<< Пред.           стр. 4 (из 5)           След. >>

Список литературы по разделу

  13. Качанов Ю.Л., Шматко Н.А. Как возможна социальная группа? (К проблеме реальности в социологии) // Социологические исследования. 1996. № 12. C. 103.
  14. Там же.
  15. Там же. C. 93.
  16. Там же. C. 95.
  17. Там же. C. 93.
  18. Там же. C. 96.
  18а. Андерсон П. Размышления о западном марксизме. На путях исторического материализма. М.: Интер-Версо, 1991. C. 200. Эту опасность признают и некоторые отечественные исследователи. См. например: Ионин Л. Г. Культура и социальная структура // Социологические исследования. 1996. № 3. C. 39.
  19. Аристотель. Политика // Аристотель. Сочинения: В 4 т. Т. 4. М.: Мысль, 1983. С. 377-378.
  20. Там же. С. 404-405.
  21. Платон. Государство // Платон. Собр. Соч.:В 4 т. Т. 3. М.: Мысль, 1994. С. 184, 185, 189, 190, 206, 216.
  22. Там же. С. 238.
  23. Там же. С. 238, 240, 242.
  24. Там же. С. 337.
  25. См., например: Чанышев А.Н. Курс лекций по древней философии. М., 1981. С. 274.
  26. Аристотель. Указ. соч. С.445, 446.
  27. Ср.: Аристотель. Указ. соч. С. 451, 471, 508.
  28. Оссовская М. Рыцарь и буржуа. Исследование по истории морали. М.: Прогресс, 1987. C. 430.
  29. Констан Б. О свободе у древних в ее сравнении со свободой у современных людей //Политические исследования. 1993. № 2. C. 98.
  30. Платон. Указ. соч. C. 130 -156, 181, 186.
  31. Там же. C.135.
  32. Там же. C. 136-156.
  33. Аристотель. Указ. соч. C. 446, 454, 511.
  34. Августин Аврелий. Исповедь. М.: Республика, 1992. С. 37.
  35. Гуревич А. Я. Категории средневековой культуры. М.: Искусство, 1984. C. 308-309.
  36. Аристотель. Указ. соч. С. 378.
  37. Цит. по: Гуревич А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. М.: Искусство, 1990. C. 29.
  37а. Цит. по: История теоретической социологии: В 5 т. Т. 1. М.: Наука, 1995. С. 92.
  38. Фома Аквинский. О правлении государей // Политические структуры эпохи феодализма в Западной Европе VI - XVII веков. Л.: Наука, 1990. C. 235.
  39. Цит. по: История политических и правовых учений. Средние века и Возрождение. М.: Наука, 1986. C. 29.
  40. Фома Аквинский. О правлении государей ... С. 242.
  41. Там же. С. 243.
  42. Там же. С. 242.
  43. Там же. С. 235. См. также: Аристотель. Указ. соч. С. 386, 383, 404.
  44. Оссовская М. Указ. соч. С. 335.
  45. Гоббс Т. Сочинения: В 2 т. Т. 2. М.: Мысль, 1989. С. 174.
  46. Там же.
  47. Там же.
  48. Там же.
  49. Локк Дж. Сочинения: В 3 т. Т. 3. М.: Мысль, 1988. С. 80.
  50. Там же. С. 87.
  51. Там же.
  52. Кант И. Собр. соч.: В 8 т. Т. 6. М.: Чоро, 1994. C. 99.
  53. Там же.
  54. Там же. C. 100.
  55. Кузнецов В. Н. Немецкая классическая философия. М.: Высшая школа, 1989. C. 339.
  56. Хейде Л. Осуществление свободы. Введение в гегелевскую философию права. М.: Гнозис, 1995. C. 168.
  57. Гоббс Т. Указ. соч. T. 2. C. 174-175.
  58. Локк Дж. Указ. соч. T. 3. C. 70-71, 80.
  59. Кант И. Указ. соч. T. 6. C. 103.
  60. Локк Дж. Указ. соч. C. 354, 356.
  61. Арон Р. Этапы развития социологической мысли. М., 1993. C. 48.
  62. Гегель Г. В. Ф. Философия права. М.: Мысль, 1990. C. 344.
  63. Там же. C. 346.
  64. Там же. C. 342, 343.
  65. Там же. C. 277-278, 351.
  66. Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Т. 8. C. 208.
  67. Там же. C. 207.
  68. Там же. C. 208.
  69. См., напр.: Ленин В.И. Что делать? Гл. 4, 5; Полн. собр. соч. Т. 6; Детская болезнь "левизны" в коммунизме. Гл. 5; Полн. собр. соч. Т. 41.
  70. Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Т. 8. C. 148.
  71. Там же. T. 21. C.172.
  72. Там же. T. 2. C. 40.
  73. Маркс К., Энгельс Ф. Избранные сочинения: В 9 т. Т. 3. М.: Политиздат, 1985. C. 150.
  74. См., напр.: Ленин В. И. Что делать? М.: Политиздат, 1974. C. 28, 52, 73.
  75. Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. C. 524.
  76. Вебер М. Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994. C. 72.
  77. Там же.
  78. Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. C.519.
  79. Там же. C. 536.
  80. Там же. C. 537.
  81. Там же. C. 539.
  82. Вебер М. Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994. C. 126.
  83. Там же. C. 125.
  84. Вебер М. Избранные произведения. М.: Прогресс, 1990. C.544.
  85. Там же. C. 542.
  86. Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 41. C. 80.
  87. Маркс К., Энгельс Ф. Собр. соч. Т. 13. C. 7.
  88. См. подробнее: Белков П.Л. Социальная стратификация и средства управления в доклассовом и предклассовом обществе // Ранние формы социальной стратификации. М.: Наука, 1993. C. 71-97.
  89. Клягин Н. В. Происхождение цивилизации. М.,1996. C. 77.
  90. Там же. C. 83.
  91. Крапивенский С. Э. Социальная философия. Волгоград, 1994. C. 133-156.
  92. Мердок Дж. Фундаментальные характеристики культуры // Антология исследований культуры. Т. 1. СПб.,1997. C. 50-51.
  93. Малахов В.С. Неудобства с идентичностью // Вопросы философии. 1998. № 2. C. 47.
  94. Седова Н. Н. Философия человека: Курс лекций. Волгоград, 1997. C. 74-75.
  95. Плахов В. Д. Традиция и общество. М., 1982. C. 198.
  96. Седова Н. Н. Человек этнический. Волгоград, 1994. C. 67.
  97. Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1991. C. 33, 35, 38.
  98. Ясперс К. Указ. соч. C. 34.
  99. Юсуповский А. М. Многомерная модель наций и национальных конфликтов // Взаимодействие политических и национально-этнических конфликтов: Материалы международной конференции. Часть 1. М., 1994. C. 133.
  100. Вебер М. Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994. C. 321.
  101. Крапивенский С.Э. Указ. соч. C. 116.
  102. Логунова Л. Б. Корпорации как тип социальной интеграции // Социологические исследования. 1996. № 12. C. 107.
  103. Шмиттер Ф. Неокорпоратизм // Политические исследования. 1997. № 2. C. 15.
  104. Клягин Н. В. Указ. соч. C. 84.
  105. Там же. C. 84, 178.
  106. Шумпетер Й. Капитализм, социализм и демократия. М.: Экономика, 1995. C.52.
  107. Там же. C. 85.
  108. Там же. C. 87.
  109. Маркс К., Энгельс Ф. Собрание сочинений. Т 46. Ч. 1. С. 241.
  110. Артемова О. Ю. Первобытный эгалитаризм и ранние формы социальной дифференциации // Ранние формы социальной стратификации. М.: Наука, 1993. C. 67.
  111. Шумпетер Й. Указ. соч. C. 53.
  112. Иноземцев В. Эксплуатация: феномен сознания и социальный конфликт // Свободная мысль. 1998. № 2. C.85.
  113. Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 39. С. 15.
  114. Теннис Ф. Эволюция социального вопроса // Тексты по истории социологии ХIX-XX вв. М.: Наука, 1994. C. 228-229.
  115. Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 38. С. 170.
  116. Ленин В. И. Там же. Т. 39. С. 280.
  117. Альтюссер Л. Просто ли быть марксистом в философии? // Философские науки. 1990. № 7. C. 93, 92; О ситуации недодетерминации, то есть о пороге детерминации. См.: Там же. C. 87.
  118. Гобозов И. А., Грецкий М.Н. Луи Альтюссер // Философские науки. 1990. № 7. C. 79.
  119. Пуланзас Н. Политическая власть и социальные классы капиталистического государства // Антология мировой политической мысли. Т. 2. М., 1997. C.283.
  120. Там же. C. 284.
  121. Луман Н. Тавтология и парадокс в самоописаниях современного общества // Социо-логос. М.: Прогресс, 1991. C.195.
  122. Там же. C. 196.
  123. Там же.
  124. Там же. C. 213.
  125. Там же. C. 214.
  126. Там же.
  127. Козловски П. Культура постмодерна. М.: Республика, 1997. C. 90.
  128. Розанваллон П. Новый социальный вопрос. М.: "Ad Marginem", 1997. C.108.
  129. Там же. C. 110.
  130. Ионин Л. Г. Культура и социальная структура // Социологические исследования. 1996. № 3. C. 32.
  131. Луман Н. Указ. соч. C. 213.
  132. Розанваллон П. Указ. соч. C. 107-108.
  133. Бергер П. Л. Приглашение в социологию. Гуманистическая перспектива. М.: Аспект Пресс, 1996. C. 85.
  134. Лепехин В. А. Стратификация в современной России и новый средний класс // Общественные науки и современность. 1998. № 4. C. 31.
  135. Ионин Л. Г. Указ. соч. C. 35.
  136. Федотова В. Г. Анархия и порядок в контексте российского посткоммунистического развития // Вопросы философии. 1998. № 5. C. 16.
  137. Цит. по: Левин И. Б. Гражданское общество на Западе и в России // Политические исследования. 1996. № 5. C. 117.
  138. Афанасьев М. Н. Клиентелла в России вчера и сегодня // Политические исследования. 1994. № 1. C. 126.
 Глава IV
 ПОЛИТИЧЕСКАЯ КОММУНИКАЦИЯ
 В СОВРЕМЕННОМ ОБЩЕСТВЕ
 § 1. Феномен политической коммуникации
 и специфика его бытия в современном обществе
  Рассмотрение политической коммуникации в современном обществе вполне логично было бы начать с характеристики ее сущностных особенностей. Однако здесь мы сосредоточимся преимущественно на внешней, видимой, легко наблюдаемой стороне политического общения. Прежде всего потому, что в предыдущих главах исследования мы уже определили наш подход к анализу сущности политики как коммуникативный и представили политику как особый вид социальной коммуникации, в центре которого оказываются социально значимые интересы и цели, и главным образом те, реализация которых связана с самосохранением общества, понимаемого как сохранение основ цивилизации и преумножение всего совокупного общественного богатства. Мы также показали глубинные социальные основания, определяющие политизацию человека и первичных социальных общностей, из взаимодействия которых складываются универсальные взаимосвязи цивилизационных процессов. При этом сущностная специфика современного этапа политизации уже становилась предметом нашего внимания.
  Несомненно, однако, что в рамках цивилизационного анализа политики можно описать и феномен политической деятельности, сопоставив его с видимыми проявлениями других видов социальной коммуникации. Такое описание является необходимым и даже неизбежным в контексте общего социально-философского обсуждения проблем современного общества. Такое обсуждение вряд ли может избежать вопроса о хронологических границах современности - ниже мы еще обратимся к нему специально, - хотя не этот вопрос является центральным для теоретического анализа. То же самое можно сказать и о вопросе тематизации современности, о выделении некоторого специфического предметного поля, обсуждение которого отличает современность от прошлого и будущего. Мы согласны с Б. Г. Капустиным, полагающим, что к современности следует подходить как к особого рода проблеме, заключающейся в утрате социальностью стабильности, в принципиальной неустойчивости бытия общества, когда "современность, как сила негативного, подрывает любые (в тенденции и потенциально) нормативные основания, на которых зиждется общественный порядок"1. Сказанное не означает, что современность полностью и навсегда исключает какую бы то ни было онтологическую определенность общества, равно как и определенность наших суждений о ней, что социальная непрерывность исключает социальную дискретность. Такая характеристика, по нашему мнению, подчеркивает лишь два момента: во-первых, относительность, релятивность всех социальных установлений современности, а во-вторых, проблемный, открытый для дискуссий характер самого процесса стабилизации, обретение которой оказывается труднодостижимым и теоретически, и практически-политически.
  Нестабильность современности схвачена в известной метафоре Ф. Ницше о "смерти Бога". Рассматривая эту смерть как событие, более того, как деяние людей в определенном контексте места и времени, можно согласиться с замечаниями Б. Г. Капустина о том, что ""смерть Бога" как действующая причина полностью зависит от реакции людей", что "она - вообще не сущность... она - невозможность сущностей в делах людей, то есть всего того, к чему можно апеллировать от страстей и нравов как к безусловному авторитету, существующему как бы над ними, помимо них и их (хотя бы "в конечном счете") направляющему"2. Но такая постановка вопроса обращает исследователя к анализу непосредственной человеческой деятельности, причем не только с позиции поиска сущностей, существующих и реализующихся лишь в процессе этой деятельности, сколько в плане исследования ее многообразных феноменов, поскольку именно в стилистике воплощаются духовные искания и приоритеты эпохи нестабильности. Утрата метафизических сущностей оборачивается не только многообразием феноменов политики, свободой выбора стиля, но и разнонаправленностью самих стилей. Конец трансцендентного, однозначно определенного абсолюта предполагает не только многообразие деконструкции, но и многообразие конструирования. В этом смысле, можно оспорить мнение Б. Г. Капустина, полагающего, что современность обнаруживает себя как сила негативного3. Такое определение создает иллюзию своеобразного вакуума, возникающего после сокрушения нормативных оснований социальности. Между тем в ХХ веке именно сфера политического давала многообразные примеры попыток конструирования, созидания нового общественного порядка, с новой шкалой норм и ценностей. Сокрушение старого Бога породило небывалый энтузиазм нового богостроительства, пытающегося уверить сограждан в абсолютной истинности и категорической императивности провозглашаемых истин и лозунгов. Драматизм политической современности заключается не только в нигилизме новаторов, но и в радикальной несоединимости предлагаемых позитивных вариантов решений, в их неспособности к сосуществованию и диалогу. Поиск возможностей сосуществования различных политических альтернатив вряд ли возможен на пути устранения их "субстанциального", доктринально-идеологического своеобразия. Гораздо плодотворнее поиск их предметно-процедурной совместимости, то есть обнаружение "феноменологической" совместимости.
  Второй, менее известной, но не менее содержательной социальной метафорой современности может стать образ "расколдованного мира", возникающий в русле социально-философской концепции М. Вебера. И здесь, в попытке его социально-политического истолкования, мы можем заметить, с одной стороны, особое значение полиморфизма социально-политического бытия, утратившего сакральный смысл, с другой - разнонаправленность и даже противоречивость социально-политических поисков. Дело заключается не столько в том, что тотальное господство утилитарной рациональности нашло свое естественное продолжение в религии потребительства, сколько в том, что тенденция к сакрализации социального бытия раньше других охватила бытие политическое, породив невиданное господство политической мифологии и культа, прочно придав образу политики иррациональные черты. Тем самым мы столкнулись с принципиально новыми политическими феноменами, значением которых вряд ли можно пренебречь. Вместе с тем следует признать, что коль скоротрадиционные феномены политического взаимодействия оказались сведены к абсолютной ясности прагматического и утилитаристского истолкования, которые в то же время то и дело подвергаются сомнению, то задача заключается в дальнейшем исследовании самих феноменов как относительно самостоятельной данности.
  Приведенное выше истолкование смысла метафор "смерти Бога" и "расколдованности мира" обращает политическое исследование к ряду вопросов. Прежде всего это вопрос о том, возможно ли достижение и сохранение политического консенсуса в современном обществе. Далее, если мы полагаем, что императивом современности является метафизический плюрализм, когда ни одно из пониманий сущности политики и ее места в обществе не может претендовать на безусловную значимость, то не зависит ли преодоление ситуации потери ориентиров от самих субъектов политики, от их способности быть ответственными как за идеологический и теоретический выбор целей и средств политической деятельности, за ее объективно достигаемые результаты, так и за сам процесс их использования, за тот или иной стратегический или тактический выбор?
  Обратившись к тому, как предстает политика здравому смыслу современника, не минуты не сомневающемуся в достоверности своих чувственных данных, трудно не заметить, что в массовом сознании феномен политики ассоциируется чаще всего с образом интриги государственных мужей или публичной игры политиков, как правило, корыстных и безнравственных, либо с образом безликого государственного управления (точнее, администрирования), как правило, беспристрастного и мудрого. Показательно, что эти образы аксиологически окрашены, причем окраска эта задается не только спецификой мировоззренческой или политической позиции, но и убежденностью, что, как и во всяком деле, в политике есть серьезное и несерьезное, полезное и бесполезное, и потому соответственно необходимое, и то, без чего можно обойтись. Удивительно, когда подобный патриархальный ригоризм оказывается присущ и солидным исследованиям. Энциклопедический словарь "Политология" понимает под политической игрой "метафорическое наименование политического маневрирования, интриги, закулисных сговоров, сделок, скрытых замыслов за фасадом безупречных политических отношений"4. Итак, политическая игра как феномен политики - дело лицемерное, скрывающее действительное положение дел. В то же время политическое управление рисуется как фундаментальная, "базирующаяся на выработанных в обществе и законодательно закрепленных общесистемных императивных установках (конституция, законы, указы и т. д.)"5, строго научная часть политики. Впрочем, встречаются и иные суждения. М. В. Ильин полагает, что "игровая и коммуникативная интерпретации природы политики являются больше, чем метафорическими аналогиями" и непосредственно связаны с ее сущностью6. Отмечая, что "политика есть часть управления обществом, решающая проблемы, оказавшиеся не по силам административно-правовой системе", И. М. Кривогуз подчеркивает иерархический приоритет политических решений над узкотехнологическими управленческими действиями7.
  Если учесть, что игра и интрига, равно как и управление, - достояния не какого-то конкретного типа общества, а удел цивилизации всех времен и народов, то можно предположить, что каждый из феноменов может быть аксиологически окрашен в самые разные цвета. Именно потому, что игра и управление прочно связаны с глубинными основаниями цивилизации и культуры, мы полагаем, что эти феномены присущи не одной только политической коммуникации, но также властно директивным и функциональным политическим отношениям. Именно этим, то есть универсальностью проявления в политике, а не претензией на концептуальное объяснение ее сущности, мы, в отличие от М. В. Ильина, объясняем значение феномена игры. С другой стороны, управление в разных своих ипостасях (на основе права, традиции, харизмы и т. п.) есть неотъемлемый элемент феномена политики. Сложность политического решения отождествляется с более высоким иерархическим уровнем управления лишь при специфически директивном или функциональном мышлении. Бинарная природа феномена политики объясняется, по нашему мнению, во-первых, тем, что политика есть сознательная, целенаправленная, но в то же время эмоционально-волевая деятельность. Тем самым признается, что занятие политикой как бы построено на противопоставлении несовершенного настоящего и желаемогобудущего, требует предвидеть цели и представлять процесс их достижения. Этим допускается особая темпоральная специфика политики ("это дело не одного дня", "это требует терпения, настойчивости" и т. п.). Во-вторых, тем, что политика есть макросоциальная, все или значительную часть общества охватывающая деятельность, то есть то, что выходит за границы моего собственного круга жизни, частного интереса. Масштаб политики, ее пространственная специфика столь же легко бросаются в глаза, как и разнообразные человеческие пороки и добродетели ее участников. Поэтому наше рассмотрение феномена политики и специфики его современного бытия мы обязательно должны связать с пространственно-временной системой философских координат.
  В своем описании бытия политики в социальном пространстве Х. Арендт указывает: "Замечательно, что греческое areth, римское virtus всегда присутствовало в сфере публичного, где можно было отличиться и превзойти других. На публичном поприще можно было достигнуть такого превосходства, которое недостижимо в частной сфере"8. Общественно-политическое поприще понимается здесь как сфера состязания во имя обладания высшими добродетелями, а значит, и общественным признанием. Такая оценка созвучна мнению Й. Хейзинги, полагавшего, что состязательность есть непременный атрибут игры, а близость последней политике обоснована тем, что "политика всеми своими корнями глубоко уходит в почву игравшейся в состязании культуры"9. Для Х. Арендт феномен политики выражается в состязании действий и слов таким образом, что "действие и слово проявляются в сфере, охватывающей отношения между людьми. Они обращаются к окружающей индивида среде, в которой и происходит превращение действия и слова в игру, хотя их собственное содержание совершенно объективно"10. Таким образом, получается, что хотя объективно связывают и разделяют индивидов в политике реальные интересы, но субъективно, на поверхности социальной действительности эту же роль играют действия и речь. Показательно, что в своей теории игры Й. Хейзинга раскрыл роль языка и действия как инструментов художественной, правовой, политической коммуникации, указав при этом на организующую роль игры, которая не просто упорядочивает игровое пространство, но и создает достаточно устойчивые общности играющих11.
  Еще одна параллель коммуникативной концепции политики и теории "человека играющего" выявляется там, где
 Х. Арендт подчеркивает, что пространство политики принципиально отлично от утилитарной экономической сферы, от пространства обыденной хозяйственной деятельности и предполагает существование свободного индивида, поскольку само пространство есть пространство свободной деятельности, несовместимое с принуждением и насилием. Й. Хейзинга излагает это следующим образом: "Всякая игра есть прежде всего и в первую голову свободная деятельность. Игра по приказу уже больше не игра. В крайнем случае она может быть некой навязанной имитацией, воспроизведением игры... Не будучи "обыденной" жизнью, она лежит за рамками процесса непосредственного удовлетворения нужд и страстей"12. С другой стороны, Й. Хейзинга специально подчеркивает, что поскольку борьба может приобретать нравственную ценность, а содержание морали может исключать использование игровой формы, то моральное сознание может исключать ассоциацию политической борьбы с игрой, хотя на самом деле, политика в этих случаях по-прежнему остается азартной игрой13. Таким образом, игра приобретает аксиологически нейтральный статус: она может быть как моральной, так и аморальной. Во всяком случае, вопрос об оценке игры представляет собой самостоятельный вопрос, не имеющий раз и навсегда данного решения. Нельзя не заметить, что и понятие политической коммуникации допускает использование различных моральных оценок, коль скоро теория коммуникативного действия ставит вопрос о подлинной и неподлинной коммуникации. Наконец, и у Х. Арендт, и у Й. Хейзинги обнаруживается сопоставление игры и политики с театром, действом, представлением, которое само по себе допускает эстетизацию как добра, так и зла.
  Проведенное нами сопоставление коммуникативной концепции политики и теории игры Й. Хейзинги позволяет заключить, что онтологическая интерпретация игры голландским философом может быть перенесена на политику, поскольку позволяет достаточно адекватно и полно представить внешнюю, видимую, сторону политической коммуникации, выделив в ее бытии особый феноменологический уровень. Образ игры - как индивидуальной, так и командно-коллективной - приближается здесь к спортивным играм и сценической игре актеров. Этот образ отличают равенство сторон, при одновременном признании интересов и индивидуальности каждого; ориентация как на состязательность и достижение лучшего результата, так и на поддержание единого пространства коммуникации; синхронность взаимодействия и исполнения ролей, предполагающая не только внешний (с соперником, зрителем), но и внутренний (в самой общности играющих) диалог и взаимопонимание.
  В этой связи правомерен вопрос о возможности аналогичного обоснования статуса игры в рамках директивного или функционального подходов. Не отрицая правомерности попыток такого обоснования, можно предположить, что его возможности будут значительно уже, нежели в рамках коммуникативной традиции. На одну из причин такой узости указал сам Й. Хейзинга, давая оценку концепции политического К. Шмитта: сводя политику к борьбе на уничтожение по принципу "друг - враг", "Шмитт не желает рассматривать противника даже как соперника или партнера" и потому начисто изгоняет из политики состязательное, а вместе с ним и игровое начало14. Иерархичность директивного политического мышления, заранее предполагающая неравенство властвующих и подвластных, создает пространство для игры лишь как властно ориентированной (придворной) интриги. Системно-функциональный анализ, оперируя дихотомией "управляющие - управляемые", расширяет пространство игры, которая, помимо обладания местом в иерархии, нацелена уже на оптимизацию управления, что невозможно без раскрытия субъективного потенциала всех вовлеченных в нее политических субъектов. Между тем достаточно жесткое закрепление ролей управляющих и управляемых ограничивает число разыгрываемых сценариев. Системно-функциональная парадигма больше склоняется к иному образу феномена политики - образу управленца-бюрократа.
  В политике, предстающей как управление людьми, воплощается ее социальное лицо, раскрывается социальное предназначение, понимаемое как служение благу всех, живущих в обществе. Уже директивное политическое мышление, начинаяс глубокой древности, не может обойтись без образа мудрого, заботящегося обо всех подданных правителя. На смену персонифицированному управлению в индустриальных обществах приходит безликое управляющее воздействие рационально организованной бюрократии. Сопоставление образов государственного чиновника, бюрократа-управленца, и политического игрока, публичного политика, помогает уяснить различие и взаимную дополнительность каждого из феноменов. Такое сравнение, проведенное в свое время М. Вебером, может быть названо классическим, поскольку современные представления о социально-политическом управлении вносят в веберовские представления некоторые коррективы.
  Первое и наиболее важное требование М. Вебера по отношению к политическому чиновнику гласит: "Он должен "управлять" прежде всего беспристрастно"15. Ему категорически противопоказаны персонифицированная политическая борьба и связанный с нею дух состязательности, равно как и личная ответственность, угрожающая парализовать эффективно действующий аппарат власти. Но данный тип встречается не только в лабиринтах государственной власти. Рассматривая американскую двухпартийную систему как образец политического предприятия, М. Вебер делает весьма показательное обобщение: "Итак, фигурой, всплывающей на поверхность (выделено нами. - А. С.) вместе с этой системой плебисцитарной партийной машины, является "босс""16. Образ босса - образ прозаично-холодного, равнодушного к социальному престижу (но не к власти), теневого политического менеджера, который "не имеет твердых политических "принципов", он совершенно беспринципен и интересуется лишь одним: что обеспечит ему голоса?"17. Таким образом, тип рационального бюрократа присутствует, по М. Веберу, в любой - государственной и негосударственной - политической организации. Этот феномен, согласно М. Веберу, является полным антиподом образу публичного политического деятеля, для которого "самоотдача в политике, если это не фривольная интеллектуальная игра, но подлинное человеческое деяние, должна быть рождена и вскормлена только страстью"18. Карьера такого политика напрямую связана с борьбой и состязательностью, способностью брать на себя личную ответственность, стремлением к общественному признанию. Все это не исключает наличия у публичного политика холодного глазомера, чувства дистанции и способности к самоограничению: но эти качества, обусловливающие силу политической личности, тем не менее, часто скрыты от внешнего наблюдателя и недооцениваются общественностью.
  Однако опыт ХХ века показал, что социально-политическое управление может весьма эффективно осуществляться при помощи иррациональных факторов и механизмов. Эти механизмы, сформировавшиеся в социокультурной среде традиционных обществ, лишь в ХХ веке, соединившись с мощью современных средств массовой информации, смогли продемонстрировать свой потенциал. Особый интерес в этой связи представляют исследования Т. Б. Щепаньской, посвященные истокам русской традиции социально-политического управления19. Рассматривая три традиционные фигуры социальных лидеров - знахарь, пророк (самозванец), леший, - автор отмечает, что все они манипулируют поведением тех, с кем взаимодействуют; программируют поведение и изменяют деятельность как отдельных индивидов, так и целых общностей; используют при этом управляющие символы (тайные силы, чудодейственные способности). В основе такого рода управления - указывает Т. Б. Щепаньская - лежат ситуации социальной неопределенности, когда "поведение перестает определяться общественными установлениями, отступают обычные средства социальной регуляции" или субъект по тем или иным причинам временно "выпадает" из сообщества20. Иррационально определяя ситуацию посредством ярлыка-символа, значение которого еще менее ясно, чем сама ситуация, странствующий лидер использует тайну и действует целиком в русле концепции М. Крозье, трактующей власть и управление как контроль над неопределенностью. Такой лидер "вначале определяет ситуацию так, что степень неясности увеличивается... А затем, интерпретируя эти определения, снижает степень неясности, но вместе с тем оказывается монопольным обладателем права диктовать и программировать"21. Современные исследования подтверждают, что феномены управления посредством обещания чуда, раздачи устрашающих предсказаний, неожиданного избавления от смертельной опасности или мгновенного нахождения однозначных решенийнеоднозначных проблем являются не только мифологемами "чудесного упрощения" действительности, но и частью политической практики22. Вряд ли описанные здесь механизмы могут быть полностью отождествлены с игрой, хотя некоторые ее моменты - эмоциональная насыщенность, ритуальность - налицо. Представляется, что иррациональный тип управления, равно как и появление и распространение управленческих игр, элементы которых копируются в реальности, свидетельствуют, что игра (интрига) и управление людьми могут рассматриваться и раздельно, как относительно самостоятельные феномены, и в синтезе, как два момента одного единого феномена политики.
  Последнее, на наш взгляд, типично для современной политической коммуникации. Феномен управления представлен в коммуникативном политическом мышлении в образе посредника, третейского судьи, публичного политика, на которого возложены функции представителя интересов в конфликте, своего рода дипломата. Можно было бы сказать, что это образ судьи в правовом, юридическом, смысле. Однако судья в этом случае не только носитель справедливости закона, но и представитель публичной власти государства, то есть лицо, которое ангажировано и заведомо не может быть беспристрастным. В современной политической коммуникации при всей важности государственно-правового посредничества нельзя обойтись без общественных, публично-политических представителей: от политиков сегодня ждут решений, безупречных, прежде всего, с точки зрения идеалов и ценностей демократии, справедливости, гуманности, решений, которые были бы с доверием встречены большинством общества.
  Прототипом образа посредника политической коммуникации, скорее, может явиться образ мирового судьи, важнейшая задача которого состояла в достижении примирения сторон, в недопущении разрастания конфликта и его перехода в собственно правовой. В решении этой задачи посредник апеллировал к моральному сознанию сторон, обычаю, здравому смыслу и только потом к нормам позитивного права. Характерно в этой связи свидетельство одного из правоведов, столкнувшегося с деятельностью волостного суда в пореформенной России. Увидев, что при рассмотрении земельного спора судьиотдали правому большую, а неправому - меньшую часть спорного участка, правовед возмутился, поскольку по закону правый должен был получить все, а неправый - ничего. Ответ судей был таковым: "Земля - это только земля, а им <спорящим крестьянам> придется жить в одном селе всю жизнь"23. Решение суда здесь выступает как превенция, призванная гарантировать поддержание мира и согласия. Любопытно, что, рассматривая с коммуникативных позиций судопроизводство, Дж. Мид отмечает, что при попытке сместить акцент с возмездия на предотвращение преступления общество старается понять причины противоправного поступка, исправить ситуацию, порождающую его. При этом происходит своеобразная социальная мобилизация: "Наряду с эмоциональной сплоченностью группы, противостоящей врагу, возникают интересы, группирующиеся вокруг попытки встретиться лицом к лицу с какой-нибудь социальной проблемой и разрешить ее"24. Пассивное воздержание от нарушения социальных норм дополняется активностью, разрешающей конфликт, провоцирующий ненормативное поведение. Заметим, кстати, что и теория права придает все возрастающее значение правосознанию правоприменителя и правоприменительному усмотрению, признавая тем самым, что решение социального конфликта, стремящееся лишь к соответствию букве закона, вряд ли всегда может быть признано оптимальным. Дополняя использование официально признанных норм и правил применением неформальных регуляторов политического общения посредник-управленец фактически покидает поле формальной рациональности и вступает в область, где царствует не политический расчет, а искусство общения, где необходимы талант поиска компромисса интересов и творчество организации игры и состязания.
  В любом своем проявлении феномен политики требует от субъекта, с одной стороны, самоотдачи, мобилизации разнообразных внутренних ресурсов, с другой - самоограничения и самодисциплины. Не случаен один из выводов Й. Хейзинги, согласно которому "подлинная культура не может существовать без определенного игрового содержания, ибо культура предполагает известное самоограничение и самообладание, известную способность не видеть в своих собственных устремлениях нечто предельное и высшее, но рассматривать себя внутри определенных, добровольно принятых границ"25. Более того, по мнению философа, "культура не должна терять это игровое содержание, дабы развить свои самые высокие качества в стиле и достоинстве"26. Внутренняя мера, самоконтроль относительно любых внешних проявлений деятельности выступают условием и основанием саморазвития культуры в целом и ее политических проявлений.
  Тем более это необходимо в современных условиях зыбкости и противоречивости социально-политического бытия. Такая необходимость не есть лишь выражение давления трансцендентных идеалов и императивов. Она, как показал М. Фуко, органически вытекает из особенностей самой политической деятельности и, в частности, игры и в то же время оказывает обратное влияние на характер ее протекания. "Связью между своим "я" и общественным делом, - писал М. Фуко, - конституирующей индивидуума как политического деятеля, служит не положение в обществе или не оно одно; в общих рамках рождения и ранга это - личный акт"27. Отсюда вытекает и решающая роль личной ответственности, внутренней дисциплины и самоконтроля, важного не только в силу ослабления надындивидуальных (социальных) регуляторов. В политике, как нигде более, в эпоху трансформации общества возрастает риск подвергнуться вопреки своей воле действию разного рода стихийных факторов. Противостоять превратностям фортуны можно лишь "загодя, установив для себя пределы своих честолюбивых стремлений"28. Важность этого обстоятельства обусловлена, говоря языком Х. Арендт, "хрупкостью человеческих дел": стоит только нарушить пределы допустимого, как наступает необратимая и подчас смертельно опасная эрозия политических феноменов. Игра вырождается в интригу, рациональное управление - в тупое, бюрократическое администрирование. Опасность эрозии форм политической деятельности, очевидная с точки зрения философского размышления о политике и обществе, легко ускользает из сознания субъекта при переходе к практической деятельности.
  Хотя и игра, и сухой управленческий расчет, безусловно, присутствуют в политике, а иногда и доминируют в ней, увлечение ими опасно. Когда игра, незаметно превратившаяся в интригу или администрирование, поглощает все содержание политической деятельности, то политик либо терпит крах, либо вырождается в чиновника. В водовороте интриги незаметно исчезает социальная составляющая политической деятельности: те общественные проблемы, ради которых собственно и ведется борьба. Интересы дела неизбежно приносятся в жертву личным амбициям и честолюбию. Однако политическая бессодержательность интриги сочетается с эффективными действиями ее участников, динамичным сюжетом, индивидуальным колоритом. Такое предельное выражение субъективности в политике легко воспринимается и прочно усваивается массовым сознанием.
  Привлекательность административно-управленческой деятельности в немалой мере основана на властном статусе ее субъектов, внешних атрибутах, публичном характере. Однако стремление уложить решение политических проблем в прокрустово ложе административно-правовой системы оборачивается лишь имитацией политической активности. Писание многочисленных и правильных по содержанию резолюций и постановлений, лихорадочное нормотворчество, за которым не стоят реальное согласование интересов, реальное воздействие на общественные отношения, лишь прикрывают фактическое бессилие власти, потерю ею влияния и авторитета. С другой стороны, по своему формальному положению управленцы-администраторы выступают выразителями не только всеобщих социальных интересов, но и собственного, частного. При этом свой собственный интерес для чиновника часто предпочтительнее интересов различных социальных субъектов, во всяком случае их взаимодействие осуществляется с принципиально неравных позиций.
  Есть и еще одно обстоятельство, деформирующее политическую деятельность, если она приобретает исключительно форму интриги и администрирования. Внутренние пружины, движущие интригой, всегда скрываются от общественности. Тайна - неизбежный спутник любых политических интриг. Чиновник и управленец, хотя и действует публично и даже гласно, вовсе не настроен декларировать свои действительные цели и устремления. Более того, рационально организованная в веберовском духе бюрократия почитает за благо дистанцироваться от субъективных пристрастий, ценностей моральныхимперативов. Как видим, и в том, и в другом случае открытость, гласность и публичность деятельности оказываются мнимыми и неизбежно оборачиваются отрицательными последствиями как для общества, так и для действующих субъектов.
  Феномен политической деятельности, взятый в предельной, гротескной форме выражения, возникает, образно говоря, в слиянии, как правило, открытой, эпатирующей страсти интриги с такой же открыто демонстративно холодной рациональностью управления. Ярко выраженная в интриге направленность на интересы конкретных субъектов, на персональное начало в отношениях дополняется в политике присущим управлению подчеркнуто публичным, формально организованным решением масштабных общественных проблем. Открытое, публичное согласование общественно значимых интересов - лицо действительной политики, несводимой к тайнам политических игр или к безликому бюрократическому администрированию. Подчеркнем здесь два существенных момента, свойственных политической деятельности и легко обнаруживаемых в ее феномене. Во-первых, это не скрываемая ни от кого пристрастность, приверженность вполне определенным целям и ценностям в сочетании с готовностью включиться в процесс их достижения. Во-вторых, масштаб деятельности, макросоциальность политических проблем, решений, процессов.
  Обратимся теперь к рассмотрению специфики бытия феномена политической коммуникации в современном социуме. Поскольку первым необходимым моментом конкретизации характеристики бытия выступает ее пространственно-временная определенность, то сосредоточимся на анализе времени и пространства политической коммуникации. Выше мы определили современность как проблему многообразия бытийных форм и противоположного и даже взаимоисключающего характера их развития. Если с этих позиций подойти к рассмотрению проблемы политического времени, то нельзя не обратиться к спору о двух типах политического времени: линейном и циклическом.
  И. А. Василенко связывает первую модель времени с западной цивилизацией, вторую - с восточной29. Специфику такой пространственной локализации отрицать трудно, однако нельзя не заметить, что поскольку под временем мы понимаем длительность существования и последовательность смены состояний различных систем, то первая из моделей (линейная) отражает длительность политического процесса, его открытость для новых целей и средств, в то время как вторая (циклическая) отражает последовательность этапов политического процесса, его ритмику, то есть определенного рода завершенность, относительную закрытость. Можно согласиться с замечанием А. С. Панарина, что линейная модель становится возможной благодаря инструментальному отношению человека к миру30. Такое отношение предполагает включение субъекта во взаимодействие "цель - средства - результат", каждый из этапов которого не совпадает с другим во времени. Однако ничто не мешает построить на основе того же взаимодействия синхронную модель циклов постановки определенных политических целей, использования определенных (например, реформистских или насильственных) средств для достижения определенных, социально значимых результатов. Представляется, что отличие двух выделенных моделей заключается не в какой-то особой ценностной ориентации одной из них или в способности другой провоцировать политиков на "ускорение" времени, как полагает И. А. Василенко, а в том, что линейная модель ориентирована на фиксирование неповторимости социально-политических изменений и опирается на необратимость физического времени. Циклическая модель ориентирована на выявление повторяемости в социально-политических процессах и опирается на повторяемость единиц измерения физического времени.
  Какая из этих моделей наиболее эвристична при исследовании социально-политической реальности? Глубинная сущность социальности, а значит, и политической действительности, раскрывается в динамике культуры, сохраняющей традицию, транслирующей ее из поколения в поколение, что и создает необходимый фундамент для инноваций. Цивилизационный процесс также исходит из того, что общественное богатство должно всякий раз стабильно воспроизводиться, прежде чем станет возможным его расширенное воспроизводство. В контексте этого вполне обоснованно звучит утверждение
 М. В. Ильина о том, что "действительно научный анализ политического изменения связан не с фиксированием небывалого(оно заметно невооруженным глазом любому обывателю), а с установлением достаточно тонких нюансов того, как, почему и зачем воспроизводится старое"31. Таким образом, социальное и политическое время оказывается обратимым, поскольку трансляция социально-политического опыта позволяет сделать обратимой и соответствующую деятельность индивидов. (Разумеется, не в смысле простого репродуктивного повторения старого, а в смысле сохранения тех или иных его сущностных моментов). Что же касается "провоцирующих" возможностей линейного времени, искушающих политиков и ввергающих их в догоняющие модернизации, революции и т. п., то, как нам представляется, дело заключается не в модели деятельности, а именно такой моделью и является модель линейного времени, а в специфической логике движения самой деятельности. "Растяжимость" времени, по словам поэта, зависит от того, насколько плотно оно заполнено разнообразными актами деятельности. Плотность же эта определяется скоростью и характером накопления социального опыта, а также самим его содержанием. Не нуждается в доказательстве, например, тот факт, что за несколько дней или недель политического кризиса общество может избавляться от многолетних иллюзий и колебаний. Неравномерность течения является, наряду с обратимостью, еще одним свойством политического времени, важным для понимания современности.
  Возвращаясь к вопросу об эвристической ценности различных моделей времени для анализа политических феноменов, обратимся к характеристике темпоральности игры, данной Й. Хейзингой: "Игра начинается и в определенный момент заканчивается. Она сыграна. Пока она происходит, в ней царит движение, прямое и попятное, подъем и спад, чередование, завязка и развязка... Будучи однажды сыгранной, она остается в памяти... и может быть повторена в любое время... Эта повторяемость есть одно из существеннейших свойств игры. Она характеризует не только игру в целом, но и ее внутреннюю структуру. Элементы повтора, рефрена, чередования встречаются на каждом шагу почти во всех развитых игровых формах"32. Нельзя не заметить, что подобное описание может быть дано и управленческому циклу, что делает вполне естественным использование в данном случае циклической модели времени. Вместе стем очевидно, что внутри цикла общая логика сюжетного развертывания игры и управленческого действия может быть названа линейной. Заметим также, что Й. Хейзинга указал в своем описании на такие характеристики процесса деятельности, как неравномерность (подъем, спад) и обратимость (чередование, повтор), что подтверждает данную нами выше характеристику политическому времени. Взаимная дополнительность циклического и линейного подхода при доминировании первого, по нашему мнению, может быть признана оптимальной исследовательской позицией.
  С учетом этого облегчается описание структуры политического пространства современности, последовательности и ритмов протекания присущих ей политических процессов, логики функционирования сложившихся в ее среде субъектов политики. При этом имеет смысл не терять из виду как субъективное восприятие объективно текущего физического времени, так и объективную логику политической деятельности, которая становится заметна лишь через определенный временной интервал. Сегодня нет недостатка в конструировании философских моделей политических циклов. С другой стороны, эмпирическое политическое исследование современности также пытается зафиксировать устойчивую ритмику политических процессов. Возможно ли верифицировать философскую модель посредством соотнесения ее с эмпирической реальностью?
  Многовековая политическая практика методом проб и ошибок выявила некоторые типичные ритмы разных видов политической деятельности. Рассмотрим несколько примеров. На принятие важнейших кадровых решений в политико-правовой сфере, законодательство, как правило, отводит интервал, исчисляемый днями. "Мозговой штурм" электората в период выборов или иной политической кампании с использованием всех возможностей современных СМИ длится в течение одной или нескольких недель. "100 дней" Наполеона Бонапарта превратились в универсальное мерило деятельности современных правительств, получивших власть: именно в эти сроки - несколько месяцев - реально выявляется его социальная природа, сущность реализуемого курса, его сила и слабости. Структурные социальные реформы, осуществляемые властью, требуют пяти-семи лет, что, кстати, сегодня, как правило, учитывается сроками легислатуры парламентов и президентов. По истечении этого временного кредита происходит смена власти или ее трансформации. В каждом из перечисленных случаев временной интервал определяется действием глубинных закономерностей социально-политической коммуникации, проявлением сущностных черт политической власти, политической организации, массового и индивидуального сознания.
  Приступая к философскому осмыслению приведенных примеров, можно отметить, что различные интервалы физического времени соответствуют различным проявлениям социальной деятельности: конкретному, единичному действию; относительно синхронному взаимодействую различных субъектов, которое может быть названо ситуационно-событийным; диахронной смене политических ситуаций, обнаруживающей направленность, тенденцию изменений, к процессуальному взаимодействию. Соотношение игровых и управленческих моментов в данных политических феноменах не остается неизменным: в единичном действии доминируют игровые моменты, в процессуальном - как правило, управленческие. В этом случае разыгрывается несколько сменяющих друг друга сюжетных действ, но в границах каждого этапа, а также при их смене системообразующую роль играют сознательные управленческие усилия. Ситуационно-событийное действие допускает различные варианты сочетания игры и управления, следствием чего являются различные характер, роль, последствия политических ситуаций Использование линейной и циклической моделей времени позволяет достигнуть полноты объяснения, фиксирующей как объективные, так и субъективные стороны политической действительности.
  В каждом из приведенных нами примеров можно обнаружить проявление уже рассмотренных нами различных оснований группового социально-политического взаимодействия. Кадровые решения в политике, как правило, принимаются в контексте политизации цивилизационных (профессиональных, корпоративных, поселенческих, территориальных) общностей. К цивилизационным факторам социальной общности чаще всего апеллируют сегодня организаторы различных политических кампаний, пытающиеся добиться желаемого поведения широких слоев населения. Речь здесь идет не столько о втягивании общностей в поле политики, сколько об использовании цивилизационной специфики для изменения политических ориентаций и политического поведения. Облик исполнительной власти, ее социальные приоритеты и стратегия выявляются в процессе социально-политического взаимодействия формационных (экономических) общностей. Судьба политических изменений в конечном счете определяется тем, воспринимают или отторгают их важнейшие цивилизационные и социокультурные общности. В первом случае дело заключается в сочетании или в нестыковке базисных ценностей и новых образцов рационально-утилитарного поведения, во втором - в степени адаптации становящихся духовных и поведенческих парадигм к господствующей культурной традиции, укладу жизни, стереотипам массового сознания.
  В приведенных нами примерах высвечиваются и выделенные нами инварианты политизации человека. Политическая поддержка отдельной кандидатуры, партии, движения, как правило, базируется на уподоблении человеческого и политического. Антропоморфная гармония обнаруживается в эффекте узнавания и идентификации: "Наш, свой!", "Наши, свои!". Игровое начало и иррациональные моменты механизма социально-политического управления, о которых мы говорили выше, раскрываются здесь в полной мере. Политическая коммуникация с институтами власти предполагает, чаще всего, взаимную артикуляцию ожиданий и взаимное принятие или непринятие на основе инструментальной полезности, утилитарной целесообразности: "Это выгодно, это в моих интересах" или "Моей поддержкой хотят воспользоваться в корыстных - подразумевается: не в моих - целях и интересах". Алгоритм действия инструментальной индивидуальности вовсе не противоречит процессу политизации формационных (экономических) общностей, который имеет место в случае взаимодействия властной структуры и общества. Этот алгоритм лишь выявляет мотивационную основу индивидуальной идентификации с позицией власти. Сам процесс такой идентификации, ее механизм опосредован различными экономическими общностями. Статистический характер тенденции развития политического процесса находит свое воплощение в вариативности модели политизации, обозначенной нами как модель ассоциированной индивидуальности. Активные сторонники проводимого курса, адаптировавшиеся или не адаптировавшиеся к его условиям нейтралы, непримиримые оппоненты и т. п. образуют разнородную по интенсивности своей политизации среду, в которой состав доминирующего множества также может качественно и количественно изменяться.
  Если говорить о субъективном восприятии времени в процессе политической коммуникации, то помимо осознания неравномерности его протекания как отражения его неодинаковой насыщенности деятельностью можно выделить осознание текучести не только самих актов деятельности, но и связанных с ними ценностей и оценок. Х. Арендт дает интересное описание этого состояния: "Возможности прощать и обещать укоренились в сути человеческого действия; это способы, которыми действующий освобождается от прошлого и готовит себя к будущему"33. В прощении заключается возможность освободиться от довлеющих над нами оценок прошедшей деятельности, которые могут сковывать современную политическую активность. "Не привязываясь с помощью обещаний к неизвестному будущему, - пишет Х. Арендт, - мы бы не смогли сохранить собственную идентичность, мы были бы беспомощны в темноте человеческого сердца, в его двойственности и противоречиях, мы бы заблудились в лабиринте одиночества..."34. Данное самому себе и другим обещание стимулирует активность, мобилизует человека, наполняет его политическое бытие смыслом, но в то же время неизбежность прощения предполагает критичность к результатам политической деятельности, осознание их несовершенства, неполноты, признание относительности их ценности. "Как таковые, - заключает Х. Арендт, - эти возможности могут формулировать определенные принципы в политике, которые отличаются от "моральных" масштабов, приписываемых политике философией со времен Платона"35. Таким образом, осознание темпоральности политического бытия подводит субъекта к признанию существования специфической шкалы политических ценностей, неизбежных в условиях постоянного взаимодействия многих людей.
  Объективно заданная цикличность политической коммуникации, а также связанная с этим особая шкала ценностей обращают нас к анализу ее диалогической сущности. Одна сторона такого анализа - вопросы о моменте начала диалога, об инициативе в нем и ее использовании. Другая, непосредственно связанная с первой, - достижение взаимопонимания сторон и оценка самого процесса коммуникации. Выбор времени для начала политического действия, своевременность вступления в политическую коммуникацию является серьезной проблемой. Время политического диалога в той или иной субъективно желаемой форме может быть упущено. Потеря инициативы, а значит, и потеря времени, приводит к тому, что разговаривают с вами уже другие, в другом стиле и тоне, о других вопросах и с других позиций. Опоздавшему остается лишь ждать повторения благоприятного случая для вступления в диалог. Однако часто бывает и так, что в тот момент, когда такой случай предоставляется, субъект утрачивает возможности (статус, полномочия, доверие) для диалогического взаимодействия.
  Но вступление в диалог само по себе не гарантирует достижения взаимопонимания, поскольку здесь требуется наличие ряда условий. Ключевым из них, как представляется, является то, что Г. Г. Гадамер назвал открытостью субъекта. Эта открытость не сводится к житейскому знанию людей, к опыту, "который выделяет в поведении другого человека типические моменты и на основе предыдущего опыта обретает способность предсказывать его действия"36. Применительно к рассматриваемой нами политической коммуникации в форме игрового или управленческого цикла, который может быть уподоблен герменевтическому кругу, такой опыт формируется на основе начальной стадии взаимодействия в рамках определенных политических норм и правил. Этот опыт может выступать и как итог исходного коммуникационного цикла, и как своеобразное предпонимание, возникшее на основе осмысления прежнего опыта и уроков политического взаимодействия.
  Второй тип опыта, противостоящий герменевтической открытости, согласно Г. Г. Гадамеру, предполагает отношение к партнеру по диалогу как к личности, но личности, находящейся в контрпозиции, с однозначно противоположной ориентацией, когда за взаимное признание постоянно приходится бороться. В логике таких отношений "всякому притязанию соответствует встречное притязание. Отсюда возникает возможность, что один из партнеров по этим отношениям путем рефлексии переигрывает другого. Он притязает на то, что уже знает притязания другого, больше того: понимает его лучше, чем тот сам себя понимает"37. Эта стадия политической коммуникации выражается в стремлении каждой из сторон во что бы то ни стало удержать инициативу в своих руках: доиграть игру, реализовать управленческое решение, причем непременно в наступательном стиле. Эти решительность и бескомпромиссность оправдывают себя демонстрацией веры и убежденности, подчас искренней, в обладании абсолютной истины программы, идеологии, тактики. (При этом партнер по диалогу вовсе не обязательно должен быть пассивен: его речь и действия не понимаются и не принимаются в расчет). Сомнение в конечности и ограниченности своего опыта, которое Г. Г. Гадамер считал признаком его подлинности, здесь отсутствует: оно вытеснено уверенностью в обретенном знании и понимании всего окружающего. В политике ХХ века можно найти достаточное количество сцен, на которых разыгрывались и разыгрываются сейчас такие миссионерские сценарии.
  Подлинный смысл герменевтического опыта обнаруживается в ситуации, когда "речь идет о том, чтобы действительно узнать другое "Ты" как именно "Ты", то есть позволить ему сказать нам что-либо и суметь услышать то, что он говорит (выделено нами. - А. С.)"38. Тем самым предполагается, что партнер по коммуникации может занимать любую, а не только противоположную позицию в политическом пространстве, причем может выражать ее самым различным образом. В поле этого разнообразия и открывается простор для маневра и корректировки позиций, компромисса и союзов. Завершение игрового или управленческого цикла не является самоцелью, не подчинено желанию монопольного господства, а является средством достижения согласия, инструментом определения меры взаимных притязаний и уступок.
  Представленные здесь три вида опыта коммуникации можно рассматривать и как последовательные этапы одного герменевтического цикла, и как результаты отдельных циклов коммуникации. Существенным, на наш взгляд, здесь является то, что логика понимания, присутствующая в игре и предполагающая предварительное овладение ее правилами, далее - раскрытие в игре глубинных свойств, сущностных черт, всего богатства индивидуальности участвующих субъектов и только затем достижение взаимопонимания в деятельности, эта логика является применимой и для анализа современного политического взаимодействия. Три рассмотренных нами вида опыта оказываются сопоставимы и с тремя моделями взаимодействия человека и политики. Тип инструментальной индивидуальности складывается в опыте первого вида, когда предвидение действий другого выступает лишь средством реализации своих интересов. Стремление переиграть партнера-антипода через "конструирование" и познание его как полной противоположности самому себе имеет в основе своеобразную антропоморфную дисгармонию. Наконец, обретение понимания партнера по коммуникации оказывается возможным в рамках модели ассоциированной индивидуальности: субъект в одно и то же время ассоциирует себя с другим, постигая его логику и ценности, фиксируя сферы совпадения целей и интересов, но вместе с тем сохраняет свое собственное, неповторимое "Я", свою свободу выбора и уникальность духовного мира.
  Как видим, рассмотрение специфики, субъективных и объективных моментов политического времени оказалось невозможным без учета пространственных положений субъектов коммуникации. Учитывая особое значение пространственных характеристик политического бытия, отечественные и зарубежные исследователи уделяют этой проблеме много внимания39. В данном случае мы ограничимся лишь самыми общими замечаниями, необходимыми для полноты описания выделенных нами феноменов политики. Как уже не раз отмечалось, именно масштабность, макросоциальность политической деятельности придает своеобразие всем ее проявлениям. Социальный конфликт становится предметом правового регулирования и правовой деятельности, в первую очередь, в силу своей остроты, опасности для жизни, здоровья, имущества граждан. Тот же конфликт превращается в проблему политической деятельности, коль скоро он становится массовидным, охватывает значительное социальное пространство. Различия такого же рода наблюдаются и при соотнесении политической деятельности с экономической. Авторы многотомного словаря по политике, изданного недавно в ФРГ, приводят любопытные рассуждения на этот счет. Они считают, что "в высшей степени сомнительно, что решения, касающиеся политического выбора, можно сопоставить с решениями, которые человек принимает в сфере рыночных отношений. При таком сравнении вне поля зрения остается то, что отличает политические решения от всех других типов решений, а именно: в политике прослеживается рациональность коллективных действий, ибо выбор здесь предполагает определенный уровень обработки информации. А это имеет место только в общественных, интеракционных процессах, при совместном действии"40. Представляется, что без учета масштаба политической деятельности нельзя разрешить коллизии, возникающие между моралью и политикой, частной жизнью политических деятелей и их социальной ролью.
  В русле избранной нами коммуникативной традиции для анализа политического пространства методологически важными являются следующие положения, сформулированные
 Х. Арендт. Во-первых, бытие политики как свободного общения изначально ограничено в пространственном отношении. При этом имеется в виду не только географическое и правовое пространство полиса, но и особое, не совпадающее с формальной законностью пространство, в котором возможно общение свободных граждан как равных с равными41. Таким образом, политическое пространство определяется как формальными, так и неформальными ограничениями и представляет собой, своеобразное поле, юридические и фактические, социокультурные границы которого могут не совпадать. Во-вторых, политика, как и иные "виды деятельности, служащие для сохранения жизни, не просто наличествуют в государстве, но и определяют структуру государственного пространства"42. Именно деятельность, коммуникация субъектов, взятая в своей сущностной характеристике, задает типичные масштабы бытия политического, его основные измерения, подобно тому как задавались типичные интервалы и ритмы политического бытия.
 В-третьих, "характер публичного пространства меняется в зависимости от того, какого вида деятельность в нем осуществляется"43. Насыщенность и разреженность пространства, его конфигурация, соотношение в нем объективно заданного и субъективно привнесенного непостоянны и обусловлены многообразием формальных, внешних параметров политического общения. Данные положения позволяют более адекватно интерпретировать полиморфизм и топологическую разнородность современности.
  Применительно к современности можно говорить о четырех структурных уровнях, а соответственно и о четырех уровнях анализа политического пространства. Первый из них, самый глобальный, охватывает анализ естественно-географических факторов политической деятельности, что составляет предмет геополитики и политологии в целом. Собственно философский момент здесь появляется тогда, когда определенное географическое пространство связывается с теми или иными социальными реальностями, а затем непосредственно с политикой. Естественно-географические факторы политики, наряду с экономико-географическими, оказывают значительное влияние на этнические, поселенческие, профессиональные общности, то есть на общности двух выделенных нами ранее типов: социокультурные и цивилизационные. Сложность геополитического анализа состоит, в частности, в том, что указанные общности далеко не всегда или весьма поверхностно политизированы. Политизация здесь идет прежде всего на уровне отдельных индивидов, представляющих чаще наиболее образованную и культурную часть этих первичных общностей.
  Второй уровень - это социальное пространство, охваченное политической деятельностью и политическими процессами и потому ставшее политическим. Здесь речь идет об определении масштаба происходящего: что перед нами - микро-, макро- или метаполитическое. Важность определения этого масштаба, кажется, ни у кого не вызывает сомнения. Не раз в истории начало глобальных революций принималось за локальные бунты. Тот факт, что многопартийность в современной России ограничивается пределами Московской кольцевой автомобильной дороги, не раз был предметом злой иронии общественного мнения и прессы. Данный уровень политического пространства - это тот уровень, на котором разворачивается процесс политизации всех первичных социальных общностей, протекающий, как мы показали в третьей главе, в разных формах. Оба описанных нами уровня анализа политического пространства имеют дело с реалиями, где объективные факторы оказываются доминирующими. Политика скорее приспосабливается к ним, как к данности, скорее использует их, чем преобразует и конструирует.
  Третий уровень анализа политического пространства в значительной степени субъективен по своей природе. Это управляемое пространство, в котором различные политические организации занимают то или иное положение. Конфигурация этого пространства меняется в зависимости от действий власти, оппозиции, центра, радикалов. Центр этого пространства непостоянен и переходит от одного субъекта к другому вместе с инициативой в политической деятельности, вместе с ее влиянием и результатами. Именно этот уровень политического пространства стал предметом пристального анализа в работах П. Бурдье и его российских последователей. Первичные социальные общности, о которых мы говорили ранее, врываются в это пространство эпизодически, в периоды политических кризисов, массовых политических кампаний, являясь источником помех и искажений, разрушающих сложившуюся и привычную для профессионалов систему координат. В своем нормальном, не искажаемом извне состоянии это пространство наиболее благоприятно для игровых проявлений и управленческого конструктивизма.
  Наконец, четвертый уровень анализа политического пространства сосредоточивается на том, что обычно именуется пространством политического согласия. Субъективный момент политическое деятельности здесь наиболее выражен: пространство диалога, как правило, зависит не от жесткости идеологических догм, а от гибкости политиков, их умения и желания договариваться. Центр этого пространства еще более неустойчив в зависимости от конкретных личностей, что делает само пространство объектом преимущественно социологического и политологического внимания. Для философа в данном случае интерес представляет герменевтический момент политической коммуникации, философское обоснование политического диалога, исследование его возможностей и пределов. Не менее важен и антропологический аспект политической коммуникации, раскрытие в ней конструктивных и деструктивных человеческих проявлений.
  Подводя итог пространственно-временному анализу феноменов политической коммуникации, вновь вернемся к образу политической деятельности как сочетанию качеств, с одной стороны, игры и интриги, с другой - рационального управления. Нельзя не согласиться с мнением А.И. Щербинина: "Пространственно-временное измерение, или континуум, политического мира требует особого отношения к себе потому, что он предполагает специфическую деятельность. Вектор ее, условно говоря, направлен между уверенностью, отложенной по оси абсцисс, и риском - по оси ординат"44. Система координат, представленная в этом образе феномена политики, удачно сочетается с фундаментальным анализом политического бытия Х. Арендт, выявившим органическую связь темпоральности феноменов политики с их пространственными определениями. Проведенный нами анализ взаимодействия с политикой человека и первичных социальных общностей также выявил взаимозависимость длительности и последовательности актов политической коммуникации с ее масштабами и положением субъектов в поле политики. Его итогом может являться вывод о контемпоральности политического бытия. Разные сегменты политического пространства живут в разных моделях политического времени; разные уровни политического пространства характеризуются определенной ритмикой движения, которая может достаточно чувствительно изменяться. С другой стороны, очевидно, что циклы политической деятельности могут охватывать разные пространства, определяя тем самым глубину, характер и масштаб политического взаимопонимания и согласия в обществе.
 § 2. Политическая власть и пространство политической коммуникации в современном обществе
  Проблема сущностного определения власти и основных аспектов самого понятия "власть" в настоящее время является одной из наиболее дискуссионных в обществознании. Несмотря на то что попытки содержательного определения феномена власти предпринимались на протяжении всей истории социальной мысли, проблема не только не становится менее спорной, но, напротив, обретает все новые и новые стороны. Поликонцептуальность современных социальной и политической философии, социологии и политологии находит свое непосредственное отражение и в определении власти как неотъемлемой части общественных отношений. Состояние "неопределенности", которым все чаще и чаще многие авторы описывают наиболее характерные черты современного социума, вряд ли способствует обретению хотя бы частичной ясности в этом вопросе. В силу данного обстоятельства не будет лишним в очередной раз задуматься над тем, что есть власть в ситуации, когда, по словам известного теоретика постмодерна З. Баумана, "не то или другое конкретное государство потеряло авторитет, но государство как таковое, власть как таковая..."45. Однако предварительно стоит определиться с тем, насколько вышеописанная ситуация является исключительной с точки зрения истории философской и социальной мысли. Не ставя своей задачей в данном случае систематический обзор основных концепций и подходов, ограничимся лишь фиксированием моментов, важных для уяснения существа представляемой здесь позиции.
  Тема власти и связанных с нею вопросов начинает звучать лейтмотивом именно в ситуациях социально-политических, культурных "изломов", когда общество обнаруживает настоятельную потребность переосмысления представлений, ранее казавшихся очевидными. Уже в Древнем Китае у Конфуция и Мо-Цзы мы находим принципиальную разницу в самих подходах к проблеме. Если для Конфуция "правление посредством добродетели подобно Полярной звезде, которая покоится на своем месте, а все звезды вращаются вокруг нее", то для Мо-Цзы власть хотя и имеет, как и у Конфуция, божественное происхождение, но реализуется на практике самими людьми, выбирающими самого мудрого человека Поднебесной в целях предотвращения социального хаоса46.
  В неявном виде здесь можно обнаружить элементы субстанциального и реляционного подходов в трактовке власти. Поскольку у Конфуция добродетельная власть есть нечто постоянное, устойчивое, неизменное, то перед нами взгляд на власть как на некую особую и относительно самостоятельную сущность, задающую траекторию движения всем иным элементам социального мироздания. С другой стороны, у Мо-Цзы мудрая власть зависит от выбора людей и в этом смысле является относительной, релятивной. В античной философии указанные здесь подходы разворачиваются в парадигмы, каждая из которых рассматривает власть уже как специфическую деятельность людей, отношения между ними.
  Социальная мысль английского и французского Просвещения заложила основы представления о власти как о феномене преимущественно политическом. Политический инструментализм в толковании власти в эпоху Нового Времени содержал в своей основе целый ряд уязвимых мест, среди которых наиболее выделяется отсутствие понимания многоаспектности феномена власти, несводимости ее только к проблеме властно-правовой субъектности государства, народа или политических институций. Власть, взятая в своем социальном аспекте (власть в группах, организациях, семье и т. д.), оттесняется на задний план и становится объектом пристального внимания исследователей лишь в ХIX веке. По мере разрыва с теорией естественного права "понятие власти (а также и насилия) не рассматривается больше как феномен организованного на правовых началах человеческого общежития, а как феномен, встречающийся во всех социальных группах"47. Однако социальная (неполитическая) власть интерпретируется по традиции в тесной связи с политической как ее естественное основание. Примером этого может служить марксистская политическая доктрина, в которой государство представляет собой прежде всего политическую власть экономически господствующего класса. При всей продуктивности марксистского подхода в объяснении генезиса государственной власти, ее неоднозначной роли в жизни социальной системы, он рассматривал власть как вторичную, производную, структуру, оставляя без внимания проблемы сущности и природы власти как таковой.
  Попытками ответить на эти вопросы были концепции власти Ф. Ницше и М. Вебера. При всей своей противоположности - воинствующий иррационализм с заметным влиянием биологизма и последовательная апология целерациональности и "идеальных типов" в духе "философии ценностей" неокантианства - эти концепции выросли на одной почве. Их исходным пунктом является анализ глубокой трансформации индустриального общества Запада и его культуры в конце XIX - начале ХХ века. В определенной мере сходны и философские итоги предпринятого в этих концепциях анализа: явно выраженная онтологизация власти, толкование власти как универсальной человеческой ценности и цели человеческого существования (Ницше) и как "социологически аморфного" отношения, присутствующего практически в любой жизненной ситуации (Вебер).
  На исходе ХХ века в ситуации, когда исторически сложившиеся политические формы западной демократии, равно как и вся западная цивилизация, проходят серьезное испытание на прочность в столкновении с глобальными проблемами современности, когда кризис цивилизации и культуры совпал с методологическим кризисом в обществознании, становится очевидным то глубокое влияние, которое оказали на современный философский дискурс о власти подходы М. Вебера и Ф. Ницше. Поиски новой рациональности в сфере властных отношений и вместе с тем осознание пределов рациональности, всеохватность, неустранимость власти и напряженное внимание к человеку как к субъекту и объекту подчинения стали сегодня одним из оснований значительного числа концепций, условно объединяемых сегодня приставкой "пост".
  Рассмотрение концепций власти в историко-философской ретроспективе позволяет выявить ряд существенных моментов интерпретации этого социального феномена, которые, как правило, остаются в тени при попытке аналогичного обзора современных политологических или социологических теорий. Во-первых, наряду с политической властью, которая по понятным причинам была в фокусе философского анализа, выделялись и другие, неполитические (по крайней мере, формально) виды власти: власть в семье, клане, корпорации; власть религии и церкви; экономическая власть. Тем самым ставился вопрос о разграничении политической и неполитической власти, охватывающей различные виды общественных отношений.
  Во-вторых, в классической и частично в неклассической философии власть политика-правителя оказывалась неразрывно связана с социальными нормами. Она могла быть ниже закона и воплощенных в нем велений природы, судьбы или Бога, как, например, в древности или Средневековье, или могла довлеть над ним (в теориях общественного договора), оставаясь в то же самое время в подчинении естественного права, аксиомы которого фиксировали непреложные моральные императивы. Такая связь меньше всего воплощала потребность в политическом поучении, воспитании, морализаторстве. Она не позволяла мыслящему разуму уйти от оценки деяний субъектов власти, рассматривать их безотносительно к миру человеческих ценностей даже тогда, когда политический реализм провозглашался единственно возможным и наилучшим способом политического мышления (Макиавелли). Неустранимость человека и общечеловеческих ценностей из политического анализа - важнейшая особенность философско-политического дискурса, наиболее рельефно обнаруживающаяся при исследовании проблемы власти. Признание неразрывной связи политической власти и социальных норм вплотную подводило и к вопросу о границах политической власти, о наличии таких социальных сфер и общественных отношений, где действуют властные механизмы иной природы и иных возможностей.
  Наконец, в-третьих, и субстанциальная, и реляционная трактовки власти избегали онтологизации власти, а тем более ее абсолютизации. Апология возможностей власти в социальных преобразованиях не превращалась в апологию тотального и произвольного конструирования реальности и в редукцию политики к игре словами и смыслами, равно как и в апологию социальной безответственности играющего политика. Вопрос о разграничении вполне правомерного онтологического подхода к рассмотрению власти и онтологизации феномена власти означает, по сути дела, вопрос о поисках оптимальной методологии политического исследования вообще и анализа отношений власти в частности.
  Поиски специфики политической и неполитической власти предполагают, как представляется, ясное осознание того обстоятельства, что любая власть - явление исключительно социальное. В живой природе, и в частности среди высших животных, мы можем наблюдать множество проявлений организации, основанных на инстинктивных механизмах, в том числе на инстинктивном доминировании одних видов и особей над другими. Власть в обществе представляет собой доминирование одних социальных субъектов над другими, основанное на осознании ими своих потребностей, интересов, социальных статусов и ролей. Иерархический характер организации, который мы можем наблюдать уже в живой природе, осознается, хотя в разных формах и на разных уровнях, всеми социальными субъектами. Осознание целей собственной деятельности, возможностей выбора, своего положения относительно других социальных субъектов придает властным коллизиям в социальных организациях динамизм, многовариантность, а иногда остроту и напряженность.
  Фундаментальное значение работ М. Вебера, в которых дана концепция власти как "...возможности одного человека или группы людей реализовать свою собственную волю в совместном действии даже вопреки сопротивлению других людей, участвующих в указанном действии"48, состоит именно в том, что в них дана максимально широкая трактовка власти, выходящая за рамки политического анализа и применимая к любым социальным исследованиям. Распространенность подхода Г. Лассуэлла и А. Каплана также в немалой степени обусловлена широтой их взгляда на власть, различные формы которой представляют собой единый социальный феномен.
  Политическая власть представляет лишь частный, хотя и гораздо более изученный, случай властных отношений, существующих в обществе. Собственно, на основании хрестоматийной изученности темы политической власти общесоциологические или социально-психологические концепции власти часто автоматически, без достаточных корректировок и конкретизации, переносились на анализ политических реальностей. Неудивительно, что авторы, рассматривающие проблему политической власти, часто ограничиваются реферативным изложением всего многообразия философских, политологических, социологических или социально-психологических концепций, сетуя на отсутствие окончательной теоретической проясненности в данном вопросе49.
  Философское исследование специфики политической власти должно исходить, по нашему мнению, во-первых, из того или иного понимания сущности власти в обществе в целом, а во-вторых, из определенной трактовки сущности политики как относительно самостоятельной сферы общественной жизни. Попытаемся представить один из возможных вариантов такого подхода. Если в понимании сущности власти в обществе исходить из позиций М. Вебера, Г. Лассуэлла и А. Каплана, то она может быть сведена к способности одних социальных субъектов, осуществляя свою волю в обществе, оказывать сознательное влияние на поведение других социальных субъектов, преодолевая так или иначе сопротивление последних.
  Существенными моментами данного понимания являются: признание властвующих и подвластных активными социальными субъектами; подчеркивание сознательно-волевого характера властного отношения с обеих сторон; трактовка влияния как реального изменения поведения подвластных в соответствии с властным велением. Последнее приходится подчеркнуть особо, поскольку пагубная для общества ситуация безвластия возникает вовсе не от недостатка властных полномочий или недостаточной величины аппарата власти, а от неспособности самой власти пользоваться уже имеющимися полномочиями, следствием чего оказывается невыполнение уже принятых решений. Это и означает отсутствие реального влияния, то есть какого-либо изменения в действиях членов общности или же всего социума.
  Мы видим смысл термина "влияние" именно в воздействии, изменяющем поведение субъекта, а не, как полагают некоторые исследователи, в выборе определенных - "мягких", опосредованных - средств действия или в меньшей по сравнению с властью степени вероятности достижения предполагаемых эффектов50. Смысл такого разведения этих терминов и трактовки современной политической власти, как превращающейся в политическое влияние, заключается в стремлении избежать "неприятных" для демократического политического лексикона слов, ассоциирующихся с авторитарностью, господством, подчинением внешней силе и чуждой воле. Но демократия вовсе не упраздняет господство, подчинение, авторитарность, а лишь ограничивает их сферу, а также вводит их в жесткие и неукоснительно действующие законные рамки. Сходная ситуация наблюдалась в прежние десятилетия и в юридической науке, когда некоторые государствоведы применительно к функциям социалистических государства и права не употребляли "грубые" термины - "подавление" и "насилие", заменяя их более "гуманистическим" - "принуждением". Подобное табу на "неприятные" характеристики продиктовано скорее соображениями идеологической моды, чем научной точности.
  Дальнейшая конкретизация избранной нами трактовки власти предполагает выяснение специфики ее политического бытия и потому требует обращения к той или иной концепции политики. Выбор коммуникативной традиции здесь имеет свои преимущества. Поскольку директивный и функциональный подходы в большей мере ориентированы на анализ власти и управления, их дополнения к широкой социальной трактовке власти будут минимальны, что затруднит всесторонний анализ данного феномена. Коммуникативный подход, направленный на общество в целом, на общение как таковое, по масштабу обобщений близок к избранной нами трактовке власти, но, с другой стороны, по способу понимания социального общения и взаимодействия (равенство сторон, свобода, непринудительность, диалогичность) альтернативен ей. Не случайно его сторонники, не претендуя на отказ от идеи влияния на поведение другого, пытаются зафиксировать условия, порождающие и прекращающие такое влияние. Согласно Х. Арендт, "власть возникает там, где люди собираются и действуют вместе, она исчезает тогда, когда они расстаются"51. Представляя, таким образом, своеобразное соглашение, политическая власть опирается на способность людей договариваться о совместных действиях. Эта способность базируется не столько на интересах и целях индивидов, сколько на их свойстве влиять на окружающих посредством речи и действия. Власть понимается Х. Арендт как непрерывный процесс человеческого самоутверждения в социальной среде и активного воздействия на нее: там, где власть не реализована, а рассматривается как нечто, к чему можно прибегать в экстренных случаях, она гибнет52. Политическая общественность представляет то макросоциальное пространство, в котором существует власть, причем пространство публичное. Публичность политики означает здесь не отделенность ее от общества и связанный с этим внешний, принудительный характер политических решений. Публичность политики в коммуникативном подходе - синоним открытости, гласности принятия и реализации подавляющего большинства политических решений. Политика, таким образом, предстает как коммуникация, в ходе которой осуществляется открытое и гласное согласование интересов, охватывающих все общество, затрагивающих самые основы человеческого общежития.
  Преимущество коммуникативного подхода состоит еще и в том, что он рассматривает властные отношения в политике и как горизонтальные, и как вертикальные. "Я предлагаю, - пишет Ю. Хабермас, - различать в понятии политического по критерию двойной нормативно-инструментальной перспективы коммуникативно осуществляемую и административно используемую власть"53. Первая из них - власть, описываемая Х. Арендт, вторая - процесс обеспечения легитимности посредством использования политической системы, причем обе власти, по Ю. Хабермасу, противоположны и взаимно пересекаются. Очевидно, что данная логика приводит нас к необходимости различать государственную и негосударственную политическую власть, причем как по принципу противопоставления структур и иерархии государства и негосударственных политических организаций, так и по противопоставлению иерархических отношений и горизонтальной коммуникации субъектов. Подчеркнуть это тем более важно для современного общества, в котором, по замечанию И. И. Кравченко, "традиционное и широко распространенное представление об одностороннем, асимметричном характере отношений власти, при которых субъект (носитель) власти выступает как причина властных действий, дискредитировано объективным ходом политической жизни и ее анализом"54.
  Вместе с тем коммуникативный подход дополняет и само понимание властного влияния: оно рассматривается не только как преодоление властвующим сопротивления подвластного, с которым он находится в отношениях иерархической зависимости. Анализируя природу человеческого действия и ее отражение в древнегреческом и латинском языках, Х. Арендт обнаруживает, что в обоих языках действие разделяется на две четко различимые стадии: то, что будет начато, приведено в движение единственным субъектом, который ведет дело, и стадия, когда многие спешат на помощь, чтобы совместными усилиями закончить начатое55. Однако в дальнейшем, согласно
 Х. Арендт, "начинатель и ведущий превращается в господствующего; присущая действию двусторонность исполнения... когда ведущий зависит от других, которые должны помогать ему в действии и, с другой стороны, эти другие сами зависят от ведущего... распадается на две различные функции - функцию приказа и функцию его исполнения"56. Нельзя не заметить, что исходное отношение "инициатор - последователи" и совпадает, и не совпадает с итоговым отношением властной иерархии. Совпадение заключается в том, что инициатор, привлекая других к начатому делу, изменяет их поведение, влияет на них, вовлекая в орбиту своих интересов, в пространство, где он задает образцы действия, его правила и ритм. Различие данных отношений очевидно: и инициатор, и последователи имеют равный формальный и неформальный статус, среди них нет вышестоящих и нижестоящих. Политическое значение обнаруженного различия несомненно: инициатива в политике играет часто решающую роль. Аналогичным образом происходит распространение новых форм социально-политической деятельности, обмен опытом и солидарное взаимодействие в рамках политических коалиций. Таким образом, горизонтальное пространство власти структурируется, приобретая различную плотность вследствие возникновения нескольких центров притяжения, которые, распространяя или удерживая инициативу, играют роль своеобразных аттракторов, притягивающих к себе элементы социальности и организующих хаос гражданской и политической жизни.
  Поскольку решаемые при этом проблемы, вводимые правила и процедуры могут иметь и политический, и неполитический характер, то оказывается возможным различать еще и социальную неполитическую власть, представленную влиянием культурных, религиозных, этнических, профессиональных, поселенческих и иных традиций, ценностей, норм. Пространство политической власти оказывается ограниченным как субъективно - посредством воли, интересов, разума и чувств ее носителей, - так и объективно - посредством устойчивых массовидных образцов поведения, образующих живую ткань культурной повседневности. В то же время сделанные нами различения позволяют очертить пространство негосударственной политической власти, особо важное для современных обществ, поскольку именно в нем формируется и функционирует публичная политика как сфера самореализации политической, точнее, более или менее политизированной общественности.
  Если теперь попытаться определить специфику политической власти, то она представляет собой специфический вид политической коммуникации, в пространстве которой воля субъекта реализуется как влияние на поведение других субъектов, осуществляясь легально и гласно и затрагивая решение проблем, приобретающих макросоциальное значение. Данное определение подчеркивает особую сложность, напряженность и ответственность политического властвования, состоящую в необходимости в той или иной форме обнародовать свою позицию, вести диалог с общественностью по проблемам, волнующим значительные слои населения. Открытость политической власти, масштабность принимаемых ею решений позволяют отличить ее как от политических суррогатов (аппаратной интриги, бюрократического администрирования), так и от различных проявлений семейной, корпоративной, клановой власти и зависимости.
  Важно указать на универсальность политической власти: в ее поле могут оказаться любой социальный субъект и любая проблема (начиная от личной репутации и технических характеристик изделия, кончая религиозными, художественными или научными спорами). Однако отсюда никоим образом не следует вывод об абсолютности, тотальности, всеохватности политической власти, не оставляющей места для действия неполитических механизмов саморегулирования общества. Подчеркнуть эту мысль необходимо еще и потому, что в современной философско-правовой литературе появились попытки поставить под сомнение правомерность отделения общества от государства и обосновать не только их полное единство, но и неизбежность не просто политического, а государственного вмешательства в решение всех общественных проблем57. В этой связи отметим, что государственная власть представляет ее наиболее жестко институционализированное и формализованное выражение.
  Акцент на легальности и гласности властной политической коммуникации, а также на ее макросоциальном масштабе не позволяет исследователю уйти от ценностно-нормативного измерения власти, равно как и от проблемы ответственности властвующих и подвластных. Тот факт, что функционирование политической власти неразрывно связано с особой системой нормативного регулирования, несводимой к нормам морали или права в чистом виде, вряд ли нуждается в специальном рассмотрении. Сфера действия разнообразных социальных норм обозначает зачастую пределы распространения властных полномочий политики. Это действие играет решающую роль в функционировании неполитических форм власти: в семье, малой группе, общественной организации, производственном коллективе властвуют нормы морали, традиции, технические и частноправовые нормы. Доминирующая мотивация такого властвования интравертна. Целью его является не внешнее целедостижение, а внутренняя самоорганизация, снятие напряженности внутри общности и тем самым ее оптимизация. Преимущественно экстравертная мотивация политической власти наталкивается на внутренние силы сопротивления, действующие в самом объекте политического властвования и пытающиеся самостоятельно определить принципы организации данного объекта. Далеко не случайно тщательно разработанные и, казалось бы, безупречно выверенные политические стратегии в отношении этнических, религиозных, корпоративных, экономических общностей, не учитывавшие особенности их внутренней самоорганизации, оказывались малоэффективными или приводили к прямо противоположным результатам.
  В нормах, используемых при функционировании политической и неполитической власти, различно соотношение формального и неформального начала. Наибольшая формальная определенность присуща нормам, регулирующим деятельность институтов государственной власти. Рационально организованная бюрократия подчиняется нормам права. Но и здесь, в сфере публичного права, неизбежны несоответствия междустрогой юридической формой и содержанием действующих правил, поскольку, по словам американского правоведа Л. Фридмэна, "заранее никогда нельзя сказать, как в реальной жизни действует система, описанная на бумаге"58. Негосударственная политическая власть, базируясь на формальной определенности норм права, не исключает следования обычаям, традициям, более гибким и менее формализованным корпоративным нормам. В этом смысле политические нормы и правила более сложны, неоднозначны и вариативны, чем нормы работы государственной бюрократии, правила официального протокола и этикета. Публичный политик, как правило, может вести себя более свободно, чем должностное лицо, его возможности влияния заметно шире, хотя эффективность не всегда точно прогнозируема.
  В сфере неполитической власти нормы и правила, установленные самими сторонами взаимодействия и далеко не всегда формально закрепленные, являются основным, хотя и не единственным средством регулирования. В сфере имущественных отношений и конфликтов диспозитивно ориентированное гражданское право дает приоритет самим субъектам коллизии выработать правила своего поведения и лишь в случае невозможности этого прибегает к норме позитивного права. В рыночной экономике власть закона зачастую уступает власти обычая делового оборота, не говоря уже о том, что целый ряд экономических явлений вообще лежит за пределами правового регулирования. В основе господства и подчинения здесь лежат исключительно экономические интересы, следование которым возводится в правило.
  Пределы политической власти особенно явно обнаруживаются при ее столкновении с властью традиции и массовидной привычки. Имея в своей основе бессознательные действия, они во многом определяют среду культуры, ее инерцию и устойчивость. Планы революционеров и реформаторов не раз серьезно корректировались, а то и разрушались именно властью этих социальных норм. Европейское рационализированное мышление и политическое действие многократно наталкивалось - например, в вопросах прав человека и демократии - на равнодушие и полное неприятие со стороны традиционалистских обществ и культур Востока. Опыт недавней советской историипоказывает, в каком двусмысленном положении оказывалась политическая власть в относительно европеизированном обществе, когда пыталась запретительными мерами бороться со стандартами моды и музыкальных вкусов, привычками употребления иностранных слов и крепких напитков, ставшими массовидными и приобретшими нормативный характер.
  Нормы, используемые государственной, политической и неполитической (социальной в узком смысле) властью отличаются и различной мерой принудительности, и связанной с этим императивностью. Степень проявления этих признаков уменьшается по мере перехода от государственной власти к власти неформальных социальных групп. Положение негосударственной политической власти здесь является промежуточным: между жесткостью и однозначной заданностью государственного принуждения, а то и насилия, и мягкостью, но неуклонностью, с какой то "невидимая рука рынка", то категорический императив совести, то деспотическая сила традиции расставляют социальных агентов по своим местам. В поле этой своеобразной неопределенности и рождаются искусство, гибкость, авторитет и влияние публичного политика. Лишь тесный союз профессионализма и рациональности чиновников, действенной воли государственных руководителей с настоящими публичными политиками образует ту монолитную и вместе с тем мудрую силу политической власти, могущую обеспечить обществу как стабильность, так и развитие.
  Объединение усилий государственных служащих и публичных политиков, равно как симбиоз государственной и негосударственной политической власти, не является благим пожеланием или же отражением политической конъюнктуры. Дело в том, что относительно простые в функционировании и чрезвычайно консервативные в развитии доиндустриальные общества допускали сведение политической власти к власти государственной. Власть церковных иерархов в феодальном обществе либо дублировала светскую, либо паразитировала на ее слабости и несамостоятельности. Становление индустриального общества потребовало структурного - функционального - усложнения политической власти, что было реализовано концепцией разделения властей и появлением политических партий. Превращение их в массовые, обрастание сетьюразнообразных политических и политизированных организаций и союзов, интенсивное включение в политический процесс средств массовой информации представляло собой новые шаги на пути увеличения сферы негосударственной политической власти. Одновременно с этим разнообразились и утончались механизмы и средства властвования, позволявшие осуществлять в случае необходимости тотальную инфильтрацию в сознание и поведение большинства активного населения. При этом политическая власть стала проникать в повседневную жизнь огромных масс населения не только благодаря современным политическим технологиям и рекламе, но также и потому, что в информационно-технологическом обществе многие общественно значимые решения стали приниматься отдельными людьми, причем цена ошибки в ряде случаев превосходит затраты на организацию властного контроля. Все это создает впечатление "растворения" политической власти в обществе, ее "бессубъектности" (М. Фуко), перехода от власти к влиянию, что якобы изменяет содержание власти как разновидности социального действия59.
  Как мы пытались показать ранее, различные виды власти, существующие в обществе - государственная политическая, негосударственная политическая, неполитическая - при всей взаимообусловленности и сходстве все же сохраняют свою специфику. Связано это, в первую очередь, с сохранением государства, права, политики, гражданского общества как относительно самостоятельных и устойчивых сфер общественной жизни и социальных институтов. Отсюда следует сохранение насилия, принуждения, авторитета и подчинения в формах, соответствующих сложности современного общества, неоднозначной и неисчерпаемой природе человека, живущего в нем. Представляется, что современная социология может многое прояснить социально-философскому и философско-политическому знанию, показав, с одной стороны, насколько сложной и многомерной стала социальная структура общества. С другой стороны, именно на социологическом материале можно наиболее точно продемонстрировать, насколько далеко зашли процессы модернизации и трансформации социальных институтов, слоев и групп, изменение их места и роли в современном обществе.
  Неизбежным следствием недостаточного учета того, что именно и в какой именно мере обновляется в сегодняшнем социуме, являются выводы о радикальном изменении природы и содержания политической власти, существующей в нем. Сторонники такой позиции, в частности, полагают, что в "условиях развития социально-политического процесса демократизации возникает проблема качественного перехода от понятий и ситуаций принудительного властвования к относительно добровольному принятию решений индивидом, основанному на убеждении извне или самоубеждении"60. Мы уже отмечали, что демократия не устраняет принуждения и насилия. Добавим к этому лишь то, что принятие индивидом любых решений, в том числе политических, предполагает ту или иную степень его убежденности. Даже самая жесткая правовая норма, не говоря об аппарате принуждения и "силовых" структурах, уже самим фактом своего существования убеждают и индивида, и организации в необходимости избирать определенные способы деятельности. Не меньшей силой убедительности обладает и практика применения принудительных мер. Реальная проблема перехода к демократии заключается, по нашему мнению, вовсе не в утопически-просветительском стремлении к добровольности политического поведения и к высокому уровню убежденности граждан, а прежде всего в изживании любого произвола как властвующих, так и подвластных.
  Если же говорить о "растворении" политической власти в обществе, то ничто не опровергает данный вывод с такой убедительностью, как постоянные ссылки исследователей-политологов второй половины ХХ века на "имманентные границы власти", на необходимость учета "негативной реакции" подвластных, на их "способность к саботажу как к блокирующей контрвласти или способности связать властные ресурсы, что делает невозможным другие стратегические решения"61. Роль организующего начала, а значит, и социальной (неполитической) власти, в современном обществе возросла. Но это связано не с политическими, а технологическими, культурными, психологическими, антропологическими причинами. Иной характер властных и организационных проблем проявляется в мультикультурных обществах, в решении проблем которых политическая власть испытывает значительные и зачастую неизбежные трудности. Попытки разработать и применить "микрофизику" власти обречены столкнуться с неполитическим характером властных отношений на микроуровне и потому должны реализоваться не в лоне политического, а скорее управленческого, психологического, социологического знания.
  Специфика властной политической коммуникации в современных обществах может быть прояснена на основе тезиса о контемпоральности политического бытия: различные пространства этой коммуникации характеризуются определенной размерностью функционирования. Такая размерность обнаруживает себя в различной скорости протекания процессов коммуникации на разных уровнях; в несовпадении циклов политического и социального времени; в типах социально-политического времени, характерных для политизированной и неполитизированной социальной среды. Общностям социокультурного типа присущ циклический ритм жизнедеятельности. В жестко организованном и плотно насыщенном актами общения пространстве государственной политической власти линейная размерность времени рассматривается как естественная и органичная. Различные этнические, поселенческие, конфессиональные, корпоративные сообщества живут в своих специфических ритмах, что существенно затрудняет осуществление политической власти и требует от нее способности и готовности осуществлять социально-политическое взаимодействие в разных режимах и стилях.
  Но в обществе, в котором сосуществуют и взаимодействуют разные сегменты социального и политического пространства, обладающие к тому же специфическими механизмами регуляции, проблема поддержания социального порядка, сохранения целостности становится наиболее острой и трудноразрешимой. Коммуникативное понимание политики и власти усматривает решение этой проблемы не на пути модификации власти, не за счет поиска чудодейственной стратегии спасения, а на основе определенной организации всего пространства социально-политической коммуникации. Такая организация должна и обеспечивать единство коммуникации, и создавать значительный простор, который позволял бы субъектам самим избирать формы и уровни взаимной коммуникации, делая ей политической лишь в случае исчерпания возможностей саморегулирования. В первом приближении можно выделить несколько элементов этой организации: единое (по вертикали и по горизонтали) правовое поле; единое информационное поле; единое поле языка коммуникации. В сегодняшней России, как в федеративном, полиэтничном, мультикультурном обществе, обретение устойчивости и сохранение динамизма часто связывается с созданием жесткой вертикали институтов власти (то законодательной, то исполнительной). Между тем гораздо важнее создание вертикального единства и взаимного соответствия Конституции РФ, законов и подзаконных актов, которое в последовательной конкретизации конституционных норм и процедур превращало бы декларации основного закона в нормы прямого действия, стимулирующие самоорганизацию общества и разрешение конфликтов между индивидуальными и коллективными субъектами в режиме диалога. То же можно сказать и о горизонтальном единстве правового поля, которое необходимо для налаживания диалога представителей различных административных, этнических, территориальных, культурных общностей. Аналогичным образом организация информационного поля и поля официальной языковой коммуникации в сфере политической власти должна императивностью запретов и диспозитивностью дозволений создавать наилучшие условия для социально-политического взаимодействия и взаимопонимания сторон.
  В свете рассмотренных нами проблем политической власти особое значение приобретает вопрос о методологии ее анализа. Ввиду своей глубины и многогранности он требует специального рассмотрения. В данном случае попытаемся сформулировать положения, которые кажутся нам наиболее существенными.
  Обилие концепций политической власти не в последнюю очередь обусловлено сложностью изучаемого феномена. Удовлетворительное теоретическое описание объекта в этих случаях возможно лишь на основе использования принципа дополнительности. Очевидно, что структуралистский анализ власти дополняется функционалистским, конфликтный - консенсусным, сущностный (целерациональный) - поведенческим (психологическим). Выбор теоретической парадигмы обусловленпрежде всего спецификой познавательной ситуации и связанной с ней исследовательской задачи.
  Онтологизация и неизбежная в этом случае абсолютизация власти порождаются крайностями объективизма и субъективизма. В первом случае это означает апологию ценностно-нейтральной, а значит безотносительной к субъекту, метафизически неизменной сущности власти, своеобразный властный "универсализм". Во втором случае субъективизация власти приводит к постановке "за скобки" всей объективной социальной реальности, как чего-то вторичного, порождаемого исключительно властным конструктивизмом. Все богатство социальности, в том числе нормы и ценности, редуцируется исключительно к властвующему субъекту. Оптимальное гносеологическое решение может быть найдено лишь в ограничении онтологического подхода к власти социальным контекстом, то есть допущением, что бытие власти осуществляется лишь в социальном поле, обладающем определенной размерностью и динамикой. Подобно этому реляционный подход соотносит между собой бытие материи, движения, времени и пространства.
  Многомерность феномена власти, с одной стороны, и одномерность, ограниченность человеческого мышления и порождаемых им абстракций - с другой - делают неизбежным синтез множества философских парадигм власти. Основой такого синтеза может служить общенаучный принцип дополнительности, применение которого в гуманитарном познании базируется, в частности, на явлении несепарабельности, когда элементы социальной реальности не могут быть адекватно поняты вне социального контекста62.
  Как и любое социальное явление, акты власти включены в процессы постоянного воспроизводства деятельности (в данном случае - властно-управленческой). Устойчивость этих процессов и фиксируется в виде вечных и неизменных универсалий власти, что и является одним из условий ее онтологизации. С другой стороны, генезис власти, становление ее новых образцов и типов, их обусловленность внешними по отношению к власти факторами схватывается редукционистски ориентированным мышлением. Таким образом, универсализм, ориентированный на описание функционирования власти, дополняется редукционизмом, реконструирующим существенныемоменты ее становления и развития. Как представляется, именно таков механизм взаимодополнения редукционистски окрашенных марксистских и позитивистских концепций власти универсалистски-онтологизированными подходами "философии жизни" и М. Вебера. Сочетаемость этих парадигм не в последнюю очередь становится возможной в силу сходства их методологических установок. Позитивизм и, например, ницшеанство объединяет их общий антиметафизический пафос, в то время как марксизм и веберианство находят точки соприкосновения в рациональности системно-структурного анализа социальной действительности. Объективистски беспристрастное рассмотрение власти в бихевиоризме и необихевиоризме закономерно дополняется нормативистскими, например религиозно-этическими, подходами, погруженными в мир субъективного сознания властвующих и подвластных. В этом случае взаимодополняемость обусловлена единством объекта исследования: поведения человека как воплощения отношений власти. Эмпирически наблюдаемые акты поведения, практические действия и их результаты выявляют отчасти скрытые содержание и направленность сознания действующих субъектов. В то же время прояснение идеалов, ценностей и мотивов является необходимым моментом реконструкции реальных процессов осуществления власти.
 В области конкретных социально-гуманитарных наук проблемы несепарабельности разрешаются взаимодополнением данных, получаемых при помощи эмпирических и теоретических методов познания. В сфере философского мышления реконструкция социального контекста достижима путем взаимного сочетания различных стилей мышления, различных, но в то же самое время диалогически взаимодействующих методологий. Философский анализ феномена власти убедительно демонстрирует не только функционально-генетическую взаимосвязь различных философских парадигм, но и обнаруживает отчетливую тенденцию к формированию оптимальной по своим эвристическим возможностям и синтетической по своему содержанию философской концепции власти, существенным элементом которой является коммуникативно-диалогическое видение властного взаимодействия. § 3. Кризис цивилизации и демократия
 как оптимальный режим политической коммуникации
  Понимание политической власти как особого рода коммуникации делает неизбежным при попытке описания социально-политического взаимодействия обращение к теме демократии. Во-первых, властная коммуникация, рассматриваемая как диалог, исходит из того, что все его участники, в том числе и подвластные, представляют собой субъекты, наделенные определенными правами. Во-вторых, властная коммуникация, предполагая публичный обмен информацией, основывается на свободе ее распространения, гласности политической жизни. В-третьих, выделение в современных обществах негосударственной политической и социальной (неполитической) власти базируется на таком понимании автономии, которое требует ее институционализации, нормативного закрепления и в ряде случаев правового признания. Все это свидетельствует, что коммуникативная интерпретация политической власти могла возникнуть лишь на основе определенного политического опыта, в рамках специфической политико-правовой культуры, что такая интерпретация есть лишь следствие демократии как реальности социально-политической жизни.
  Вполне естественно также, что в рамках коммуникативной парадигмы политического анализа должна была сформироваться определенная трактовка демократии. Идущая от Аристотеля традиция органически связывает друг с другом свободу и равенство как основные элементы демократического общественного устройства, причем связывает не в порядке выделения приоритетов или субординации, а как явления равнозначные и равноценные, соизмеримость и соответствие которых друг другу выражаются в понятии справедливости. Отсутствием противопоставления равенства и свободы данный подход противостоит как либерализму, так и марксизму63. Он видит в демократии больше чем прикладную технологию управления массами людей, связывает ее с базисными политическими ценностями. В контексте современных концепций демократии он может быть рассмотрен как один из широких подходов, ориентированный на балансирование противостоящих полюсов, урегулирование конфликтов в различных сферах общества. Современные исследователи достаточно полно и всесторонне проанализировали различные концепции демократии64. Сегодня споры ведутся прежде всего о том, как идея демократии реализуется в современном обществе, каковы ее роль и перспективы. В этих спорах отражается усилившийся в последние годы скептицизм в оценке демократических институтов и их возможностей. Особой остротой отличаются дискуссии о реалиях российской демократии. Очевидно, что обсуждение этих вопросов вновь возвращает нас к размышлениям о сущности демократии, позволяет уточнить ее теоретические модели.
  В истории философской и политической мысли со времен великих революций ХVII-ХVIII веков идея демократии прочно связывается с идеалом общественного устройства, с наиболее совершенной организацией власти и наилучшей формой правления. Усложнение политического анализа в ХХ веке, проявившееся, в частности, в стремлении исследовать не статичные политические структуры, а динамичные процессы их функционирования и развития, мало что изменило в традиционных оценках демократии. Введение в научный оборот понятия "политический режим" и появление затем различных классификаций самих режимов по-прежнему исходило из признания демократического режима наилучшим в сравнении с любыми разновидностями авторитаризма, а тем более с тоталитаризмом. Идеалы и ценности демократии, как правило, в ее европейском или североамериканском вариантах, почти единогласно признавались синонимом общечеловеческих ценностей, образцом для подражания и конкретным ориентиром стратегии модернизации любых социальных организмов и политических систем.
  Однако постепенно оптимистические оценки стали сменяться все более растущим разочарованием в жизнеспособности и универсальности демократической идеи, неприкрытым скепсисом в справедливости и эффективности демократических институтов. Тот факт, что реакционные и открыто антидемократические силы могли получить и получали власть при помощи демократической процедуры (например, в веймарской Германии), был широко использован критиками демократии. Многочисленные кризисы и смена нескольких республиканских моделей в такой цитадели демократии, как Франция, заставляли всерьез задуматься об устойчивости демократической системы правления. Явное неприятие, а иногда и пренебрежение ценностями личной свободы, прав человека, автономии частной жизни в незападных обществах, блестяще осваивавших в то же самое время другие завоевания западной цивилизации, постоянно наталкивали на мысль об ограниченности европейско-американской модели демократии. Горький опыт "демократических" реформ в постсоветской России не только во многом дискредитировал идею демократии, но и реанимировал попытки обосновать полную неприемлемость для нашего Отечества демократической модели развития ввиду целого ряда факторов (начиная с уникальности исторического пути, кончая незрелостью народа). Таким образом, сложность философского подхода к проблеме состоит в том, что желание поскорее получить обоснование того или иного политического решения постоянно довлеет над исследователем, сдерживая стремление уйти в "метафизическую" глубину. Представляется, однако, что характер возникающих при рассмотрении современной демократии затруднений связан с кризисом нефилософского, сугубо технологического подхода к ней, со столкновением его и связанной с ним политической практики с действием глубинных социокультурных факторов, рационализировать которые доступно лишь философскому знанию.
  Как это уже не раз бывало в социальном познании, идеализация того или иного общественного явления часто сменялась не просто отказом от идеала, но и тотальным отвержением и даже демонизацией былых ценностей. При такой полярной смене ориентиров из поля зрения исследователей исчезали, во-первых, динамика истории, вызвавшая к жизни, а затем подвергшая сомнению тот или иной идеал, а во-вторых, границы, реальная мера, релятивность содержания идеи демократии, радикальность оценок которой сводит к минимуму ее объективный анализ. Попытаемся на примере развития демократии прояснить указанные выше моменты.
  Демократия Нового Времени, выдвинув на первый план индивидуальные права и свободы человека, отразила не только идеологические ориентации и политические программы эпохи, но и глубинные установки и ценности ее культуры: автономию частной жизни, классическую рациональностьмышления, линейно-прогрессистские представления о развитии. При такой интенциональности демократического сознания для его победного шествия не существует никаких границ в пространстве и во времени, любая его идея может быть пересажена на любую социокультурную почву и относительно беспроблемно укоренена в ней. Пропаганда политического опыта и политических достижений западной цивилизации не могла не породить и своеобразное демократическое мессианство, абсолютизирующее значение пройденного ею исторического пути. Дело, однако, не только в иллюзиях сознания и мистификациях пропаганды.
  Со времен античности демократия описывалась количественно как правление большинства. Реальный процесс развития демократии в Европе легко укладывался в линейную прогрессистскую схему с четко выраженными количественными критериями: от феодальной демократии привилегированных сословий и корпораций ко всеобщему, равному, прямому избирательному праву. Заметно возросло и количество вопросов общественно-политической жизни, которые решались при помощи демократической процедуры, а также количество партий и организаций, участвующих в политической жизни. Явные противники демократии строили ее критику, используя характерный для эпохи стиль мышления. Так, Э. Берк подчеркивал: "Я убежден в том, что при демократии большинство граждан способно использовать самые жестокие формы подавления меньшинства... и это подавление меньшинства будет приобретать все больший размах и проходить с большей жестокостью в дальнейшем..."65. Количественно-арифметический подход к критериям демократии легко и естественно дополнялся формально-юридическим анализом демократических институтов и процедур. Любопытно, что классовый подход марксизма, нацеленный на выявление качественных отличий пролетарской демократии от буржуазной, вовсе не чурался формально-количественной аргументации. В. И. Ленин, например, не раз отмечал, что оправдание пролетарской демократии заключается именно в том, что это демократия большинства, при которой диктаторские методы применяются лишь к меньшинству населения66. При такой направленности политического анализа содержательные характеристики демократически принимаемых решений, качественная специфика демократических институтов и условий их существования оставались, как правило, за пределами внимания.
  Между тем уже в условиях капитализма конца ХIХ - начала ХХ века произошли весьма существенные качественные сдвиги в содержании самих демократических институтов и процедур. Количественный рост привел к качественным изменениям: сугубо политическая демократия раннего и классического капитализма стала превращаться в социальную. Демократический выбор все больше становился выбором в пользу трудящихся классов и масс. Коллизии политической борьбы в России и Европе в начале ХХ века заслонили ценность и значение социальной демократии при капитализме, связывая формирование демократии нового типа исключительно с революционной ломкой капитализма.
  Тем не менее отмеченная нами выше логика мышления эпохи индустриализма не была случайной. Культура массового конвейерного производства, культура больших городов отодвигала на второй план индивидуальную неповторимость, уникальность, качественное своеобразие и насаждала массовидность, унификацию и стандартизацию образа и стиля жизни. Логика решения объективным ходом истории поставленных политических задач совпадала с логикой развертывания сущностных черт культуры Европы и Северной Америки. Это совпадение, с одной стороны, небывало упрочило завоевания демократии, придало им совершенные, классические формы, с другой - задало жесткие социокультурные границы ее распространения.
  Однако культурный фундамент демократии не является гомогенным и вовсе не сводится к культуре индустриализма. Всестороннее обоснование этого тезиса было дано в историко-сравнительном исследовании Г. Алмонда и С. Вербы "Гражданская культура", показавшими, что "активный гражданин сохраняет свои традиционалистские, неполитические связи, равно как и свою более пассивную роль подданного"67. Признание этого факта предполагает, что демократическое политическое участие не является исключительно рациональным действием, включая в себя значительный иррациональный, а иногда и бессознательный компонент. Таким образом, элементы традиционализма и подданничества оказываются атрибутом не только политической жизни стран Востока или Африки, но также Европы и Северной Америки.
  Более того, есть основания утверждать, что демократия второй половины и конца ХХ века не может обойтись без возрастания иррациональных элементов в сознании и поведении граждан. Демократизация различных сфер человеческой деятельности в последние десятилетия совпадает со вступлением земной цивилизации в ноосферную фазу развития. В процессе становления ноосферы мы сталкиваемся не только со специфически массовидным, но и со специфически рационализованнным социальным действием. Кризис неклассической науки, смена ценностных ориентаций культурой постмодерна, эпатирующий ренессанс вненаучного знания ставят вопрос о своеобразии постижения человеческим разумом окружающей действительности конца ХХ века. При этом специфика рационализации мира формирующимся ноосферным сознанием человечества в немалой мере обусловлена особенностями социальных процессов, пробудивших к осознанному социальному действию огромные массы людей.
  Уже в начале ХХ века попытка сознательного включения в политический процесс широких слоев населения поставила вопрос о необходимости харизматического лидера. Контроль, организация и управление политизированной массой людей оказались эффективны лишь на основе ее интеграции вокруг человека, владеющего тайной решения социальных проблем и обещающего осуществить чудо социального преображения. Тоталитарные режимы середины ХХ века, беззастенчиво эксплуатируя стремление человека преодолеть отчуждение от всего богатства социальности, использовали целую систему мифологии и культа, создающую впечатление причастности индивида к вершению судеб не только своего народа и отечества, но и всего мира. На исходе столетия даже в благополучных и динамично развивающихся обществах желание представителей различных слоев осознанно определить свое место в социуме приводит их в лоно быстро растущих тоталитарных квазирелигиозных сект.
  Социальная активность люмпенизированных и маргинализованных слоев, не способная опираться на научную рациональность или на рационально сконструированные идеологемы, нуждается, тем не менее, в обосновании и поддержке человеческим разумом. Культура маргинальности, содержащая установку на социальную имитацию, обуреваемая жаждой социального реванша, ориентирована на усвоение внешних, видимых, проявлений рациональности, легко усваивает квазирациональные пропагандистские поделки. Если учесть, что потеря устойчивого социального статуса воспринимается культурой маргинальности крайне болезненно, то возникающее в данном случае корпоративное сознание не может обойтись без проповеди специфической избранности, исключительности, без мифологем, таинственность и мистика которых частично компенсируют реальные социальные утраты. Вненаучное знание, таким образом, не просто оппонирует современной науке, официальным идеологии и культуре, указывая на их ограниченность, но и является своеобразной точкой опоры для сознания человека, растерявшегося в мире рациональной сверхсложности. Обретя духовное равновесие от сознания сопричастности "большому обществу" и устойчивости собственного положения в нем, человек может освободить свои интеллектуальные силы для решения технологических, прикладных, сугубо утилитарных задач, не требующих мировоззренческой и политической рефлексии, но необходимых для повседневного человеческого существования.
  Соблазн обращения к вненаучному знанию питается и изменением содержания проблем, с которыми человечество сталкивается во второй половине и на исходе ХХ века. Это содержание носит все чаще междисциплинарный характер, причем связанный с взаимодействием естественно-научного и художественного творчества с социальным знанием. Все более значимые социально-гуманитарные и социально-политические аспекты обнаруживаются не только у экономического и правового знания, но и у биологического, медицинского, технического, а также образования, воспитания, различных видов искусства. Таким образом, в постиндустриальных и индустриальных обществах конца ХХ века меняется не только способ рационализации социально-политической действительности (включающий в себя как научное, так и вненаучноезнание), но также содержание и характер проблем, подлежащих рационализации.
  На повестке дня современной демократии все чаще оказываются проблемы, имеющие глобальный характер. Императивы постиндустриализма ставят вопрос об интеграции не географического пространства, не природно-энергетических ресурсов, что само по себе возможно и в условиях политического авторитаризма, а об интеграции человеческого сообщества, расширении масштаба социальной коммуникации, что недостижимо вне и помимо демократических институтов, ценностей и процедур. Особенность современной демократии видится не только в ее выходе на наднациональный уровень, в приобретении ею планетарного масштаба. Подобно тому как на рубеже ХIХ и ХХ веков демократия, став социальной, приобрела новое дыхание, сегодняшнее качественное обновление демократии видится в приобретении ею экзистенциального характера при сохранении всех позитивных черт социальной демократии. Как мы уже показали во второй главе, решение этих проблем предполагает, прежде всего, развитие коммунальной демократии при одновременном сохранении цельности пространства демократической коммуникации, поскольку ряд локальных, местных проблем являются частными случаями общенациональных и глобальных.
  Открытое признание важности традиционного начала в демократии, отказ от тотального рационализма и апелляция к возможностям ненаучного знания позволяют сделать язык демократии доступным для неевропейских цивилизаций. Глобальный уровень демократической коммуникации, обращение демократических структур к решению экзистенциальных проблем вовлекают в поле тяготения демократии представителей самых разных регионов и культур. Эти факторы позволяют смягчить последствия дилеммы, тревожащей современных исследователей демократии: "Или частичная "европеизация" остального мира, или заведомая ориентация на несинхронность развития, т. е. признание неравенства уровней"68. Сохраняя основные ценности классической демократии Нового Времени, современная демократия наполняется новым содержанием, что не только способствует самопознанию демократии, выявлению ее сущности и предназначения, но и способно расширить границыраспространения демократического образа мысли и действия. Обратимся с учетом этого к некоторым моментам современной коммуникативной теории демократии, позволяющим подойти к вопросу о соотношении в современной демократии всеобщего, цивилизационного, и особенного, национально-культурного.
  Прежде всего, следует подчеркнуть, что коммуникативная теория демократии в нынешних социокультурных реалиях раскрывает себя как теория качественного подхода к демократии. Дело здесь не только в том, что иерархия равенства и свободы с неизбежностью предполагает использование количественных критериев в оценке демократии, в то время как справедливость, понятая как соответствие, баланс, равенства и свободы тяготеет к качественным характеристикам. Современная трактовка демократии отказывается понимать народ - основной субъект демократии - как монолит. "Народный суверенитет, - пишет Ю. Хабермас, - не может более мыслиться субстанциально - как нечто, воплощенное в гомогенном народе или нации"69. Отсюда проистекает особое внимание современной демократии к многообразию социально-классовой структуры, к пограничным группам, маргинальным слоям. Тем самым выявляется принципиальная несовместимость демократической идеи с идеей монополии на волеизъявление, на представление общественных интересов и участие во власти. Признание неустранимого плюрализма мнений и воль у Ю. Хабермаса дополняется подчеркиванием их суверенности и активности: "Автономия и самоосуществление - ключевые понятия для практики, которая сама заключает в себе свою цель, а именно: производство и воспроизводство жизни, достойной человека"70. В этом случае демократическое большинство предстает не просто как единство многообразия, но как единство подвижное, изменяющееся и количественно, и качественно. Завоевание и, что самое сложное, сохранение такого большинства требуют иной стратегии и тактики, иных политических и мировоззренческих установок, чем при простом количественно-арифметическом подходе к демократии.
  Второй существенный момент демократии, который раскрывается в современном теоретическом анализе политической коммуникации, позволяет назвать ее демократией отбора. Строго говоря, идея отбора лучших, ориентация на высшие достижения были присущи и классической либеральной демократии. Но коммуникативная парадигма вносит сюда новые акценты. Пространство демократии у Ю. Хабермаса - это пространство политизированной общественности, форма самоорганизации которой представляет собой такое горизонтальное взаимодействие добровольных ассоциаций, при котором все институты общества оказываются подвижными и неустойчивыми. "Этот институционализм, - продолжает Ю. Хабермас, - соприкасается со старолиберальным представлением о сплачиваемой ассоциациями общественности, в деятельности которой может находить реализацию коммуникативная практика процесса образования мнений и воли"71. В этой позиции можно расставить несколько акцентов: во-первых, критика институтов соединяется с их поддержкой общественностью, что указывает на стремление последней усовершенствовать, оптимизировать институты; во-вторых, смысл этой оптимизации состоит в достижении баланса "согласие - несогласие", "сомнение - поддержка"; в-третьих, происходящий отбор не может оцениваться лишь как отбор высших характеристик и достижений: смысл его не в получении места во властной иерархии, а в обнаружении таких подходящих для данных условий свойств, которые наилучшим образом обеспечивают жизнедеятельность ассоциаций и всей общественности.
  Сходного взгляда придерживается и И. Шапиро, считающий, что "высокий курс, по которому западные политологи столь часто оценивают согласие, является искусственным и вводит в заблуждение", а также требует "всемерно ограничивать, подрывать, умерять иерархии, пронизывающие собой социальную жизнь, с тем чтобы иметь и пространство, и механизмы для урегулирования несогласий"72. "Творческая задача для демократов" заключается, по мнению американского философа, в конструировании механизмов, оптимизирующих соотношение согласия и несогласия в обществе. Многомерную и вместе с тем не эклектическую характеристику политической оптимизации дает Нел О'Салливан, выступающий за ослабление напряженности и поддержание баланса между двумя сторонами политического - гражданской и властно-управленческой. Он указывает, что "при сохранении этого баланса, преимущество должно быть отдано именно гражданской стороне, так как именно она гарантирует уважение к человеческому достоинству, эксплицитно обеспечивая разнообразие и сводя к минимуму, но не уничтожая роль деспотической власти в сфере политического"73. Пространство демократии оказывается здесь пространством социально-политического творчества граждан, в ходе которого и формируются оптимальные для данных условий формы социально-политического взаимодействия, происходит, и в необходимых случаях меняется, демаркация пространств государственной власти и самоуправления.
  Третьим моментом теоретического анализа демократической политической коммуникации, представляющим для нас интерес, является вопрос о соотношении в современной демократии цивилизационного инварианта и национально-культурной вариативности. Т. А. Алексеева предлагает дать на него следующий ответ: универсальным в демократии является лишь ее "базис" (правовые нормы, процедуры, принципы); в то же время, "вся остальная "надстройка" приобретает черты, окрашенные местными национально-культурными цветами"74. Такая позиция означает, что в обществах, в которых отсутствует или не сложилась европейская правовая культура, распространение и упрочение демократии оказывается невозможным. Однако, коль скоро демократия является достаточно гибким феноменом, она не исключает трансляции своего содержания неформальным путем, через иные, неправовые, социальные нормы, через иные культурные сегменты, например литературу, искусство.
  Выше мы показали, что в современной демократии к культуре классического рационализма присоединяются иррациональные элементы сознания и поведения граждан, что, по нашему мнению, расширяет возможные границы демократического ареала. Эти элементы включают в себя не только алгоритмы и стереотипы поведения, но также формы трансляции политической информации. Любопытно, что в описании Ю. Хабермасом генезиса политической общественности Нового Времени во Франции можно найти аргумент, подтверждающий эту мысль. Немецкий философ отмечает, что, прежде чем политическая общественность заявит о себе в действии, "под ее покровом возникает в неполитическом представлении литературная "предформа" политически действующей общественности", что "политическая общественность вырастает из литературной и посредством общественного мнения связывает государство с потребностями общества"75. Таким образом, буржуазно-демократическая культурная среда, а вместе с ней и традиции демократического сознания и поведения формируются вне правового поля и не сугубо рациональными средствами. Если учесть, что не только во Франции, но, например, и в России ХIХ века литературная общественность оказала значительное влияние на формирование демократических традиций, то можно заключить, что цивилизационный инвариант демократии не сводится исключительно к юридическим принципам, а представляет собой более сложный комплекс социальных императивов (далеко не всегда нормативного характера) и транслируется через систему различных каналов.
  Что же касается поставленного нами вопроса, то для ответа на него в первом приближении можно согласиться с подходом И. Шапиро: "Демократия - подчиненное благо; она действует наилучшим образом, когда структурирует человеческую деятельность, не определяя этим ее протекания. Она подразумевает определенные обязательные моменты для всякого человеческого взаимодействия, однако в различных сферах <и - странах> такие обязательные моменты вырабатываются различным образом, в зависимости от ценностей и чаяний людей..."76. Инвариант, предлагаемый И. Шапиро (свобода выбора ценностей, то есть деятельное многообразие; антииерархичность коммуникации, то есть относительная, основанная на балансе согласия и несогласия автономия; ненасилие, свобода выбора методов действия), носит скорее не технологически-правовой, а ценностно-методологический характер. Он включает в себя классические демократические ценности (справедливость, свобода, равенство) в их аристотелевском понимании и одновременно сохраняет значительный простор для национально-культурной специфики.
  Как выглядит с точки зрения представленных теоретических положений опыт российской постсоветской демократии? Представляется, что исторические особенности развития российского общества создали определенные, притом весьма своеобразные предпосылки для демократического развития. Во-первых, цивилизационное и культурное многообразие при наличии некоторого цивилизационного и культурного единства, скрепленного длительным периодом жизни в одном государстве. Во-вторых, культурная открытость, позволявшая достаточно легко ассимилировать внешние влияния или бесконфликтно сосуществовать с их носителями. В-третьих, сохранение общинной традиции демократического самоуправления. Это, кстати, позволило еще В. И. Ленину, при всей его политической пристрастности, признать: "В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно оригинальная и чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это - темный мужицкий демократизм, самый грубый, но и самый глубокий"77.
  С другой стороны, сложились такие специфические факторы, которые серьезно препятствуют утверждению демократии в России. Природа этих факторов не формационнная, как принято многими думать, а более глубокая: цивилизационная и социокультурная. Во-первых, это специфическое соотношение цивилизации и варварства в бытии русского народа. По мнению И. Г. Яковенко, подробно исследовавшего данную проблему, системообразующее ядро русской культуры составляет архаика, отталкивающая большую культуру, вследствие чего в ценностном ядре русской цивилизации на уровне ментальных устремлений заложено негативное отношение к ряду важнейших элементов цивилизованного бытия78. Демократия с ее вниманием к политико-правовым формам, формам общения, с ее ориентацией на самодисциплину, ограничение, меру, компромисс не является здесь исключением. Во-вторых, сохраняющийся несколько столетий раскол российского общества во многих отношениях (экономическом, технологическом, географическом, духовно-интеллектуальном), который проявляется в существенном различии между основными центрами страны и большинством регионов по качеству и доступности образования, интенсивности территориальной и социальной мобильности, плотности и регулярности социальных коммуникаций, степени секуляризации, степени усвоения массовым сознанием универсалистских ценностей79. Все эти различия носят цивилизационный характер и закрепляют противостояние культуры с доминированием цивилизационных начал в отдельных центрах общественной жизни, культуре с преобладанием варварской архаики на остальном его пространстве. В-третьих, сформировалась традиция вторжения авторитарного государства в пространство жизни больших и малых социокультурных общностей, причем вторжений, разрушавших естественные процессы самоорганизации общества и стихийно сложившуюся социокультурную открытость. Не раз в своей истории российское государство играло неблаговидную роль в разжигании этнических и религиозных конфликтов, инициировало крупномасштабные миграции, не умея или не желая управлять ими. Пагубную роль при этом сыграла политическая традиция, не допускавшая компромиссов, а тем более сотрудничества власти и народа.
  В этих условиях переход к демократии в России будет неизбежно носить очаговый характер, отличаться неравномерностью и прерывностью протекания. Демократизация в России неизбежно означает варваризацию культуры, сопровождается различными проявлениями дезорганизации цивилизованных форм жизни. Отсутствие меры в действиях властей, как правило, приводит к неадекватности принимаемых мер, превращая благие демократические устремления в свою противоположность. Кроме того, европеизированная, или желающая казаться таковой, элита осознанно шла на девальвацию демократических идей и программ, прибегая к популизму, как только убеждалась в своей неспособности овладеть ситуацией социокультурного раскола.
  Традиции авторитаризма, огромный бюрократический аппарат не позволяли раскрыться российской демократии как единству многообразия, нивелировали под разными лозунгами естественные различия, насаждая в то же время те, которые в наибольшей мере соответствовали властным интересам. Ни советская, ни постсоветсткая демократия не смогли реализовать вытекающую из принципов демократии идею разнообразия интересов, традиций, систем ценностей, стилей и образов жизни. Тем самым не была реализована идея творческого отбора, конкурентной оптимизации жизни общества и человека. Отказ государства от поддержки становления многопартийной системы, многообразных культурно-национальных автономий, антрепренерской системы отбора на государственныеи общественные должности означал фактическую консервацию русского традиционализма авторитарного толка.
  Вместе с тем государство достаточно умело смогло воспользоваться проявлениями варваризации общественно-политической жизни: регулярно, в моменты обострений политической борьбы, представители власти спекулируют на нигилизме варварской субкультуры, на ее жажде мести, стремлении к вседозволенности, отсутствии самоцензуры и внутренней дисциплины. Суррогат популизма оказался столь удобен российской власти, поскольку он рассматривает народ как монолитную массу, то есть вне реальных различий, что позволяет использовать в общении с ним традиционалистскую символику и мифологию. С другой стороны, по логике популизма для коммуникации с монолитной народной массой вовсе не нужен реальный, живой, обладающий конкретными достоинствами и недостатками политик. Все это легко заменяется конструируемым образом, имиджем, который может поддерживаться даже в случае длительного отсутствия его прототипа. Таким образом, опыт современной российской демократии свидетельствует, что ее проблемы связаны с неверной стратегией развития, не позволяющей реализовать творческий потенциал гражданского плюрализма и найти тем самым оптимальные социально-политические формы осуществления необходимых преобразований. Сказанное, однако, не означает, что современное российской общество не имеет демократических перспектив. Дело заключается в том, что политическая стратегия становления российской демократии не может сводиться к корыстным интересам самосохранения власти, она должна ориентироваться на цивилизационные и социокультурные особенности российского общества.
  С точки зрения коммуникативной теории демократии все трансформации ее политической составляющей обусловлены потребностью создать оптимальный механизм взаимодействия политики и общества. Речь идет именно об оптимальном, а не об идеальном, самом лучшем или совершенном взаимодействии. Смысл оптимизации заключается в минимизации основных негативных последствий политической коммуникации. Отчасти он схватывается К. Р. Поппером, задающимся вопросом: "Как нам следует организовать политические учреждения, чтобыплохие или некомпетентные правители не нанесли слишком большого урона?"80. Однако исторический опыт демократии, свидетельствующий об опасности ее идеализации, показал, что такой же вопрос следует поставить относительно плохих или некомпетентных граждан.
  Если с этой позиции подойти к характеристике демократических институтов и процедур, то можно указать на их оптимальность и сбалансированность в нескольких аспектах. Во-первых, демократия создает баланс государственной и негосударственной политической власти. Последняя, концентрируясь в среде партий, движений, союзов, средств массовой информации и т. д., сдерживает властную монополию государства. Во-вторых, в условиях демократии политическая коммуникация осуществляется как формально закрепленными и признанными, так и неформальными каналами и методами. Это позволяет сделать политическое действие комплексным и эффективным, а политические решения более адекватными и обоснованными. При этом латентные, скрытые, связи не подавляются, а легализуются и ставятся под контроль. В-третьих, вырабатывая компромисс между интересами большинства и меньшинства, демократия избегает их жесткой, а тем более неправовой конфронтации. В условиях демократии оказывается возможным поддержать баланс интересов и влияния и по вертикали (властвующие - подвластные, элита - масса), и по горизонтали (между различными группами и организациями). Наконец,
 в-четвертых, демократическая традиция признает ценность рационального и иррационального начал в сознании и поведении, совмещает в себе религиозные и секулярные ориентации, активистские и подданнические установки. Тем самым обеспечивается открытость демократии, ее способность интегрировать человеческое сообщество.
  В зависимости от изменения социальной структуры, характера и накала социальных конфликтов, с одной стороны, а также в зависимости от расстановки сил внутри самой политической системы, ее возможностей и целей - с другой, институты демократии перестраивались, обнаруживая всякий раз свои новые качества (как позитивные, так и негативные). Ориентиром таких трансформаций, как представляется, всегда былообеспечение меры политического регулирования общественной жизни, меры порядка и стабильности в сочетании с мерой инноваций и развития. В этом раскрывается важнейшая и все еще недооцененная сущностная сторона демократии - быть оптимальным способом взаимодействия сферы политики и многообразной системы общественных отношений. Без учета этого обстоятельства вряд ли возможно объективно реконструировать историческое прошлое демократии и представить ее будущее без иллюзий и разочарований.
 Примечания
  1 Капустин Б. Г. Современность как предмет политической теории. М.: РОССПЭН, 1988. C. 17.
  2 Там же. C. 31.
  3 См.: Там же. C. 16.
  4 Политология: Энцикл. слов. М., 1993. C. 263.
  5 Там же. C. 308.
  6 См.: Ильин М. В. Хронополитическое измерение за пределами повседневности и истории // Политические исследования. 1996. № 1. C. 57.
  7 См.: Кривогуз И. М. О предмете политологии // Общественные науки и современность. 1994. № 4. C. 142.
  8 Arendt Hanna. Vita activa oder Vom tдtigen Leben. Mьnchen: Pieper, 1960. S. 48.
  9 Хейзинга Й. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. М.: Прогресс, 1992. C. 24, 236, 238.
  10 Arendt Hanna. Op. cit. S. 172, 173.
  11 См.: Хейзинга Й. Указ. соч. C. 21, 23.
  12 Там же. C. 17, 19.
  13 См.: Там же. C. 237.
  14 См.: Там же. C. 236.
  15 Вебер М. Избр. произв. М.: Прогресс, 1990. C. 666.
  16 Там же. C. 682.
  17 Там же. C. 683.
  18 Там же. C. 690.
  19 См. подробнее: Щепаньская Т. Б. Странные лидеры. О некоторых традициях социального управления у русских // Этнические аспекты власти. СПб., 1995. C.211-239.
  20 См.: Там же. C. 227.
  21 Там же. C. 226.
  22 См. напр.: Захаров А. В. Народные образы власти // Политические исследования. 1998. № 1.
  23 Цит. по: Кара-Мурза С. После перестройки. Интеллигенция на пепелище родной страны. М., 1995. C. 49.
  24 Мид Дж. Психология пунитивного правосудия // Американская социологическая мысль: Тексты. М.: Изд-во МГУ, 1994. C. 254.
  25 Хейзинга Й. Указ. соч. С. 238.
  26 Там же. С. 237.
  27 Фуко М. Забота о себе. Киев; М.: Грунт, 1998. С. 98-99.
  28 Там же. С. 105.
  29 См.: Василенко И. А. Политическое время на рубеже культур
 // Вопросы философии. 1997. № 9. С. 46.
  30 См.: Панарин А. С. Философия политики. М., 1994. С. 14.
  31 Ильин М. В. Ритмы и масштабы перемен. О понятиях "процесс", "изменение" и "развитие" в политологии // Политические исследования. 1993. № 2. С. 59.
  32 Хейзинга Й. Указ. соч. С. 20.
  33 Arendt Hanna. Op. cit. S. 232.
  34 Ibidem.
  35 Ibidem.
  36 Гадамер Г. Г. Истина и метод: Основы философской герменевтики. М.: Прогресс, 1988. C. 422.
  37 Там же. C. 423.
  38 Там же. C. 425.
  39 См. напр.: Бурдье П. Социология политики. М., 1993; Качанов Ю. Л. Опыты в поле политики. М., 1994; Его же. Политическая топология. М., 1995; Баталов Э. Я. Топология политических отношений // Политические исследования. 1995. № 2.
  40 Из немецкого политологического словаря // Политические исследования. 1991. ? 4. C. 142.
  41 Arendt Hanna. Was ist Politik? Fragmente aus dem Nachlas. Mьnchen; Zьrich: Pieper, 1995. S. 40-41.
  42 Arendt Hanna. Vita activa... S. 47.
  43 Ibidem.
  44 Щербинин А. И. Политический мир в пространстве и во времени // Политические исследования. 1994. № 6. C. 149.
  45 Бауман З. Спор о постмодернизме // Социологический журнал. 1994. № 4. C. 80.

<< Пред.           стр. 4 (из 5)           След. >>

Список литературы по разделу