартикулированные образы-картины, которые каждый помнит из раннего детства, но именно "истории", смысл которых неотделим от связного рассказа. Поэтому, когда языковой материал, в котором первоначально воплощались для субъекта эти рассказы, исчез из его сознания (во всяком случае, из того аспекта сознания, в котором он способен дать себе отчет), это не означало исчезновения рассказов как таковых: они перевоплотились в другой языковой материал, в то время ему неизвестный, но впоследствии ставший его родным языком. Ребенком он ничего бы не понял, если бы услышал эти истории по-немецки; взрослым человеком он ничего бы не понял, если бы услышал их по-болгарски. Но полная смена языкового воплощения не нарушила непрерываемое единство смысла.
 Приведенный пример представляет собой лишь крайнее проявление феномена, с которым все мы встречаемся на каждом шагу в нашей языковой деятельности. Всякому, кто в своей повседневной практике постоянно пользуется двумя или более языками, знакома ситуация, когда отчетливо помнится содержание разговора или прочитанного текста, но невозможно сказать с уверенностью, на каком языке происходил этот разговор или чтение. Невозможность дать отчет в языковом материале, из которого было извлечено некоторое сообщение, нисколько не вредит пониманию и запоминанию самого этого сообщения. Но и в пределах одного языка наше представление о сказанном или прочитанном очень редко сопровождается точным воспроизведением того языкового материала, из которого это представление было извлечено. Неспособность в точности воспроизвести сказанное отнюдь не препятствует ощущению, что мы "точно" помним, что было сказано; за исключением особых и редких случаев, когда буквальная точность языкового воспроизведения почему-либо оказывается необходимой, мы принимаем как должное тот
 291
 факт, что полученное нами сообщение существует для нас в перевоплощенном виде, заведомо отличном от того, в котором оно первоначально было воспринято. Разница между этими обиходными ситуациями и историей Канетти лишь в масштабах, но не в сути: в обоих случаях перевоплощение в иной языковой материал ничуть не влияет на непрерывность смысла, извлекаемого из этого материала.
 Казалось бы, все эти факты указывают на первичность смысла по отношению к языковому материалу. Однако присмотревшись к описанным здесь и подобным ситуациям внимательнее, можно увидеть в них и другую сторону. Важно не упустить из виду, что во всех своих перевоплощениях смысл всегда остается так или иначе воплощенным в языковом материале; мы всегда имеем дело с его воплощениями, а не со смыслом как таковым. Без языкового воплощения нам остаются, в лучшем случае, мимолетные и разрозненные картины, которые невозможно ни зафиксировать, ни сфокусировать должным образом; всякая попытка "остановить" такую летучую картину, сделать ее зафиксированным фактом сознания немедленно выносит на поверхность сознания слова, выражения, фразы или обрывки фраз, воплощенность в которые только и дает летучей идее возможность осуществиться в качестве некоего факта, занимающего свое место в нашем сознании.
 Но не только мысль не существует без языкового материала. Столь же важно отдать себе отчет в том, что и языковой материал в свою очередь не существует без мысли, то есть без активной установки на его осмысление, - или существует лишь в обрывочном, заведомо дефектном виде. Правда, примеры неосмысленного чтения или слушания показывают, что процесс складывания языкового материала может происходить сам по себе, помимо установки на понимание. Однако из этих же примеров явствует, что языковой материал при таком обращении с ним лишь регистрируется, но не откладывается в сознании. Он разворачивается, подобно ленте, не оставляя возможности для задержек, ретроспекций, ассоциативных соотнесений. Такая одномерность бесконечно далека от действительных свойств этого материала, каким мы его знаем при осмысленном его использовании: от той множественности потенциальных связей и ходов развертывания, разнонаправленности аналогий и сопоставлений, никогда не останавливающихся трансформаций, которая окружает каждое создаваемое или воспринимаемое сообщение.
 Способность складывать языковой материал в приемлемые высказывания, с одной стороны, и осознание того смысла, который воплощается в этих высказываниях, с другой, не тождественны.25 Пути, которыми
 ____________
 25 Выготский формулирует эту проблему как различие "движения смысловой и звучащей речи" (под последней, по-видимому, можно понимать всякий процесс складывания языковой ткани в объективированное высказывание, не обязательно связанный с его "озвучиванием"). Выготский описывает соотношение этих двух планов следующим образом: "Движения в том и другом плане не совпадают, сливаясь в одну линию.... Это отнюдь не обозначает разрыва между обоими планами речи или автономности и независимости каждой из двух ее сторон. Напротив, различение обоих планов есть первый и необходимый шаг для установления внутреннего единства двух речевых планов". (Избранные психологические исследования ..., стр. 331).
 292
 идет каждый из этих процессов, могут расходиться - по крайней мере временно и частично. Из этого, однако, не следует, что эти пути разворачиваются каждый сам по себе. Понимание, извлеченное из некоторого сообщения, не тождественно тому языковому материалу, из которого оно было извлечено; способность к адекватным действиям с языковым материалом не полностью зависит от осмысления этого материала. Однако ни та, ни другая сторона языковой деятельности не получает настоящего осуществления без их взаимодействия. Во всех бесчисленных переплетениях, схождениях и расхождениях между процессом развертывания языковой ткани и процессом ее осмысливания, эти процессы никогда не теряют полностью связь друг с другом, никогда не "упускают из виду" друг друга - никогда, то есть до тех пор, пока языковая деятельность не соскальзывает в дефектное, не приносящее удовлетворительных результатов состояние, из которого ее рано или поздно должно вывести целенаправленное усилие мысли говорящего.
 Я испытываю искушение сказать, что смысл и языковой материал существуют "нераздельно и неслиянно". Они не тождественны друг другу, и между ними существуют множественные соотношения: любое движение мысли может получить бесконечное число языковых перевоплощений, также как любой "кусок" языкового материала может получить бесконечное число переосмыслений. Но во всех этих взаимных перевоплощениях неизменным остается сам факт воплощенности их друг в друге. Без этой взаимной воплощенности как от мысли, так и от языкового материала остаются лишь спорадические и ускользающие обрывки.
 Этот вывод имеет определяющее значение для того, как подходить к мыслительным процессам, возникающим в сознании говорящих в связи с их языковой деятельностью. Главная трудность, но и главная позитивная задача при анализе языкового смысла состоит в том, чтобы не упустить из виду обе противоположные силы, на пересечении которых он возникает и развивается: с одной стороны, открытость смысла, неограниченную его способность к ассоциативным растеканиям и скачкам, с другой - его воплощенность в языковом материале, в силу которой смысл оказывается заключенным в герметическую "упаковку", очертания которой определяются конфигурациями именно этого материала;
 с одной стороны, летучую подвижность смысла, делающую невозможным достижение им устойчивого и конечного состояния, с другой - его привязанность к объективированному языковому высказыванию, форма которого обладает эмпирической самоочевидностью и непреложностью наличного артефакта.
 293
 
 Глава 11 ДИНАМИЧЕСКОЕ ФОКУСИРОВАНИЕ СМЫСЛА СООБЩЕНИЯ
 11.1. КОММУНИКАТИВНОЕ ПРОСТРАНСТВО.
 Чем нынче явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой, Иль маской щегольнет иной, Иль просто будет добрый малый, Как вы да я, как целый свет?
 Пушкин, "Евгений Онегин", Гл. 8
 Осознание того, до какой степени процесс осмысливания языкового сообщения интимно связан с индивидуальным опытом и строем мышления каждой личности, легко может привести к представлению о ничем не ограниченной субъективности каждого акта языковой интерпретации и, как следствие этого, о возможности неограниченного числа возможных "прочтений" одного и того же текста и неограниченной степени несходства между отдельными такими прочтениями. Такая идея, действительно, получила широкое хождение в "постструктуральной" литературной теории,1 в качестве реакции на преувеличенное представление об объективности и единообразии принятых в обществе языковых и культурных "кодов" в их структуралистическом понимании. Правда, в любом языковом сообщении каждый говорящий субъект, в разумной степени приобщенный к той языковой среде, в которой и для которой это сообщение создается, опознает целый ряд выражений, фигурировавших в его собственном языковом опыте и способных вызвать у него немедленный образный отклик; но даже при такой общности составляющего материала, сам процесс складывания этого материала в целую интерпретацию потребует от каждого мобилизации личностных мнемонических ресурсов и ассоциативных ходов, неотделимых от всего скла-
 ___________
 1 Этот вопрос уже обсуждался во Введении. Здесь я лишь сошлюсь еще раз на некоторые примеры наиболее радикальных проявлений такого подхода: статьи Барта ("La mort d'auteur"; "Ecriture, veibe intransitif?" - Roland Barthes, Le bruissement de la langue, Paris: Seuil, 1984), а также кн.: Stanley Fish, Is There a Text in This Class? The Authority of Interpretative Communities, Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1980. Эксцессы этого направления вызывают возражение даже у теоретиков постструкгурной ориентации. Как заметил в этой связи Эко, "возможно, у нас нет способа решить, какая из интерпретаций является "хорошей", но все же мы можем решить, на основании контекста, какая из них представляет собой не попытку понимания "данного" текста, но скорее продукт галлюцинаций адресанта". (Umberto Eco, The Limits of Interpretation, Bloomington & Indianapolis:
 Indiana University Press, 1990, стр. 21).
 294
 да именно данной языковой личности. Означает ли это, однако, что процесс интерпретации языкового сообщения каждой отдельной личностью не имеет каких-либо предсказуемых направлений и общих черт, которые узнавались бы и разделялись другими говорящими? Как же при таких условиях у них могло бы возникать ощущение - пусть лишь относительное, пусть частично обманчивое - взаимного "понимания"? Подобного рода вопросы заставляют теоретиков постструктурализма отступать, как только речь заходит о повседневной языковой деятельности, ограничиваясь на сей счет лишь самыми общими декларациями либо вообще уступая эту сферу в ведение "лингвистики", в традиционном ее понимании.
 Представление о бесконечной множественности знакового поведения следует признать такой же крайностью, как представление о его кодифицированной униформности. Чтобы избежать этих крайностей, следует не упускать из виду тот простой факт, что любое языковое действие совершается не имманентно, не в "безвоздушном" духовном пространстве. Для того чтобы создать или интерпретировать сообщение, говорящему субъекту необходимо ощутить определенную среду, к которой, в его представлении, данное сообщение принадлежит, - своего рода более широкую духовную "картину местности", на которой располагается и в которую вписывается данный языковой артефакт. Любое сообщение занимает некоторое место в более широкой мысленной картине, и эта его укорененность в определенном мысленном пространстве в значительной степени определяет его смысловой облик. Для того чтобы радикальным образом изменить этот облик, то есть представить себе радикально иное "прочтение" данного сообщения, необходимо переориентировать его в какую-то иную мысленную среду, в которой оно займет иное место и, соответственно, будет "выглядеть" существенно иным образом. А это далеко не всегда удается сделать, даже если мы специально к этому стремимся. В условиях же повседневного общения, с его реактивной мимолетностью, с невозможностью - и ненужностью - всестороннего обдумывания каждого "хода", возможность таких радикальных переориентаций возникает скорее как исключение - и воспринимается самими говорящими как исключительный, из ряда вон выходящий случай. Я был однажды свидетелем того, как американский профессор спросил у своего немецкого коллеги, как обстоит дело с "gay life" в том университетском городе, из которого последний приехал, на что тот отвечал, что жизнь у них тихая и довольно скучная - совсем не "gay". Очевидно комическое несоответствие тех мысленных ландшафтов, в которые для каждого из собеседников вписывались их реплики: локусы, лица, ситуации, составляющие среду "gay life" для одного, картины монотонной жизни провинциального немецкого городка для другого; очевиден и шоковый эффект столкновения двух "прочтений", испытанный собеседниками, когда они поняли и оценили всю степень этого несоответствия. Но сама памятность этого эпизода служит лучшим свидетельством того, что для нашего повседневного общения он представляет собой редкий и исключительный случай. Обычно та мысленная
 295
 среда, в которую собеседующие взаимно помещают свои высказывания, является если не тождественной, то сходной и во всяком случае не несет в себе столь резких несоответствий. Это придает процессу осмысливания высказывания разными говорящими отнюдь не основывающуюся на "общественном договоре" униформность, но взаимно узнаваемые черты, связанные с укорененностью для них этого высказывания в сходном духовном ландшафте. Эту мысленно представляемую среду, в которой говорящий субъект ощущает себя всякий раз в процессе языковой деятельности и в которой для него укоренен продукт этой деятельности, я буду называть коммуникативным пространством.
 Понятие коммуникативного пространства складывается из разнообразного круга явлений, многие из которых традиционно рассматриваются в рамках различных дисциплин - таких, как эстетика, стилистика, теория текста и дискурса, лингвистическая прагматика, психолингвистика, а некоторые вообще являются мало изученными. Его компонентами являются, во-первых, речевые и художественные жанры, роль которых в качестве самых общих "рамок", определяющих свойства художественного текста либо повседневного общения, в последнее время привлекла к себе внимание многих исследователей.2 Однако понятие коммуникативного пространства представляется мне более широким, чем жанр; оно включает в себя, наряду и вместе с собственно жанровой характеристикой, такие свойства языкового сообщения, как его "тон", предметное содержание и та общая интеллектуальная сфера, к которой это содержание принадлежит; оно включает в себя также коммуникативную ситуацию, со всем множеством непосредственно наличных, подразумеваемых и домысливаемых компонентов, из которых складывается представление о ней каждого участника.3 Важную сторону коммуникативного пространства составляет представление автора сообщения о реальном или потенциальном партнере, к которому он обращается, его
 ___________
 2 Работа Бахтина "Проблема речевых жанров" впервые представила проблему жанровой раздробленности языковой деятельности в ее истинных масштабах. Аналогичное значение имело описание множественных "игр" с языком, каждая из которых развертывается по своим собственным правилам, у Виттгенштеина (Philosophische Untersuchungen, Oxford, 1953,1:23). Начиная с 1970-х гг. жанровой множественности дискурса уделяется большое внимание как в литературной и семиотической теории (см., например, Tzvetan Todorov, Genres du discours, Paris: Seuil, 1978), так и при описании "прагматических" аспектов языковой коммуникации. Укажу на некоторые значительные работы этого последнего направления: Multiples Goals in Discourse, ed. Karen Tracy & Nicholas Coupland, Clevendon & Philadelphia: Multilingual Matters, 1990; linguistics in Context: Connecting Observation and Understanding, ed. Deborah Tannen, Norwood, NJ:Ablex, 1988; Meaning, Form and Use in Context: Linguistic Applications, ed. Deborah Tannen, Washington, DC: Georgetown University Press, 1984.
 3 Особенно интересные примеры анализа того, как и непосредственное окружение, и более широкая культурная среда влияют на интерпретацию высказывания, дала британская школа "контекста ситуации". См., в частности, разделы, написанные Холлидеем (М. А. К. Halliday, "How Do You Mean?"), Маттиссеном (Christian Matthiessen, "Interpreting the "Textual Metafunction"") и Лемке (J L. Lemke, "Interpersonal Meaning in Discourse: Value Orientations") в коллективной монографии: Advances in Systemic Linguistics: Recent Theory and Practice, London & New York: Pinter, 1992.
 296
 интересах и намерениях, о характере своих личных и языковых взаимоотношений с ним.4 Наконец, свой вклад в коммуникативное пространство вносит самосознание и самооценка говорящего, представление о том, какое впечатление он сам и его сообщение должны производить на окружающих.5
 Каждый из перечисленных здесь параметров можно было бы в свою очередь подвергнуть более детализированной инвентаризации и классификации; это не раз уже и делалось, начиная с классических трехчленных моделей знаковой или коммуникативной деятельности (Ч. Пирс, К. Бюлер), до известной шестичленной схемы Р. Якобсона и бесчисленных опытов ее применения и развития в работах последних 40 лет. Однако для наших целей представляется достаточным дать лишь общий абрис того круга явлений, которые служат предметом нашего обсуждения. Дело в том, что обособление этих явлений и тщательное определение каждого из них в отдельности представляется мне задачей несколько искусственной и заведомо искажающей характер их функционирования в рамках коммуникативного пространства; такое разделение может иметь смысл, если мы хотим сосредоточиться на одном каком-либо явлении, показать его во всех подробностях, - но не тогда, когда нашей задачей является целостная характеристика той среды, в которой протекает языковое общение. В языковой деятельности, какого бы рода она ни была - от простейших повседневных ситуаций до эстетических и интеллектуальных феноменов высокой сложности, - намеченные выше атрибуты присутствуют не в качестве отдельных парадигм, но в виде нерасчленимых совокупностей; свойства каждого из них растворяются в свойствах других. Например, эмоциональный эффект, производимый сообщением, зависит от того, как осознается его жанр, а опознаваемые черты жанра, в свою очередь, видоизменяются в зависимости от эмоционального тонуса речи; то же можно сказать о тематическом поле высказывания, в его отношении к жанровому полю и эмоциональной заряженности этого высказывания, о личности и позиции говорящего, проецируемой его сообщением, и т. д. Поэтому мне представляется уместным говорить не столько о различных "параметрах", сколько о разных "аспектах" коммуникативного пространства. Все вместе эти аспекты складываются в единый мысленный ландшафт, в перспективе которого для говорящего выступает переживаемый им в этот момент акт языковой деятельности; разделять и классифицировать по отдельности различные аспекты этой мысленной среды - все равно что пытаться описать впе-
 ___________
 4 В последние 30 лет этот аспект настройки коммуникативных действии получил особенно мощное развитие в литературной теории, в рамках концепции "подразумеваемого читателя": Wolfgang Iser, Der impliyte Leser. Kommunikalionsformen des Romans von Bunyan bis Beckett, Munchen: Wilhelm Fink, 1972; Rewptionsasthetik, hrsg. RainerWaming, Munchen: Wilhelm Fink, 1975; Umberto Eco, The Role of the Reader: Explorations in the Semiotics of Texts, Bloomington & London: Indiana University Press, 1979.
 3 Очень робкая попытка ввести этот аспект в число значимых параметров коммуникативного акта была предпринята в моей статье "Нарративный текст как акт коммуникации". - Studia metrica etpoetka, 1, Тарту, 1976.
 297
 чатление от некоего природного ландшафта путем инвентаризации и классификации отдельных составляющих его компонентов, таких, как рельеф местности, почва, растительность, освещение, температура воздуха. Стилевая, жанровая, ситуативная, апеллятивная природа коммуникативного действия - это не частные атрибуты, накладывающиеся на основное содержание сообщения и вносящие в него те или иные модификации; напротив: создаваемая этими атрибутами коммуникативная среда сообщения лежит в самом основании всего его смысла. Подобно тому как для скульптора размер, форма и фактура куска камня во многом определяют образ будущей статуи - а значит, и те действия, которые потребуются для его воплощения, - так и для каждого говорящего субъекта ощущение коммуникативной фактуры во многом предопределяет видение того языкового произведения, которое может возникнуть не "вообще", но именно применительно к этой фактуре.
 Итак, коммуникативное пространство, в совокупности и взаимодействии всех своих аспектов, образует целостную коммуникативную среду, в которую говорящие как бы погружаются в процессе коммуникативной деятельности.6 Коммуникативное пространство, в которое проецируется в представлении говорящего переживаемый им коммуникативный опыт, представляет собой как бы готовую "сцену", с декорациями и освещением, на которой разыгрывается переживаемое в данный момент смысловое действо. Последнее не обязательно должно "соответствовать" приготовленной для него мысленной сцене, но обязательно "помещается" в ней тем или иным образом, с тем или иным эффектом.
 Образ коммуникативного пространства возникает в представлении говорящего из множества взаимодействующих друг с другом и сливающихся друг с другом воспоминаний, пробуждаемых в его сознании данной ситуацией языковой деятельности. Всякий раз, когда говорящий имеет дело с некоторым сообщением - в качестве отправителя, стремящегося дать адекватное языковое выражение своей мысли применительно к адресату, либо в качестве получателя, стремящегося удовлетворительным для себя образом истолковать предложенное сообщение и соответственно с этим строить свое собственное языковое поведение в этой ситуации, - эта его деятельность протекает в незримом окружении множества прецедентов, отложившихся в его языковом опыте. Например, мы видим в собеседнике "иностранца", или "провинциала", или "завсегдатая кафе", "сомнительную личность", "религиозного фанатика", "симпатичного молодого человека", "интеллектуала", "интересного рассказчика"; ощущаем текущую ситуацию как "торжественную", "формальную", "интимную", как важную или неважную, приятную или неприятную, серьезную или пронизанную шутливостью, призванную доставить нам развлечение, снабдить необходимыми сведениями, изменить наши
 __________
 6 С этим можно сопоставить определение культуры как своего рода духовной жизненной среды, окружающей человека, предложенное Лотманом и Успенским (Ю, М Лотман, Б. А. Успенский, "О семиотическом механизме культуры". - Труды по знаковым системам, 5, Тарту, 1971).
 298
 отношения с собеседником, принести уникальное духовное или эстетическое переживание; воспринимаем данный языковой артефакт как "застольный разговор о политике" или как "редакционную статью в (такой-то) газете", "комедию нравов восемнадцатого века", "рекламу", "авангардную поэзию", - все эти и множество других возможных впечатлений, ощущений, оценок проистекают из того, что в нашем опыте отложилось соответствующее совокупное представление, которое говорит нам, "чего можно ожидать" от подобного разговора, или статьи, или стихов, от подобного партнера, от взятого им (и нами) тона, отданной темы, от ситуации, в которой, судя по имеющимся у нас сведениям, мы оказались. Представления такого рода оказывают формирующее влияние на весь строй нашего языкового поведения в отношении к данному тексту, данной ситуации, данному партнеру. Они определяют и то, каким образом мы будем интерпретировать сообщения, помещаемые в нашем представлении в данное коммуникативное пространство, и то, как сами мы будем строить свое языковое поведение, исходя из своих представлений о коммуникативном пространстве, в котором мы в данный момент находимся. Ассоциации, пробуждаемые данным сообщением в рамках определенной стереотипической аналогии, не пришли бы на ум, если бы то же самое сообщение виделось в нашем представлении в иной среде, складывающейся из иных стереотипических проекции нашего предыдущего опыта. То, что в перспективе одного коммуникативного пространства представится вполне уместным и приемлемым или по крайней мере как-то объяснимым, в перспективе другого пространства может выглядеть странным, неуместным, "неправильным" или просто непонятным.
 Разумеется, для того чтобы ощутить коммуникативное пространство, нам необязательно как-либо формулировать наши впечатления: они спонтанно всплывают в нашем представлении в виде целой среды прототипических образов - предметов, лиц, положений, все это в жанровой и эмоциональной окраске, неависимо от того, приходит ли вместе с этим нам на ум некий словесный "ярлык", соответствующий этому образу, или не приходит. Разумеется также, что возникающий таким путем образ коммуникативного пространства не складывается как простая сумма каких-либо постоянных и дискретных параметров - хотя бы тех, которые были намечены выше, или других подобных. Все эти параметры могут выступать в сколь угодно сложных смешениях и слияниях друг с другом, придающих любой прототипической проекции бесконечное разнообразие оттенков и модификаций.7
 Мы не вольны изъять текущую коммуникативную ситуацию из опыта нашей памяти, воспринять ее в качестве tabula rasa, чего-то абсолютно нового и никогда прежде не бывшего. Подобно тому как мы не можем воспринять какой-либо зрительный образ без того, чтобы погрузить
 ___________
 7 Множественность коммуникативных намерений говорящих, не позволяющая однозначно сформулировать прагматическую ориентацию того или иного коммуникативного акта, убедительно продемонстрирована в книге Multiple Goals in Discourse... (см. в особенности Karen Tracy & Nicholas Coupland, "Multiple Goals in Discourse: An Overview of Issues",
 стр.2).
 299
 его в целое поле аналогий (по форме, цвету, размерам) с предметами, известными нам из прошлого зрительного опыта, мы не в состоянии пережить текущую коммуникативную ситуацию, не проецируя ее в среду языковых образных представлений и жанровых модальностей, черпаемых из прошлого языкового опыта. Стремимся мы к этому сознательно или не стремимся, хотим того или не хотим, мы "видим" каждое языковое действие помещенным в коммуникативное пространство и судим о нем по тому впечатлению, которое оно производит именно в этом пространстве.
 Проекция сообщения в коммуникативное пространство может возникать в качестве прямой отсылки к определенному прецеденту. Например: мне хорошо известен этот говорящий, его характер, манера выражаться, его интересы и намерения, и это представление окрашивает для меня каждый акт языковой деятельности, происходящий во взаимодействии с этим говорящим; или: мне известен этот автор или эта газета, ее стиль и мнения, и это знание каждый раз всплывает в моем сознании в виде целой среды, направляющей процесс чтения и интерпретации прочитанного.
 В других случаях такая проекция возникает как результат более или менее отчетливой аналогии. Рассмотрим с этой точки зрения диалог, происходящий в больнице между Мастером и Иваном Бездомным в романе М. Булгакова:
 Отчитав таким образом Ивана, гость осведомился:
 - Профессия?
 - Поэт, - почему-то неохотно признался Иван. Пришедший огорчился.
 - Ох, как мне не везет! - воскликнул он, но тут же спохватился, извинился и спросил: - А как ваша фамилия?
 - Бездомный.
 - Эх, эх... - сказал гость, морщась.
 - А вам что же, мои стихи не нравятся? - с любопытством спросил Иван.
 - Ужасно не нравятся.
 - А вы какие читали?
 - Никаких я ваших стихов не читал! - нервно воскликнул посетитель.
 - А как же вы говорите?
 - Ну что ж тут такого, - отвечал гость, - как будто я других не читал?8
 Мы понимаем, что у Мастера были основания для столь радикального суждения, в особенности после того как он услышал псевдоним своего собеседника, вписывавшийся в такой ряд советских литературных псевдонимов 1920-1930-х годов, как "Демьян Бедный", "Безыменский", "Беспощадный". В контексте сложившегося к этому времени стереотипического образа "молодого советского поэта", в сочетании с внешностью Бездомного и манерой говорить ("Вчера в ресторане я одному типу по морде засветил", - признается он Мастеру в самом начале их
 ___________
 8 М. А. Булгаков, Мастер и Маргарита, гл. 13. Цитируется по изд.: М А. Булгаков, Романы, М., 1988, стр. 504-505.
 300
 знакомства), его литературное имя пробуждает аналогическую проекцию, достаточно сильную для того, чтобы его стихи могли стать предметом "априорного суждения". Ситуация стереотипической аналогии представлена в этом случае в крайнем воплощении, доходящем до комизма. Но и в повседневной практике, всякий раз когда мы имеем дело с сообщением, в нашем представлении вырастает, вольно или невольно, образ "других", знакомых нам ситуаций, образуя тот аналогический фон, на который для нас проецируется данное сообщение.
 Окружение создаваемого или интерпретируемого текста определенным мысленным пространством, сотканным из различных стереотипических аналогий, придает мысли говорящего известную фокусировку - и притом такую, которая хотя бы до некоторой степени разделяется другими говорящими и понятна им. Движение мысли по полям памяти не знает в принципе никаких ограничений - ни в отношении того, в каких и скольких направлениях одновременно это движение может совершаться, ни в том, сколь отдаленными могут оказаться сопрягаемые участки памяти. Но примысливаемая среда, в пространстве которой говорящий воспринимает и совершает данное коммуникативное действие, придает работе мысли большую осязаемость, а вместе с тем и большую определенность. Конечно, ни один говорящий не способен полностью контролировать, какие именно ассоциации и сопряжения возникнут у него в каждый текущий момент, в связи с каждым языковым стимулом; ни он сам и никто другой не был бы способен повторить все пути, однажды пройденные мыслью. Но важно, что, какие бы смысловые ходы ни рождались в сознании, в условиях определенным образом сфокусированного коммуникативного пространства эти ходы приносят реакции, соответствующие свойствам именно данного пространства. Одному говорящему может прийти на ум в связи с данным сообщением ассоциация А, другому (или тому же самому говорящему в другой момент) - ассоциация В. Но и та и другая ассоциация не является в их представлении сама по себе, но вписывается в определенное коммуникативное пространство L. В этом пространстве А и В предстают мысли говорящего в качестве A(L) и B(L); они получают такое образное воплощение, показывают себя в таком ракурсе, высвечивают такие свои свойства, обнаруживают такие потенциалы дальнейших ассоциативных сопряжении, которые связаны с характером именно данной среды и вписываются в эту среду.
 Широко распространено мнение о том, что в языке имеются "стилистически нейтральные" и "стилистически окрашенные" элементы: первые уместны лишь в рамках определенного стиля, тогда как вторые могут найти себе применение в любом стилевом пространстве. В основе такого разделения лежит представление о том, что "прагматическая" характеристика сообщения вносится в него специальными маркерами стиля, жанра, эмоции, контакта с адресатом, которые как бы надстраиваются поверх его объективной структурной и семантической основы. Однако стилевая, а также жанровая, эмоциональная, апеллятивная при-
 301
 рода сообщения вовсе не ограничивается его специфически "окрашенными" или "маркированными" компонентами. В лучшем случае эти последние играют роль опознавательных знаков, помогающих сориентироваться в коммуникативном пространстве данного сообщения. Но коль скоро говорящий ощутил себя в некотором коммуникативном пространстве, все компоненты сообщения - каждый в отдельности и все в совокупности и взаимодействии - приобретают черты, проступающие именно в условиях этого пространства, воплощаются в смысловых конфигурациях, вписывающихся именно в эту коммуникативную среду. Ощущение некоторой фразы как "торжественной" может появиться на основании каких-то конкретных сигналов - отдельных слов в составе этой фразы, ее интонационного строя, наконец, просто предварительных сведений о природе данного текста. Но коль скоро такое ощущение возникло, оно пронизывает собой всю фразу: и в каждом ее элементе, и в том, как они взаимодействуют друг с другом, высвечиваются такие аспекты, которые тем или иным образом вносят свой вклад в это ощущение. Весь смысл фразы ищется на путях, подсказываемых ее "торжественным" характером.
 Тезис о тотальном воздействии коммуникативного пространства на смысл всего сообщения и каждого из его компонентов можно проиллюстрировать одним любопытным языковым явлением, которое я предлагаю назвать стилевыми шифтерами. Как известно, термин "шифтеры" был предложен Якобсоном для обозначения некоторых грамматических категорий, таких, как лицо и время, предметная наполненность которых полностью зависит от текущей коммуникативной ситуации; один и тот же субъект может оказаться в позиции 'я' или 'ты', одно и то же событие может оказаться 'прошедшим', 'настоящим' или 'будущим', в зависимости от того, кто в данной коммуникативной ситуации выступает в качестве автора и адресата сообщения и как содержание сообщения относится к моменту реального или воображаемого коммуникативного контакта между его участниками.9 Подобно этому, стилевыми шифтерами можно назвать такие частицы языкового материала - будь то отдельные слова и выражения либо целые синтактико-интонационные фразовые контуры, - стилевая (а также жанровая) характеристика которых не является раз навсегда данной и внеположной высказыванию, но приобретает различную ценность в зависимости от стилевой и жанровой ситуации всего сообщения в целом, в составе которого они фигурируют. В поэтическом дискурсе такой шифтер может выступать как знак "поэтичности", в разговорном - как знак "разговорности", в официальном - как знак "официальности". В этом случае способность жанровой и стилевой среды, в которую погружено сообщение, высвечивать определенным образом и все это сообщение в целом, и отдельные его компоненты, и характер их отношений друг с другом, выступает с особенной наглядностью.
 ______________
 9 "Shifters, Verbal Categories, and the Russian Verb". - Roman Jakobson, Selected Writings, 2, Word and Language, The Hague & Paris: Mouton, 1971, стр. 130-147.
 302
 Приведу один пример стилевого шифтера в русском языке: употребление или неупотребление местоимения первого лица в качестве субъекта, соотнесенного с предикатом в форме настоящего/будущего времени (Я пишу vs. Пишу). С точки зрения полезной информации, местоимение в этом случае является избыточным, поскольку форма лица у глагола сама недвусмысленно указывает на характер субъекта; во многих языках неупотребление местоимения в этом случае является нормой. В русском языке более типичным является как раз обратный случай, когда информативно избыточное местоимение тем не менее употребляется; напротив, неупотребление местоимения способно вызвать особый стилевой эффект. Однако какой именно эффект будет вызван данным приемом, зависит от ряда факторов, и в первую очередь от стилевого, жанрового, тематического характера сообщения в целом - иначе говоря, от того коммуникативного пространства, в котором это сообщение помещается в представлении говорящего.
 С одной стороны, неупотребление местоимения 'я' может вписываться в образ неформальной, бегло-разговорной речи, уместной при тесном и непосредственном контакте между партнерами: Вернусь поздно; Не знаю; Увижу - передам. С другой - тот же прием может вписываться и вносить свой вклад в создание ораторски-торжественного, приподнятого, патетического тона: Истинно говорю вам... (формула обращения Христа к ученикам в русском тексте Евангелия); Проклинаю вовеки веков (слова Степана Трофимовича Верховенского в "Бесах", обращенные к сыну); Не могу молчать. В ситуации официальных радио- и телефонных коммуникаций этот же фразовый контур производит впечатление жесткой, прагматически ориентированной, "деловитой" экономности речи: Слышу вас хорошо; Продолжаю наблюдения. Наконец, в контексте личного письма этот прием вносит то сочетание непосредственности и вместе с тем формульной отточенности, которое характерно для эпистолярного стиля: Обращаюсь к тебе вот по какому случаю; Хочу рассказать о том, что у нас недавно случилось; Буду ждать от тебя вестей с нетерпением.
 Каждая из названных ситуаций создает особое смысловое пространство, в котором тождественный с чисто формальной точки зрения языковой "прием" предстает в совершенно ином свете.10 Один и тот же фразовый контур погружается каждый раз в иную среду, а значит, включается в иные перспективы, иную сеть ассоциативных ходов, иные ожидания, в силу чего в нем высвечиваются черты, укорененные именно в данной среде. Коммуникативное пространство неформального и непосредственного "разговорного" общения приводит в движение соответствующие ей апеллятивные и эмоциональные механизмы, жанровые представления, ассоциативные ресурсы - все это в симбиозе, различные
 _________
 10 Можно вспомнить в этой связи, как Медведев в своей критике концепции "искусства как приема" указывал на то, что формально один и тот же прием может иметь совсем разные значения в разных идеологических контекстах (П. Н. Медведев, Формальный метод в литературоведении. Критическое введение в социологическую поэтику, Москва, 1928,
 стр. 155-156).
 303
 аспекты которого сами говорящие едва ли были бы способны выделить и осознать, но который они непосредственно переживают в качестве своего коммуникативного самоощущения. Любая конкретная языковая черта высказывания воспринимается в этом пространстве с точки зрения того, какой вклад она вносит в создание и поддержание интимно-непринужденных языковых отношений, основанных на молчаливом предположении - не обязательно соответствующем действительности, - что многое в содержании коммуникации "само собой понятно" ее участникам. В этом коммуникативном пространстве подразумевание субъекта воспринимается как преднамеренное пренебрежение грамматическими и риторическими "формальностями", подчеркивающее раскованность общения, непосредственность контакта между говорящими и ту степень их взаимного доверия и понимания, которая делает такую эллиптичность выражения возможной. Но в патетически-ораторском коммуникативном пространстве тот же контур высказывания, будучи погружен в представлении говорящих в совершенно иную мысленную среду, принимает иной облик, вызывающий иную реакцию и иные ассоциации. На ум приходят аналогии с "республиканским" ораторским стилем древнего Рима и библейской риторикой либо их бесчисленными подражаниями в поэзии, драме, публицистике нового времени. В этом пространстве отсутствие местоимения вызывает образ суровой краткости, лаконической энергии, ритмической остроты, "гранитной" отточенности стиля, отсекающего всяческие избыточные "округления".
 Герой "Крокодила" Достоевского, Иван Матвеич, попав в утробу крокодила, пускается в патетические рассуждения по поводу своего необычного положения, приводя в раздражение своего друга - повествователя:
 - Старик прав, - решил Иван Матвеич так же резко, как и по всегдашнему обыкновению своему в разговорах со мной. - Слушан внимательно. Ты сидишь?
 - Нет, стою.
 - Слушай, - начал он повелительно, - публики сегодня приходило целая бездна.... В результате - я у всех на виду, и хоть спрятанный, но первенствую. Стану поучать праздную толпу. Наученный опытом, представлю из себя пример величия и смирения перед судьбою! Буду, так сказать, кафедрой, с которой начну поучать человечество. Даже одни естественнонаучные сведения, которые могу сообщить об обитаемом мною чудовище, - драгоценны. И потому не только не ропщу на давешний случай, но твердо надеюсь на блистательнейшую из карьер.
 - Не наскучило бы? - заметил я ядовито. Всего более обозлило меня то, что он почти уже совсем перестал употреблять личные местоимения - до того заважничал.11
 Несмотря на свое ядовитое замечание, сам повествователь в разговоре с Иваном Матвеичем, как видим, тоже пропускает "личное местоимение" (ср. его реплику: "Нет, стою"). Однако это формальное сходство
 _____________
 11 Ф. М. Достоевский, Полное собрание сочинений в 30 томах, т. 5, Л., 1973, стр. 194. Ср. анализ этого примера в книге: В. В. Виноградов, Русский язык. Грамматическое учение о слове, М., 1947, стр. 454.
 304
 и для него самого, и для читателя остается совершенно незаметным. Дело в том, что повествователь ощущает себя в совершенно ином коммуникативном пространстве, чем Иван Матвеич, и потому в его устах тот же прием приобретает иной характер, становясь знаком разговорной непосредственности контакта.
 Фокусирующий эффект коммуникативного пространства ощущается со всей наглядностью в тех случаях, когда мы в таком фокусировании особенно нуждаемся, в частности когда мы имеем дело с иностранным языком, знакомым нам в достаточной степени, чтобы иметь возможность им пользоваться, но все же недостаточно хорошо, чтобы чувствовать себя в нем совсем "свободно". Всякому знакома часто в таких случаях возникающая ситуация: вступив в разговор "с середины", не будучи вооружены предварительным представлением о его теме и социально-стилевых параметрах, мы испытываем большие трудности в понимании - не только тех аспектов разговора, которые были нами пропущены, но вообще в понимании смысла каждой произнесенной фразы; в этих условиях мы попросту затрудняемся сложить слова, произносимые участниками, в какое-либо, хотя бы гипотетическое, смысловое целое. Но стоит нам осознать общее направление разговора и характеры его участников, как наша способность "понимания" иностранной речи внезапно и драматическим образом улучшается: знакомые выражения с легкостью узнаются в речевой ткани и складываются в целое, отсутствующие компоненты без труда дополняются догадками и подразумеваниями, даже произношение собеседников вдруг оказывается более "отчетливым", чем оно нам показалось вначале. В родном или просто хорошо знакомом языке мы если и сталкиваемся с подобными ситуациями, то несравненно реже и в несравненно менее острой форме. Все дело в том, что в этом случае у нас имеется огромный опыт воссоздания подходящей коммуникативной среды из поступающих к нам речевых сигналов, даже самых отрывочных и мимолетных. Подобно пушкинскому Дон Гуану, которому достаточно заметить "узенькую пятку", мелькнувшую под черным покрывалом, чтобы нарисовать себе весь портрет красавицы, и должным образом воспламениться, и представить в общих чертах весь ход будущего любовного действа, - говорящему, если он находится в хорошо ему известной языковой стихии, достаточно мимолетного осколка реплики, чтобы представить себе целый коммуникативный мир: характер разговора, портреты его участников, то, что этой реплике предшествовало и что может за ней последовать. И в родном, и в малознакомом языке понимание смысла определяется такого рода мысленной настройкой или фокусировкой языкового сознания - с той лишь разницей, что в родном языке эта настройка производится летуче-мгновенно и совершенно непроизвольно, тогда как если наш опыт в данной языковой сфере ограничен, требуются более отчетливые сигналы и более направленные усилия с нашей стороны, чтобы произвести такую настройку; лишь после того как нам удалось это сделать, мы оказываемся в состоянии принять адекватное участие в данной коммуникативной ситуации.
 305
 В результате - при всей неповторимости ходов языковой мысли в каждый отдельный момент у каждого говорящего, результирующие интерпретации, возникающие из всей инфраструктуры таких ходов, оказываются сфокусированными таким образом, который делает их хотя и не полностью воспроизводимыми, но во всяком случае соотносимыми между собой. Спектр стереотипических аналогий, из которых вырастает коммуникативное пространство, у говорящих, живущих в общей языковой и культурной среде, в условиях постоянного обмена друг с другом, до известной степени сопряжен, хотя, конечно, никогда полностью не тождественен. Эта соотносимость фокусирующих реакций, в условиях которых работает мысль говорящих, определяет собой разумную степень соотносимости, которую результаты их мыслительной работы могут иметь друг для друга.
 Конечно, степень такой соотносимости может очень сильно колебаться в зависимости и от того, насколько тесно связаны говорящие друг с другом, лично и социально, и от характера самой коммуникации - представляет ли она незначительный повседневный контакт или более сложный и эзотерический опыт. Чем менее тесно сопряжены между собой участники коммуникации и чем более сложным и необычным является коммуникативное действо, в которое они вовлечены, - тем слабее оказывается сопряженность их интерпретирующей деятельности, тем скорее могут они ожидать большого разброса в понимании, в пределе доходящего до такой степени, которую они сами будут оценивать как взаимное "непонимание". Однако сама эта низкая соотносительность мыслительных полей и вытекающая из этого неуверенность в понимании и возможность непонимания в большинстве случаев не являются для говорящих неожиданностью, поскольку производимая ими оценка ситуации и партнера включает в себя представление о том, в какой сфере и в какой степени контакт в данном случае возможен.12 В ситуации "экзокоммуникации", когда мы имеем дело с партнером, социальный, культурный, языковой опыт которого резко отличается от нашего, сама низкая степень корреляции наших языковых миров определяет наше языковое поведение в отношении друг к другу, тем самым оказывая стабилизирующее воздействие. То, что в ином коммуникативном пространстве, при иной фокусировке, могло бы нас изумить и поразить как нечто странное, экстравагантное, чудовищно нелепое, в условиях "экзокоммуникации" (например, при общении с иностранцем) буквально пропускается мимо ушей, не оказывая существенного влияния на получающийся смысловой результат.
 ____________
 12 Ср. целую серию исследований, в которых показывается, как говорящие определяют социокультурный "портрет" и коммуникативные намерения партнера по тембру его голоса: G. S. Allport, H. Cantril, "Judging Personality from the Voice". - Journal of Social Psychology, vol. 5 (1934), стр. 155-259; E. Kramer, "Personality Stereotypes in Voice: A Reconsideration of the Data". - Journal of Social Psychology, vol. 62 (1964), стр. 247-251; К. Scherer, "Judging Personality from Voice: A Cross-Cultural Approach to an Old Issue in Interpretational Perception". - Journal of Personality, vol. 40, No. 2 (1972), стр. 191-210.
 306
 Однако стабилизация и координация коммуникативных контактов, происходящая благодаря фокусировке сообщений в определенном коммуникативном пространстве, составляет лишь одну сторону этого феномена. Другая его сторона определяется тем, что возникающие в представлении говорящих ландшафты коммуникативных пространств, в которые погружаются высказывания, имеют летуче-изменчивый, динамичный, дисконтинуальный характер. Это свойство коммуникативного пространства отличает его от кодифицирующей модели языкового и культурного общения, какое бы множество различных поведенческих кодов и жанров такая модель ни допускала.13 В отличие от любого кода, представляющего собой хотя бы относительно устойчивое и дискретное состояние, коммуникативное пространство сообщения не знает никакой дискретности и стабильности; оно мгновенно изменяет свои очертания - а значит, и весь процесс фокусировки языковых действий - под воздействием все новых впечатлений. В каждый отдельный момент языковой деятельности интерпретирующая мысль адаптируется к коммуникативному пространству, каким оно представляется говорящему в данный момент. Однако в следующий момент, под воздействием какого-то нового впечатления или даже под воздействием нового оборота, который приняла мысль самого говорящего, это представление может в большей или меньшей степени измениться; тем самым изменяются и все направляющие линии, по которым развертывается процесс языкового выражения и интерпретации.14
 Между коммуникативным пространством языковой деятельности и самой этой деятельностью существует двусторонняя связь: представление о коммуникативном пространстве направляет ход языковых действий и оказывает фокусирующее воздействие на их результаты; но само оно, в свою очередь, возникает в качестве реакции на сигналы, поступающие к говорящему из этих же языковых действий и различных сопут-
 __________
 13 Как уже говорилось выше, выделение различных жанров и коммуникативных рамок в качестве специфических условии, дробящих применение языкового "кода", является одной из наиболее активных сфер в современной теории языкового и литературного дискурса. В большинстве работ этого направления, однако, можно заметить стремление представить различные жанры в качестве раздельно существующих субкодов. Так, Тодоров прямо говорит о том, что "вместо литературы как целого мы имеем теперь дело с многочисленными типами дискурса, равным образом заслуживающими нашего внимания". (Genres du discours.... стр. 11). Аналогичные высказывания можно встретить у Эко, а также в социолингвистических работах, посвященных "рамочному" анализу (Framing in Discourse, ed. Deborah Tannen, New York & Oxford: Oxford University Press, 1993). Даже Бахтин, подчеркивавший текучесть жанровой характеристики как важнейшее свойство дискурса, склонялся к тому, чтобы приписать такую текучесть только одному виду дискурса - роману, в противоположность всем другим (см. в особенности "Слово в романе").
 14 Ср. тезис Бахтина о "принципиально ответном", то есть принципиально реактивном, характере всякой языковойдеятельности ("Проблема речевых жанров". - М. М. Бахтин, Литературно-критические статьи, М., 1986, стр. 438). Среди современных исследователей языка такой подход с большой убедительностью проводится в работах Лемке (Jay L. Lemke, "Text Production and Dynamic Text Semantics". - Functional and Systemic Linguistics: Approaches and Uses, ed. EijaVentola, Berlin & New York, 1991, стр.23-38).
 307
 ствующих им обстоятельств. Появление любых новых сигналов немедленно и непроизвольно отражается в перестроении образа коммуникативного пространства в сознании говорящего. А вместе с ним перестраиваются и все те ходы, по которым мысль развертывалась в предшествующем состоянии коммуникативного пространства, все те оценки и ассоциации, которые каждый ход способен был вызывать. Это изменение касается не только дальнейшей языковой работы - оно ретроспективно перестраивает уже сложившиеся у говорящего представления о смысле происходившего и происходящего языкового действия. Перестройка коммуникативного пространства - это не линейный процесс, при котором та или иная мысленная среда служит говорящему до определенной точки, чтобы затем замениться другой мысленной средой. Этот процесс напоминает не столько движение твердого тела, способного изменять скорость и направление, сколько перемены в состоянии летучей среды: каждый сдвиг в состоянии такой среды имеет тотальный характер, видоизменяя все представление о прошедшем, настоящем и будущем развертывании данного языкового опыта. Переоценка текущей ситуации сопровождается переоценкой и всего того, что вело к этой ситуации в прошлом, и всех потенций ее дальнейшего развертывания, указывающих говорящему направление его будущих действий. Говорящий мгновенно оказывается в ином коммуникативном мире, где все совершается по иным законам, в иных направлениях, приносит иные результаты и вызывает иные ожидания, требует иных оперативных действий и реакций.
 Иногда такая перемена совершается в виде внезапного и драматического сдвига всей картины. У говорящего возник определенный стереотип ситуации, и до поры до времени он силится вместить все поступающие сигналы в этот стереотип. Инерция стереотипа оказывает влияние на отбор и восприятие смыслового материала; даже если говорящий сталкивается с некоторыми затруднениями, он силится найти им удовлетворительное объяснение в рамках имеющегося стереотипа. Однако в конце концов либо эти затруднения постепенно накапливаются до такой степени, что избранная стратегия осмысливания делается все более затруднительной и сомнительной, либо говорящий наталкивается на какой-то яркий сигнал, с неизбежностью переориентирующий его представление о коммуникативном пространстве. В этот момент "откровения" весь смысл данного языкового опыта подвергается внезапной и драматической перестройке. Такого рода ситуации нередко сознательно конструируются в художественном повествовании, с целью создания комического либо драматического эффекта. В рассказе Чехова "В бане" цирульник Михаиле ложно идентифицирует одного из моющихся как студента-нигилиста "с идеями"; его длинные волосы, аскетическая наружность, разговор о просвещении и духовных ценностях - все эти сигналы укрепляют цирульника в сознании, что перед ним подозрительная личность. Лишь увидев одежду подозрительного моющегося, он обнаруживает, что тот принадлежит к духовному сословию. В этот момент и его внешность, и содержание и тон его слов приобретают для цирульника -
 308
 и для читателя - совершенно иной смысл, встраиваясь в иное мысленное пространство; комический эффект создается внезапностью и парадоксальностью этого переключения в иной коммуникативный мир, в котором весь смысловой "ландшафт" выглядит по-другому.
 Подобные ситуации могут возникать и спонтанно, в повседневной речевой практике. Однако это, конечно, крайний и сравнительно редко встречающийся случай. Чаше всего наша языковая деятельность протекает не в виде внезапных, остро ощущаемых переключений коммуникативного пространства, но путем непрерывных и постепенных его трансформаций; нередко говорящий и сам не сознает, что режим его мыслительной работы изменился в связи с изменившимся ощущением коммуникативного пространства.
 Таким образом, было бы недостаточным говорить о том, что смысл всякого языкового действия подвергается фокусированию в коммуникативном пространстве; необходимо подчеркнуть, что такое фокусирование смысла имеет динамический характер. В нем неразрывно сочетаются установка на стабилизацию и дисконтинуальность самой этой стабилизирующей установки, ощущение говорящим субъектом "ландшафтного" единства своего языкового мира в каждый отдельный момент языкового существования и непрерывные неконтролируемые изменения очертаний этого мира, из которых и состоит процесс языкового существования. В каждый момент своей языковой деятельности говорящий силится интегрировать открытые потоки впечатлений, воспоминаний и ассоциаций в некое смысловое целое, в котором смысл того, что он принимает как "сообщение", явился бы ему в виде некоей представимой "картины", обладающей достаточной степенью единства и последовательности; эту интегрирующую работу говорящий производит в соответствии со свойствами коммуникативного пространства, подсказывающего и сам отбор материала, и его сопряжения, и результирующие эффекты, которые возникают в ходе этого процесса. Но сама эта среда, в которой работает языковая мысль, все время движется, изменяя очертания, как облако, и тем самым изменяя все условия, в котором совершаются процессы смысловой фокусировки и смысловой интеграции.15 В каждый следующий момент своего языкового существования говорящий субъект оказывается в несколько ином языковом мире, действует несколько иным образом, в ином режиме мобилизации и оценки языковых ресурсов, чем в предшествующий момент. Новые впечатления пробуждают новые стереотипические проекции, которые наслаиваются на старые, сливаются с ними во все новых модификациях, видоизменяя весь облик той мысленной среды, в которой совершается языковая
 __________
 15 Ср. предельно резкую постановку этой проблемы у Лиотара: "Атомы [информации] помешаются на перекрестках прагматических взаимоотношений, но их все время смешают поступающие сообщения, рассекающие их в своем непрестанном движении. Каждый языковой "партнер", в результате каждого направленного на него "хода", испытывает смещение, некую перемену, которая влияет на него не только в качестве адресата и референта, но и в качестве отправителя сообщений". (Jean-Francois Lyotard, La condition postmodeme. Rapport sur le savoir, Paris: Minuit, 1979, стр. 33).
 309
 деятельность. Возникают возможности бесконечных переориентаций языковой картины, ретроспективного мысленного "переписывания" прошлого опыта, игры различными смысловыми регистрами, основанной на соскальзываниях из одного мысленного пространства в другое.
 Выше мы наблюдали различные эффекты, которые может иметь формально тождественный языковой прием - опущение личного местоимения - при различной фокусировке, определяемой условиями разных коммуникативных пространств. Теперь, однако, мы можем добавить к этому анализу, что сами эти различные пространства не являются стабильно и дискретно заданными. Многообразные условия языковой деятельности, с ее текучей непрерывностью и протеистической дисконтинуальностью, допускают любые контаминации и перекраивания этих различных коммуникативных сред, а значит, и ожидаемых от них смысловых эффектов. Приведу один пример того, как контаминация различных коммуникативных пространств, по-разному высвечивающих предложение безличного местоимения, становится предметом сознательной или полуосознанной коммуникативной игры.
 В 1824 г. Кюхельбекер выступил в печати с программной критической статьей "О направлении нашей поэзии, преимущественно в последнее десятилетие". Статья выносила суровый приговор господствовавшему в то время "элегическому" направлению, не щадя таких прославленных его представителей, как Жуковский, Пушкин, Баратынский, и противопоставляя им, в качестве положительного примера, поэмы их литературного противника, С. Ширинского-Шихматова. Кюхельбекер начинает статью в приподнято-ораторском тоне, имеющем целью приобщить читателя к серьезности и драматичности его намерений; важным компонентом, вносящим свой вклад в создание этого тона, является нанизывание предложений без местоимения первого лица:
 Решаясь говорить о направлении нашей поэзии в последние десятилетия, предвижу, что угожу очень немногим и многих против себя вооружу.... Но льстец всегда презрителен. Как сын Отечества, поставляю себе обязанностию смело высказать истину.16
 Пушкина статья сильно задела и вместе с тем произвела на него значительное впечатление; отголоски этого впечатления можно заметить в целом ряде его писем, критических статей и поэтических произведений, относящихся к 1824-1825 гг.17 В частности, в декабре 1825 г., в письме к Кюхельбекеру, Пушкин в свою очередь подверг стихи последнего критическому разбору. Делает он это в следующих выражениях:
 Нужна ли тебе моя критика? Нет! не правда ли? все равно: критикую... Не понимаю, что у тебя за охота пародировать Жуковского... О стихосложе-
 ___________
 16 В. К. Кюхельбекер, Путешествие. Дневник. Статьи, Л., 1979, стр. 453.
 17 Ю. Н. Тынянов, "Пушкин и Кюхельбекер", в кн.: Ю. И. Тынянов, Пушкин и его современники, М., 1979, гл. 9-12 (стр. 266-288). См. также Б. М. Гаспаров, Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка, Wien: Wiener slavistischer Almanach, Sonderband 27,1992, стр. 67-73.
 310
 нии скажу, что оно небрежно, не всегда натурально, выражения не всегда точно-русские... уверен, что этим тебя не рассержу, - но вот чем тебя рассержу: князь Шихматов, несмотря на твой разбор и смотря на твой разбор, бездушный, холодный, надутый, скучный пустомеля... ай-ай, больше не буду! не бей меня.18
 Нетрудно увидеть, что некоторые выражения этого письма пародируют торжественный тон статьи Кюхельбекера; ситуация дружеского письма оттеняет их комическую неуместность. Однако стилевое пространство, создаваемое письмом Пушкина, сложнее, чем просто пародия торжественного стиля; одновременно с этим оно сохраняет непринужденность и непосредственность дружеского обращения. Пушкин балансирует на грани между двумя возможными истолкованиями одного и того же приема: как знаков ораторской позы (явно пародийной в этом контексте) либо как знаков тесного личного контакта с адресатом. Фраза "Уверен, что этим тебя не рассержу, - но вот чем тебя рассержу" - как бы постепенно соскальзывает от пародийного напоминания о торжественном стиле Кюхельбекера (ср. в его статье: "Предвижу, что многих против себя вооружу") к дружеской неформальности. Заключение всего пассажа - "ай-ай, больше не буду! не бей меня" - уже с несомненностью вводит весь текст в жанровый модус дружеской "болтовни", показывая, что вся игра с торжественным тоном была дружеской шуткой.
 Неустойчивое равновесие между силами дисконтинуальности и интеграции, возникающее в коммуникативном пространстве, устраняет "диалектику" бинарного противопоставления "творческого" и "нетворческого" употребления языка, выполнения правил и их нарушения. Для того чтобы в опыте передачи языковой мысли возникло что-то новое, нам нет необходимости порываться из привычного и знакомого, целенаправленно сдвигать и разрушать рамки, в которых протекает языковое существование (хотя, конечно, мы вольны это делать, если именно в таком обращении с языком заключаются наши цели и намерения). Процесс сдвигания и трансформации нашего языкового мира совершается сам собой в каждый момент наших языковых усилий как естественный результат перестройки мысленной среды, совершающейся благодаря этим же усилиям. В каждый отдельный момент мы стремимся к интеграции, стремимся действовать "по правилам", а вернее - в определенном духовном режиме, подсказываемом средой, в которой мы себя в этот момент ощущаем; но в каждый же момент мы оказываемся - хотим мы того или не хотим, замечаем или не замечаем - в несколько иной среде, а значит, и в несколько иной топографии ценностных ощущений, представимых возможностей и ожиданий. Никакое подразделение языковой деятельности на дискретные сферы и жанры не передает бесконечную подвижность и перетекаемость мысленных конфигураций и ощущений, происходящие в протеистическом континууме мысленных ландшафтов, в которые погружен процесс употребления языка.
 __________
 18 A.C. Пушкин, Полное собрание сочинений в 10 томах, т X, М.-Л., 1949, стр. 194.
 311
 
 11.2. К ВОПРОСУ О ЯЗЫКОВОЙ "ПРАВИЛЬНОСТИ"
 Nicht die Sprache an und fur sich ist richtig, tuchtig, zierlich, sondern der Geist ist es, der sich darin verkorpert.
 Goethe, "Maximen und Reflexionen", N 1021
 Определение характера высказывания, основывающееся на помещении его в определенное коммуникативное пространство, являет собой процесс более тонкий, разнообразный и гибкий, чем разделение высказываний на "правильные" и "неправильные", как его представляет лингвистическая модель, опирающаяся на фиксированные правила построения. В последнем случае дело представляется таким образом, что говорящий, владеющий синтаксическими и семантическими правилами данного языка, способен отделить "правильные", или "грамматичные", выказывания на этом языке от "неправильных" ("неграмматичных") на основании того, соблюдены или не соблюдены в них правила синтаксического и семантического построения.19 Такой подход может служить полезным эвристическим приемом при каталогизации языкового материала, но никак не способен решить проблему принятия (или непринятия) высказывания говорящим применительно к естественным условиям языковой деятельности. Во-первых, такое разделение приходится признать слишком грубым инструментом: оно никак не учитывает тот бесконечный и непрерывный спектр оттенков большей или меньшей приемлемости, большей или меньшей "ловкости" или "неловкости" выражения мысли, с которыми говорящим приходится иметь дело в каждом высказывании, в каждый момент их языковой деятельности. Утончение модели путем введения ряда промежуточных состояний - различных "степеней правильности"20 - положения не спасает, так как никакой набор фиксированных состояний неспособен передать, даже в моделирующем приближении, гибкость и подвижность фокусирующей реакции говорящего, мгновенно адаптирующейся к изменениям фактуры языкового материала и условий обращения с ним. Всякая попытка сформулировать критерий "правильности" в виде постоянных, стабильно действующих правил и признаков наталкивается на проблему ускользающей переменности условий, в которых такой критерий приходится применять. В конечном счете оказывается, что нет такого, на первый взгляд заведомо "неправильного" выражения, которое не стало бы естественным и приемлемым, и нет такого "правильного" выражения, кото-
 ________
 19 Noam Chomsky, Syntactic Structures, 's-Gravenhage: Mouton, 1957, § 2. Соответственно, задачей порождающей модели языка, по Чомскому, является построение системы правил, порождающих любое правильное предложение данного языка и не порождающее неправильных предложений; критерием оценки всякой модели языка может служить то, насколько ей удается приблизиться к этому идеалу.
 20 И. И. Ревзин, Метод моделирования и типология славянских языков, М., 1967, стр. 66-70.
 312
 рое не оказалось бы странным и неприемлемым при определенных условиях.21
 Однако феномен фокусирования высказывания в коммуникативном пространстве отличается от понятия правильности не только степенью разнообразия и гибкости, но прежде всего в качественном отношении. Понятие "грамматичности" имеет эксклюзивный, антагонистический характер: сущность его состоит в том, что целый ряд эмпирически наличных языковых феноменов получает чисто негативное определение и исключается из рассмотрения в качестве неграмматичных. В отличие от этого, процесс коммуникативного фокусирования имеет позитивный и инклюзивный характер. Мысленное помещение данного высказывания в подходящую для него коммуникативную среду позволяет оценить в содержательных терминах то впечатление, которое способен вызвать данный языковой артефакт в данных коммуникативных обстоятельствах, а не служит инструментом селекции и браковки продуктов, производимых воображаемой языковой машиной. В рамках такого процесса никакое высказывание не может оказаться абсолютно "неправильным", то есть не имеющим какого-либо места в языковой деятельности, - так же как никакое высказывание не может оказаться абсолютно "правильным", то есть имеющим в этой деятельности безусловное и безотносительное место.
 В отличие от модели языка как производственной деятельности, непременным условием которой является отторжение дефектных продуктов, языковое существование не может произвести ничего такого, что не вызвало бы той или иной реакции говорящего субъекта и не заняло бы того или иного места в среде его языкового опыта. Мы так же не вольны полностью и безусловно отвергнуть какой-либо языковой феномен, встретившийся в нашей языковой деятельности, как не вольны посмотреть на какое бы то ни было встретившееся нам в жизни явление как на "несуществующее". Встретившись с языковым артефактом, мы можем оценить его как "нелепый", "уродливый", "беспомощный", "идиотский", "низкий", "отвратительный" - любая такая оценка несет в себе позитивное содержание. Даже если какой-либо языковой артефакт выступает в нашем восприятии как "чепуха", "бессмыслица", "абракадабра", в это определение неизбежно вкладывается какое-либо содержание, отражающее фокусирование его в определенном коммуникативном пространстве; мы можем усмотреть в данном языковом феномене "беспомощную бессмыслицу" (перед нами человек, слабо владеющий языком, который силится что-то выразить, но так беспомощно, что его невозможно понять), либо "глупую бессмыслицу" (человек неспособен ясно выразить свою мысль, либо сам толком не знает, что он хочет сказать), либо "смешную", "скучную", "отвратительную бессмыслицу", либо "бессмыслицу, внушающую страх и благоговение" - но не "просто бес-
 __________
 21 Б. М. Гаспаров, "Несколько замечании о понятии языковой правильности". - Труды по знаковым системам, 5, Тарту, 1971.
 313
 смыслицу", то есть такую, которая для нас как бы вовсе не существует в качестве факта языкового опыта. Наконец, мы можем признать некоторое выражение "неправильным" в частном смысле, то есть отклоняющимся от ритуализованных правил языкового поведения, принятых в каких-либо специальных ситуациях и для специальных целей; но и в этом случае мы не можем ощутить какой-либо языковой феномен как "неправильный" в тотальном смысле, то есть полностью отказаться принять его в наш языковой опыт.
 Конечно, понятие грамматичности имеет полный смысл при обучении языку. Когда ученик в своих языковых действиях получает результат, очевидным образом расходящийся с его намерениями, его действия могут быть квалифицированы как "неправильные" - но только для этого специфического "учебного" коммуникативного пространства. В этом случае правомерной реакцией и самого говорящего, и его партнеров (учителя или соучеников) является стремление зафиксировать и исправить допущенную ошибку. Но если тот же ученик создаст то же высказывание в рамках иного коммуникативного пространства (например, задавая вопрос на улице или в магазине) - оно приобретет иной смысл:
 не просто как отклонение от каких-то правил, но как проявление "речи иностранца". В этом случае внимание участников коммуникации будет направлено не на выявление и исправление ошибки, а на то, чтобы настроить свое языковое поведение и языковые реакции применительно к данной ситуации, в меру понимания ее и отношения к ней того или иного говорящего субъекта.
 Каким бы странным, нелепым, уродливым ни казался нам данный языковой феномен - он все равно "выглядит" для нас каким-то положительным образом: именно - как нечто странное, нелепое и уродливое, и выглядит так не сам по себе, но в той среде, в которую наше представление - действующее в меру нашего понимания того, что, собственно, происходит, - его для нас поместило. Мы всегда находим некоторую среду для любого языкового опыта, какую бы отрицательную оценку сам этот опыт у нас ни вызывал: сама такая отрицательная оценка оказывается возможной лишь тогда, когда мы "увидели" данный языковой феномен в определенной мысленной среде, увидели во всей его, как нам представляется, неуместности и нелепости.
 Если для лингвистики XX столетия характерна установка на "правильные" языковые построения, в которых соблюдены общеобязательные требования языкового кода, то эстетические теории этой эпохи, напротив, склонны придавать исключительно большое значение "отрицательным" приемам, действие которых состоит в нарушении сложившегося в читательском сознании "кода" эстетического поведения. В сущности, эти две крайности сходятся; категорическое противопоставление положительного и отрицательного состояния, соблюдения "общественного договора" и его преднамеренного нарушения типично для авангардистского мышления, с его склонностью к поляризациям и бинарной
 314
 диалектике.22 Если, однако, исходить из того, что решающую роль и в художественно-языковом, и вообще во всяком языковом мышлении играют конкретные представления, прототипы, аналогии, а не логические операции отождествления и противопоставления абстрактных типов и правил, возможность чисто "отрицательного" смыслообразуюшего приема оказывается сомнительной.
 Читатель начала 1910-х годов, открывший экстравагантно оформленную книжку под заглавием Пощечина общественному вкусу и прочитавший:
 Бобэоби пелись губы,
 Вээоми пелись взоры,
 Пиээо пелись брови,
 Лиэээи пелся облик,23 -
 воспринимал этот свой опыт, конечно, как драматический слом привычных представлений о возможностях языкового выражения. Но вместе с тем, наш читатель не мог не видеть встающее за этим текстом положительное коммуникативное содержание - образ авангардного поэта, с такими характерными его чертами, как сочетание эзотеричности и примитива, изысканности и преднамеренного "варваризма", вызывающего самоутверждения и инфантильности.
 Самосознание авангарда, послужившее источником формальной и структуральной поэтики, понимало "новое" отрицательно, как результат сознательного нарушения сложившихся стереотипов и правил; негодование косной массы было этому самосознанию так же необходимо, как восторг адептов нового, поскольку оно служило живым свидетельством нарушения рутины, а значит, смысловой наполненности авангардного творчества. Однако само возмущение "косной публики" было, в сущности, запрограммировано и входило в эстетику авангардного действа не как его отрицание, но в качестве положительного компонента, имеющего свою функцию; "косная публика" возмущалась не потому, что ей преподнесли нечто совершенно ею не ожидавшееся, а напротив, как раз потому, что ожидалось, что ей преподнесут нечто, на что с ее стороны уместной окажется реакция недоумения и возмущения.24 Точно так __________
 22 Связь авангардного слома канона с пониманием самого этого канона как непреложно заданной реальности наглядно проявляется у Шкловского: "Нарушение канона возможно только при существовании канона, и богохульство предполагает еще не умершую религию". (Ход коня. - В. Б. Шкловский, Гамбургский счет. Статьи-воспоминания- эссе, 1914-1933, М., 1990, стр. 89). Эта идея по прямой линии наследования перешла от формального метода к структуральной поэтике, с ее пониманием инновации как значимого отклонения от системы (Ю. М.Лотман, Лекции по структуральной поэтике. Введение. Теория стиха, Тарту., 1964,1:5 [гл. "Искусство как семиотическая система"]). И наконец, в постструктуральный период она находит продолжение в концепции "боязни влияния" Блума (Harold Bloom, The Anxiety of Influence: A Theory of Poetry, New York: Oxford University Press, 1973).
 23 В. Хлебников, Собрание произведений, под ред. Н. Степанова, т. 2, Л., 1929, стр. 36.
 24 Бенедикт Лившиц выразительно описал своеобразный симбиоз футуристов и их неустанного и язвительного критика - Корнея Чуковского: "О чем нам никак не удавалось договориться, это о том, кто же кому обязан деньгами и известностью. Чуковский считал, что он своими лекциями и статьями создает нам рекламу, мы же утверждали, что без нас он протянул бы ноги с голоду, так как футуроедство стало его основной профессией. Это был настоящий порочный круг, и определить, чтб в замкнувшейся цепи наших отношений является причиной и что следствием, - представлялось совершенно невозможным". (Б. Лившиц, Полутораглазый стрелец. Воспоминания, М., 1991, стр. 137).
 315
 же и языковая мысль никогда не удовлетворяется чисто отрицательным заключением, что предложенный объект "непохож" на нечто ожидавшееся, что он "нарушает" ожидания и конвенции. Сам эффект непохожести всегда оказывается похож на что-то, нарушение ожидания неотделимо от ожидания нарушения.
 Многих, по-видимому, интересовал в детстве вопрос: можно ли выключить сознание хотя бы на мгновение, так чтобы совсем "ни о чем не думать" (кажется, об этой игре упоминается у Толстого в "Детстве")? Закрываешь глаза, пытаешься отключиться от любых мыслей, воспоминаний, ощущений - и убеждаешься в невозможности этого: само усилие "ни о чем не думать" уже представляет собой акт мысли. Наши отношения с языком напоминают мне эту детскую игру. Нет такого языкового впечатления, которое не имело бы для нас "совсем никакого" значения, либо имело чисто отрицательное значение, в качестве отклонения от чего-то нами ожидавшегося и нам известного.
 Знаменитый пример Н. Чомского - "Colorless green ideas sleep furiously" - призван был, по мысли автора, проиллюстрировать возможность полностью неприемлемого высказывания, в котором были бы соблюдены все синтаксические правила, но нарушены правила семантической сочетаемости; тем самым доказывалось, что семантическая структура высказывания строится таким же закономерным образом, на основании определенных правил, как и его синтаксическая структура. Однако спонтанные реакции говорящих на этот, ставший хрестоматийным пример показали, что он способен занять свое место в их языковом мире; некоторые находили высказывание про бесцветные зеленые идеи похожим на детскую считалку или загадку, другие - на "современную поэзию".25 Для меня лично эта фраза вписывается самым естественным и понятным образом в жанровое пространство лингвофилософского рассуждения о языковой семантике - от Карнапа, Куайна, Остинадо Катца, Лакова и, конечно, того же Чомского, - для которого создание преднамеренно парадоксальных языковых "монстров" является типичным эвристическим приемом. К этому мысленному ландшафту примешивается, естественно сливаясь с ним, отпечаток "шестидесятнического" дискурса, с типичным для него поведенческим и языковым маньеризмом, сочетающим в себе "антиэстетическую" бесцеремонность в обращении с любым предметом и комическую замысловатость: ср. не менее загадочное заглавие книги К. Киси (Ken Kesey) "One flew over the cuccoo's nest" (перифразирующее стих из детской считалки) или книги Т. Вулфа, главным героем которой является сам Киси, - "Electric cool-aid acid test". Во всех подобных случаях говорящие, в меру своего разумения, находят (воль-
 __________
 25 А. Хилл, "О грамматической правильности". - Вопросы языкознания, 1962, № 4.
 316
 но или невольно) какую-то мысленную среду для предложенного языкового феномена, которая и позволяет ему стать объектом интерпретирующей мысли.
 Динамический характер коммуникативного пространства, вырастающего вокруг языкового артефакта, способность его мгновенно изменять свои очертания и окрашенность в процессе развертывания языкового действия определяет собой подвижность и относительность всякой оценки высказывания, связанной с фокусированием его в этом пространстве. Разделение высказываний на правильные и неправильные на основании их отношения к определенным кодифицирующим правилам постоянно: "неграмматичное" предложение всегда останется таковым, то есть всегда будет являть собой нарушение определенного кодифицированного запрета. Но фокусирование высказывания никогда не стоит на месте, поскольку оно вбирает в себя любое изменение условий - от изменения самого контекста, предметного содержания, тона коммуникации до изменений в состоянии говорящего субъекта. Повторная реакция на то же высказывание попросту не может в точности равняться предыдущей - уже хотя бы в силу того, что в ней отпечатывается память о предыдущем восприятии данного языкового феномена и о многих сопутствовавших этому, прямо или косвенно с этим связанных обстоятельствах.
 Знаменитая фраза из Берлинской речи президента Кеннеди - Ich bin ein Berliner! - может служить примером и того, как возникает фокусирование высказывания в качестве продукта конкретных условий, определяющих для говорящих облик данного языкового феномена, и того, как этот процесс развивается в дальнейшем в силу включенности его в конгломерат языковой памяти. Высказывание Кеннеди можно было бы квалифицировать как грамматически (или семантически? или стилистически?) неправильное, или по крайней мере не совсем правильное. Стационарный коммуникативный фрагмент для этого случая должен был бы быть: Ich bin Berliner! Добавление артикля не вовсе невозможно, но придает высказыванию немножко неуклюжую эмфатичность и вместе с тем разговорность: как будто можно ожидать продолжения типа 'Я ведь вот и берлинец, но ...',26 В то же время вшивание в высказывание фрагмента 'ein Berliner' вызывает опасность "побочного эффекта", на который говорящий явно не рассчитывал. Дело в том, что выражение 'ein Berliner' широко употребляется по отношению к особому типу бублика ("берлинеру"), часто продающемуся на берлинских улицах; языковая память с легкостью подсказывает выражения типа Ich mochte gem ein Berliner; Ein Berliner, bitte! Эта неожиданная контаминация двух столь резко различных языковых "монад" могла бы в иных условиях создать гротескный образ: американский президент в патетически приподнятом
 __________
 26 Характерным примером смысловой и стилистической фактуры такого высказывания может служитьреплика одного из персонажей в комедии Цукмайера "Капитан из Кёпеника", выражающая (на резком берлинском диалекте) крайнее изумление и восхищение: "... also ick bin 'n Berliner, aber det is noch nie dajewesen". (Carl Zuckmayer, Der Hauptmann von Kopenick, 111:20).
 317
 тоне провозглашает, что он - бублик. Однако историческая значимость ситуации перекрывает для аудитории неуклюжесть высказывания и его потенциально комический смысл. Фраза президента приобретает афористический вес, и после бесчисленных цитатных повторений прочно входит в фонд коллективной языковой памяти. В этом качестве и в этой перспективе она становится фактом языка; сама "неловкость" ее эмфатичности, выдающая ее иностранное происхождение, становится значимой, представая как воплощение международной солидарности.
 Когда в 1992 году в Германии поднялась волна насильственных акций против иностранцев, общество ответило демонстрациями солидарности с жертвами. Один из митингов солидарности был организован деятелями культуры в Берлине; он проходил под лозунгом: Ich bin ein Auslander! Участники (немецкие писатели, артисты, ученые) выразили свои чувства в формуле, звучащей "по-иностранному". Это, однако, была не просто "неправильность", хотя бы и преднамеренная; ее смысл определялся реминисцентной связью с Берлинской речью Кеннеди. В этом коммуникативном пространстве лозунг Ich bin ein Auslander! (вместо конвенционального Ich bin Auslander) звучал отнюдь не как языковая ошибка, пародирующая полуправильную речь иностранца. Весь ее смысловой и стилевой строй, вся ее неуклюже эмфатичная фактура как будто переносила слушателей в хорошо им знакомую духовную среду - целый смысловой и эмоциональный мир, выросший в коллективной памяти из речи Кеннеди за 30 лет со времени ее произнесения.
 Представление о феномене владения языком как об инструменте, позволяющем говорящему создавать и принимать "правильные" высказывания и отвергать "неправильные", воплощает в себе утопическое стремление к идеальному порядку и иерархии, игравшее огромную роль в духовной жизни первой половины XX столетия. Цена, которую приходится платить за достижение - хотя бы воображаемое - такого порядка, состоит в том, что в нем не находится места всему тому, что не помещается на единой упорядочивающей шкале правил и оценок. Сохранение принципа системности, хотя бы в самой толерантной и гибкой форме, допускающей - в качестве запрограммированных степеней свободы - отклонения и нарушения, требует ликвидации всего того, что в построенный порядок никак не вписывается (не вписывается даже в качестве "отклонения"), - то есть всего того, что размывает и делает излишней самую идею системы. Я имею в виду, конечно, духовную "ликвидацию", при которой некоторый феномен как бы перестает для нас существовать, становится невидимым для нашего духовного зрения. Бесконечная пестрота окружающих нас и самими нами создаваемых языковых артефактов и текучая подвижность впечатлений, которые они оставляют в нашем духовном мире, является одним из таких феноменов, осознание которого подрывает иерархию правильного-неправильного, разумного-неразумного, ценного-неценного, предсказуемого-неожиданного языкового поведения.
 318
 
 Глава 12
 НЕИСЧЕРПАЕМОСТЬ ПАМЯТИ И ТЕКСТУАЛЬНЫЙ ГЕРМЕТИЗМ:
 ДВА ПОЛЮСА ЯЗЫКОВОГО ТВОРЧЕСТВА1
 Wir bauen Bilder vor dir aufwie Wande; so daS schon tausend Mauem um dich stehn. Denn dich verhullen unsre frommen Hande, sooft dich unsre Herzen offen sehn.
 Rilke, *Das Stunden-Buch. Von monchischen Leben"
 12.1. ПРЕЗУМПЦИЯ ТЕКСТУАЛЬНОСТИ И ПРОЦЕСС СМЫСЛОВОЙ ИНДУКЦИИ.
 Смысл всякого высказывания складывается на пересечении двух противоположных смыслообразующих сил. Осознанию высказывания как обозримого целого противостоит неисчерпаемость и летучая неустойчивость той мнемонической среды, в которой и благодаря которой такое осознание происходит; силам текстуальной интеграции, вызывающим взаимные притяжения между всеми элементами высказывания, противостоит открытость ассоциативных связей, расходящихся от каждого из этих элементов.
 С одной стороны, любое языковое высказывание - краткое или пространное, художественное или нехудожественное, мимолетная реплика или грандиозное по масштабам и задачам повествование - представляет собой т е к с т, то есть некий языковой артефакт, созданный из известного языкового материала при помощи известных приемов.2 Предполагается, что все, кому такой текст потенциально предназначается и на адекватную (более или менее) реакцию которых он рассчитан, разделяют, в приемлемой степени, понимание этого языкового материала и тех действий, которые позволили скомпоновать его в данное текстуальное целое.
 С другой стороны, для того чтобы осмыслить сообщение, которое несет в себе текст, говорящий субъект должен включить этот языковой артефакт в движение своей мысли. Всевозможные воспоминания, ассоциа-

<< Пред.           стр. 7 (из 9)           След. >>

Список литературы по разделу