<< Пред.           стр. 2 (из 8)           След. >>

Список литературы по разделу

  Таким образом, центральные понятия данного исследования - катастрофизм и катастрофическое мышление. Другими словами, в центре внимания будут находиться образы катастроф и их возможных следствий, возникающие в человеческом мышлении, но не конкретные фактические случаи имевших место реальных катастроф (4).
  Предлагаемый ракурс рассмотрения темы можно проиллюстрировать с помощью конкретного примера. Так, анализируя страхи перед технологической катастрофой типа Чернобыля, мы не будем обсуждать саму эту катастрофу как объективное событие, или установки людей, пострадавших в этой трагедии. Внимание будет сосредоточено на ожидании других подобных катастроф и вытекающих из этого ожидания следствий, как эмоциональных, так и энвиронментальных.
  В то же самое время вне рамок настоящей работы остаются проблемы, связанные с возможными результатами решений, сделанных некоторыми лицами или социальными организациями (5). Результаты принятия решения могут расположиться от катастрофических до весьма положительных для тех, кто принимает решения (например, для предпринимателей, которые привыкли действовать в ситуациях риска), или для тех, кого лицо, принимающее решение, представляет (например, для национальных сообществ, которые делегируют право принятия рискованных решений политикам) (6). В любом случае все элементы процесса принятия решения, включая оценку рисков, связанных с решением, являются нерелевантными для нашей работы. Другое дело - восприятие рисков населением в той мере, в какой оно связано со страхом. Как и переживаемые чувства страха, так и восприятие рисков основаны на ценностях, т.е. зависят от того, что человек считает ценным, и что для него не имеет цены. Достаточно привести примеры. Если работа является ценной для человека, то риск потерять ее вызывает страх. Чем в большей степени рискованным кажется ему его положение на службе, тем в большей степени может он ощущать чувство страха. Так же и с семейными ценностями. Если человек дорожит ими, то риск потерять свою семью может страшить его. Но никакого страха не возникнет, если семья не является ценностью. Подобным же образом обстоит дело и с массовыми страхами. Массовое убеждение, что риск ядерной угрозы усилился, в ответ вызывает и усиление страха. Риск геноцида вызывает страх и соответствующее поведение. Массовая оценка экономического положения в терминах риска также может породить страх. И хотя войны начинают не массы, а их правительства, массовые чувства в современном мире - фактор, с которым приходится считаться в любой стране и при любом режиме. Тем более это относится к случаям геноцида и экономики, где непосредственная роль правительства вовсе не так очевидна. Однако в данной работе проблематика восприятия и оценки риска остается "за кадром" и основным предметом изучения выступают массовые социальные страхи перед негативными обстоятельствами, причем не всеми, а только теми, что не поддаются прямому контролю для их носителей.
 
 Катастрофа как объективный феномен
  Что есть катастрофа? Есть ли здесь проблема для социальной науки?
  Интуитивно ясно, что катастрофа - нечто такое, что может коснуться любого проявления человеческой жизни, затронуть все человечество, проникнуть в каждый атом человеческого существования. Иными словами, превратиться во всеохватывающую проблему всех и каждого. Можно было бы ожидать, что такое всеобщее понятие хорошо разработано в социальной науке. Между тем это не так. Не только проблема катастрофы не разработана, но содержание самого понятия "катастрофа" недостаточно прояснено.
  На наш взгляд, это связано с преобладанием обыденных интуитивных представлений, а также традиции негуманитарного прочтения этого понятия.
  Слова катастрофа, катастрофический относятся к тем, которые в большей мере присутствуют в обыденной речевой практике, чем в науке. Они носят оценочный характер. В русском языке прошлого века катастрофа не всегда означала негативно оцениваемое событие, что зафиксировано в "Толковом словаре" В.И.Даля, который определяет слово катастрофа как "важное событие, решающее судьбу или дело". К середине ХХ века слово катастрофа обросло негативными коннотациями, и другой составитель толкового словаря русского языка - С.И.Ожегов - в 1949 году уже определяет катастрофу как "событие с несчастными, трагическими последствиями". Webster's New World Dictionary называет катастрофой "любое большое и внезапное бедствие" (7).
  Соответственно, люди опасаются любых событий, которые угрожают подобными последствиями. Они боятся стать жертвами этих событий, но также распространения подобных событий вообще. Можно даже полагать, что существует нечто вроде общечеловеческой солидарности в опасениях по крайней мере масштабных катастроф. Обычно говорят, что "такого не пожелаешь и врагу".
  Обыденное понимание катастрофы взаимодействует с научным. До последнего, по крайней мере, времени понятие катастрофа чаще использовалось в отношении к природным процессам, в том числе биологическим, чем к социальным явлениям. Так, термин "катастрофизм" связан с именем Sir Charles Lyell (а "неокатастрофизм" с именем немецкого ученого Otto Sehindewolf) и часто используется для описания теории, изучающей геологические процессы на Земле, от массового исчезновения отдельных биологических видов до различных и крайне разрушительных эпизодов геологического характера (включая вторжение космических объектов, комет и астероидов различного размера)(8). Научное изучение катастроф - это прежде всего изучение стихийных бедствий. Не только тайфуны, землетрясения, пожары, но и голод, и массовые эпидемии достаточно долго представали как стихийные бедствия, неожиданно обрушивавшиеся на людей.
  В социально-научном знании тоже присутствует понятие "катастрофа". Большей частью оно встречается в тех научных контекстах, которые находятся в русле старой традиции различения относительно медленных, количественных изменений - эволюционных, связанных с постепенным накоплением новых качеств - и революционных, катастрофических, т.е. быстрых, обычно неожиданных, где новое качество появляется скачком. Работы биохимика, Нобелевского лауреата И.Пригожина и современные варианты эволюционной теории модифицируют эти старые сюжеты. Вместе с тем методологически традиция перенесения, заимствования, сведения социального знания к естественно-ннаучному или даже биологическому, несет неискоренимые следы редукционизма. Можно думать, что социальные науки, их методология, пытающаяся приобрести самостоятельность и оригинальность еще с конца прошлого века (неокантиантские школы в философии, особенно Риккерт), настолько окрепла, чтобы не обращаться вновь и вновь к редукционистским схемам.
  Внимание социолога, социального историка и философа сдвигается с исторически укоренившегося и интуитивно понятного представления о катастрофе как внешнего по отношению к человеку события, наблюдателем, участником или жертвой которой он является. В центре внимания в этом случае оказывается субъективная сторона процесса, положение вовлеченного в нее субъекта, интерпретация и оценка происходящих событий, а также формы, в которых находит выражение эта интерпретация и оценка.
  В центре оказывается временной характер протекания событий. Одна точка зрения заключается в том, что катастрофа - внезапна и кратковременна по определению; чрезвычайность происходящего четко отграничивает катастрофу от обычного фона протекания жизни. Скачкообразный, резкий и часто внезапный характер катастрофы вытекает и из разделения революционных, к которым относятся и катастрофические, и эволюционных (постепенных) изменений. Действительно, многие катастрофы предстают для наблюдателя как кратковременные и неожиданные: извержение вулкана, погребающее под вулканическим пеплом Помпеи и Геркуланум, взрыв атомной бомбы над Хиросимой, время которого зафиксировано с точностью до секунды, разрушение ядерного реактора в Чернобыле. Специалисты, занимающиеся природными катастрофами, называют катастрофами резкие, скачкообразные изменения режимов.
  Русский специалист по изучению управления в условиях катастроф Б.Н.Порфирьев также акцентирует момент внезапности, предлагая считать чрезвычайной ситуацией "внешне неожиданную, внезапно возникающую обстановку, характеризующуюся неопределенностью, остроконфликтностью, стрессовым состоянием населения, значительным социально-экологическим и экономическим ущербом, прежде всего человеческими жертвами" (9).
  Однако некоторые виды экологических и социальных катастроф могут оказаться длительными. Исторические катастрофы, в частности, как катастрофы могут оцениваться чаще всего постфактум. По времени они могут быть соизмеримы с жизнью нескольких поколений. Кроме того, они могут подвергаться радикальной переоценке по истечении определенного времени. Деструктивные изменения в образе жизни, структуре смыслов и ценностей могут быть менее заметны людям, живущим в ситуации медленных, но тем не менее потенциально катастрофических сдвигов. Тем не менее методами исторической социологии, по-видимому, можно было бы зафиксировать медленные подвижки в массовых настроениях, оценках, появление новых тем и сюжетов в искусстве, новых религиозных верованиях, мировоззренческие сдвиги, являющиеся симптомами назревающих событий. История мысли и художественной культуры, а в последнее время и историческая социология, занимающаяся изучением повседневности, приносит новое знание, бросающее тень на эти сюжеты.
  Временной параметр катастроф обычно соразмерен общественному субъекту, его уровню.
  Личные катастрофы соразмерны времени цикла человеческой жизни, элементам этого цикла.
  Гибель семьи может быть еще короче. Примеров гибели (распада, катастрофы) семьи как малой группы огромное множество. Катастрофы других групп более длительны.
  В литературе хорошо описаны катастрофы, постигшие отдельные группы и слои, этносы. Например, катастрофа русского дворянства, относительно быстрое и неуклонное ухудшение его положения, вплоть до гибели в 1917 году. Гибель русского традиционного крестьянина, кульминацией которой была сталинская коллективизация. Катастрофа, постигшая русскую разночинную интеллигенцию, которая была носительницей катастрофического сознания, носительницей идеи катастрофического (революционного) переустройства общества и сама стала жертвой катастрофы. Катастрофу потерпели и ее разрушительные идеи.
  Экологическая катастрофа представляется как нарастающая и ослабляющаяся, что предполагает процесс и длительность.
  Катастрофы могут постигать также социальные институты. Гибель государства - один из примеров такой катастрофы. История переполнена описаниями гибели государств. Особенно величественны исторические картины гибели империй: Рима, Византии. Понятно, что размерность исторических катастроф не может оцениваться по критериям жизненного цикла личности. К тому же жители гибнущих империй и будущие поколения, рассматривающие гибель государств как историческое событие, испытывают совершенно различные чувства.
  Таким образом, внезапность как временной фактор не может служить определяющим для понимания социального смысла катастрофы, но в любом случае катастрофа означает деградацию условий, дезорганизацию жизни людей, и даже их гибель.
  Катастрофа может быть определена как разрушительное изменение в жизни отдельных людей, групп, обществ, вплоть до человечества, ухудшающее положение данного субъекта, вплоть до гибельных для него последствий. Она может быть представлена через понятие "дезорганизация". В этом случае катастрофой можно назвать резкую дезорганизацию образа жизни, жизнедеятельности субъекта, вплоть до угрозы его существованию.
  Катастрофа может носить характер массового бедствия, несущего гибель множеству людей. Катастрофа отдельного лица, группы будет в этом случае частью общей беды. Однако всегда для субъекта катастрофой будет разрушительное изменение именно его жизни. В последнем случае она может не носить массового характера и даже оставаться незаметной для окружающих, если не манифестируется человеком, переживающим катастрофу. Тем не менее для данного индивидуального сознания речь может и должна идти о катастрофе. Например, смертельная болезнь, скрываемая человеком от окружающих, может превратить его в носителя катастрофического сознания, тогда как его окружение вполне благополучно. То же самое можно сказать и о сознании группы.
  Высказанные соображения можно обобщить в несложной классификации, соотносящей катастрофу с человеческой деятельностью:
  1) Катастрофы, независимые от человека. Сюда входят природные катастрофы, начиная от таких стихийных бедствий, как землетрясения, сели, тайфуны, вплоть до возможного столкновения земли с кометой, способного угрожать самому существованию человека как биологического вида.
  2) Катастрофы, являющиеся побочным продуктом человеческой деятельности, ставящей целью получение полезного и необходимого результата. Например, возникновение экологических опасностей в результате выбросов отходов производства, в результате разрушения природы, изъятия ресурсов.
  3) Социальные катастрофы разных масштабов, которые могут включать локальные, региональные, национальные катастрофы как результат нарастающей дезорганизации в обществе, разрушения культуры, отношения людей, вплоть до приобретения ими форм хозяйственной разрухи, революции, развала государства и общества, гражданской войны. В ХХ веке реализовалась такая мощная опасность социальных катастроф, как мировые войны, втягивающие в орбиту возможных разрушений множество национальных государств, потенциально весь мир.
  4) Духовные катастрофы и разломы, которые, совершаясь в сознании, являются возможно наиболее значимыми факторами последующих реальных катастроф.
  Для нас важно, что возникновение угрозы катастроф первого типа не связано с содержанием человеческих решений. Уровень сдерживания этих опасностей определяется союзом технических и политических возможностей людей, их способностью концентрировать коллективные усилия на уменьшении катастрофических последствий подобных катастроф (10).
  Катастрофическое сознание в этих условиях, с одной стороны, по-видимому, выступает в своих наиболее "чистых" формах, заставляющих вспомнить о древнем ужасе перед потопом, землетрясением, - событиями, которые ужасают своей разрушительной мощью. С другой стороны, современный человек пытается контролировать, предвидеть, насколько это возможно, природные катастрофические события, т.е. в тенденции сблизить их с катастрофами второго типа. Здесь можно ожидать роста консенсусных решений.
  Второй тип катастроф определяется человеческими решениями и является их побочным, неконтролируемым результатом. Он связан с таким необходимым условием человеческого существования, как взаимодействие человека с природой. Именно для преодоления этих типов катастроф особенно велика роль их осознания как опасных результатов человеческих действий. Когда древние люди работами, технологиями обработки земель способствовали засолению, опустыниванию почв, наступлению экологических катастроф, они не рассматривали эти процессы как результат своих собственных усилий, но полагали его внешним условием своей жизни.
  Современные люди, и именно в лице авторов катастрофических пророчеств о гибели мира в результате экологической катастрофы, выдвинули эту проблему, сместили ее в центр сознания коллективного разума людей, довели до сознания правительств, международных организаций. Нигде так мощно и наглядно, как в примере с экологическим сознанием, развитием экологической этики и всей этой проблематики как соответствующей глобальной проблемы, не видна позитивная роль катастрофического сознания в современном мире. Нигде с такой силой не обнаружила и не доказала себя предохраняющая, контрольная рациональная роль этого типа сознания. Изучение экологической литературы, как научной, так и публицистики, произведений искусства, изучение общественных движений, действий национальных и международных организаций, политической власти могло бы быть проведено под указанным здесь углом зрения. Особенно значимо, что произошло все это буквально на наших глазах (естественно, сказанное дает обобщенную характеристику этого сложного явления, не касаясь имеющихся здесь негативных процессов использования элементов экологически ориентированного катастрофического сознания для разрушительных целей).
  Здесь особенно велика роль катастрофического сознания в его прогностической функции. Экологические прогнозы, антисциентистская литература, наука как средство извещения, осмысления, преодоления опасностей подобного рода могут быть оценены под указанным углом зрения. Все это связано с прогрессом технических инженерных наук и с прогрессом в политических и социальных способах человеческих отношений.
  Катастрофы третьего типа можно считать частным случаем общей энтропийной природы вещей. Охватывая весь мир, включая и общества, энтропия выступает здесь в форме недостаточной способности людей противостоять разрушительным последствиям собственных решений. С другой стороны, никто не может препятствовать людям в их стремлении уменьшить, взять под контроль опасность социальных катастроф, научиться предотвращать некоторые их формы. Иначе говоря, здесь, по нашему убеждению, можно ожидать человеческих решений и действий, направленных на достижения прогресса в области взаимопонимания и выработки большей рационализации в совместных решениях.
  Четвертый тип катастроф выступает как внутрикультурное, может быть, даже внутриличностное событие, связанное с осмыслением и переосмыслением мира и человеческой жизни. Деятельность опосредованно участвует в этом типе катастроф, предопределяя их масштабы, силу, уровни. Этот тип катастроф наиболее тонко связан с внутренней сущностью человека, его эмоциональной сферой, психикой и ее трагедиями, социальностью, сдвигами в обществе, престиже и положении групп, и всем тем, что связано со спецификой человеческой жизни.
  В конечном итоге катастрофа может быть определена в терминах опасностей и классифицирована как предельная опасность.
  При определении катастрофы можно опереться на понятие деструктивное воспроизводство, разработанное в русской социологии. Под последним имеется в виду "недостаточная способность субъекта в силу тех или иных причин преодолевать внутренние и внешние противоречия, удерживать на минимальном для данного субъекта уровне эффективность воспроизводства. Этот тип связан с упадком культуры, утратой, разрушением ее ценностей, недостаточной способностью находить эффективные средства и цели, стабилизирующие ситуацию" (11).
  В связи с акцентом на субъективной оценке событий важными становятся некоторые дополнительные различения.
  Катастрофу как более широкое понятие в контексте нашей книги имеет смысл отличать от бедствия (calamity, disaster). Последние четко определены, кодифицированы, носят массовый характер. Такие бедствия, как наводнения, землетрясения, извержения вулканов, голод, эпидемии, войны, революции, масштабные технологические катастрофы - взрывы, пожары - и др., конечно, являются ужасными катастрофами. Однако понятие катастрофа в том понимании, которое мы пытаемся здесь предложить, не ограничивается этими и другими массовыми бедствиями.
  Катастрофу также следует отличать от кризиса. Это - важное различение, ибо достаточно часто встречается ситуация, когда люди драматизируют происходящие изменения, считая их катастрофическими, тогда как по истечении времени эти события переоцениваются этими же людьми, или наблюдателями, как только лишь кризисные. В связи с этим нужно подчеркнуть двойственность понятия "кризис", который может как усугубиться вплоть до катастрофы, так и послужить составляющей, моментом перелома ситуации в лучшую сторону. Социальный кризис в данном случае может ассоциироваться (при всех имеющихся и определяющих их различиях) с кризисом во время болезни, после которого больной может пойти на поправку, но может и погибнуть. Соответственно, кризис можно понимать как пограничную ситуацию неопределенности в отношении исхода события. Говоря о катастрофе, нужно иметь в виду результат, т.е. негативный исход кризиса, провал, решающее ухудшение ситуации. Поэтому катастрофа как термин несет в себе результирующий смысл.
  Кризисное сознание, соответственно, - прежде всего сознание, находящееся в пограничной ситуации неопределенности в отношении исхода события. Субъект с катастрофическим сознанием предвидит и ожидает катастрофу, боится ее и в этом смысле как бы ориентирован на результат, т.е. негативный исход кризиса, провал, решающее ухудшение ситуации.
 
 Катастрофа как субъективный феномен
  Субъективность катастроф проявляется в тех оценках, которые дают ей люди. Эти оценки в некоторых случаях могут простираться от позитивных до отрицательных.
  Причиной этого является то, что страх перед негативным развитием ситуации, особенно перед катастрофами, в человеческом мышлении, а также в науке, глубоко коррелирован с местом, которое занимает индивид, группа и общество в этом развитии. Одно и то же разрушительное событие может оказаться катастрофой для одного лица и улучшить позиции другого. Эта двойственность в оценках сохраняет свою значимость и при осмыслении таких социально значимых событий, как поражение в войне, крах империй и государств, революция. Только наиболее "универсальные" бедствия, например, землетрясения, обычно, да и то не всегда, пробуждают сходный эмоциональный ответ (12).
  В настоящее время, правда, появился новый мощный глобальный фактор, которого не было прежде. Этот фактор - следствие развития человеческой деятельности и заключается в ныне возникшей способности человека уничтожить жизнь на планете. Как и другие глобальные опасности, этот фактор способствует консолидации человеческих чувств. Чувство страха перед таким развитием событий также превращается в глобальное. Новое единение групп, сообществ и государств перед лицом общей опасности вполне возможно. Эта тема апробирована американским кинематографом, показавшим гипотетическую возможность согласованности действий человечества перед внеземной угрозой (вторжением пришельцев, падением кометы).
  Однако в большинстве случаев катастрофическая ситуация не только не уравнивает вовлеченных в нее людей, но иногда резко разделяет их, вплоть до противоположности. Крайние социальные ситуации показывают, что нередко катастрофа одного человека или даже целой социальной группы оборачивается для другого человека или группы выигрышем, возможно невольным. Такая ситуация возникает, например, при катастрофической вертикальной мобильности. Автор классической работы по макросоциологии катастроф П.А.Сорокин отмечал, что во время бедствий, голода, эпидемий, войны, революции освобождается много вакансий из-за смертей или репрессий. В нормальном виде вертикальная мобильность - градуированный процесс, совершающийся согласно установленным правилам. Все это нарушается в бедствиях. Особенно внезапна и катастрофична революционная мобильность, достигающая чрезвычайной интенсивности в первой фазе революции. П. Сорокин описывает то, чему сам был свидетелем во время русской революции, где едва умеющий написать свое имя матрос управлял экономической жизнью России; "красные профессора" университетов не имели элементарных знаний в своих специальностях; личности, понятия не имеющие о военной стратегии, командовали армиями, и наоборот финансисты первого уровня были сведены до положения нищих, лучшие ученые были брошены в концентрационные лагеря и тюрьмы (13).
  Сознание уничтожаемой в "большом терроре" российской интеллигенции было катастрофичным, и это зафиксировано во многих документах и литературных произведениях. Психологически наиболее тяжелым было, видимо, то, что вокруг продолжала кипеть обычная жизнь, более того - даже приподнятая атмосфера праздника, характерная для тоталитарных обществ в их звездные часы. О.Мандельштам писал об окружавшем его ужасе, замечая, что многие ужаса не видят, потому что "продолжают ходить трамваи", т.е. обычный ход повседневной жизни общества не нарушен. В фашистской Германии, по-видимому, была сходная психологическая атмосфера. Отдельные люди и этнические группы подвергались смертельной опасности, тогда как другие не только были благополучны, но даже преуспевали, занимали открывающиеся вакантные места, быстро шли вверх по ступенькам социальной лестницы. Опять-таки, обращаясь к литературе, можно вспомнить о преследуемой соседями еврейке в оккупированной Варшаве, которой ничего другого не остается, как сесть в трамвай (есть что-то очень мирное и даже ностальгическое в этом виде городского транспорта) и уехать в гетто (т.е. в смерть). Можно вспомнить также образы Дж.Оруэлла. В его романе "1984 год" герой, сломленный пытками в подвалах "Министерства любви", узнает людей, переживших сходный опыт, среди оживленной городской толпы. Возможно, что никто лучше не сумел передать психологию преследуемого человека, чем Ф.Кафка, который сделал это во многих своих романах и рассказах.
  Избирательность попадания людей в катастрофическую ситуацию не обязательно связана с тоталитарным террором или преследованиями людей по этническим признакам. Острое и резкое осознание своего одиночества среди тех, кого считаешь "своими" - внезапное прозрение и отчужденность - причины для катастрофического сдвига в мировосприятии, для переоценки ценностей и своего места в мире. Для солдат и офицеров Российской Армии, выживших во время бездарного и бессмысленного штурма Грозного в новогоднюю ночь, самым мучительным и унизительным воспоминанием остались праздничные тосты и веселая музыка, раздававшиеся по Московскому радио.
  Крушение СССР и становление новой России вызвало массовую переоценку российской истории начала ХХ века. В годы Советской власти приход большевиков к власти официальной идеологией и исторической наукой оценивались как "начало новой эры" в жизни человечества, все прошлое в свете открывшегося сияющего будущего представлялось одним темным пятном, "предысторией". Официальному оптимизму доверяло большинство населения. Коренной сдвиг в современном восприятии этих событий привел к масштабной переоценке истории Советской России, радикальному ее снижению. Это отразилось в самой лексике, когда прежнюю "Великую Октябрьскую социалистическую революцию" стали именовать "октябрьским переворотом". Если победившая сторона (красные) оценивала эти события в достижительных терминах и пыталась убедить в этом весь остальной мир, то теперь общественное мнение в России все больше склоняется к тому, чтобы согласиться с оценкой проигравшей стороны (белых), считавших Октябрь 1917 катастрофой.
  Переоцениваются не только такие масштабные события, как революции и крушения государств. Не остаются постоянными взгляды людей на сам феномен страха как такового. В любом обществе существует достаточно противоречивый спектр взглядов на этот счет.
  Таким образом, субъективная оценка страхов, всегда присутствующая в человеческом мышлении, может приводить к переоценке имевших место катастроф. Более того, само отношение к страху как таковому (как было показано выше) испытывает масштабное воздействие субъективности человеческих представлений.
 
 Страх перед ожидаемой катастрофой (катастрофизм)
  Страх перед будущим и страх перед надвигающейся катастрофой не так редки, как можно было бы думать.
  Прежде всего эти чувства могут охватывать значительные группы людей в периоды социальной нестабильности: в переходные эпохи, в кризисных обществах, в периоды бедствий. Если страх перед будущим выглядит патологическим в стабильном обществе, то его распространение в условиях нестабильности может считаться нормальной реакцией населения на происходящее.
  Наиболее широко катастрофическое сознание распространяется в периоды социальных катастроф. В условиях природных катастроф развитие массовых страхов, конечно, тоже возможно, однако большая часть подобных катастроф кратковременна и локализована в определенной местности, как, например, наводнение, разрушительный ураган, или пожар. Соответственно, катастрофическое сознание не успевает укорениться там и тем более превратиться в норму.
  Существуют материалы, которые показывают, что катастрофическое сознание, паника, сильный страх в условиях природных бедствий охватывает не всех людей, кроме того, эти чувства очень быстро проходят. Кроме того, известно, что люди, живущие в условиях постоянной опасности природных бедствий, не задумываются о ней настолько, чтобы это оказывало влияние на их чувства и убеждения (имеются специальные работы об ожидании катастроф, см. в частности, 14).
  Другое дело - социальные катастрофы, такие, например, как глубокий экономический кризис, гражданская война, гибель государства. Они назревают относительно медленно и постепенно. Катастрофическое сознание развивается также постепенно. Катастрофические настроения могут транслироваться всеми возможными способами, начиная от панических слухов, до установившейся тональности в средствах массовой информации. Постепенно на какой-то период катастрофическое сознание может стать массовым, если не доминирующим.
  В конечном итоге длительно накапливающимся элементам катастрофизма трудно противостоять даже критическому сознанию. О том, что такое оказывается вполне возможным даже для критического разума, более того профессионального сознания социолога, на наш взгляд, свидетельствует следующий текст:
  "В области культуры - все ее области пропитаются атмосферой бедствий, которая составит центральную тему науки и философии, живописи и скульптуры, музыки и театра, литературы и архитектуры, этики и права, религии и технологии. Бедствия начнут занимать все большее место среди главных тем культурной деятельности. Наука и технология, гуманитарные и социальные науки, философия будут все больше заняты деятельностью и проектами, относящимися к катастрофам. Так же произойдет и в других областях культуры. Общественное мнение и пресса сосредоточатся на проблемах бедствий, которые превратятся в главную тему интеллектуальной жизни общества. Общество станет "нацеленным на бедствия". Вообще, мышление и культура будут отмечены кризисом многими способами. Бедствия возобладают в ключевых позициях общественного сознания по другим темам. Они будут подталкивать к регрессу культуры... Пессимизм заполнит науку, философию и другие области культуры... Жизнь миллионов людей будет охарактеризована бесконечной неизвестностью, сопровождающейся неопределенностью и небезопасностью... В этих условиях, среди значительной части населения распространится апокалиптическое мышление в различных формах. Быстро распространятся и разные психические эпидемии. Вера в разные чудеса и приметы, от астрологических предсказаний до странных фантасмагорий, тоже охватит многих"(15).
  Этот прогноз принадлежит знаменитому социологу Питириму Сорокину, и написан в годы второй мировой войны. Ему пришлось столкнуться с социальными катастрофами непосредственно. В молодости политическая карьера Сорокина была грубо прервана большевистским переворотом 1917 года, он видел голод, разбой, был выслан из страны. Катастрофа второй мировой войны, хотя он и наблюдал ее из США, заставила его предположить широчайшее распространение катастрофизма в послевоенном мире.
  Сорокин ошибся. Бедствия не превратились в центральную тему послевоенного мира. Наука, философия, общественное мнение и пресса также избежали подобного перекоса. Пессимизм не стал главным общественным умонастроением, и не был им даже в самые трудные кризисные годы.
  Возможно, однако, что знаменитый социолог в чем-то главном оказался точным, ибо современные общества достаточно часто кажутся "нацеленными на бедствия". Достаточно убедительное подтверждение этому можно найти в газетах и теленовостях, постоянно отслеживающих элементы неблагополучия во всех возможных его формах, начиная от природных бедствий и технологических катастроф, катастроф на транспорте и до криминальных случаев, эпидемий и т.д.
  В то же время развитие страхов перед возможными катастрофами чрезвычайно опосредовано. Иногда они развиваются без достаточных причин, возможно, как выход скрытой тревожности, накопившейся в обществе. В истории известны парадоксальные случаи массовой паники и страха, охватывавшие значительные группы людей (например, случай "великого страха" во Франции в годы революции, или паника, возникшая из-за знаменитой радиопередачи о нашествии марсиан)(16).
  С другой стороны, действительное приближение катастрофы может происходить незамеченным для большинства населения. Историк Э.Голин, размышлявший над этой темой, пришел к выводу, что осознание грозящей катастрофы широкими массами населения встречается достаточно редко. Так, римляне не осознавали грозящей им катастрофы. Турки в ХYII - XIX веках, австро-венгры на рубеже XIX-XX веков в массе своей приближающейся катастрофы своих империй также не чувствовали. Во всяком случае, в "Автобиографии" такого тонкого мыслителя и психолога, как Стефан Цвейг, нет никаких упоминаний о предчувствиях близившейся катастрофы.
  Элиты, особенно профессионалы в соответствующих областях деятельности, способны более точно оценить ситуацию. Известно, что в начале первой мировой войны после поражения немцев на Марне и провала "плана Шлиффена" фактический главнокомандующий германской армией Мальтке-младший начал свой доклад Кайзеру словами: "Ваше Величество, мы проиграли войну". По-видимому, это поняла уже тогда, в 1914 году, еще какая-то часть германского генералитета. Но понадобилось еще четыре года войны, вступление в войну Америки и поражения немцев в 1918 году, чтобы широкие массы осознали неминуемость поражения Рейха в целом, неизбежность военной катастрофы Германии. (А осознание этой неизбежности породило революционные настроения и наряду с другими факторами привело к ноябрьской революции 1918 года. Так катастрофизм в массовом сознании повлиял на ход исторического процесса.)
  Не ощущал надвигавшейся катастрофы и французский народ в период так называемой "странной войны" (сентябрь 1939 - май 1940 года).
  В период второй мировой войны неизбежность военной катастрофы Германии стала осознаваться наиболее мыслящей частью немецкой военной и гражданской элиты, по-видимому, уже после Курской битвы (июль - август 1943 года) и капитуляции Италии (сентябрь 1943 года). Последние сомнения этой части германского общества на сей счет исчезли после высадки союзников в Нормандии (июнь 1944 года). Однако в целом народ и вермахт под влиянием тотальной пропаганды верили в победу Германии едва ли не до самого конца войны. По свидетельству Альберта Шпеера (министра вооружений, написавшего мемуары во время своего 20-летнего срока заключения в тюрьме Шпандау), еще в марте 1945 года немецкие крестьяне, с которыми он беседовал во время поездок по стране, были уверены в конечной победе Германии, уповая на "секретное оружие", якобы имевшееся у Гитлера, которое будет применено в надлежащий момент. Так что можно считать, что катастрофизм отсутствовал в сознании широких масс немецкого народа, вплоть до самых последних недель, если не дней войны. Результатом этого было бессмысленное продолжение военных действий, гибель еще сотен тысяч людей по обе стороны фронта и дополнительные разрушения. То же можно сказать о Японии. Вплоть до мартовского (1945 года) опустошительного налета на Токио и августовских бомбардировок широкие массы японского народа продолжали верить в победу и не знали ощущения катастрофизма (хотя император и генералитет ощущали катастрофизм положения как минимум в течение предшествующего года).
  Что касается СССР, то очевидцы отмечают, что в годы войны народные массы в целом не знали ощущения приближавшейся катастрофы, несмотря на жестокие поражения Красной Армии в 1941-1942 годах.
  В разваливающемся СССР массовые катастрофические настроения можно было наблюдать в конце 1991 года, когда в Москве, например, магазины остались почти без всяких товаров. Люди заходили туда и видели одни лишь пустые полки. Возможно, что этот страх перед голодом и ощущение надвигающейся катастрофы заставили массы смириться с Гайдаровскими реформами. Ибо чтобы сейчас не говорили оппоненты Гайдара, он выполнил свое обещание наполнить магазинные полки. Товары быстро появились и больше не исчезали. На фоне постоянного дефицита, который поколения людей, выросших в условиях советской власти, воспринимали как естественное условие существования, это выглядело почти как чудо.
 
 Факторы, определяющие уровень катастрофизма
  Влияние различных факторов на интенсивность страхов непосредственно зависит от их когнитивной основы. Как правило, индивидуальные страхи, а также страхи социальных учреждений и организаций питаются той информацией, которая имеется в распоряжении носителей страхов. Выше уже говорилось, что индивидуум черпает информацию относительно возможных опасностей из своего собственного и семейного опыта (информация "из первых рук") и из сведений, полученных от других (информация "из вторых рук").
  Как только понятие информации включено в анализ, мы вступаем в наиболее рискованную область современной социальной науки: проблему "объективности" этой информации. Как упоминалось ранее, принятие позиции " умеренного социального конструктивизма" и отказ от социального релятивизма в этом исследовании позволяет рассматривать "объективную действительность" в качестве важного пункта в оценке основы страхов. Теоретически, информация о грозящем бедствии имеет различный уровень точности и качества, начиная от очень хорошо предсказанной и обоснованной вплоть до крайне абсурдной. Здесь информация определяется как совершенная или несовершенная, правильная или неправильная, как это делают те, кто использует в своем анализе понятие рациональности в современной социальной науке (теория рационального выбора, теория игр и теория рациональных ожиданий) (17). Следовательно, с некоторыми оговорками, "рациональные страхи" основаны на "серьезной" информации, а "иррациональные" страхи базируются на "нелепой" информации. Например, "рациональные" массовые страхи часто основаны на всех тех источниках информации, доступной личности, о которых говорилось выше. Страх перед Чернобыльской катастрофой может быть рассмотрен как боязнь несчастных случаев на атомных электростанциях. Страхи перед опасностями распространения ядерного оружия и расширения терроризма в мире могут также оцениваться как "рациональные". Неожиданность первой мировой войны, которая началась так внезапно в 1914 году, имела огромное влияние на настроения европейцев и сделала их предсказания относительно следующей мировой войны весьма разумными.
  Страх перед катастрофическим вмешательством КГБ в человеческую жизнь был больше среди тех русских, кто жил во время Сталина, чем среди людей, рожденных после 1953 года. То же самое может быть сказано о людях, переживших землетрясения и другие природные бедствия.
  Таким образом, катастрофическое мышление - мышление, оценивающее мир в терминах опасностей и угроз, смещенное в сторону акцентуации опасностей. В его основании включены социально-психологические аспекты, отражающие реакции людей на опасности существования, реальные или мнимые. Тревожность и страх, доходящий до панических атак, являются теми социальными чувствами, которые активизированы у субъектов с катастрофическим сознанием.
  Эти чувства составляют общий социально-психологический фон, повышая общую чувствительность субъекта в сторону опасностей существования. Однако сами по себе чувства тревожности, страха как эмоции и чувства "не имеют" содержания, оставаясь достаточно абстрактными.
  Поэтому еще более важными для определения катастрофического сознания являются социокультурные аспекты, которые вводят в "зону повышенного внимания" культурные паттерны, ориентированные на опасности, дают "язык" такому сознанию и определяют его содержание.
  Наблюдается большая культурная избирательность опасностей, ибо они определяются как результаты публичного дискурса. Иначе говоря, в определении объектов страхов и социально допустимых форм катастрофического сознания необходим определенный уровень общественного согласия относительно и самих страхов и реакций на них в форме катастрофического сознания. Например, официальный оптимизм советской идеологии требовал табуирования катастрофического сознания. Его проявления получали негативную оценку и сурово пресекались.
  Катастрофизм предполагает пессимистическую оценку будущего, но часто эта оценка складывается в результате пессимистической оценки настоящего. Учитывая, что будущее, как много мы бы не думали о нем, всегда оказывается иррелевантным сегодняшнему взгляду на него, катастрофическое мышление имеет тенденцию экстраполировать нынешние опасности и проблемы на будущее.
  Социологически значима важность для развития катастрофического мышления социально-профессиональных аспектов. Успех в профессии. Достижение массового спроса. Игра на глубоких социально-психологических чувствах. Игра на заглубленных социально-культурных смыслах и паттернах. Момент выгоды для конкретных носителей профессии, чтобы преуспеть в профессиональной гонке.
  Как будет показано дальше, существуют виды деятельности, социальная функция которых ориентирована на отслеживание опасностей, угроз, возникающих проблем и на оповещение общества о них (искусство, СМИ, отчасти наука).
  Важным моментом является оценка катастрофического сознания. Можно ли считать его нормальной реакцией общества, групп на опасности существования? Когда катастрофизм превращается в социофобию? Отчасти мы уже отвечали на этот вопрос (см. о прямых и косвенных издержках страха).
  Возвращаясь к этому вопросу опять, мы подтверждаем свою в целом скорее негативную оценку катастрофического сознания. Обосновывая ее, нам кажется уместным привлечь здесь общефилософское понятие меры, чрезвычайно значимое для культуры, мышления и социальных состояний. Катастрофическое сознание есть некоторое социальное состояние, представляющее ситуацию в пессимистическом свете, что часто, хотя и не обязательно, затрудняет реалистическую оценку опасностей и угроз. Еще более часто пессимистическая оценка ситуации катастрофическим сознанием препятствует конструктивным действиям, разоружая субъекта перед лицом опасностей и подсказывая ему пассивные стратегии поведения.
 
 Катастрофизм в идеологиях
  Катастрофическое сознание может быть представлено в различных своих модификациях, начиная от пророческого сознания, предрекающего конец мира, до научных теорий, предсказывающих ту или иную катастрофу. Возможно, что к подобного типа теориям можно было бы отнести и Марксову теорию, предсказывающую гибель капитализма.
  Почти все идеологии, также как и все религии, включают много элементов катастрофизма. Важность страха изменяется от одной идеологии до другой. Каждая идеология имеет своеобразную конфигурацию и соотношение оптимистических и пессимистических элементов.
  Марксисты, например, считают себя оптимистами, хотя они и полагают, что капиталистическое общество чревато проблемами, которых можно было бы избежать, построив новое общество. Советская идеология, как разновидность марксизма, всегда старалась соединять абсурдную оптимистическую веру в "светлое будущее", включающее "покорение природы", с запугиванием населения различными катастрофическими угрозами; однако отношение между этими двумя компонентами изменялось от одного периода истории СССР к другому.
  В сталинскую эпоху вес катастрофизма был весьма высок. Тезис о враждебном "капиталистическом окружении" формировал так называемое оборонное сознание, заставляя население чувствовать себя зажатым в кольце врагов, также как тезис об "обострении классовой борьбы" и шпиономания воспитывали подозрительность в отношениях между людьми внутри страны. Эти тезисы были существенными элементами советской пропаганды и политики перед второй мировой войной.
  В постсталинскую эпоху место страха в советской идеологии существенно уменьшилось. Однако формирование и распространение страха перед нападением Запада на Советский Союз или другие социалистические страны, или на их союзников оставались весьма важным компонентом официальной советской идеологии. Временами эти страхи достигали почти апокалипсических размеров, как это было, например, во время короткого правления Юрия Андропова в 1983 году. И все-таки постсталинская советская идеология была склонна смещать акценты в сторону оптимизма и по этой причине не поддерживала излишне пессимистические образы будущего, типа теоретических дебатов относительно возможного конца Земли или вселенной.
  На каждом из этапов истории СССР советская идеология достигала больших успехов во внушении "официальных страхов". Нельзя, однако, забывать, что русские натерпелись не только идеологических, но и действительных страхов, порожденных их реальным жизненным опытом. Вдобавок также заметим, что националистические идеологии и идеологии с сильным религиозным компонентом всегда склонны видеть мир и будущее в черном свете.
  Общая тенденция американской культуры, с другой стороны, состоит в оптимистическом видении мира (18). Так, демонстрацией американского оптимизма была, например, та теоретическая модель, которую выдвинул Ф.Фукуяма в его известной статье о "конце истории" в 1989 году (19). Однако несмотря на генеральную оптимистическую тенденцию, почти все американские идеологии ХХ столетия, от радикально правых до радикально левых, включали существенный элемент катастрофизма (20). Строительство индивидуальных убежищ, призванных защитить жителей от ядерного нападения, было широко распространено в Соединенных Штатах в 1950-х и 1960-х (21). Страх перед социальными катастрофами и разрушением окружающей среды оставался существенной частью американских убеждений в 1970-е годы.
  Достаточное число различных религиозных, праворадикальных и анархистских сект, а также антиправительственные "милиции" изощрялись в предсказании различных катастроф, начиная от таких экзотических, как оккупация Соединенных Штатов вооруженными силами ООН и заговора американского правительства против страны, вплоть до глобальной экологической катастрофы и расовых войн. Подобные убеждения разделяли миллионы людей (22). Среди наиболее заметных страхов можно также назвать страхи перед коммунистической угрозой, ядерной войной и советской агрессией. Массовое беспокойство, ориентированное на внутренние проблемы страны, включает страхи белых перед чернокожими, падением нравов, распространением атеизма и коррупции правительственных чиновников.
 Глава 6. Субъекты катастрофического сознания
  Существуют различные социальные акторы, занятые в "бизнесе социального страха".
  Во-первых, есть люди - индивидуумы и группы, - чье отношение к страху является пассивным, в силу чего они могут быть названы "получателями" (реципиентами), или носителями страхов. Аналогично переносчикам инфекции, они остаются незащищенными, так же как и те, кто подвергается прямому влиянию страхов.
  Наряду с "получателями" страхов существуют и их "производители", т.е. люди и организации, чья активная позиция способствует созданию и распространению страхов.
  Производители и распространители массовых страхов включают политических деятелей, идеологов, журналистов, преподавателей, писателей и других людей, формирующих общественное мнение, иными словами, всех тех, кто имеет доступ к общественности.
 
 Идеологи как производители страхов
  Каковы возможности идеологов во внушении массовых страхов? И соответственно, насколько массовое сознание зависимо от идей, внушаемых им идеологами?
  Две полярные точки зрения сложились на роль деятельности идеологов по созданию и распространению страхов.
  Первая точка зрения может именоваться утилитаристской и элитистской. Она имеет широкое хождение и в массовом сознании, и в социальной науке. Согласно этой точке зрения, идеологи создают и распространяют страхи, потому что им это выгодно. Обычно эта точка зрения базируется на концепциях, которые связаны с изучением интересов. Создавая и распространяя страхи, идеологи в некоторых случаях создают (конструируют) проблему, которой до этого не существовало. В других случаях они лишь выводят уже существующую проблему из тени в свет публичного дискурса.
  При этом сами идеологи могут относиться к проблеме с разных этических позиций. Во-первых, они могут быть лично убежденными в истинности, правильности, полезности и т.д. отстаиваемой ими позиции, в этом случае их убеждения совпадают с провозглашаемыми ими идеологическими воззрениями. Во-вторых, они могут работать для кого-то другого (например, правителя или рынка). В этом случае идеологическая позиция, которую они обнаруживают для публики, может совпадать с их личной не полностью, ибо они сознательно отделяют себя от аудитории, для которой работают. Идеологи могут работать для широкого потребителя (массового сознания) или по специальному заказу определенных лиц и групп (государства и его представителей, политиков, оппозиции, банкиров, промышленников, аграриев, мафии, зарубежных кругов и т.д., т.е. любого, для кого они соглашаются выполнять заказ. Наконец, они могут поставлять свои идеи общественности и без заказа, а по личному убеждению в необходимости донести эти идеи до других людей. В этом случае таких людей трудно упрекнуть в искании личной выгоды, Вместе с тем возможная искренность вовсе не означает бессеребренничества. Так, националистические убеждения разработчиков национальных идеологий в бывших советских республиках явились для этих людей средством их личного вхождения во власть.
  Согласно данной точке зрения, ответственными за содержание идеологии оказываются идеологи. Они сами, или по чьему-то заказу, создают некоторый идеологический продукт, например страхи. Последние принимаются массами, для которых эта идеология предназначена.
  За этим пониманием идеологии и роли идеологов скрывается элитистское убеждение в том, что элиты "вносят сознание в массы" и, как профессионалы, "могут им продать все, что угодно".
  Описанной выше точке зрения противостоит иное понимание роли идеологов, которое может быть названо антиэлитистским. Согласно этой точке зрения, роль идеологов в порождении страхов вторична. Они - некий рупор общественных взглядов и настроений, и в силу этого в современных обществах, где действуют демократические установления, отражают и выражают массовые убеждения, верования и настроения. Обоснованием этой позиции является антиэлитистское убеждение, что массы слышат только то, что хотят слышать, и воспринимают только то, что хотят воспринимать. Любая система взглядов и идеология, если она претендует на массовый успех, согласно этой точке зрения, зависима от массовых убеждений, взглядов и мнений. Творческая роль идеологов при этом выглядит скромнее: как профессионалы в своей области они создают интерпретации, т.е. оформляют массовые представления, в том числе, конечно, массовые мифы.
  Обе точки зрения представлены здесь достаточно схематично и упрощенно. Несомненно, что в современном обществе производство идеологии ушло из любительской сферы и стало профессией. И то, что люди, которые конструируют идеологии, получают вознаграждение за свой труд, отнюдь не единственное проявление их профессиональной роли. Как и в любой другой профессии, личная и профессиональная этика взаимосвязаны в деятельности идеологов. Существуют и сложившиеся в том или ином обществе представления об авторитетности данной профессии и данной группы в обществе. Эти представления проявляются в общественных оценках и степени доверия к тому или иному профессиональному "цеху", его представителям и институтам. Если прессу считают продажной, то, с одной стороны, возможно, она таковая и есть, с другой стороны - даже при условии честности того или иного печатного органа людям, которые его создают, будет достаточно трудно развеять неблагоприятный имидж своего труда.
  Общественная критика и конкуренция идеологий - то, что может и должно совершенствовать атмосферу публичного дискурса и идеологии как значимого элемента этого дискурса. Профессиональная самокритика и диалог тех, кто формирует общественное мнение, в том числе журналистов и социологов, - метод, который может продвинуть идеологов на этом трудном пути (1).
 
 Интеллигенция как агент страха
  Во всех современных обществах интеллигенция принадлежит к группе активных производителей страхов. Интеллектуалы не только создают идеологии и служат политическим элитам, но и считают своим долгом критически относиться к действительности. Конечно, исторический контекст существенно влияет на их позиции. Так, некоторые русские интеллигенты, оставшиеся в стране после большевистского переворота, добровольно или при прямом давлении господствующего режима играли роль больших оптимистов, даже триумфаторов.
  Катастрофические настроения за одно-два десятилетия перед революцией 1917 года были чрезвычайно распространены среди русской интеллигенции. Валерий Брюсов, Александр Блок, Дмитрий Мережковский, Андрей Белый, Федор Достоевский, Владимир Соловьев предсказывали катастрофические события в России (2).
  Антикапиталистические настроения, духовные и интеллектуальные противодействия распространению элементов капиталистического хозяйства стране были окрашены в апокалипсические тона, что нашло широчайшее отражение в русской литературе (3).
  Антикапиталистические настроения переплетались с антипрогрессистскими. Так, русские софиологи признавали социальный прогресс, но одновременно отождествляли его с регрессом. Они полагали, что прогресс социально опасен и несет возможность катастрофы. Отсюда идея конца истории, то есть в конечном итоге катастрофы (4). Христианский эсхатологизм соединяется с представлением о прогрессе, с научной проблематикой анализирующей проблемы современного катастрофизма. Например, известный русский философ К.Леонтьев полагал, что прогресс ведет к катастрофе. Это может рассматриваться как конкретизация православной эсхатологии.
  Идеи катастрофизма получили мощную поддержку в философии. Например, знаменитый русский философ В.Соловьев написал статью "Россия и Европа" (1888), а затем прочитал лекцию "О конце всемирной истории", что резко усилило в обществе представления о приближении всемирной катастрофы. Философ К.Леонтьев в брошюре "Наши новые христиане" утверждал, что "все должно погибнуть".
  Одной из форм выражения катастрофических настроений была поддержка некоторыми представителями элиты революционеров-террористов, у которых катастрофическое сознание достигало крайних форм (5).
  Дальнейшее развитие интеллигентских представлений о катастрофизме приняло катастрофический характер в буквальном смысле этого слова. В результате полного краха интеллигентских идеалов мир стал восприниматься ими как достойный смерти. На этой волне обесценивалась как своя жизнь, так и чужая.
  Все эти настроения приближали реальную катастрофу в начале века. Дело не только в негативной оценке происходящих в стране изменений со стороны широких слоев населения и определенной части элиты. Дело в росте пессимизма среди властей. Некоторые из представителей культурной и хозяйственной элиты потеряли надежду на "органическое " решение проблемы страны. Они стали склоняться к "надорганическому решению" (6), т.е. к революции. Это не могло не наложить отпечаток на общую атмосферу в стране, на усиление катастрофизма.
  Хотя сравнения предреволюционной интеллигенции и современной интеллигенции и стало общим местом, трудно удержаться от того, чтобы отметить, с каким чрезвычайным пылом обсуждает последняя тему опасностей и катастроф, грозящих посткоммунистической России. Среди страхов фигурируют: установление диктатуры и приход к власти фашистов: крах науки и культуры; утрата русской национально-культурной идентичности; захват России западным капиталом; депопуляция и возможная дезинтеграция страны. Несколько русских либералов - горячие защитники Ельцинского режима в 1995-1996 годах - пытались убедить публику, что массовые пессимистические настроения населения России возбуждены вовне не "объективной действительностью", но интеллигенцией, "профессиональ-ными хныкателями", которым помогли в этом деле средства массовой информации (7).
  Некоторая часть русской интеллигенции генерализирует свои пессимистические представления, считая, что упадок России - часть общемирового процесса сползания человечества к пропасти. Так, известный писатель Виктор Астафьев писал о "горечи и печали, оцепенении и разочаровании, из-за того что агрессивные и животные элементы человеческого существа в конце тысячелетия, как это и было предсказано в Откровении, толкают человечество в бездну, пробуждая в нем примитивные инстинкты" (8).
  Несомненно, российские интеллектуалы имеют больше оснований для пессимизма, учитывая глубокий экономический кризис, политическое несогласие и неэффективные попытки реформирования в России. Однако и в относительно благополучных США американские интеллектуалы также весьма активны в распространении пессимистического взгляда на будущее. Некоторые авторитетные американские авторы указывают на различные катастрофические угрозы для США и остального мира. Статьи Роберта Каплана, где описывается рост анархии в мире, - лишь один пример этой тенденции в американском интеллектуальном сообществе (9). Другой пример - работы Бенджамена Барбера, в которых он пугает читателей джихадом между наблюдающимися тенденциями партикуляризации и процессом мегаглобализации (10).
  Эти и другие американские авторы всевозможных политических оттенков говорят о возрастастающей опасности мультикультурализма и скрытых негативных последствий иммиграции (11); они просвещают общество относительно экономического упадка Соединенных Штатов и возрастастающей катастрофической задолженности федерального правительства; грозят грядущим банкротством системы социального обеспечения; прогнозируют возможный крах Америки из-за быстрого роста затрат на здравоохранение или потери конкурентоспособности американских товаров в торговой войне с Японией и Европой; и наконец они предвещают окончательную деструкцию американских городов (12).
  Некоторые ученые призывают общественность отказаться от оптимистического видения развития экономической и политической ситуации в Африке, мусульманском мире и в бывшем Советском Союзе; от веры в возможность справиться с проблемами распространения ядерного оружия, международным терроризмом. Они полагают неостановимым процесс нарастания общей коррупции и криминализации мира; их страшат межэтнические войны, часто переходящие в геноцид, экологические бедствия и масштабные эпидемии. От внимания американцев, а также людей во многих других странах не ускользает даже такая проблема, как возможная гибель жизни на Земле в результате космической катастрофы, например, от столкновения нашей планеты с кометой (13).
  Высокий уровень интереса в Соединенных Штатах к "теории хаоса", которая имеет дело с непредсказуемым результатом взаимодействия множества причин, а также к математической "теории катастроф", описывающей на языке формул катастрофические сдвиги и бифуркации, также является косвенным признаком того сохраняющегося беспокойства, которое поддерживается в американском обществе относительно грядущих опасностей.
 
 Массы как носители страхов
  Уже говорилось, что массы - реципиенты страхов - "приобретают" свои страхи из двух главных источников: из "первых рук", т.е. их собственного опыта и опыта их семьи; и из "вторых рук", т.е. от средств массовой информации, образовательных институтов, искусства и литературы, а также в процессе личной коммуникации, в особенности с так называемыми "лидерами общественного мнения". Согласно нашему исследованию, проведенному в России, большее число опрошенных (63%) связывают появление страхов в своем сознании со своим личным опытом, и только 33% опасается вторичной информации, полученной из телепередач, радио и газет.
  Индивидуальный и семейный опыт, идущий из прошлого и включающий настоящее, - мощный фактор, влияющий на уровень катастрофизма в человеческом мышлении. Люди обычно судят о возможных опасностях, исходя из своего прошлого опыта.
 
 Информация "из вторых рук" и идеология
  В то время как источники страха, связанного с опасностями типа массовой безработицы, этнических преследований, финансового кризиса или экологических бедствий, могут быть поняты на основе здравого смысла, происхождение многих страхов, таких как война, иностранное вмешательство, захват власти масонами или конец Вселенной, находится вне личного и семейного опыта. Средства информации и доминирующие идеологии наиболее ответственны за распространение различных страхов. Советская идеология во времена Сталина, подкрепленная, конечно, страхом перед политической полицией, была весьма успешной, внушая населению страх перед классовыми врагами и капиталистическим окружением. Одновременно, советская идеология, с ее оптимистическим видением будущего, была способна поддерживать оптимизм среди значительной части населения, особенно среди молодежи, даже в самые темные времена советской истории (14). Отсутствие сильной официальной идеологии в посткоммунистической России, - очевидно, одна из главных причин распространения пессимизма и неверия в "ослепительное будущее" (15).
 
 Страхи как оружие большой политики
  Подобно идеологам действуют и политики, которые распространяют легитимные и нелегитимные страхи для достижения своих собственных целей (16).
  В демократических и полудемократических обществах страх используется политическими деятелями как одно из средств давления на избирателя. Конечно же, это вовсе не исключает для политиков возможности апеллировать к катастрофическим настроениям и чувству массового страха для служения общим интересам и достижения целей, полезных для нации. В то же время всегда остается актуальной и опасность эксплуатации политиками этих страхов для "самообслуживания", в целях, которые являются несовместимыми с подлинными национальными интересами. Существует также специфическая тенденция, свойственная политической оппозиции, которая состоит в том, что последняя намеренно нагнетает массовые страхи в своей предвыборной агитации, стараясь получить имидж единственных спасителей нации от якобы неминуемых катастроф.
  Распространение страхов играло существенную роль в русской политике, начиная с 1989 года. Одна из заметных черт политики русских коммунистов, возглавляемых Геннадием Зюгановым, - акцент на будущей глобальной экологической катастрофе и смертельном конфликте между "Севером" и "Югом" из-за ресурсов. Русские либералы также были весьма активны в создании страхов. Вся предвыборная кампания президента Ельцина летом 1996 была основана на том, что победа коммунистов приведет страну к катастрофе.
  Исторически, во внутренней и внешней политике американцев, так же как в жизни отдельных людей, страх играл большую роль. Маккартизм - один из примеров (17). Другой - действия таких правых экстремистов, пророков Страшного Суда, как Джеральд Смит. В современной американской политике катастрофизм продолжает быть заметным. Программа республиканской партии содержит изрядную дозу катастрофизма, включая такие страхи, как возможность масштабной финансовой катастрофы, деградация семьи и моральный упадок нации (18). Возможно, что ставка на элементы катастрофизма в американском общественном мнении способствовала победе республиканцев на ноябрьских выборах 1994 года.
  Страх используется не только политиками. Время от времени в демократических обществах, да и в недемократических тоже, появляются отдельные люди и организации, которые оповещают граждан о различных опасностях и угрозах. Например, они привлекают общественное внимание к таким явлениям, как грабежи, изнасилования, курение, наркотики, порнография, аборты, насилие в семьях, гомосексуализм, надругательства над детьми и многое другое. Эта деятельность часто приносит успех личным карьерным устремлениям этих людей. Они также обычно пользуются косвенной поддержкой определенной политической партии или режима (19).
  Таким образом, социальная коммуникация по поводу страха включает многих субъектов, некоторые из которых заинтересованы по тем или иным причинам в продуцировании и распространении страхов. Иногда страхи как будто не приносят никакой выгоды людям, которые их генерируют. Но нередко социальные страхи превращаются в весьма выгодный товар, продажа которого "получателям" приносит ощутимые выгоды "торговцам". Общество переполнено всякими и всяческими страхами. И бедствующие и процветающие общества не имеют иммунитета против страха, в том числе массовых страхов и даже волн паники.
 Глава 7. Мобилизационная функция страха: страхи и катастрофизм в СССР
  Позитивная оценка страха, о чем говорилось ранее, базировалась на его интерпретации как стимула для социально и культурно одобряемого поведения. Вторым важным моментом было то, что страх оказалось возможным использовать для целей мобилизации трудовых усилий и производственной деятельности.
  Некоторые политические режимы в обществах, в которых совершался драматический социальный сдвиг от традиционных к современным формам социальной жизни, культуры, отношений, форм труда и образа жизни, попытались направить мобилизующую функцию страха на цели развития.
  Фактически, это в определенном смысле означало актуализацию ресурсов, сложившихся в условиях традиционного общества, для достижения новых нетрадиционных целей.
  Могла ли опора на мобилизационные возможности страха способствовать модернизации страны? Иными словами, можно ли было, используя страх, получить дополнительный приток социальной энергии населения, достаточный, например, для превращения "страны аграрной в страну индустриальную"?
  Случай России дает некоторые ответы на эти вопросы. Он показывает амбивалентность страха, используемого в мобилизационных целях, границы мобилизации, основой которой является страх. Он показывает также глубокое несоответствие внешнего принуждения и нажима задачам общественного развития современных обществ. Этим обозначаются и границы властных возможностей государственного принуждения, и ограниченные мобилизационные возможности страха.
 Массовые страхи как условие и предпосылка мобилизации
  Условием и предпосылкой использования страха для целей мобилизации тоже был страх - перед разрушением самих основ социальной жизни.
  Российская империя рухнула в 1917 году. Вскоре после этого истощенная, воевавшая к тому времени третий год страна погрузилась в пучину хаоса. Крах государства и его структур разрушил нормальную повседневную жизнь населения. Последовавшие затем большевистская революция и гражданская принесли новые ужасные бедствия. Слова "Россия погибла" были не просто словами, за ними стояла кошмарная реальность социального коллапса.
  В ситуации бедствия, тем более если ситуация социальной катастрофы затягивается на много лет, видимо, не будет преувеличением предположение, что страхами страдает все население страны. Рост массовых страхов есть нормальная реакция на дезорганизацию социальной жизни. Прежде других нарастание социальной нестабильности ощущают активные группы населения - политические и интеллектуальные элиты. Чутким барометром общественных настроений являются художественная интеллигенция, журналисты. Общество еще не вступило в полосу бедствий, но в воздухе как будто что-то носится. Общественные службы еще функционируют и жизнь движется как обычно, но в то же время как будто у гигантской социальной общественной "машины" отказали тормоза и скоро все покатится кувырком.
  Российская империя с начала ХХ века вошла в состояние нестабильности. Исторический материал свидетельствует о масштабном нарастании дезорганизации, разрухи, социальной дифференциации населения, а также усиливавшемся кризисе власти. Многие в России в начале века были напуганы разрушением патриархальной жизни, наступлением каких-то неизвестных опасностей. Государство пыталось одновременно опереться на активность пробуждающихся широких слоев общества и подавить эту активность силой. В массах было сильно отчуждение от государства и его представителей. Имело хождение представление о начальстве как источнике катастрофы, всяческих бедствий. Противоречивая деятельность государства и недоверие к нему со стороны широких масс подрывали основы социального порядка. Революция и крах старого режима казались неизбежными. Все были недовольны: и власть, которой приходилось отбиваться от террористов, и часто бастовавшие рабочие, и крестьяне. Большая часть русской интеллигенции, как известно, ожидала радикальных изменений с радостью. Она не только чувствовала "запах грозы", носившийся в воздухе, но и была ее активным транслятором и продуцентом (как тут не вспомнить хрестоматийную "Песнь о Буревестнике" Максима Горького). Все это осложнилось внешнеполитической катастрофой первой мировой войны.
  Революция и крах режима возможно и переживались некоторыми как праздник, однако они несли с собой дезорганизацию нормального порядка жизни и массовые страхи. Старая российская государственность погибла в атмосфере масштабного их роста. В своих воспоминаниях В.К.Зворыкин, эмигрировавший в США и названный там "отцом телевидения", писал перед самым падением монархии: "Разруха, имевшая место в мирной жизни и прежде, теперь заметно усилилась. Если раньше всех волновало положение на фронте, сейчас никто не сомневался, что война проиграна. Каждый чувствовал приближение чего-то неизведанного и опасного, неясно было лишь, когда и как это случится" (1). Характерно, что томительная и тревожная атмосфера неопределенности людьми переживалась особенно тяжело. Однако вряд ли это было ожидание бедствий и катастроф. Люди надеялись, что разрешение неопределенности улучшит их состояние. "Многие считали, - продолжает Зворыкин, - что чем раньше произойдет неизбежное, тем лучше. Общим настроением стало: "Что бы ни случилось, все будет лучше, чем сейчас" (2).
  По-видимому, людям, привыкшим жить в ситуации устоявшегося и возможно во многих своих проявлениях тягостного социального порядка, невозможно было представить, что будущее может нести с собой не обязательно новый порядок, но чаще (либо сперва!) усиление дезорганизации и беспорядка. Как бы ни был плох старый режим, но его крах немедленно привел к росту антисоциального поведения. Население оказалось перед лицом еще больших страхов и еще больших беззаконий.
  Социально-психологическая атмосфера, сложившаяся в СССР после установления большевистского режима, может быть понята при учете того, что сам большевистский переворот был элементом социально-политической, хозяйственной, военной и т.д. катастрофы, связанной с крахом исторической государственности. Гибель накопленной элитарной культуры, ее носителей, крах традиционного образа жизни имели массовые масштабы. Жизнь в Советской России, по крайней мере в первые десятилетия после 1917 года, была разрушена. Результатом стало вхождение катастрофизма в повседневную жизнь каждого человека. Люди боялись грабежей и бандитов, но в неменьшей степени они опасались представителей государственной власти, зачастую руководствовавшихся в своих действиях "революционным чувством" и "революционной справедливостью".
  Страх и гнев - хорошо известная психологам "связка" общественных чувств. Революция и гражданская война вывели общество "за порог" нормальной повседневной жизни и разрушили его. Атмосфера бедствий: хаос, разруха стали фоном и предпосылкой последующего государственного террора. Газеты того времени дают достаточный материал для такого вывода. Например, в газете "Воля народа" (2 декабря 1917 года) поэт П.Орешкин пишет о том, что в повседневное, бытовое явление превратилось "хамство, убийства, грабительства, наглая ложь; черный как сажа звон вторит красному звону". На следующий день писатель М.Пришвин записал в своем дневнике о том, как просто решается пустяковый спор в трамвае: "Перестаньте, я вас застрелю!". Писатель Александр Грин писал 30 декабря в газете "Наши ведомости": "Убийство стало неотъемлемой частью духовного нашего сознания - его окраской". Максим Горький в своей газете "Новая жизнь" писал 21 декабря: "Нигде человека не бьют так часто, с таким усердием и радостью, как у нас на Руси" (3)
  Часть населения надеялась на новую власть, однако другая часть не ждала ничего хорошего (4).
  Люди испытывали постоянный страх за свою жизнь и жизнь близких. Вот выдержка из письма некоего П.Шевцова Ленину, написанного в декабре 1918 года. "Ваш портрет на фоне, словно взрыва и пожара - сегодня навел меня на решение сказать, что дело обстоит плохо: революция на краю бездны; морем разливанным разливается по Руси... контрреволюционный расстрел. Смертная казнь!.. угроза "к стенке!" стала криком ребят на улицах, кругом подавленное состояние. Люди говорят о "произволе обнаглевших и разнуздавшихся отбросов интеллигенции - называя их провокаторами и жандармами" (5). Видный чекист Я.Петерс пишет, что под влиянием "слухов о массовом терроре" обывательская масса, мелкая и крупная буржуазия завыла самым настоящим образом". Он же говорит о страхе в обществе (6).
  Человеческая жизнь почти ничего не стоила. Не только голод, болезни, государственный и криминальный террор преследовали жителей. Разочарование в коммунистических идеях привели к нарастанию количества самоубийств среди молодых активистов (7). У крестьян отбирали хлеб (8). Города голодали. В письмах 1917-1920 гг. эта тема звучит постоянно. На почве голода случались и забастовки. Силен был страх перед эпидемиями: свирепствовали болезни времен бедствий - сыпной и возвратный тиф.
  Этот повседневный кошмар усиливал чувство ненависти и постоянно побуждал к поиску врагов. Сначала это были бывшие хозяева жизни (дворяне, помещики, представители старой власти) и богатые соседи, потом евреи (9). В одной из сводок ОГПУ 1926 сообщалось: "среди железнодорожников, особенно Псковского участка, распространяются слухи о близкой войне. Монтер электростанции "Дно" Гурченко говорил рабочим: "С наступлением войны нужно перебить евреев и коммунистов, только после этого можно будет наладить хорошую жизнь"(10). В этом же документе рабочие Житомирской электростанции говорили между собой: "Эх, кабы война началась, вооружившись лопатами и дубинами, мы бы сделали чистку по-своему". Один из безработных кричал: "Да здравствует война - бей жидов, спасай Россию" (11). Приводился ряд высказываний о желании устроить еврейский погром (12).
  Чрезвычайно важным для понимания динамики массовых чувств и настроений является то обстоятельство, что повседневная жизнь протекала в атмосфере всеобщего озлобления и люди сами были его носителями (13). Страх, гнев и всеобщее озлобление - те массовые настроения, которые, накопившись за годы социального хаоса, побудили население России согласиться с режимом "сильной руки" как гаранта восстановления социального порядка.
 Тоталитарный политический режим как средство мобилизации
  Тоталитарный политический режим в России ставил масштабные цели модернизации страны. В звездные часы СССР рассматривался как претендент на мировое господство. После победы над Германией и создания ядерного оружия СССР стал признанной сверхдержавой.
  Его агрессивность и антикапиталистический идеологический напор, активность на мировой арене и стремление распространить свое влияние на другие страны были постоянной головной болью западных обществ.
  Тоталитарное управление базировалось на страхе. Население и элиты должны были бояться прежде всего для того, чтобы стало возможным длительно поддерживать в обществе особое состояние мобилизации. В социальной жизни развитых демократических обществ в мирное время такое состояние не возникает вовсе. Отдельные элементы его могут складываться в условиях природных или технологических катастроф и существовать чрезвычайно небольшие отрезки времени.
  В СССР, особенно в годы большого террора, по-видимому, не было таких людей, которые не несли бы в себе ту или иную форму страха. Как известно, параноидальными страхами страдал и сам диктатор.
  Теперь выяснилось, что тоталитарный политический режим в обществах догоняющей модернизации не может долго удерживать свою власть. О нестабильности тоталитарных режимов писала и Ханна Арендт (14). Среди причин внутреннего краха подобных режимов немалую роль сыграли лимитированные возможности использования страха для целей мобилизации населения.
  Мобилизационные возможности такого режима ограничивают адаптационные механизмы, которые не перестают действовать даже в чрезвычайных условиях. Наступает своеобразная усталость от страха. Ее начинает испытывать как население, так и элиты. Страх становится привычным. Соответственно, как основа стабильности политического режима страх изживает сам себя. Он перестает быть функциональным, т.е. служить тем целям, ради которых культивировался. Соответственно, ослабевают и карательные органы, и политические режимы, которые держались на страхе.
  В этой связи чрезвычайно интересно проследить те социально-психологические механизмы, которые на несколько десятилетий удерживали советское население в состоянии страха.
  Важнейшей составляющей этих механизмов было катастрофическое сознание.
 
 Катастрофа как бедствие и орудие справедливости:
 два лица советского катастрофизма
  В стране сформировались два основных связанных друг с другом облика культуры катастрофизма. Первый, агрессивно-праздничный, тоталитарно-репрессивный, был характерен для периодов мобилизации в доминирующей культуре на общесоциальном уровне. Второй был оборотной стороной этой праздничности и выражался в жертвенно-пассивной реакции репрессируемых групп. Катастрофизм их сознания нес в себе согласие играть роль жертвы в "исторической инициации" рождении нового общества (литературные произведения писателей тех лет много могут рассказать об этом, достаточно только почитать А.Платонова).
  Общая характеристика катастрофизма этого периода - мифологичность, идеологичность, включенность в основной миф, посредством которого управляющие структуры организуют общество на всех уровнях государственного управления. Вертикальная мобильность в это время была очень высока (П.Сорокин писал об этом как об общей черте восходящей фазы революции - 15). Это обстоятельство также способствовало социальной мобилизации, ибо открывало для активных людей из социально поддерживаемых социальных слоев значительные перспективы (и опасности попасть в мясорубку террора).
  В условиях отсутствия свободной печати и других демократических свобод страхи часто принимали форму слухов. Соответственно, отсюда и гиперболизация, обрастание фантастическими вариантами, иррациональность, присущие слухам как одной из важных форм устной культуры (см. гл. 1).
  Возможность длительного существования советского катастрофизма базировалась на позитивной мировоззренческой оценке социальных катастроф (в особенности, революции и революционного насилия, классовой розни и классовой борьбы) населением и особенно - институционализированном выражении подобного мировоззрения в государственной идеологии. Даже люди, "назначенные" жертвами, во многих случаях находились во власти господствующего мифа. Тайное несогласие (разговоры "на кухне") начало "проговариваться" достаточно поздно, когда механизм террора ослаб. В "звездные часы" сталинской диктатуры большинством населения советское мировоззрение было принято. Классовая ненависть и классовая борьба положительно оценивались как орудие справедливости, высшей правды. Утверждение этой высшей правды совпадало с массовым и повседневным избиением тех людей, которые изобличались как носители зла.
  Вряд ли идеология, предложенная большевиками, охватила бы общество с такой быстротой, если бы она апеллировала только к рациональной составляющей общественного сознания. Но она не менее, если не более сильно апеллировала к массовым эмоциям и чувствам.
  Давно замечено, что, несмотря на яростный атеизм и отрицание традиционного православия, большевистская идеология включала сильные религиозные обертоны. Еще Бертран Рассел писал о привнесении Марксом в социализм идей еврейского мессианизма, о сходстве коммунистической партии с церковью, видении марксистами революции как Второго Пришествия, а коммунизма как миллениума.
  В растревоженной, переживающей драматические социальные и политические сдвиги стране с бедным и неграмотным населением милленаристские или эмоционально близкие к ним идеи могли породить (и действительно породили) мощный ответный импульс. Предложенная большевиками идеология была усвоена массами прежде всего в своих (псевдо)религиозных милленаристских аспектах. Обещание "нового неба и нового царства" для избранных, четкие указания, позволяющие отличить "избранных" (пролетариат) от "грешников" (буржуазия), трудный путь к новой жизни по новым, справедливым законам - все это не могло не импонировать в ситуации войны, разрухи, голода, морального упадка, распада страны, краха политического режима и социального порядка в целом.
  В результате сформировалось весьма специфическое общество, в основе идеологии которого лежала идея мировой катастрофы. Эта идеология была своеобразной секулярной религией, имевшей сильные милленаристские обертоны. Вполне в соответствии с подобного типа верованиями, представление о грядущей катастрофе было двойственным. С одной стороны, значительная часть населения была убеждена, что страна окружена враждебными государствами, которые готовятся уничтожить "первую в мире справедливую власть рабочих и крестьян". Это ожидание не было рациональным, ибо крестьяне-мигранты и жители деревень воспринимали вторжение в страну "мирового капитала" мифологически как поголовное уничтожение населения какими-то вполне фольклорными носителями зла. С другой стороны, само грядущее всеобщее побоище должно было стать - это обещала идеология - всеобщей катастрофой для сил зла; катастрофой-испытанием, через которую "все прогрессивное человечество" должно было пройти, и выйти из нее обновленным. Капиталисты, буржуазия (т.е. грешники) в этой очистительной войне должны были быть уничтожены, а советское население и "мировой пролетариат" (новые праведники) уцелеть, чтобы очищенными войти в новый прекрасный мир.
  Это удивительное общество тем самым считало предстающую катастрофическую схватку чем-то абсолютно неизбежным. Вся повседневная жизнь, вся внутренняя и внешняя жизнь общества были сосредоточены на идеях грядущей роковой битвы. Население находящейся в изоляции страны было уверено в необходимости поддерживать политику властей, направленную на подготовку к будущей вселенской катастрофе. Нужно было закупать оружие, ресурсы, захватывать новые территории, чтобы улучшить свои позиции в предстоящих боях, поддерживать потенциальных союзников и т.д. Нацеленность на борьбу против окружающих врагов определяли всю жизнь, все ее культурные, социальные, экономические механизмы.
  Даже такие ценности, как личная совесть каждого, должны были быть подчинены этой, по сути, единственной задаче. Подобная идеология создавала безграничную основу для террора, оправдывала его. Космический характер предстоящей схватки оправдывал превращение личности в средство подготовки к победе. Для личности и ее развития такие убеждения были реальной катастрофой. В массовом терроре, где погибли десятки миллионов, личная вина как таковая не была реальной проблемой для правосудия, для общества. Все, включая разрушаемую повседневность, было подчинено иррациональной задаче - победе в космической схватке добра и зла. Здесь можно видеть как реально беспредельный охвативший общество катастрофизм внес катастрофу в каждый дом, превратив повседневность миллионов в ад.
  Высшего накала катастрофизм достиг во времена большого террора, когда вся повседневная жизнь была пронизана страхом перед скрытыми врагами и одновременно перед карательными органами (16).
  Советский катастрофизм характеризовался распадом на, казалось бы, различные, но тесно связанные друг с другом формы страха. Это прежде всего максимизация космического страха перед мировым злом, способным принимать любую личину - от белых до мирового империализма. Как мифологические оборотни, проявления зла могли бесконечно менять свой облик. В зависимости от политического момента, интересов правящего слоя в разряд этих внушающих страх сил попадали "кулаки", "враги народа", бесчисленные "шпионы", "диверсанты", "болтуны", рассказывающие анекдоты, "бывшие", "затаившиеся", "остатки враждебных классов", "фашисты", "империалисты", "сионисты", националисты и вообще кто угодно. Постоянное их "существование" способствовало поддержанию всеобщего страха перед "кознями", "вредительством", "диверсиями", "убийцами в белых халатах", пытающимися сорвать всякие планы "построения светлого будущего". Катастрофа как бы постоянно висела над советскими людьми, проникая в душу каждого; казалось, что страх перед катастрофой был результатом космических козней.
  Этот массовый страх перед мировым злом, распространившийся в обществе, постоянно культивировался политической властью, которая старалась использовать и усиливать его для собственных целей. Катастрофизм массового сознания в постреволюционном, глубоко дезорганизованном российском обществе, оправдывал установление тоталитаризма, оправдывал любой произвол власти. Катастрофизм здесь стал орудием государственного произвола, массового террора. Опасность катастрофы, возможность стать жертвой произвола в самых иррациональных формах пронизывала катастрофизмом каждый миг жизни. Об этом свидетельствует знаменитый анекдот того времени. Ночью раздается стук в дверь. Все в ужасе, ожидая что это "сталинские соколы". Дедушка, как самый храбрый, идет открывать. Радостный, он возвращается. "Не беспокойтесь. Все в порядке. Это пожар".
 
 Страхи советского времени
  Массовое сознание в тоталитарной России было катастрофичным, ибо люди годами жили в ожидании катастрофы, причем ожидание одной катастрофы сменялось ожиданием другой.
  Главным мировоззренчески-идеологическим страхом было ожидание смертельной схватки с капитализмом. Здесь находилось смысловое "ядро" советской идеологии и "оборонного сознания" населения. Конкретизировался этот мировоззренческий страх в страхах перед войной. Страх этот приобретал разные формы.
  В 20-е годы ждали преображения всей планеты - мировой революции, т.е. всеобщей катастрофы планетарного характера.
  В 30-е все население было убеждено в неминуемости новой войны (17).
  В 40-е произошла реальная катастрофа.
  В 50-е - 60-е боялись атомного Апокалипсиса.
  Постоянно поддерживался, то затухая, то обостряясь, страх перед голодом. Особенно боялись его в деревне. Страх голода переплетался со страхом перед войной.
  Страх перед враждебным окружением был патологическим. Современный комментатор, анализируя один из бредовых проектов борьбы с внешним врагом, пишет: "в стране имели место "политические страхи и приступы клаустрофобии, десятилетия взаимного недоверия и изнуряющего противостояния двух сверхдержав" (18).
  Был ужасный страх перед иностранцами, шпиономания. Иностранная валюта в восприятии населения была демонизирована. Люди никогда не видели иностранных денег, и они представлялись им не просто платежным средством, но почти "орудием дьявола". Уже после смерти Сталина в годы хрущевской оттепели, когда страх стал спадать, два молодых "валютчика" (Рокотов и Файбышенко) были расстреляны с грубым нарушением закона по прямому указанию рассердившегося Хрущева. Более чем вероятно, что если бы их правонарушение не касалось "валюты", дело приняло бы иной оборот.
  Главным "внутренним" страхом был страх перед государством, особенно могущественной тайной полицией. Боязнь КГБ была всеобщей. Иными словами, всемогущего тайного ведомства боялись не только те, кто имел основания бояться. Перед КГБ и его сотрудниками трепетало все население. Принадлежностью к КГБ гордились еще во времена Брежнева, ибо это было знаком силы. Например, в компании сослуживцев руководитель одного из отделов стал демонстрировать свое удостоверение тайного осведомителя КГБ. В ответ его начальник показал свое. Ирония заключается в том, что дело происходило среди интеллигентской элиты - в Министерстве культуры РСФСР и оба считались известными деятелями культуры, обладали учеными степенями, были авторами многих произведений. Примерно то же отношение можно было наблюдать у простого народа. Достаточно было намекнуть, например, партнеру по какой-либо частной сделке, что связан с "органами", чтобы занять выигрышную позицию. Страх населения перед тайной полицией защищал причастных к ней, с ними предпочитали не связываться.
  Образ КГБ был демонизирован и такая демонизация поддерживалась, видимо, сознательно для увеличения власти этой организации. Комитет наделялся чертами всепроникающей, всевидящей, всезнающей и всемогущей сущности (19).
 
 Государственный террор как повседневность: использование
 катастрофизма для налаживания дисциплины труда
  Политическая элита в СССР использовала страх, заложенный в официальной идеологии. Она также эксплуатировала страх населения перед властью как таковой, добиваясь подчинения и послушания. Страх перед политической властью в советском обществе не был равномерно распределен среди всех слоев населения.
  Некоторые группы населения боялись больше других. Элиты - больше, чем простой народ. Богатые больше, чем бедные. Интеллигенция больше, чем рабочие. Этнические меньшинства, особенно некоторые, больше, чем русское большинство. Некоторые этнические группы, преследуемые Сталиным в различные периоды его правления, ощущали себя в особой опасности. Перед войной это были поляки, корейцы, греки; в течение войны - немцы, крымские татары, калмыки, чеченцы и некоторые другие северокавказские группы; после войны - евреи.
  Существовал также огромный страх среди крестьян во времена коллективизации и позже в процессе упрочения колхозов (20).
  Существование массового принудительного, рабского труда в сложном обществе больших городов, индустриального производства с его сложной организацией, создавало образ жизни, сам являющийся повседневной катастрофой. Шло постоянное подавление личности, наступление на нее гигантского государства. В 1939 году для колхозников был установлен обязательный минимум трудодней. Его невыполнение грозило исключением из колхоза, что в те времена означало потерю источников существования. В 1940 всякий выпуск недоброкачественной продукции был приравнен к вредительству. В 1938 году было принято постановление об упорядочении трудовой дисциплины. За три опоздания или иные проступки в течение месяца предусматривалось обязательное увольнение, выселение покинувших предприятие из ведомственных квартир в течение десяти дней. В 1939 была введена трудовая книжка, фиксировавшая прием и увольнение на работу, служебные проступки и поощрения. Каждый работник обязан был иметь трудовую книжку, одну-единственную за всю свою трудовую жизнь, без записи в которой он не мог быть уволен и принят на другую работу. Отсутствие подобной книжки означало глубокое социальное неблагополучие человека. Перерыв в работе более двух месяцев прерывал непрерывный трудовой стаж работника, лишая его, в частности, права на оплату дней, пропущенных по болезни. Такой перерыв морально тянулся за работником всю его жизнь, требуя объяснения в отделах кадров в случае новых устройств на работу.
  Тем не менее система трудовой повинности заработала не сразу. Неэффективность этих мер привела к Указу Президиума Верховного Совета СССР "О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений". В среднем рабочее время удлинялось на 33 часа. Ужесточались наказания. Прогул, расцениваемый властями как произошедший "без уважительных причин", карался исправительно-трудовыми работами по месту службы до шести месяцев с удержанием до 25 % заработной платы. Самовольный уход с работы наказывался тюрьмой от двух до четырех месяцев. Дело рассматривалось в пятидневный срок, приговоры приводились в исполнение немедленно. Руководителю предприятия разрешалось увольнять рабочих и служащих в строго ограниченных случаях: при болезни, выходе на пенсию, зачислении на учебу. Руководители предприятия за нарушения этих предписаний привлекались к суду. Одновременно поднялась удушающая идеологическая волна митингов трудящихся, выражавших "полное одобрение и поддержку" этих мероприятий, сопровождаемых разжиганием страха перед войной, перед кознями империализма. Развернулась широкая кампания посадок. Судили не только "рядовых рабочих и служащих", но и директоров, которые недостаточно активно поддерживали Указ. За первый месяц было возбуждено более 100000 дел.
  В июне 1940 года состоялся очередной пленум ЦК партии. На нем было решено, что главной задачей всех партийных организаций в отношении промышленности является обеспечение руководства и контроля за осуществлением мероприятий по переходу на 8-часовой рабочий день, семидневную рабочую неделю и запрещению самовольного ухода рабочих и служащих с работы.
  На первый план выдвигалась задача ужесточить спрос за применение указа с руководителей предприятий. Один из авторов того времени писал в газете, что их судили за то, что "они не хозяева дела...что не насаждают дисциплины, хотя бы ценой репрессий, за мягкотелость и слюнтяйство..". Прокурор СССР был снят с работы как не обеспечивший контроль за проведением в жизнь указа. 5 августа "Правда" выступила с передовой статьей. "Покровительство прогульщиков - преступление против государства". В ней осуждались "гнилые либералы" - руководители предприятий, работников судов. Страх беспрерывно нагнетался. 10 августа 1940 появился указ о том, что дело о прогулах и самовольном уходе с предприятий и из учреждений будет рассматриваться без участия народных заседателей. Второй указ ужесточал ответственность за мелкие кражи на производстве: вместо увольнения - год тюрьмы. "Обложив таким образом все ходы и выходы, государство начало охоту за прогульщиками по регулярным правилам массовых репрессий, уже не раз обкатанным и безжалостным. К 15 сентября 1940 года по стране в целом было рассмотрено в связи с применением указа от 26 июня более одного миллиона дел. Таким образом, если за первый месяц действия указа в суды попало свыше ста тысяч дел о нарушении трудовой дисциплины, то за полтора последующих - 900 тысяч" (21).
  Вот всего несколько примеров, показывающих методы налаживания трудовой дисциплины, применявшиеся в те годы. Рабочий воронежской типографии Ф.Денисов был осужден к двум месяцам исправительно-трудовых работ по месту службы с удержанием 15% заработной платы за опоздание на 24 минуты. Его производственный стаж составлял в этой типографии 50 лет. Он ни разу не допустил брака, прогулов, опозданий, неоднократно премировался. Он пришел на работу к 16 часам, забыв, что в связи с переходом на восьмичасовой рабочий день начало смены перенесли на 15 часов 30 минут. Работница Харьковского тракторного завода оставила дома пропуск. Ей пришлось вернуться. В результате за опоздание на 50 минут суд приговорил ее к двум месяцам исправительно-трудовых работ с удержанием 20% зарплаты. Лениградская работница, мать пятерых детей, возвратилась из отпуска после родов, обратилась к руководству предприятия с просьбой о расчете. Дирекция отказала и в увольнении, и в предоставлении ее ребенку места в яслях. Она была вынуждена совершить прогул и получила четыре месяца тюремного заключения. Осужденными оказались те, кто проболел больше двух дней. Суды, лишенные народных заседателей, все реже исследовали обстоятельства дела, все чаще подтверждали решение администрации.
  "Многочисленную категорию осужденных составляли пострадавшие из-за плохой работы транспорта, не сумевшие купить билеты, чтобы вернуться из отпуска, и т.п. Часто рабочие и служащие опаздывали потому, что не были вовремя оповещены администрацией об изменении графика работы... Еще одну типичную категорию составляли осужденные, не явившиеся на работу по причине тяжелых заболеваний членов их семей, несмотря на то, что о факте болезни свидетельствовал листок нетрудоспособности. Было известно немало случаев, когда суды отвергали всякие ссылки на болезнь, престарелость только потому, что у обвиняемого не было соответствующего медицинского удостоверения. Кстати, получить медицинскую справку становилось все труднее, поскольку на врачей тоже распространялось обвинение в либерализме и покровительстве; широко освещались случаи их привлечения к судебной ответственности. Иногда запуганная администрация не принимала справки от врача, направляя дела на заболевших в суд - пусть, мол," там разбираются" (22).
  Одновременно усиливались масштабы сверхурочных работ. На пленумах профсоюзов приводились примеры, когда рабочие не покидали цехов по несколько суток подряд. "Нередко рабочих принуждали выполнять задания в недопустимых условиях труда, на неисправном оборудовании. Отказавшихся, чтобы неповадно было остальным, отдавали под суд как прогульщиков"(23).
  Террор как средство укрепления дисциплины использовался и в деревне. Здесь зачастую почти неограниченную власть осуществлял председатель колхоза. Крестьянин 70 лет из Вологодской области дал в 1990-91 гг. интервью. Он говорил о 30-х годах: "Если ученик не вышел на работу, то председатель колхоза лишал всю семью пайки на пятидневку. Председателем был Пачезерцев такой. Многие крестьяне, теперешние колхозники, были на него в обиде. Но люди боялись, что он мог сделать все что угодно, вплоть до раскулачивания, высылки, поэтому ничего не говорили". Председатель "чувствовал себя как царь и Бог, поэтому вершил что хотел и как хотел"(24).
 Ослабление катастрофизма по мере ослабления советской власти
  Тоталитаризм не мог существовать бесконечно. Его институты не могли долго выдержать напряжение. За годы советской власти, весьма кратковременной по меркам исторического времени, имели место различные попытки сохранения основ советской системы. Делались попытки отойти от катастрофизма во всех его формах, искать принципы эволюционного развития. Период после 1953 года до первого съезда народных депутатов СССР в 1989 году был наполнен преодолением катастрофизма, надежд на будущее. Однако последующий отрезок существования СССР был ознаменован смесью тревог и надежд, тревожным предчувствием, что далеко не все будет хорошо. События августа 1991 означали начало нового постсоветского периода истории России, и одновременно нового периода в развитии катастрофического посттоталитарного сознания в России.
  В постсталинскую эпоху страхи значительно уменьшились. Тем не менее страхи перед КГБ и войной продолжали циркулировать в обществе, хотя они и приобрели ослабленные формы.
  На закате советского периода появилась возможность изучения негативно оцениваемых социальных и культурных процессов, публиковать результаты анализа сознания советского человека. Социологические исследования того времени дают в этой связи некоторый ограниченный материал. Например, необычная для того времени публикация неожиданно обнаружила серьезные факторы, свидетельствующие об остроте межнациональной ситуации в союзных республиках (25). В проведенном исследовании, охватившем студентов нескольких десятков вузов в 13 союзных республиках, 8 автономных, выяснилось, что 74% опрошенных указали на существование проблемы межнациональных отношений, в том числе 32% отметили, что она стоит "очень остро". 49% отметили, что они сталкивались с недружелюбным отношением к себе из-за своей национальной принадлежности в различных жизненных ситуациях, особенно часто в общественных местах - 46% на улице, в транспорте, магазинах, на рынке и т.д. Исследователи отмечают, что "здесь срабатывает феномен массового сознания, когда раздражение, накапливаемое в магазинных очередях, автобусных давках, обрушивается прежде всего на "чужаков"(26). Авторы отнесли эти явления к причинам, коренящимся как в политико-экономических, так и в языково-культурных и исторических областях" (27).
  Моральная оценка тоталитарных страхов может быть только сугубо отрицательной. Люди длительное время, некоторые всю свою жизнь, провели в условиях, которые трудно назвать достойными человека. Государственный террор был логическим продолжением катастрофических процессов, происходящих в обществе, их институционализацией. В этом смысле советская система, во всяком случае до поворота к упадку, была обществом воплощенной катастрофы. Она могла существовать лишь постоянно истребляя некоторую часть населения, повседневно разрушая нравственность, разум, человеческие отношения, создавая химеры как в культуре, так и в системе отношений людей.
  Функционально, тоталитарные страхи показали свою амбивалентность. С одной стороны, в условиях бездействия рыночных механизмов они были важной "движущей силой", помогая поддерживать хозяйство в рабочем режиме административными методами управления. Страх "положить партбилет" некоторое время работал не хуже "невидимой руки рынка". Вместе с катастрофическим сознанием, воодушевленным картинами последней смертельной битвы перед окончательной всемирной победой добра (мирового пролетариата) над злом (мировым капиталом), тоталитарные страхи помогли создать советскую промышленность, построить города. Роль дисциплины в создании современных обществ, по крайней мере после работ М.Фуко, отрицать невозможно. Тоталитарные страхи, несомненно, дисциплинировали население, помогая поддерживать порядок в обществе. Государственный террор "приструнил" и криминальные элементы. Причем тоталитарные страхи выполняли свою мобилизующую роль в объективно сложной ситуации: после коллапса исторической государственности антисоциальная стихия захлестнула страну, породив бандитизм, воровство, полное разрушение производственной дисциплины, бытовое хамство. Кроме того, в стране была сильна аномия, что также имело объективные причины. После революции в города хлынула многомиллионная крестьянская масса, во многом утратившая свою традиционную нравственность и не освоившая новые нормы городской жизни.
  С другой стороны, страх не мог заставить людей делать товары качественными. Он также атомизировал общество, развивал в людях подозрительность; наряду с "укрощением" преступников, он "укрощал" также и конструктивные проявления личной инициативы. Страх людей быть замеченными, "высунуться" обрекал общество за серость и застой.
  Таким образом, мобилизующая функция страха в условиях модернизирующихся обществ может быть использована для получения определенного результата. Однако глубокая архаичность интерпретации страха, использованной советским тоталитарным политическим режимом, была одной из причин, которые привели этот режим к краху. Достигнутые впечатляющие успехи в деле модернизации России оказались временными. Советский способ догоняющей модернизации, использующий террор, страх и насилие как средство для развития промышленности, науки, технологии и образования, упустил из виду источники этого развития. Оказалось возможным нацелить терроризированное население на выполнение поставленных государством, политической властью ограниченных, хотя и очень масштабных задач. Однако оказалось невозможным обеспечить нормальное социальное воспроизводство. Более того, источники развития оказались серьезно подорванными. Результатом стал глубокий кризис, в том числе пришло понимание амбивалентности использования мобилизационной функции страха.
  Катастрофическое сознание, развившееся в специфических условиях России, стало одним из ярких проявлений кризиса общества и всех его структур. Более того, этот тип сознания не только отражал и выражал общественные недуги и беды. Он оказался самостоятельным фактором, вызывающим, ускоряющим, провоцирующим реальные социальные катастрофы.
 Глава 8. Прошлое как источник страхов и компонент сознания современного человека
  Как говорилось выше, важнейшим источником страхов выступает прошлый опыт. Этот опыт может быть основан на различных формах чувства сопричастности и самоидентификации личности. Если человек хранит в памяти семейную историю, то последняя может выступать значимым источником воспоминаний и представлений, в том числе семейных страхов. Если человек ощущает себя сопричастным какой-либо этнической, культурной, профессиональной и т.д. группе, то соответствующий опыт будет сохранять для него свою значимость. В то же время вне зависимости от самоидентификации и наличия, или отсутствия чувства сопричастности, человек несет в себе систему ценностей, убеждений, верований и страхов своей культуры, - т.е. той культуры, в которой происходил процесс его социализации.
  Катастрофическая ментальность современных евреев основана на Холокосте и преследованиях евреев, имевших место в большом количестве стран в не слишком отдаленном прошлом. То же самое истинно и для армян. Геноцид 1915 имеет прямое влияние на миллионы современных армян. Пессимизм русских также связан с трагическими обстоятельствами их истории.
  При критическом рассмотрении истории кризисного развития 1989-1995 годов, русские, особенно национально настроенная интеллигенция, воскрешают образы прошлых бедствий. Например, современный период сравнивается с такими отдаленными событиями истории, как феодальная борьба в России и " смутное время" (начало 17-го столетия), внешне связанными в общественном сознании с опасностью возможной дезинтеграции России. Период гражданской войны 1918-20 гг. стал одним из наиболее мощных символов, вызывающих глубокие чувства не только у интеллигенции, но также у простых людей. Память о голоде начала 30-х, а также массовых репрессиях во времена "большого террора" еще живы в непосредственной актуальной народной памяти. Собственно, они никогда и не стирались на протяжении всего советского периода русской истории.
  Трагический опыт исторического прошлого в России, конечно, способствует пессимистической перспективе населения. Поэтому неудивительно, что в 1992 году страх перед угрозой голода так быстро распространился по всей стране. Некоторые соображения могут быть высказаны по поводу страха перед массовыми чистками. Страх перед репрессиями в наибольшей степени заявлял о себе среди более образованных людей. Однако хотя им страдали прежде всего люди с более высоким уровнем образования, он также возродился в сознании широкой публики.
  Тем не менее в более широкой перспективе можно предположить, что современность отрешилась от большой части своих былых страхов перед прошлым. Это связано со значимыми сдвигами в культуре и конкретно с существенным изменением отношения к прошлому опыту.
  Всегда, когда мы обращаемся к прошлому опыту, глубинам человеческой истории, мы обосновываем их для современности. Прошлое предстает как одна из культурных тем, оценка которой коррелирует с ее значимостью среди других тем, актуализированных современной культурой.
  Насколько важен для личности, группы или общества осознанный опыт прошлого, зависит от культурной установки по отношению к нему. Прошлое, как и будущее, всегда лишь так или иначе оцениваемые компоненты настоящего. Так, для традиционных обществ прошлое всегда оставалось недосягаемым образом и ценностью, "золотым веком". Это вполне корреспондировало с авторитетом, властью и соответственно страхом перед старшим поколением как носителем культурного опыта и знаний. Это вполне корреспондировало и с ощущением устойчивости, исходившим от образа прошлого, которое - в отличие от быстротекущего настоящего - уже не могло быть изменено.
  Для обществ, переживающих радикальные трансформации, опыт отцов и дедов, теряет свою привлекательность. Изменения, с которыми приходится сталкиваться новым поколениям, настолько значительны, что опыт прошлых поколений не только не может помочь решить их проблемы, но зачастую осмысляется как препятствие, которое приходится преодолевать. Радикальная новизна современности снижает культурную ценность прошлого. Это, видимо, общая ориентация, характерная для современных обществ. Если даже Китай, где почтительность к старшим "впечатана" в культуру как сакральная ценность, пережил эпоху "культурной революции", то что говорить о других странах, где ценность прошлого не была сакральной и многократно подвергалась сомнению и прежде.
  Россия - один из примеров. Петровская ломка сложившихся традиций случилась давно, однако помнится всеми русскими людьми как факт их истории. Более недавний случай - история СССР, которая началась с прямого отрицания прошлого. В идеологии оно оказалось прочно связанным с негативными определениями. "Проклятое", "рабское", "старая дрянь" и другие подобные характеристики сопровождали почти каждое упоминание о царской России. Те же не столь многочисленные исторические личности, которым было дозволено существовать в актуальной культурной памяти советских людей, непременно оказывались бунтарями-отрицателями (что должно было их сблизить с теми, для кого они должны были служить примером).
  Массовые чувства тех лет по отношению к прошлому не отличались почтительностью. Молодежь, ставшая основным агентом социальных и культурных перемен, дерзила старшим (1).
  Власть осуществляли молодые люди, иногда подростки (дед современного реформатора Егора Гайдара в 16 лет командовал полком). Родители лишились авторитета. Осмеянию и поношению подвергалась церковь - социальный институт, одной из основных функций которого является сакрализация прошлого. Священников таскали за бороды, ссылали и расстреливали, как и других "бывших людей". Ненависть к старому строю была распространена чрезвычайно широко, особенно среди рабочих и крестьян (2).
  Возможно не столь радикальный, но также вполне впечатляющий опыт отрицания прошлого пережили и западные страны. Если вспомнить недавние 50-60-е годы, когда Запад переживал очередной сдвиг в технологиях, ценностях и стилях жизни, сдвиг, одним из симптомов и результатов которого были студенческие бунты против общества их родителей, то нужно предположить, что отрицание прошлого характерно не только для обществ с затянувшейся традиционностью. Маргарет Мид в одной из своих работ назвала новые поколения "иммигрантами в культуре", настолько чуждой для них предстала окружающая их среда и в первую очередь ценности и мораль их отцов.
  Эпоха модернизма и рожденная ею культура отрицательно относились к прошлому, отрицали его. Особенно характерным это было для искусства. Не случайно, в художественном авангардизме, который сконцентрировал наиболее выразительные черты эпохи, существовали прямые запреты на использование традиции. Так, Арнольд Шенберг - признанный теперь одним из отцов музыки ХХ века, изобретая свою додекафоническую систему, ввел в нее прямой запрет на использование традиционных сочетаний звуков. Подчеркивались также уникальность современных науки и техники, развившейся на основе научных открытий.
  Конечно, и это стало заметным с 70-х годов, авангардистские тенденции, в том числе отрицание прошлого опыта как будто сами ушло в прошлое. Однако они не ушли бесследно. Одним из результатов предыдущего культурного развития стали сдвиги в оценке прошлого. Хотя нет его былого отрицания, нет и прежнего пиетета. Стихли и многие страхи. Восторжествовавшие идеи релятивизма, плюрализма, разнообразия и самоценности уравнивают в ценности любую историческую эпоху, как и каждый из этапов жизненного цикла.
  С одной стороны, можно встретить суждение о незначительной ценности прошлого для современности, что определяется убежденностью в высокой степени оригинальности, даже уникальности современности (и соответственно любой другой исторической эпохи). С другой стороны, прошлое когда осознанно, а когда и неосознанно "втягивается" в современность. Иногда в связи с этим говорят даже к возрождении архаики. Неоязычество и некоторые художественные стили в живописи, музыкальном искусстве как будто бы подтверждают эти тенденции. Вместе с тем вряд ли стоит принимать на веру открыто прокламируемые расхождения между модернистской культурой с ее сциентистским культом науки и техники и постмодернистским возвратом к традиции.
  Если раньше в теме "традиции и новации" вперед выходило их противоречие, иногда доходящее до крайности, когда традиции называли "мертвящими", и, подчас, казалось, они сковывали развитие, а то и обращали его вспять, резко обрывали, то постмодернистская культура заставила взглянуть на них иначе. Традиции предстают теперь во многих случаях прежде всего как очень мощный источник инноваций. И постмодернистская культура обращается к прошлому прежде всего как к культурному ресурсу, с помощью которого можно оценивать и переоценивать настоящее.
  Оценки прошлого также плюрализированы. Нет единого образа истории, но есть множество образов, многие из которых противостоят друг другу. Сохраняющее постоянную двойственность прошлое открыто для изменений, переоценки и интерпретации. В нем отыскиваются новые пласты и факты. Новые интерпретации прошлого подчас способны решительно изменить его облик. Это важно гносеологически. Однако не менее важна переоценка прошлого для общества. Иногда целые народы получают новое прошлое, как это, например, произошло после крушения СССР, когда были сброшены идеологические путы и стало известным многое из того, что не расследовалось, либо тщательно скрывалось. Это не препятствует одновременному осознанию онтологичности прошлого, пониманию того, что прошлое есть то, что абсолютно неизменно, ибо уже свершилось и по результатам своим не может быть изменено.
  Возродившееся чувство исторической дистанции при одновременном сохранении способности к пониманию другой культуры по-новому открывают для современного наблюдателя исторические события. Извне выглядят удивительными мгновенные вспышки человеческих чувств, заставляющие целые народы, многие миллионы людей в едином порыве, борьбе и страданиях, презирая собственные жизни и жизни их близких добиваться реализации своих ценностей. Не менее поражает и то, что с неумолимой регулярностью эти вдохновлявшие людей ценности утрачивают свой блеск. Сначала от былых кумиров отворачиваются немногие, затем начинается массовое бегство. Целые империи бессильны перед обессмысливанием ценностей. Не помогают ни армия, ни полиция, самые ревностные служители покидают свои посты: бывает, что даже призраки не появляются больше там, где страдали, побеждали и умирали целые поколения.
  В этом свете начинает рассматриваться и недавнее крушение марксизма, вызвавшего своими социальными и политическими следствиями почти всеобщий страх и втянувшего в свою орбиту такие разные страны, как СССР с его самой большой в мире территорией, и Китай с его миллиардным населением. Разделивший мир надвое, поставивший человечество на грань самоистребления в Карибском кризисе, этот величественный проект кажется завершенным. И сейчас уже трудно понять чувства миллионов - их страхи и восторги, ту силу вовлеченности и убежденности, которая толкала их отдавать свои жизни тому, что кажется теперь в лучшем случае неубедительным путем догоняющей модернизации отставших стран.
  Крушение ценностей, их обессмысливание и связанная с этим утрата любых - и вдохновляющих, и устрашающих - чувств по отношению к прошедшему есть может быть одна из самых тяжелых катастроф. То, что она происходит в сфере духа, не умаляет драматизма и даже трагичности происходящего. Более того, духовная катастрофа чаще всего предшествует другим социальным катастрофам. Но порождает ли она страх перед прошлым?
  Скорее всего, нет. Историческая память что-то сохраняет, и что-то утрачивает. В конечном итоге, возможно, память чувств, в том числе, конечно, тревог и страхов, оказывается более короткой, чем память рассудка.
  Несмотря на продолжающиеся утверждения, что история ничему не учит, прошлое начинает служить современности. Мировая история оказывается неисчерпаемым источником образцов мышления, поведения. Глядя в разнообразные зеркала разных исторических эпох современники открывают для себя богатство и разнообразие человеческого опыта. И в этом поучительная роль истории, даже если морализаторство и поучительность не являются больше авторитетами в нашем мире разнообразия культурных практик и торжества групповых и индивидуальных отличий.
  На наш взгляд, такое обращение к традиции - свидетельство освобождения от нее, преодоления традиции, умения прочитать прошлое рефлективно. Для тех, кто осознал, что находится внутри традиции, в ее потоке, и в то же время способен отнестись к ней критически, традиция открывается своей конструктивной и творческой стороной. В тех же случаях, когда традиция по-прежнему осуществляет свою власть бесконтрольно, она чаще всего вообще остается за гранями рефлексии.
  Хотя современных людей больше интересуют новости, настоящее, это не означает их отчуждения от прошлого как от событий, которые утекли в песок вечности, не оставив следа. Настоящее постоянно превращается в прошлое. История есть постоянное формирование культурных пластов. Даже если кажется, что эти пласты утрачены, впечатление может оказаться ложным. Чаще раз найденное сохраняется под новыми напластованиями, и в моменты кризисов обнаруживает способность вновь выходить на поверхность. Например, таков обычный путь проникновения архаики вверх по капиллярам культуры.
  В современных обществах, несмотря на релятивизацию образов прошлого, накопленный опыт тем не менее сохраняется, как это было и прежде.
  Сохраняется и эмоционально-мифологическое наследие, в том числе архаическая компонента страхов перед катастрофами, и мифологические представления о времени, и христианское финалистское видение истории с его страхом перед Апокалипсисом.
  Социологически значимо, что, по-видимому, имеются количественные и содержательные различия в культурной памяти различного типа обществ. Эти различия оказывают влияния на соотносительный вес эмоциональной и рациональной составляющей массового сознания. Они являются глубокой основой того, что в одних случаях архаическая культурная память гнездится на локальном уровне, в ограниченных группах, у отдельных личностей, в маргинальных слоях культуры. В других случаях она занимает более прочные позиции и более важное место в культуре, в сознании населения, что, в частности, не может не находить выход и в политической жизни того или иного сообщества. От этих соотношений зависит и содержание, и уровень катастрофизма как яркой эмоциональной составляющей культурной памяти.
  В целом же современное постмодернистское "встраивание" прошлого в современность усиливает значимость настоящего, ибо заставляет видеть в прошлом ушедшее "настоящее". Релятивизация прошлого снижает страхи. Прошлое более не является нормой и образцом для подражания. Соответственно, смещаются и страхи: они обращаются в будущее.
 Глава 9. Демобилизующая функция страха: страхи и катастрофизм в современной Росии
  Страхи в посттоталитарной России отличаются от тех, что были характерны для эпохи тоталитаризма. Определяющим отличием среди многих других является, на наш взгляд, то, что нынешние страхи поддерживают процессы социальной демобилизации. Кроме того, вперед теперь выдвинулись иные, чем прежде, социальные функции страха. Другим является репертуар страхов, содержание и характер катастрофизма.
 
 Массовые страхи как условие и предпосылка социальной демобилизации
  СССР перестал существовать в 1991 году.
  После 1991 года россияне обнаружили, что их тревоги изменились. Теперь они испытывают жестокий неумолимый страх главным образом из-за пороков государственной машины: ослабленное государство не в состоянии противостоять анархии, в результате чего в стране неограниченно правит грубая сила.
  Источники страхов многочисленны. Во-первых, "мафия" - так русские называют преступные структуры. Во-вторых, "кланы", что согласно современному русскому лексикону обозначает результат незаконных "браков" между политической, финансовой и криминальной властью. Распространено мнение, что опасно оставаться без поддержки кланов, таких, например, как те, что возглавляются Александром Коржаковым, Юрием Лужковым, Анатолием Чубайсом, Борисом Березовским или Владимиром Гусинским. Мафии и кланы теперь назначают "наказания" тем, кого они считают врагами, кто нарушает свои обязательства этим организациям, предает их, или является держателем стратегической информации, которая может их разоблачить.
  Если обратиться к событиям последних лет, можно придти к выводу, что прежде всего уязвимы для преследования те, кто более других заметен - деловые люди, политические деятели и журналисты. Эти люди - самый лучшие и самые яркие в России - живут в обстановке постоянного террора: и они сами, и их семьи.
  Их страхи ужасающе реальны. Только за два года были убиты не менее двухсот банкиров и деловых людей (включая американского бизнесмена Пола Тейтама), а также множество журналистов. Практически никто из ответственных за эти широко освещавшиеся прессой преступления не был найден и наказан. Это остается верным и для преступных действий террористов на улицах, площадях и парках Москвы.
  Еще более невообразимым является страх убийства, который витает над лидерами российского политического истеблишмента. Сенсационные истории относительно столкновений между главными кланами Москвы, - в частности, возглавляемыми Чубайсом, бывшим главой президентской администрации, и Коржаковым, бывшим главой президентской безопасности, - дают возможность бросить взгляд на новые кремлевские нравы. Эти моментальные снимки насут на себе печать поразительного сходства с действиями, описанными в "Короле Лире" или "Короле Генрихе IV" с их интригами, предательствами и убийствами. В одной из статей, основанных на оперативных (т.е. подслушанных) записях на пленку кремлевских бесед, Чубайс непосредственно указывает на коржаковские "кровавые дела". Коржаков, в свою очередь, разоблачает знаменитого банкира, теперь заместителя секретаря Совета Безопасности Березовского, как человека якобы просившего его убить конкурирующего финансиста Гусинского. Березовский же прямо говорит о непосредственной причастности Коржакова к покушению на него, совершенному в 1994 году. В то же самое время Коржаков высказал опасение, что его убьют, и те же чувства относительно себя обнаружил Александр Лебедь. В одном из интервью Чубайса спросили, существует ли опасность, что его будут преследовать и могут убить после отставки из Кремля. Он не счел заданный вопрос нелепым.
  Московская газета "Сегодня" отмечала в декабре 1996 года, что министерские сановники боятся не столько своих начальников и внезапного увольнения, сколько "стреляющих команд", ждущих их возвращения домой. Покушение на Бориса Федорова, лидера влиятельной спортивной организации, близко приближенного к кремлевским политическим деятелям, которое было совершено в июне 1996 года, должно было стать сигналом угрозы для каждого, кто находится у власти. Конечно, никого не арестовали. Неумелая охота на Александра Семернева, брянского губернатора, во время выборов в декабре 1996 года, является еще одним свидетельством того, что русские политические деятели имеют причины бояться за свои жизни.
  Вооруженные наемники - новый "нормальный" род занятий в России. Одновременно стала очень популярной и другая новая профессия - охранник. Согласно некоторым источникам, не менее миллиона мужчин вовлечены в этот род занятий. Личная охрана видных русских превратилась уже в глубоко укорененную традицию. Теперь телохранители следуют за своими хозяевами повсюду, включая ванную. Этот феномен еще в недавнем прошлом был совершенно чужеродным; только члены Политбюро имели личную охрану. Стремительный рост числа телохранителей при переходе от советской к посткоммунистической России - точный барометр климата страха, наблюдаемого в этой стране. Некоторые банковские здания, например, такие как Менатеп, походят на замки, окруженные вооруженными часовыми, ожидающими близящейся фронтальной атаки.
  Обычные русские не так уязвимы для этих опасностей, как их более удачливые соотечественники. Однако неуверенность и тревога также пронизывают их повседневность. Такой страх особенно силен в провинции, где люди теперь полностью зависимы от произвола местных боссов и не имеют ни малейшей надежды на то, что будут защищены федеральным центром.
  Более двух третей современных россиян боятся встречи с преступниками в своей повседневной жизни. Любой агрессивный индивид, замеченный на улице, может представлять серьезную угрозу. Конечно, советские люди нередко ссорились друг с другом в автобусе, в ресторане или на улице. В городах СССР было достаточно подонков и они часто докучали людям. Однако в противоположность нынешнему положению нападавший обычно представлял только себя самого или нескольких друзей, и те, кто отваживался отвечать ему, вербально или физически, резонно предполагали, что власти не поддержат обидчика. Теперь ситуация радикально изменилась. Сегодняшний россиянин дважды подумает, прежде чем начать обороняться, поскольку может оказаться, что за преступником стоит мощная криминальная организация. Это означает, что нападающий может непосредственно осуществлять правосудие от ее имени или послать туда "сообщение" о своем неудовольствии поведением потерпевшего. Превратилась в иллюзию вера, что полиция прибудет, чтобы вам помочь, ибо широко распространено убеждение о переплетении законных служб правопорядка с преступниками.
  Чрезвычайно важно, что в данном случае мы имеем дело с социальным представлением, т.е. чем-то таким, что оценивается массовым сознанием как неоспоримый факт, будучи на самом деле суждением веры. Не существует бесспорных эмпирических доказательств прямого участия тех или иных кланов в кровавых событиях. Однако глубокая убежденность в этом массового сознания сама по себе является крайне значимым феноменом. И если, например, в общественном сознании постоянно муссируются слухи о причастности к убийству Листьева Березовского и Гусинского (недавно вновь эта тема обсуждалась в "Московских новостях"), то люди своим поведением делают этот слух фактом социальной жизни.
  Страх за свою жизнь омрачает теперь почти каждое решение, которое должны принимать российские жители. Журналисты, пишущие статьи, думают о тех, кого их слова могли бы привести в ярость, и кто может трансформировать свой гнев в физические действия. Деловые люди никогда не забывают о том, что их жизни всегда под угрозой; они напуганы вездесущим рэкетом и конкурентами. Избираемые кандидаты знают, что их конкуренты прибегают к грязным уловкам в политических борьбе. Судьи боятся обвиняемых, а полицейские - преступников. Водители испытывают смертельный страх, что они случайно ударят другой автомобиль; "жертва", угрожая лишить их жизни, может потребовать компенсации, равной стоимости новой машины или квартиры. Владельцы квартир, сдаваемых внаем, готовы ждать всего, чего угодно от съемщиков, и соглашаются просить меньшую плату, чем причитается, только для того, чтобы иметь относительную гарантию, что они не будут убиты своими арендаторами.
  Как долго может жить Россия в этом климате децентрализованных страхов? Наверное, так же долго, как она жила в климате страха централизованного. Однако очевидно, что россияне утомлены многочисленностью ужасов в их стране. Теперь до 70 процентов опрошенных жаждут сильного лидера. Их поддержка генерала Лебедя теперь и Владимира Жириновского в прошлом в значительной степени мотивирована надеждой, что сильный человек может погасить большое количество источников страхов. Осознают ли они, что новый диктатор, уничтожая нынешние источники страхов, восстановит старый - страх перед Левиафаном? Вероятно, да.
  Многое в посткоммунистической России заставляет вспомнить о Средневековье. Название недавней статьи "Успехи феодализма в России", опубликованной в респектабельной "Независимой газете", не выглядело ни слишком сенсационным, ни необоснованным.
  Хаотические политические и экономические условия жизни в Темные Века принудили крестьян искать защиту у могущественных лордов; феномен, известный как коммендация (переход вассала под покровительство феодала). В обмен на покровительство они продавали свою свободу.
 Сигнально-ориентационная и прогностическая функция страхов
  Страхи в современной России сохраняют присущую им амбивалентность, т.е. ряд позитивных и негативных влияний на социальную жизнь.
  Позитивное влияние массовых страхов на социальную жизнь заключается в согласии большинства населения на продолжение реформ, несмотря на всю их тяжесть, издержки и сомнения в правильности политического курса, о чем неустанно сообщает оппозиция.
  Негативное влияние массовых страхов состоит в широко распространившемся пессимизме и продолжающихся процессах социальной демобилизации, которые затягивают стагнацию.
  В сравнении с тоталитарным периодом характер, содержание, иерархия страхов претерпели качественные и количественные сдвиги.
  Важным показателем изменений, происходящих со страхами в современной России, является катастрофизм.
  Последний также претерпел существенные сдвиги (см. главу 12).
 От оптимизма к пессимизму: динамика современных российских страхов
  Ситуация последних лет в России подтверждает предположение, что негативный текущий опыт порождает больше страхов, чем прошлый.
  Начало перестройки, ослабление и крах советской системы, конец единовластия правящей коммунистической партии вызвали в СССР взлет оптимизма и надежд на лучшее будущее. Все послевоенные десятилетия в стране наблюдался рост материальных потребностей. Западные страны воспринимались через железный занавес как богатые и благополучные. Известно было, что даже соседние страны Восточной Европы - сателлиты СССР, жили более обеспеченно, чем население сверхдержавы, победившей фашизм. Советское население постепенно стало склоняться к мысли, что, поверив в коммунистическую идею, ошиблось. От рынка и капитализма, соответственно, ждали мгновенного повышения уровня жизни для всех сразу. Такой социально-психологический фон был той почвой, которая сильно подорвала влияние КПСС.
  Крах СССР наступил для большинства населения достаточно неожиданно. В 1985 году число людей, которые догадывались о возможности крушения социального порядка в СССР, было незначительно. На протяжении 70-х и 80-х годов даже русские интеллигенты, включая диссидентов, очень критично относящихся к режиму, были в плохом, но не в апокалипсическом настроении. Они были убеждены в жизнеспособности советского государства и верили, что, несмотря на все свои недостатки, советская власть просуществует еще десятилетия без каких бы то ни было масштабных катаклизмов (1).
  Это было характерной чертой для всего советского пространства. Даже страны Балтии, так и не смирившиеся с тем, что они считали "советской оккупацией", почти до самого крушения СССР не представляли, что их независимость - дело ближайших лет (движение к ней, как легко вспомнить, начиналось в идеи республиканского хозрасчета, которая была "заглочена" советскими партийными функционерами, проморгавшими ее "взрывной" смысл.
  Господствующие страхи, наблюдавшиеся в эти годы, имеют определенную динамику, т.е. в тот или иной период времени вперед выдвигались конкретные страхи.
  Страхи периода перестройки, когда еще существовало общее пространство СССР, в основном были связаны с открытием ужасного прошлого.
  Тогда же в соответствии с давней народной и интеллигентской традицией велись поиски виноватых в общем крахе.
  В апреле 1986 года на Украине произошла Чернобыльская катастрофа, затронувшая обширные области в Белоруссии, на Украине и в России. Начался взлет массовых страхов перед ядерной энергетикой.
  Психологическая ситуация очень изменилась после 1989 года. Резко возрос страх перед будущим. Обследование, проведенное в 1989 году, показало, что 45% опрошенных придерживалиcь оптимиcтичеcкой позиции, т.е. видели в переcтройке реальный иcторичеcкий шанc cоздания динамично развивающего общеcтва, и примерно пятая часть опрошенных была крайне пессимистически настроена и рассматривала ситуацию страны как тупиковую (2).
  Когда социологи спрашивали в конце 1994, "тяжелые времена уже остались в прошлом, или они еще впереди?", 9 процентов из 3,000 респондентов ВЦИОМ ответили - " в прошлом ", и 52 процента опрашиваемых - "в будущем". Не менее 50-60 процентов россиян характеризовали свое настроение как напряженное. Среди них 11 процентов ощущали "страх перед будущим" и 40-50% полагали, что настоящая ситуация чревата "кризисом и взрывом". Не менее двух третей опрошенных описывали российскую ситуацию 1992-1994 годов в мрачных тонах и не видели сколько-нибудь ясной перспективы ее улучшения в будущем.
  В нашем опросе 1996 года 57 процентов респондентов сообщили, что "они не уверены в своем будущем". По меньшей мере одна треть населения опасалась наступления различного рода катастроф: технологических, экономических, экологических, политических, социальных или культурных. Согласно нашим данным, в первой половине 1996 года возможность ядерной войны вызывала "сильный страх" у 29 процентов опрошенных и "постоянный страх" среди 10 процентов. Терроризм пробуждал "сильный страх" у 35 процентов россиян и "постоянный страх" среди 8 процентов. Угроза гражданской и межэтнической войны - "сильный страх" - у 35 процентов и "постоянный страх" - у 5 процентов; захват власти в стране экстремистами и мафией - "сильный страх" у 36 процентов и "постоянный страх" - у 8 процентов; диктатура и массовые репрессии - "сильный страх" у 26 процентов и "постоянный страх" - у 4 процентов. Угроза катастрофического неурожая вызывала "сильный страх" у 38 процентов и "постоянный страх" - у 7%, страх "; природные бедствия - "сильный страх" у 29 процентов и "постоянный страх" - у 6 процентов. Любопытно, что такое событие, как возможная "гибель Земли", вызвало некоторый интерес у 20 процентов опрошенных, "сильную тревогу" - у 12 процентов и "постоянный страх" - у 6 процентов (48).
  Главной причиной роста катастрофизма было большое число негативных событий, которые имели место между 1989 и 1995 годами. Крах Советского Союза и раскол ранее единого общества на несколько независимых государств имели тяжелые последствия для миллионов людей, включая этнические конфликты и резкое ухудшение экономической жизни. В нашем опросе мы спросили россиян: "Как давно Вы ощущаете беспокойство относительно опасностей, которые Вы считаете наиболее значимыми для Вас?" Сорок процентов опрошенных ответили: "Последние несколько лет" и 26 процентов - "От начала реформ в стране" (49).
  Таким образом, с 1989 по 1993 гг. массовые страхи быстро нарастали. Ожидались немыслимые бедствия: массовый голод, безработица, масштабные аварии на производствах. Обострились страхи перед национальными конфликтами, распадом страны, гражданской войной.
  Было несколько пиков страха. Особенно острый в декабре 1990 - январе-феврале 1991, когда казалось, что катастрофа неминуема, боялись голода, полного краха всего.
  Августовский путч 1991 вызвал резкое возрастание страхов перед реставрацией тоталитаризма и возвращения коммунистов к власти.
  Кульминационная фаза (1991 -1993) отличается большим разбросом страхов, что отражает неопределенность угроз (боялись всего сразу). Общий уровень страхов был очень высок.
  После декабря 1991 года с возникновением новой России ситуация определилась в своих основных параметрах, и страхи стали более определенными, конкретизировались.
  В месяцы противостояния Хасбулатовского Верховного Совета и исполнительной власти росли страхи перед гражданской войной.
  После октября 1993 года и по 1996 год наблюдалось постепенное снижение страхов, адаптация населения к новой ситуации.

<< Пред.           стр. 2 (из 8)           След. >>

Список литературы по разделу