<< Пред.           стр. 33 (из 46)           След. >>

Список литературы по разделу

 
 Первое состоит вог в чем.
 
 Никто не оспаривает важного значения орудий труда, огромной роли производительных сил в историческом движении человечества, - говорят нередко марксистам, - но орудия труда изобретаются и употребляются в дело человеком. Вы сами признаете, что пользование ими предполагает сравнительно очень высокую степень умственного развития. Каждый новый шаг в усовершенствовании орудий труда требует новых усилий человеческого ума. Усилия ума - причина, развитие производительных сил - следствие. Значит, ум есть главный двигатель исторического прогресса, значит, правы были люди, утверждавшие, что миром правят мнения, т.е. правит человеческий разум.
 
 Нет ничего естественнее такого замечания, но это не мешает ему быть неосновательным.
 
 Бесспорно, употребление орудий труда предполагает высокое развитие ума в животном-человеке. Но посмотрите, какими причинами объясняет это развитие современное естествознание.
 
 "Человек никогда не достиг бы господствующего положения в мире без употребления рук, этих орудий, столь удивительно послушных его воле"; - говорит Дарвин *. Это не новая мысль, ее высказал уже Гельвеции. Но Гельвеции, не умевший стать твердой ногой на точку зрения развития, не умел придать сколько-
 
 * "La descendance de I'homme etc.", Paris 1881. p 51. ["Происхождение человека и т д.", Париж 1881, стр. 51.]
 
 
 нибудь вероятный вид своей собственной мысли. Дарвин выдвинул на ее защиту целый арсенал доводов, и хотя все они, разумеется, имеют лишь гипотетический характер, но в своей совокупности они достаточно убедительны. Что же говорит Дарвин? Откуда взялись у quasi-человека его нынешние, совершенно человеческие руки, имевшие столь замечательное влияние на успехи его "разума"? Вероятно, они образовались в силу некоторых особенностей географической среды, сделавших полезным физиологическое разделение труда между передними и задними конечностями. Успехи "разума" явились отдаленным следствием этого разделения и - опять-таки при благоприятных внешних условиях - стали в свою очередь ближайшей причиной появления у человека искусственных органов употребления орудий. Эти новые искусственные органы оказали его умственному развитию новые услуги, а успехи "разума" опять отразились на органах. Тут перед нами длинный процесс, в котором причина и следствие постоянно меняются местами. Но ошибочно было бы рассматривать этот процесс c точки зрения простого взаимодействия. Чтобы человек мог воспользоваться уже достигнутыми успехами своего "разума" для усовершенствования своих искусственных орудий, т.е. для увеличения своей власти над природой он должен был находиться в известной географической среде, способной доставить ему: 1) материалы, необходимые для усовершенствования; 2) предметы, обработка которых предполагала бы усовершенствованные орудия. Там, где не было металлов, собственный разум общественного человека ни в каком случае не мог вывести его за пределы "периода шлифованного камня"; точно так же для перехода к пастушескому и земледельческому быту нужны были известная фауна и флора, без наличности которых "разум" остался бы неподвижным. Но и это не все. Умственное развитие первобытных обществ должно было идти тем скорее, чем больше было взаимных сношений между ними, а эти сношения были, конечно, тем чаще, чем разнообразнее были географические условия обитаемых ими местностей, т.е., следовательно, чем менее были сходны продукты, произведенные в одной местности, c продуктами, производимыми в другой *. Наконец, всем известно, как важны в этом отношении естественные пути сообщения; уже Гегель говорил, что горы разделяют людей, реки и моря их сближают. Географическая среда оказывает не менее решительное влияние и на судьбу более крупных обществ, на судьбу государств, возникающих на развалинах первобытных родовых организаций. "Не абсолютное плодородие почвы, а ее дифференцирование, разнообразие ее естественных произведений составляет естественную основу общественного разделения труда и заставляет человека, в силу разнообразия окружающих его естественных условий, разнообразить свои собственные потребности, способности, средства и способы производства. Необходимость установить общественный контроль над известной силой природы для ее эксплуатации в больших размерах, для ее подчинения человеку посредством организованных человеческих усилий играет самую решительную роль в истории промышленности. Таково было значение регулирования воды в Египте, в Ломбардии, в Голландии или в Персии и в Индии, где орошение посредством искусственных каналов приносит земле не только необходимую воду, но в то же время в ее иле минеральное удобрение c гор. Тайна промышленного процветания Испании и Сицилии при арабах заключается в канализации" **.
 
 * В известной книге фон Марциуса о первобытных обитателях Бразилии можно найти несколько интересных примеров, показывающих, как важны самые, по-видимому, незначительные особенности местностей в деле развития взаимных сношений между их обитателями.
 ** Маркс, Das Kapital. Dritte Auflage. S. 524 - 526. [Маркс, Капитал, изд. 3, стр. 524 - 526.)
 
 
 Таким образом, только благодаря некоторым особенным свойствам географической среды наши антропоморфные предки могли подняться на ту высоту умственного развития, которая была необходима для превращения их в toolmaking animals [3]. И точно так же только некоторые особенности той же среды могли дать простор для употребления в дело и постоянного усовершенствования этой новой способности "делания орудий". В историческом процессе развития производительных сил способность человека к "деланию орудий" приходится рассматривать прежде всего как величину постоянную, а окружающие внешние условия употребления в дело этой собственности - как величину постоянно изменяющуюся.
 
 3 toolmaking animals (англ.) - животные, изготовляющие орудия.
 
 
 Различие результатов (ступеней культурного развития), достигнутых различными человеческими обществами, объясняется именно тем, что окружающие условия не позволили различным человеческим племенам в одинаковой мере употребить в дело свою способность "изобретать". Есть школа антропологов, приурочивающая различие названных результатов к различным свойствам человеческих рас. Но взгляд этой школы не выдерживает критики: он представляет собою лишь новую вариацию старого приема объяснения исторических явлений ссылками на "человеческую природу" (т.е. здесь ссылками на природу расы) и по своей научной глубине не далеко ушел от взглядов мольеровского доктора, глубокомысленно изрекшего: опий усыпляет потому, что имеет свойство усыплять (раса отстала потому, что имела свойство отставать) .
 
 Действуя на природу вне его, человек изменяет свою собственную природу. Он развивает все свои способности, а между ними и способность к "деланию орудий". Но в каждое данное время мера этой способности определяется мерой уже достигнутого развития производительных сил.
 
 Раз орудие труда становится предметом производства, самая возможность, равно как большая или меньшая степень совершенства его изготовления, целиком зависит от тех орудий труда, c помощью которых оно выделывается. Это понятно всякому и без всяких пояснений. Но вот что, например, может показаться на первый взгляд совсем непонятным: Плутарх, упомянув об изобретениях, сделанных Архимедом во время осады Сиракуз римлянами, находит нужным извинить изобретателя: философу, конечно, неприлично заниматься такого рода вещами, рассуждает он, но Архимеда оправдывает крайность, в которой находилось его отечество. Мы спрашиваем: кому придет теперь в голову искать обстоятельств, смягчающих вину Эдисона? Мы не считаем теперь постыдным - совсем напротив! - употребление человеком в дело его способности к механическим изобретениям, а греки (или, если хотите, римляне), как видите, смотрели на это совсем иначе. Оттого ход механических открытий и изобретений должен был совершаться у них - и действительно совершался - несравненно медленнее, чем у нас. Тут как будто опять выходит, что мнения правят миром. Но откуда взялось у греков такое странное "мнение"? Происхождения его нельзя объяснить свойствами человеческого "разума". Остается припомнить их общественные отношения. Греческие и римские общества были, как известно, обществами рабовладельцев. В таких обществах весь физический труд, все дело производства достается на долю рабов. Свободный человек стыдится такого труда, и потому, естественно, устанавливается презрительное отношение даже к важнейшим изобретениям, касающимся производительных процессов, и, между прочим, к изобретениям механическим. Вот почему Плутарх смотрел на Архимеда не так, как мы смотрим теперь на Эдисона... Но почему же в Греции установилось рабство? Не потому ли, что греки в силу некоторых промахов своего "разума" считали рабский строй наилучшим? Нет, не потому. Было время, когда и у греков не было рабства, и тогда они вовсе не считали рабовладельческого общественного строя естественным и неизбежным. Потом возникло у греков рабство и постепенно стало играть все более и более важную роль в их жизни. Тогда изменился и взгляд на него греческих граждан: они стали отстаивать его как совершенно естественное и безусловно необходимое учреждение. Но почему же возникло и развилось у греков рабство? Вероятно, по той же самой причине, по какой возникало и развивалось оно и в других странах на известной стадии их общественного развития. А эта причина известна: она заключается в состоянии производительных сил. В самом деле, для того, чтобы мне из побежденного неприятеля выгоднее было сделать раба, чем жаркое, нужно, чтобы продуктом его подневольного труда могло поддерживаться не только его собственное, а, по крайней мере отчасти, и мое существование, - другими словами, нужна известная степень развития находящихся в моем распоряжении производительных сил. Именно через эту дверь и входит рабство в историю. Рабский труд мало благоприятствует развитию производительных сил; при нем оно подвигается крайне медленно, но все-таки оно подвигается, и наступает, наконец, такой момент, когда эксплуатация рабского труда оказывается менее выгодной, чем эксплуатация труда свободного. Тогда рабство отменяется или постепенно отмирает. Ему указывает на дверь то самое развитие производительных сил, которое ввело его в историю... Таким образом, мы, возвращаясь к Плутарху, видим, что его взгляд на изобретения Архимеда был обусловлен состоянием производительных сил в его время. А так как взгляды такого рода, несомненно, имеют огромное влияние на дальнейший ход открытий и изобретений, то мы тем более можем сказать, что у каждого данного народа, в каждый данный период его истории дальнейшее развитие его производительных сил определяется состоянием их в рассматриваемый период.
 
 Само собою разумеется, что всюду, где мы имеем дело c открытиями и изобретениями, мы имеем дело и c "разумом". Без разума открытия и изобретения были бы так же невозможны, как невозможны они были до появления на земле человека. Излагаемое нами учение вовсе не упускает из виду роли разума; оно только старается объяснить, почему разум в каждое данное время действовал так, а не иначе; оно не пренебрегает успехами разума, а только старается найти для них достаточную причину.
 
 Плеханов Г. В. К вопросу о развитии монистического взгляда на историю // Избранные философские произведения В 5 т. М., 1956. T. 1 C. 513 - 516, 519 - 521, 596 - 597, 598 - 599. 607 - 610. 611 - 617
 
 
 
 
 
 2. ИСТОРИЧЕСКАЯ НЕОБХОДИМОСТЬ И СВОБОДНАЯ СОЗНАТЕЛЬНАЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ ЛЮДЕЙ
 
 
 ГЕРОДОТ
 
 65. Таково было в то время положение дел в Афинах. Напротив, лакедемоняне, как узнал Крез, избежали великих бедствий и теперь уже одолели тегейцев. Ведь при спартанских царях Леонте и Гегесикле лакедемоняне побеждали во всех других войнах, но только в одной войне c тегейцами терпели поражение. Прежде у лакедемонян были даже почти что самые дурные законы из всех эллинов, так как они не общались ни друг c другом, ни c чужеземными государствами. Свое теперешнее прекрасное государственное устройство они получили вот каким образом. Ликург, знатный спартанец, прибыл в Дельфы вопросить оракул. Когда он вступил в святилище, Пифия тотчас же изрекла ему вот что:
 
 Ты притек, о Ликург, к дарами обильному храму,
 Зевсу любезный и всем на Олимпе обитель имущим,
 Смертный иль бог ты? Кому изрекать прорицанье должна я?
 Богом скорее, Ликург, почитать тебя нужно бессмертным.
 
 
 По словам некоторых, Пифия, кроме этого предсказания, предрекла Ликургу даже все существующее ныне спартанское государственное устройство. Но, как утверждают сами лакедемоняне, Ликург принес эти нововведения [в государственный строй] Спарты из Крита. Он был опекуном своего племянника Леобота, царя Спарты. Как только Ликург стал опекуном царя, то изменил все законы и строго следил, чтобы их не преступали. Затем он издал указы о разделении войска на эномотии [4], установил триакады [5] и сиссити [6]. Кроме того, Ликург учредил должность эфоров [7] и основал совет старейшин [геронтов] [8].
 
 4 Эномотии в спартанском войске - подразделения из 25 - 36 человек, связанных взаимной клятвой.
 5 Триады - подразделения из 30 человек.
 6 Сиссити - совместные трапезы у спартанцев.
 7 Эфоры - коллегия из 5 человек, выбиравшаяся на один год. Первоначально выполняла, по-видимому, судейские функции, а позднее - функции надзора и контроля. Узурпировала даже часть царской власти.
 8 Совет старейшин (или герусия) - из 28 членов. Вместе c двумя царями совет был высшим органом власти в Спарте.
 
 
 66. Так-то лакедемоняне переменили свои дурные законы на хорошие, а после кончины Ликурга воздвигли ему храм и ныне благоговейно его почитают. Так как они жили в плодородной стране c многочисленным населением, то скоро достигли процветания и изобилия. И действительно, они уже больше не довольствовались миром: убедившись в превосходстве над аркадцами, лакедемоняне вопросили дельфийский оракул: могут ли они завоевать всю Аркадскую землю. Пифия же изрекла им в ответ вот что:
 
 Просишь Аркадию всю? Не дам тебе: многого хочешь!
 Желудоядцев-мужей обитает в Аркадии много,
 Кои стоят на пути. Но похода все ж не возбраняю
 Дам лишь Тегею тебе, что ногами истоптана в пляске,
 Чтобы плясать и поля ее тучные мерить веревкой.
 
 Лакедемоняне, услышав такой ответ оракула, оставили все другие города Аркадии и пошли войной на тегейцев. c собой они взяли оковы в уповании хотя и на двусмысленный [ответ] оракула, так как твердо рассчитывали обратить в рабство тегейцев. В битве, однако, лакедемоняне потерпели поражение, и на тех, кто попал в плен к врагам, были наложены [те самые] оковы, которые они принесли c собой: пленники, как рабы, должны были, отмерив участок поля тегейцев мерной веревкой, обрабатывать его. Оковы же эти, наложенные на [лакедемонских] пленников, еще до сего дня сохранились в Тегее и висят на стенах храма Афины Алей.
 
 Геродот История Л., 1972 C. 30 - 31
 
 
 
 
 
 
 ФУКИДИД
 
 59. После второго вторжения пелопоннесцев, когда аттическая земля подверглась новому разорению да к тому же вспыхнула чума, настроение афинян резко изменилось. (2) Они обвиняли Перикла в том, что тот посоветовал им воевать и что из-за него они и терпят бедствия. Напротив, c лакедемонянами афиняне были теперь готовы заключить мир и даже отправили к ним для этого послов [9], которые, однако, вернулись, ничего не добившись. При таких безвыходных обстоятельствах афиняне и стали нападать на Перикла. (3) Видя, что они раздражены происходящими несчастьями и действуют совершенно так, как он и ожидал, Перикл, который был тогда еще стратегом [10], созвал народное собрание, чтобы ободрить сограждан, смягчить их гнев и возбуждение и вообще успокоить, внушив больше уверенности в своих силах. Выступив в собрании, Перикл держал такую речь.
 
 9 Этот инцидент показывает полный контроль афинского народного собрания над исполнительной властью.
 10 т.е. не был отрешен от должности.
 
 
 60. "Я ожидал вашего негодования против меня, понимая его причины, и созвал народное собрание, чтобы упрекнуть вас, разъяснив, в чем вы несправедливы, гневаясь на меня и уступая бедствиям. (2) По моему мнению, процветание города в целом принесет больше пользы отдельным гражданам, чем благополучие немногих лиц при общем упадке. (3) Действительно, как бы хороши ни были дела частного лица, c гибелью родины он все равно погибнет, неудачник же в счастливом городе гораздо скорее поправится. (4) Итак, если город может перенести бедствия отдельных граждан, а каждый отдельный гражданин, напротив, не в состоянии перенести несчастье города, то будем же все защищать родину и не будем поступать так, как вы теперь поступаете: подавленные вашими домашними невзгодами, вы пренебрегаете спасением города и обвиняете и меня, убедившего вас воевать, и самих себя, последовавших моему совету. (5) Вы раздражены против меня, человека, который, я думаю, не хуже, чем кто-либо другой, понимает, как следует правильно решать государственные дела и умеет разъяснить это другим [11], который любит родину [12] и стоит выше личной корысти. (6) Ведь тот, кто хорошо разбирается в деле, но не может растолковать это другому, не лучше того, кто сам ничего не соображает; кто может и то, и другое, обладая талантом и красноречием, но к городу относится недоброжелательно, не станет подавать добрые советы как любящий родину; наконец, если человек любит родину, но не может устоять перед подкупом, то он может все продать за деньги. (7) Поэтому, если вы позволили мне убедить вас начать войну, так как считали, что я обладаю хоть в какой-то мере больше других этими качествами государственного человека, то теперь у вас нет оснований обвинять меня, будто я поступил неправильно.
 
 11 Этим качеством в высшей степени обладал Фемистокл.
 12 Имеется в виду не только патриотизм, но и готовность аристократов (таких, как Кимон, Перикл, Клиний) сотрудничать c демосом.
 
 
 61. Действительно, тем, кто находится в благоприятном положении и может свободно выбирать войну или мир, глупо было бы начинать войну. Но если кто был поставлен в необходимость либо тотчас же уступить и подчиниться врагу, либо идти на риск и отстаивать свою независимость - то скорее достоин порицания избегающий опасности, чем тот, кто оказывает решительное сопротивление. (2) Я остался тем же и не отказываюсь от своего мнения, вы же переменились. Когда вас еще не постигло бедствие, вы последовали моему совету, но вот пришла беда, вы раскаялись, и мой совет при вашей недальновидности теперь представляется вам неверным. Ведь горестные последствия моей политики теперь уже дают себя знать каждому, тогда как ее выгоды еще не всеми признаны, и после страшных и притом внезапных ударов судьбы у вас уже не хватает духу стойко держаться своих прежних решений. (3) Конечно, внезапные и непредвиденные повороты и удары судьбы подрывают у людей уверенность в своих силах. Именно это и произошло c вами, главным образом из-за чумы, помимо других бедствий. (4) Тем не менее вам, гражданам великого города, воспитанным в нравах, соответствующих его славе, следует стойко выдерживать величайшие невзгоды и не терять достоинства. Ведь люди c одинаковым правом презирают того, кто ведет себя недостойно своей доброй славы, и ненавидят наглеца, присваивающего себе неподобающую честь. Поэтому и вам нужно забыть ваши личные невзгоды и посвятить себя общему делу.
 
 
 62. Что же до невзгод войны и ваших опасений, что война затянется надолго и нам не одолеть врага, то достаточно и тех доводов, которые я уже раньше [13] часто приводил вам о неосновательности вашего беспокойства. Все же мне хочется указать еще на одно преимущество, которое, как кажется, ни сами вы никогда не имели в виду, ни я не упоминал в своих прежних речах, а именно: мощь нашей державы. И теперь я, пожалуй, также не стал бы говорить о нашем могуществе, так как это было бы до некоторой степени хвастовством, если бы не видел, что вы без достаточных оснований столь сильно подавлены. (2) Ведь вы полагаете, что властвуете лишь над вашими союзниками; я же утверждаю, что из обеих частей земной поверхности, доступных людям, - суши и моря, - над одной вы господствуете всецело, и не только там, где теперь плавают ваши корабли; вы можете, если только пожелаете, владычествовать где угодно. И никто, ни один царь, ни один народ не могут ныне воспрепятствовать вам выйти в море c вашим мощным флотом. (3) Потому-то наше морское могущество представляется мне несравненно более ценным, чем те частные дома и земли, утрата которых для вас столь тягостна. Вы не должны огорчаться этими потерями больше, чем утратой какого-нибудь садика или предмета роскоши ради сохранения нашего владычества на море. И вы можете быть уверены, что если общими усилиями мы отстоим нашу свободу, то она легко возместит нам эти потери, в то время как при чужеземном господстве утратим и то, что у нас осталось. Нам не подобает в чем-либо отстать от наших предков, которые трудом рук своих приобрели эту державу, а не получили в наследство от других, и сохранили ее, чтобы передать нам. Ведь не быть в состоянии удержать свое могущество гораздо позорнее, чем потерпеть неудачу в попытке достичь его. На врагов же мы должны идти не только c воодушевлением, но и c гордым презрением. (4) Наглая кичливость свойственна даже трусу, если ему при его невежестве иногда помогает счастье, презрение же выказывает тот, кто уверен в своем моральном превосходстве над врагом, а эта уверенность у нас есть. (5) От гордого сознания такого превосходства мужество еще более укрепляется, даже при равных шансах на удачу; оно порождает не только надежду, сила которой проявляется и в безвыходном положении, а расчет на имеющиеся средства [14], делающий предвидение будущего более достоверным.
 
 13 Ср. I, 140 - 144 и II, 13, 9.
 14 Ср. IV, 28, 2.
 
 
 63. Ради почетного положения, которым все вы гордитесь и которым наш город обязан своему могуществу, вы, естественно, должны отдать все свои силы, не боясь никаких тягот, если вы дорожите этим почетом. Не думайте, что нам угрожает только порабощение вместо свободы. Нет! Дело идет о потере вами господства и об опасности со стороны тех, кому оно ненавистно. (2) Отказаться от этого владычества вы уже не можете, даже если кто-нибудь в теперешних обстоятельствах из страха изобразит этот отказ как проявление благородного миролюбия [15]. Ведь ваше владычество подобно тирании [16], добиваться которой несправедливо, отказаться же от нее - весьма опасно. (3) Такие люди [17], убедив других, скорее всего погубили бы город своими советами, как погубили бы собственное государство, основав его где-нибудь. Ведь миролюбивая политика, не связанная c решительными действиями, пагубна: она не приносит пользы великой державе, но годится лишь подвластному городу, чтобы жить в безопасном рабстве.
 
 17 Неясно, кого имеет в виду Перикл; во всяком случае - не крайних олигархов.
 
 
 64. Не поддавайтесь уговорам таких обывателей и не гневайтесь на меня за совместно принятое нами решение воевать, если враги теперь вторглись в нашу страну и совершили именно то, что и следовало ожидать, так как вы не пожелали им подчиниться. Затем, правда, неожиданно вспыхнула еще эта эпидемия чумы, и это единственное и самое страшное из всех бедствий постигло нас вопреки всяким расчетам. Я знаю, эта-то болезнь вас особенно восстановила против меня. Но это несправедливо: ведь не стали бы вы вменять мне в заслугу, если бы имели в чем-либо неожиданную удачу. (2) Испытания, ниспосланные богами, следует переносить покорно, как неизбежное [18], а тяготы войны - мужественно. Так и прежде всегда было в Афинах, и ныне этот обычай не следует изменять. (3) Проникнитесь сознанием, что город наш стяжал себе всесветную славу за то, что никогда не склонялся перед невзгодами, а на войне не щадил ни человеческих жизней, ни трудов, и потому до сей поры он на вершине могущества. Память об этой славе сохранится в потомстве навеки, если даже ныне мы несколько отступим, ведь таков всеобщий ход вещей [19]. Останется память и о том, что мы - эллины - стали владыками большинства эллинских городов, устояли в жестоких войнах и против всех, и против каждого отдельного города, а город, в котором мы живем, сделали самым могущественным и богатым. (4) Конечно, люди слабые могут нас порицать, но тот, кто сам жаждет деятельности, будет соревноваться c нами, если же ему это не удастся, он нам позавидует. (5) А если нас теперь ненавидят, то это - общая участь всех, стремящихся господствовать над другими [20]. Но тот, кто вызывает к себе неприязнь ради высшей цели, поступает правильно. Ведь неприязнь длится недолго, а блеск в настоящем и слава в будущем оставляет по себе вечную память. (6) Вы же, помня и о том, что принесет славу в будущем и что не опозорит ныне, ревностно добивайтесь и той и другой цели. c лакедемонянами же не вступайте ни в какие переговоры и не подавайте вида, что вас слишком тяготят теперешние невзгоды. Ведь те, кто меньше всего уязвимы душой в бедствиях и наиболее твердо противостоят им на деле, самые доблестные как среди городов, так и среди отдельных граждан".
 
 18 Обычная сентенция: ср., например, Soph. Phil. 1316 - 1317.
 19 Некоторые полагают, что эти слова написаны Фукидидом уже после катастрофы 404 г. (ср.: Gomme A. W., II, 178).
 20 Алкивиад повторяет эту мысль, относя ее к самому себе.
 
 
 65. Такой речью Перикл пытался успокоить недовольство афинян против него и отвлечь от мыслей об их тяжелом положении в настоящем. (2) В политике афиняне следовали его советам; они больше уже не отправляли послов к лакедемонянам и начали энергичнее вести войну. В частной жизни они, однако, тяжело переносили бедствия: простой народ - потому, что лишился и того скудного достатка, что имел раньше; богатые же люди были удручены потерей своих прекрасных имений в Аттике со всеми домами и роскошной обстановкой, но более всего тем, что вместо наслаждения мирной жизнью они должны были воевать.
 
 Фукидид. История. Л.. 198L С. 88 - 92
 
 
 
 
 
 
 Т. ГОББС
 
 Что такое Естественное право, называемое обычно естественное право писателями jus naturale, есть свобода всякого человека использовать собственные силы по своему усмотрению для сохранения своей собственной природы, т.е. собственной жизни, и, следовательно, свобода делать все то, что, по его суждению и разумению, является наиболее подходящим для этого средством.
 
 Под свободой, согласно точному значению слова, подразумевается отсутствие внешних препятствий, которые нередко могут лишить человека части его власти делать то, что он хотел бы, но не могут мешать использовать оставленную человеку власть сообразно тому, что диктуется ему его суждением и разумом.
 
 Естественный закон (lex naturalis) есть предписание или найденное разумом общее правило, согласно которому человеку запрещается делать то, что пагубно для его жизни или что лишает его средств к ее сохранению, и упускать то, что он считает наилучшим средством для сохранения жизни...
 
 Отказаться от человеческого права на что-нибудь - значит лишиться свободы препятствовать другому пользоваться выгодой от права на то же самое. Ибо тот, кто отрекается или отступается от своего права, не дает этим ни одному человеку права, которым последний не обладал бы ранее, так как от природы вес люди имеют право на все. Отказаться от своего права означает лишь устраниться c пути другого, c тем чтобы не препятствовать ему в использовании его первоначального права, но не c тем, чтобы никто другой не препятствовал ему. Таким образом, выгода, получаемая одним человеком от уменьшения права другого человека, состоит лишь в уменьшении препятствий к использованию своего собственного первоначального права.
 
 ...Несмотря на наличие естественных законов (которым каждый человек следует, когда он желает им следовать, когда он может делать это без всякой опасности для себя), каждый будет и может вполне законно применять свою физическую силу и ловкость, чтобы обезопасить себя от всех других людей, если нет установленной власти или власти достаточно сильной, чтобы обеспечить нам безопасность. И везде, где люди жили маленькими семьями, они грабили друг друга; это считалось настолько совместимым c естественным законом, что, чем больше человек награб-бил, тем больше это доставляло ему чести. В этих делах люди не соблюдали никаких других законов, кроме законов чести, а именно они воздерживались от жестокости, оставляя людям их жизнь и сельскохозяйственные орудия. Как прежде маленькие семьи, так теперь города и королевства, являющиеся большими родами (для собственной безопасности), расширяют свои владения под всяческими предлогами: опасности, боязни завоеваний или помощи, которая может быть оказана завоевателю. При этом они изо всех сил стараются подчинить и ослабить своих соседей грубой силой и тайными махинациями, и, поскольку нет других гарантий безопасности, они поступают вполне справедливо, и в веках их деяния вспоминают со славой.
 
 Согласно этому собственному и общепринятому смыслу слова, свободный человек -тот, кому ничто не препятствует делать желаемое, поскольку он по своим физическим и умственным способностям в состоянии это сделать. Но если слово свобода применяется к вещам, не являющимся телами, то это злоупотребление словом, ибо то, что не обладает способностью движения, не может встречать препятствия. Поэтому когда (к примеру) говорят, что дорога свободна, то имеется в виду свобода не дороги, а тех людей, которые по ней беспрепятственно двигаются. А когда мы говорим свободный дар, то понимаем под этим не свободу подарка, а свободу дарящего, не принужденного к этому дарению каким-либо законом или договором. Точно так же когда мы свободно говорим, то это свобода не голоса или произношения, а человека, которого никакой закон не обязывает говорить иначе, чем он говорит. Наконец, из употребления слов свобода воли можно делать заключение не о свободе воли, желания или склонности, а лишь о свободе человека, которая состоит в том, что он не встречает препятствий к совершению того, к чему его влекут его воля, желание или склонность.
 
 Страх и свобода совместимы. Например, если человек из страха, что корабль потонет, бросает свои веши в море, то он тем не менее делает это вполне добровольно и может воздержаться от этого, если пожелает. Следовательно, это действие свободного человека. Точно так же если человек платит свои долги, как это иногда бывает, только из боязни тюрьмы, то и это действие свободного человека, ибо ничто не препятствует этому человеку отказаться платить. Как общее правило, все действия, совершаемые людьми в государствах из страха перед законом, являются действиями, от которых совершающие их имеют свободу воздержаться.
 
 Свобода и необходимость совместимы. Вода реки, например, имеет не только свободу, но и необходимость течь по своему руслу. Такое же совмещение мы имеем в действиях, совершаемых людьми добровольно. В самом деле, так как добровольные действия проистекают из воли людей, то они проистекают из свободы, но так как всякий акт человеческой воли, всякое желание и склонность проистекают из какой-нибудь причины, а эта причина - из другой в непрерывной цепи (первое звено которой находится в руках бога - первейшей из всех причин), то они проистекают из необходимости. Таким образом, всякому, кто мог бы видеть связь этих причин, была бы очевидна необходимость всех произвольных человеческих действий. И поэтому бог, который видит все и располагает всем, видит также, что, когда человек делает то, что он хочет, его свобода сопровождается необходимостью делать не больше и не меньше того, что желает бог. Ибо хотя люди могут делать многое, что бог не велел делать и за что он поэтому не является ответственным, однако люди не могут иметь ни страстей, ни расположения к чему-либо, причиной которых не была бы воля божья. И если воля божья не обеспечила необходимости человеческой воли и, следовательно, всего того, что от этой воли зависит, человеческая свобода противоречила и препятствовала бы всемогуществу и свободе бога. Этим довольно сказано (для нашей цели) о той естественной свободе, которая только одна понимается под свободой в собственном смысле.
 
 Гоббс Т. Левиафан // Избранные произведения В 2 т. М., 1964. Т. 2 С. 155, 157, 192 - 193, 232 - 233
 
 
 Во-первых, я полагаю, что если человеку приходит на ум совершить или не совершить известное действие и если у него нет времени обдумать свое решение, то действие или воздержание от действия c необходимостью следует из мысли, которую он имеет в настоящем о хороших или плохих последствиях соответствующего поступка для него. Например, при внезапном гневе действие следует за мыслью о мести, а при внезапном страхе - за мыслью о необходимости скрыться. Таким же образом, когда человек имеет время обдумать свое решение, но не обдумывает его, потому что ничто не заставляет этого человека сомневаться в последствиях своего поступка, действие следует за его мнением о пользе или вреде этих последствий. Такие действия, ваше сиятельство, я называю добровольными, если только мной правильно понят тот, кто называет их спонтанными. Я называю их добровольными, потому что действия, которые следуют непосредственно за последним желанием, добровольны; а так как в данном случае имеется лишь одно желание, то оно и является последним. Кроме того, я считаю разумным наказывать человека за опрометчивые действия, что было бы несправедливо, если бы эти действия не были добровольными. Ни об одном действии человека нельзя сказать, что оно было совершено без обдумывания, сколь бы внезапно оно ни произошло, так как предполагается, что в течение всей своей предшествующей жизни этот человек имел достаточно времени, чтобы обдумать, должен ли он совершать такого рода действия или нет. Вот почему человека, совершающего убийство во внезапном порыве гнева, тем не менее справедливо присуждают к смерти; ибо все то время, когда он был способен размышлять над тем, хорошо или плохо убивать, следует считать непрерывным обдумыванием, и, следовательно, убийство должно считаться происшедшим вследствие выбора.
 
 Во-вторых, я считаю, что, когда человек обдумывает, должен ли он делать что-либо или нет, он думает лишь о том, лучше ли для него самого совершить это действие или не совершить его. Размышлять же о действии - значит представлять себе его последствия, как плохие, так и хорошие. Из этого следует, что обдумывание есть не что иное, как попеременное представление хороших и плохих последствий поступка или (что то же самое) последовательная смена надежды и страха либо желания совершить и желания не совершить тот поступок, над которым размышляет данный человек.
 
 В-третьих, я полагаю, что при всяком обдумывании, т.е. при всякой чередующейся последовательности противоположных желаний, последнее желание и есть то, что мы называем волей; оно непосредственно предшествует совершению действия или тому моменту, когда действие становится невозможным. Все другие желания действовать или отказаться от действия, возникающие у человека в ходе его размышлений, называются намерениями или склонностями, но не волениями, ибо существует только одна воля, которая в данном случае может быть названа последней волей, в то время как намерения часто меняются.
 
 В-четвертых, я полагаю, что те действия, которые считаются совершающимися вследствие размышления, должны считаться добровольными и совершающимися в результате выбора; так что добровольное действие и действие, происходящее в результате выбора, суть одно и то же. О человеке, действующем добровольно, можно c равным основанием сказать как то, что он свободен, так и то, что он еще не окончил своих размышлений.
 
 В-пятых, я полагаю, что свободу можно правильно определить следующим образом: свобода есть отсутствие всяких препятствий к действию, поскольку они не содержатся в природе и во внутренних качествах действующего субъекта. Так, мы говорим, что вода свободно течет, или обладает свободой течь, по руслу реки, ибо в этом направлении для ее течения нет никаких препятствий; но она не может свободно течь поперек русла реки, ибо берега препятствуют этому. И хотя вода не может подниматься вверх, никто никогда не говорит, что у нее нет свободы подниматься; можно говорить лишь о том, что она не обладает способностью, или силой, подниматься, потому что в данном случае препятствие заключается в самой природе воды и носит внутренний характер. Таким же образом мы говорим, что связанный человек не обладает свободой ходить, потому что препятствие заключается не в нем, а в его узах; но мы не говорим так о больном или увечном, потому что препятствие заключается в них самих.
 
 В-шестых, я полагаю, что ничто не имеет начала в себе самом, но все происходит в результате действия какого-либо другого непосредственно внешнего агента. Следовательно, если у человека впервые является желание или воля совершить какое-либо действие, совершать которое непосредственно перед этим у него не было ни желания, ни воли, то причиной этого бывает не сама воля, а что-либо иное, не находящееся в его распоряжении. Если, таким образом, бесспорно, что воля есть необходимая причина добровольных действий, и если, согласно сказанному, сама воля обусловлена другими, не зависящими от нее вещами, то отсюда следует, что все добровольные действия обусловлены необходимыми причинами и являются вынужденными.
 
 В-седьмых, я считаю достаточной причиной ту, к которой не нужно прибавлять что-либо, для того чтобы произвести действие. Она же есть и необходимая причина. Ибо если достаточная причина может не произвести действия, то она нуждается в чем-либо, чтобы произвести его, и, следовательно, является недостаточной. Но если невозможно, чтобы достаточная причина не произвела действия, то она является и необходимой причиной, ибо то, что не может не произвести действия, c необходимостью производит его. Отсюда очевидно, что все, что произведено, произведено c необходимостью; ибо все, что произведено, имеет достаточную причину, в противном случае оно вообще не было бы произведено. Отсюда следует, что добровольные действия являются вынужденными.
 
 И наконец, я полагаю, что обычное определение свободного агента, согласно которому свободный агент есть тот, который при наличности всех условий, необходимых для произведения действия, все же может не произвести его, заключает в себе противоречие и является бессмыслицей. Ибо признать это - то же самое, что сказать: причина может быть достаточной, т.е. необходимой, а действие все же не последует.
 
 Гоббс Т. О свободе и необходимости // Избранные произведения В 2 т. М., 1964. Т. 1. С. 553 - 556
 
 
 
 
 
 
 Г. В. ЛЕЙБНИЦ
 
 С древнейших времен человеческий род мучается над тем, как можно совместить свободу и случайность c цепью причинной зависимости и провидением. Исследования христианских авторов о божественной справедливости, стремящейся к спасению человека, еще больше увеличили трудности этой проблемы.
 
 Видя, что ничто не происходит случайно или по совпадению, а лишь в зависимости от каких-то частных субстанций, и что фортуна, существующая отдельно от судьбы (fatum), лишь пустой звук, и что ничто не существует, если к тому нет конкретных предпосылок, а существование вещи вытекает из всех них одновременно, я был весьма близок к тем, кто считает все абсолютно необходимым и полагает, что для свободы достаточно отсутствия принуждения, хотя она и подчиняется необходимости; эти люди не отличают безошибочное (infallibile), т.е. познанное наверняка, от необходимого [21].
 
 21 Возможно, здесь автор имеет в виду Спинозу.
 
 
 Но от этой пропасти меня удержали наблюдения над такого рода возможным, которого нет, не было и не будет; ведь если нечто возможное никогда не осуществляется, то уж во всяком случае то, что существует, не всегда необходимо, ибо в противном случае было бы невозможно, что вместо него существовало нечто другое, а к тому же все, что никогда не существовало, было бы невозможно. Ведь нельзя отрицать, что множество рассказов, особенно таких, которые именуются романами, становятся возможными, если найдут для себя место в том ряду универсума, который избрал Бог, если только кто-нибудь не вообразит, что во всей огромности пространства и времени существуют некие поэтические царства, где можно было бы увидеть бродящих по земле короля Великой Британии Артура, Амадиса Галльского и созданного фантазией германцев Теодерика Веронского...
 
 Признав, таким образом, случайное в вещах, я стал далее размышлять над тем, в чем же состоит ясное понятие истины. Не без основания я надеялся на некий свет, который бы помог отличать истины необходимые от случайных...
 
 Но тут вдруг блеснул мне некий невиданный и нежданный свет, явившийся оттуда, откуда я менее всего ожидал его, - из математических наблюдений над природой бесконечного Ведь для человеческого ума существует два наиболее запутанных вопроса ("два лабиринта"). Первый из них касается структуры непрерывного, или континуума (compositio continui), а второй - природы свободы, и возникают они из одного и того же бесконечного источника.
 
 ...Надлежит знать, что все творения несут на себе некий отпечаток божественной бесконечности и что он является источником многих удивительных вещей, приводящих в изумление человеческий ум.
 
 Действительно, нет ни одной столь малой частицы материи, в которой не был бы заключен некий мир бесконечного множества творений, нет ни одной столь несовершенной сотворенной индивидуальной субстанции, которая бы не воздействовала на все остальные, и не испытывала бы воздействия со стороны всех остальных, и своим полным понятием (как оно существует в божественном уме) не охватывала бы всего универсума - всего, что есть, было и будет. Не существует также ни одной истины факта, т.е. относящейся к индивидуальным вещам, которая бы не зависела от бесконечной цепи оснований. Только одному Богу под силу полностью охватить все, что входит в этот ряд. В этом и состоит причина, что один только Бог знает априори случайные истины и понимает несомненность их, не обращаясь к опыту.
 
 При более внимательном рассмотрении этих положений стало ясным глубокое различие между истинами необходимыми и случайными. Действительно, всякая истина или изначальна, или про-изводна. Изначальные истины - это те, которые не могут быть обоснованы; таковы истины тождественные, или непосредственные, утверждающие о себе то же самое или отрицающие противоречивое о противоречивом (contradictionum contradictorio). Производные истины в свою очередь также делятся на два рода, ибо одни можно разложить на изначальные, а другие такое разложение продвигают в бесконечность. Первые - необходимые, вторые - случайные. Действительно, необходимое положение есть такое, противоположность которому заключает противоречие...
 
 Но в случайных истинах, хотя предикат и присутствует в субъекте, это, однако, никогда не может быть доказано, и никогда предложение не может быть приведено к уравнению или тождеству, но решение простирается в бесконечность. Один только Бог видит хотя и не конец процесса разложения, ибо его вообще не существует, но взаимную связь терминов и, следовательно, включение предиката в субъект, ибо ему известно все, что включено в этот ряд...
 
 Для нас же остаются два пути познания случайных истин: путь опыта и рассуждения (rationis). Первым мы идем, отчетливо воспринимая вещь чувствами; путь же рассуждения строится на том общем принципе, что ничто не приходит без основания или что предикат всегда на каком-то основании заключен в субъекте. Следовательно, мы можем c уверенностью считать, что Бог все совершает c максимальным совершенством и ничто не делается им без основания, нигде не происходит чего-либо такого, смысл чего - а именно почему положение вещей складывается именно так, а не иначе - не был бы понятен тому, кто способен мыслить...
 
 Лейбниц Г.В. Два отрывка о свободе // Сочинения В 4 т. М., 1982. Т I. С 312 - 315
 
 
 
 
 
 
 
 Ш. МОНТЕСКЬЕ
 
 О принципе монархии
 
 Таким образом, в хорошо управляемых монархиях почти всякий человек является хорошим гражданином, и мы редко найдем в них человека, обладающего политической добродетелью, ибо, чтобы быть человеком, обладающим политической добродетелью, надо иметь намерение стать таковым и любить государство больше ради него самого, чем ради собственной пользы.
 
 Монархическое правление, как мы сказали, предполагает существование чинов, преимуществ и даже родового дворянства. Природа чести требует предпочтений и отличий. Таким образом, честь по самой своей природе находит себе место в этом образе правления.
 
 Честолюбие, вредное в республике, может быть благотворно в монархии; оно одушевляет этот образ правления и притом имеет то преимущество, что не опасно для него, потому что может быть постоянно обуздываемо.
 
 Все это напоминает систему мира, где есть сила, постоянно удаляющая тела от центра, и сила тяжести, привлекающая их к нему. Честь приводит в движение все части политического организма; самым действием своим она связывает их, и каждый, думая преследовать свои личные интересы, по сути дела, стремится к общему благу.
 
 Правда, c философской точки зрения эта честь, приводящая в движение все силы государства, есть ложная честь, но эта ложная честь так же полезна для общества, как была бы полезна истинная честь для отдельного лица.
 
 И разве этого мало - обязывать людей выполнять все трудные и требующие больших усилий дела, не имея при этом в виду другого вознаграждения, кроме производимого этими делами шума?..
 
 О секте стоиков
 
 Различные философские секты у древних можно рассматривать как своего рода религии. Между ними не было ни одной, правила которой были бы более достойны человека и более пригодны для воспитания добродетельных людей, чем школы стоиков. Если бы я мог на минуту забыть, что я христианин, я бы признал уничтожение школы Зенона одним из величайших несчастий, постигших человечество.
 
 Эта секта впадала в преувеличение лишь в таких вещах, которые требуют душевного величия: в презрении к наслаждениям и страданиям.
 
 Она одна умела воспитывать истинных граждан; она одна создавала великих людей; она одна создавала великих императоров.
 
 Оставьте на минуту в стороне истины откровения - и вы не найдете во всей природе ничего величественнее Антонинов. Даже сам Юлиан - да, Юлиан (эта невольная похвала не сделает меня, конечно, соучастником его отступничества) - после него не было государя, более достойного управлять людьми.
 
 Видя одну тщету в богатстве, в человеческом величии, в скорби, огорчениях и удовольствиях, стоики в то же время были поглощены неустанной заботой о счастье людей и об исполнении своих общественных обязанностей. Казалось, они полагали, что этот священный дух, присутствие которого они чувствовали в себе, есть своего рода благое провидение, бодрствующее над человечеством.
 
 Рожденные для общества, они считали своим уделом трудиться для него, и это было им тем менее в тягость, что награду они носили в самих себе. Находя все свое счастье в своей философии, они, казалось, могли увеличить его только счастьем других.
 
 Монтескье Ш. О духе законов // Избранные произведения М., 1955. С. 183 - 184, 535-536
 
 
 
 
 
 ВОЛЬТЕР
 
 Быть может, не существует вопроса более простого, чем вопрос о свободе воли; но нет и вопроса, по поводу которого люди бы больше путались. Затруднения, которыми философы усеяли эту почву, и дерзость, c которой они постоянно стремились вырвать у бога его секрет и примирить его провидение со свободой воли, стали причиной того, что идея этой свободы была затемнена именно в силу стараний ее разъяснить. Люди настолько привыкли не произносить это слово без того, чтобы тотчас же не вспомнить обо всех сопровождающих его затруднениях, что теперь почти не понимают друг друга, когда поднимают вопрос", свободен ли человек.
 
 Изъявлять свою волю и действовать - это именно и означает иметь свободу. Сам бог может быть свободным лишь в этом смысле. Он пожелал, и он сделал по своему усмотрению. Если предполагать, что воля его детерминирована необходимостью, и говорить: "Ему было необходимо пожелать того, что он сделал", - это значит впадать в столь же большую нелепость, как если бы говорили: "Бог существует, и бога нет"; ибо, если бы бог был необходимостью, он не был бы больше агентом, он был бы пассивен и потому не был бы богом.
 
 Прежде всего, очистим вопрос от всех химер, которыми привыкли его засорять, и определим, что мы понимаем под словом свобода. Свобода - это исключительная возможность действовать. Если бы камень передвигался по собственному произволу, он был бы свободен; животные и люди обладают этой возможностью, значит, они свободны. Я могу сколько угодно оспаривать эту способность у животных; я могу вообразить, если пожелаю злоупотребить своим разумом, будто животные, во всем остальном похожие на меня, отличаются от меня в одном только этом пункте. Я могу воспринимать их как механизмы, не имеющие ни ощущений, ни желаний, ни воли, хотя, по всей видимости, они их имеют. Я могу измыслить системы, или, иначе, иллюзии, чтобы объяснить их природу; но в конце концов, когда речь пойдет о том, чтобы вопросить самого себя, для меня станет совершенно необходимым признать: я обладаю волей, мне присуща способность действовать, передвигать мое тело, прилагать усилия моей мысли к тому или иному соображению и т.д.
 
 На каком основании люди могли вообразить, будто не существует свободы? Вот причины этого заблуждения: сначала было замечено, что мы часто бываем охвачены неистовыми страстями, увлекающими нас вопреки нам самим. Человек хотел бы не любить свою неверную возлюбленную, но его вожделения, более сильные, чем его разум, приводят его обратно к ней; порывы неудержимого гнева увлекают его к насильственным действиям; мы стремимся к спокойному образу жизни, но честолюбие швыряет нас в сумятицу дел.
 
 Эти зримые кандалы, которыми мы скованы почти всю нашу жизнь, заставляют нас думать, будто мы таким же образом скованы во всем остальном; из этого был сделан вывод: человек бывает стремительно увлекаем жестокими и волнующими его потрясениями; в иное время им руководит поступательное движение, над которым он больше не властен; он - раб, не всегда ощущающий тяжесть и позор своих цепей, и все же он всегда раб.
 
 Рассуждение это, представляющее собой не что иное, как логику человеческой слабости, полностью напоминает следующее: люди иногда болеют, значит, они никогда не бывают здоровы.
 
 
 Однако кому не бросится в глаза грубость этого вывода? Кто не заметит, наоборот, что чувство нездоровья является несомненным свидетельством того, что ранее человек был здоров, точно так же как ощущение рабской зависимости и собственной немощи неопровержимо доказывает, что раньше этот человек имел и свободу и силу?
 
 В то время, когда вы охвачены неистовой страстью, ваши чувства не повинуются более вашей воле: в этом случае вы не больше свободны, чем когда паралич мешает вам пошевелить рукой, которую вы хотите поднять. Если бы над человеком всю жизнь господствовали жестокие страсти или образы, непрестанно заполняющие его мозг, ему недоставало бы той части человеческого существа, свойством которой является способность думать иногда о том, о чем хочется; это именно тот случай, когда существует много безумцев, которых упрятывают под замок, а также и весьма много других, которых не запирают.
 
 Несомненно, существуют люди, более свободные, чем другие, по той простои причине, что не все мы одинаково просвещены, одинаково крепки и т.д. Свобода - здоровье души; мало кто обладает этим здоровьем в полной и неизменной мере. Свобода наша слаба и ограниченна, как и все наши остальные способности. Мы укрепляем ее, приучая себя к размышлениям, и это упражнение души делает ее несколько более сильной. Но какие бы мы ни совершали усилия, мы никогда не добьемся того, чтобы наш разум стал хозяином всех наших желаний; у нашей души, как и у нашего тела, всегда будут непроизвольные побуждения. Мы свободны, мудры, сильны, здоровы и остроумны лишь в очень небольшой степени. Если бы мы всегда были свободны, мы были бы тем, что есть бог. Удовольствуемся же долей, соответствующей месту, занимаемому нами в природе. Но не будем воображать, будто нам недостает именно вещей, приносящих нам наслаждение, и не станем из-за того, что нам не даны атрибуты бога, отрекаться от способностей человека.
 
 В разгар бала или оживленной беседы или же в печальное время болезни, отягчающей мою голову, я могу как угодно изыскивать, сколько составит одна тридцать пятая часть от девяносто пяти третей c половиной, умноженных на двадцать пять девятнадцатых и три четверти: я не располагаю свободой, необходимой мне для подобного подсчета. Но немножко сосредоточенности вернет мне эту способность, утраченную в суматохе. Таким образом, даже самые решительные противники свободы вынуждены бывают признать, что мы обладаем волей, подчиняющей себе иногда наши чувства. Однако эта воля, говорят они, необходимо предопределена, подобно чаше весов, всегда опускающейся под воздействием большей тяжести; человек стремится лишь к наилучшему суждению; его сознание не вольно считать нехорошим то, что ему представляется хорошим. Разум действует в силу необходимости, воля же детерминирована разумом; таким образом, воля детерминирована абсолютной волей и человек не свободен.
 
 Аргумент этот, кажущийся совершенно неотразимым, однако по сути своей являющийся софизмом, ввел в заблуждение большинство людей, ибо люди почти всегда лишь смутно представляют себе предмет своих исследований.
 
 Ошибка данного рассуждения состоит в следующем. Человек, разумеется, может желать лишь тех вещей, идеи которых у него есть. Он не мог бы иметь желания пойти в оперу, если бы не имел об опере представления; и он не стремился бы туда пойти и не принимал бы такого решения, если бы его сознание не являло ему данный спектакль как нечто приятное. Но именно в этом-то и состоит его свобода: она заключена в том, что он может сам по себе принять решение поступить так, как ему кажется хорошим; желать же того, что не доставляет ему удовольствия, было бы форменным противоречием, и потому это невозможно. Человек определяет себя к поступку, кажущемуся ему наилучшим, и это неопровержимо; суть вопроса, однако, заключается в том, чтобы понять, присуща ли ему такая движущая сила, такая первичная способность решать за себя или не принимать решения. Те, кто утверждает: одобрение разума необходимо, и оно необходимо детерминирует волю, - предполагают, что ум физически воздействует на волю. Они говорят очевидный вздор: ведь они допускают, что мысль - крохотное реальное существо, реально воздействующее на другое существо, именуемое волей; при этом они не думают о том, что слова эти - воля, сознание и т.д. - суть не что иное, как отвлеченные идеи, изобретенные для внесения ясности и порядка в наши рассуждения и означающие всего только мыслящего и валящего человека. Таким образом, сознание и воля не существуют реально в качестве различных сущностей, и грубо ошибочно говорить, будто одна из них воздействует на другую...
 
 Вольтер. Метафизический трактат // Философские сочинения. М., 1988. С 258 - 263
 
 
 
 
 
 
 Д. ЮМ
 
 Я думаю, мы можем указать три нижеследующих основания, объясняющих преобладание доктрины свободы, несмотря на нелепость, присущую ей, если понимать ее в объясненном нами смысле, и непонятность всякого другого ее толкования. Во-первых, хотя, совершив какой-нибудь поступок, мы и сознаем, что находились под влиянием известных целей и мотивов, нам все же трудно убедить себя в том, что нами управляла необходимость и что для нас совершенно невозможно было действовать иначе, ведь идея необходимости как бы заключает в себе указание на силу, насилие и принуждение, которых мы в себе не сознаем. Немногие способны проводить различие между свободой самопроизвольности, как ее называют в [философских] школах, и свободой безразличия - между той, которая противоположна насилию, и той, которая означает отрицание необходимости и причин. Первое значение слова даже является наиболее распространенным, а так как нам важно сохранить именно этот вид свободы, то наши мысли бывают главным образом направлены на него, благодаря чему почти всегда происходит смешение его c другим видом.
 
 Во-вторых, у нас есть ложное ощущение или переживание даже свободы безразличия, и ощущение это считается доказательством реальности существования последней. Необходимость какого-либо действия материи или духа не является собственно качеством самого агента, она лишь свойство какого-либо мыслящего или разумного существа, созерцающего это действие, и состоит в принуждении мысли к тому, чтобы заключать о существовании данного действия, исходя из некоторых предшествующих объектов. c другой стороны, свобода, или случайность, есть не что иное, как отсутствие такого принуждения или некоторое испытываемое нами безразличие к тому, чтобы переходить или не переходить от идеи одного объекта к идее другого. Мы можем заметить при этом, что хотя, размышляя о человеческих поступках, мы редко чувствуем такую непринужденность или такое безразличие, однако очень часто случается, что, совершая таковые, мы сознаем нечто подобное. А так как все взаимосвязанные или сходные объекты легко принимаются друг за друга, то этим часто пользовались как демонстративным и даже как интуитивным доказательством человеческой свободы. Мы чувствуем, что наши поступки в большинстве случаев подвластны воле, и воображаем, будто чувствуем, что сама воля неподвластна ничему, ибо если кто-либо отрицает это и тем самым побуждает нас попытаться испробовать [себя], то мы чувствуем, что воля легко перемещается по всем направлениям и порождает представление (image) о самой себе даже там, где она не действует. Мы уверены, что указанное представление или слабое движение могло бы быть превращено в саму волю, ибо, если станут отрицать это, мы увидим при вторичной попытке, что это осуществимо. Но все усилия тщетны, какие бы капризные и сумасбродные поступки мы ни совершали; и, если единственным мотивом наших действий является желание показать свою свободу, значит, мы никак не можем освободиться от уз необходимости. Мы можем вообразить, будто переживаем свободу внутри себя, но любой зритель обычно может вывести наши действия из руководящих нами мотивов и из нашего характера; и, даже если он не может этого сделать, он приходит к общему заключению, что мог бы, если бы был в совершенстве знаком со всеми частностями нашего положения и темперамента и c самыми тайными пружинами нашей [душевной] организации и нашего настроения. Но в этом и заключается сама сущность необходимости согласно вышеизложенной доктрине.
 
 Третья причина, в силу которой доктрине о свободе в мире вообще выпал на долю лучший прием, чем противоположной доктрине, проистекает из религии, которую совершенно напрасно привлекли к этому вопросу. Нет способа рассуждения более обычного и вместе c тем более заслуживающего порицания, как старание опровергать при философских спорах какую-нибудь гипотезу посредством ссылки на ее опасные последствия для религии и морали. Если какое-либо мнение приводит нас к нелепостям, оно безусловно ложно, но мнение еще не безусловно ложно, если имеет вредные последствия. Поэтому таких доказательств следует совершенно избегать, так как они служат не открытию истины, а лишь опорочению личности противника. Замечание это я делаю вообще, не желая извлекать из него какую-либо выгоду для себя. Я лично охотно подчиняюсь такого рода рассмотрению и решаюсь утверждать, что доктрина необходимости в том виде, как я ее объясняю, не только безвредна, но даже выгодна для религии и морали.
 
 Я определяю необходимость двояким образом сообразно двум определениям причины, в которую она входит как существенная часть. Я отождествляю необходимость или c постоянной связью и постоянным соединением сходных объектов, или же c заключением нашего духа от одного объекта к другому. Но необходимость в обоих этих смыслах по общему, хотя и молчаливому, признанию и в [философских] школах, и на кафедре, и в обыденной жизни всегда считалась присущей воле человека; никто никогда не думал отрицать, что мы можем выводить заключения относительно человеческих поступков и что заключения эти основаны на известной нам из опыта связи сходных действий со сходными мотивами и условиями. Кто-либо может быть со мной не согласен лишь в одном пункте - он может отказаться назвать [эту связь] необходимостью. Но поскольку смысл понимается верно, слово, надеюсь, ничему повредить не может. Или же кто-либо станет утверждать, что в действиях материи есть нечто иное. Но правильно это утверждение или нет, для религии оно не имеет значения, как бы важно оно ни было для естественной философии. Быть может, я ошибаюсь, утверждая, что у нас нет идей иной связи между действиями тел, и я буду очень рад, если мне дадут новые указания по данному вопросу. Но я уверен, что не приписываю актам духа ничего, кроме того, что без всяких колебаний должно быть признано за ними. Пусть, стало быть, никто не придает моим словам превратного значения, прямо заявляя, что я утверждаю необходимость человеческих поступков и таким образом ставлю их на одну доску c действиями бесчувственной материи. Я не приписываю воле той непостижимой необходимости, наличие которой предполагается в материи; но я приписываю материи то постижимое качество, назовем ли мы его необходимостью или нет, которое признает самая крайняя ортодоксия или которое она должна будет признать принадлежащим воле. Таким образом, если я что-либо и изменяю в общепринятых теориях, то не по отношению к воле, а лишь по отношению к материальным объектам... Итак, единственное затруднение заключается в том, чтобы найти то средство, при помощи которого люди исцеляются от своей естественной слабости и подчиняются необходимости соблюдать законы справедливости и беспристрастия, несмотря на свою сильную склонность предпочитать близкое отдаленному. Очевидно, что такое средство не может быть действительным без исправления указанной склонности, а так как невозможно изменить или исправить что-либо существенное в нашей природе, то самое большее, что мы можем сделать, - это изменить обстоятельства и наше положение и сделать так, чтобы соблюдение законов справедливости стало для нас ближайшим, а их нарушение самым отдаленным интересом. Но это неисполнимо по отношению ко всему человечеству и может быть применено лишь к немногим лицам, которых мы, таким образом, непосредственно заинтересовываем в осуществлении справедливости. Это те лица, которых мы называем гражданскими властями, короли или министры, наши правители и властители, лица, беспристрастные по отношению к большинству членов государства и либо совсем не заинтересованные в актах несправедливости, либо заинтересованные в них лишь в отдаленной мере; а так как они удовлетворены своим теперешним положением и своей ролью в обществе, то они непосредственно заинтересованы во всяком осуществлении справедливости, столь необходимом для поддержания общественного строя. Таково, стало быть, происхождение гражданской власти и общества. Люди не в состоянии радикально излечить ни себя, ни других от той душевной ограниченности, которая заставляет их предпочитать настоящее отдаленному. Они не могут изменить свою природу. Все, что они могут сделать, - это изменить свое положение и устроить так, чтобы соблюдение справедливости стало непосредственным интересом некоторых отдельных лиц, а ее нарушение - самым отдаленным их интересом. Таким образом, эти лица не только обязаны соблюдать данные правила в собственных поступках, но и должны принуждать других к столь же правильному поведению, должны подчинять требованиям справедливости все общество. В случае же необходимости они могут более непосредственно заинтересовать в осуществлении справедливости и других людей, призывая, таким образом, ряд гражданских и военных должностных лиц, чтобы те помогли им в управлении.
 
 Однако осуществление справедливости является хотя и главным, но не единственным преимуществом государственной власти. Если бурные аффекты мешают людям ясно видеть ту выгоду, которая имеется для них самих в справедливых поступках по отношению к другим, то эти же аффекты мешают им понять саму справедливость и заставляют их c особым пристрастием относиться к самим себе. Этот недостаток исправляется тем же самым указанным выше способом. Лица, осуществляющие законы справедливости, разрешают и все споры, возникающие по данному поводу...
 
 Юм Д. Трактат о человеческой природе // Сочинения: В 2 т. М., 1965. Т. 1. С. 547 - 551, 694 - 695
 
 
 
 
 
 
 
 МОРЕЛЛИ
 
 Человек не имеет ни прирожденных идей, ни прирожденных склонностей. Первый момент его жизни находит его погруженным в полное безразличие, даже к собственному существованию. Первое побуждение, нарушающее это безразличие, есть слепое чувство, носящее чисто животный характер. Не входя в подробное описание первых предметов, выводящих человека из этого состояния оцепенения, ни того способа, каким это происходит, я скажу, что человека постепенно пробуждают потребности: они возбуждают его внимание к самосохранению, а свои первые идеи он извлекает из первых предметов, вызывающих его внимание в этом направлении.
 
 Природа устроила наши потребности в мудром соответствии c нашими силами; затем, установив число наших потребностей на все остальное время нашей жизни, она устроила так, что они всегда несколько превосходят границы наших способностей. Вот основания этого устройства. Если бы человек не находил никаких препятствий к удовлетворению своих потребностей, а удовлетворял бы их всякий раз беспрепятственно, то он впал бы в первоначальное безразличие. Он выходил бы из этого состояния только тогда, когда его возбуждало бы чувство возрождающихся потребностей. Если бы он их легко удовлетворял, он не нуждался бы в высшем просвещении, чем животный инстинкт; он был бы не более общественным, чем животное. Но не таковы были намерения высшей премудрости. Она хотела, чтобы человеческий род был разумным целым, которое устраивает само себя посредством механизма столь же простого, сколь удивительного: его части приготовлены и, так сказать, выкроены для того, чтобы образовать наиболее прекрасное сочетание; некоторые легкие препятствия должны были бы скорее настойчиво толкать их к соединению, чем противодействовать этому стремлению, потому что в отдельности эти части слабы, деликатны и чувствительны. Желание, беспокойство, причиняемые временным отдалением предмета, способного их удовлетворить, заставляют возрастать это моральное притяжение.
 
 Что должно было произойти из напряжения этих двигателей? Два удивительных последствия: 1) благожелательное чувство ко всему, что помогает нашей слабости или облегчает ее, 2) развитие разума, который природа поместила рядом c этой слабостью, чтобы помогать ей. Из этих двух обильных источников должны были в свою очередь проистечь общественный дух и побуждения к общественности, искусства и мастерства, предусмотрительность и солидарность, наконец, все идеи и познания, непосредственно относящиеся к общему благу. Можно сказать вместе c Сенекой: Quidquid nos meliores beatosque facturum est, Natura in aperto aut in proximo posuit *. Именно в этих целях природа распределила способности всего человечества в различных пропорциях между отдельными личностями. Но она оставила в их нераздельном обладании поле, производящее ее дары; она предоставила всем и каждому пользоваться ее щедротами. Мир - это стол, достаточно снабженный для всех пирующих; яства его частью принадлежат всем, потому что все испытывают голод, а частью только некоторым, потому что другие пресыщены. Но никто не является его абсолютным хозяином и не имеет права притязать на такое положение...
 
 * Природа расположила на виду у нас и вблизи от нас то, что может нас сделать лучше и счастливее.
 
 

<< Пред.           стр. 33 (из 46)           След. >>

Список литературы по разделу