<< Пред. стр. 5 (из 17) След. >>
За исключением инструменталистов, логические позитивисты были единственными современными философами, в должной мере признавшими тот факт, что какой бы ни была задача философов относительно конечных основ знания, они ответственны за разъяснение той логики, посредством которой фактически обосновывается научное знание. Кроме того, привлекая внимание к этой логике и участвуя в ее разработке, логические позитивисты в общем значительно превосходят инструменталистов, поскольку Дьюи и его ближайшие ученики принимали сравнительно небольшое непосредственное участие в научной работе, в то время как многие позитивисты сами были способными учеными. Некоторые члены Венского кружка были физиками и математиками. Представители многих отраслей науки интересовались идеями логических позитивистов и часто принимали их. В свою очередь логические позитивисты всегда поддерживали тесную связь с работой ученых. Некоторые из них выдвинули оригинальные научные идеи, другие философы обстоятельно занимались разработкой вероятностной логики, которая тесно переплетается с научной деятельностью в математике, социальных науках и физике. Все это имеет положительное значение, во-первых, потому, что наука основывается на философских предпосылках и в своих развивающихся областях особенно отчетливо осознает необходимость в философской ориентации, а во-вторых, потому, что философия сосредоточивается на применяемых в науке методах и понятиях и едва ли может сейчас играть какую-либо роль без основательного проникновения в сущность научных методов и результатов. Можно надеяться, что постоянная польза логического позитивизма будет заключаться в продолжающемся признании необходимости философской подготовки для ученых и научной подготовки для философов, а также взаимного сотрудничества между учеными и философами.Тем не менее, лозунги и достижения логических позитивистов в вопросе об отношении между философией и наукой допускают критику по крайней мере по двум линиям.
* Во-первых, даже если понятия "логика" и "наука" рассматривать более расширительно, чем это делают сами логические позитивисты, они не охватывают всего опыта. Опыт содержит цели и чувствования, не являющиеся преимущественно познавательными, и даже в своем познавательном аспекте он содержит исторические и биографические факты, которые вряд ли можно свести к научным формулам, а также факты политической и социальной жизни, которые нельзя втиснуть в строгие научные построения. Опыт содержит также этические, эстетические и религиозные переживания, анализировать которые философы всегда считали своей обязанностью. Возможно, что философию науки можно ограничить логикой науки - хотя даже это сомнительно, - но в целом философия - даже аналитическая, чему примерами АФ религии (Элстон, Плантинга, Форрест); АФ истории (А.Данто); АФ права (Роулз, Дворкин, Рац); аналитические этика и эстетика - вряд ли может ею ограничиваться.
* Во-вторых, возникают серьезные сомнения относительно того, насколько сами логические позитивисты придерживались своей программы уточнения фактических обосновательных процедур науки. Конечно, вначале их основным оружием против спекулятивных и неэмпирических процедур идеалистической метафизики было подчеркивание роли эмпирических методов практически работающих ученых. Однако, выдвинув в этот период первоначально плодотворную технику разделения значимых высказываний на аналитические и эмпирические и используя подтверждение в качестве критерия значимости, они в результате пришли к тому, что старались подгонять всю научную логику под формы, соответствующие этим принципам, вместо того чтобы с достаточной гибкостью уделять должное внимание разнообразным формам фактически используемых в науке выводов, лежащих вне пределов указанных принципов. Такими выводами являются, например, неформальный вывод от частного к частному, свободное употребление аналогий, построение моделей, а также многие другие неформальные методы, содержащиеся в практических научных процедурах. Оправдывая свое нежелание заняться более серьезным анализом фактических научных процедур, логические позитивисты неоднократно заявляли, что они как философы науки в основном интересуются не тем, как ученый приходит к своим идеям, а тем, как эти идеи можно логически обосновать. Однако очевидно, что логическое обоснование более тесно связано с фактическими процедурами подтверждения, чем полагают логические позитивисты. Это недостаточное внимание логических позитивистов к фактическим процедурам, используемым учеными, в значительной мере объясняет тот факт, что при всех своих усилиях логические позитивисты не достигли тех результатов, которых можно было бы ожидать либо для облегчения научной работы, либо в разъяснении методов и результатов науки.
3.6.2 Логика как система тавтологий
Если не переоценивать экстенсиональную трактовку логики, то в характерной для логического позитивизма интерпретации логики как системы тавтологий, по-видимому, является разумным по крайней мере утверждение, что значительная часть того, что можно в целом назвать логикой, включая сюда не только собственно логику, но и многие математические и другие концептуальные истины, является тавтологическим в том смысле, что их истинность зависит не от фактов, а от значений и употреблений. Другие возможные трактовки логики сводятся к тому, что логика основывается на неанализируемых сущностях, что она коренится в метафизическом порядке космической реальности или что она состоит из эмпирических обобщений. Первые две интерпретации, даже если они истинны, не дают руководящей нити к объяснению того, что логическая истинность зависит не от фактов мира, а от значения или употребления, удовлетворяет обоим указанным требованиям. Оно подсказывает, какой вид исследования необходим для распознавания логических истин, и показывает, почему мы можем быть уверены в логических истинах даже тогда, когда сомневаемся в эмпирических фактах.
Логико-позитивистская трактовка логической истины как тавтологии, по-видимому, разумна и в том отношении, что она должным образом признает ценность формальных систем, которые явным образом выражают определенные логические конструкции в особых символах и правилах. Разработка таких систем полезна, поскольку они очень часто раскрывают логические структуры, устраняют ошибки и подчас облегчают процесс мышления. Этим делом давно занимаются - с большим или меньшим успехом - логики, математики и другие специалисты. Результаты, полученные в этой области в последнее время, говорят сами за себя, и ими мы во многом обязаны логическим позитивистам.
Однако логико-позитивистская интерпретация логики как системы тавтологий не ограничивается тем, что связывает логику со значением и употреблением языковых выражений, а также с построением формальных систем символов и правил действий над ними. Она стремится также - по крайней мере в своих ранних синтаксических вариантах - ограничить логику построением и аккуратным применением формальных систем. Конечно, нельзя безапелляционно было бы утверждать, что логические позитивисты стремились рассматривать свои синтаксические системы как фактически тождественные с логикой обыденного рассуждения и науки или подменяющие ее; но поскольку их идеи иногда истолковывались именно так, постольку следует заметить, что если они придерживались подобных убеждений, то они, по всей вероятности, ошибались.
* Во-первых, вряд ли можно ставить вопрос о буквальном сведении логики фактического научного или какого-либо другого рассуждения к формальной системе физических знаков и соответствующих правил. Логика фактического рассуждения содержит в себе относительно неформальные понятийные и языковые процедуры, настолько специфические, что, как бы ни приближались к ним формальные структуры символов, эти формальные структуры нельзя рассматривать ни как абсолютно тождественные им, ни как их адекватные редукции. Методы раскрытия таких неформальных процедур включают процессы понятийного и языкового анализа, существенно отличающиеся от методов построения и анализа искусственных систем символов, а методы использования этих процедур также существенно отличаются от методов использования формальных систем. Кроме того, построение и использование формальных символических систем не может быть, как это полагали венцы, делом абсолютно свободного выбора, а должно допускать наличие семантических и прагматических факторов, содержащихся в той самой неформальной логике, которую предполагается свести к формальным системам (что в итоге было признано множеством ведущих аналитиков). В самом лучшем случае формальные системы, выдвинутые в ранних вариантах логического позитивизма в качестве редукций неформальной логики, могут служить только полезными представлениями этой логики, помогающими разъяснить характер некоторых ее переходов и облегчающими устранение некоторых типов ошибок.
* Во-вторых, системы символов не могут даже приближенно исчерпать всего богатства фактических логических связей. Как мы уже пытались показать, область отношений, которые по существу являются логическими, то есть не зависят от неязыковых фактов, много шире области науки. Например, импликативные отношения можно обнаружить в политических, субъективных, исторических, этических, религиозных, эстетических и других типах рассуждений, которые вряд ли можно считать научными. Кроме того, разнообразие и сложность неэмпирических связей, содержащихся в одних только научных рассуждениях, никоим образом нельзя адекватно выразить в символических системах, разработанных на сегодняшний день. Наиболее явный недостаток подобных систем - их неспособность выразить сослагательные условные суждения, которые по-видимому, содержатся в большинстве научных обобщений. Можно указать также на многие другие недостатки таких систем в выражении многообразных типов рассуждений, которые применяются в научных исследованиях. Богатство логики в ее самом широком смысле не уступает богатству самого языка, и любая попытка вместить все неэмпирические отношения в такие узкие формы, как системы символов, предложенные логическими позитивистами, неизбежно затемняет различия, которые могут оказаться очень существенными. В последние годы обращение АФ к семантике и прагматике во многом определяет ее развитие.
* В-третьих, если даже была бы возможна формальная система символов и правил, адекватно представляющая логику здравого смысла и научного рассуждения, вряд ли стоило бы заменять ею эту логику. Ведь все равно необходимо было бы в каждом отдельном случае понимать неформализованную логику для того, чтобы знать, как выразить ее в символической системе, и чем больше символическая система становится независимой от целей и смыслов, которые она уточняет, тем больше она должна включать в себя подобные целевые и смысловые элементы. Что-то вроде логического герменевтического круга...
3.6.3 Переводимость осмысленных высказываний на физикалистский язык
Заявления физикалистов о том, что язык наблюдаемых физических объектов является не только естественным и интерсубъективным языком но и таким, на который можно перевести все другие языки, и тем самым наиболее предпочтительным перед всеми остальными языками в качествен базисного языка для подтверждения осмысленных познавательных высказываний, бесспорно, не лишены оснований, особенно с точки зрения философии науки. В самом деле, язык наблюдаемых физических объектов в значительной своей части является тем языком, которому мы с самого начала обучаемся и из которого многое заимствуют словари других способов выражения. Он также действительно является интерсубъективным в том отношении, в каком феноменалистический язык таковым не является. Поэтому он и стал основным языком научного подтверждениям и, следовательно, больше всего подходит для специалистов по философии науки, пытающихся уточнить структуру фактических подтверждающих процедур науки.
Тем не менее все эти соображения никоим образом не могут означать полного принятия всего, что содержится в приведенных выше заявлениях, и как бы ни были полезны основные идеи этого учения в философии науки как таковой, его вряд ли можно признать правильным с точки зрения общей теории познания.
* Прежде всего сомнительно, что языки, отличные от физикалистского языка, употреблялись так редко, как это можно предположить, исходя из утверждений физикалистов о естественности физикалистского языка. Например, существует язык, содержащий различные виды абстракций, такие, как государство, община, правительство, война, мужество, справедливость, красота и т. п. Затем существует язык того, что можно назвать промежуточными сущностями, такими, как тени, небо и радуга; язык фантазии и вымысла, язык чувственных восприятий, таких, как ощущения цвета, звука и запаха; существует язык эмоций и язык морального, религиозного и эстетического опыта. Существует и язык микрофизики, который хотя иногда и представляется другим вариантом физикалистского языка, сильно отличается от языка наблюдаемых объектов. Тот факт, что ряд терминов некоторых из этих языков заимствован из языка физических объектов, интересен, но он никоим образом не устраняет специфики этих языков, поскольку эти термины имеют в них совсем другой объем и содержание, чем в языке физических объектов.
* Во-вторых, учение о том, что язык наблюдаемых физических объектов является нашим естественным языком, основывается, по-видимому, на предположении, которое самими логическими позитивистами выдвигалось довольно редко, если вообще выдвигалось, но которое очевидным образом лежит в основе разумного на первый взгляд убеждения, что физикалистский язык следует рассматривать как базисный язык подтверждения всех познавательно значимых высказываний. Это предположение состоит в том, что поскольку язык физических объектов является в значительной мере тем языком, которому мы учимся и который мы используем, постольку выражаемый им тип опыта хронологически, психологически и даже логически первичен по отношению к типу опыта, выражаемому другими языками, особенно феноменалистическим языком. Без подобного предположения гипотеза о переводимости других языков на физикалистский в значительной степени теряет силу. Но это явно ложное предположение. Верно, конечно, что восприятия, выражаемые в речи нормального взрослого человека, это по большей части восприятия физических объектов. Но восприятия, выражаемые языком ребенка, отнюдь не столь очевидно являются восприятиями физических объектов. Граница между тем, что является физическим объектом, и тем, что таковым не является, часто туманна не только тогда, когда дети воспринимают сны, мечты, фантастические образы, но и тогда, когда они по существу воспринимают физические объекты. Чем более раннюю стадию развития ребенка мы рассматриваем, тем менее отчетливым становится восприятие физических объектов как таковых. Если можно экстраполировать эту тенденцию, то мы могли бы с полным основанием думать, что восприятия младенца являются вовсе не восприятиями различимых физических объектов, а восприятиями чего-то вроде "путаницы цветов и звуков", причем эти восприятия, если бы пришлось их выразить, могли бы быть выражены только на некоторого рода квазифеноменалистическом языке. Эта ситуация, по-видимому, напоминает ситуацию, которую можно проследить на процессе восприятия людей, находящихся в состоянии усиливающегося опьянения, а также сравнивая образ мышления все менее развитых народов. Чем более раннюю стадию языка и опыта мы рассматриваем, тем менее очевидным становится понятие физического объекта и тем более явными становятся первичные недифференцированные типы языка и опыта. Переход к восприятию физических объектов естествен и, однажды осуществленный, он представляет собой чрезвычайно удобную основу нормального исследования и речи; однако это есть именно переход, которому как в истории человечества, так и в истории отдельного человека шествуют более примитивные недифференцированные восприятия. Взрослый человек, столкнувшийся с необычным объектом, который он неспособен сравнить с наблюдением, часто вынужден сосредоточить свое внимание на представляющихся ему сочетаниях более примитивных ощущений, чтобы найти способ преодолеть свое затруднение. То обстоятельство, что ребенок с самого начала использует явно физикалистские понятия, обусловлен влиянием его более практичных учителей и тем фактом, что ко времени, когда он учится говорить, он уже начинает уяснять себе физические понятия. Но при всем этом слова становятся для ребенка физикалистскими только тогда, когда его понятия тоже становятся действительно физикалистскими, а это требует довольно значительного времени даже после того, как ребенок научится говорить.
* В-третьих, подчеркивание интерсубъективности физикалистского языка ошибочно предполагает существование некоторого рода основания интерсубъективной уверенности, которая, если бы она давалась физикалистским языком, сделала бы его базисным языком эмпирического подтверждения; но на самом деле физикалистский язык не дает этой уверенности. Физикалистский язык, конечно, дает интерсубъективную уверенность в том важном отношении, что он направлен не на абстрактные чувственные данные или даже не на восприятия, но на публично наблюдаемые объекты и что эти наблюдения в общем вполне соответствуют задачам науки. Такого рода соображения подталкивают многих к утверждению о безусловной интерсубъективности языка наблюдаемых физических объектов в том смысле, что не только наблюдаемые объекты считаются интерсубъективными но и наблюдения, с помощью которых постигаются подобные объекты, считаются интерсубъективно надежными. Но такой интерсубъективности вряд ли можно достичь, и ни перцептивный характер рассматриваемых объектов, ни их физическое существование, ни достаточность наблюдений для целей науки не могут показать, что сами эти наблюдения интерсубъективны или даже могут считаться окончательными при рассмотрении теоретико-познавательных проблем. Наблюдения вне зависимости от того, насколько они полны по своему содержанию и насколько объективны их предметы, остаются восприятиями отдельных людей и с точки зрения основных задач теории познания - а иногда даже и в интересах практических задач - подлежат дальнейшему пересмотру. Физикалисты в какой-то степени учитывают этот факт и иногда относятся к нему серьезно, однако все они, по-видимому, отмахиваются от его последствий различными сомнительными замечаниями, вроде того, что в любом случае достаточно нескольких контролирующих наблюдений.
Если язык физических объектов составляет меньшую часть всего нашего языка, чем это утверждают физикалисты, если восприятия, выражаемые на нем, являются не более, а в некоторых решающих отношениях даже менее фундаментальными, чем восприятия, выражаемые феноменалистическим языком, и если физикалистский язык неспособен дать интерсубъективную уверенность в любом эпистемологически важном смысле, то тогда большинство оснований для перевода всех других языков на физикалистский язык исчезает. Приходится даже идти дальше и предположить, что такой перевод вообще невозможен. Как мы пытались показать, говоря о феноменалистических языках, хотя язык физических объектов связан с языком непосредственного опыта, он тем не менее не переводим на феноме- налистический язык. Обратное, по-видимому, столь же верно. Хотя язык непосредственного наблюдения и может быть связан с языком физических объектов, он не может быть полностью переформулирован в терминах языка физических объектов. Это значит, что, говоря о физических объектах, мы можем внушить чуткому слушателю представление о характере наших восприятий, но мы никогда не можем полностью выразить их. Эти два способа выражения находятся на различных уровнях, и отношение буквального перевода между ними невозможно. Даже если словари этих языков и совпадают, их логики существенно различны. Каждый из них имеет свою собственную функцию, которую другой не в силах выполнить. Влюбленному, поэту, психологу, философу и часто даже врачу случается говорить языком, который - сколько бы терминов он при этом ни заимствовал для метафизического словоупотребления - невозможно вместить в формы языка физических объектов. В этой связи можно также заметить, что даже язык микрофизики, который логические позитивисты рассматривали как возможный вариант физикалистского языка, хотя и может быть связан с языком наблюдаемых вещей, никогда не может быть полностью переведен на этот последний; как неоднократно указывал Бриджмен и другие физики, современная путаница в интерпретации физических теорий в значительной степени проистекает из ошибочных попыток вместить результаты новой физики в готовые формы преобладающего языка объектов. Эти два языка тоже оперируют на разных уровнях, и, будучи связаны, они все же не являются полностью взаимно переводимыми.
***
Таковы основные из аргументов, выдвигавшихся против логического позитивизма. Дальнейшее развитие аналитической философии учитывает их.
4. Львовско-Варшавская логическая школа и ее влияние на АФ
4.1 Философия языка и теория истины К.Твардовского
4.1.1 Семиотика в трудах К.Твардовского
Рассмотрение семиотической концепции Твардовского начнем с вопроса о соотношении языка и мысли, которому он придавал основополагающее значение. Так, он считал, что изучение отношения мысли к языку может помочь в прояснении генезиса последнего, а наблюдение за развитием речи у ребенка подскажет метод изучения этого отношения. Между мыслями и их словесным воплощением возникает столь тесная связь, что мышление позже уже никогда не происходит без более или менее ясного осознания соответствующих знаков. Более того, Твардовский полагает, что развитое мышление происходит только при помощи языковой артикуляции, хотя бы тихой, внутренней (что соответствует тем современным исследованиям, согласно которым мыслям соответствует движение голосовых связок). Язык способствует упрощению мыслительной деятельности, делая возможным т.н. символическое мышление. Однако символическое мышление часто приводит к тому, что это мышление теряет всякую связь с действительностью, т.е. символы оказываются лишенными интерпретации. К другим недостаткам языка, отягощающего мышление, Твардовский относит его несовершенство и эмоциональную окрашенность. Следует заметить, что в приведенных выше рассуждениях нигде не уточняется характер языка и, как кажется, Твардовский имеет виду естественный язык. Другой особенностью анализа языка является недифференцированность его выражений; далее мы увидим, что единственным различимым признаком знаков является их отношение к обозначаемому предмету, в результате чего знак может быть отнесен или к категорематическим, или к синкатегорематическим выражениям.
В целом Львовско-Варшавская школа была против символомании и высказывала весьма глубокое почтение для вещи; ей нельзя также приписывать и прагматофобию. Тезис, что символ представляет вещь, а не замещает ее стал одним из канонов школы. В конечном счете иначе и не могло быть, если философы Львовско-Варшавской школы принимали вслед за Твардовским тезис о интенциональной значимости знаков и их семантической прозрачности.
Обратимся к эмоциональной окрашенности выражений естественного языка. Эта тема была затронута Твардовским, возможно, потому, что основой формирования многих критериев, например, этического или эстетического в традициях брентанизма служит суждение; с другой стороны, суждение является категорематическим выражением, в котором дан предмет, к которому и направлены чувства. В частности, Твардовский отмечает, что эти чувства Мейнонг подразделяет на два класса: логические чувства и чувства оценки. Признаком первых является независимость, признаком вторых - зависимость качества чувства от качества суждения, создающего основу чувства. Например, историк, стремясь прийти к убеждению, является ли некоторый документ аутентичным или поддельным, ощущает чувство удовлетворения, если решит эту задачу. Таким образом, в нем возникнет приятное чувство вследствие появления суждения, причем это чувство будет приятным безотносительно к тому, является ли результатом исследования историка признание или же отрицание подлинности документа. Историк попросту радуется выяснению этого вопроса. Дело обстоит иначе, если некто будет удовлетворен признанием, которым его наделяет окружение. Здесь удовлетворение обусловлено утвердительным суждением, констатирующим существование этого признания; отрицательное суждение с этим же содержанием, говорящее что этого признания нет, подменяет чувство удовлетворения чувством горечи.
По мнению Твардовского, представленное выше деление чувств убеждения на логические чувства и чувства оценки требует коррекции. Если утверждается, что для качества логических чувств качество суждения безразлично, если как утвердительное, так и отрицательное суждения могут служить основанием приятного (удовлетворительного) логического чувства, то возникает вопрос: когда и при каких условиях появляется неприятное логическое чувство. Обычно отвечают, что тогда, когда невозможно высказать какое-либо суждение, когда для того, используя приведенный выше пример, историк не может решить поставленную проблему, не может прийти ни к утвердительному, ни к отрицательному суждению о подлинности документа. Однако такое объяснение появления неприятных логических чувств находится в противоречии с их основной характеристикой, согласно которой логические чувства являются чувствами убеждения, а потому и требуют суждения, как своего необходимого основания. Поэтому, считает Твардовский, логические чувства также следует считать чувствами оценки, отличающимися от прочих оценочных чувств только тем, что предметом оценочного чувства в случае логических чувств является суждение, знание. Тогда дело обстоит таким образом, что суждение А, утверждающее существование суждения В (знание) о некотором предмете, становится основанием приятного (чувства), а суждение А?, отрицающее существование суждения В? (знания) о каком-то предмете, становится основанием неприятного оценочного чувства. Тем самым опять качество чувства оценки зависит от того, является ли основанием утвердительное суждение, или же отрицательное суждение о существовании - в этом случае - иного суждения.
Твардовский считает предлагаемое Мейнонгом разделение оценочных чувств правильным, выражающим тот факт, что само высказывание суждений, или сам акт суждения, т.е. утверждение или отрицание связано с чувством приятного. С этой точки зрения - продолжает Твардовский - психический акт суждения стоит на равных со всеми прочими психическими и физическими актами, поскольку совершение какого-либо действия, к которому мы способны, доставляет приятное чувство. Отсюда следует - заключает Твардовский - что разделение чувств согласно их основанию на чувства представления и убеждения требует дополнения посредством сопоставления ему иного разделения, основанного на приведенном выше факте.
Излагаемый выше подход к суждению как к психическому акту был унаследован Твардовским от Брентано и характерен для того периода, когда автор еще сам себя относил к психологистам. Кратко суть этого подхода состоит в том, что суждение, выражая некоторое чувство, выражает интенцию к предмету суждения, ибо к этому же предмету направлено и чувство субъекта, выносящего суждение. Мы не будем анализировать психологический аспект теории суждений, а перейдем к изложению теории суждений, которую Твардовский унаследовал от Брентано, внеся в нее уточнения.
Твардовский различал аллогенические и идиогенические теории суждения. Аллогеническая теория происходит от Аристотеля и господствовала почти до конца XIX в. Согласно аллогенической теории суждение является просто комбинацией представлений (понятий). Идиогеническая теория, провозглашаемая в древности стоиками, была возобновлена Брентано и его учениками.1 Согласно этой теории суждение - это психическое явление sui generis. Брентано приходит к выводу, что различие, возникающее между понятиями либо их соединением и суждением является принципиальным и его никоим образом не удается ни ликвидировать, ни затушевать. Воображения и понятия с одной, а суждения с другой стороны - это два совершенно различных типа психических явлений.2 Такой взгляд на сущность суждений, с использованием греческого языка, был назван идиогенической теорией суждений3, поскольку именно в суждениях Брентано и его последователи усматривали различный тип психических явлений.
В каждом суждении Твардовский различает акт, содержание и предмет суждения. Актом суждения является утверждение или отбрасывание определенного содержания, содержание суждения есть существование или несуществование чего-либо, а предмет - это то, существование чего утверждается или отбрасывается. Поскольку беспредметных представлений не бывает, а эти последние являются необходимым условиям вынесения суждения, то в центре выносимого суждения в идиогенической теории оказывается предмет, а точнее вопрос его существования или несуществования. Существование, будучи процессом, достаточно удобно формулируется в терминах действия, в частности психического акта, каковым и является суждение. Этот подход к суждению в рамках идиогенической теории был присущ Твардовскому в его психологическом периоде творчества. Уточнение этой точки зрения на суждение произошло в связи с уточнением понятийного аппарата, используемого в анализе природы суждения. А именно, Твардовский вводит понятия результата и процесса, предлагая двойственную трактовку суждения как результата, и как процесса. Естественно, суждение как процесс, т.е. как психический акт он относит к психологии, а как результат - к логике. Различие процессов и результатов Твардовский делает в одной из своих важнейших работ "О процессах и результатах. Несколько замечаний о пограничных проблемах психологии, грамматики и логики"4. Подзаголовок весьма примечателен, поскольку указывает на отношение психологического аспекта существования предмета суждения к логике посредством грамматики. Далее это отношение будет раскрыто более подробно, а сейчас мы остановимся на понятии значения в упомянутой работе, которое также не лишено налета психологизма.
Различение процессов и результатов Твардовский начинает указанием на то, что определенные выражения сопряжены в характерные пары., Пара - это, как правило, глагол-подлежащее; первое выражение такой пары является глаголом, например, петь, бегать, приказывать, или отглагольное существительное (пение, беганье, приказывание), а второе - соответствующее существительное, например, песня, бег, приказ. Первое выражение пары относится к какому-нибудь процессу, а второе - к результату этого процесса. Результаты могут быть непродолжительными, т.е. оканчивать свое существование с моментом прекращения процесса, например, бег, а также продолжительными, т.е. такими, которые завершают свое действие после окончания соответствующего процесса, например, изваяние. Непродолжительные результаты можно разделить на физические (например, бег), психические (мысль) и психофизические, т.е. возникающие вследствие физических процессов, обусловленных процессами психическими (например, пение). Продолжительные же результаты могут быть как физическими, так и психофизическими, но психические результаты не могут быть продолжительными. Особое внимание Твардовский уделяет психофизическим результатам. Эти результаты определяют выражение психических результатов в том смысле, что, во-первых, психические результаты совместно с соответствующим процессом являются частичной причиной возникновения психофизического результата и, во-вторых, психофизические результаты мысленно наблюдаемы, а психические - нет, и в-третьих, психофизические результаты сами в свою очередь становятся причиной возникновения психических результатов, аналогичных результатам психическим, которые являются частичной причиной данного психофизического результата.
После различения результатов указанных типов Твардовский строит концепцию значения. Если психофизический результат выражает какой-либо психический результат, то он становится знаком тех психических результатов, которые выражает, а выражаемые психические результаты следует считать значениями данных знаков. Очевидно, что одному знаку может соответствовать много различных значений.
Представленная до настоящего момента формулировка значения знака не выходит за рамки теории, которую Твардовский сформулировал в своем габилитационном исследовании, положив значением имени представление, а следовательно - индивидуальное психическое содержание. В "Процессах и результатах" он идет дальше. Здесь знак может выражать определенные результаты тогда и только тогда, когда они сильно не отличаются друг от друга, а следовательно, когда в каждом случае совокупность характерных черт повторяется. Эта характерная и повторяемая совокупность черт является содержанием знака и именно таким образом определенное содержание образует значение знака.5
4.1.2 Твардовский об истине
Аксиологический и эпистемологический абсолютизм был одним из тех взглядов, которые Твардовский унаследовал от Брентано и который оказал влияние на творчество, пожалуй, всей Львовско-Варшавской школы. Без преувеличения позицию принятия абсолютной истины можно считать программной для Школы. Ее выражению Твардовский посвятил исследование о проблеме абсолютизма и релятивизма в теории истины [1900]. Анализ Твардовский начинает с терминологических объяснений. Он пишет, что выражение "истина" означает истинное суждение. Из этого следует, что относительная истина - это относительно истинное суждение, а абсолютная истина - это безотносительно истинное суждение. Характеристика относительных и безотносительных истин, следовательно, такова: истинами безотносительными называются такие суждения, которые истинны безусловно, без каких-либо оговорок, несмотря ни на какие обстоятельства, которые, следовательно, истинны всегда и везде. Относительными же истинами называются суждения, которые истинны только при определенных условиях, с определенными оговорками, благодаря определенным обстоятельствам; следовательно, такие суждения не являются истинными всегда и везде
Твардовский намеревается показать, что относительные истины, т.е. условно истинные суждения, не существуют. Аргументация Твардовского заключается в опровержении примеров, которые приводят релятивисты с тем, чтобы обосновать существование относительных истин. Такие примеры, считает Твардовский, должны выполнять два условия:
1) это должны быть суждения, которые в определенных обстоятельствах изменяются таким образом, что из истинных они становятся ложными, оставаясь во всем прочем неизменными, а также
2) это должны быть такие суждения, которые в определенных обстоятельствах были истинными или же стали таковыми, но изменили свою оценку вместе со сменой обстоятельств.
Ключевым аргументом Твардовского служит указание на различие между суждениями и высказываниями, которое игнорируют релятивисты. Хотя суждения и высказывания тесно связаны в том смысле, что вторые являются проявлениями первых, однако это не одно и то же. В частности, тождество высказываний не гарантирует тождества выраженных в них суждений. Может случится так, по мнению Твардовского, что одни и те же высказывания выражают различные суждения. Это происходит потому, что высказывания формулируются при помощи многозначных и окказиональных выражений. Достаточно рассмотреть пример: "падает дождь". То, что дождь падает может быть истинно в месте m и во время t , но может быть ложным в другом месте и в другое время. Если представить рассматриваемое высказывание в дополненном виде как схему "Падает дождь в месте m и во время t", то после подстановки соответствующих переменных параметров высказываемое суждение становится истинным или ложным безотносительно. Рассматриваемый пример, заключает Твардовский, не выполняет условие 1).
Условие 2) не выполняет другой пример, часто приводимый релятивистами, а именно, предложения вида "Холодный душ полезен". Это высказывание можно интерпретировать как обобщающее предложение "Холодный душ всегда полезен", или частичное - "Холодный душ иногда полезен". Таким образом оказывается, что обобщающее предложение выражает безотносительно ложное суждение, а частичное - безотносительно истинное. Очевидно, что ложное суждение "Холодный душ всегда полезен" не могло превратиться из истинного суждения в ложное, если никогда оно истинным не было. Но и частное суждение не изменилось: уж если оно было истинным, то таковым и останется. И в этом случае Твардовскому удается показать, что уточнение высказываний лишает суждения их релятивного характера.
Позицию абсолютизма в теории истинности Твардовский отстаивает также в области знаний, полученных индуктивным путем. Он рассматривает якобы относительный характер гипотез и научных теорий, полученных индукцией из опыта. Эти гипотезы, по мнению релятивистов, должны быть относительными потому, что они вероятны, а не достоверны. Твардовский считает, что ошибкой релятивистов является смешение вероятности и достоверности. Если мы предубеждены в том, что при помощи индукции можно получить только вероятные суждения, то их нельзя трактовать как достоверные на том основании, на котором они считаются вероятными. Гипотезы и теории вероятны с точки зрения уровня наших знаний, а степень этой вероятности может измениться, тогда как логическая оценка данного суждения вообще не зависит от наших знаний, при помощи которых мы обосновываем это суждение.
Полемизировал Твардовский также и с релятивизмом, основанном на субъективизме. Так релятивисты говорят, что высказывание "Запах этого цветка приятен" выражает относительную истину, поскольку она соотносится с субъектом, являющимся носителем данного убеждения. Как и в случае с ранее рассмотренным примером, здесь достаточно указать конкретную личность с тем, чтобы избавиться от неоднозначности и ликвидировать окказиональный фактор в высказывании. Однако субъективизм апеллирует также к общим философским концепциям. Так, его сторонники полагают, что могут существовать особы, считающие истинными те суждения, которые мы считаем ложными, и наоборот. Однако это положение не согласуется с принципом противоречия, поскольку если мы признаем некоторое суждение действительно истинным, то оно не может быть действительно ложным для другой особы, и наоборот. Релятивисты используют также положение, что все утверждения о мире выражают всего лишь индивидуальные переживания, говорящие нам не о том, каков реальный мир, а как он представляется человеку. Поэтому говоря о зеленых листьях клена, мы говорим о собственных представлениях, а не о листьях клена. Твардовский указывает, что принятие этой точки зрения не позволяет ее сторонникам высказываться о суждениях в их предметном значении, а потому и не может служить основанием для высказывания о их относительном характере.
Позицию абсолютизма аксиологических оценок Твардовский защищал и в области этики. Здесь релятивисты указывали на существование исключений из общих правил. Твардовский не согласен с этим аргументом, ибо считает, что правило с исключением не является общим правилом и поэтому не может считать такое правило относительным. Второй аргумент релятивистов основывается на том, что законы, обязывающие где-то или когда-то, утрачивают силу в другом месте и в другое время. Твардовский отвергал этот аргумент указывая, что если действительно сказанное имеет место, то тем самым мы предполагаем, что эти законы считаются обязательными. Остается спросить, являются ли эти законы правильными (s(usznymi), или нет. Если они не правильны (не верны), то они вообще не содержат истины. Если они справедливо считаются обязывающими в некотором месте и в некоторое время, то они не обязательны для любых сообществ.6
Заканчивая разбор приводимых релятивистами аргументов, Твардовский [1900] заключает, что различение относительной и безотносительной истинности имеет право на существование только в области высказываний, свойство истинности которым присуще единственно в переносном, опосредованном значении; если же речь идет только о суждениях, то нельзя говорить об относительной и безотносительной истинности, поскольку каждое суждение или истинно, и тогда оно истинно всегда и везде, или же оно не истинно, и тогда оно не истинно нигде и никогда.
Ограничиваясь поначалу лишь указанием, что истина - это то же, что истинное суждение, Твардовский впоследствии приходит к следующему выводу: истинным является утвердительное суждение, если его предмет существует; отрицательное суждение, если его предмет не существует. Ложным является утвердительное суждение, если его предмет не существует; отрицательное суждение, если его предмет существует.
Твардовский отчетливо различает критерий истинности и понятие истины, его аргументация носит металогический характер, а подход к языку предполагает его предметную трактовку. Несмотря на то, что Твардовский не использовал в своей работе понятие референции, его определение истинности находится в рамках ее классической теории. Ян Воленский особо отмечает тот факт, что Твардовский связывает абсолютное трактование истинности и значимость принципа противоречия.7
Обсуждение Твардовским проблемы истинности было чрезвычайно важно для дальнейшего развития Львовско-Варшавской школы и открыло путь к дальнейшим дискуссиям о понятии истины, завершившихся (в рамках Школы) знаменитой работой А.Тарского8.
4.2 Радикальный конвенционализм К.Айдукевича
4.2.1 Метод парафразы
Основной философской дисциплиной Айдукевич считал теорию познания, роль которой оценивал следующим образом: "Метафизические вопросы являются в значительной мере следствиями выводов из тех или иных эпистемологических взглядов о том, какова реальность действительно"9.
Один из методов описания, берущий начало от Твардовского - метод парафразы, восходящий к схоластике, представляет собой семантический эксперимент, подобный тому, в котором в Средневековье использовались суппозиции при проверке значений слов. В отличие от парафраз Твардовского, в своей модификации метода Айдукевич, применяющий его регулярно, использует логику, видя в нем прежде всего связь, между логическим экстенсионализмом и вопросом о идентичности психических и физических явлений. Одно из решений проблемы "быть психофизическим" состоит в том, что физические и психические явления идентичны - в том смысле, что каждое психическое явление сопровождается связанным с ним явлением физическим, и наоборот. Таким образом, в этом решении не утверждается идентичность рассматриваемых явлений в онтологическом плане. Если же совместное появление обоих типов явлений свидетельствует о равнообъемности терминов "физическое явление" и "психическое явление", то, чтобы это показать, можно сослаться на принцип экстенсиональности в следующей формулировке: если понятия (свойства) V и W равнообъемны, то они идентичны. Обозначая "физическое" литерой V, а "психическое" - W, можно конкретизируем принцип экстенсиональности: если понятия "быть физическим" и "быть психическим" являются равнообъемными, то свойства эти идентичны. Поскольку предложения <"Быть физическим" и "быть психическим" являются равнообъемными свойствами> утверждалось прежде, то можно, используя правило отделения, принять предложение <"свойства "быть физическим" и "быть психическим" идентичны>. Правомерно задаться вопросом: является ли это рассуждение корректным? Существенным элементом в нем было использование принципа экстенсиональности, т.е. определенного логического утверждения. Айдукевич считает использование этого принципа в вышеприведенной процедуре неправомочным, поскольку из того, что этот принцип принят и используется в формальной логике вовсе не следует, что он обязателен в "языке психофизической проблемы". Принятие принципа экстенсиональности в "языке психофизической проблемы" сомнительно, ибо в этом языке имеются интенсиональные функторы, например, "говорит" или "думает" и предварительно не была обоснована материальная адекватность принципа экстенсиональности относительно интенсионального дискурса. По мнению Айдукевича, использование принципа экстенсиональности в вопросе о психофизических явлениях не только сомнительно, но и неверно. Это заключение служит Айдукевичу основанием для постановки вопроса: Каков смысл утверждения, что парафраза правильна? Согласно Айдукевичу, кажущееся применение логики в решении философских проблем, сформулированных в естественном языке, таким образом не в том состоит, что путем допустимых подстановок из логических утверждений выводятся заключения, способствующие решению этих проблем. Действие, которое таковым выглядит, основано на том, что в естественном языке конструируются предложения со структурой, изоморфной структуре предложений логики, а тем самым конструируются определенные парафразы предложений логики, переменные которых принимают значения из других областей, нежели соответствующие им логические переменные. И лишь тогда из них путем подстановок удается получить следствия, касающиеся философских проблем, сформулированных на основе естественного языка. Существенная необходимость построения таких предложений несомненно имеется, поскольку лишь тогда они составляли бы логику естественного языка. Однако эти предложения, будучи парафразами обобщенных предложений логики, претендуют на правомочность, которой в существующей современной логике они не могут найти. Этой правомочности они могли бы достичь путем анализа значений выражений естественного языка в качестве аналитических предложений. В поисках это вида обоснования можно было бы использовать феноменологический метод. Можно было бы добиться этого права и таким образом, что они возвысились бы до уровня постулатов, которые, не заботясь о значении, каковым эти выражения обладали бы в естественном языке, придавали бы им это значение безапелляционно. От второго способа действий, кажется, можно ожидать большего, чем от феноменологического метода, который однако на всякий случай следовало бы попробовать. Все же не следует забывать и о том, что при применении второго из указанных методов выражения языка могут получить иные значения, чем те, которые им были присущи ранее, вследствие чего с этими же словесными формулировками, возможно, не связывались бы одни и те же проблемы10.
Таким образом, метод парафразы по Айдукевичу заключается в использовании логики при решении философских проблем, сформулированных в естественном языке. При реконструкции метода парафраз удается выделить следующие этапы 11:
1) формулирование рассматриваемой проблемы;
2) выбор соответствующего логического утверждения, причем логика в этом случае понимается достаточно широко и включает металогику;
3) установление корреляции между выражениями из 1) и выражениями утверждений, выбранных на втором этапе, например, "быть физическим" - переменная V, "быть психическим" - переменная W, "совместное вхождение" - "равнообъемность";
4) конструирование парафразы, т.е. предложения со структурой, изоморфной выбранному логическому утверждению;
5) обоснование парафразы;
6) получение следствий из парафразы;
7) оценка следствий с точки зрения исследуемой философской проблемы.
Сущность процедуры перефразирования заключается в обосновании законности парафразы. В частности конструирование парафразы не состоит только из подстановки, поскольку подстановка ведет от формул, построенных из констант и переменных к другим формулам, также построенным из констант и переменных. Перефразирование же приводит к обобщению предложений логики. Возможно, выражение "обобщение предложений логики" у Айдукевича не совсем удачно, но его интенция очевидна: перефразирование является операцией образования смыслов и не обосновывается семиотическими свойствами перефразированного утверждения логики.
Необходимо особенно подчеркнуть, что для Айдукевича понятие "язык" - это необязательно естественный язык, например, бытового общения, но прежде всего инструмент, позволяющий формулировать определенные научные вопросы, а поэтому исследование нормализации значений парафразы приобретает основополагающий характер. Из приведенных высказываний Айдукевича видно, что в момент их формулирования он склонялся к принятию метода постулатов значений как метода нормализации значений и эта позиция находила выражение в ориентации на конвенционализм в период между двумя войнами. Позже конвенционализм был оставлен, однако нахождение связи между словарем философских проблем и словарем логики Айдукевич считал действием, которое не может быть редуцировано к известным "семантическим фактам", а поэтому перефразирование всегда содержит неустранимый конструктивный элемент.
Хотя метод парафраз был типичным аналитическим методом, используемым Айдукевичем, он не считал его единственным и универсальным в своей аналитической стратегии, поскольку сфера перефразирования естественным образом ограничивается сферой применения самой логики как основы этого метода. В работах Айдукевича можно встретить ряд других подробнейших анализов семантических понятий, однако именно метод парафраз был характерным для его творчества. Вместе с тем перефразирование не является простым переводом из языка философии на язык логики, ибо этот перевод сопровождается операцией образования смыслов, позволяющей одновременно использовать понятийный аппарат логики.
Семантическая эпистемология заключается в получении теоретико-познавательных выводов из утверждений о семантических свойствах языка. Эпистемологические же взгляды Айдукевича эволюционировали от радикального конвенционализма до крайнего эмпиризма, а вместе с их изменением менялось и соотношение между эпистемологией и онтологией в его творчестве. Будучи радикальным конвенционалистом, Айдукевич воздерживался от выводов онтологического характера, но со временем он все решительнее придерживался мнения о том, что из теории познания удастся получить утверждения о реальности.
4.2.2 Истоки теории радикального конвенционализма
В работе "О значении выражений"12 Айдукевич анализирует существующие конструкции понятия значения - ассоцианизм и теорию коннотаций Милля. Ассоцианизм, полагающий значение психическим переживанием, соединенным с выражением, Айдукевич считал ошибочной теорией, которую не удастся защитить никакой модификацией, а основным ее недостатком он считал психологизм. Айдукевичем рассматриваются также шансы коннотационной теории, но и она, по его мнению, требует улучшения. Вывод сводится к тому, что ни один из существующих путей определения значения выражения не ведет к успеху. Айдукевич выделяет два пути: поиск значения в психике, например, ассоцианизм, или же поиск значения в самих вещах, или в реальности, например, теория коннотации. По мнению Айдукевича, правильным будет третий путь, состоящий в "нахождении значения в самом языке". Таким образом, в результате выбора третьего пути неизбежным эффектом оказывается релятивизация значения к определенному языку J.
Айдукевич задается вопросом: Что значит "говорить на языке J"? Возможные ответы состоят в том, что выражение "говорить на языке J" может означать:
а) использование звуков в согласии с фонетикой языка J;
б) использование выражений языка J;
в) с учетом фонетики языка J использование выражений, диктуемых лексическими средствами J, а при высказывании используемых оборотов такое поведение, которое предполагается языком J.
Очевидно, что лишь значение в) передает интуитивное содержание, необходимое для удовлетворительной интерпретации оборота "говорить на языке J". Это поведение, предполагаемое языком J, Айдукевич передает следующими словами: "[...] говорит по-польски тот, кто [...] обладает некоторой готовой к употреблению совокупностью диспозиций реагировать на обороты польского языка, совокупностью диспозиций, которыми обладает тот и только тот, кто как раз и умеет [говорить] по-польски"13. Понятие диспозиции Айдукевич понимает как предрасположенность к узнаванию некоторых предложений языка. Поэтому механизм "говорения языком J" можно описать посредством формулирования правил узнавания предложений.
Важным моментом в рассуждениях Айдукевича является рассмотрение им т.н. теории интенциональных значений, введенное под влиянием Гуссерля и его "актов значения", которые он характеризует следующим образом. По мнению Айдукевича, у Гуссерля этот "акт значения", т.е. использование данного оборота как выражения определенного языка состоит в том, что в сознании появляется чувственное содержание, при помощи которого можно было бы воочию думать об этом обороте, если бы к этому содержанию присоединялась соответствующая интенция, направленная именно на этот оборот. Однако при использовании данного оборота как выражения определенного языка к этому чувственному содержанию присоединяется другая интенция, необязательно представленная, однако направленная в принципе на нечто иное, нежели сам этот языковый оборот. Эта интенция совместно с чувственным содержанием образует однородное переживание, но ни восприятие это чувственного содержания, ни эта интенция полным, самобытным переживанием не являются. Как одно, так и другое являются несамостоятельными частями совокупного переживания. Значением данного выражения (как типа) в определенном языке был бы, согласно Гуссерлю, тип, под который должна подпадать эта присоединяемая к чувственному содержанию интенция с тем, чтобы данный оборот был использован как выражение этого, а не другого языка.
Теория интенциональных актов значения была широко воспринята во Львовско-Варшавской школе, но после ее критического рассмотрения, как в случае с Айдукевичем, была оставлена многими учеными. Сущность этой теории заключается в установлении тесной связи между содержанием представления и языковым оборотом и состоит в сосуществовании мысли о предмете и мысли о знаке в едином переживании, скрепленном интенциональным актом. При выяснении природы этого переживания используется интроспекция, результаты которой трудно распространить, учитывая критерий интерсубъективности самого значения, поскольку сам тип мысли, как и тип выражения еще не определяют собственно значения, хотя оно и находится в границах не только типа мысли, но и границах типа предложения.
Согласно Айдукевичу, правило (в его терминологии - директива значения) охватывает данное предложение A, если A принадлежит к области определения аксиоматической директивы значения или области (кообласти) дедуктивной (эмпирической) директивы значения. Директива R касается выражения A, если A принадлежит к предложениям Z, охватываемым директивой R. Директива R несущественна для выражения A тогда и только тогда, когда R не касается A, или же когда область определения R не меняется после замены выражения A во всех предложениях Z, охватываемых R, произвольным предложением A', и наоборот, т.е. что A и A' имеют один и тот же логический тип. Директива R существенна для A, если не является несущественной для этого выражения. Выражения A и A' находятся в непосредственной связи их значений в языке J, если A и A' принадлежат одной и той же области некоторой директивы значения R. Если можно образовать конечную, состоящую по меньшей мере из трех выражений последовательность, первым членом которой является выражение A, последним - B, и если между каждыми двумя следующим друг за другом членами существует непосредственная связь значений, то между A и B существует опосредованная связь значений. И наконец, Айдукевич подчеркивает, что директивы значения касаются не только выражений, но также и синтаксических форм.
Приведенные терминологические соглашения Айдукевич использует для построения концептуальной модели языка. Ее построение он начинает с вопроса: с необходимостью ли изменение какой-либо директивы значения приводит к изменению соответствия слов языка и их значений? Ответ дается утвердительный, но с оговоркой, что значение определяет всю совокупность директив. В связи с этим объединения областей определения различных директив не обязательно отличны при различных способах объединения этих областей. Поэтому характерное для данного языка соответствие значений очерчивает объединение областей определения отдельных директив, причем полученную область можно варьировать двояко. Во-первых, можно ввести предложения, не принадлежащие области определения директив и, конечно, эти предложения содержат выражения, до сих пор не принадлежащие языку. Во-вторых, область определения можно изменить не вводя новые выражения, а единственно манипулируя способами объединения.
Для описания изменений, вызванных возможным обогащением языка новыми выражениями, Айдукевич вводит различение языков открытых и замкнутых, а также связных и несвязных. Рассмотрим два языка J1 и J2. Предположим, что каждому простому или составному выражению языка J1 соответствует эквиморфное (или одинаково звучащее) выражение языка J2, но не наоборот, и кроме того, эквиморфные выражения взаимно переводимы. Язык J1 является открытым языком относительно языка J2, если существуют выражения A1 и B2, принадлежащие языку J2, а также выражение B1, принадлежащее J1, такое, что выражение B1 есть перевод A1, выражение A1 непосредственно связано по значению с выражением A2, а A2 не переводимо в J1. Название "открытый язык" выражает тот факт, что некоторый язык J1 можно дополнить до языка J2 посредством добавления нового выражения. Из определения открытого языка следует, что в расширенном языке J2 выражения языка J1 сохраняют свои старые значения. Язык, не являющийся открытым, Айдукевич называет замкнутым. В определенном смысле замкнутый язык является семантически насыщенным.
Пусть J1 - замкнутый язык и J2 - язык, возникший вследствие присоединения к J1 нового выражения B. Тогда в объединении областей определения значений J2 содержатся все выражения из J1, а также выражение B, которое находится или не находится в непосредственной связи значений с прежними выражениями. Если B находится в непосредственной связи, то прежние выражения уже не могут иметь те же значения, что в языке J1, поскольку это противоречило бы предположению, будто J1 является замкнутым языком, либо B непереводимо в одно из прежних выражений. Из этого следует, что прежние выражения могут иметь в новом языке J2 те же значения, какие они имели в языке J1 только тогда, когда B переводимо в одно из прежних выражений, или тогда, когда B не находится в непосредственной связи значений ни с одним из прежних выражений, а тогда B не остается с этим выражением и в опосредованной связи значений. Поскольку B непосредственно не связано ни с одним из прежних выражений, то выражение B не находится ни в какой связи значений с выражениями языка J1. Это означает, что в языке J2 существует непустой, изолированный по значению класс выражений. Язык, содержащий такую изолированную часть называется несвязным языком. Таким образом, язык J является несвязным тогда и только тогда, когда существует такой класс K выражений этого языка, что каждый элемент этого класса K не находится в какой-либо связи значений с выражениями языка J вне класса K. Язык, не являющийся несвязным языком, называется языком связанным. Тогда термин "семантически насыщенный язык" означает, что замкнутый язык после его обогащения становится несвязным, поскольку прежние его выражения сохраняют свои значения, а новые не переводимы ни в одно из выражений прежних.
Пусть теперь язык J будет открытым. Если добавить к J новые выражения B, то прежние выражения сохраняют свои значения, а язык J+B не обязательно становится несвязным. В этом случае объединение областей определения директив (правил) языка J является подобластью области определения директив значений языка J+B. Таким образом, если область определения директив значений некоторого языка J изменяется вследствие добавления новых выражений B, то присущее языку J подчинение значений меняется так, что новое подчинение значений выражениям языка учитывает добавленные выражения B. Изменение значений языка J невозможно в трех случаях, когда:
а) новый язык несвязан;
б) введенное выражение имеет перевод на одно из прежних выражений языка;
в) язык J открыт относительно языка J+B. (Открытость языка является свойством относительным, т.е. J открыт относительно некоего отличного от J языка.)
Пусть даны два языка J1 и J2. Дополнением J1 до J2 называется процедура добавления к J1 новых выражений до тех пор, пока области определения директив значений J1 и J2 не совпадут; обратная процедура является открытием J2 относительно J1. Если J2 является замкнутым языком, то дополнение J1 до J2 является окончательным замыканием. Допустим, что J1 является открытым языком, а J2 и J3 - языками связанными и окончательно замкнутыми J1. Если J2 и J3 возникли из J1 так, что J2=J1+B1, а J3=J1+B2 и B1, B2 взаимно переводимы, то очевидно J2 и J3 также взаимно переводимы. Айдукевич задается вопросом: всегда ли два связанных языка, являющиеся окончательно замкнутыми относительно некоторого открытого языка, взаимно переводимы? Ответ на этот вопрос Айдукевич предваряет рассмотрением условий равнозначности или синонимичности двух выражений одного и того же языка J. Необходимым условием синонимичности двух выражений является сохранение области определения директив значений, т.е. область не должна изменяться в результате подстановки B1 вместо B2, и наоборот. Понятие равнозначности применимо также к выражениям из разных языков, например, J1 и J2. Так как выражение B в языке J1 имеет то же значение, что и выражение C в языке J2, то B является переводом C в J1, и наоборот; отношение перевода рефлексивно, симметрично и транзитивно.
Пусть C будет переводом B (из J1) на язык J2, и пусть B находится в некоторой связи значений с другими выражениями из J1. Если эти связи являются непосредственными связями значений, то если B остается в непосредственной связи значений (в J1) с выражениями B1,..., Bn, то C остается в аналогичных связях значений (в J2) с выражениями C1,..., Cn, причем выражения B1,..., Bn и C1,..., Cn взаимно переводимы. Последнее замечание необходимо, поскольку могут рассматриваться и открытые языки. Для замкнутых языков описанная зависимость может быть выражена следующим образом: если C является переводом B, то все элементы объединения областей определения директив языка J2, содержащие выражение C, можно получить из элементов объединения областей определения директив языка J1, содержащих выражение B, следующим образом: выражение B везде заменяется выражением C, а оставшиеся элементы директив значений языка J1 заменяются их переводами в языке J2.
Перевод Айдукевич понимает весьма ригористично, т.е. как перевод совершенный или дословный. Два языка он называет взаимно переводимыми тогда и только тогда, когда каждому выражению одного языка соответствует одно или несколько выражений другого языка, которые являются его переводами с одного языка на другой, и vice versa.
Основное утверждение Айдукевича, относящееся к языкам связанным и замкнутым, таково: если языки J1 и J2 связаны и замкнуты, и если в языке J2 существует выражение C, являющееся переводом выражения B языка J1 на язык J2, то оба языка взаимно переводимы. Условие перевода уже в том состоит, что одно из выражений языка J1 имеет свой перевод в язык J2. Из этого следует, что открытый язык не может быть окончательно замкнут в результате дополнения до двух связанных и взаимно непереводимых языков.
Объединение областей определения директив языка J можно определенным образом упорядочить, образуя соответствующие суммы (объединения) директив: аксиоматическую, дедуктивную и эмпирическую. Три перечисленные суммы директив значений образуют т.н. матрицу языков. Понятие матрицы Айдукевич использует для формулирования дефиниций перевода и значения выражений. Вот эти дефиниции:
Языки J1 и J2 взаимно переводимы согласно отношения R тогда и только тогда, когда R является взаимно однозначным отношением, которое каждому выражению из J1 ставит в соответствие некоторое выражение из J2, и наоборот таким образом, что матрица языка J1 (J2) переходит в матрицу языка J2 (J1), если заменить в ней все выражения выражениями, соответствующими им посредством отношения R.
Выражение A в языке J1 обладает тем же самым значением, что и выражение B в языке J2 тогда и только тогда, когда A принадлежит J1, B принадлежит J2 и существует отношение R, с учетом которого оба языка взаимно переводимы, а выражение A находится в отношении R к B.
Легко видеть, что приведенные дефиниции однозначно применимы только к языкам связанным и замкнутым. Именно такие языки Айдукевич считает языками в точном значении этого слова, т.е. собственно языками. Открытые же языки являются в сущности смешением собственно языков, примером которых Айдукевич считает язык этнический.
Класс значений замкнутого и связанного языка Айдукевич называет понятийным аппаратом этого языка. Из приведенных дефиниций следует, что два понятийных аппарата являются либо идентичными, либо не имеют общих элементов. Если же два понятийных аппарата имеют хотя бы один общий элемент, то они идентичны. Поэтому можно сказать, что два различных понятийных аппарата никогда не пересекаются, а открытым языкам свойственно смешение различных понятийных аппаратов.
Между матрицами языков и понятийными аппаратами таким образом существует весьма простая зависимость: матрица связанного и замкнутого языка J и понятийный аппарат этого языка определяют друг друга.
Описанная концепция языка может быть названа "имманентной концепцией языка", поскольку Айдукевич определяет значение "внутри" языка. Я.Воленский называет эту концепцию "автономной концепцией языка", т.к. Айдукевич трактует язык как образование, существующее независимо от пользователя. Пользователь языка является как бы "вписанным" в язык и для того чтобы правильно вести себя в разговоре и при написании выражений языка он должен принять значения, диктуемые директивами значения. Пользователь может менять значения выражений, но тогда он "вписывается" в другой понятийный аппарат. Эти замечания не следует понимать так, что пользователь является пассивным потребителем языка, и Айдукевич не утверждает, что языки независимы от человеческих деяний. Речь идет о том, что Айдукевича совершенно не интересовал генезис языка и он воспринимал его как готовое образование, т.е. как результат человеческой деятельности. Воленский справедливо подчеркивает, что тезис об автономии языка имеет смысл лишь в том случае, если помнить о различении процессов и результатов в духе Твардовского. Свою концепцию Айдукевич излагает исключительно с использованием прагматических понятий (признания или узнавания выражений) и синтаксических понятий (описание структуры матрицы языка). Стремясь избегать семантических парадоксов Айдукевич, сознательно не использует семантических понятий. Вместе с тем концепция замкнутых и связанных языков была создана Айдукевичем по аналогии с языками дедуктивных систем.
4.2.3 Языковое значение и принцип конвенциональности
Приступая к исследованию значения, сформировавшему в конечном счете концепцию радикального конвенционализма, Айдукевич формулировует цель своего исследования примерно так: эта тема не представляет интереса как некоторый раздел научного словаря. Важно не столько представление и критика чужих дефиниций значения и экспозиция собственной, сколько нечто иное, а именно то, что язык играет определенную и весьма важную роль в процессе познания. Различные взгляды, касающиеся значения, выявляют относительные точки зрения именно на эту познавательную роль языка. "Важность понятия [...] значения выражений для методологии и теории познания вытекает хотя бы из того, что утверждения наук являются ничем иным, как значениями некоторых предложений, соответствующих этим предложениям в определенном языке, а познание (в отличие от познавания), по крайней мере в своем совершенном виде - это именно это значение определенных предложений и, возможно, иных выражений"14. Таким образом, значение выражений Айдукевич пробует установить путем внешних ограничений, накладываемых рамками научных теорий, хотя и в самом языке теории.
Основной тезис конвенционализма гласит, что существуют проблемы, которые не поддаются решению лишь при одном обращении к опыту до тех пор, пока не принимаются некоторые конвенции, сочетание которых с данными опыта позволяет эти проблемы решить. Творцы конвенционализма - А. Пуанкаре и П. Дюгем - подчеркивали, что эмпирическая составляющая не является определяющей при рассмотрении проблемы, поскольку конвенции, от которых зависит ее решение, могут быть изменены. Таким образом, суждения, в которых выражается решение проблемы, зависимы от принятых конвенций. Этот тезис Айдукевич называет обычным конвенционализмом и в статье "Образ мира и понятийный аппарат"15 предлагает конвенционализм радикальный. Цель этой работы, являющейся применением выше изложенной концепции в теории познания, Айдукевич определяет так: "В этой работе мы намерены тезис обычного конвенционализма обобщить и радикализировать. А именно, мы хотим сформулировать и обосновать утверждение, что не только некоторые, но все суждения, которые мы принимаем и которые создают весь наш образ мира, еще не однозначно определены данными опыта, но зависят от выбора понятийного аппарата, при помощи которого мы отражаем данные опыта"16.
Свое понимание радикального конвенционализма в эпистемологии Айдукевич демонстрирует на примерах развития научных дисциплин, рассматривая, в частности, ситуации в физике в связи с толкованием значения термина "сила" до Ньютона и после его открытия, а также утверждений эвклидовой геометрии (понимаемой как ветвь физики, а не математической дисциплины), которые сегодня считаются очевидными, хотя когда-то они были только правдоподобными интуитивными допущениями, но изменения в языке, состоящие в возникновении новых аксиоматических директив значения, потребовали безусловного признания этих утверждений геометрии, переводя их в статус аксиом. Между предложениями некоторого языка (в понимании Айдукевича) может возникнуть противоречие, например, между гипотезой и принятым законом. Противоречие можно элиминировать, отказавшись от гипотезы и не оставляя язык. Однако дело обстоит иначе, когда противоречие возникает между предложениями, признания которых требуют директивы значения, например, противоречие возникает между формулировкой закона и предложением, принятие которого продиктовано эмпирическими директивами значения. В этом случае избавиться от противоречия в принятом языке не удается и следует перейти к новому языку. Но новый язык не переводим на язык ранее используемый, ибо если бы он был переводим, то должен был бы быть идентичен с первичным языком и также содержать противоречие. Для ликвидации противоречия необходимо принять новый понятийный аппарат, например, какой-нибудь его элемент, который приведет к изменению значений оставшихся без изменений элементов аппарата под угрозой, что язык окажется несвязным. "Тем самым - заключает Айдукевич, - мы приходим к главному тезису работы. Данные опыта не навязывают нам абсолютным образом никакого артикулированного суждения. Более того, данные опыта вынуждают нас признать некоторые суждения, когда мы учитываем данный понятийный аппарат, однако если мы меняем понятийный аппарат, то можем, несмотря на присутствие данных опыта, удержаться от применения этих суждений"17.
Еще один аргумент в пользу своих взглядов Айдукевич получает в результате их сравнения с тезисом "обычного конвенционализма", трактующего различия между протокольными предложениями и интерпретацией фактов. Согласно обычному конвенционализму, для принятия протокольного предложения достаточно эмпирических критериев, тогда как решение о принятии предложений, интерпретирующих факты, выносится на основании т.н. вторичных критериев, зависящих от нашего выбора. Таким образом, решение о принятии интерпретационных предложений не однозначно, что недопустимо в случае протокольных предложений. Эти общие соображения Айдукевич уточняет при помощи вводимых им понятий. А именно, критерием принятия протокольных предложений являются эмпирические директивы значения одного из естественных языков, но они еще недостаточны для интерпретации. На вопрос, обладают ли протокольные предложения более высокими достоинствами в смысле их сопротивления изменениям, Айдукевич отвечает: "Более достоинств принадлежало бы протокольным предложениям только тогда, когда директивы значения естественных языков более бы заслуживали того, чтобы оставаться неизменными, чем присоединяемые конвенции. Если признается, что, несмотря на неизменность данных опыта, можно избавиться от некоторых интерпретаций, заменяя одну конвенцию другой, то следует отдавать себе отчет и в том, что с таким же успехом можно отказаться и от протокольных предложений посредством изменения директив значения естественного языка. Таким образом, единственное различие между протокольными и интерпретационными предложениями состоит в том, что первые воспринимаются в языках, в которых мы выросли без нашего сознательного участия, тогда как вторые могут быть приняты лишь в таких языках, в построении которых мы участвовали сознательно. По этой причине директивы значения, допускающие решение о принятии протокольных предложений, на первый взгляд кажутся неприкасаемыми, тогда как вводимые актом нашей воли конвенции, необходимые для принятия интерпретации, кажутся способными быть отозванными силой нашего решения. Наша позиция является значительно более крайней, чем позиция обсуждаемого конвенционализма. Мы не видим никакой существенной разницы между протокольными предложениями и интерпретациями и считаем, что единственно данные опыта не принуждают нас к принятию ни одних, ни других. Мы равно можем удержаться как от признания самих предложений, так и от их переводов, если пожелаем выбрать понятийный аппарат, в который их значения не входят. Следовательно, нашу позицию мы правильно называем крайним конвенционализмом" 18
Язык, в котором можно сформулировать произвольное суждение, Айдукевич называет универсальным языком, а соответствующую ему область значений - универсальной областью. Из выше сказанного о языке можно сделать вывод, что универсальный язык несвязан. Его область значений представляла бы собой ничем не ограниченную совокупность значений и принятие такого языка было бы равносильно ограничению используемых правил логики, поскольку применение логики обязательно должно учитывать выбранный понятийный аппарат. Айдукевич заключает: "Тем самым логика, которую на определенном этапе мы принимаем, обязательна до тех пор, пока мы стоим на некоторой позиции, определенной понятийным аппаратом. Вместе со сменой понятийного аппарата изменяется также и логика"19.
По сути, мы здесь присутствуем при весьма техничной и решительной попытке формализации представлений о конвенциональности языка, восходящих еще к Платонову "Кратилу".
Признание конвенционального характера значений естественного языка - основывающегося, соответственно, на концепции конвенциональности значений формальных (дедуктивных) языков - свойственно не исключительно какой-либо одной философской школе, но является более или менее общим местом в объяснении природы значения. В то же время основания, по которым оно может быть оспорено (и было оспорено, например, У. Куайном20) достаточно очевидны.
Согласно Куайну, предполагаемые языковые конвенции не могут иметь форму эксплицитного соглашения. Если представить, что употребление языковых выражений (вообще говоря, естественного языка в целом) регламентируется соглашением, заключенным между членами языкового сообщества, то возникающий при этом вопрос таков: на каком языке велось бы обсуждение такого соглашения? Ведь такое допущение фактически уводит в дурную бесконечность.
Кроме того, мы достоверно знаем о себе, что мы никогда ни с кем не договаривались об употреблении выражений естественного языка. Мы также никогда не сталкивались с достоверным описанием факта заключения такого соглашения. Предложенное описание такого события было бы воспринято нами как метафора.
Итак, идея конвенции вызывает на уровне обыденной очевидности возражения двух родов:
1. опытное. Ни мы, ни другие люди не заключали такого соглашения.
2. теоретическое (модельное). Неясно, каким образом могло бы быть осуществлено заключение такого соглашения.
С такой точки зрения, мы не располагаем такой концепцией соглашения, которая позволила бы языку быть конвенциональным; мы можем констатировать, что ситуация действительного использования знаков естественного языка имеет форму ситуации существования соглашения об их использовании, но мы не можем сказать, в силу чего она имеет такую форму. Мы можем продолжать разделять такой подход, как и сам Куайн, но мы не приблизимся тем самым к лучшему пониманию языка. Поэтому даже продолжая использовать миф о языковой конвенции, мы должны иметь в виду, что в действительности речь идет о не более чем о регулярностях, наблюдаемых в нашем использовании языка, и это - все, о чем у нас есть основания говорить в этой связи.
Тем не менее разговор о более отвлеченном понятии, чем эмпирически фиксируемая регулярность в употреблении знаков, оправдан уже в том отношении, что все члены языкового сообщества способны отличить правильное употребление от неправильного; правила, которым можно следовать, так или иначе существуют в сознании членов сообщества. Принятие этих правил, согласие им следовать может быть описано через разделение некоторого соглашения - подобно тому, как это происходит с формальными (искусственными) знаковыми системами, когда некоторое количество людей договаривается между собой о значении определенных знаков. Можно предположить, что значение знаков естественного языка также имеет форму условного значения.
Для формальных языков такое описание было предложено К. Айдукевичем в концепции "радикального конвенционализма". Айдукевич вводит такие логические понятия языка, переводимости и т.д., которые не могут быть адекватными соответствующим понятиям лингвистики: он накладывает на них настолько жесткие ограничения, что для естественных языков они оказываются неприменимыми. Тем не менее они могут, с его точки зрения, рассматриваться как упрощенные схемы, идеализированные модели лингвистических объектов21.
Если понимать язык как систему выражений, наделенных значением, то для его однозначной характеристики необходимо и достаточно установить запас выражений, а также значения, принадлежащие выражениям в этом языке. С такой точки зрения, устанавливая значения выражений, мы тем самым устанавливаем возникающие между ними связи, на основании которых можно сформулировать некоторые правила употребления выражений, называемые правилами значения.
Рассмотрим два примера:
1. Если кто-либо, говорящий на русском языке, отказывается признать выражение "Треугольник имеет три угла", то мы с полным правом можем сделать вывод, что этот человек связывает со словами этого выражения не те значения, которые принадлежат им в русском языке. То же самое можно сказать, если кто-нибудь признает выражение "Иван старше Петра" и одновременно отрицает "Петр моложе Ивана", или же признает "Если А, то В" и предыдущий член этого выражения "А", но вместе с тем отрицает "В". Если мы пользуемся значениями, которые имеют слова этих выражений в русском языке, мы обязаны признавать выражения, вытекающие из первых.
2. Если кто-либо испытывает чувство боли и вместе с тем отказывается признать выражение "болит", то он связывает с этим словом не то значение, которое принадлежит ему в русском языке.
Отсюда можно установить следующие правила: только тот пользуется выражениями языка L в значении, которое они имеют в этом языке, кто всегда, находясь в ситуации S, готов признать выражение типа Т. Такого вида правила Айдукевич и называет правилами значения языка.
Он выделяет три вида правил:
1) аксиоматические правила значения, указывающие те выражения, отрицание которых, независимо от ситуации, в которой это отрицание происходит, указывает на нарушение присущих данному языку значений;
2) дедуктивные правила значения, выделяющие пары выражений такого вида, что, признав первое выражение, нужно быть готовым признать и второе, если не нарушать значений, присущих словам данного языка;
3) эмпирические правила значения, ставящие в соответствие опытным данным определенные выражения, которые нужно признавать, чтобы не нарушать значений слов данного языка.
В приведенных выше примерах выражение "Треугольник имеет три угла" является аксиомой языка и подчиняется аксиоматическому правилу. Два последующих примера иллюстрируют дедуктивные правила, и, наконец, четвертый подчиняется эмпирическому правилу значения.
Таким образом, совокупность правил значения языка при наличии определенных данных опыта выделяет класс предложений этого языка вместе с суждениями, образующими их значения. Мы не можем их отрицать, не нарушая значений слов этого языка. К ним принадлежат:
1) предложения, являющиеся, в силу своей тавтологичности, аксиомами языка, признание которых не зависит от ситуации;
2) предложения, признавать которые нас вынуждают эмпирические правила значения при наличии определенных опытных данных;
3) предложения, которые можно вывести на основе дедуктивных правил из аксиом или высказываний, установленных с помощью эмпирических правил значения.
Выделение этих типов правил позволяет Айдукевичу ввести понятия связанного и замкнутого языка.
Связанный язык. Два выражения называются непосредственно связанными по смыслу в тех случаях, когда:
* оба входят в состав одного и того же предложения, продиктованного аксиоматическим правилом значения, либо
* оба входят в состав одного и того же предложения, продиктованного эмпирическим правилом значения, либо
* оба содержатся в одной и той же паре предложений, связанных дедуктивным правилом.
Если все выражения какого-либо языка нельзя разложить на два непустых класса так, чтобы ни одно из выражений первого класса не было непосредственно связано по смыслу с каким-либо выражением второго класса, то такой язык Айдукевич называет связанным языком. В противном случае язык будет несвязанным.
Замкнутый язык. Язык является открытым, если существует другой язык, содержащий все выражения первого с теми же самыми значениями, но в который входят также выражения, не содержащиеся в первом языке, причем по крайней мере одно из этих выражений непосредственно связано по смыслу с каким-либо выражением, содержащимся также и в первом языке. Язык, который не является открытым, называется замкнутым. Открытый язык беднее, чем соответствующий ему замкнутый. В открытом языке можно увеличить запас выражений, не изменяя их значения, и таким образом преобразовать его в замкнутый язык. Если же замкнутый язык дополнить новыми выражениями, то он перестанет быть связанным и распадется на два самостоятельных языка.
Система всех значений, принадлежащих выражениям замкнутого и связанного языка, составляет понятийный аппарат данного языка, а совокупность суждений, образованных из элементов этого понятийного аппарата и навязанных нам правилами значения на основе опытных данных, можно назвать картиной мира, связанной с этим понятийным аппаратом.
Основной тезис радикального конвенционализма Айдукевич формулирует следующим образом:
..Все суждения, которые мы признаем и которые составляют нашу картину мира, не являются еще однозначно детерминированными опытными данными, а зависят также от выбора понятийного аппарата, с помощью которого мы отображаем данные опыта. Мы можем, однако, выбрать тот или другой понятийный аппарат, вследствие чего изменится и вся наша картина мира. Это значит, что, пока кто-либо пользуется некоторым понятийным аппаратом, данные опыта заставляют его признавать определенные суждения. Однако... он может выбрать другой понятийный аппарат, на основе которого те же самые опытные данные не вынуждают его больше признавать эти суждения...22 Вместе с изменением понятийного аппарата меняются и проблемы, которые мы решаем, опираясь на те же самые опытные данные23.
Практически в тех же терминах излагается, например, принцип лингвистической относительности Сепира - Уорфа, который будет рассмотрен ниже. Б. Уорф также утверждал, что "сходные физические явления позволяют создать сходную картину Вселенной только при сходстве или, по крайней мере, при соотносительности языковых систем"24. Формулировки Уорфа и Айдукевича почти дословно повторяют друг друга; но если Уорф строил обоснование своего принципа чисто эмпирически, то Айдукевич попытался дать его теоретическое доказательство. Для этого ему потребовалось понятие замкнутого языка, так как если язык представляет собой открытую систему, то его всегда можно дополнить таким способом, чтобы включить в него все слова и соответствующий понятийный аппарат другого языка. Картина мира оказалась бы зависимой от понятийного аппарата, но не от структуры языка.
Тем не менее естественный язык представляет собой открытую систему в том отношении, что он постоянно в процессе исторического развития изменяет свой лексический и грамматический состав. Поэтому, если бы даже Айдукевичу удалось обосновать корректность понятия замкнутого языка, то это понятие трудно было бы применить к естественному языку (например, воспользоваться им для подтверждения гипотезы лингвистической относительности).
Однако причины, по которым Айдукевич вскоре после создания своей концепции отказался от нее, были связаны с достижениями логики - прежде всего с появлением теоремы Тарского об истинности. Согласно Тарскому, понятие истинности непротиворечивой формализованной системы, охватывающей рекурсивную арифметику, неопределимо в этой системе. (И, далее, семантическая замкнутость языка является причиной семантических парадоксов.) По Айдукевичу же, об истинности картины мира, созданной в рамках замкнутого и связанного языка при помощи понятийного аппарата, принадлежащего этому языку, можно говорить, лишь используя этот понятийный аппарат.
Методологическими следствиями концепции радикального конвенционализма для Айдукевича стали следующие.
В связи с выбором понятийного аппарата Айдукевич ставит вопрос об "истинности различных образов мира".25 Итак, пусть X и Y используют соответственно два различных замкнутых и связанных языка Jx и Jy. Поскольку Jx и Jy взаимно непереводимы, то не существует суждения, принимаемого одновременно X-ом и Y-ом, но X и не отбрасывает ни одного суждения, принятого Y-ом, и наоборот. Образ мира, представляемый в Jx, отличен от образа мира, представляемого в Jy и образы эти не обусловливают друг друга. Возникает вопрос: какой образ мира истинен? Айдукевича рассматривает ситуацию, в которой находится теоретик познания, стремящийся приписать принятым суждениям признак истинности. Но теоретик обязан пользоваться некоторым понятийным аппаратом и поэтому должен признать все предложения, к которым его приводят принятые им директивы значения языка. В конечном счете он может приписать всем принятым предложениям название "истинных". Изменение понятийного аппарата принуждает исследователя к признанию предложений, отличных от предыдущих, и их он также захочет посчитать истинными. Таким образом, теоретик познания не может занять нейтральную позицию и вынужден предпочесть некий понятийный аппарат. Следовательно, говорить об истинности можно только в данном языке, а образ мира, создаваемый в Jx, истинен только в этом языке; это же можно сказать и об Jy.
Здесь следует заметить, что само понятие истинности у Айдукевича относительно и понятие "истинный" в языке Jx отличается от понятия "истинный" в языке Jy. Релятивизация Айдукевича отличается от релятивизации этого понятия в случае семантической дефиниции истинности у Тарского. Различия в трактовке понятия истины у Тарского и Айдукевича обусловлены также и тем, что Айдукевич не различал язык-объект и метаязык, полагая директивы значения охватывающими также и термин "истинный", применимый к предложениям языка J. Именно в силу этого обстоятельства Айдукевич считал, что изменение понятийного аппарата влечет также и изменение значения термина "истинный". Нетрудно заметить, что при различении языка и метаязыка можно легко выдвинуть возражения против концепции истинности различных "образов мира": даже если X и Y используют различные понятийные аппараты, то в метаязыке, к которому принадлежит термин "истинный", они могут им пользоваться идентично, т.е. придавая ему одно и то же значение.
Радикальный конвенционализм можно охарактеризовать как позицию среднюю между эмпиризмом и априоризмом. Для оценки места радикального конвенционализма среди основных направлений эпистемологии можно воспользоваться представленным Айдукевичем26 их выделением посредством характерных свойств предложений, являющихся эффектом того или иного рода познания. Айдукевич различает предложения аналитические, эмпирические (синтетические a posteriori) и синтетические a priori. Крайний эмпиризм может быть охарактеризован как взгляд, согласно которому методологически правомочное познание выражается эмпирическими предложениями, умеренный эмпиризм - эмпирическими и аналитическими предложениями, умеренный априоризм состоит из предложений всех трех видов, а крайний априоризм - из предложений аналитических и синтетических a priori. Очевидно, что радикальный конвенционализм не может быть квалифицирован ни как крайний эмпиризм, ни как априоризм и занимает положение среди версий умеренных. Наличие в языке аксиоматических и дедуктивных директив значения свидетельствует несомненно об априорном характере познания, о чем неоднократно говорил сам автор концепции радикального конвенционализма, подчеркивая, что его конвенционализм отличается от конвенционализма Пуанкаре, считавшего аксиомы ни истинными, ни ложными, но удобными (commodes). Свою позицию в вопросе трактовки априорных положений Айдукевич сближает с позицией Канта. Он пишет: "Мы же, наоборот, склонны назвать эти принципы и интерпретации истинными, поскольку они входят в наш язык. Наша позиция не возбраняет нам признать одно или другое фактом, несмотря на то, что мы указываем на зависимость эмпирических суждений от выбранного понятийного аппарата, а не только от первичного материала опыта. В этом пункте мы приближаемся к коперниканскому замыслу Канта, согласно которому эмпирическое познание зависит не только от эмпирического материала, но также от состава категорий, при помощи которых этот материал обработан"27. Сближение позиций еще не означает их совпадения и Айдукевич оговаривает отличие радикального конвенционализма от взглядов Канта. Кант считал, что категории жестко связаны с природой человека (хотя и могут изменяться), а понятийный аппарат гибок. Согласно Канту образ мира составляется из чувственных данных, упорядоченных посредством форм воображения и категорий, тогда как в радикальном конвенционализме образ мира сконструирован из абстрактных элементов (значений), а чувственные данные после выбора понятийного аппарата лишь уточняют, конкретизируют этот образ.Позже Айдукевич отмечал, что предложения, диктуемые аксиоматическими и дедуктивными директивами значений могут пониматься как аналитические предложения. В этом случае радикальный конвенционализм можно интерпретировать как версию умеренного эмпиризма: аналитические предложения + предложения, диктуемые эмпирическими директивами значения. Это допущение основано на частном замечании Айдукевича в том периоде творчества, когда радикальный конвенционализм им был отброшен и оно носит здесь единственно характер предположения. Учитывая дальнейшую эволюцию взглядов Айдукевича можно предположить, что он задавался вопросом - играют ли априорные факторы в формировании эмпирического познания существенную роль, или же их можно совершенно исключить. В конечном счете Айдукевич пришел к интерпретации познания в духе крайнего эмпиризма.
Дальнейшая эволюция эпистемологических взглядов Айдукевича свидетельствует о том, что со временем он стал считать крайний эмпиризм позицией не только возможной, но и желательной. В последние годы жизни Айдукевич вполне определенно занял позицию крайнего эмпиризма. В работе "Проблема эмпиризма и концепция значения"28, являющейся как бы завещанием философа, утверждается, что предлагаемое ранее решение является половинчатым, поскольку оно допускает наличие дедуктивных директив, являющихся априорными элементами познания и не поддающихся контролю опытом. По мнению Айдукевича, последовательное проведение взглядов крайнего эмпиризма требует основательной ревизии концепции значения и выработки такой, которая бы не имела эпистемологических следствий.
4.3 Номинализм Ст.Лесьневского
4.3.1 Номинализм как эпистемология
В работах Лесьневского философская, логическая и математическая составляющие переплетены чрезвычайно тесно и часто обусловливают друг друга. Это объясняется, в частности, тем, что центром кристаллизации идей Лесьневского был вопрос существования предмета исследования и его теоретическое представление, постепенно реализуемое с точки зрения онтологии, математики и логики29. О такой последовательности разворачивания событий свидетельствуют как первые его публикации, так и последние работы. В одном ряду стоят докторская диссертация "К анализу экзистенциальных предложений" (1911), "Опыт обоснования онтологического закона противоречия" (1913), краткий очерк "Об основах онтологии" (1921), а также "Об основоположениях онтологии" (193030). Последнюю из названных работ сам Лесьневский считал единственной публикацией из области онтологии. В ней автор "среди прочего" формулирует "максимально прецизиозным образом условия, которым должны удовлетворять выражения с тем, чтобы их можно было принять в онтологии как дефиниции, либо добавить к системе онтологии как утверждения"31. А
Как кажется, более правильным будет говорить не о трех системах Лесьневского, но о трех срезах одной системы, называемой "основанием математики" и состоящей из теорий. За подтверждением обратимся к более ранней версии последнего из цитированных сочинений ("Основания математики"): "По существу и методически, новая с определенных точек зрения, система оснований математики [...] охватывает три дедуктивные теории [...]. Этими теориями являются:
1) теория, называемая мной прототетикой, соответствующая, впрочем весьма приближенно, с точки зрения содержания теориям, известным в науке как "calculus of equivalent statements", "Aussagenkalkul", "теория дедукции" в соединении с "теорией мнимых переменных" и т.д.
2) теория, называемая мной онтологией, составляющая некоторого рода модернизированную "традиционную логику", а что до своего содержания и "силы", то [она] более всего приближается к шредеровскому "Klassenkalkul", рассматриваемому совместно с теорией "индивидов";
3) теория, которую я называю мереологией [...]" 32.
Итак, если вопросы онтологии предмета были инспирированы Твардовским, с которым Лесьневский вступил в полемику уже в своей докторской диссертации33, что означает определенность его философских установок, то в отношении способа их выражения работа продолжалась вплоть до конца 30-гг. Вот как Лесьневский описывает свой "отход" от философии, главное неудобство которой заключалось в использовании естественного языка: "Я решился на введение в свою научную практику какого-нибудь "символического языка", опирающегося на образцы, созданные "математическими логиками", вместо естественного языка, которым до настоящего времени я пользовался с упрямой премедитацией, стараясь, как и многие прочие, обуздать этот естественный язык в "логическом" отношении и приспособить его к теоретическим целям, для которых он не был создан. Языковая операция, которую я таким образом произвел на себе (чтобы, как потом оказалось, уже никогда по этому поводу более не тосковать о возвращении к природе) была в конечном счете уже тогда в значительной мере психологически подготовлена промежутком в несколько лет практического недоверия относительно основных выражений "математической логики" в связи с [...] вопросом о смысле этих выражений [...] применительно к системе гг. Уайтхеда и Рассела [...]" 34.
Целью этой "языковой операции" была "рационализация способа", которым для анализа "различных переданных "традиционной логикой" типов предложений" пользовался Лесьневский. Его "отход" от философии и традиционной логики не приводил к сужению взглядов на эти дисциплины, но состоял в последовательной выработке соответствий "при переходе к "символическому" способу записи". Основываясь на "языковом чувстве" и неоднородной с различных точек зрения традиции "традиционной логике", он стремился к выработке метода последовательного оперирования предложениями "единичными", "частными", "общими", "экзистенциальными" и т.д.. Результатом этих поисков было принятие в качестве основных ""единичных" предложений типа "А ? b" в какой-то отчетливо сформулированной аксиоматике, которая бы гармонировала, по мнению Лесьневского, с его научной практикой в рассматриваемой области. В отношении такой аксиоматики он постулировал, что в ней не будут выступать никакие "постоянные термины" кроме выражения "?" в предложениях типа "A ? b", а также терминов, выступающих в "теории дедукции35.
Подытоживая сказанное, отметим, что в действительности Лесьневский менял не взгляды, а способы их выражения. Единство задуманных им "оснований математики" удалось реализовать не в одной теории, но в трех, каждую из которых он, правда, стремился построить аксиоматически с единственной аксиомой.
4.3.2 Интенциональное отношение "единичного предложения существования"
Несмотря на то, что понятия существования и предмета являются основными понятиями философии Лесьневского, они не могут быть отнесены непосредственно к онтологии потому, что ни модусы существования, ни формы предметов его как таковые не интересуют. Заботой Лесьневского стал процесс суждения, выражаемый предложениями вида , а точнее - номинальным суждением <А ? b>, или <А ? а>; последнее суждение является предметом изучения онтологии. Именно оно дает ключ к пониманию теорий Лесьневского, последовательно реализующих т.н. номинальное суждение. Трудность понимания систем Лесьневского, в основу которых положено "единичное предложение существования", состоит в том, что процесс суждения является процессом переименования, а также в том, что направление процесса переименования противоположно направлению линейной записи предложения. Эту последнюю особенность переименования Лесьневский преодолевает инверсией частей суждения, используя исключительно запись вида , а не . Переименование как процесс суждения принципиально не сводимо к результату суждения, каковым в реальном суждении оказывается истинностная оценка. Более того, модусы использования - употребления и упоминания - частей суждения в реальном и т.н. номинальном суждении различны36. И это еще одна трудность выражения своих замыслов, которые Лесьневский смог преодолеть в специальной теории - онтологии, регулирующей с формальной точки зрения введение терминов.
Акцентирование процесса в суждении, казалось бы, должно было привести Лесьневского к психологизму, но этого не случилось вследствие занимаемой им позиции крайнего номинализма, т.е. номинализма как в "философии языка", так и в "философии мира". И если реальное суждение подразумевает существование результата процесса суждения в виде истинностного значения, чем собственно и отличается суждение от предложения, то процесс относительной номинации не предполагает результата и без различения номинальных и реальных суждений различение предложения и суждения у Лесьневского невозможно. В свете сказанного проясняется "проблема языка Лесьневского", заключающаяся в том, что на основании концепции Лесьневского весьма трудно провести различие между суждением (в логическом плане) и предложением, если вообще это возможно. Попутно можно заметить, что номинальное суждение вследствие отсутствия результата в виде истинностного значения вообще не является суждением и по модусам своих частей должно быть отнесено к разряду определений. Но как раз именно поэтому крен в сторону номинального суждения позволил Лесьневскому широко использовать определение и даже ввести его в состав тезисов дедуктивной системы.
Однако, ни в начальном, т.е. философском, ни в логическом периоде творчества Лесьневский не осознавал отличие "своего" суждения от суждения реального. Выработанные им отличия в кодификационном плане в конечном счете привели его к принятию двух семантических категорий - имен и предложений. В раннем же периоде творчества, используемые Миллевы понятия обозначения и соозначения нарушали однородность терминов, так необходимую в номинальном суждении, в чем можно убедиться, анализируя форму единичных предложений , являющуюся инверсной к форме реального суждения . Поэтому Лесьневский унифицировал "реальный мир" с тем, чтобы унифицировать и "мир языка". Унификация заключалась в минимизации числа возможных семантических категорий. Говоря о своих ранних работах он пишет: "[...] я верил, что на свете существуют т.н. свойства и т.н. отношения как два специальных вида предметов и не чувствовал никаких сомнений при пользовании выражениями "свойство" и "отношение". Теперь я уже давно не верю в существование предметов, являющихся свойствами, ни в существование предметов, являющихся отношениями, ибо ничего меня не склоняет к уверованию в существование таких предметов [...]"37.
Итак, предположим, что Лесьневский использовал impliciter номинальное суждение <"А" ? b.>. К принятию такого предположения склоняет анализ всего его творчества. "Система дедуктивной и индуктивной логики" Дж.Ст.Милля, на которой был воспитан Лесьневский, при анализе суждения во главу угла ставит понятие "соозначения", причем соозначает сказуемое, а обозначает или символизирует подлежащее, т.е. термин для подлежащего употребляется, а сказуемого - упоминается и все суждение по Миллю - это реальное суждение . Эта неувязка между номинальным и реальным суждением так никогда и не будет преодолена. Для ее разрешения Лесьневский вначале привлечет понятие определения, а в последующем откажется от понятия коннотации. Ранее же, в первых работах, он использует понятие соозначения как основное и переносит акцент с подлежащего на сказуемое. Заметим, что Лесьневский не пользуется терминами "субъект" и "предикат", а также понятием истинности суждения, но говорит только о предложениях.
Его "Логические рассуждения" предваряет лингвистический "семасиологический анализ", полностью покоящийся на понятии "соозначения": "Все языковые выражения - пишет Лесьневский - я разделяю на соозначающие выражения и несоозначающие выражения; выражение "соозначающее выражение" я употребляю для обозначения таких выражений, которые имеют определения (definitio), выражение "несоозначающее выражение" - для обозначения выражений, которые определений не имеют"38. В приведенной цитате содержится ключ к пониманию всей системы Лесьневского. Вот как в своей первой работе он использует понятие "соозначать" и "определение", которые в приведенной выше цитате получили статус методологической установки, "семасиологический анализ адекватности" которых, говоря словами автора, "опирается [...] в последней инстанции на феноменологический анализ символизаторских интенций лица говорящего". Вначале Лесьневский дает определение "выражения "экзистенциальное предложение"". Затем продолжает в примечании: "Я принимаю это определение [...] за исходную точку анализа экзистенциальных предложений. [...] Анализ экзистенциальных предложений есть таким образом постоянно анализ предложений, обладающих признаками, соозначаемыми выражением "экзистенциальное предложение" в выше упомянутом значении; анализ этот не является ни анализом выражения "экзистенциальное предложение", ни анализом значения этого выражения, так как ни одно, ни другое не обладают признаками, соозначаемыми выражением "экзистенциальное предложение"39 Вполне очевидным образом с использованием понятия "соозначения" отделен случай употребления выражения от его упоминания, или, говоря языком схоластов - suppositio simplex от suppositio materialis и suppositio formalis, и то важное обстоятельство сближает манеру анализа Лесьневского со схоластической методологией, что он как и они использует не подстановку (supponere) для проверки дефиниции, но допущение (suppositio) соозначаемых признаков. Пожалуй, единственное различие схоластической терминологии и Миллевой коннотации в том, что в Средневековье акцентируется логическая сторона термина, а у Милля, в Новое время - семиотическая.
На понятии соозначения Лесьневский основывает несколько приемов в естественном языке, позволяющих более отчетливо осветить поставленный вопрос. Понимаемые широко, все они представляют собой парафразу. Приемом парафразы пользовался Твардовский, у которого его перенял К.Айдукевич (см.выше), но, как кажется, Лесьневский пришел к нему самостоятельно, поскольку его способ перефразирования стремится к максимальной точности, доходящей, если не удается этот способ обосновать языковыми процедурами, до конвенции. О некоторых из них еще будет упомянуто; здесь же мы коснемся синонимии, которая составляет ядро приема парафраз. Так, Лесьневский считает, что одно выражение является или не является синонимом другого, если оба вышеуказанные выражения соозначают одинаковые признаки или же признаки являются различными. Оперирование признаками явно не в согласии с онтическими взглядами Лесьневского, которые он последовательно проводит в анализе экзистенциального предложения, но воспринятое им от Милля положение, гласящеее, что значения выражений заключаются не в том, что они обозначают, но в том, что они соозначают, не позволяет ему отказаться очевидным образом от понятия соозначения, чтобы перейти к обозначению.
Выход он находит в апофатическом определении - например, аналитических и синтетических экзистенциальных предложений, причем отличие своих определений от миллевских эссенциальных и акцедентальных предложений проводится вполне осознано. Другим приемом, основанном на синонимии, является трансформация сказуемого так, чтобы оно выступало в именительном падеже. А это значит, что сказуемое представляется существительным или именной группой сказуемого и возможным становится не только соозначение, но и обозначение.
Итак, каждое подлежащее - это "бытие, обладающее признаками", совокупность которых составляет differentias specificas по отношению к роду "бытие". Однако "бытие" по Лесьневскому - это не существование, а всего лишь максимально возможное родовое понятие, удобное для обнаружения "противоречия". Уточняя свое понимание подлежащего предложения: "Может кому-нибудь по этому поводу показаться, что определяя слово "X", как "существующий, обладающий признаками - P1, P2, P3, ..., Pn", Лесьневский подчеркивает, что заранее предицирует существование "X".
Его определение скорее непредикативно по форме и представляет собой предложение, адекватно символизирующее предмет, который обыкновенно неадекватно символизируют в предложении "X существует". Это предложение "некоторый предмет есть предмет X", которое предполагает существование "X ", основанное на адекватной символизации "X" и являющееся основанием для адекватной символизации "некоторого предмета". Может возникнуть впечатление не просто круга в таких определениях, а порочного круга, объясняемое использованием слова "предмет" в качестве определяемого, являющегося наивысшим родом. Но кванторное слово "некоторый" говорит о подразумеваемой переменной, неявно входящей в дефиниендум. Таким образом, речь идет не о существовании предмета, "символизируемого" подлежащим, поскольку в конечном счете Лесьневский приходит к выводу о ложности всех экзистенциальных предложений - как негативных, так и позитивных, но об "адекватности символизации".
Итак, сказуемое "существовать" экзистенциального предложения ("люди существуют", "бес существует" - примеры Лесьневского), выражает признак существования. Возможно, именно от этой трактовки существования как некорректной отрекся Лесьневский в более поздней своей работе, но не от сути понимания им предложения вообще. В экзистенциальном предложении признак существования не более, чем признак, выполняющий функцию соозначения. Ложность всех экзистенциальных предложений для Лесьневского означает просто онтическую нейтральность всех соозначающих выражений. Его онтологические воззрения оказываются эпистемологическими взглядами, которым он стремится придать максимально строгий научный вид и которые, как способ речи, влекут онтологические предпосылки. От этих предпосылок Лесьневский и стремится избавиться так, чтобы из анализа единичного предложения вида "A ? b" невозможно было извлечь утверждение о существовании предмета вообще, в максимально широком значении слова "существовать". К осуществлению строгого воплощения этих воззрений Лесьневский придет, понимая, что предложенная им классификация предложений на аналитические и синтетические вызывает "интенсивную эмоцию теоретического "диссонанса", он полагает, что его задачей не является тушевание всяких таких "диссонансов", поскольку они являются только продуктом закоренелых чувственных импульсов на почве тех или иных языковых привычек. [...] Критерием научной целесообразности классификаций я считаю возможность высказывания предложений или создавания научных теорий, касающихся всех предметов (и только их), обнимаемых соответствующими классификационными рубриками"40.
Классификационные рубрики являются для философии эмпирическим материалом, используемым для создания определений, в которых выявляются значения логического субъекта суждения. Таким образом, за каждым предложением у Лесьневского кроется определение, которое при необходимости может быть эксплицировано. Причем классификационные определения оказываются реальными определениями и позиция Лесьневского становится двойственной, состоящей из эмпирической составляющей, представленной определениями, формирующими классификационные рубрики и теоретической составляющей, образованной единичными предложениями вида "А есть b", в анализе которых главную роль играет понятие соозначения. Используя эту двойственную позицию можно сказать, что в определениях термин для подлежащего в предложении в действительности обозначает, а в суждениях - соозначает, с чем несогласен и сам автор. Короче говоря, Лесьневский столкнулся с ситуацией не единообразного использования термина для подлежащего, которую можно изобразить следующим образом: <"А" ? b .> и . .Совершенно очевидно, что понятие соозначения в эту ситуацию не могло внести ясности. Дело несколько улучшается при переходе к номинальным семантическим определениям, т.е. к совместному рассмотрению единичного предложения <"A" ? b .> и определения <"A" = df_c .>, но и теперь "соозначение" продолжает оставаться непреодолимым барьером, поскольку "b" и "c" соозначают различные признаки. Более того, используемое в настоящей работе уточнение функций терминов "b" и "c", конечно, не проводится у Лесьневского и соозначаемые термины, которые присутствуют в его примерах упоминаются, вступая в разительный конфликт с интенциями автора, направленными на обозначение, употребление терминов "b" и "c".
Номинальный характер как суждения, так и определения обостряет вопрос референции субъекта суждения, или, говоря языком Лесьневского, вопрос "адекватной символизации". И уже в своей первой работе, посвященной анализу экзистенциальных предложений, тема которой очевидным образом способствовала выяснению механизма экстралингвистической функции номинации, Лесьневский отказывается от нее и придает номинации интралингвистический характер, т.е. относительный, замаскированный, правда, использованием термина "предмет", который только единственно и существует реально , а еще лучше сказать - абсолютно. Вот "примеры адекватных символизаций предметов, которые обыкновенно неадекватно символизируются в экзистенциальных предложениях различных типов:
Неадекватная символизация Адекватная символизация
Только предметы А существуют. Все предметы суть предметы А.
Предметы А существуют. Некоторые предметы суть предметы А.
Предмет А существует. Один (некоторый и т.д.) предмет есть предмет А.
Предметы А не существуют. Никакой предмет не есть предмет А."
Предмет А не существует.
Легко видеть, что в примерах адекватной символизации о существовании речь не идет; эти примеры имеют структуру номинального семантического определения, в котором определяемое вследствие своей максимальной общности (понятие предмета является наивысшим родом) начинает играть роль переменной, настолько оно неопределенно. И это неудивительно, ибо в номинальном определении дефиниендум упоминается. И вновь возникает несоответствие модусов использования терминов номинального суждения и якобы номинального определения. Поэтому Лесьневский отказывается от экстралингвистической составляющей в субъекте суждения, отрицая какое-либо существование обозначаемого предмета и сосредоточивая все внимание на внутреннем, с точки зрения языка, облике подлежащего, его физической оболочке. Это было началом радикального номинализма.
Однако, единой теории имен, их онтического статуса, подкрепленного теорией вывода не получилось, но возникли три теории, объединенные в одну систему "Оснований математики": мереология, онтология, прототетика, преследующие одну цель - создание предложений, которые обладают символической функцией и которые Лесьневский называет наукой. Его предметная концепция не имеет ничего общего со взглядами на предмет Брентано или Твардовского, признающих наряду с индивидуальными предметами также и предметы общих представлений, ни со взглядами Фреге, считающего таким общим предметом истинностное значение. Можно даже высказать странную на первый взгляд мысль о том, что понятие предмета для Лесьневского оказалось вспомогательным, что понятийный базис еготеории познания был ограничен единственной категорией предмета с тем, чтобы теоретически воплотить понимание предмета той или иной наукой, ибо наука составляет некоторого рода систему языковых символов. При этом предметом, символизируемым предложением, окажется "единственно отношение ингеренции", т.е. в сущности процесс. Составляющие этого процесса, которые доставляют массу неудобств и которые в последних работах Лесьневского будут регулироваться определениями, в начальном периоде упорядочиваются "нормативными схемами", собственно и позволяющими окончательно перейти от реального суждения к номинальному. Установка Лесьневского такова: "Символические функции сложных языковых выражений, например, предложений, зависят от символических функций элементов соответствующих выражений, т.е. от отдельных слов и от взаимного соотношения этих элементов. [...] Планомерное конструирование сложных языковых форм для символизирования различных предметов в системе научных предложений не может довольствоваться теми или иными результатами непланомерной эволюции языка; оно требует создания некоторых общих конвенционально-нормативных схем, в которых можно было бы формулировать зависимость символических функций предложений от символических функций их отдельных элементов. [...] Принятою мною нормативной схемой, формулирующей эту зависимость, является схема следующая: всякое предложение, приведенное к форме предложения не периода с позитивной copul'ой и сказуемым в именительном падеже, может символизировать исключительно обладание предмета, символизируемого подлежащим, признаками, соозначаемыми сказуемым"41.
Понятие соозначающего сказуемого уже не может затемнить его предметную трактовку, т.к. предложения, имеющие несоозначаемое сказуемое, не могут символизировать ничего, ибо - при несоозначающем сказуемом - ни один предмет не является обладанием предмета, символизируемого подлежащим, признаками, соозначаемыми этим несоозначающим сказуемым, иначе - ни один предмет не является таким предметом, который бы только и мог символизироваться данным предложением, имеющим несоозначаемое сказуемое. Из этого пассажа хорошо видно, что понятие соозначения у Лесьневского в сущности является обозначением, но стоящем "в тени" за подлежащим, которое обозначает, т.е. символизирует. Выражение соозначает, если оно занимает позицию сказуемого. Использование Лесьневским конвенциональной схемы impliciter переводит "соозначение" в "обозначение". Функция соозначения, стоящая "за обозначением" аналогична каждому определению, стоящему за предложением вида "А ? b". Однако символизация еще не есть референция, ибо дефиниендум номинального семантического определения не выполняет этой функции.
Тем не менее понятие значения все еще остается для Лесьневского важным, поскольку научность определяется уточнением значения выражения. Он протестует против толкования определений как "исчерпывающих все содержание подлежащего аналитических предложений о предметах, символизируемых подлежащим". Неадекватность символизации в этом случае состоит в том, что вместо предложения о некотором выражении, которое должно быть определено, формулируется предложение о предмете, по отношению к которому соответствующее выражение может быть только символом. Неадекватность символизации зависит в значительной степени от того, что содержание определений не символизируется прецизно в адекватных предложениях, которых подлежащие являются символами символов предметов, т.е. символами слов, а отнюдь не символами самих предметов или их так называемых "понятий. Таким образом, значение подлежащего, т.е. логического субъекта суждения не является объектом теории и не служит для Лесьневского предметом изучения; оно должно быть уже известно до вынесения суждения. Эту мысль Лесьневский отчетливо формулирует: "Предложение [...] может быть, собственно говоря, высказано адекватно по отношению к символизируемому им предмету только тогда, когда определение слова [...], которое в этом предложении является подлежащим, уже существует, равно как определение каждого иного слова, входящего в предложение"42. В этой цитате знаменательным является факт уравнивания в правах значений всех слов, в том числе и сказуемого. Можно заметить, что акцент в анализе предложения смещается с подлежащего (субъекта) на сказуемое. В результате уточнения понятия "адекватности символизирования" этот акцент будет полностью перенесен на сказуемое так, как это имеет место в номинальном семантическом определении. При этом Лесьневский в дальнейшем при формализации, как уже было отмечено, будет вынужден отказаться от понятия соозначения.
Лесьневский считает, что не все выражения соозначают, например, таковыми являются выражения "человеку", "хорошо", "при", "бытие", но, не соглашаясь с Миллем, он считает, что все имена, в том числе и собственные, являются соозначающими. Так слово "Сократ" соозначает признак обладания именем "Сократ". Хотя понятие соозначения зависит от существования предметов (это непременное условие соозначения), все же проявиться оно может только соозначая с подлежащим, т.е. в предложении. Поэтому переходя к структуре номинального семантического определения "Dfd" = Dfn Лесьневский не будет испытывать необходимости в понятии соозначения и введя синтаксический эквивалент в виде понятия ингеренции откажется в дальнейшем от "соозначения"; он попросту вводит понятие обозначения (символизирования) и ингеренции и разделяет уровни реализации этих понятий: обозначение выполняется в языке комментариев, или, как теперь принято говорить - в метаязыке, а отношение ингеренции - в объектном языке..
Следующие положения начинаются фразами, единственное различие которых состоит в замене слова "соозначающие" на "обозначающие", Лесьневский выделяет следующим образом. Все языковые выражения могут быть разделены на обозначающие что-либо и не обозначающие ничего. Отношение выражений к предметам, обозначаемым (иначе - символизируемым) этими выражениями, можеет быть названо символическим отношением; признак выражения, состоящий в том, что это выражение что-либо символизирует, может быть называю символической функцией данного выражения. Примерами выражений, обозначающих что-либо, иначе - обладающих символической функцией, могут быть следующие выражения: "человек", "зеленый", "предмет", "бытие".
Из сравнения определений соозначающих и обозначающих выражений следует, что существуют выражения, которые что-либо соозначают, но ничего не обозначают; такими выражениями являются, например, "квадратный круг", "кентавр"; существуют, с другой стороны, такие выражения, которые ничего не соозначают, а что-либо обозначают, например, "предмет", "бытие", "каждый человек смертен"; существуют и такие выражения, которые ничего не обозначают и ничего не соозначают, например, "абракадабра".
Помимо признака выражения обозначения Лесьневский различает признак, состоящий в том, что выражение это бывает принимаемо или употребляемо как выражение, обладающее символической функцией. Этот признак Лесьневский называет "символической диспозицией". Все несоозначающие выражения, обладающие диспозицией символизирования отношений ингеренции, Лесьневский называет предложением. (Под выражением "отношение ингеренции" разумеется такое отношение между каким-либо предметом и каким-либо признаком, которое состоит в том, что данный предмет обладает данным признаком.) Далее определяется понятие "равнозначащие предложения", которые содержат "соответствующие подлежащие" и "равнозначащие сказуемые", т.е. такие подлежащие, которые "не обозначают различных предметов и не соозначают различных признаков, а сказуемые равнозначащи, т.е. соозначают одинаковые признаки. Таким образом, подлежащее обозначает и соозначает, а сказуемое только соозначает. Поэтому два предложения "не являются предложениями равнозначащими, если слова "Р" и "Р*" соозначают неодинаковые признаки, - даже в таких случаях, когда слова "Р" и "Р*" обозначают один и тот же предмет, а слова "с" и "с*" - это тот самый признак"
Превращение номинального семантического определения в суждение происходит при замене дефиниендума (подлежащего) переменной, но суждение остается равнозначащим определению, поскольку переменная связана. Но, как мы помним, речь у Лесьневского идет не о существовании предмета, символизируемого подлежащим, но о соозначающем выражении, т.е. "символе символа". Поэтому предложение истинно, если подлежащее и сказуемое являются соозначающими. Отсюда следует метафизический вывод: "Метафизика, понимаемая как система истинных предложений о всех вообще предметах, не имеет конечно ничего общего с системою предложений о якобы существующих "предметах вообще" или "общих предметах"; типом метафизических предложений является предложение "каждый предмет обладает признаками - Р1, Р2, Р3,..., Рn" онтологический закон противоречия; закон этот можно назвать также метафизическим"43).
Итак, конвенционально-нормативные схемы выражают понимание Лесьневским предложения, которое является номинальным суждением. О предложениях говорится, что они символизируют, а истинными могут быть на основании конвенций или определений. (Последние два понятия часто смешиваются, что объясняется на протяжении даже одного произведения смещением акцента с подлежащего на сказуемое). Конвенции являются предложениями истинными, "ибо они символизируют то положение вещей, которое я, принимая соответствующие конвенции, сам создаю"44. Учитывая неявное смещение акцента с подлежащего на сказуемое и ту роль, которую Лесьневский отводит определениям и конвенциям можно заключить, что определения относятся к подлежащим, а конвенции - к сказуемым, поскольку определения явно номинальные, а конвенции, выражая истинность положений, impliciter утверждают также и существование предмета, выражаемого термином сказуемого.
Из четырех приводимых Лесьневским конвенций две первые собственно выражают его отношение к семиотике предложений, а другие две носят логический характер, утверждая двузначность подразумеваемой логики. Так конвенция I говорит, что якое предложение, обладающее символической функцией символизирует обладание предмета, символизируемого подлежащим этого предложения, признаками, соозначаемыми сказуемым. (Из конвенции этой следует, что предложения могут символизировать единственно отношение ингеренции). При этом, конечно, предложение должно быть приведено к форме "предложения - не периода с позитивной копулой и сказуемым в именительном падеже. Таким образом, предложение символизирует процесс номинации, называемый отношением ингеренции.
Конвенция II устанавливает условие истинности предложения: предложение, имеющее обозначающее что-либо подлежащее, и соозначающее сказуемое, обладает символической функцией, если контрадикторическое по отношению к нему предложение не обладает символической функцией. Эта конвенция однако же не разрешает вопроса о символических функциях каких угодно предложений, а касается исключительно таких предложений, которых подлежащие обладают символической функцией, и которых сказуемые являются выражениями соозначающими; отсюда следствие, что мы можем считать априорическим доказательство какого-либо предложения только в таком случае, если докажем на основании одних только языковых конвенций и предложений, являющихся следствиями этих конвенций, что подлежащее предложения, которое мы желаем доказать, обладает символической функцией, а сказуемое этого предложения является выражением соозначающим. Конвенциями, на которые может опираться доказательство утверждения, что сказуемые данных предложений являются выражениями соозначающими, могут быть определениями соответствующих сказуемых. Определения соответствующих подлежащих не могут считаться такими конвенциями, ибо определения не доказывают того, что соответствующие выражения что-либо обозначают, а свидетельствуют лишь о том, что они соозначают некоторые признаки. Подлежащее, согласно Лесьневскому, априорно обозначает только в одном случае: если этим подлежащим является слово "предмет' или его соответственник, ибо мы принимаем конвенцию, что слово "предмет" является, как основание всей сложной системы языковых символов, символом всего. Метод же разрешения вопроса, обладает ли символической функцией всякое иное подлежащее предложения, может состоять исключительно в том, что мы решаем отдельно для каждого случая проблемы, обладает ли какой-нибудь предмет признаками, соозначаемыми подлежащим этого предложения.
Соозначающими же признаками обладает предмет, выражаемый сказуемым. Следовательно, вопрос о символической функции подлежащего решается на основании признаков сказуемого, которое является подлежащим другого предложения, определяемого конвенционально. Теперь становится понятным, почему сказуемое должно выступать в именительном падеже. Впрочем, этим выводам Лесьневский также дает явное выражение: если мы обладаем априорным доказательством какого-либо предложения, подлежащим которого не является слово "предмет", то доказательство этогго не основывается на одних только языковых конвенциях, - и требует, как посылки, предложения, гласящего, что какой-либо предмет обладает признаками, соозначаемыми подлежащим этого предложения". Предложение, подлежащим которого является слово "предмет" может быть "доказано apriori" на основании одних только языковых конвенций:
1) конвенции, что слово "предмет" обладает символической функцией;
2) определения сказуемого;
3) конвенции об установлении истинности предложения.
Подводя итог сказанному о ранних работах Лесьневского, можно констатировать: 1) Принимаемое им предложение является номинальным суждением вида <А ? b>. Использование понятия коннотации, прежде всего для сказуемого b в функции употребления приводит к путанице используемого категориального аппарата, поскольку единственное отличие имен определяется синтаксически, их местом в предложении. 2) "Доказательство" предложения основывается на конвенциях и определениях, применяемых как к подлежащему, так и сказуемому. В конечном счете центр тяжести "доказательства" смещается на сказуемое, регулируемое функционально конвенциями. Определения же относятся к подлежащему с единственной целью выяснения смысла термина и ничего не говорят о его существовании. Но поскольку "доказательство" основывается на уже истинных предложениях, в которых сказуемое занимает место подлежащего, то определения относятся и к термину для сказуемого доказываемого предложения. Эта же особенность применения определения к одному и тому же термину в разных предложениях сохранится и в дальнейшем в "Теории дедукции". Покамест же ситуацию можно прояснить последовательностью переименований, в сущности и составляющих "доказательство" по Лесьневскому в его ранних работах, но вообще говоря, эта схема сохранится и в его "логическом" периоде. В изображении схемы приходится один и тот же термин изображать дважды: один раз в роли подлежащего и в функции упоминания, например, "В", другой - в роли сказуемого и в функции использования, например, b .. Тогда процесс "доказывания" Лесьневским предложения <А ? b> при помощи конвенции <"B" ? с .>, являющейся также процессом переименования, выглядит следующим образом: "A" ? b ("B") ?c ("C") ? ... . Постоянное смешение ролей одного и того же термина в процессе переименования вызывает значительные трудности и у автора этой концепции суждения. В дальнейшем определения в теории дедукции будут выполнять именно эту роль синтаксического "соединения" терминов. 3) На использование Лесьневским не реального, а номинального суждения косвенно указывает и форма записи "единичных предложений существования". Несмотря на употребление символики "Принципов математики" Рассела и Уайтхеда, а также замены связки "есть" знаком "?", заимствованным у Пеано, запись суждения у Лесьневского просто противоположна общепринятой в смысле направления процесса, происходящего между обозначениями подлежащего и сказуемого. Так у Рассела суждение эксплицируется пропозициональной функцией А(х) и ее значением как результатом в виде истинностной оценки формулы ?хА(х), тогда как у Лесьневского противоположно направление самой записи суждения - <"A" ? a >, - результатом которой может быть, разве что, "А". Сказать, что Лесьневский принимает такое толкование результата, неверно; он принимает этот результат неявно также, как принимает связку "?", не сумев разъяснить ее значение , которое до настоящего времени вызывает разногласия в своей трактовке. Вместе с тем, принятие implicite "А" как результата привело к созданию Мереологии, в различных модификациях которой "А" при попытках разъяснения онтического статуса этого имени называется классом, множеством и т.п. В этих попытках, о которых подробнее будет сказано ниже, можно встретить записи , , , но нет записи . Короче говоря, понятие предмета, как и термин для этого понятия, выполняющего роль переменной в ранних работах Лесьневского, а также обозначение "А" вступает как результат в противоречие с процессом именования, последовательно проводимом в Онтологии и Прототетике. Как кажется, именно поэтому последние названные теории формализованы дедуктивно, тогда как Мереология по сути остается на вербальном уровне.
Несомненно, что "ранний" Лесьневский оказал влияние на "позднего", хотя этот последний и отрекся от своего "грамматического" периода творчества. Ни один Лесьневский "вышел" из философии и стал логиком, но "его логическое творчество составляет как бы отдельное направление в варшавской школе".45 А это значит, что уже в философском периоде он отличался иным видением проблем, в частности, проблемы суждения. Будучи центральным пунктом интенций Лесьневского, суждение в его трактовке оказалось и отправным пунктом дальнейших исследований, на результатах которых сказались родовые черты номинального суждения. Суждение, являясь процессом, на пути которого возникали преграды научных проблем, например, антиномии теории множеств, их существования, конструирования и т.п., разделилось в своем движении н три русла, составивших уже упомянутые Мереологию, Онтологию и Прототетику. Каждая их этих теорий продолжает представлять процесс и не является законченным объектом, поскольку возможно их расширение; в этом смысле они суть "динамичные" объекты.
4.3.3 Интуитивный формализм и конструктивный номинализм
Итоговый, или логический, этап творчества Лесьневского привел его к созданию системы, состоящей из трех упомянутых теорий - мереологии, онтологии и прототетики. К правилам и определениям в теориях предъявлялись жесткие требования, заключающиеся прежде всего в том, что они должны были контролировать интуицию исследователя в отношении реальности. Лесьневский полагал, что каждая формализованная система "нечто" и "о чем-то" говорит. Его высказывания выражают связь математики с действительностью: "У меня нет никаких симпатий ко всякого рода "математическим играм", которые состоят в том, что при помощи тех или иных условных правил выписываются более или менее красивые формулы, не обязательно осмысленные и даже, как некоторые "игроки в математику" считают, с необходимостью лишенные значения. Поэтому я не вкладывал бы труда в систематизацию и многократный контроль правил моих