<< Пред.           стр. 15 (из 21)           След. >>

Список литературы по разделу

 * Церковь Santa Reparata (Святой Целительницы; ст.-ит.) во Флоренции - Прим. перев.
 
 
 Весьма правдоподобно, что атеизм был философией всех могущественных людей, проведших свою жизнь в том заколдованном кругу преступлений, который глупцы именуют политикой, государственным переворотом, искусством править.
 
 Меня никогда не заставят поверить, будто кардинал, знаменитый министр, считал, что он действует по указанию бога, когда он приказал двенадцати убийцам в судейских мантиях [16], состоявшим у него на жалованье, осудить на смертную казнь одного из высокопоставленных лиц государства, причем происходило это в его собственном загородном доме и в то самое время, как он предавался блуду со своими девками рядом c помещением, где его лакеи, украшенные титулом судей, угрожали пытками маршалу Франции, смерть которого они уже мысленно смаковали...
 
 16 Имеется в виду судебный процесс против маршала Марийяка, организованный по приказу французского короля Людовика XIII (1610 - 1643) и кардинала Ришелье (1624 - 1642) - всесильного первого министра.
 
 
 Признано, что иудеи поклонялись телесному богу. Но разве это причина, по которой мы должны иметь подобную идею верховного бытия?
 
 Если доказано, что они верили в телесного бога, то не менее ясно, что они признавали бога - создателя Вселенной.
 
 Задолго до того как они пришли в Палестину, финикийцы имели своего единого бога Яхо; имя это было у них священным, так же как позднее у египтян и иудеев. Кроме того, они называли верховное бытие более распространенным именем - Эль. По своему происхождению это халдейское имя. Именно от него город, именуемый нами Вавилоном, назывался Бабель - Врата бога. От него же иудейский народ, пришедший со временем в Палестину и там обосновавшийся, стал называть себя "Израэль", что означает видящий бога, как это сообщает нам Филон в своем Трактате о воздаяниях и карах и как пишет историк Иосиф в своем ответе Апиону.
 
 Египтяне вопреки всем своим суевериям признавали верховного бога; они именовали его Кнеф и изображали в виде шара.
 
 Древний Зердуст, именуемый нами Зороастром [11], учил лишь об одном боге, коему подчинено злое начало. Индийцы, похваляющиеся тем, что они - древнейшее общество, располагают вдобавок древними книгами, которые, по их утверждению, были писаны четыре тысячи восемьсот шестьдесят шесть лет назад. Ангел Брама или Габрама, говорят они, посланник бога, служитель верховного существа, продиктовал книгу на языке санскрит. Эта священная книга называется Шастабад, и она гораздо древней самой Веды, которая c давних времен является священной книгой на берегах Ганга.
 
 Два этих тома, представляющие собой закон всех браминских сект - Яджур-Веду, являющуюся началом Веды, - повествуют лишь о едином боге.
 
 Небу было угодно, чтобы один из наших соотечественников, проживший тридцать лет в Бенгалии и превосходно владевший языком древних браминов, оставил нам извлечение из книги Шастабад, написанной за тысячелетие до Веды. Она разделена на пять глав. В первой главе речь идет о боге и его атрибутах, и начинается она так: "Бог един; он создал все, что есть; он подобен совершенной сфере, не имеющей ни конца ни начала. Он правит всем c целокупной мудростью. Не ищи его сущность и природу - то будет напрасным и преступным поиском. Довольствуйся тем, чтобы день и ночь поклоняться его творениям, его мудрости, мощи и благости. Будь счастлив, чтя его".
 
 Вторая глава трактует о творении небесных интеллектов.
 
 Третья - о падении этих вторичных божеств.
 
 Четвертая - об их наказании.
 
 Пятая - о милосердии бога.
 
 Китайцы, чьи истории и обычаи указывают на очень далекую древность, хотя и меньшую, нежели древность индийцев, всегда поклонялись Тьен, Шань-ти, Небесной добродетели. Все их книги, посвященные морали, все эдикты императоров рекомендуют быть угодными Тьен, Шань-ти и заслуживать ее милости.
 
 Конфуций вовсе не был основателем китайской религии, как это утверждают невежды. Задолго до него императоры четырежды в год вступали в храм, дабы принести Шань-ти земные плоды.
 
 Таким образом, вы видите: цивилизованные народы - индийцы, китайцы, египтяне, персы, халдеи, финикийцы - все признавали одного верховного бога. Я не стану утверждать, будто у этих столь древних наций не было атеистов; я знаю, их много в Китае; мы видим их в Турции, они есть в нашем отечестве и у многих народов Европы. Но почему их заблуждение должно поколебать нашу веру? Разве ошибочные мнения всех философов относительно света мешают нам твердо верить в ньютоновские открытия, касающиеся сего непостижимого элемента? Разве неверная физика греков и их смехотворные софизмы способны разрушить интуитивное знание, данное нам экспериментальной физикой?
 
 Атеисты были у всех известных народов; но я сильно сомневаюсь, чтобы атеизм этот был полной убежденностью, ясной уверенностью, в которых наш разум пребывает, лишенный сомнений, спокойный, как тогда, когда дело идет о геометрических доказательствах. Разве это скорее не полуубежденность, усиленная яростной страстью и высокомерием, занимающими место полной уверенности? Фаларис и Бусирис [17] (а такие люди попадаются в любой среде) резонно высмеивали басни о Кербере и Эвменидах: они отлично понимали, как смешно воображать, будто Теэей целую вечность просидел на скамеечке и будто гриф постоянно разрывал вновь отрастающую печень Прометея. Подобные нелепости, бесчестящие божество, уничтожали его в глазах этих людей. Они смутно говорили себе в своем сердце: нам всегда повествовали о божестве одни лишь нелепости, а значит, божество это - только химера. Они попирали ногами утешительную и одновременно страшную истину, ибо она была окружена ложью.
 
 17 Бузирис - легендарный древнеегипетский царь, убивавший всех попадавших в его страну чужеземцев и приносивший их в жертву богам.
 
 
 О, злополучные теологи-схоласты, пусть бы хоть этот пример научил вас не делать бога смешным! Именно вы своими пошлостями распространяете атеизм, c которым вы боретесь; именно вы создаете придворных атеистов, которым достаточно лишь благовидного предлога, оправдывающего все их омерзительные деяния. Но если бы поток дел и мрачных страстей оставлял им время одуматься, они бы сказали: обманы жрецов Исиды или Кибелы должны восстанавливать меня лишь против них, но не против божества, которое они оскорбляют. Если не существует Флеге-тонта и Кокита, это вовсе не препятствует существованию бога. Поэтому я пренебрегу баснями и стану поклоняться истине. Мне рисуют бога смешным тираном, но я не буду из-за того считать его слабомудрым и несправедливым...
 
 Не станем здесь скрывать: бывают добродетельные атеисты. Секта Эпикура дала весьма честных людей; сам Эпикур был добродетельным человеком, я это признаю. Инстинкт добродетели, обитающий в мягком и далеком от всякого насилия нраве, может отлично сосуществовать c ошибочной философией. Эпикурейцы и наиболее славные атеисты наших дней, стремящиеся к удовольствиям, даруемым общением, познанием и заботой о безмятежном покое души, укрепили в себе этот инстинкт, заставляющий их никогда никому не вредить и отречься от беспокойных дел, возмущающих душу, а также от развращающего ее высокомерия. В обществе существуют законы, более строго соблюдаемые, нежели законы государства и религии. Тот, кто заплатил за услуги своих друзей черной неблагодарностью, кто оклеветал честного человека и проявил в своем поведении отталкивающую непристойность или кто известен своей безжалостной и гнусной скаредностью, не будет наказан законами, но его покарает общество честных людей, кои вынесут против него не подлежащий обжалованию приговор об изгнании: в этом обществе он никогда не будет принят. Таким образом, атеист, обладающий мягким и приятным нравом, во всем прочем сдерживаемый уздой, налагаемой на него человеческим обществом, вполне может вести безобидную, счастливую и уважаемую жизнь. Примеры мы наблюдаем из века в век, начиная со славного Аттика, одновременно бывшего другом и Цезаря и Цицерона, и кончая знаменитым судьей де Барро, заставившим слишком долго ждать истца, процесс коего он вел, и уплатившим ему за это из своего кармана сумму, о которой шла речь.
 
 Мне могут еще назвать, если угодно, софиста-геометра Спинозу, чьи умеренность, бескорыстие и благородство были достойны Эпиктета. Мне также скажут, что знаменитый атеист Ламетри был человеком мягким и приятным в обществе, уважаемым при жизни и осыпанным после смерти милостями великого короля, который не обращал внимания на его философские убеждения и награждал его за его достоинства. Однако дайте этим мягким и спокойным атеистам высокие должности, включите их в политическую фракцию или заставьте сражаться c Цезарем Борджа либо c Кромвелем, а может быть, c кардиналом де Ретцем - и неужели, думаете вы, в подобных случаях они не станут такими же злодеями, как их противники? Учтите, какую вы ставите перед ними альтернативу; если они не порочны, они покажут себя глупцами; им надо либо защищаться тем же оружием, либо погибнуть. Несомненно, их принципы не противостанут убийствам и отравлениям, которые они сочтут неизбежными.
 
 Итак, мы показали: атеизм может, самое большее, позволить существовать общественным добродетелям в спокойной апатии частной жизни; однако среди бурь жизни общественной он должен приводить к всевозможным злодействам.
 
 Приватное общество атеистов, кои никогда меж собою не ссорятся и спокойно растрачивают свою жизнь в чувственных наслаждениях, может невозмутимо существовать какое-то время; однако если бы мир управлялся атеистами, то c таким же успехом можно было находиться под непосредственным владычеством адских сил, которые нам изображают яростными мучителями своих жертв. Одним словом, атеисты, держащие в своих руках власть, были бы столь же зловещи для человечества, как суеверные люди. Разум протягивает нам спасительную руку в выборе между двумя сими чудищами: то будет предметом моей второй речи.
 
 Вольтер. Назидательные проповеди // Философские сочинения М., 1988 С. 382 - 390
 
 
 
 
 
 
 
 Д. ЮМ
 
 Мир, в котором мы обитаем, представляет собой как бы огромный театр, причем подлинные пружины и причины всего происходящего в нем от нас совершенно скрыты, и у нас нет ни знания достаточного, чтобы предвидеть те бедствия, которые беспрестанно угрожают нам, ни силы достаточной, чтобы предупредить их. Мы непрестанно балансируем между жизнью и смертью, здоровьем и болезнью, изобилием и нуждою, - все это распределяется между людьми тайными, неведомыми причинами, действие которых часто бывает неожиданным и всегда - необъяснимым. И вот эти-то неведомые причины становятся постоянным предметом наших надежд и страхов; и если наши аффекты находятся в постоянном возбуждении благодаря тревожному ожиданию грядущих событий, то и воображение наше также действует, создавая представления об указанных силах, от которых мы находимся в столь полной зависимости. Если бы люди могли расчленить природу в соответствии c требованиями наиболее вероятной или по крайней мере наиболее вразумительной философской системы, то они обнаружили бы, что данные причины суть не что иное, как особое строение и структура мельчайших частиц их собственных тел, а также внешних объектов, и что все события, в которых они так заинтересованы, порождаются правильно и постоянно функционирующим механизмом. Но эта философская система превышает понимание невежественной массы, которая может составить себе только общее и смутное представление о неведомых причинах, хотя ее воображение, постоянно занятое одним и тем же предметом, и должно стремиться образовать частную и отчетливую идею таких причин. Чем больше люди рассматривают как сами эти причины, так и неопределенность их действий, тем меньше удовлетворения дают им их изыскания; и в конце концов они, хотя и неохотно, оставили бы попытки, связанные c такими трудностями, если бы этому не воспрепятствовала одна свойственная человеческой природе склонность, которая приводит к системе, до некоторой степени удовлетворяющей их.
 
 
 Люди обладают общей склонностью представлять все существующее подобным себе и приписывать каждому объекту те качества, c которыми они близко знакомы и которые они непосредственно осознают. Мы усматриваем на луне человеческие лица, в облаках - армии и в силу естественной склонности, если таковую не сдерживают опыт и размышление, приписываем злую или добрую волю каждой вещи, которая причиняет нам страдание или же доставляет удовольствие... Даже философы не могут вполне освободиться от этой естественной слабости; они часто приписывали неодушевленной материи страх перед пустотой, симпатии, антипатии и другие аффекты, свойственные человеческой природе. Не менее абсурдно обращать свой взор вверх и переносить, как это часто бывает, человеческие аффекты и слабости на божество, представляя его себе завистливым и мстительным, капризным и пристрастным - словом, подобным злобному и безрассудному человеку во всех отношениях, за исключением свойственной этому божеству высшей силы и власти. Не удивительно, что человечество, находящееся в полном неведении относительно причин и в то же время весьма озабоченное своей будущей судьбой, тотчас же признает свою зависимость от невидимых сил, обладающих чувством и разумом. Все неведомые причины, постоянно занимающие мысли людей и всегда предстающие в одном и том же аспекте, считаются принадлежащими к одному и тому же роду или виду; и немного времени надо для того, чтобы мы приписали им мышление, разум, аффекты, а иногда даже человеческие черты и облик c целью сделать их еще более похожими на нас.
 
 Не трудно заметить, что, чем больше образ жизни человека зависит от случайностей, тем сильнее он предается суеверию; в частности, это наблюдается у игроков и мореплавателей, которые из всех людей меньше всего способны к серьезному размышлению, но зато полны всяких легкомысленных и суеверных представлении.
 
 Юм Д. Естественная история религии // Сочинения: В 2 т. М., 1965. Т. 2. С. 371 - 382
 
 
 
 
 
 
 Л. ФЕЙЕРБАХ
 
 Одно дело - новая философия, относящаяся к эпохе, общей c прежними философиями; совсем другое дело - философия совершенно нового периода человечества; иными словами, одно - это философия, обязанная своим возникновением только философской потребности, какова, например, философия Фихте по сравнению c философией Канта; нечто совсем иное - философия, отвечающая запросам человечества; одно - философия, которая принадлежит истории философии и только косвенно, через нее, связывается c историей человечества, и нечто радикально иное - философия, непосредственно составляющая историю человечества.
 
 Поэтому спрашивается: есть ли нужда в изменении, в реформе, в обновлении философии? И если реформа нужна, то как ее можно, как ее следует проводить? Это изменение - в духе и смысле прежней философии или в новом смысле? Идет ли речь о философии, подобной прежним, или о существенно иной? Оба вопроса зависят от третьего: стоим ли мы у дверей новой эпохи, нового периода развития человечества или мы все тащимся по старому пути? Если бы мы подошли к вопросу о необходимости изменения лишь c философской точки зрения, то мы поставили бы вопрос слишком узко, мы бы дали материал лишь для обычных школьных споров. Это совсем излишне.
 
 Неизбежной, настоящей может быть только та перемена в философии, которая отвечает запросам времени, которая отвечает интересам человечества. Правда, в эпоху упадка всемирно-исторического взгляда потребности противоречивы: одни усматривают потребность в том, чтобы удержать старое, чтобы изгнать новое, для других потребность - реализовать новое. На чьей стороне подлинный запрос времени? На той, которая составляет потребность будущего, где предвосхищается будущее, где имеется прогресс. Потребность удержать старое есть искусственная, вымученная потребность, - это реакция. Система Гегеля была произвольным соединением различных имеющихся систем, была соединением двусмысленностей - без положительной силы, вследствие отсутствия абсолютной отрицательности. Только тот имеет силу создать новое, у кого есть смелость быть абсолютно отрицательным.
 
 Периоды человечества отличаются один от другого лишь переменами в религии. Только тогда историческое движение затрагивает самое основное, когда оно захватывает человеческое сердце. Сердце не есть форма религии, в таком случае она должна была бы находиться также в сердце; сердце - сущность религии. Теперь спрашивается, что же, в нас произошла религиозная революция? Да, у нас больше нет сердца, нет больше религии. Христианство отвергается, отвергается даже теми, кто по видимости его еще сохраняет; но не хотят предать гласности, что христианство отвергается. Из соображений политических в этом не хотят сознаться, делают из этого тайну; предаются вольному или невольному самообману; даже отрицание христианства выдается за христианство, христианство превращается в простое название. В отрицании христианства заходят так далеко, что отбрасыва ют всякую положительную руководящую нить, в качестве мерила христианства не признают ни символических книг, ни отцов церкви, ни Библии: как будто бы не всякая религия лишь до тех пор является религией, покуда имеется известный критерий, известный центр, известный принцип. Это есть сохранение в форме отрицания. Что же такое христианство? Если у нас нет больше завета, откуда нам известна воля, дух основателя религии? Это равносильно тому, что больше нет никакого христианства. Все эти явления не что иное, как признаки внутреннего упадка, заката христианства.
 
 Христианство больше не удовлетворяет ни теоретика, ни человека практики; оно больше не удовлетворяет духа, не удовлетворяет оно больше и сердца, потому что наше сердце имеет совершенно иные интересы, чем вечное небесное блаженство.
 
 Прежняя философия относится к периоду заката христианства и отрицания его, когда желание сохранить его в положительном виде еще не иссякло. Философия Гегеля прикрывала отрицание христианства, ссылаясь на противоречие между представлением и мыслью: иными словами, она отрицала, утверждая его, она вуалировала отрицание христианства указанием на противоречие между христианством в его первоначальной и завершительной форме. Первоначальное христианство было неизбежно; здесь были сброшены все путы. Но религия продолжает существовать до тех пор, покуда она еще сохраняется в своем первоначальном, коренном смысле. Вначале религия - огонь, энергия, истина; первоначально всякая религия строга, безусловно ригористична; постепенно она утомляется, ослабевает, глохнет, становится равнодушной и подвергается участи всякой привычки. Чтобы примирить c религией это противоречие практики, отпадения от религии, чтобы прикрыть его, прибегают к традиции или модифицируют древнюю книгу законов. Так это было у евреев. Христиане прибегают к тому, что они в свои священные документы вкладывают смысл, находящийся в безусловном противоречии c этими документами.
 
 Христианство отвергнуто - отвергнуто в духе и сердце, в науке и жизни, в искусстве и индустрии, отвергнуто основательно, безнадежно, бесповоротно, потому что люди усвоили истинное, человеческое, нечестивое; таким образом, у христианства оказывается отнятой всякая сила сопротивления. До сих пор отрицание было бессознательным, только теперь это отрицание осознается, его начинают желать, к нему начинают стремиться, тем более, что христианство стало ставить препятствия политической свободе, этой насущной потребности современного человечества. Сознательное отрицание христианства открывает новую эпоху, вызывает необходимость новой, чистосердечной философии, философии не христианской, а резко антихристианской.
 
 Философия заняла место религии; но именно в связи c этим на место старой философии выступает совершенно другая философия. Прежняя философия не может заменить религии; она была философией, но не была религией, она была без религии. Своеобразная сущность религии оставалась вне ее, она притязала только на форму мысли. Если философия должна заменить религию, то философия, оставаясь философией, должна стать религией, она должна включить в себя в соответствующей форме то, что составляет сущность религии, должна включить преимущества религии.
 
 Потребность в существенно иной философии явствует также из того, что тип прежней философии стоит перед нами в своем завершенном виде. Поэтому все, что c ней схоже, - излишне; излишне все, что преподносится в духе старой философии, хотя бы отдельные определения и не совпадали. Личный бог может быть понят, может быть обоснован различными способами, - мы достаточно наслушались всего этого; нам теперь до всего этого нет дела, c нас довольно теологии.
 
 Существенные особенности философии соответствуют существенным особенностям человечества. Место веры теперь заняло неверие, место Библии - разум, место религии и церкви - политика, место неба - земля, место молитвы - работа, место ада - материальная нужда, место Христа - человек. Люди, которые больше не разрываются между господом на небе и хозяином на земле, люди, обращающиеся к действительности c нераздвоен-ной душой, - это другие люди по сравнению c теми, кто живет в разладе. Для нас непосредственно достоверно то, что для философии было результатом мысли. Поэтому мы нуждаемся в принципе, соответствующем этой непосредственности. Если практически человек занял место Христа, то и теоретически человеческое существо должно стать на место существа божественного. Короче говоря: то, чем мы хотим стать, мы должны сосредоточить в высшем начале, закрепить высшим словом: только таким способом мы освятим нашу жизнь, только так мы обоснуем наше стремление. Только так мы освободимся от противоречия, в настоящее время отравляющего нашу душу, от противоречия нашей жизни и мысли c религией, абсолютно несовместимой c этой жизнью и мыслью. Ведь мы снова должны стать религиозными - политика должна стать нашей религией, но это возможно лишь в том случае, если в наших взглядах есть то высшее, что превращает политику в религию.
 
 Можно инстинктивно превратить политику в религию; но речь идет об окончательном, выявленном основании, об официальном принципе. В отрицательной форме таким принципом оказывается атеизм, то есть отказ от бога, отличного от человека.
 
 В обычном смысле религия не составляет связи государства -скорее она ее устраняет. c точки зрения религии, бог - это отец, вседержитель, промыслитель, страж, защитник, правитель и владыка земной монархии. Поэтому человек не нуждается в другом человеке. Все, что он должен получить от себя или от других, он непосредственно получает от бога. Он полагается на бога, не на человека; он благодарит бога, а не человека; следовательно, человек c человеком связан лишь случайно. Если c субъективной точки зрения объяснять государство, то ведь только потому люди объединяются, что они не верят в бога, что они бессознательно, невольно, практически отрицают свою религиозную веру. Государства основывались не верой в бога, а разочарованием в нем. Субъективное объяснение возникновения государства коренится в вере в человека, как бога для человека.
 
 Человеческие силы выделяются и раскрываются в государстве c тем, чтобы путем этого разъединения и воссоединения составить бесконечную сущность; множество людей, сил слагаются в единую силу. Государство есть средоточие всяческой реальности, государство - провидение человека. В государстве один заменяет другого, один восполняет другого, - чего я не могу, чего я не знаю, то может другой. Я не одинок, предоставленный случайности силы природы; другие за меня заступятся, я окружен общей сущностью, я - член целого. [Истинное] государство есть неограниченный, бесконечный, подлинный, завершенный, божественный человек. Государство прежде всего - человек, государство - абсолютный человек, сам себя определяющий, к себе самому относящийся.
 
 Государство - реальность, но вместе c тем - практическое опровержение религиозной веры. Верующий, находясь в нужде, даже в наши дни ищет помощи только у человека. Он удовлетворяется "божественной благодатью", которая должна быть повсюду. Конечно, часто успех зависит не от человеческой деятельности, а от случая, от благоприятных обстоятельств, но "божественная благодать" - призрак, которым религиозное безверие прикрывает свой практический атеизм.
 
 Итак, практический атеизм составляет связь государств; люди входят в государство, потому что в государстве они без бога, потому что государство для людей оказывается богом, поэтому государство законно присваивает себе божественный предикат "величества". Мы теперь осознали тот практический атеизм, который бессознательно составляет основу и связь государства. Люди теперь бросаются в политику, потому что в христианстве они усматривают религию, лишающую человека политической энергии.
 
 Тем же самым, чем является для сознания мыслителя познание, является для практического человека его стремление. Но практическое стремление человечества есть стремление политическое, стремление к активному участию в государственных делах, стремление к ликвидации политической иерархии, к ликвидации неразумия народа, стремление упразднить политический католицизм. Реформация разрушила религиозный католицизм, но зато новое время водворило на его место католицизм политический. В области политики теперь стремятся к тому, чего домогалась, что ставила себе целью реформация в области религии.
 
 Подобно тому как превращение бога в разум не упраздняет бога, но только его перемещает, так и протестантизм только поставил на место папы короля. Теперь мы имеем дело c политическим папством. Основания, доказывающие необходимость короля, те же самые, что и основания, доказывающие необходимость папы в религии.
 
 Прежнее, так называемое новейшее время представляет собою протестантское средневековье, в котором мы только путем полуотрицаний и уловок удерживали римскую церковь, римское право, уголовное право, университеты в старых формах и т.п. c уничтожением протестантского христианства, как определяющей дух религиозной силы и истины, мы вступили в новое время. Дух времени и будущее принадлежит реализму. Если мы в качестве высшего начала и сущности признаем существо, отличное от человека, то различие между абстрактным началом и человеком будет неизменным условием познания этого существа, и мы никогда не придем к непосредственному единству c самим собой, c миром, c действительностью; мы при помощи другого, третьего создаем посредников между собою и миром, у нас всегда оказывается продукт творчества вместо созидания; у нас есть потустороннее, но не вне нас, а в нас самих; мы всегда находимся в разладе между теорией и практикой, у нас выношенное головой не совпадает c тем, что взлелеяно сердцем, в голове у нас - "абсолютный дух", в жизни - человек; там мысль без сущности, здесь - существа, которые не представляют собой никаких ноуменов, никаких мыслей; во всяком жизненном шаге мы оказываемся вне философии, во всякой философской мысли мы оказываемся вне жизни.
 
 Глава церкви - папа - такой же человек, как и я; король - такой же человек, как и мы все. Его посягательства не могут быть неограниченными, он не стоит выше государства, выше общества. Протестант - это религиозный республиканец. Протестантизм превращается в политическое республиканство, по мере того как он сходит на нет, по мере того как раскрывается, разоблачается его религиозное содержание. Если уничтожить разлад протестантизма между небом, где мы господа, и землей, где мы рабы, если признать нашим поприщем землю, то протестантизм тотчас приведет нас к республике. Если в прежнее время республика была связана c протестантизмом, то эта связь была случайной, хотя и симптоматичной, потому что протестантизм дает только религиозную свободу; отсюда противоречие, поскольку мы не могли расстаться c протестантской религиозной верой. Только если ты откажешься от христианской религии, ты, так сказать, получишь право на республику: ведь в христианской религии твоя республика - на небе. Здесь ты, в таком случае, в республике не нуждаешься. Наоборот: здесь ты должен быть рабом, иначе небо для тебя будет излишне.
 
 Фейербах Л. Необходимость реформы философии // Избранные философские произведения: В 2 т. М., 1955. Т, 1. С. 107 - 113
 
 
 
 
 
 
 
 Н. П. ОГАРЕВ
 
 ...Говоря о развитии европейского мира, нельзя пропустить движения христианской религии, которой приписывается пересоздание древнего мира и c которой начинают историю новой Европы. Христианство явилось как цельное, отвлеченное учение на замен старых религий и не касаясь практического вопроса общественного устройства. Оно было принято новопришедшими народами, которым никакого дорогого религиозного убеждения терять было нечего и у которых c оседлостью нарождалась потребность выйти из начала дикой кровожадности в начало личного благоволения, проповедуемого христианством. Личное благоволение человека к человеку могло смягчить нравы, но для него не требовалось никакого особого, обдуманного, c убеждением осуществляемого политического, гражданского, экономического, вообще общественного устройства. Христианство и до сих пор осталось в своей отвлеченности и потому прилагаемости к каким бы то ни было государственным формам; самая определенная сторона христианства - церковь - являлась сама как захват народной собственности и свободы; поэтому движение цивилизации в Европе, постепенно против у-церковное, церковь будучи не религиозным учением, а политическим учреждением. Но самое существенное движение цивилизации касается не только освобождения от насилия церкви как политического учреждения; оно идет из тяготения к освобождению вообще от захвата себе в собственность народами пришедшими владения народов, просто или прежде поселившихся. Так как это освобождение не кончено и нуждается в новом преобразовании, то начало этого нового преобразования никак не может играть роли христианства, т.е. роли учения настолько отвлеченного, чтоб оно могло быть прилагаемо ко всякому общественному устройству. Новое преобразование может быть, по преимуществу, только практическое, т.е. изменяющее самое общественное устройство, и потому его главное содержание экономическое и преследует остальные общественные формы только по мере важности их отношения к себе, по мере их связи c собой или их противоречия себе.
 
 Огарев Н. П. Избранные социально-политические и философские произведения: В 2 т. М., 1952. Т. 1. С. 691 - 692
 
 
 
 
 
 3. ФРЕЙД
 
 Когда дело идет о вопросах религии, люди берут на себя грех изворотливой неискренности и интеллектуальной некорректности. Философы начинают непомерно расширять значения слов, пока в них почти ничего не остается от первоначального смысла. Какую-то размытую абстракцию, созданную ими самими, они называют "богом" и тем самым выступают перед всем миром деистами, верующими в бога, могут хвалиться, что познали более высокое, более чистое понятие бога, хотя их бог есть скорее пустая тень, а вовсе не могущественная личность, о которой учит религия. Критики настаивают на том, чтобы считать "глубоко религиозным" человека, исповедующего чувство человеческого ничтожества и бессилия перед мировым целым, хотя основную суть религиозности составляет не это чувство, а лишь следующий шаг, реакция на него, ищущая помощи против этого чувства. Кто не делает этого шага, кто смиренно довольствуется мизерной ролью человека в громадном мире, тот скорее нерелигиозен в самом прямом смысле слова...
 
 Религия несомненно оказала человеческой культуре великую услугу, сделала для усмирения асоциальных влечений много, но недостаточно. На протяжении многих тысячелетий она правила человеческим обществом; у нее было время показать, на что она способна. Если бы ей удалось облагодетельствовать, утешить, примирить c жизнью, сделать носителями культуры большинство людей, то никому не пришло бы в голову стремиться к изменению существующих обстоятельств. Что мы видим вместо этого? Что пугающе большое число людей недовольно культурой и несчастно внутри нее, ощущает ее как ярмо, которое надо стряхнуть c себя; что недовольные либо кладут все силы на изменение этой культуры, либо заходят в своей вражде к культуре до полного нежелания слышать что бы то ни было о культуре и ограничении влечений. Нам возразят здесь, что сложившаяся ситуация имеет причиной как раз утрату религией части своего влияния на человеческие массы, а именно вследствие прискорбного воздействия научного прогресса. Запомним это признание вместе c его обоснованием, чтобы использовать его позднее для наших целей. Однако упрек в адрес науки не имеет силы.
 
 Сомнительно, чтобы люди в эпоху неограниченного господства религиозных учений были в общем и целом счастливее, чем сегодня; нравственнее они явно не были. Им всегда как-то удавалось экстерноризировать религиозные предписания и тем самым расстроить их замысел. Священники, обязанные наблюдать за религиозным послушанием, шли в этом людям навстречу. Действие божественного правосудия неизбежно пресекалось божьей благостью: люди грешили, потом приносили жертвы или каялись, после чего были готовы грешить снова. Русская душа отважилась сделать вывод, что грех - необходимая ступенька к наслаждению всем блаженством божественной милости [18], то есть в принципе богоугодное дело. Совершенно очевидно, что священники могли поддерживать в массах религиозную покорность только ценой очень больших уступок человеческой природе c ее влечениями. На том и порешили: один бог силен и благ, человек же слаб и грешен. Безнравственность во все времена находила в религии не меньшую опору, чем нравственность. Если религия не может продемонстрировать ничего лучшего в своих усилиях дать человечеству счастье, культурно объединить его и нравственно обуздать, то неизбежно встает вопрос, не переоцениваем ли мы ее необходимость для человечества и мудро ли мы поступаем, основываясь на ней в своих культурных запросах.
 
 18 Речь идет о Ф. М. Достоевском. В статье "Достоевский и отцеубийство" 3. Фрейд представляет Достоевского сторонником воззрений такого рода.
 
 
 Задумаемся над недвусмысленной современной ситуацией. Мы уже выслушали признание, что религия не имеет того же влияния на людей, как раньше (речь идет здесь о европейской христианской культуре). Дело не в том, что ее обещания стали менее заманчивыми, а в том, что в глазах людей они уже не кажутся заслуживающими прежнего доверия. Согласимся, что причина этой перемены - упрочение духа научности в верхних слоях человеческого общества (есть, возможно, и другие причины). Критика подточила доказательную силу религиозных документов, естествознание выявило содержащиеся в них заблуждения, сравнительные исследования обратили внимание на фатальную аналогичность принятых у нас религиозных представлений и духовной продукции примитивных народов и эпох.
 
 Научный дух вырабатывает определенный род отношений к вещам нашего мира; перед явлениями религии он на некоторое время останавливается, колеблется, наконец, переступает и здесь через порог. Этот процесс нельзя прекратить, чем больше людей приобщается к сокровищам знания, тем шире распространяется отход от религиозной веры, сперва только от ее устаревших, шокирующих форм, а потом и от ее основополагающих предпосылок. Американцы, устроившие обезьяний процесс в Дейтоне [19], одни из всех показали себя последовательными. Везде в других местах неизбежный переход совершается в атмосфере половинчатости и неискренности.
 
 19 Суд над учителем биологии Д. Скопсом в Дейтоне (штат Теннесси) в июле 1925 г. Религиозные фундаменталисты привлекли учителя к уголовной ответственности за то, что в нарушение закона штата он преподавал теорию эволюции Дарвина в школе. Процесс получил широкую известность как пример столкновения научного знания и религиозного фундаментализма c его буквальным истолкованием "творения в шесть дней".
 
 
 От образованных и от людей духовного труда для культуры нет большой угрозы. Замещение религиозных мотивов культурного поведения другими, мирскими прошло бы у них без сучка и задоринки, а кроме того, они большей частью сами носители культуры. Иначе обстоит дело c огромной массой необразованных, угнетенных, которые имеют все основания быть врагами культуры. Пока они не знают, что в бога больше не верят, все хорошо. Но они это непременно узнают, даже если это мое сочинение не будет опубликовано. И они готовы принять результаты научной мысли, оставаясь незатронутыми тем изменением, которое производится в человеке научной мыслью. Нет ли опасности, что враждебность этих масс к культуре обрушится на слабый пункт, который они обнаружат в своей строгой властительнице? Если я не смею убивать своего ближнего только потому, что господь бог это запретил и тяжко покарает за преступление в этой или другой жизни, но мне становится известно, что никакого господа бога не существует, что его наказания нечего бояться, то я, разумеется, убью ближнего без рассуждений, и удержать меня от этого сумеет только земная власть. Итак, либо строжайшая опека над этими опасными массами, тщательнейшее исключение всякой возможности их духовного развития, либо основательная ревизия отношений между культурой и религией...
 
 Следовало бы считать, что на пути осуществления этой последней рекомендации не стоит никаких особенных трудностей. Верно то, что в таком случае придется от чего-то отказаться, но приобретений взамен будет, возможно, больше, и мы избежим большой опасности. Но люди отшатываются в страхе, словно культура подвергнется тогда какой-то еще большей опасности. Когда святой Бонифаций Кредитонский [18] срубил дерево, почитавшееся саксами как священное, стоявшие вокруг ожидали какого-то страшного события в результате такого кощунства. Ничего не случилось, и саксы приняли крещение.
 
 Когда культура выставила требование не убивать соседа, которого ты ненавидишь, который стоит на твоем пути и имуществу которого ты завидуешь, то это было сделано явно в интересах человеческого общежития, на иных условиях невозможного. В самом деле, убийца навлек бы на себя месть близких убитого и глухую зависть остальных, ощущающих не менее сильную внутреннюю наклонность к подобному насильственному деянию. Он поэтому недолго бы наслаждался своей местью или награбленным добром, имея все шансы самому быть убитым. Даже если бы незаурядная сила и осторожность оградили его от одиночных противников, он неизбежно потерпел бы поражение от союза слабейших. Если бы такой союз не сформировался, убийство продолжалось бы без конца, и в конце концов люди взаимно истребили бы Друг друга. Между отдельными индивидами царили бы такие же отношения, какие на Корсике [20] до сих пор еще существуют между семьями, а в остальном мире сохраняются только между странами. Одинаковая для всех небезопасность жизни и сплачивает людей в общество, которое запрещает убийство отдельному индивиду и удерживает за собой право совместного убийства всякого, кто переступит через запрет. Так со временем возникают юстиция и система наказаний.
 
 20 Речь идет о вендетте, форме кровной мести, распространенной на Корсике, которая заключается в праве и обязанности родственников отомстить за убийство сородича, совершенное членом другого рода. Месть распространяется не только на самого убийцу, но и на его родственников.
 
 
 Мы, однако, не разделяем этого рационального обоснования запрета на убийство, но утверждаем, что запрет исходит от бога. Мы беремся, таким образом, угадывать его намерения и выясняем, что он тоже не хочет человеческого взаимоистребления. Поступая таким образом, мы обставляем культурный запрет совершенно особенной торжественностью, однако рискуем при этом поставить его исполнение в зависимость от веры в бога. Если мы возьмем назад этот свой шаг, перестанем приписывать нашу волю богу и удовольствуемся чисто социальным обоснованием правосудия, то мы, правда, расстанемся c божественным возвеличением нашего культурного запрета, но зато выведем его из-под угрозы. Мы приобретем, однако, и что-то другое. Вследствие какой-то диффузии, или заразительного действия, характер святости, неприкосновенности, можно даже сказать, потусторонности c немногих важных запретов распространился на все другие культурные установления, законы и предписания. Этим последним, однако, сияние святости часто не к лицу; мало того, что они взаимно обесценивают сами себя, поскольку отражают расходящиеся до противоположности устремления разных эпох и регионов, они еще и выставляют на обозрение все черты человеческого несовершенства. Среди них легко распознать такие, которые могут быть лишь продуктом близорукой робости, выражением честолюбивых интересов или следствием произвольных предпосылок. Неизбежно сосредоточивающаяся на них критика в нежелательной мере подрывает уважение и к другим, более оправданным требованиям культуры. Поскольку будет рискованной задачей разграничивать то, что повелел сам бог, и то, что восходит скорее к авторитету какого-нибудь всесильного парламента или высокого должностного лица, то всего лучше, пожалуй, вообще вывести бога из игры и честно признать чисто человеческое происхождение всех культурных установлений и предписаний. Вместе c мнимой святостью эти запреты и законы утратили бы и свою оцепенелую неизменность. Люди смогли бы понять, что законы созданы не столько для их порабощения, сколько для служения их интересам, стали бы относиться к законам дружественнее, вместо их отмены ставили бы целью их улучшение. Это был бы важный шаг вперед по пути, ведущему к примирению c гнетом культуры.
 
 Фрейд 3. Будущее одной иллюзии // Ницше Ф., Фрейд 3., Фромм Э, Камю А , Сартр Ж- П Сумерки богов. М., 1989. С. 103 - 109. 113, 114 - 115, 119 - 121, 125 - 129
 
 
 
 
 
 
 
 Э. А. ЖИЛЬСОН
 
 До сих пор... широко распространено мнение о неоригинальном характере средневековой христианской философии, о механических заимствованиях у Платона и Аристотеля. Для многочисленных рационалистов сама концепция средневековой философии представляется противоречивой. Религию и философию они рассматривают как две радикально отличные сферы, сотрудничество между которыми невозможно. Если философия основана на разуме, то христианской философии не может быть так же, как не может быть христианской математики, биологии и медицины. Некоторые из современных неосхоластов признают существование христианской философии в лице Фомы Аквинского, который вывел свою систему из чисто рациональных предпосылок, в результате чего истина его философии ни в чем не зависит от истины его веры. Между тем можно вспомнить, что августинианцы всех веков выступали против рационализации христианства в томизме, тогда как томисты, со своей стороны, отрицают за августинианцами [21] право именовать себя философами. Томисты всегда утверждали, что их система и по букве и по духу не противоречит ни на йоту догматам веры и что откровение и разум находятся в полном согласии друг c другом, как две половины единой истины.
 
 21 Августинианство - учение Блаженного Августина.
 
 
 Некоторые крупные историки утверждают, что раннее христианство носило чисто практический характер и было чуждо любым философским спекуляциям. Больше всех других распространению этих представлений способствовал Гарнак. На деле... раннее христианство было одновременно явлением как материальным, так и духовным. Уже евангелист Иоанн выдвинул учение о Слове, а учение апостола Павла о благодати привело к утверждению августинианства. Евангельские доктрины о Небесном Отце, божественном Провидце и царстве Божием не были собственно философскими идеями, но им достаточно было попасть на плодородную почву, чтобы привести к важным философским последствиям. Уже Августин признал, что разум, для христианина есть нечто отличное от веры, как и философия отлична от религии. Не существует такой вещи, как христианский разум, но возможно христианское использование разума.
 
 Мы совершим ошибку... если будем связывать классическую философию XVII в. только c развитием положительных наук и в первую очередь математического естествознания. Существует фактор, который делает картезианство резко отличным от средневековой метафизики. Однако реже обращают внимание на отличие картезианства от греческой метафизики. Это трудно объяснить, если исходить из того, что между концом эллинизма и началом Возрождения существует тысячелетний провал в развитии философской мысли. Доказательство бытия Божия у Декарта ближе по духу учению Августина и даже Фомы Аквинского, а его доктрина о свободе многим обязана средневековым спекуляциям об отношениях между свободой воли и благодатью. Вся картезианская система основывается на идее всемогущего Бога, который создал вечные истины математики, сотворил мир ex nihilo [22] и под-держивет его c помощью непрерывного творения. Чем в конечном счете является картезианский бог - бесконечный, совершенный и всемогущий, творец неба и земли, сотворивший человека по своему образу и подобию, как не библейским и христианским. Богом, хотя, по Декарту, он познается c помощью естественного разума? Следующий за Декартом Мальбранш также необходим для понимания истории новой метафизики. Его доктрина о необходимости существования внешнего мира наряду c доктриной о видении в Боге привела прямо к идеализму Беркли. А его окказионализм [23], который предполагает невозможность доказать любое преходящее действие одной субстанции на другую, привел прямо к отрицанию Юмом принципа причинности, и это был решающий момент в развитии новой философии. Однако Мальбранш столь же часто ссылается на Августина, как и на Декарта. Этот философ Нового времени отвергает схоластику еще более энергично, чем Декарт, но лишь за ее рационализм, сделавший это учение недостаточно христианским. Можно легко увеличить число примеров того, как идея библейского Бога-творца вновь и вновь возникает у философов Нового времени. Можно не цитировать Паскаля, поскольку проще было бы прямо цитировав Августина; и что осталось бы от системы Лейбница, если удалить из нее чисто христианские элементы? "Метафизические размышления" * начинаются c творения вселенной свободным и совершенным Богом, а кончаются оправданием божественного Провидения. Все это заставляет сомневаться в радикальном разрыве между философией и религией в Новое время и говорит о роли христианского откровения, которая была гораздо более значительной в процессе формирования новой философии, чем это обычно предполагают. Это говорит об огромной жизненной силе христианства. Не случайно многие выдающиеся философы видели в христианстве более удовлетворительное решение ряда философских проблем, чем они находили его в самой философии.
 
 22 Ex nihilo (лат.) - из ничего.
 23 Окказионализм - направление в европейской философии XVII в., утверждавшее принципиальную невозможность взаимодействия души и тела без прямого вмешательства бога в каждом отдельном случае. Окказионализм исходил из дуалистической философии Декарта и картезианства. Главные представители: А. Гей-линкс и Н. Мальбранш. В философии Г. Лейбница окказионализм переработан в учение о предустановленной гармонии.
 
 
 * Декарт Р. Метафизические размышления - Спб., 1901 III, 96 с.
 
 
 Чтобы продемонстрировать, что дало философии принятие христианства, надо обратиться к древнейшему из доступных нам источников - посланиям апостола Павла. Последний не был философом; христианство для него было не философией, а религией, путем спасения, но его учение имело решающее значение для всей последующей эволюции христианских идей. Христианство для апостола Павла не есть еще одна система философии или даже система, способная заменить все другие. Христианство для него есть путь спасения, т.е. нечто большее, чем система познания. Он ничего не знает и ничего не проповедует, кроме Христа распятого и искупления грешников через посредство его благодати. Иудеи искали спасения в буквальном соблюдении законов и в подчинении божественным заповедям. Они искали знамение божественного всемогущества, а им предлагали бесчестие униженного Бога. Греки следовали естественному свету разума, а им предлагали абсурдность Богочеловека, умершего на кресте и воскресшего, чтобы спасти нас. c самого начала христианство было безумием для эллинов. Христианству нечего было противопоставить мудрости мира, кроме скандальной и непроницаемой тайны Иисуса. Провозглашая банкротство греческой мудрости, апостол Павел, однако, заменяет ее личностью Иисуса Христа, которая есть мудрость в силу того, что она есть спасение. Все, кто обладает истинной религией, вместе c тем обладает истиной науки, искусства и философии.
 
 Для писателя II в. Иустина христианство есть обретение философских истин нефилософскими методами. После долгих бесплодных поисков истины c помощью разума Иустин находит наконец в вере то, что больше всего удовлетворяет его разум. И в языческой философии он находит элементы истины, хотя философы и не обладают критерием, который позволил бы отделить истинное от ложного. Таким образом, здесь уже был поставлен впервые вопрос о соотношении христианства c языческой мудростью, который c течением времени становится все более актуальным.
 
 Первое решение этого вопроса принадлежит Филону Александрийскому. Поскольку Библия, писал он, хронологически появилась раньше философии, то греческие философы прямым или окольным путем переняли мудрость священных книг, конечно, затмив ее своими естественными ошибками. Отзвуки этой концепции можно услышать даже в наше время. Однако полное отсутствие прямых доказательств привело к тому, что эта концепция вскоре сменилась другой. Уже апостол Павел, осуждая ложную мудрость греков, нигде не осуждает разума и признает естественное знание Бога, доступное и для язычников. Утверждая, что Бог может быть познан через созданный им мир, апостол Павел положил начало естественной теологии. Если язычники были лишены иудейского закона, они обладали законом сами в себе. Павел тем самым имплицитно признает и существование естественного морального закона. В прологе к Евангелию от Иоанна, где утверждается, что Христос есть Слово, а Слово есть Бог, говорится, что Слово просвещает всех, пришедших в мир. Таким образом утверждается естественное откровение Слова, универсальное и задолго предшествующее его воплощению. Те, кто жил в согласии со Словом, язычники или иудеи, собственно говоря, уже были христианами. c другой стороны, те, кто отверг свет Слова и жил во лжи и грехах, были врагами Христа еще до его пришествия.
 
 В этот решающий момент христианство как бы принимает на себя ответственность за всю историю человечества. Все содеянное когда-либо зло содеяно против Слова, но, c другой стороны, все добро совершено c помощью Слова, которое есть Христос. Всякая истина по своему определению христианка. Так уже в сочинениях Иустина закладывались основы христианского гуманизма. Однако если все, что было истинным в философии, было предчувствием христианства, то христиане обладают всем, что было истинным в философии. Таким парадоксальным образом самая высокая рациональная позиция должна принадлежать не философу, но верующему.
 
 Своим превосходством над язычеством христианство обязано тому факту, что оно не являлось абстрактным знанием истины, но действенным путем спасения. Однако уже для Платона в "Федоне" и для Аристотеля в "Никомаховой этике" философия была не только наукой, но и путем жизни, и в еще большей степени это относилось к стоикам. Христианство, провозгласив продолжение естественного порядка вещей сверхъестественным и апеллируя к благодати как неистощимому источнику силы для познания истины и реализации добра, становилось одновременно и доктриной, и системой практических действий, или, точнее, доктриной, наделенной в то же время средствами, воплощающими ее на практике.
 
 Легко можно собрать большое число исторических примеров, подтверждающих подобную трактовку христианства. Однако здесь достаточно отметить, что она составляет самую суть учения апостола Павла о грехе, искуплении и благодати. Одно дело - божественный закон внутри человека, другое - закон греха, пребывающий в его членах. Чтобы утвердить божественный закон над внешним человеком, требуется вмешательство благодати, действующей через Иисуса Христа. Эта доктрина представляется очень знакомой, но часто мы забываем, что она лежит в основе всего дальнейшего развития христианской мысли. Некоторые считали, что Августин обратился скорее в неоплатонизм, чем в христианство, другие настаивали, что его обращение было чисто христианским. У первых не хватает понимания того, что христианство по своей сущности есть путь спасения. В глазах самого Августина основной порок неоплатонизма заключается в познании двойной доктрины греха и искупления посредством благодати. Можно показать, что чисто интеллектуальная эволюция Августина привела его в конечном счете к неоплатоникам, однако его доктрина в целом оказалась христианской. Очень хорошо, что Плотин советует нам подняться над своими чувствами, управлять нашими страстями и стремиться к сближению c Богом, но дает ли нам Плотин силу следовать этим прекрасным советам? Что можно сказать о враче, который рекомендует здоровье, но не знает ни природы болезни, ни названия лекарства?
 
 В глазах многих ранних христианских мыслителей религия имела много преимуществ перед философией. Часто они прибегали к аргументу о взаимной противоречивости всех философов. Этот факт хорошо известен. Меньше внимания было уделено тому, что Иустина и его последователей привлекала больше всего связность ответов, даваемых на философские вопросы доктриной, которая, вместо того чтобы стать еще одной системой философии, стала единственной истинной религией.
 
 Эту концепцию мы найдем у многих раннехристианских писателей, следовавших за Иустином, - у Татиана, в анонимном "Осмеянии философов", у Арнобия и в особенно развернутом виде у Лактанция. Последний исходил из того, что Сократ, Платон, Сенека обладали каждый одним из фрагментов истины, и, если соединить эти фрагменты, мы восстановим истину в ее полноте. Но. и в этом суть дела, никто не способен на такое отделение истинного от ложного в философских системах, если он уже наперед не знает всей полноты истины. Никто не может знать ее заранее, пока не получит ее через откровение, иначе - не примет ее c помощью веры.
 
 Лактанций признавал возможность истинной философии, но мыслил ее как эклектику, основанную на вере. c другой стороны, перед нами христианский философ, вера которого дала ему критерий, принцип различения и отбора. Он различает блуждающий, не уверенный в себе разум языческих философов от уверенного в себе разума, руководимого откровением, и, как за ним и Августин, решительно становится на сторону последнего.
 
 Повторяется тот же самый опыт, который мы находим затем абстрактно сформулированным у средневековых мыслителей и который много раз заново открывался мыслителями Нового времени. Когда молодой Августин примыкает к секте манихеев, он делает это потому, что манихеи обладали достаточной смелостью в попытках объяснить все существующее, не прибегая к вере. Несмотря на свою дикую и ребяческую космогонию, эти люди были рационалистами. Разочаровавшись в секте, которая обещала понимание мира, но на деле никогда не давала его, Августин обращается к "изящному сектантству" Цицерона, а затем благодаря Плотину уходит от него и вскоре открывает, что все, что было истинным в неоплатонизме, можно найти в Евангелии от Иоанна. Таким образом, истинная философия, которую он напрасно искал c помощью разума, была предложена ему верой.
 
 Когда в XII в. Ансельм Кентерберийский писал о благодетельном воздействии веры на разум философа, он фактически не мог сказать ничего нового. Позиция Ансельма в этом вопросе часто описывается как христианский рационализм. Это выражение несколько двусмысленно, но во всяком случае оно указывает на то, что Ансельм, апеллируя к разуму, не хочет иметь дело ни c чем, кроме разума. Можно вспомнить знаменитое предисловие к его "Monologium" *, где, идя навстречу настойчивым желаниям своих учеников, он предпринимает попытку обосновать истинность Писания, исходя не из его божественного авторитета, но из рациональной очевидности и естественного света истины, не прибегая к помощи откровения. И в то же самое время Ансельм утверждал превосходство веры над разумом и ее самодостаточность и независимость от рациональных свидетельств. Его формула "вера, ищущая понимания" выражает лучше всего его стремление не понимать для того, чтобы верить, но верить, чтобы понимать. Положению о fides quaerens intellectum ** Ансельма соответствует в Новое время формуле Мэн де Бирана intellectus quaerens intellectum per fidem ***. Таким образом, содержание христианской философии есть сумма рациональных истин, открытых, исследованных или просто сохраненных благодаря той помощи, которую разум получает от откровения. Это не означает, что христианский философ, равно как и теолог, стремится трансформировать веру в науку. Для христианских мыслителей сохраняется традиционная иерархия модусов понимания: вера, понимание и прямое видение Бога. Христианский философ только спрашивает, нет ли среди положений его веры, которые он заранее считает истинными, таких, какие являются истинами разума. Если он открывает такое, то становится философом, а если он обязан своим прозрением христианской вере, то становится христианским философом.
 
 * Anselmus. Monologium. Stuttgart, 1964.
 ** "Вера, стремящаяся к пониманию" (лат.).
 *** "Интеллект, стремящийся к пониманию через веру" (лат.).
 
 
 Современные разногласия среди философов, связанные c этим понятием, объясняются тем, что некоторые рассматривают философию в ее формальной сущности. В этом смысле очевидно, что не может существовать христианской философии (равно как иудейской и мусульманской). Другие философы, допуская существование такой философии, озабочены сохранением ее формальной чистоты как философии, рассматривая в качестве христианской любую систему, которая содержит в себе концепцию природы и разума, открытую для сверхъестественного. Такая философия может быть совместима c христианством, но она не обязательно является христианской философией...
 
 Христианский философ должен в первую очередь произвести выбор между философскими проблемами, сосредоточиваясь в первую очередь на тех из них, которые связаны c его религиозной жизнью. Остальные же философские проблемы Августин, а за ним Бернар Клервоский и Бонавентура относят к сфере праздного любопытства (vana curiositas). Даже такие философы, как Фома Аквинский, интересы которого распространялись на всю сферу философии, ограничивали свое оригинальное творчество той сферой, которая трактует о существовании и природе Бога, отношении Бога к миру и о судьбах души, и именно в этой сфере Фома продолжил и превзошел философские достижения Аристотеля.
 
 Жильсон Э. Дух средневековой философии II Работы Э. Жильсона по куль турологии и истории мысли. Рефери тивный сборник. Вып I M , 1987 С. 146 - 155
 
 
 
 
 
 
 Б. РАССЕЛ
 
 ...Три человеческих импульса, воплощенные в религии, - это, по-видимому, страх, тщеславие и ненависть. Можно сказать, что цель религии в том и заключается, чтобы, направляя эти страсти по определенным каналам, придать им вид благопристойности. Именно потому, что эти страсти в общем и целом служат источником человеческих страданий, религия является силой зла, ибо позволяет людям безудержно предаваться своим страстям. Не благословляй их религия, они могли бы, по крайней мере в известной степени, их обуздывать.
 
 В этом пункте я могу представить себе возражение, которое едва ли будет выдвинуто большинством правоверных христиан, но тем не менее заслуживает внимательного разбора. Ненависть и страх, могут нам заявить, являются неотъемлемыми чертами будут их испытывать. Самое большее, что вы можете сделать c ненавистью и страхом, это направить их по определенным каналам, где они оказываются менее пагубными. Христианский богослов мог бы заявить, что отношение церкви к ненависти и страху подобно ее отношению к осуждаемому ею половому импульсу. Она пытается обезвредить похоть, ограничив ее рамками брака. Словом, нам могут возразить, что раз уж ненависть - неизбежный удел человека, то лучше направить ее против тех, кто действительно опасен, и именно это и делает церковь c помощью своей концепции праведности.
 
 На это утверждение можно ответить двояко, причем один ответ является сравнительно поверхностным, а другой обнажает самую суть дела. Поверхностный ответ сводится к тому, что церковная концепция праведности - не лучшая из возможных; кардинальный же ответ состоит в том, что при наших нынешних познаниях в области психологии и при нынешней промышленной технике ненависть и страх вообще могут быть устранены из человеческой жизни.
 
 Начнем c первого пункта. Церковная концепция праведности нежелательна в социальном плане по многим причинам - прежде всего и главным образом из-за того, что она принижает разум и науку. Изъян этот унаследован от евангелий. Христос велит, чтобы мы стали малыми детьми, но малые дети не могут постигнуть дифференциального исчисления, принципов денежного обращения или современных методов борьбы c болезнями. Церковь учит, что приобретение таких познаний не входит в наши обязанности. Правда, церковь больше не утверждает, что знание само по себе греховно, как она утверждала в пору своего расцвета; но приобретение знаний все-таки считается делом опасным, ибо может привести к гордыне разума, а значит, и к оспариванию христианской догмы. Возьмите, например, двух людей, из которых один искоренил желтую лихорадку на территории огромного тропического района, но по ходу своих трудов имел случайные связи c женщинами; другой же был ленив и бездеятелен, производил на свет по ребенку в год, пока его жена не умерла от изнурения, и проявлял так мало заботы о своих детях, что половина из них умерла. Но зато он никогда не имел недозволенных половых связей. Всякий добрый христианин обязан считать, что второй из этих людей добродетельнее первого. Нет нужды говорить, что такая позиция является религиозным предрассудком и совершенно противна разуму. И все же в чем-то этот абсурд неизбежен - пока несовершение греха считается важнее конкретной заслуги в каком-нибудь деле, и пока не признается значение знания как помощника в жизни, нацеленной на человеческое благо.
 
 Второе - и более фундаментальное - возражение против использования страха и ненависти в церковной практике состоит в том, что в наше время эти эмоции могут быть почти полностью устранены из человеческой природы при помощи реформ в области воспитания, экономики и политики. Основу должны составить реформы в сфере образования, ибо люди, испытывающие ненависть и страх, будут восхищаться этими эмоциями и захотят их увековечить, хотя это стремление будет, вероятно, бессознательным, как это имеет место у рядового христианина. Создать систему воспитания, нацеленную на устранение страха, вовсе нетрудно. Необходимо только относиться к ребенку c добротой, поставить его в такое окружение, в котором детская инициатива может проявиться и не принести при этом плачевных результатов, и оградить его от соприкосновения со взрослыми, одержимыми неразумными страхами, - перед темнотой, мышами или социальной революцией. Ребенок не должен также подвергаться тяжким наказаниям, ему не надо угрожать и делать чрезмерно суровые выговоры. Несколько сложнее избавить детей от ненависти. Для этого нужно самым тщательным образом избегать ситуаций, возбуждающих ревность или зависть, и всячески поддерживать справедливость в отношениях между детьми. Ребенок должен ощущать теплое чувство любви со стороны по крайней мере некоторых из тех взрослых, c которыми ему приходится иметь дело; не следует мешать проявлению его естественной активности и любознательности, за исключением тех случав, когда возникает опасность для его жизни или здоровья. В особенности же не должно быть табу на знание о взаимоотношении полов или на обсуждение проблем, которые люди, опутанные условностями, считают неприличными. Если c самого начала соблюдать эти простые правила, ребенок вырастет бесстрашным и дружелюбным человеком.
 
 Однако, когда воспитанное таким образом юное существо вступит во взрослую жизнь, он (или она) окунется в мир, полный несправедливости, жестокости и ненужных страданий. Несправедливость, жестокость и страдания, существующие в современном мире, являются наследием прошлого и имеют своим конечным источником экономические причины, поскольку в былые времена беспощадная борьба за средства к существованию была неизбежна. В нашу эпоху она не является неизбежной. При нынешней промышленной технике мы можем, если только захотим, обеспечить каждому человеку сносное существование. Мир располагает знанием, способным обеспечить счастье всем людям; главной преградой на пути использования этого знания является религиозное учение. Религия не позволяет нашим детям получить рациональное образование; религия препятствует нам в устранении коренных причин войны; религия запрещает нам проповедовать этику научного сотрудничества вместо старых и жестоких доктрин греха и наказания. Возможно, что человечество уже стоит на пороге золотого века; но если это так, то сначала необходимо будет убить дракона, охраняющего вход, и дракон этот - религия.
 
 Рассел Б. Почему я не христианин М., 1987. С. 114-130
 
 
 
 
 
 
 Раздел восьмой
 
 РАЗВИТИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ЦИВИЛИЗАЦИИ
 
 1. НАПРАВЛЕННОСТЬ И ОСНОВНЫЕ ЭТАПЫ ИСТОРИЧЕСКОГО ПРОЦЕССА, ИДЕАЛ ОБЩЕСТВЕННОГО УСТРОЙСТВА
 
 
 АРИСТОТЕЛЬ
 
 1. Вслед за тем надлежит рассмотреть вопрос о собственности. Как она должна быть организована у тех, кто стремится иметь наилучшее государственное устройство, - должна ли собственность быть общей или не общей? Этот вопрос можно, пожалуй, рассматривать и не в связи c законоположениями, касающимися детей и жен. Имею в виду следующее: если даже дети и жены, как это у всех принято теперь, должны принадлежать отдельным лицам, то будет ли лучше, если собственность и пользование ею будут общими... [1] Например, чтобы земельные участки были в частном владении, пользование же плодами земли было бы общегосударственным, как это и наблюдается у некоторых варварских племен. Или, наоборот, пусть земля будет общей и обрабатывается сообща, плоды же ее пусть распределяются для частного пользования (говорят, таким образом сообща владеют землей некоторые из варваров). Или, наконец, и земельные участки, и получаемые c них плоды должны быть общими?
 
 1 Пропуск з тексте. Смысл может быть восстановлен приблизительно так: "или в данном случае возможны некоторые исключения?".
 
 
 2. Если бы обработка земли поручалась особым людям, то все дело можно было поставить иначе и решить легче; но раз сами земледельцы трудятся для самих себя, то и решение вопросов, связанных c собственностью, представляет значительно большие затруднения. Так как равенства в работе и в получаемых от нее результатах провести нельзя - наоборот, отношения здесь неравные, - то неизбежно вызывают нарекания те, кто много пожинает или много получает, хотя и мало трудится, у тех, кто меньше получает, а работает больше. 3. Вообще нелегко жить вместе и принимать общее участие во всем, что касается человеческих взаимоотношений, а в данном случае особенно. Обратим внимание на компании совместно путешествующих, где почти большинство участников не сходятся между собой в обыденных мелочах и из-за них ссорятся друг c другом. И из прислуги у нас более всего бывает препирательств c тем, кем мы пользуемся для повседневных услуг. Такие и подобные им затруднения представляет общность собственности.
 
 4. Немалые преимущества имеет поэтому тот способ пользования собственностью, освященный обычаями и упорядоченный правильными законами, который принят теперь: он совмещает в себе хорошие стороны обоих способов, которые я имею в виду, именно общей собственности и собственности частной. Собственность должна быть общей только в относительном смысле, а вообще - частной. Ведь когда забота о ней будет поделена между разными людьми, среди них исчезнут взаимные нарекания; наоборот, получится большая выгода, поскольку каждый будет c усердием относиться к тому, что ему принадлежит; благодаря же добродетели в использовании собственности получится согласно пословице "У друзей все общее" [2]. 5. И в настоящее время в некоторых государствах существуют начала такого порядка, указывающие на то, что он в основе своей не является невозможным; особенно в государствах, хорошо организованных, он отчасти осуществлен, отчасти мог бы быть проведен: имея частную собственность, человек в одних случаях дает пользоваться ею своим друзьям, в других - представляет ее в общее пользование. Так, например, в Лакедемоне каждый пользуется рабами другого, как своими собственными, точно так же конями и собаками, и в случае нужды в съестных припасах - продуктами на полях государства. Таким образом, очевидно, лучше, чтобы собственность была частной, а пользование ею - общим. Подготовить же к этому граждан - дело законодателя. 6. Помимо всего прочего трудно выразить словами, сколько наслаждения в сознании того, что нечто принадлежит тебе, ведь свойственное каждому чувство любви к самому себе не случайно, но внедрено в нас самой природой. Правда, эгоизм справедливо порицается, но он заключается не в любви к самому себе, а в большей, чем должно, степени этой любви; то же приложимо и к корыстолюбию; тому и другому чувству подвержены, так сказать, все люди. c другой стороны, как приятно оказывать услуги и помощь друзьям, знакомым или товарищам! 7. Это возможно, однако, лишь при условии существования частной собственности. Наоборот, у тех, кто стремится сделать государство чем-то слишком единым, этого не бывает, не говоря уже о том, что в таком случае, очевидно, уничтожается возможность проявления на деле двух добродетелей: целомудрия по отношению к женскому полу (ведь прекрасное дело - воздержание от чужой жены из целомудрия) и благородной щедрости по отношению к своей собственности; при общности имущества для благородной щедрости, очевидно, не будет места, и никто не будет в состоянии проявить ее на деле, так как щедрость сказывается именно при возможности распоряжаться своим добром...
 
 2 Пословица приписывалась Пифагору.
 
 
 VI. 1. Не легко при исследовании определить, кому должна принадлежать верховная власть в государстве: народной ли массе, или богатым, или порядочным людям, или одному наилучшему из всех, или тирану. Все это, оказывается, представляет трудность для решения. Почему, в самом деле? Разве справедливо будет, если бедные, опираясь на то, что они представляют большинство, начнут делить между собой состояние богатых? Скажут "да, справедливо", потому что верховная власть постановила считать это справедливым. Но что же тогда будет подходить под понятие крайней несправедливости? Опять-таки ясно, что если большинство, взяв себе все, начнет делить между собой достояние меньшинства, то этим оно погубит государство, а ведь добродетель не губит того, что заключает ее в себе, да и справедливость не есть нечто такое, что разрушает государство. Таким образом, ясно, что подобный закон не может считаться справедливым. 2. Сверх того, пришлось бы признать справедливыми и все действия, совершенные тираном: ведь он поступает насильственно, опираясь на свое превосходство, как масса - по отношению к богатым. Но может быть, справедливо, чтобы властвовало меньшинство, состоящее из богатых? Однако, если последние начнут поступать таким же образом, т.е. станут расхищать и отнимать имущество у массы, будет ли это справедливо? В таком случае справедливо и противоположное. Очевидно, что такой образ действий низок и несправедлив. 3. Что же, значит, должны властвовать и стоять во главе всего люди порядочные? Но в таком случае все остальные неизбежно утратят политические права, как лишенные чести занимать государственные должности. Занимать должности мы ведь считаем почетным правом, а если должностными лицами будут одни и те же, то остальные неизбежно окажутся лишенными этой чести. Не лучше ли, если власть будет сосредоточена в руках одного, самого дельного? Но тогда получится скорее приближение к олигархии, так как большинство будет лишено политических прав. Пожалуй, кто-либо скажет: вообще плохо то, что верховную власть олицетворяет собой не закон, а человек, душа которого подвержена влиянию страстей. Однако если это будет закон, но закон олигархический или демократический, какая от него будет польза при решении упомянутых затруднений? Получится опять-таки то, о чем сказано выше. 4. Об остальных вопросах речь будет в другом месте. А то положение, что предпочтительнее, чтобы верховная власть находилась в руках большинства, нежели меньшинства, хотя бы состоящего из наилучших, может считаться, по-видимому, удовлетворительным решением вопроса и заключает в себе некое оправдание, а пожалуй даже и истину. Ведь может оказаться, что большинство, из которого каждый сам по себе и не является дельным, объединившись, окажется лучше тех, не порознь, но в своей совокупности, подобно тому как обеды в складчину бывают лучше обедов, устроенных на средства одного человека. Ведь так как большинство включает в себя много людей, то, возможно, в каждом из них, взятом в отдельности, и заключается известная доля добродетели и рассудительности; а когда эти люди объединяются, то из многих получается как бы один человек, у которого много и рук, много и ног, много и восприятий, так же обстоит и c характером, и c пониманием. Вот почему большинство лучше судит о музыкальных и поэтических произведениях: одни судят об одной стороне, другие - о другой, а все вместе судят о целом [3]. 5. Дельные люди отличаются от каждого взятого из массы тем же, чем, как говорят, красивые отличаются от некрасивых или картины, написанные художником, - от картин природы: именно тем, что в них объединено то, что было рассеянным по разным местам; и когда объединенное воедино разделено на его составные части, то, может оказаться, у одного человека глаз, у другого какая-нибудь другая часть тела будет выглядеть прекраснее того, что изображено на картине. Однако неясно, возможно ли для всякого народа и для всякой народной массы установить такое же отношение между большинством и немногими дельными людьми. Клянусь Зевсом, для некоторых это, пожалуй, невозможно (то же соображение могло бы быть применено и к животным; в самом деле, чем, так сказать, отличаются некоторые народы от животных?). Однако по отношению к некоему данному большинству ничто не мешает признать сказанное истинным.
 
 3 Иначе судит Платон (Legg. 670 с): "...смешна толпа в своем мнении, будто она достаточно распознает, что гармонично и ритмично и что нет..." В духе Аристотеля выражается комедиограф Кратин (FCG II, 192): "Привет тебе, толпа великая, не вовремя смешливая, в день после праздника ты нашей мудрости из всех судья отменный".
 
 
 6. Вот таким путем и можно было бы разрешить указанное ранее затруднение, а также и другое затруднение, стоящее в связи c ним: над чем, собственно, должна иметь верховную власть масса свободно рожденных граждан, т.е. все те, кто и богатством не обладает, и не отличается ни одной выдающейся добродетелью? Допускать таких к занятию высших должностей не безопасно: не обладая чувством справедливости и рассудительностью, они могут поступать то несправедливо, то ошибочно. c другой стороны, опасно и устранять их от участия во власти: когда в государстве много людей лишено политических прав, когда в нем много бедняков, такое государство неизбежно бывает переполнено враждебно настроенными людьми. Остается одно: предоставить им участвовать в совещательной и судебной власти. 7. Поэтому и Солон, и некоторые другие законодатели предоставляют им право принимать участие в выборе должностных лиц и в принятии отчета об их деятельности, но самих к занятию должностей не допускают; объединяясь в одно целое, они имеют достаточно рассудительности и, смешавшись c лучшими, приносят пользу государству, подобно тому как неочищенные пищевые продукты в соединении c очищенными делают всякую пишу более полезной, нежели состоящую из очищенных в небольшом количестве. Отдельный же человек далек от совершенства при обсуждении дел. 8. Эта организация государственного строя представляет затруднение прежде всего потому, что, казалось бы, правильно судить об успешности лечения может только тот, кто сам занимался врачебным искусством и вылечил больного от имевшейся у него болезни, т. е. врач... Сделать правильный выбор могут только знатоки, например, люди, сведущие в землемерном искусстве, могут правильно выбрать землемера, люди, сведущие в кораблевождении, - кормчего; и если в выборе людей для некоторых работ и ремесел принимает участие и кое-кто из несведущих, то, во всяком случае, не в большей степени, чем знатоки. c этой точки зрения невозможно было бы предоставлять народной массе решающий голос ни при выборах должностных лиц, ни когда принимается отчет об их деятельности. 10. Однако, может быть, не все это сказано правильно, и в соответствии c прежним замечанием если народная масса не лишена всецело достоинств, свойственных свободнорожденному человеку, то каждый в отдельности взятый будет худшим судьей, а все вместе будут не лучшими или, во всяком случае, не худшими судьями. В некоторых случаях не один только мастер является единственным и наилучшим судьей, именно там, где дело понимают и люди, не владеющие искусством; например, дом знает не только тот, кто его построил, но о нем еще лучше будет судить тот, кто им пользуется, т.е. домохозяин; точно так же руль лучше знает кормчий, чем мастер, сделавший руль, и о пиршестве гость будет судить правильнее, нежели повар. Словом, это затруднение мы, пожалуй, сможем удовлетворительно разрешить вышесказанным образом...
 
 По общему представлению, справедливость есть некое равенство; это положение до известной степени согласно c теми философскими рассуждениями, в которых разобраны этические вопросы. Утверждают, что справедливость есть нечто имеющее отношение к личности и что равные должны иметь равное. Не следует, однако, оставлять без разъяснения, в чем заключается равенство и в чем - неравенство; этот вопрос представляет трудность, к тому же он принадлежит к области политической философии...
 
 Так как ни равные в чем-то одном не должны быть равными во всем, ни неравные в чем-то одном - неравными во всем, то все виды государственного устройства, в которых это происходит, являются отклонениями...
 
 Если кто-либо один или несколько человек, больше одного, но все-таки не настолько больше, чтобы они могли заполнить собой государство, отличались бы таким избытком добродетели, что добродетель всех остальных и их политические способности не могли бы идти в сравнение c добродетелью и политическими способностями указанного одного или нескольких человек, то таких людей не следует и считать составной частью государства: ведь c ними поступят вопреки справедливости, если предоставят им те же права, что и остальным, раз они в такой степени неравны c этими последними своей добродетелью и политическими способностями. Такой человек был бы все равно что божество среди людей. 2. Отсюда ясно, что и в законодательстве следует иметь в виду равных и по их происхождению, и по способностям, а для такого рода людей и законов не нужно, потому что они сами - закон. Да и в смешном положении оказался бы тот, кто стал бы пытаться сочинять для них законы: они сказали бы, пожалуй, то, что, по словам Антисфена, львы сказали зайцам, когда те произносили речи в собрании животных и требовали для всех равноправия. На этом основании государства c демократическим устройством устанавливают у себя остракизм: по-видимому, стремясь к всеобщему равенству, они подвергали остракизму и изгоняли на определенный срок тех, кто, как казалось, выдавался своим могуществом, опираясь либо на богатство, либо на обилие друзей, либо на какую-нибудь иную силу, имеющую значение в государстве. 3. Согласно мифологическому преданию, по той же самой причине аргонавты покинули Геракла: корабль Арго не пожелал везти его вместе c прочими пловцами, так как он намного превосходил их. Равным образом нельзя признать безусловно правильными и те упреки, которые делались по поводу тирании и совета, данного Периандром Фрасибулу: рассказывают, что Периандр ничего не сказал в ответ глашатаю, посланному к нему за советом, а лишь, вырывая те колосья, которые слишком выдавались своей высотой, сровнял засеянное поле; глашатай, не уразумев, в чем дело, доложил Фрасибулу о том, что видел, а тот понял поступок Периандра в том смысле, что следует убивать выдающихся людей. 4. Такой образ действий выгоден не только тирании, и не одни лишь тираны так поступают, но то же самое происходит и в олигархиях и в демократиях: остракизм имеет в известной степени то же значение - именно посредством изгнания выдающихся людей подрезывать в корне их могущество. Так же поступают c [греческими] государствами и c [варварскими] племенами те, кто пользуется властью; например, афиняне - c самоедами, хиосцами и лесбосцами: как только афиняне прочно взяли в свои руки власть, они их принизили вопреки договорам; персидский же царь неоднократно подрубал мидян, вавилонян и остальные племена, гордившиеся тем, что и они в свое время пользовались господством. 5. Вообще вопрос этот стоит перед всеми видами государственного устройства, в том числе и перед правильными. Правда, в тех видах государств, которые являются отклонениями, применение этого средства делается ради частных выгод, но оно в равной степени находит себе место и при государственных устройствах, преследующих общее благо. Это можно пояснить примером, взятым из области иных искусств и наук. Разве может допустить художник, чтобы на его картине живое существо было написано c ногой, нарушающей соразмерность, хотя бы эта нога была очень красива? Или разве выделит чем-либо кораблестроитель корму или какую-нибудь иную часть корабля? Разве позволит руководитель хора участвовать в хоре кому-нибудь, кто поет громче и красивее всего хора? 6. Таким образом, нет никаких препятствий к тому, чтобы люди, обладающие единоличной властью, действуя в согласии c выгодой для государства, прибегали к этому средству в том случае, когда оно является одинаково полезным как для их личной власти, так и для блага государства. Недаром же там, где дело идет о неоспоримом превосходстве, мысль об остракизме находит некое справедливое оправдание... Не то происходило в государствах: прибегая к остракизму, они имели в виду не выгоду для соответствующего государственного устройства, а преследовали при этом выгоду для своей партии. Итак, ясно, что при тех видах государственного устройства, которые представляют собой отклонения, остракизм, как средство, выгодное для них, полезен и справедлив; но ясно и то, что, пожалуй, c общей точки зрения остракизм не является справедливым. 7. При наилучшем же виде государственного устройства большое затруднение возникает вот в чем: как нужно поступать в том случае, если кто-нибудь будет превосходить других не избытком каких-либо иных благ, вроде могущества, богатства, или обилием друзей, но будет отличаться избытком добродетели? Ведь не сказать же, что такого человека нужно устранить или удалить в изгнание; c другой стороны, нельзя себе представить, чтобы над таким человеком властвовали, потому что в таком случае получилось бы приблизительно то же самое, как если бы, распределяя государственные должности, потребовали власти и над Зевсом. Остается одно, что, по-видимому, и естественно: всем охотно повиноваться такому человеку, так что такого рода люди оказались бы в государстве пожизненными царями...
 
 Главными видами государственного устройства, по-видимому, являются два - демократия и олигархия, подобно тому как говорят главным образом о двух ветрах - северном и южном, а на остальные смотрят как на отклонение от этих двух. Ведь аристократию считают некоей олигархией, а так называемую политию - демократией, подобно тому как и из ветров западный причисляют к северному, а восточный - к южному...
 
 Демократию не следует определять, как это обычно делают некоторые в настоящее время [4], просто как такой вид государственного устройства, при котором верховная власть сосредоточена в руках народной массы, потому что и в олигархиях, и вообще повсюду верховная власть принадлежит большинству; равным образом и под олигархией не следует разуметь такой вид государственного устройства, при котором верховная власть сосредоточена в руках немногих. Положим, что государство состояло бы всего-навсего из тысячи трехсот граждан; из них тысяча были бы богачами и не допускали к правлению остальных трехсот - бедняков, но людей свободнорожденных и во всех отношениях подобных той тысяче. Решится ли кто-нибудь утверждать, что граждане такого государства пользуются демократическим строем? Точно так же, если бы немногие бедняки имели власть над большинством состоятельных, никто не назвал бы такого рода строй олигархическим, раз остальные, будучи богатыми, не имели бы почетных прав. 7. Итак, скорее следует назвать демократическим строем такой, при котором верховная власть находится в руках свободнорожденных, а олигархическим - такой, когда она принадлежит богатым, и лишь случаю нужно приписать то, что одних много, а других немного. Ну а если бы должности, как это утверждается некоторыми относительно Эфиопии, распределялись по росту, или по красоте, была ли бы это олигархия? А ведь красивых и высоких бывает не очень много. 8. Нет, такими признаками не может быть определена достаточно точно сущность олигархии и демократии. Ввиду того что и демократия и олигархия заключают в себе много составных частей, то в разграничении их следует пойти дальше и признать, что олигархическим нельзя считать и такой строй, при котором меньшинство свободнорожденных властвует над большинством несвободнорожденных, что, как мы видим, было, например, в Аполлонии на Ионийском море и на Фере. В обоих этих государствах почетными правами пользовались те, кто отличался своим благородным происхождением и был потомком первых поселенцев в этих государствах; они, понятно, составляли меньшинство среди массы населения. Нельзя считать демократическим и такой строй, при котором пользуются привилегированным положением богачи благодаря тому, что они составляют большинство; так было в древности в Колофоне, где преобладающая часть граждан до войны c лидийцами приобрела большую недвижимую собственность. Таким образом, демократией следует считать такой строй, когда свободнорожденные и неимущие, составляя большинство, имеют верховную власть в своих руках, а олигархией - такой строй, при котором власть находится в руках людей богатых и благородного происхождения и образующих меньшинство... 1. Какой же вид государственного устройства наилучший? Как может быть наилучшим образом устроена жизнь для большей части государств и для большинства людей безотносительно к добродетели, превышающей добродетель обыкновенного человека, безотносительно к воспитанию, для которого потребны природные дарования и счастливое стечение обстоятельств, безотносительно к самому желательному строю, но применительно лишь к той житейской обстановке, которая доступна большинству, и к такому государственному устройству, которое оказывается приемлемым для большей части государств? 2. Различные виды так называемой аристократии, о которых мы только что говорили, отчасти малоприменимы в большинстве государств, отчасти приближаются к так называемой политии (почему и следует говорить об этих видах как об одном).
 
 4 По предположению c А. Жебелева, Аристотель имеет в виду Платона (Polit. 291 d). Отрицает такую возможность Зуземиль.
 
 
 Суждение обо всех поставленных вопросах основывается на одних и тех же исходных положениях. Если верно сказано в нашей "Этике", что та жизнь блаженная, при которой нет препятствий к осуществлению добродетели, и что добродетель есть середина, то нужно признать, что наилучшей жизнью будет именно средняя жизнь, такая, при которой середина может быть достигнута каждым. 3. Необходимо установить то же самое мерило как для добродетели, так и для порочности государства и его устройства: ведь устройство государства - это его жизнь.
 
 В каждом государстве есть три части: очень состоятельные, крайне неимущие и третьи, стоящие посредине между теми и другими. Так как, по общепринятому мнению, умеренность и середина - наилучшее, то, очевидно, и средний достаток из всех благ всего лучше. 4. При наличии его легче всего повиноваться доводам разума; напротив, трудно следовать этим доводам человеку сверх прекрасному, сверхсильному, сверхзнатному, сверхбогатому или, наоборот, человеку сверхбедному, сверхслабому, сверхуниженному по своему общественному положению. Люди первого типа становятся по преимуществу наглецами и крупными мерзавцами. Люди второго типа часто делаются злодеями и мелкими мерзавцами. А из преступлений одни совершаются из-за наглости, другие - вследствие подлости. Сверх того, люди обоих этих типов не уклоняются от власти, но ревностно стремятся к ней, а ведь и то и другое приносит государствам вред. 5. Далее, люди первого типа, имея избыток благополучия, силы, богатства, дружеских связей и тому подобное, не желают, да и не умеют подчиняться. И это наблюдается уже дома, c детского возраста: избалованные роскошью, в которой они живут, они не обнаруживают привычки повиноваться даже в школах. Поведение людей второго типа из-за их крайней необеспеченности чрезвычайно униженное. Таким образом, одни не способны властвовать и умеют подчиняться только той власти, которая проявляется у господ над рабами; другие же не способны подчиняться никакой власти, а властвовать умеют только так, как властвуют господа над рабами. 6. Получается государство, состоящее из рабов и господ, а не из свободных людей, государство, где одни исполнены зависти, другие - презрения. А такого рода чувства очень далеки от чувства дружбы в политическом общении, которое должно заключать в себе дружественное начало. Упомянутые же нами люди не желают даже идти по одной дороге со своими противниками.
 
 Государство более всего стремится к тому, чтобы все в нем были равны и одинаковы, а это свойственно преимущественно людям средним. Таким образом, если исходить из естественного, по нашему утверждению, состава государства, неизбежно следует, что государство, состоящее из средних людей, будет иметь и наилучший государственный строй. Эти граждане по преимуществу и остаются в государствах целыми и невредимыми. Они не стремятся к чужому добру, как бедняки, а прочие не посягают на то, что этим принадлежит, подобно тому как бедняки стремятся к имуществу богатых. И так как никто на них и они ни на кого не злоумышляют, то и жизнь их протекает в безопасности. Поэтому прекрасное пожелание высказал Фокилид: "У средних множество благ, в государстве желаю быть средним". 8. Итак, ясно, что наилучшее государственное общение - то, которое достигается посредством средних, и те государства имеют хороший строй, где средние представлены в большем количестве, где они - в лучшем случае - сильнее обеих крайностей или по крайней мере каждой из них в отдельности. Соединившись c той или другой крайностью, они обеспечивают равновесие и препятствуют перевесу противников. Поэтому величайшим благополучием для государства является то, чтобы его граждане обладали собственностью средней, но достаточной; а в тех случаях, когда одни владеют слишком многим, другие же ничего не имеют, возникает либо крайняя демократия, либо олигархия в чистом виде, либо тирания, именно под влиянием противоположных крайностей...
 
 9. Итак, очевидно, средний вид государственного строя наилучший, ибо только он не ведет к внутренним распрям; там, где средние граждане многочисленны, всего реже бывают среди граждан группировки и раздоры. И крупные государства по той же самой причине - именно потому, что в них многочисленны средние граждане, - менее подвержены распрям; в небольших же государствах население легче разделяется на две стороны, между которыми не остается места для средних, и почти все становятся там либо бедняками, либо богачами. Демократии в свою очередь пользуются большей в сравнении c олигархиями безопасностью; существование их более долговечно благодаря наличию в них средних граждан (их больше, и они более причастны к почетным правам в демократиях, нежели в олигархиях). Но когда за отсутствием средних граждан неимущие подавляют своей многочисленностью, государство оказывается в злополучном состоянии и быстро идет к гибели.
 
 10. В доказательство выдвинутого нами положения можно привести и то, что наилучшие законодатели вышли из граждан среднего круга: оттуда происходили Солон (что видно из его стихотворений), Ликург (царем он не был), Харонд и почти большая часть остальных...
 

<< Пред.           стр. 15 (из 21)           След. >>

Список литературы по разделу