<< Пред.           стр. 6 (из 7)           След. >>

Список литературы по разделу

 
  * Шумпетер, похоже, смешивал их, хотя и не всегда (Schumpeter, 1950. Ch. 2. Section "Human Nature in Politics").
  ** См.: пионерскую работу Дж. Стиглера "Экономика информации" (Stigler, 1961).
 
  Когда явно выгодные возможности упускаются фирмой, рабочим или домашним хозяйством, экономический подход не ищет убежища в предположениях об их иррациональности, довольстве уже имеющимся богатством или удобных сдвигах ad hoc в системе ценностей (то есть в предпочтениях). Напротив, он постулирует существование издержек, денежных или психологических, возникающих при попытках воспользоваться этими благоприятными возможностями, - издержек, которые сводят на нет предполагаемые выгоды и которые не так-то легко "увидеть" сторонним наблюдателям. Конечно, постулирование таких издержек "замыкает" или "завершает" экономический подход тем же самым, почти тавтологическим способом, каким постулирование затрат энергии (подчас не поддающихся наблюдению) замыкает энергетическую систему и спасает закон сохранения энергии. Системы анализа в химии, генетике и других областях замыкаются сходным образом. Главный вопрос заключается в том, насколько плодотворен тот или иной способ "завершения" системы, важнейшие теоремы, следующие из экономического подхода, показывают, что он замыкается таким образом, который оказывается много продуктивнее простого набора пустопорожних тавтологий в значительной мере потому, что, как я уже отмечал, предпосылка стабильности предпочтений обеспечивает основу для предсказания реакций на самые разнообразные изменения.
  Более того, экономический подход не требует, чтобы отдельные агенты непременно осознавали свое стремление к максимизации или чтобы они были в состоянии вербализовать либо как-то иначе внятно объяснить причины устойчивых стереотипов в своем поведении.* Таким образом, он совпадает в этом с современной психологией, придающей особое значение подсознанию, и социологией, выделяющей функции явные и латентные (Merton, 1968). К тому же экономический подход не проводит концептуального разграничения между решениями важными и малозначащими, скажем, такими, которые касаются вопросов жизни и смерти, с одной стороны,** и выбором сорта кофе - с другой; или между решениями, пробуждающими, как полагают, сильные эмоции и эмоционально нейтральными (например, выбор супруга или планирование количества детей в противоположность покупке красок); или между решениями людей с неодинаковым достатком, образованием или социальным происхождением.
 
  * Этот момент подчеркивается в замечательной статье Милтона Фридмана "Meтодология позитивной экономической науки" (Friedman 1953).
  ** Продолжительность жизни сама является избираемой переменной, как это показано в важном исследовании Гроссмана (Grossman 1972).
 
  В самом деле, я пришел к убеждению, что экономический подход является всеобъемлющим, он применим ко всякому человеческому поведению - в условиях денежных или теневых, вмененных цен, повторяющихся или однократных, важных или малозначащих решений, эмоционально нагруженных или нейтральных целей; он применим к поведению богачей или бедняков, пациентов и врачей, бизнесменов и политиков, учителей и учащихся. Сфера приложения понимаемого таким образом экономического подхода настолько широка, что она покрывает собой предмет экономической науки, если следовать приведенному выше ее определению, в котором говорится об ограниченных средствах и конкурирующих целях. Именно такое понимание согласуется с этим широким, не признающим никаких оговорок определением, а также с высказыванием Шоу, вынесенным в эпиграф настоящего очерка.
  Экономический подход к человеческому поведению не нов, даже если иметь в виду внерыночный сектор. Адам Смит нередко (хотя и не всегда!) придерживался этого подхода при объяснении политического поведения. Иеремия Бентам не скрывал своего убеждения, что исчисление наслаждений и страданий приложимо ко всякому человеческому поведению. "Природа поставила человечество под управление двух верховных властителей, страдания и удовольствия. Им одним предоставлено определять, что мы можем делать и указывать, что мы должны делать. Они управляют нами во всем, что мы делаем, что мы говорим, что мы думаем" (Бентам, 1867*). Исчисление наслаждений и страданий, по его словам, применимо ко всему, что мы делаем, что мы говорим, и не ограничивается одними только денежными соображениями, повторяющимся выбором, малозначащими решениями и т.п. Бентам прилагал свое исчисление к чрезвычайно широкому кругу форм человеческого поведения, так что в одном ряду с рынками товаров, и услуг оказывались такие вопросы, как наказание преступников, реформа тюрем, совершенствование законодательства, законы против ростовщичества и деятельность судов. Хотя Бентам открыто заявлял, что исчисление наслаждении и страдании относится ко всему, что мы будем делать, точно так же как и ко всему, что мы "должны" делать, все-таки его главным образом интересовало "должное" - он был в первую очередь и по преимуществу реформатором и так и не разработал теории, которая объясняла бы действительное поведение людей и обладала бы многочисленными следствиями, поддающимися проверке. Он зачастую увязал в тавтологиях, поскольку не разделял предположения о стабильности предпочтений, и был больше озабочен тем, как согласовать свое исчисление с любыми формами человеческого поведения, а не выяснением того, какие ограничения на поведение оно накладывает.
 
  * Иеремия Бентам утверждал: "Что касается мнения, будто страсть не поддается исчислению, оно, как и большинство всех этих крайне расплывчатых и претендующих на непогрешимость суждений, не соответствует истине. Я не решился бы даже говорить, что умалишенный не предается таким подчётам. Исчисление страстей в большей или меньшей степени происходит в каждом человеке. Он добавляет, однако, что "из всех страстей более всего поддается исчислению мотив денежного интереса" (Бентам 1867).
 
  Маркс и его последователи применяли "экономический", как это было принято у них называть, подход не только к поведению на рынке, но и к политике, браку и другим формам нерыночного поведения.
  Но для марксиста экономический подход означает, что организация производства играет решающую роль, предопределяя социальную и политическую структуру, и основной упор он делает на материальных благах, целях и процессах, конфликте между рабочими и капиталистами и всеобщем подчинении одного класса другому. То, что называю "экономическим подходом" я, имеет с этой точкой зрения мало общего. Кроме того, марксист, подобно бентамиту, склонен уделять больше внимания тому, что должно быть, и зачастую лишает свой подход всякой предсказательной силы, пытаясь подвести под него все события без исключения.
  Не приходится говорить, что экономическому подходу не всегда одинаково успешно удаётся проникать в сущность различных форм человеческого поведения и объяснять их. Например, пока он не слишком преуспел (как, впрочем, и все остальные подходы) в раскрытии факторов, от которых зависят войны и многие другие политические решения. Я убеждён, однако, что этот мало впечатляющий результат свидетельствует не о неправомерности экономического подхода в данном случае, а главным образом о недостаточности предпринимавшихся до сих пор усилий. Ибо, с одной стороны, к изучению войн экономический подход систематически не применялся, а попытки его применения к другим видам политической деятельности начались совсем недавно; с другой стороны, наше понимание таких на первый взгляд столь же не поддающихся истолкованию форм поведения, как деторождение, воспитание детей, участие в рабочей силе и другие решения, принимаемые в семье, существенно обогатилось в последние годы благодаря систематическому применению экономического подхода.
  Представление о широкой приложимости экономического подхода находит поддержку в обильной научной литературе, появившейся за последние двадцать лет, в которой экономический подход используется для анализа, можно сказать, безгранично разнообразного множества проблем, в том числе развития языка (Marschak; 1965), посещаемости церквей (Azzi and Ehrenberg, 1975), политической деятельности (Buchanan and Tullok, 1962; Stigler, 1975), правовой системы (Posner, 1973; Backer and Landes, 1974), вымирания животных (Smith, 1975), самоубийств (Hamermesh and Soss, 1974), альтруизма и социальных взаимодействий (Becker, 1974; 1976; Hirshieifer, 1977), а также брака, рождаемости и разводов (Schultz, 1974; Landes and Michael, 1977). Чтобы рельефнее передать своебразие' экономического подхода, я остановлюсь вкратце на нескольких наиболее непривычных и спорных его приложениях.
  Хорошее здоровье и долгая жизнь представляют собой важные-цели для большинства людей, но каждому из нас достаточно минутного размышления, чтобы убедиться, что эти цели далеко не единственные: иногда лучшим здоровьем или большей продолжительностью жизни можно пожертвовать, потому что они вступают в конфликт с другими целями. Экономический подход подразумевает, что существует "оптимальная" продолжительность жизни, при которой полезность дополнительного года жизни оказывается меньше, чем полезность, утрачиваемая в результате использования времени и других ресурсов для сто достижения. Поэтому человек может быть заядлым курильщиком или же пренебрегать физическими упражнениями из-за полной поглощенности своей работой, причем не обязательно потому, что он пребывает в неведении относительно возможных последствий или "не способен" к переработке имеющейся у него информации, а потому, что отрезок жизни, которым он жертвует, представляет для него недостаточную ценность, чтобы оправдать издержки, связанные с воздержанием от курения или с менее напряжённой работой. Подобные решения были бы "неблагоразумными", если бы продолжительность жизни была единственной целью, но, постольку поскольку существуют и иные цели, эти решения могут оказаться продуманными и в этом смысле - "благоразумными".
  Согласно экономическому подходу, таким образом, большинство смертей (если не все!) являются до некоторой степени самоубийствами - в том смысле, что они могли бы быть отсрочены, если бы больше ресурсов инвестировалось в продление жизни. Отсюда не только следуют интересные выводы для анализа того, что в просторечии зовётся самоубийствами,* но под вопросом оказывается общепринятое разграничение между самоубийствами и "естественными" смертями. Опять-таки экономический подход и современная психология приходят к сходным выводам, поскольку в последней подчеркивается, что "желание смерти" лежит в основе многих "случайных" смертей, а также смертей, вызываемых "естественными" на вид причинами.
 
  * Некоторые из этих выводов развиты в работе Хэймермеша и Сосса (Hamermech and Soss, 1974).
 
  Экономический подход не просто переинтерпретирует на знакомом экономическом языке различные формы поведения, влияющие на здоровье, устраняя с помощью тавтологических суждений возможность ошибочного истолкования. Из него следует, что как состояние здоровья человека, так и качество получаемого им медицинского обслуживания будут улучшаться с повышением ставки его заработной платы, что старение будет вызывать ухудшение здоровья при одновременном увеличении расходов на медицинские услуги и что повышение уровня образования будет способствовать улучшению состояния здоровья, несмотря даже на уменьшение расходов на медицинские услуги. Ни эти, ни какие-либо иные выводы из экономического подхода не обязательно должны считаться истиной, однако все они, как представляется, согласуются с имеющимися у нас данными.*
 
  * Эти выводы получены и эмпирически подтверждены Гроссманом (Grossman, 1972).
 
  Согласно экономическому подходу, человек решает вступить в брак, когда ожидаемая полезность брака превосходит ожидаемую полезность холостой жизни или же дополнительные издержки, возникающие при продолжении поиска более подходящей пары. Точно так же человек, состоящий в браке, решает прервать его, когда ожидаемая полезность возвращения к холостому состоянию или вступления в другой брак превосходит потери в полезности, сопряжённые с разводом (в том числе из-за разлуки с детьми, раздела совместно нажитого имущества, судебных расходов и т.д.). Так как многие люди заняты поиском подходящей для себя пары, можно говорить о существовании брачного рынка. Каждый старается делать все, на что только он или она способны, при этом точно так же ведут себя на этом рынке и все остальные. Можно сказать, что разбивка людей по отдельным супружеским парам является равновесной, если те, кто в результате этого сортировочного процесса так и не вступили между собой в брак, не могли бы, сделав это, улучшить положение друг друга.
  И в этом случае из экономического подхода вытекают многочисленные поведенческие следствия. Например, он подразумевает, что существует тенденция к заключению браков среди людей, близких по коэффициенту интеллектуальности, уровню образования, цвету кожи, социальному происхождению, росту и многим другим переменным, по различающихся по ставкам заработной платы и некоторым иным показателям. Вывод, что мужчины с относительно высокими ставками заработной платы женятся на женщинах с относительно низкими ставками заработной платы (при неизменности всех остальных переменных), у многих вызывает удивление, но, как кажется, согласуется с имеющимися данными, если внести в них поправку на большую долю замужних, но не работающих женщин (Becker, 1973). Из экономического подхода следует также, что лица с более высокими доходами вступают в брак более молодыми и разводятся реже, чем остальные, чти согласуется с доступными нам данными (см.: Keelcy, 1977), но противоречит расхожему мнению. Отсюда же, кроме того, вытекает, что рост относительных заработков жен повышает вероятность расторжения браков, чем частично объясняется большая частота разводов среди черных семей по сравнению с белыми.
  В соответствии с гейзенберговским принципом неопределённости изучаемые физиками феномены невозможно наблюдать в "естественном" состоянии, потому что наблюдение изменяет сами эти феномены. Ещё более сильный принцип выдвигался по отношению к ученым в области общественных наук, поскольку они являются не только исследователями, но и участниками социальных процессов и, значит, как предполагалось, не способны к объективности в своих наблюдениях. Экономический подход занимает иную, но отдаленно в чём-то сходную позицию, а именно: люди решают посвятить себя научной или какой-либо другой интеллектуальной или творческой деятельности только тогда, когда они могут ожидать от этого выгод, - как денежных, так и психологических - превосходящих то, на что они могли бы рассчитывать в иных профессиях. Поскольку этот критерий остаётся в силе и при выборе более заурядных профессий, нет никаких причин, почему интеллектуалы должны проявлять меньшую озабоченность своим вознаграждением, больше радеть о благе общества и быть "от природы" честнее, чем все остальные.*
 
  * Этот пример заимствован у Стиглера (Stigler, 1976). См. также обсуждение системы вознаграждения в науке и связанные с этим проблемы у Мертона (Merton, особенно ч. 4).
 
  Из экономического подхода, следовательно, вытекает, что возросший спрос избирателей или различных групп со специальными интересами на те или иные интеллектуальные выводы будет стимулировать рост их предложения, если основываться на упомянутой выше теореме о действии повышения цен на объем предложения. Точно так же, если приток средств из благотворительных или правительственных фондов направляется на изучение каких-то, пусть даже самых нелепых проблем, от заявок на их исследование не будет отбоя. То, что экономический подход считает нормальной реакцией предложения на изменения в спросе, другие, когда дело касается науки и искусства, могут именовать интеллектуальной или творческой "проституцией". Быть может, это и так, однако попытки провести четкую грань между рынком интеллектуальных и художественных услуг и рынком "обычных" товаров оборачивались непоследовательностью и путаницей (см.: Director, 1964; Coase, 1974).
  Экономический подход исходит из посылки, что преступная деятельность- такая же профессия, которой люди посвящают полное или неполное рабочее время, как и столярное дело, инженерия или преподавание. Люди решают стать преступниками по тем же соображениям, по каким другие становятся столярами или учителями, а именно потому, что они ожидают, что "прибыль" от решения стать преступником - приведённая ценность всей суммы разностей между выгодами и издержками, как неденежными, так и денежными - превосходит "прибыль" от занятий иными профессиями. Рост выгод или сокращение издержек преступной деятельности увеличивают число людей, становящихся преступниками, повышая - сравнительно с другими профессиями - "прибыль" от правонарушений.
  Таким образом, этот подход предполагает, что условные преступления, вроде краж или грабежей, совершаются в основном менее состоятельными людьми не вследствие аномии или отчуждения, а из-за недостатка общего образования и профессиональной подготовки, что сокращает для них "прибыль" от занятия легальными видами деятельности. Подобным же образом безработица в легальном секторе увеличивает число преступлений против собственности (см.: Erlich, 1973) не потому, что она пробуждает в людях тревожность или жестокость, а потому, что она сокращает "прибыль" от легальных профессий. Число и тяжесть преступлений среди женщин возросло по сравнению с мужчинами (см.: Bartel, 1976) потому, что им стало "прибыльнее" участвовать в рыночных видах деятельности, включая и преступную (см.: Mincer, 1963).
  Наиболее спорный вывод из экономического подхода к анализу преступности состоит в том, что наказания "делают свое дело", то есть что повышение вероятности поимки преступников и последующего их наказания сокращает уровень преступности, потому что доходы от нее становятся меньше. Если преступники правильно предвидят вероятность и тяжесть наказаний, то высокий уровень рецидивизма нисколько но удивителен и по нему нельзя судить о провале карательной системы, точно так же как по доходу от столярного дела при высокой доле безработных или получивших производственные травмы столяров нельзя заключить, что масштабы безработицы или производственного травматизма среди столяров никак не влияют на их численность. Продолжая аналогию, можно сказать, что программы реабилитации преступников в целом потерпели неудачу (Martinson, 1974) по той же причине, что и программы переподготовки в легальном секторе: если люди избирали свои профессии, в том числе криминальные, обдуманно, то на их решения не могут сильно повлиять ни проповеди, ни незначительные изменения в перспективах занятости для других профессий.
  Наказания сдерживают как преступления "страсти"* вроде изнасилования или терроризма (Landes, 1975), так и экономические преступления, вроде растрат и ограблений банков (Ozenne, 1974). Помимо всего прочего, этот вывод ставит под сомнение ссылки на вменяемость или невменяемость, наличие или отсутствие умысла и другие разграничения, используемые при ведении следствий и вынесения судебных приговоров преступникам. Экономический подход означает, например, что смертные приговоры должны способствовать большему сокращению числа убийств, чем те наказания за это преступление, которые применяются сейчас в Соединённых Штатах и многих других странах Запада (Ehrich, 1975; 1977; National Academy of Science, 1977).
 
  * Даже страсти поддаются исчислению.
  Я не утверждаю, что экономический подход используется всеми экономистами при изучении всех аспектов человеческого поведения или хотя бы большинством экономистов при изучении основной его части. В самом деле, многие экономисты не могут устоять перед искушением и прячут свой собственный недостаток понимания за разглагольствованиями об иррациональности поведения, неискоренимом невежестве глупости, сдвигах ad hoc в системе ценностей и тому подобном, что под видом взвешенной позиции означает просто-напросто признание своего поражения. Например, когда владельцы бродвейских театров назначают такие цены, при которых зрителям приходится подолгу ждать возможности купить билеты, начинаются разговоры о том, будто владельцы театров не имеют представления о максимизирующей прибыль структуре цен, а не о том, что исследователь не имеет представления, каким образом существующие цены способствуют максимизации прибыли. Когда лишь какая-то незначительная часть вариации в заработках поддается объяснению, то необъяснённый остаток начинают приписывать действию удачи или случая,* а не неведению исследователя или его неспособности оценить дополнительные систематические факторы. Угольная промышленность объявляется неэффективной, потому что это следует из каких-то расчетов издержек и объёмов выпуска в ней (Henderson, 1958), хотя не менее правдоподобной альтернативной гипотезой было бы допущение, что сами расчёты содержат серьёзные ошибки.
 
  * Крайний случай являет собой Дженкс (Jenks. 1972). Он чудовищно недооценивает даже ту долю вариации в заработках, которая поддается объяснению, поскольку итерирует имеющие важное значение исследования Минцера и других (Mincer, 1974).
 
  Войны, как полагают, развязывают безумцы, и вообще поведением в сфере политики руководят глупость и невежество. Напомним хотя бы высказывание Кейнса о "безумцах, стоящих у власти, которые слушают голос с неба" (Кейнс, 1978). И хотя Адам Смит, основоположник экономического подхода, истолковывал некоторые законы и уложения тем же самым образом, что и рыночное поведение, даже он без долгих размышлений неуклюже расправлялся с другими законами и уложениями как "порождениями глупости и невежества".*
 
  * См.: Stigler, 1971. Смит не объясняет, почему невежество властвует при принятии одних законов и бездействует при принятии других.
 
  В экономической литературе нет недостатка в ссылках на сдвиги в шкале предпочтений, вводимых для удобства ad hoc, чтобы объяснить поведение, которое ставит исследователя в тупик. Образование, как считают, изменяет структуру предпочтений (чего бы они ни касались - всякого рода товаров и услуг, кандидатов на выборах или желательного размера семьи), а не уровень реальных доходов или относительных издержек различных вариантов выбора.* Бизнесмены, как принято думать, начинают вещать о социальной ответственности бизнеса, потому что на их установки влияет публичное обсуждение этих вопросов, а не потому, что вся эта словесная шелуха необходима им для максимизации прибылей, если принять во внимание господствующий в обществе климат государственного интервенционизма. Или еще пример утверждают, будто бы рекламодатели наживаются на податливости потребительских предпочтений, однако при этом не делается никаких попыток объяснить, почему, скажем, реклама распространена в одних отраслях много шире, чем в других, почему ее значение в той или иной отрасли со временем меняется и почему к ней прибегают как в высоко-конкурентных, так и в монополизированных отраслях.**
 
  * Интерпретация действия образования на потребление исключительно в герминах эффекта цен и эффекта дохода предложена Т. Майклом (Michael, 1972).
  ** Анализ рекламы, согласующийся с предпосылкой стабильности предпочтений, предполагающий, что реклама может быть даже важнее для конкурентных отраслей, чем для монополизированных, см. в работе Стиглера и Беккера (Stigler and Becker, 1977). Полезное обсуждение проблемы рекламы, которое также обходится без сдвигов ad hoc в структуре предпочтений, содержится в работе Нельсона (Nelson, 1975).
  Естественно, то, что для экономистов, номинально приверженных экономическому подходу, является искусом, превращается в непреодолимый соблазн для тех, кто не знаком ни с этим подходом, ни с научными разработками в области социологии, психологии или антропологии. С изобретательностью, достойной лучшего применения, любое мыслимое поведение приписывается власти невежества и иррациональности, частым необъяснимым сдвигам в системе ценностей, обычаям и традициям, неизвестно как действующим социальным нормам или категориям "ego" и "id".*
 
  * Категории психоанализа, введенные З. Фрейдом.
 
  Я не собираюсь утверждать, что такие понятия как ego и id, или социальные нормы лишены научного содержания. Мне хотелось бы только заметить, что они наравне со многими понятиями из экономической литературы выступают орудиями искушения и ведут к бесплодным объяснениям человеческого поведения ad hoc. Можно к примеру, ничтоже сумняшеся, доказывать одновременно и что резкое повышение рождаемости в конце 40-х - начале 50-х годов было обусловлено возобновившимся желанием иметь большие семьи, и что длительное падение рождаемости, начавшееся буквально несколько лет спустя, было связано с нежеланием стеснять себя большим количеством детей. Или утверждать, будто жители развивающихся стран слепо копируют "ответственное" отношение ко времени, присущее американцам, тогда как намного плодотворнее объяснять распространившееся среди них стремление экономить время его возросшей экономической ценностью (Becker, 1965). Высказываются и соображения более общего порядка, согласно которым традиции и обычаи станут искореняться в развивающихся странах, потому что молодежь так совращена американским образом жизни; при этом не обращают внимания, что обычаи и традиции крайне полезны в относительно стабильной среде, но часто превращаются в помеху в динамичном мире, особенно для молодежи (Stigler and Becker, 1977).
  Даже те, кто убежден, что экономический подход приложим к формам человеческого поведения, признают, что многие неэкономические факторы также имеют важное значение. Очевидно, что математические, химические, физические и биологические законы оказывают огромное влияние на человеческое поведение, воздействуя на структуру предпочтений и производственные возможности. То, что человеческое тело подвержено старению, что коэффициент прироста населения равен коэффициенту рождаемости плюс коэффициент миграции минус коэффициент смертности; что дети интеллектуально более одаренных родителей обладают лучшими умственными способностями, чем дети интеллектуально менее одаренных родителей; что люди должны дышать, чтобы жить; что гибридные сорта растений приносят один урожай при одних внешних условиях и совсем другой при других, что месторождения золота и нефти расположены лишь в определенных частях земного шара и эти полезные ископаемые не могут делаться из древесины; или что конвейерная линия действует по определенным физическим законам, - все это и многое другое влияет и на процесс выбора, и на производство людей и вещей, и на эволюцию общества.
  Однако признавать это - не то же самое, что заявлять о "неэкономическом" характере, скажем, коэффициентов рождаемости, миграции и смертности или скорости распространения гибридных сортов сельскохозяйственных культур на том основании, что экономический подход не в состоянии дать им объяснение. На самом же деле ценные выводы о численности детей в различных семьях были получены исходя из допущения, что семьи стремятся к максимизации полезности при стабильной структуре предпочтений и при ограничениях, которые задаются ценами и наличными ресурсами, хотя при этом и признавалось, что цены и объем ресурсов в определенной мере зависят от сроков достижения детородного возраста и прочих неэкономических переменных (Becker, 1960; Becker and Lewis, 1973; Schultz, 1974). Подобным же образом оказалось, что темп распространения гибридных сортов кукурузы в различных районах Соединенных Штатов получает вполне удовлетворительное объяснение исходя из предпосылок максимизации прибыли фермерами новые гибридные сорта были выгоднее и поэтому осваивались раньше в районах с более благоприятными погодными, почвенными и прочими естественными условиями (Griliches, 1957).
  Учет многообразных неэкономических переменных столь же необходим для объяснения человеческого поведения, как и использование достижений социологии, психологии, социобиологии, истории, антропологии, политологии, правоведения и других дисциплин. Хотя я утверждаю, что экономический подход дает продуктивную схему для понимания всего человеческого поведения в целом, я не хочу умалять вклад других наук и тем более полагать, что вклад, вносимый экономистами, важнее всех остальных. К примеру, предпочтения, которые принимаются как данные и предполагаются стабильными в экономическом подходе, анализируются социологией, психологией и наиболее, на мой взгляд, успешно - социобиологией (Wilson, 1975). Как предпочтения стали такими, как сейчас? Как протекала их, по-видимому, медленная эволюция во времени? Эти вопросы имеют прямое отношение к объяснению человеческого поведения. Ценность иных научных дисциплин не умаляется даже полным и восторженным принятием экономического подхода.
  В то же время мне не хотелось бы смягчать выводов, вытекающих из моих рассуждений, ради того, чтобы обеспечить им быстрейший и более благосклонный прием Я заявляю, что экономический подход предлагает плодотворную унифицирующую схему для понимания всего человеческого поведения, хотя, конечно, и признаю, что многие его формы не получили пока объяснения и что учет неэкономических переменных, а также использование приемов анализа. И достижений иных дисциплин способствуют лучшему пониманию человеческого поведения. Всеобъемлющим является именно человеческий подход, хотя некоторые важные понятия и приемы анализа разрабатываются и будут разрабатываться другими научными дисциплинами.
  Главный смысл моих рассуждений заключается в том, что человеческое поведение не следует разбивать на какие-то отдельные отсеки, в одном из которых оно носит максимизирующий характер, в другом - нет, в одном мотивируется стабильными предпочтениями, в другом - неустойчивыми, в одном приводит к накоплению оптимального объема информации, в другом не приводит. Можно скорее полагать, что все человеческое поведение характеризуется тем, что участники максимизируют полезность при стабильном наборе предпочтений и накапливают оптимальные объемы информации и других ресурсов на множестве разнообразных рынков.
  Если мои рассуждения верны, то экономический подход дает целостную схему для понимания человеческого поведения, к выработке которой издавна, но безуспешно стремились и Бентам, и Маркс, и многие другие.
 ЭКОНОМИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ КАК УНИВЕРСАЛЬНАЯ НАУКА*
  Экономическая теория превратилась в царицу социальных наук. Это единственная отрасль социальных исследований, по которой присуждается Нобелевская премия. Она удостоилась издания фундаментального четырехтомного энциклопедического словаря, насчитывающего 4 миллиона слов, через которые как нить Ариадны проходит мысль о том, что экономическая наука наконец вышла за узкие пределы ее прежнего царства - царства производства и распределения - и может теперь заявить свои права на обширную территорию, простирающуюся от семейных отношений до спорта, от антропологии до государственного права (The New Palgrave, 1988; Heilbroner, 1988). Ещё более показательно то, что экономическая наука заслужила честь стать примером для других социальных дисциплин. Строгая манера доказательств, применение математического аппарата, сжатость формулировок и точная логика сделали ее образцом, на который равняются более "вольные" социальные науки. Неудивительно поэтому, что, читая оду "расширению пределов" экономической теории, принадлежащую перу Джека Хиршлайфера, испытываешь скорее шок узнавания, чем шок недоумения:
  "По существу, четко очертить сферу экономической науки, сопредельной с другими общественными дисциплинами, но имеющей свою собственную обособленную территорию, невозможно. Экономическая теория пронизывает все социальные науки точно так же, как эти последние пронизывают ее саму. Социальная наука едина. Экономическая теория обязана своими возможностями захвата чужих территорий тому, что используемые ею аналитические категории - ограниченность ресурсов, издержки, предпочтения, выбор - являются по сфере своего применения подлинно универсальными. Не менее важна и присущая нашей науке структуризация этих понятий в рамках отдельных, хотя и взаимосвязанных процессов оптимизации на уровне индивидуальных решений и равновесия на уровне всего общества. Таким образом, экономическая теория - это поистине универсальная грамматика общественной науки" (Hirshleifer, 1985).
 
  * Автор - Р. Л. Хейлбронер.
 
  По мнению Хиршлайфера, экономическая наука имеет высокий статус благодаря тому, что она составляет часть "образцовой" социальной теории. Другую её часть составляет социобиология. Объединение этих двух наук и даёт ту единую общественную науку, в которой "некоторые исходные принципы, например ограниченность ресурсов и учет издержек упущенной выгоды, а также универсальные биоэкономические процессы конкуренции и отбора имеют непреходящее значение для анализа и предсказания человеческого поведения и хода развития социальной организации" (Hirshleifer, 1985. Р. 66).
  Не знаю, многие ли экономисты согласятся с этой смелой формулировкой Хиршлайфера, но совершенно несомненно, что имперские амбиции или несколько менее агрессивная, но не менее самонадеянная установка на универсальность собственных принципов отчётливо прослеживаются в современной неоклассической теории.*
 
  * В работе "Экономический подход к человеческому поведению" (в альманахе THESIS) Генри Беккер пишет: "Я пришёл к убеждению, что экономический подход является всеобъемлющим, он применим ко всякому человеческому поведению" (Беккер, 1992. С. 29).
 
  Вопрос, который я собираюсь здесь рассмотреть, заключается в том, являются ли эти амбиции или установки обоснованными, иначе говоря, действительно ли экономическая теория располагает столь широкими возможностями анализа и прогноза и обнаруживает некоторые фундаментальные атрибуты, которые ставили бы её выше других социальных наук? Я считаю, что это не так. Как я писал в одной из своих работ, многие считают экономическую теорию первой дамой среди общественных наук, однако, возможно, её следует разжаловать в валеты (Heilbroner, 1980).
  Первобытное и командное общества
  Я намерен начать рассмотрение имперских притязаний экономической науки с изучения её места и роли в изучении тех социальных формаций, на которые приходится большая часть человеческой истории, а именно: с первобытного и командного общества. Главная моя мысль может быть сформулирована кратко: в этих обществах предмет нашей науки, то есть экономика как таковая, отсутствовал. На протяжении большей части своей истории человечество прекрасно обходилось без всякой экономики.
  Попробуем, например, обнаружить экономику в укладе жизни племени кунг, населяющего пустыню Калахари в Южной Африке. Разумеется, мы без труда обнаружим у них производство и принципы распределения. Внутри племени и между соседними племенами возникают и отношения обмена - пусть в незначительных масштабах. Решения по текущим делам, а также по более важным вопросам, например о том, не пора ли сменить место охоты, принимаются на общем сходе (Thomas, 1959; Shostak, 1981).
  Но даже если мы досконально изучим обычаи охотников и собирателей, их взаимодействие в обыденной жизни и разговоры вокруг костра на общих сходах, будет ли это означать, что мы исследовали "экономику" народности кунг? Это очень "неудобный" вопрос. Если ответить на него отрицательно, то где же тогда её искать? Если ответить положительно, то в чём же состоит эта экономика? Какой аспект изученных нами обычаев и занятий позволяет отнести их к сфере "экономики", а не просто к общей ткани общественной и политической жизни племени? Чтобы разобраться в жизни племени, желательно иметь подготовку в области этнологии, антропологии и политологии, но сомнительно, чтобы нам пригодились знания по экономической теории. Труды таких авторов, как Элизабет Маршал Томас, Маршалл Салинз и Мортон Фрид,* были бы, наверное, необходимы, что вряд ли можно сказать про учебник Пола Самуэльсона.
 
  * Э. М. Томас, М. Салинз и М. Фрид - известные этнографы и антропологи.
 
  Давайте теперь несколько расширим постановку проблемы, обратившись к обществам с командной экономикой, примерами которых являются Древний Китай и Римская империя. Была ли у этих империй экономика? Была ли она у их более современных, высоко-централизованных аналогов, в частности у доперестроечной России? Нужна ли экономическая теория, чтобы понять механизм функционирования командных систем?
  На первый взгляд этот вопрос кажется более простым, чем в случае с первобытным обществом. Обнаружить экономику в Римской империи ненамного сложнее, чем в Америке; расчётливость, без сомнения, присуща и жителям Древнего Китая с его развитой внутренней и внешней торговлей. Панорама промышленных предприятий, железных дорог и фабрик в Советском Союзе ассоциировалась с тем, что принято считать экономикой.
  Но если приглядеться повнимательней, то и тут начинают закрадываться сомнения. Принципиальное различие между этими более высоко структурированными обществами, основаны ли они на оброке или на плане, и первобытными племенами заключается в том, что в первом случае значительная роль отводится централизованному распределению труда, тогда как во втором случае оно просто отсутствует. Таким образом, если допустить, что в централизованных обществах имеется экономика, то она должна быть неизбежно связана с ролью государства.
  Однако здесь возникает больше вопросов, чем ответов. Каким образом расширение роли государства связано с возникновением сферы экономики? Точнее говоря, разве не является политическая власть главным элементом централизованного распределения труда и разве не социальные изменения, выражающиеся, в частности, в возвышении бюрократии, являются характерными признаками этой новой "экономической" сферы? Эти вопросы показывают, что однозначно очертить границы собственно экономической сферы в командных системах не так-то просто, во всяком случае, ничуть не легче, чем в первобытном обществе. Кроме того, они ясно показывают, с чего следует начать при выяснении обоснованности имперских притязаний экономической науки - нужно выделить то, что мы называем "экономикой", из всех прочих сторон общественной жизни.
  При решении этой задачи я буду исходить из той предпосылки, что сохранение общества как стабильного целого предполагает наличие структурно оформленных институтов обеспечения социального порядка. Эти институты включают в себя широкий круг формальных и неформальных явлений, начиная от устоявшихся традиций и повседневных привычек до официальных институтов охраны правопорядка. Говоря об этом спектре явлений, я буду различать явления социальные и политические. Термин "социальный" я буду использовать в несколько нетрадиционном смысле - применительно ко всем способствующим утверждению порядка влияниям, которые имеют место в частной жизни. Главным из этих явлений, несомненно, является прессинг социализации, оказываемый родителями на своих детей, - давление, направленное на то, чтобы обучить их правильно вести себя, когда они станут взрослыми. Второй термин - "политический" - я буду употреблять в обычном смысле, то есть применительно к тем институтам, посредством которых некоторая группа людей или класс могут навязывать свою волю другим группам или классам, входящим в общество. Точное определение этих терминов не так важно; главная моя задача - описать защитную броню соглашений, формирующих поведение, - отчасти неофициальных и частных, отчасти официальных и государственных, ограждающих общество от действий, представляющих угрозу его стабильности.
  Как социальные, так и политические элементы этой защитной брони связаны главным образом с тем аспектом общественного порядка и внутренней согласованности общественной системы, о котором обычно упоминают лишь вскользь. Этот аспект - общая степень законопослушности и умения подчиняться, без которой весь арсенал прав и привилегий, определяющий любой общественный порядок, можно было бы сохранить только силой и открытыми репрессиями. Адам Смит со свойственной ему прямотой назвал этот необходимый аспект всякого общества "субординацией". "Гражданское правительство - писал он, - предполагает некоторое подчинение" (Смит, 1962. С. 513). Мы неоднократно будем еще возвращаться к этой теме, но проблема, по-видимому, уже ясна. Это - "неудобная" мысль о том, что экономика - всего лишь скрытая социализация* или субординация.
 
  * См.: Heilbroner, 1985. Ch. 2, 3. Я не касаюсь здесь социобиологии, которая лишь вскользь поминается в статье Хиршлайфера и не имеет прямого отношения к нашей теме.
 
  Я вижу два разных контраргумента, которые мог бы выдвинуть защитник истинной веры в ответ на этот вызов. Прежде всего меня можно было бы обвинить в том, что я проглядел ключевой аспект проблемы общественного порядка, который присутствует как в первобытных, так и в командных обществах, а именно, что поведение в этих обществах - будь то организация охоты, получение и использование государством дохода или какой-нибудь другой, более отвлеченный вид деятельности - само "заключает" в себе элемент понуждения к порядку.
  Этот аспект можно определить как стратегию действий, диктуемую ситуацией, как логику выбора, если говорить на языке экономики. Эта логика заставляет всех нормальных людей действовать определенным образом, если они хотят (а так оно, вероятно, и есть) получить благодаря этим действиям максимально возможную пользу. Одно из достижений экономической теории заключается как раз в том, что ей удалось доказать, что для достижения такого "оптимального" состояния необходимо взвесить предельные издержки и выгоды всех возможных действий и выбрать такое их подмножество, для которою предельные издержки будут равны предельной полезности. Элемент, понуждающий к дисциплине, о котором здесь идет речь, заключается в негласном присутствии этой логики, управляющей поведением отдельных людей независимо от того, сознают они это или нет. Элемент субординации при этом не отменяется - он просто переносится в иную плоскость и предстает теперь не как результат действия социальных сил, а как свойство человеческой природы - и как таковой не заслуживает специального рассмотрения.
  Таким образом (я продолжаю говорить от имени своего воображаемого оппонента), если выделить или идентифицировать "экономическое" поведение в чистом виде не удается, то это еще ничего не значит. Оно все равно существует и воплощается в каждом принятом решении независимо от того, как эти решения называть - социологическими, политическими или экономическими. Иными словами, большинство, если не все человеческие действия можно объяснить в терминах единой логики, которая накладывает на них свой универсальный отпечаток - отпечаток расчета и оптимального выбора, который и есть "экономика". С этой точки зрения экономика не есть какое-то особое множество поведений, но внутренний поведенческий принцип. Это образ мышления, который нетрудно обнаружить даже там, где все на первый взгляд подчинено лишь социальным и политическим факторам; он пронизывает все стороны общественной жизни. Если вновь повторить слова Хиршлайфера, "экономическая теория обязана своими возможностями захвата чужих территорий тому, что используемые ею аналитические категории - ограниченность ресурсов, издержки, предпочтения, выбор - являются по сфере своего применения подлинно универсальными понятиями".
  Но верно ли, что за решениями любого рода стоит логика выбора? Идея о том, что организующая сила, управляющая человеческим поведением, заключается в расчете на собственную выгоду, имеет веские права на нашу симпатию. Адам Смит называл это стремлением "улучшить свое положение" и утверждал, что подобный расчет, как правило, сопровождает нас на протяжении всей жизни, а благодаря смягчению некоторых требований теории максимизации полезности современным экономистам удалось подвести под нее широкий спектр альтруистических и социально ориентированных типов поведения.*
 
  * См.: Смит, 1962. С. 253. По поводу "гуманизации" теории выбора см.: Frank, 1988. Детальный разбор этого подхода дается в работе (Evensky, 1990).
 
  Трудность с неоклассической концепцией теории выбора заключается не в подобных интерпретациях общего социального императива собственной выгоды, не выходящих за рамки здравого смысла. Она связана скорее с теми формальными постулатами, которые неоклассические теоретики выдвигают в качестве аксиоматических основ экономической теории. В своем современном виде теория максимизации полезности утверждает, что получить оптимальный результат можно только при условии, что рациональный выбор может быть полностью реализован - то есть в ситуациях, правдоподобие которых по меньшей мере сомнительно, вспомним, например, знаменитое, лежащее в основе неоклассической теории условие бесконечного множества рынков, которые должны обеспечить экономического агента всеми необходимыми альтернативами.*
 
  * См. обсуждение этой проблемы Фрэнком Хэном (Frank Hahn) в журнале The Public Interest. Special Issue, n.. d., 1980. P. 132.
 
  На самом деле в связи с идеей о преобладающем образе мышления как источнике общественной самодисциплины возникают две основные проблемы. В своей "универсальной" неоклассической форме эта теория применима только тогда, когда выполняются условия совершенной рациональности выбора. Уже одно это говорит о непригодности этой идеи в ситуациях реальной жизни. Но даже если допустить, что совершенную рациональность удалось обеспечить, возникает другая проблема: теория превращается в тавтологию и мы сталкиваемся с проблемой всех тавтологий, а именно с отсутствием в ней конструктивного начала. Какое бы поведение ни возникло в условиях, где правит совершенная рациональность это поведение, по определению обязано быть оптимальным. Тем самым "логика выбора" согласуется с любым таким поведением и никакому поведению не противоречит. Таким образом теория выбора не позволяет заранее то есть еще до того как будет сделан конкретный выбор, определить, какое поведение будет оптимальным, а после того как решение принято с ее помощью невозможно доказать, что никакая другая линия поведения не послужила бы делу оптимизации лучше.
  Справедливость теории выбора невозможно, следовательно, ни доказать ни опровергнуть, сравнивая сделанные на ее основе предсказания с наблюдаемыми результатами. Как бы мы того ни желали способа установить, обусловливается ли целостность внутренней структуры общества неким имманентно присущим ему образом мышления попросту не существует. Ценность неоклассической теории определяется совершенно иным ее свойством, которым обладают все тавтологии - ее полезностью в качестве исходной установки (Gestalt) или эвристического принципа с позиций которого можно подходить к решению проблем или толковать их. Иначе говоря, она неконструктивна, а представляет интерес лишь как инструмент интерпретации. Как мы уже говорили, идея существования механизма социального контроля заключенного в человеческом мышлении, весьма привлекательна, поэтому эвристическая ценность теории выбора, несомненно выполняет важную функцию. Со временем мы к этому еще вернемся и поговорим о том, в чем эта функция заключается.
  А пока что вспомним, что у сторонников экономической теории как "универсальной науки" есть в запасе еще один довод в свою защиту и сводится он к тому, что этот универсальный аспект заключается не в той или иной логике выбора, но в фундаментальном принципе всякой социальной организации. Этот принцип гласит, что, поскольку всякое общество должно заботиться о своем материальном обеспечении это требует более или менее развитого разделения труда и координации усилий его членов. Таким образом, если мы задаем вопрос, где следует искать экономику в обществе, ответ будет такой это любые социальные соглашения, которые обеспечивают связность системы и должное руководство трудовыми усилиями его членов. Аналогично, если мы зададим вопрос о том, что такое экономическая наука, то нам ответят, что это - исследование или объяснение способов, посредством которых труд ставится на службу обществу.
  Совершенно ясно что данный подход к проблеме определения, что такое экономика, очень напоминает мой собственный акцент на институтах, понуждающих к порядку в общественной жизни. Однако и с этим вторым подходом возникает определенная трудность. Она вытекает из самой постановки задачи, которой посвящен настоящий раздел, а именно как отличить "экономические" способы привнесения порядка от "социальных" и "политических". Действительно, труд в любом обществе предполагает порядок, и некая форма дисциплины (и ее молчаливая тень - покорность) обязательно присутствует во всех экономических формациях. Поэтому утверждение, что корни экономики следует искать не в психологическом базисе общества, а в его институциональных основах, в качестве ориентира для дальнейших поисков представляется весьма разумным. Неясно, правда, как найти экономическое решение этой проблемы, если практически все стороны жизни общества можно объяснить через социальные и политические институты а для экономического объяснения просто не остается места.
  Общество с рыночной экономикой
  Мои читатели, несомненно заметили, что в своих попытках определить законную область исследования экономической науки я до сих пор тщательно избегал всякого упоминания о рыночной экономике. Причина этого заключается в том, что, если мы расширим рамки нашего исследования и включим в него последние двести лет человеческой истории, картина станет совершенно иной в настоящее время экономический аспект можно без труда обнаружить во всех сферах общественной жизни.
  Это связано с двумя крупными изменениями, представление о которых ассоциируется у нас с именами Вебера и Маркса. "Веберовский" аспект заключается в резком изменении социального этоса, что проявилось в самых различных формах - становление этики приобретательства, распространение "товаризованного" взгляда на социальные отношения, в привычке сводить потребительную стоимость к меновой. "Марксистский" аспект связан с возникновением новых институциональных условий общественной жизни, в которых на передний план вышли подрядные отношения, особенно в области трудового найма, и значительно возросла роль основного капитала. Перемены первого рода привели к торжеству принципа максимизации, который из подспудной мыслительной установки превратился в осознанный принцип нового образа мышления. Перемены второго рода обусловили возникновение такого способа координации трудовых усилий, которому нет аналога ни в первобытных, ни в командных обществах.
  Помимо других исторических изменений, эти перемены создали условия, которые, казалось бы, оправдывают сформулированные Хиршлайфером имперские притязания экономической науки. Новый этос открыто ставит на первое место соображения выгоды и издержек, и, хотя заранее точно предсказать поведение, диктуемое оптимизацией полезности, по-прежнему невозможно, на первый взгляд имеются основания полагать, что нормальное рыночное поведение само по себе является обобщающим выражением подобных мыслительных установок. Вслед за Смитом, который сказал, что "увеличение богатства" есть простейший путь, которым большинство людей может улучшить своё положение, представляется вполне разумным предположить, что поведение в соответствии с принципами спроса и предложения есть первое приближение к максимизации полезности.
  Аналогичным образом положительные и отрицательные стимулы, спонтанно возникающие из взаимодействия "приобретателей", мобилизуют и распределяют труд совершенно иным образом, чем это происходило в первобытных или командных обществах, за исключением разве пограничных областей последних. Рыночный способ социальной координации не отменяет необходимость социализации: где бы ни жил человек - в Нью-Йорке, пустыне Калахари или Древнем Египте, - он должен научиться жить в этом мире; не отменяет он и необходимость субординации - современный человек учится подчиняться диктату рынка точно так же, как древние учились подчиняться старейшинам и сенешалям. Тем не менее такое решение проблемы поддержания социального порядка, которое дает рынок, не имело реально работающих аналогов ни в одном из дорыночньгх обществ. В обществе с рыночной экономикой роль механизмов социализации и подчинения приказам в управлении поведением не только намеренно принижена, причём принижена до такой степени, что, случись это в первобытном или командном обществе, само их сохранение было бы поставлено под угрозу; та структура социальной деятельности, которая возникает под воздействием рыночных стимулов и санкций, порождает такую динамику, которая не имеет никаких аналогов в предшествующих укладах. Древние империи возникали и исчезали, но экономического цикла они не знали. Таким образом, точно так же, как новый этос обеспечивал базис, придающий логике выбора конструктивную значимость, так и новая институциональная динамика делает возможным уникальный, чисто "экономический" способ мобилизации труда.
  Так почему же я так насторожённо отношусь к утверждению о том, что экономика даёт нам "универсальную грамматику", во всяком случае, применительно к рыночному обществу, где роль её неоспорима? Чтобы ответить на этот вопрос, нам потребуется чётко разграничить понятия "социальный порядок" и "социальная система". Забегая несколько вперёд, я должен сказать, что, по моему мнению, экономическая наука действительно имеет огромное значение для изучения рыночной системы, но, когда её пытаются применять для анализа социального порядка, которому эта система служит, она превращается в ловушку для простаков и источник иллюзий.
  Наукообразие экономической теории
  Чтобы возникла система, необходимо, чтобы её элементы связались в единое целое. Чтобы возникла экономическая система, необходимо, чтобы взаимодействия между людьми - её "элементами" - сложились в связные социальные структуры - главным образом речь идет здесь о взаимодействии людей в тех областях деятельности, которые мы относим к производству и распределению. Особые возможности проникновения экономической науки в эти системы связаны с тем, что поведение отдельных частей рыночной системы обнаруживает закономерности, подобные тем, которым подчиняются элементы естественных систем (даже если это сходство никогда не бывает полным). Например, если предположить неизменным уровень дохода и систему предпочтений, то, при прочих равных условиях, акт приобретения некоторого количества товара можно описать с помощью математической функции цены на этот товар. Аналогичные "законы" описывают взаимосвязь между затраченным трудом и вознаграждением, между доходом и потребительскими расходами. Таким образом, действия, совокупность которых образует рыночный "механизм", приобретают свойство процессов, управляемых законами. На ум невольно приходят слова аббата Мабли, малоизвестного философа времён Французской революции: "Не значит ли это, что наука об обществе есть всего лишь отрасль естествознания?"
  Благодаря своему сходству с процессами, протекающими в естественных системах, эти закономерности легко поддаются упрощению, свойственному всякой науке; а упрощение (самым важным примером которого в экономической теории является, пожалуй, предписание ceteris paribus - "при прочих равных"), в свою очередь, способствует представлению исходных системных процессов в высокоформализованном, даже аксиоматическом виде. Теперь, когда экономическая система описана набором строгих формул, остается только решить, какие элементы в совокупности общественной жизни являются для выбора главными, какие - второстепенными, и заключить второстепенные в скобки. Неоклассический анализ отсеивает любые аспекты социального взаимодействия которые не могут быть представлены в терминах гедонического расчета получая в остатке высокочистую фракцию "максимизации полезности", которая объявляется фундаментальной и неразложимой субстанцией человеческой мотивации. Благодаря подобной очистке представителям неоклассической школы удается применять теорию выбора к таким, казалось бы, преимущественно социологическим разделам традиционного экономического анализа, как управление фирмой функционирование рынков рабочей силы или существование 'жестких' цен и распространять экономическую теорию на такие, казалось бы далекие от экономики сферы общественной жизни как брак и развод, отношения между родителями и детьми, правительственные решения, политические выборы способы поиска пропитания в первобытном обществе, смена мест обитания и занятий и, как говорится многое, многое, другое.*
 
  * Библиографию по этим вопросам см.: Hirshleifer, 1985. Р. 53, n. 1; Heilbroner, 1988.
 
  Я уже предупреждал, что правомерность такой экспансии вызывает у меня большие сомнения, но этот вопрос мы пока оставим Следует прежде всего признать что системный характер экономики действительно создает обособленную область анализа, не похожую ни на какую другую. Ни одной другой социальной дисциплине не удалось в своей сфере найти квазирегулярную внутреннюю структуру, которая хотя бы сколько-нибудь напоминала экономическую. Не существует ни социологических, ни политических аналогов "законов" спроса и предложения закономерностей социальных причин и следствий обобщенно описываемых с помощью производственных функций: не обладают эти науки и инструментами анализа, которые по своей разрешающей силе приближались бы к статистике национальных счетов. Подобные методы анализа поведения, моделирования результатов деятельности или выявления отношений, часто незаметных невооруженному глазу ставят экономику в главенствующее положение, вызывающее, по понятным причинам, зависть у других общественных дисциплин. Если экономика и имеет право называться королевой общественных наук, то право это, безусловно, принадлежит ей благодаря тому, что экономическая система - предмет изучения науки экономики - имеет так много общего с физическими системами, изучаемыми в рамках естествознания.
  Спешу добавить, что это вовсе не означает, что благодаря такому сходству экономическая наука автоматически приобретает способность точно предсказывать. Экономисты первыми согласятся, что от их дисциплины не приходится ждать прогнозов, которые хоть сколько-нибудь приближались бы по своей точности к тем, которые дают технические науки, медицина или астрономия. Ceteris paribus - это неразрешимая проблема многих, если не сказать всех, попыток составить социальный прогноз. Более того, функции, описывающие экономическое поведение, в отличие от тех, что описывают "поведение" звезд или частиц, несут на себе неизгладимый отпечаток волеизъявления или интерпретации. Именно с этим связана некоторая неопределенность социальных теорий, ведь смена ожиданий под воздействием сигналов, которые нигде, кроме как в голове экономического агента, не регистрируются, может даже знак поведенческой функции изменить на противоположный.*
 
  * Предложенная Адольфом Лоу "политическая экономическая теория" представляет собой попытку отстоять способность экономической науки к практическому прогнозированию путем преодоления этой неопределенности. В предлагаемом им "инструментальном" варианте экономической теории поведенческие функции рассматриваются не как инвариантные данные а как целевые переменные, а задачей экономического анализа становится определение того какой должна быть поведенческая реакция, чтобы рыночная система достигла желаемой цели. Экономика, таким образом, превращается в чисто "политическую" общественную науку если употребить формулировку Лоу (я бы сказал что она становится инструментом социального порядка а не технологической базой системы -Р.Х.) См.: Lowe, 1965. Heilbroner. 1966.
 
  Таким образом, ответ аббату Мабли заключается в том, что между естественными науками и наукой о рынке имеется большая разница. Даже если согласиться, что при анализе рынка мы находим гораздо больше функциональных зависимостей, чем при изучении других сторон общественной жизни, функциональность эта принципиально иного толка, чем у тех законов, на которых зиждется могущество естественных наук.
  Было бы, однако, ошибкой усматривать в этой практической слабости причину для дискредитации кровного детища экономической науки - системного подхода. Действительно, в критические моменты, возникновение которых мы не можем заранее предсказать, экономическое поведение становится непредсказуемым, что часто приводит к самым серьезным последствиям. Однако при нормальном течении событий закономерности которые вытекают из наших грубых и малоподвижных экономических "законов", позволяют тем не менее предсказывать будущее с известной степенью достоверности. Если торговый дом "Мэйсиз" хочет обставить своего конкурента "Гимбелс", он не станет повышать цены. Прогноз ВНП на будущий год, составленный Советом экономических консультантов, может несколько отличаться от реальных цифр, но не на 25 и не на 50 процентов. Экономические процессы как бы самокорректируются, и в результате степень зависимости между ними приближается к функциональной. Если бы это было не так поведение рыночной системы было бы непредсказуемым - во всяком случае, недостаточно предсказуемым для того, чтобы различные общества отважились поставить на эту карту свою историческую судьбу. Прогнозные качества экономической теории ни в коей мере не сравнимы с возможностями естественных наук, однако она сумела подойти к ним ближе, чем любая другая общественная дисциплина.
  Недостатки экономической теории как претендента на роль универсальной науки
  Итак, я не собираюсь строить свою критику экономической теории на ее недостатках с точки зрения системного анализа. Пусть эти недостатки лишают экономику способности предсказывать, которую ей очень хотелось бы иметь, но они отнюдь не отменяют ее достижений в анализе свойств экономической системы - достижении которые еще раз повторяю не могли бы быть получены из социологии или политологии.
  Мое сдержанное отношение связано, скорее, с другим ее слабым местом которое, как я уже говорил заключается в той трактовке социального порядка рыночного общества. Под социальным порядком я понимаю любое социальное целое - племя общину нацию социально-экономическую формацию, - определяющим признаком которой является обслуживание и поддержка интересов некоторой входящей в него группы людей или класса. Эти интересы могут быть самыми разными - от соблюдения давних традиций и сохранения династии до накопления капитала или реализации каких-то иных целей, доминирующая группа или класс также могут быть самыми разными - это могут быть все взрослые мужчины, входящие в племя, члены королевской семьи, представители класса собственников или политической элиты. Каждая цель такой группы или класса, в свою очередь подразумевает существование различных обеспечивающих институтов - будь то градация социальных прерогатив, характерная для наследственных монархий, или фирмы и другие специфические институты характерные для социальных порядков, ориентированных на капитал.
  Капитализм, разумеется, является представителем порядка последнего типа, чьи сложные характеристики мы не имеем возможности подробно здесь обсуждать.* Для целей настоящего исследования важно то, что капитализм как бы сильно он ни отличался от докапиталистических формаций в одних аспектах, в других очень на них похож. Та точка зрения, которая отделяет капитализм от предшествующих ему социальных формаций, сосредоточивается на доминирующей роли рыночных отношений. Другая, которая связывает капитализм с предшествующими обществами, позволяет заглянуть "дальше" и "глубже" рынка и обнаружить социальные и политические командные структуры, роль которых рынок игнорирует или маскирует.
 
  * Я попытался сформулировать их в своей работе (Heilbroner, 1985).
 
  Именно эта двойственность точек зрения и объясняет мою нерешительность в вопросе о том, имеем ли мы право утверждать, что в условиях капитализма экономической теории наконец удается занять подобающее ей главенствующее положение. Я уже говорил о том, что капитализм невозможно понять, не используя специальные аналитические возможности этой науки. С другой стороны, эти же самые аналитические возможности скрывают самое примечательное в капитализме, а именно то, что это единственная социальная формация, способная замаскировать (даже от тех, кто пользуется ее плодами) тот способ, которым присущая ему "система" обеспечения служит интересам социального порядка, подсистемой которого он является. Действительно, несомненная важность рыночного механизма заслоняет собой тот факт, что социальным укладом является именно капитализм, а не сам по себе рыночный механизм. Элементы рынка - люди, оптимизирующие свои доходы, конкурентная среда, юридическая база контрактных отношений и прочее - жизненно важны для исторической миссии капитализма - миссии накопления, но сама по себе эта миссия не вытекает из этих рыночных элементов. Она вытекает из древних как мир человеческих интересов - стремление занять подобающее место в иерархии, жажды власти, господства славы борьбы за престиж,- о которых рыночная система ничего не может нам поведать. Неудивительно, что научная школа, рассматривающая экономическую систему в отрыве от этих мотивов, возводит теорию выбора на командную высоту и провозглашает стремление к общему равновесию имманентной ее тенденцией (подробнее см. Heilbroner, 1985. Ch. 2).
  Экономическая наука, таким образом, принимает экономическую систему за живую модель капитализма, среди категорий и концепций которой есть всё необходимое для его понимания. Именно здесь экономика обнаруживает свою фатальную немощь в качестве претендента на универсальную науку и своё мошенничество в качестве имперской доктрины.
  Прежде всего этот обман заключается в том, что экономика представляется нейтральной наукой, а не системой объяснения капитализма, несущей в себе идеологический заряд. Это проявляется во многих отношениях. Например, такой важнейший термин, как "эффективность", выдаётся за квазиинженерный критерий, хотя на самом деле негласное его назначение заключается в максимизации выпуска продукции с целью получения прибыли, а это уже не чисто инженерная задача. Подобная "невидимая" социополитическая нагрузка лежит и на других экономических терминах, включая и само слово "производство", которое учитывается в национальных счетах лишь постольку, поскольку находит своё конечное воплощение в товарах, а не в потребительных стоимостях. Подобным же образом в качестве фундаментальной ячейки экономической системы рассматривается рациональный индивид, максимизирующий свою выгоду: Экономическая система, таким образом, мыслится как общество отшельников, а не как упорядоченная структура групп и классов.
  Такое сокрытие социального порядка становится особенно очевидным, если мы рассмотрим способ, которым экономика объясняет функциональное распределение доходов. Маркс саркастически писал о г-не Капитале и г-же Земле, каждый из которых имеет право на вознаграждение за свой вклад в общественный продукт, однако современная экономическая наука позабыла, что этот фетишизм был разоблачён Марксом. Ещё более характерно то, что экономика не только не объясняет, но и не проявляет интереса к тому любопытному обстоятельству, что выплачиваемое в виде чистой прибыли вознаграждение, которое получают только собственники капитала, дает им лишь "остаточное" право на произведенный продукт, после того как все факторы, в том числе и капитал, свою долю уже получили. Поскольку экономическая наука вновь и вновь доказывает, что рыночная система имеет тенденцию к устранению подобных "остатков", которые являются всего лишь преходящими издержками развития системы, только социолог или политолог сможет объяснить, почему собственники капитала с таким пылом защищают эти свои сомнительные права. Каким образом рынок поддерживает классовую структуру капитализма - это вопрос, на который экономика не знает ответа, вопрос, о существовании которого она в определённом смысле даже не подозревает.
  Наконец, современная экономика, с её "зацикленностью" на системных свойствах капитализма, может предложить лишь узкую, статичную оценку его исторического места и перспектив развития. В одной из своих работ я писал по этому поводу следующее: "С позиций формалиста... капитализм представляется лишь "системой" строго определённых, опосредованных рынком отношений, а не непрерывно эволюционирующим общественным порядком, который не только включает в себя эти отношения, но наравне и одновременно с этим воплощает и мир государства, и мир индивидуума, культуру, пронизанную рационально-буржуазным образом мышления, индустриальную цивилизацию, подчиняющуюся технократическим принципам, а также основные системы взглядов и связанные с ними типы поведения" (Heilbroner, 1990. Р. 1107).
  Я не вижу нужды останавливаться на этом подробнее. Вклад современной экономической науки в расширение наших знаний о социальных процессах не просто разочаровывает, он откровенно скуден по сравнению с тем, что было сделано Адамом Смитом, Джоном Стюартом Миллем, Карлом Марксом, Торнстейном Вебленом, Альфредом Маршаллом, Джоном Мейнардом Кейнсом или Йозефом Шумпетером. Если судить о современной экономической теории по её философскому и историческому содержанию, то мы будем вынуждены определить ей место в надире, а не в зените её истории.
  Но если экономическая наука настолько уязвима, почему же она пользуется таким престижем? К сожалению, не исключено, что причина этого заключается именно в том, что в своей современной форме она неисторична, асоциальна и аполитична. Демонстрирующие олимпийское спокойствие теории выгодны в условиях любого социального порядка, но теория, которая сторонится политики и социологии, может рассчитывать на особую благосклонность в рамках того общественного порядка, который гордится своим тесным родством с естественными науками. Природа самой этой привлекательности есть функция экономической науки, которой мы до сих пор не касались. Речь идет о ее идеологической функции - не узкой апологетике, сознательно служащей лишь собственным интересам, но мировоззренческой системе из числа тех, что сопровождают и поддерживают все социальные порядки. Назначение подобных идеологических систем заключается в том, чтобы обеспечить моральную уверенность, которая есть необходимая предпосылка политического и социального душевного покоя как для господствующих, так и для подчинённых элементов любого социального порядка. Несомненно, что этот душевный покой всегда имеет лёгкий оттенок сомнения или привкус лицемерия, но, в конце концов, социальные порядки всех уровней нуждаются в некотором своде знаний и убеждений, которые можно было бы при случае пустить в ход. В первобытных обществах были свои мифы или толкования природы в командных системах- свое священное писание. Для капитализма эту функцию выполняет экономическая наука, и хотя это не единственная ее задача, но и выполняет она ее отнюдь не тривиальным образом (Heilbroner, 1989. Ch. 8).
  Я затронул этот последний вопрос вовсе не для того, чтобы в заключение потребовать, чтобы экономика отказалась от этой своей идеологической роли. Экономика не может избежать этой роли в социальном порядке, система координации которого выходит за рамки социального и политического воображения. Достойная реакция экономической науки должна заключаться не в том, чтобы отрицать свою вину, но чтобы признать взаимопереплетенность социальной системы и социального порядка, которая является уникальным историческим свойством капитализма, а также признать неизбежность искажений, возникающих при любых попытках описать одно в отрыве от другого. Одним словом, экономическая наука должна осознать себя самое не только как аналитическую дисциплину, но и как идеологию. При этом ей придется отречься от своих (в паре с социобиологией) притязаний на главенствующую роль, выдвигаемых под лозунгом создания "единой социальной науки", и занять более скромное место наравне с политологией и социологией в качестве советника законного претендента на этот престол.
  Так кто же должен его занять? А никто. Нет никакой универсальной науки об обществе. На троне понимания социальных процессов восседают люди, наделенные неполными и несовершенными знаниями, теориями, представлениями и опытом, с помощью которых они стремятся свести неразбериху, возникающую при нашей встрече с историей, к удобопонимаемым терминам. Даже если в трудах, рассказывающих об имевших место событиях, и концептуальных работах, с помощью которых мы пытаемся привнести в этот хаос некий порядок, экономической науке принадлежит важная роль, ее слово не является ни решающим, ни окончательным.
 ПОЛЕЗНО ЛИ ПРОШЛОЕ ДЛЯ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ*
  Не только приличия заставляют меня благодарить многих коллег, высказавших свои замечания по первоначальным вариантам этого очерка Объем представленных ими письменных отзывов и комментариев превышает 100 машинописных страниц, не считая многочасовых бесед. Это позволяет оценить энергию, заключенную в рассматриваемой здесь теме - исторической экономике - но сам вклад коллег в данную работу поистине неоценим. Поэтому я хотел бы выразить благодарность участникам семинаров по экономической истории в Чикагском и Северо-Западном университетах, а также Г. Гандерсону, К.Д. Голдин, Р. Голлману, Х. Джереми, Х.Г. Джонсону, Э.Л. Джоунзу, М. Иделстайну, А. Кану, Ч.П. Киндлбергеру, Р. Кэмерону, А. Лейонхуфвуду, П. Линдерту, М. МакИннису, П. МакКлелланду, Дж. Мокиру, Л.Д. Нилу, А. Омстеду, Д. Перкинзу Дж.Д. Риду, Н. Розенбергу, У.У. Ростоу, Б. Солоу, Д. Уайтхеду, Дж.Г. Уильямсону, Г. Уолтону, Р.У. Фогелю, Р. Хиггзу, Г. Хоку, Дж.Р.Т. Хьюзу, Г. Хьюкеллу, А.Дж. Шварц, С.Л. Энгерману. И я хотел бы извиниться перед Джорджем Стиглером за то, что в своих целях изменил заголовок его превосходного эссе "Полезно ли прошлое экономической науки?" (Stigler, 1969) и пренебрег приведенной в нем (р. 226) полезной леммой, гласящей "Нет такого предмета, в пользу которого нельзя было бы привести десять основательных доводов".
 
  * Автор - Д. Н. МакКлоски.
 
  * * *
  На вынесенный в заголовок вопрос, конечно, следует ответить "да", и было время, когда сама постановка подобного вопроса могла показаться неуместной. Смит, Маркс, Милль, Маршалл, Кейнс, Хекшер, Шумпетер и Вайнер - вот лишь некоторые из тех, кого питали исторические исследования и кто в свою очередь питал их.*
 
  * Далее в переводе опущен небольшой раздел, в котором даются количественные характеристики публикации по истории в американских исторических журналах относящиеся к первой половине 70-х годов.
 
  В послевоенной американской экономической литературе также есть немало примеров продолжения этой традиции. Достаточно упомянуть среди прочих имена А. Алчиана, Э. К. Брауна, Р. Кейвза Д. Гордона, Р. Кессела, С. Нерлоува, М. Олсона, А. Риса, С. Райтера и А. Цельнера (Kessel and Alchian 1959, Brown, 1956, Caves 1971, Chambers and Gordon, 1966, Nerlove, 1965, Olson, 1963, Rees, 1961, Hughes and Reiter, 1958, Zeilner and Murphy, 1959). Ни для одного из них история не является главным объектом исследований, но, по существу, они все внесли в нее свой вклад.* Если на минуту отвлечься от американской экономики и ее отношений с американской историей то можно отметить что и в Англии сильны традиции серьезного интереса "дилетантов-теоретиков" к экономической истории. К примеру М. Блауг А. К. Кэрнкросс, Дж.Р. Хикс, P.C. О. Мэтьюз, Э.Х. Фелпс-Браун, P.C. Сэйерс, Б. Томас и Дж. Вейзи широко известны как специалисты занимающиеся современными проблемами экономической политики и теории, но все они много сделали для английской экономической истории.
 
  * Именно Рейтер придумал слово клиометрика и это шутливое название прижилось.
 
  Послевоенные руководители Американской экономической ассоциации из старшего поколения, приученного закладывать историю как Шумпетер теорию и статистику, в основание экономической науки, могли бы составить такой же список- Мозес Абрамовиц, Евсей Домар, Чарлз Киндлбергер, У. Артур Льюис и Роберт Триффин явно не относятся к числу тех, кто отрекается от истории. В выступлениях и трудах послевоенных президентов Ассоциации отнюдь не отражается господствующее среди рядовых ее членов мнение что экономическая история - лишь безделушка, бесполезная для серьезного и важного дела формализации новой экономической идеи, или совершенствования техники использования наличного комплекта статистических данных, или превращения текущей политики из третьеразрядной во второразрядную. В своей президентской речи перед Ассоциацией в 1970 г. Василий Леонтьев обрушился на тех, кто его избрал на этот пост, за пренебрежение эмпирической работой и увлечение все более механистической теорией и схоластической эконометрикой: "Разработка новой статистической методики, даже незначительной которая позволяет выжать еще один неизвестный параметр из имеющегося набора данных, считается большим научным достижением, чем успешные поиски дополнительной информации, которая позволит нам оценить величину этого же параметра менее изобретательным, зато более надежным путем" (Леонтьев, 1990. С. 269). Другой бывший президент Ассоциации, экономист-аграрник Теодор У. Шульц, высказал в 1974 г. сожаление, что в юности недостаточно усердно изучал экономическую историю, и заявил, что "практически все экономисты очень склонны недооценивать историю экономики стран как с высоким, так и с низким доходом". По-моему, тенденция заниматься только сегодняшним днем весьма сомнительна" (Schultz, 1974. Р. 12). Другой послевоенный президент Ассоциации, Милтон Фридман, в сотрудничестве с Анной Дж. Шварц дошел в своем преклонении перед экономической историей до того, что обогатил ее зародышами некоторых идей. В более скромном варианте то же самое сделали Пол Даглас, Джон Кеннет Гэлбрейт, Роберт Аарон и Дж.Х. Уильямс. А некоторые президенты, такие как Йозеф Шумпетер, Хэролд Иннис и Саймон Кузнец, настолько уважали экономическую историю, что в течение многих лет не жалели сил на ее развитие.
  Однако старшее поколение американских экономистов явно не сумело убедить большинство молодых, что история важна для экономики. А те, кого убедить удалось, - "новые" экономисты-историки, или "клиометристы" - и не подумали заняться обращением своих неверующих коллег. Вместо этого они направили весь пыл своей риторики на неэкономистов, в основном на историков. Выбор этой аудитории помог клиометристам сплотиться в едином порыве, проникнуться энтузиазмом и энергией убежденных империалистов. В результате в конце 50-х годов началась серия завоеваний, ширившаяся с каждым годом Американская экономическая история была полностью пересмотрена, а в последние годы начался пересмотр экономической истории и других стран. Однако клиометристы с их имперским мышлением забыли, как это нередко случается с завоевателями, что авантюры за границей требуют поддержки у себя дома. Пренебрегая ею, они ее потеряли. Разве могли другие экономисты быть столь же безразличными к собственным интересам и навлечь на себя такую же судьбу? Начиная с 30-х годов экономисты-математики и экономисты-статистики твердили каждому, кто соглашался слушать, что тот или иной раздел экономики совершенно математичен или совершенно статистичен, пока они не убедили в этом абсолютно всех. Экономисты-историки могли бы столь же убедительно доказывать, что та или иная часть экономики, а в некоторых случаях та же часть, на которую претендовали их более агрессивные собратья совершенно исторична. Но они этим почти не занимались. Социализировавшись в рамках той экономики, которая сложилась после второй мировой войны, они были робки и почтительны по отношению к своим коллегам, вплоть до подражания из пренебрежительному отношению к фактам и широким социологическим обобщениям, равно как и стремлению к безупречной логической доказательности и статистическому изяществу. Не обладая самоуверенностью экономистов-математиков или статистиков, новые экономисты-историки не стали убеждать других в важности истории для экономики.
  Общая ценность экономической истории
  Они не стали этого делать не потому, что это трудно. Найти аргументы не составляет труда. Для профессионального экономиста-историка экономическая история так же важна, как и общая история, и именно потому, что он так ценит историю, и не только экономическую, он начинает её изучать. Это достаточно убедительно для него и для любого экономиста, который верит в то, что история, независимо от того, можно ли её использовать для непосредственной проверки экономических законов или выработки экономической политики, представляет собой коллективную память и является источником мудрости. На менее прагматичном уровне ценность экономической истории определяется общей ценностью всякой интеллектуальной деятельности, и нет ничего легче, чем убедить любого профессионального интеллектуала, что этой деятельностью следует заниматься. Это изящно выразил Дж.М. Тревельян: "Бескорыстное интеллектуальное любопытство образует жизненную силу подлинной цивилизации... Ничто так не отделяет цивилизованного человека от полудикого, как стремление узнать о своих предках и терпеливое восстановление мозаики давно забытого прошлого. Для нынешнего человечества измерять вес звёзд, заставлять корабли плыть по воздуху или под водой - не более поразительное и благородное занятие, чем узнавать о давно забытых событиях и об истинной природе тех людей, которые жили здесь до нас" (Trevelyan, 1942. Р. VII, X). Можно восхищаться исторически важными и экономически понятными работами по истории плантационных рабов, бизнесменов XIX в. или средневековых крестьян точно так же, как математики восхищаются красивой и элегантно доказанной теоремой в теории оптимального управления, и неважно, имеют ли эти исторические исследования или эта теорема практическое значение.
  И действительно, своей любовью к башням из слоновой кости экономисты-историки близки экономистам-математикам. Кроме того, хотя оба эти предмета, толкующие о рынках, явно относятся к экономике, те, кто их практикует, скорее всего столкнутся с остекленевшим взглядом собеседников и стремлением переменить тему разговора, если они за чашкой кофе вздумают заговорить с коллегами об архивах завещаний или о теоремах с неподвижной точкой соответственно. Но здесь, конечно, имеется заметная асимметрия: сорок лет инвестиций в математизацию экономики и дезинвестиций в её историзацию привели к тому, что в среде экономистов стало легче сознаваться в незнании истории, чем в незнании математики. Уходят времена, когда общественные науки служили мостом между двумя культурами, литературной и научной, а экономика этот мост сожгла уже давно. Комфортабельное невежество, конечно, не является монополией экономистов. Культура состоит в определении варваров, определении тех людей, которых можно спокойно игнорировать, а интеллектуальная культура состоит в определении тех областей знаний, которые можно спокойно игнорировать. Специалист по социальной истории, который, по существу, постоянно имеет дело с количественными проблемами, сгорел бы со стыда, если бы ему пришлось признаться, что он не знает языков, литературы или политической истории изучаемых им обществ, но он же радостно сообщает, даже не пытаясь скрыть своё невежество, что разбирается в математике и статистике на уровне десятилетнего ребёнка. В этих кругах незнание арифметики - признак умственной полноценности. Экономисты мыслят примерно так же, но обычно всё же не заходят столь далеко. Впрочем, экономист-прикладник, который, по существу, постоянно имеет дело с историческими проблемами, сгорел бы со стыда, если бы ему пришлось признаться, что он не знаком с дифференциальными уравнениями или распознаваемостью образов, но он же без малейшего смущения сообщает, что понятия не имеет о том, что происходило в изучаемой им экономике до 1929-го или до 1948, или до 1970-го года.
  Что же тогда теряют экономисты, всё охотнее исключая из своей интеллектуальной культуры знакомство с прошлым? Почему, даже если они предпочитают не внимать благородному зову бескорыстного научного любопытства, экономистам нужно читать и писать работы по экономической истории? Иначе говоря, в чём состоит практическая ценность экономической истории?
  Большее количество экономических фактов
  Практические ответы прямолинейны - первый и самый очевидный заключается в том, что история даёт экономисту больше информации, с помощью которой он может проверять свои утверждения. Объём доступной исторической информации поразит большинство экономистов, хотя они являются её постоянными потребителями. Исключение составят, пожалуй, лишь сотрудники Национального бюро экономических исследований (НБЭИ) США. Их полувековые усилия по перекапыванию прошлого принесли урожай в виде данных, используемых в тысячах регрессий экономистами, которых больше ничто в истории не интересует, но он же обильно питает новых экономистов-историков последние пятнадцать лет. В 50-е и 60-е годы многие из них прошли ученичество в области экономических наблюдений, работая, фигурально выражаясь, в нью-йоркской "социальной обсерватории" НБЭИ и внесли большой вклад в составление в конце 50-х - начале 60-х годов "каталогов исторических объектов" под редакцией У.Н. Паркера (Parker, 1960) и Д.С. Брейди (Brady, 1966).* Публикация в 1960 г. еще одной работы, в которой участвовали историки Бюро экономических исследований вместе с Бюро переписей и Исследовательским советом по общественным наукам (U. S. Bureau of the Census, 1960), стала началом новой эры, которая для экономической истории значила не меньше, чем для астрономии эра Кеплера. Сотрудников Национального бюро интересовали скорее общие законы, чем история, они хотели пролить свет на закономерности развития и (по возможности) будущее экономической системы, а не на саму историю, но было бы черной неблагодарностью и несправедливостью по этой причине недооценивать ту роль, которую сыграли Мозес Абрамовиц, Артур Берне, Раймонд Голдсмит, Джон Кендрик, Соломон Фабрикант и многие другие в развитии исторической экономики. В рамках той науки, которая все больше уставала от истории, то есть экономики, сотрудники Бюро с самого начала представляли, по словам его основателя Уэсли К. Митчелла, тех, кто был убеждён в том, что "экономические циклы представляют собой в высшей степени сложный комплекс значительного числа экономических процессов, что для уяснения существа этих взаимодействий следует комбинировать историческое исследование с количественным и качественным анализом, что изучаемое явление циклов связано с определенной формой организации народного хозяйства и что предварительное понимание хозяйственных институтов этой системы народного хозяйства необходимо для понимания циклических колебаний" (Митчелл, 1930. С. LXXX). Тридцать шесть лет спустя верность экономистов истории проявилась в стремлении Милтона Фридмана и Анны Дж. Шварц написать "аналитическое повествование" в виде "пролога и фона для статистического анализа долговременной и циклической динамики денежной массы в Соединенных Штатах" (Friedman and Schwartz, 1963. Р. XXI-XXII).
 
  * В первой книге публикуется большая часть докладов, прочитанных на совместном заседании Конференции по проблемам доходов и богатства и Американской ассоциации экономической истории в Уильямстауне в 1957 г. На этом заседании было отпраздновано бракосочетание Национального бюро экономических исследований и новой экономической истории. К сожалению, в последнее время этот брак становится все менее прочным
 
  Эту главную идею Бюро - что в эмпирической работе нужно не только потреблять исторические факты, но и производить их, внедряя продукцию в соответствующее историческое окружение, - подхватили и развили молодые экономисты-историки 50-х и 60-х годов. Им пришло в голову, что ту статистику, которую экономисты привыкли получать из аккуратных колонок справочников, можно на самом деле конструировать (причём за гораздо более ранние периоды, чем это считалось возможным), а потом соотносить эти конструкции с важными историческими проблемами. Обученные в аспирантуре новым математическим, статистическим и вычислительным методам, которые наводнили учебные планы в 50-е годы, они получили орудия труда, с помощью которых стало возможно восстанавливать исторические объекты. Символически используя имена трех человек, роль которых в науке была отнюдь не символической, можно сказать, что студенты Александра Гершенкрона, Саймона Кузнеца и Дагласа Норта оказались хорошими учениками и быстро поняли, что если их учителя могли оценить национальный доход, или платёжный баланс Америки, или объем промышленного производства Италии вплоть до 1869, 1881 или 1790 г., то они тоже смогут сделать как это, так и многое другое. Роберт Голман, студент Кузнеца, скрупулезно восстановил сначала показатели объёма товарного производства, а затем и валового национального продукта вплоть до 1830-х годов (Gallman, 1960; 1966). Позже он вместе с Уильямом Паркером, учившимся в Гарварде у А.П. Ашера, а затем у его преемника Гершенкрона, провел масштабное исследование выборки первичных рукописных материалов сельскохозяйственной переписи 1860 г. Ричард Истерлин, другой студент Кузнеца, реконструировал доход по штатам вплоть до 1840 г., а затем использовал длинные колебания ("циклы Кузнеца") для анализа динамики американского народонаселения вплоть до середины XIX в. (Easterlin, I960; 1961; 1968). Альфред Конрад, Пол Дэвид, Альберт Фишлоу, Джон Маейр, Горан Олин, Генри Розовски и Питер Темин, все студенты Гершенкрона, в конце 50-х - начале 60-х годов сделали Гарвард на некоторое время центром исследований по новой экономической истории. Они посмотрели глазами экономистов на всеми забытые необъятные реестры рабов, сельскохозяйственной техники, железных дорог, школ, сталелитейных компаний в Америке XIX в., сельского хозяйства и государственных финансов в Японии XIX в. и народонаселения в средневековой Европе.* Почти одновременно - время этой идеи явно пришло - возникли такие центры в университете Рочестера (где два студента Кузнеца, Роберт Фогель и Стэнли Энгерман, исследовали реестры американских железных дорог, рабов и сельского хозяйства в XIX в.) и в университете Пэрдью (где Джонатан Хьюз и Ланс Дэвис, студенты Норта, вместе с Эдвардом Эймзом, Натаном Розен-бергом и множеством других экономистов переосмысливали показатели финансовых экономических циклов и технологических изменений с XIV и вплоть до XX в.).** Начиная с 1960 г. эти группы ежегодно собирались на конференции в Пэрдью, а после 1969 г. эти конференции стали проводиться в Висконсинском университете.*** В других центрах Генри Уолтон и другие студенты Норта вместе с самим Нортом реконструировали тарифы океанского судоходства вплоть до XVII в. (Walton, 1967; North, 1968). Мэтью Саймон, работавший вместе с творцами фактов в Колумбийском университете и в Национальном бюро экономических исследований в 50-х годах, построил платежные балансы за 1861-1900 гг. (Simon, 1960). Стэнли Лебер-готт заново проанализировал американскую статистику труда вплоть до 1800 г. (Lebergott, 1964). Гэри Уолтон вместе с Джеймсом Шефер-дом, другим студентом Норта, построил торговую статистику американских колоний (Shepherd and Walton, 1972), а ещё один студент Норта и Р.П. Томаса, Терри Андерсон, сконструировал статистику доходов и народонаселения Новой Англии в XVII в. (Anderson, 1972) Роджер Вайс оценил предложение денежной массы в американских колониях (Weiss, 1970; 1974). Так это началось и с тех пор продолжается.
 
  * Памятником этой работе является первая часть книги под редакцией Розовски (Rosovsky, 1966). Работы Конрада и Майера собраны в книге Conrad and Meyer (1964).
  ** Продукция школы в Пэрдью (расцвет которой пришелся на 1958-1966 гг.) собрана в Purdue Faculty , 1967.
  *** Фонды сыграли решающую роль в финансировании этого и других проектов по клиометрике. Некоторое время встречи в Пэрдью финансировал Фонд Форда, а Фонд Рокфеллера поддерживал целое поколение студентов Гершенкрона в Гарварде. После небольшой заминки в середине 60-х годов, начиная с 1968 г. финансирование взял на себя Национальный научный фонд США, который с тех пор помогает клиометристам. Если какой-нибудь будущий историк экономической мысли проделает изящные измерения этой истории, он, я думаю, обнаружит, что предельный интеллектуальный продукт этих грантов был необычайно велик.
 
  До некоторой степени эти волны фактов возникли внутри экономики. Но, попав в специализированную историческую экономику, эти работы стали жить собственной жизнью. Недавний пример - успех книги Фридмана и Шварц, анализирующей американскую денежно-финансовую статистику с 1867 по 1960 г., который стимулировал исторические работы по более ранней американской статистике, потом по английской, а теперь и по другим странам (Temin, 1969, Sheppard, 1971). Так же появились и исторические исследования по динамике производительности.* Ранняя работа Абрамовица и Солоу была, как и труд Фридмана и Шварц, посвящена скорее познанию общих законов, чем истории. В руках экономистов-историков она тем не менее послужила толчком к построению исторических статистических рядов количеств и цен, полезность которых далеко превзошла первоначальные цели. Независимо от того, смогут ли проверявшиеся этими экономическими исследованиями теории - экономического цикла, потребления, капиталовложений, экономического роста, денег, или динамики производительности - пережить новый поворот интеллектуальной моды, желание применять их в историческом аспекте будет порождать новые незыблемые факты.
 
  * Пожалуй, лишь те, кто знаком с английской экономической историей, знают, что "остаток" (совокупная факторная производительность) был изобретен в 20-х годах Дж.Т. Джоунзом для исторического исследования английской и американской промышленности (Jones, 1933. Р. 33). Ниже мы еще раз покажем, что знакомство с историей вознаграждает и теоретиков.
 
  Экономистам, которые привыкли к старомодным историческим писаниям или вообще не желают иметь с историей дела, может показаться странным, что история - это кладезь статистической информации. Не слишком образованные экономисты убеждены, что "данные отсутствуют" до того года, с которого начинаются в находящемся у них под рукой справочнике таблицы доходов, заработной платы или экспорта, и двадцать лет назад с ними согласилось бы большинство историков, даже историков-экономистов. Некоторые и сейчас продолжают так думать, с облегчением отказываясь от подсчётов до 1900 г., как только находят для этого тот или иной благовидный предлог: потому что нельзя добиться безупречной точности (оценки содержат ошибки); потому что ни один реальный человек не обладает характеристиками "среднего индивидуума" (есть различия в распределении); или потому что статистика дегуманизирует историю (устанавливает наборы ограниченных характеристик рассматриваемых объектов). Экономисту следует знать, что возражения против применения статистики в истории покоятся именно на подобных жалких основаниях, как бы ему ни было приятно предполагать, что у историка есть особый инструментарий, позволяющий проникать в суть вещей и превосходящий его собственные бездушные средства труда. Компьютеризация и связанный с нею прогресс исторической статистики, которого добились новые экономисты-историки, заставили статистический агностицизм в истории выглядеть по меньшей мере странно.
  Исторические факты, доступные экономисту в работе, на самом деле столь объемны, что превосходят все мыслимые пределы интеллектуальной алчности и простираются вглубь, хотя и в уменьшающихся объёмах, до средних веков. Нужно лишь приложить труд и воображение. В XIII в. никакое министерство сельского хозяйства не собирало статистических данных по английской сельскохозяйственной продукции ради удобства тех, кто в XX в. занимается аграрной экономикой. Но медиевисты давно поняли, что такая статистика содержится в ежегодных отчетах бейлифа своему лорду касательно принадлежащих ему земель. А недавно они поняли, что все земли, принадлежавшие и лордам, и крестьянам, облагались десятиной в пользу церкви, а ее грамотная и добросовестная бюрократия весьма заинтересованно изучала и хранила списки десятин из года в год, что позволяет подсчитать объем продукции.*
 
  * Один взгляд на книгу Тайтоу убедит скептиков как много данных можно извлечь из отчетов бейлифов (Titow, 1972). Данные о десятине практически не используют в английской литературе а во французской это обычное дело как у Дж. Гуа и Э. Ле Руа Ладюри (Goy and Le Roy Ladurie, 1972.).
 
  Конечно, требуются крупные капиталовложения, чтобы придать таким коллекциям фактов приемлемую форму, и в сопоставлении с размерами необходимых инвестиций экономисты-историки, при всей своей энергии находятся еще только в начале пути. Можно привести в пример поразительную по размеру коллекцию генеалогических хроник, используемую для поминовения покойников в мормонской церкви в Солт-Лейк Сити; в этих хрониках - подробные истории семей за несколько поколений. Но тот, кто изучает наследственный и благоприобретенный человеческий капитал, может и более легким путем найти себе материал для работы в исторических документах, если заглянет в них. Например, опросы изобрели отнюдь не вчера. Ими усыпана история Европы и ее ответвлений с 1086 г. до наших дней. Например, сравнительно недавно, в 1909 г., Иммиграционная комиссия США собрала опросные листы полумиллиона наемных работников, из которых более 300 000 родились за границей, а также опросила 14 000 семей, насчитывавших 60 000 человек. Их спрашивали о профессии, заработной плате занятости, доходах от собственности, доходах от домашнего хозяйства, жилищных условиях, квартплате, детях школах, образовании знании языков, денежных переводах за границу, количестве денег, с которым они впервые прибыли в США, и о многом другом. Комиссия опросила и нанимателей по довольно широкому кругу вопросов. Итоги были опубликованы в 42 томах "Отчета", в котором много любопытного ожидает экономиста, интересующегося накоплением человеческого капитала, циклом жизни личных доходов, вовлечением женщин в рабочую силу миграцией и дискриминацией.* Любые отчеты, которые люди пишут о своей или чужой экономической деятельности, дают дополнительные наблюдения для экономиста в его исследованиях. Экономисты-историки знают, что подобные записи люди начали делать уже очень давно.
 
  * См. краткое описание материалов "Отчета" в Higgs, 1971. Р. Хигс использовал опубликованные тома, но рукописные анкеты если они сохранились, откроют еще много неизвестного. Кстати "Отчет" - прекрасный пример того насколько необходимы широкие исторические познания для истолкования исторической статистики. Сам по себе этот документ был проникнут чувствами американского превосходства и расизма в откровенном стиле эпохи Большой Дубинки и Бремени Белого Человека.
 
  Лучшее качество экономических фактов
  Не только экономика вдохновляла экономистов-историков на реконструкцию статистики прошлого, дающей экономистам новые категории фактов, во многих отношениях более богатых, чем факты современные. Само то обстоятельство, что люди и компании девятнадцатого и предшествующих веков уже мертвы, позволяет выставить на всеобщее обозрение касающиеся их документы, закрытые для экономиста, который желает изучать живых или недавно скончавшихся субъектов. Только успешный антитрестовский процесс позволяет обнародовать документы о заговорах "Дженерал Электрик", имевших целью ограничение свободной торговли, но исследователь промышленной организации мог бы при желании получить у историка бизнеса информацию об издержках и доходности сговоров, которая подкрепила бы статистикой его размышления об их масштабах. Министерство торговли, Комиссия по ценным бумагам и биржам и собственные интересы компаний обеспечивают снабжение общественности обрывками информации об издержках, доходах и капиталовложениях промышленных фирм, но исследователи инвестиций и финансов могли бы получить гораздо больше информации в таких работах как книга Ф. МакГулдрика "Текстильная промышленность Новой Англии в XIX в. доходы и инвестиции" (McGouldnck, 1968).* Даже в отношении фирм, деятельность которых теперь подлежит жесткому регулированию со стороны любознательного правительства, например банков, старые документы, некогда конфиденциальные и потому откровенные и полные, лучше новых (Olmstead, 1974).
 
  * Тэвин Райт назвал эту впечатляющую работу "самым вертикально интегрированным" исследованием на сегодня МакГулдрик сам осуществил все "стадии производства", начиная с работы с первоисточниками - данными по выборке текстильных фирм действовавших в Уолтэме и Лоуэлле в 1836-1886 гг., до анализа различных концептуальных проблем, связанных с подсчетом основных фондов продукции, мощностей и т.д., кончая наконец регрессионным анализом движения дивидендов и инвестиции (Wright, 1971. Р. 440).
 
  Демографическая история, долго практиковавшая вне экономической истории, но теперь активно на нее влияющая, дает еще более яркие примеры того, насколько предпочтительнее покойники как объект экономического исследования. Сами регистрационные списки умерших, оценки наследуемого имущества, завещания - богатые источники фактов (см. Jones, 1972), равно как и подсчеты некогда живших. Правило открытия информации через сто лет, скажем, в Англии, позволяет сделать с материалами переписи населения 1871 г. то, что невозможно для переписи 1971 г. - проанализировать выборку или, при желании, данные о всем населении всех шахтерских городов (с их поразительно высокой рождаемостью) или всех заводских поселков (с их поразительным разнообразием в структуре семей).* Главное, что отсутствует в любой современной выборке из переписи, - это имя человека, а без этого имени невозможно связать данные переписей с другими источниками информации. Чтобы оценить значение этого факта, достаточно вспомнить, что люди и правительства сегодня более методично ведут свои документы и более смелы - можно даже сказать бесцеремонны - в своем любопытстве, чем когда-либо ранее, и если какой-нибудь будущий экономист-историк сможет прослеживать людей по имени (или по номеру карточки социального страхования) через все документы семей, фирм, Службы внутренних доходов,** кредитных учреждений, школ, больниц и судов, то наши знания о поведении экономических субъектов, мягко говоря, расширятся. Демографы-историки сообразили, что не нужно ждать до XXI в. (а если подождать, то мы будем разочарованы, потому что удешевление путешествий и распространение телефона - непрослушиваемого - обеднило письменные документы). Если, к примеру, для решения некоторых вопросов экономики труда потребуются экономические биографии отдельных людей историк готов предоставить их во всех подробностях. В трудах Кембриджской группы по истории народонаселения и социальных структур, опирающихся на послевоенные работы французских демографов-историков, прослежены истории английских семей за два столетия на основе пользуясь канцелярским жаргоном, "актов гражданского состояния" - записей о рождениях, смертях и браках - начиная с XVI в.*** В проекте, который на сегодня можно назвать самым амбициозным предприятием такого рода, ученые Монреальского университета восстанавливают данные о всем населении Квебека от начала колонизации до франко-индейской войны, фиксируя каждое упоминание каждого человека в поразительно полных архивах Французской Канады и связывая их в единое целое. По мере расцвета эры экономистов и калькуляторов такую статистику можно будет увязывать со все более широким спектром регистрационных записей о доходах, недвижимости, состоянии дел, образовании и тому подобном, что позволит воссоздавать жизненные истории гораздо успешнее, чем это делается в использующих текущие данные работах, подготавливаемых с большой любовью и публикуемых в каждом номере "Journal of Political Economy" или "American Economic Review".
 
  * См. книгу под редакцией Э.А. Ригли (Wrigley 1972), особенно очерк Майкла Андерсона (Anderson) об использовании рукописных материалов британской переписи для изучения структуры семьи.
  ** Служба внутренних доходов - налоговое управление США.
  *** Избранные труды Кембриджской группы стоило бы включить в любой список рекомендуемой литературы по новой экономике труда. Аналитический обзор см. в Wrigley 1969, а в качестве примера работ такого рода см. Leslett, 1972.
 
  Наиболее масштабными обследованиями являются, конечно, переписи, и, когда рукописи открываются, то есть когда перепись устаревает, ничто не может сдержать любопытства экономиста. К примеру, в упомянутой выше работе Паркера и Голлмана проведено сравнение рукописных материалов американской сельскохозяйственной переписи 1860 г. с рукописными же материалами переписи населения - такое сравнение нельзя произвести по нынешним анонимным переписям, в которых не указывается имя респондента, - что дало полную характеристику тех, кто был занят сельскохозяйственной деятельностью. Поскольку в переписи 1860 г. ставился вопрос о богатстве обследуемых, можно определить детерминанты распределения богатства в 1860 г. в таких деталях, какие недостижимы для современных переписей, и эти возможности сейчас использует Ли Солтоу (Soltow, 1975). Роджер Рэнсом и Ричард Сатч смогли из рукописей переписи 1880 г. извлечь детальные характеристики случайной выборки, состоящей из 5283 ферм в Южных штатах, и исследовали вопрос о расовой дискриминации более точно, чем это было возможно по современным данным (Ransom and Sutch, 1977). В сравнении с такой богатой и разнообразной фактологией обычный набор экономиста выглядит жалким и мизерным.
  И погрешностей в этих фактах ничуть не больше, чем в современных. Считать, что в исторической статистике больше погрешностей, наивно по двум причинам это значит, во-первых, переоценивать современную статистику, во-вторых недооценивать статистику историческую. Экономист, если его прижать, обычно сознается, что в его данных, скажем, о ценах в американской экономике за последние двадцать лет есть крупные погрешности, степень которых неизвестна, потому что качество рассматриваемых товаров улучшилось, потому что прейскурантные цены мало соответствуют ценам сделок, потому что принцип определения выборки для переписи сомнителен или потому что используемый индекс цен мало соответствует концептуально правильному определению. Он сознается и в том, что эти погрешности вводят смещения неопределенной направленности в его множественные регрессии, в которых цены выступают в качестве независимой переменной. Он все равно будет оценивать эти регрессии, утешая себя заблуждением, что лучших данных все равно нет и что его оценки, по крайней мере, состоятельны.*
 
  * Оценка параметра множественной регрессии является состоятельной, если при увеличении размера выборки ее так называемый предел по вероятности равен ее математическому ожиданию (см. Джонстон, 1980. С. 269-271).
 
  Сталкиваясь с неверием обеих сторон - коллег-историков в убедительность статистической аргументации, а коллег-экономистов в надежность исторической статистики, экономист-историк не может идти проторенным путем. Он уже развил в себе искусство творческого сомнения, которое практикуется в некоторых других разделах экономики, а могло бы не без пользы практиковаться и более широко. Привычка проверять свои аргументы на чувствительность к возможным погрешностям в данных или возможным ошибкам в аналитических рассуждениях распространена среди ученых и историков, но не среди экономистов. Многие, конечно, понимают ненадежность "данных" и действуют соответственно. Традиция Национального бюро и более добросовестных эмпириков вне него публиковать полное описание того, как были получены данные и где могут быть ошибки в надежде, нередко тщетной, что пользователи это прочитают, соответствует традициям в историографии. В предисловии к книге Альберта Фишлоу "Американские железные дороги и трансформация предвоенной экономики" Александр Гершенкрон обратил особое внимание на "статистические приложения, в которых автор полностью раскрывает свою творческую лабораторию и без которых невозможно полностью оценить всю важность этого исследования и надежность интерпретации результатов" (Fishlow, 1965. Р. XII). И все же крупные журналы по общей экономике редко публикуют такие ревизии фактов, как статья Роберта Дж Гордона "45 миллиардов долларов американских частных инвестиций были потеряны", возможно потому, что экономисты редко их пишут (Gordon, 1969).* Цви Грилихес точно определил причину, по которой экономисты не интересуются источниками данных и их погрешностями "Проблема, я думаю, возникает во многом потому, что в экономике те, кто производит данные, отделены от тех, кто их анализирует. В общем, мы не производим собственные данные, а потому и не чувствуем за них ответственности" (Gnhches, 1974. Р. 973).
 
  * Тот факт, что Джордж Джэзи из Министерства торговли США мог утверждать в своем комментарии, будто Гордон не открыл ничего нового (Jaszi, 1970), заставляет задуматься о другом подробности о данных, даже и важные, не интересны экономистам. В своем ответе Джэзи сам Гордон заявляет, что "профессиональные экономисты, и особенно исследователи производственных функций, ничего не знали о капитале, которым владеет государство, а распоряжаются частные лица" (Gordon, 1970 Р 945), и узнали только из его статьи. Это, очевидно, верно.
 
  Экономисты-историки, которые должны сами собирать свои материалы и привыкли обращаться с ними скорее как историки, чем как экономисты, сохраняют чувство ответственности за статистику. Лучшим примером такого отношения на сегодня является, видимо, книга Роберта Фогеля "Железные дороги и экономический рост в Америке" (Fogel, 1964).* В этой работе, сочетающей традиции творческого сомнения в экономической истории и в оценке проекта, 260 страниц фактически посвящены получению одной цифры - размера прибылей от инвестиций в американские железные дороги в XIX в. Фогель начал это исследование, считая, что сумеет подтвердить предположение о незаменимости железных дорог, из которого исходили авторы более ранних работ (например, Шумпетер и Ростоу), но обнаружил, к своему удивлению, что факты заставляют в этом усомниться. Поэтому, чтобы разрешить свои сомнения, он направил свою энергию на вычисление верхнего предела возможного вклада железных дорог в национальный доход и обнаружил, что он невысок Отсюда он пришел к выводу, что железные дороги нельзя считать незаменимыми для экономического роста в Америке. Для экономистов качество исторических фактов нередко превосходит качество фактов сегодняшних первые более подробны, объемны и точны, а к содержащимся в них ошибкам относятся с должным почтением.
 
  * Фогель сделал расчеты за 1890 г., "Американские железные дороги" Фишлоу - аналогичное исследование на материалах середины XIX в. (Fishlow, 1965). Вместе они обеспечили блестящее переосмысление роли транспорта в экономическом росте Америки, за что и получили в 1971 г. премию Шумпетера.
 
  Но, конечно, их качество лучше и в другом смысле - ведь история ставит эксперименты и снабжает экономиста не только более ценными и точными, но и более разнообразными фактами. Жутковатый пример такого рода - использование Т. У. Шульцем индийской статистики сельскохозяйственной продукции и народонаселения во время эпидемии инфлюэнцы 1918-1919 гг. для доказательства того, что предельный продукт труда был положительным и примерно равным выплачиваемой зарплате: продукция сокращалась по мере сокращения работающего населения, и поэтому рабочая сила не была "избыточной", вопреки утверждениям авторов многих работ об экономическом развитии, в том числе Индии (Schultz, 1964. Р. 63-70). Столь же мрачный эксперимент, Великая депрессия, надолго останется великим полигоном для макроэкономических теорий, в чем имели случай убедиться монетаристы, фискалисты и прочие. Фридман и Шварц очень способствовали пониманию коварства денежно-финансовой политики, доказав, что она не столько не оказывала воздействия, сколько совершенно неправильно проводилась в 30-е годы. В свою очередь, Э. Кэри Браун очень способствовал пониманию потенциала фискальной политики, показав, что она не столько провалилась, сколько не проводилась (Brown, 1956, см. также Peppers, 1973).
  Время от времени каждый экономист должен осознавать, что история уже провела тот эксперимент, который ему нужен. Он должен понимать и то, что экономика, как и астрономия, - наука, построенная на наблюдениях, и имеющиеся данные и средства контроля не следует воспринимать как заданные извне. Однако во время своих нечастых посещений "обсерватории" экономист направляет свой телескоп только на Солнце, Луну и ближние планеты. Делает он это по двум причинам во-первых, он считает, что только эти близкие к дому объекты помогают понять поведение родной планеты, во-вторых, он считает, что заглядывать за пределы близлежащей Солнечной системы, не говоря уже о галактике, - значит заглядывать в иную структуру, где могут не действовать привычные ему законы, согласно которым существует только шесть планет, звезды прикреплены к небесной сфере, а свет движется по прямой. Ниже будет рассмотрена точка зрения, заключающаяся в том, что история не важна для государственной политики и доказана ее несостоятельность. Достаточно очевидна несостоятельность и другой точки зрения - будто история происходит из иной структуры, нежели ежеквартальные цифры национального дохода за послевоенный период, и потому ее не нужно знать. Тех, кто смотрит на мир таким образом, пытаясь облегчить свою эмпирическую работу, остается только пожалеть. В своей невинности они всегда будут считать, что "эмпирическая работа" - это компиляция приложения к "Экономическому докладу Президента" и "Эконометрических методов" Джонстона. Даже серьезные и умудренные опытом ученые-экономисты склонны принимать на веру утверждение, что прошлое устроено иначе. Клиометристам же приходится подвергать проверке это утверждение на каждом шагу, когда они сталкиваются как с экономистами, так и с историками, которые принимают его как само собой разумеющееся. В самом деле, если бы выводы новой экономической истории за последние лет пятнадцать нужно было суммировать одной фразой, она звучала бы так в XVIII и XIX вв. погоня людей за прибылью имела такую незамутненную и конкурентную форму, какая только может привидеться экономисту в мечтах об аукционерах* и совершенных рынках. Вслед за Лениным и Вебленом можно, конечно, считать, что атомистическая конкуренция времен Смита и Милля умерла, а простейшие модели конкурентного поведения могут подходить для XIX в., но не для XX. Однако, хотя этот тезис играл большую роль в политэкономии последних пятидесяти лет, он никогда не подвергался проверке по крайней мере достаточно убедительной для тех, кто не был в нем убежден изначально, что лишь подкрепляет нашу точку зрения. Даже если бы можно было показать, что для какого-то явления (скажем, воздействия государственных расходов на занятость) среда XIX в. настолько отличалась от, например, 1970-х годов, что из этого сравнения вряд ли можно было бы что-то узнать о сегодняшних структурах, остается непреложным тот факт что структуры продолжают изменяться, как показывают нередко обескураживающие а иногда и комические результаты прогнозов, полученных с помощью больших эконометрических моделей. История как и изучение других стран и культур, есть познание структурных изменений. Знакомый пример - распространенная практика изъятия из регрессий военных лет как вторжений из иных структур. Однако войны повторяются и ученому-экономисту, даже если его интерес к науке ограничивается возможностями ее приложения к сегодняшней государственной политике, приличествует знать, как война меняет функционирование экономики (см, например, Gordon and Walton 1974, Olson, 1963). Пол Давид выразил то же самое следующими словами "Уравнение, которое вполне подходит для половины данных, входящих в имеющиеся долгосрочные статистические ряды, но не подходит для остальной их части, в глазах обычного экономиста-прикладника никуда не годится, ему приходится преодолевать искушение отбросить непокорные данные при изложении полученных результатов. Напротив экономист-историк может радоваться наполовину не удавшемуся уравнению регрессии как триумфу в том смысле, что обнаруженное изменение в экономической структуре сигнализирует ему надо выяснить, что произошло в истории" (David, 1975. Р. 14).
 
  * Аукционер - абстрактный агент рынка в теории общего равновесия Л. Вальраса.
 
  Во всяком случае, сужение кругозора до ближних объектов не менее странно в экономике чем оно было в астрономии. При желании всегда можно привести примеры более крупных, четких и решающих исторических экспериментов, нежели те, которые предоставляет нам недавний опыт. Тревожившие современные правительства миграции из одной страны в другую в течение последних двадцати лет есть лишь бледная тень миграций XIX в.* То же самое можно сказать и о миграциях капитала: если кто-то пожелает оценить воздействие иностранных инвестиций на экспортирующую или импортирующую страну, то самый доступный материал - опыт Ве- (так, за период 1870-1913 гг. Великобритания отправила за границу треть своих сбережений). Если кто-то пожелает оценить бремя или выгоды государственного долга, то самые очевидные эксперименты - опыт Великобритании с долгом во время наполеоновских войн или Америки во время Гражданской войны, и произошло это до того, как правила внутреннего налогообложения, вкупе с другими нарушающими порядок факторами, пришли в сегодняшнее хаотическое состояние (об американском долге см. Wilhamson, 1974).** В 1820-х годах долг английского правительства примерно в 2,5 раза превышал национальный доход, почти такое же соотношение наблюдается сейчас в Соединенных Штатах.*** Если кто-то пожелает оценить воздействие изменений в законодательстве, то к его услугам масштабные и разнообразные эксперименты - опыты XIX и более ранних веков с законами о корпорациях, об обязательном школьном образовании, о детском труде и т.п. (Sylla, 1969, Landes and Solmon, 1972, West, 1975, Sanderson, 1974). А если кто-то пожелает оценить воздействие плавающего обменного курса, то не менее масштабны и разнообразны опыты США в 1860-х- 1870-х годах, Великобритании с 1914 по 1925 г. или Китая в 1930-х годах. Времена свободной банковской деятельности, как это было в США перед Гражданской войной, дают материал для изучения последствий свободного вхождения на рынок (Rockoff, 1974), времена свободных рынков капиталов, как это было во время Гражданской войны, дают материал для анализа реакции ожиданий на текущие события (Roll, 1972), времена массированных новых инвестиций в общественную гигиену, как это было в американских городах после Гражданской войны, дают материал для оценки стоимости здоровья (Meeker, 1972, Meeler, 1974) История- это лаборатория общества.
 
  * Об этом экономисты историки написали очень много: Thomas, 1954; Easterlin, 1961; Hill, 1970; Neal and Uselding, 1972; Kelley, 1965.
  ** См. статью Майкла Иделстайна (Edelstein, 1974) и процитированные в ней работы. Основополагающей работой о стране - импортере капитала была книга Джейкоба Вайнера (Viner, 1924). Исторически насыщенными были и другие труды Школы международных финансов Тауссига, опубликованные в Гарварде в 20-х - 30-х годах: Williams, 1920; White, 1933; Beach, 1935. Сам Тауссиг в молодом возрасте писал исторические работы (Taussig, 1888).
  *** Ср.: Feldstein, 1974. Р. 915. Col. 3 и Dean and Cole, 1962; Mitchell, 1962. P. 8, 366, 402. То же самое относится к процентам по государственному долгу, которые в обоих случаях составляли 8-9 % ВНП (ср. Mitchell, 1962. Р. 396; Economic Report of the President, 1975. P. 325).
 
  Лучшее качество экономической теории
  Характер взаимодействия продуктов этой лаборатории на экономические идеи понятен лишь немногим экономистам. Конечно, воздействие оказывает и заголовок сегодняшней газеты, тем более, что после его появления деньги на научные исследования выделяются весьма быстро. Но результаты исторических наблюдений, истинные или ложные, предопределяют реакцию на этот заголовок.
  Можно привести целый ряд таких общепризнанных исторических наблюдений (хотя некоторые из них в последнее время ставятся клиометристами под сомнение). Так, наблюдение, что прирост основных фондов на душу населения не объясняет всей величины прироста доходов на душу населения, вызвало в конце 50-х годов интеллектуальный взрыв в виде моделей экономического роста, учитывающих изменения технологии. Историческое наблюдение, что норма сбережений была долгое время постоянной, вызвало в начале 50-х годов взрыв несколько меньшего масштаба в виде теории функции потребления. Историческое наблюдение, что доля труда в доходе - величина постоянная, вызвало в 30-е годы еще один взрыв в виде теории производственной функции. Влияние экономической теории на исторические труды заметно в большинстве работ по новой экономической истории, но влияние экономической истории на теоретические труды заметно только в пионерских работах и впоследствии забывается. Высокая норма исторических резервов в теоретических депозитах работ Роберта Солоу, Милтона Фридмана или Пола Дагласа не сохраняется в работах их интеллектуальных клиентов, в результате чего интеллектуальная масса многократно мультиплицирует фактологическую базу и оказывается подвержена резким колебаниям.*
 
  * В этой фразе обыгрывается стандартная терминология, используемая в работах по кредитно-денежным проблемам: норма обязательных резервов банка и соотношение резервов с суммой депозитов вкладчиков, банковские клиенты, денежная масса, денежная база и т.д.
 
  Об этом хорошо написал Рондо Кэмерон: "В дискуссиях о роли теории в исторических исследованиях часто утверждается (возможно, потому, что это утверждение верно), что историк a priori исходит из каких-то идей. Поэтому желательно, чтобы эти идеи формулировались, а если возможно, то и систематизировались в явном виде. Иными словами, выбор лежит не между теорией и отсутствием теории, а между явной, осознанно сформулированной теорией и неявным, неосознанным теоретизированием. Почти то же самое можно сказать об использовании истории теоретиками. Даже самый презирающий историю экономист кое-что из истории использует: свой собственный опыт, опыт своего поколения или некие исторические обобщения, которыми полон фольклор даже самых изысканных обществ" (Cameron, 1965. Р. 112).
  Самый очевидный пример - теория экономического роста, где определенный ряд исторических условностей подавляет аргументы. Эти условности- Николас Калдор в 1958 г. назвал их "стилизованными фактами", и этот эвфемизм получил широкое распространение - представляли в свое время интеллектуальный изыск, а теперь превратились в банальность. Они были сформулированы в 50-е годы, до того как экономисты-историки начали всерьез устанавливать нестилизованные факты. По крайней мере, неясно, подтвердит ли их работа постоянство коэффициента капиталоемкости, нормы прибыли или темпов прироста производительности труда и основных фондов. Как заметил Роберт Солоу в заключение короткого исследования о реальном значении этих параметров для устойчивости экономического роста, "устойчивое состояние- неплохой исходный пункт для теории экономического роста, но оно может представлять серьезную опасность в качестве конечного пункта" (Solow, 1970. Р. 7). Судя по историческим работам экономистов, написанным за последние лет двадцать и, видимо, неизвестным теоретикам роста, коэффициент капиталоемкости в Америке удвоился, а в Великобритании снизился на треть, за первую половину XX в. этот коэффициент в Америке снизился на 22%, оставаясь примерно постоянным в Великобритании.* Впрочем, вполне возможно, что результаты будут другими, если использовать более полное определение "капитала", включающее продукцию домашних хозяйств. Экономисты-историки, сталкиваясь с продолжительными периодами в истории, когда соотношение между узкими и широкими определениями резко менялось, вынуждены регулярно заниматься такими уточнениями. Но независимо от того, уточнены они или нет, факты, собранные экономистами-историками при изучении экономического роста, стоят того, чтобы к ним вернуться. Это, вероятно, яснее всего проявляется в вопросе о техническом прогрессе, главном конфузе современной теории экономического роста. Как недавно отметили Р.Р. Нельсон и С.Г. Уинтер (Nelson and Winter, 1974), историкам техники, таким как Пол Дэвид, Питер Темин и Натан Розенберг, есть что сказать теоретикам (см., например, Rosenberg, 1972, David, 1975), но головы теоретиков заняты другими проблемами.
 
  * Для Соединенного Королевства см.: Feinstein, 1972. Tab. 1, 20, 43. Для США см.: Davis et al., 1972 Tab. 2.9. В связи с этим можно заметить, что обе книги, из которых взяты цифры, демонстрируют роль "социальных обсерватории" в поощрении новой экономической истории книга Файнстайна - одна из серии работ, выходящих при участии Национального института экономических и социальных исследований (Британского эквивалента Национального бюро экономических исследований) и кафедры прикладной экономики Кембриджского университета, восемь из двенадцати авторов книги (Davis et al., 1972) работали в Национальном бюро экономических исследований; а сама книга - фактически разъяснение и итоги долгого исследования тенденций экономического роста в Америке, проводившегося ими и другими специалистами, в частности Саймоном Кузнецом, под эгидой Бюро.
 
  Псевдоисторическим мышлением грешат, конечно, не только авторы теоретических математических моделей экономического роста. Как бы ни были часты обращения на словах якобы к опыту истории, в словах, так же как и в уравнениях, нет ничего такого, что защищало бы наиболее бесцеремонных теоретиков от попадания впросак. Вот лишь некоторые примеры теорий, не выдержавших столкновения с историческими фактами: Давида Рикардо о росте земельной ренты, Карла Маркса об обнищании промышленного пролетариата, Владимира Ленина о прибыли при империализме; Денниса Робертсона о внешней торговле как двигателе экономического роста; У Артура Льюиса о развитии в условиях неограниченного предложения рабочей силы, Уолта У. Ростоу о "взлете" как следствии великих изобретений и резкого повышения нормы сбережений (см Lmdert, 1974; Hartwell, 1970; Thomas, 1968, Kravis, 1970, Chambers and Gordon, 1966; Kelley, Wilhamson and Cheetham, 1972, Rostow, 1963). Это не значит, что теоретики должны оставить свои грифельные доски или пишущие машинки ради ближайшего архива. Достаточно изредка заходить в библиотеку. А также им стоит усомниться, могут ли они без посторонней помощи обобщать исторический опыт в нескольких стилизованных фактах.
  Вклад истории в теорию состоит не только в том, что она льет воду фактов на мельницу теоретиков. Использование теории в экономической истории украшает теорию и испытывает ее, и в этом отношении экономическая история не отличается от других разновидностей прикладной экономики. Приложение метода межотраслевого баланса к измерению реальной степени протекционизма в Америке XIX в. подвергает испытанию этот метод, точно так же как и применение его к измерению реальной степени протекционизма в современном Пакистане (Whitney, 1968, Guismger, 1970). У экономиста-аграрника, например, не вызовет неприязни использование простых моделей спроса и предложения при изучении истории развития судостроения, текстильной или сталелитейной промышленности в Америке, и его не удивит то, что эти модели становятся глубже в процессе такого использования.*
 
  * Среди многих других см. работы: Harley, 1973; Zevin, 1971; Fogel and Engennan, 1969 (перепечатано в Fogel and Engerman, 1971). Последняя книга, в частности, представляет собой хорошую подборку работ новых экономистов-историков об Америке, как и книга под ред. П. Темина (Temin, 1973).
 
  Также и тот, кто изучает международную торговлю, макроэкономику или рынки труда, не увидит ничего странного в применении двухсекторной модели общего равновесия к американской экономике до и после Гражданской войны или к английской экономике во время наполеоновских войн,* моделей денежного обращения и цен - к английскому и американскому экономическому циклу начала XIX вю (Temin, 1974), модели предельной производительности- к рабству или послевоенной испольщине.** Он может слегка удивиться, что такие давние события можно анализировать при помощи инструментария, усовершенствованного к середине XX в., а может и восхититься тем, как мастерски возвращаются в экономическую мысль давно вычеркнутые из нее проблемы. Но в целом он поймет, что хорошая экономическая история - это просто хорошая прикладная экономика.
 
  * См.: Pope, 1972; Passel and Wright 1972; Passel and Schmundt, 1971; Hueckel, 1973; самая амбициозная пока работа на эту тему: Williamson, 1974/ Клиометристы - одни из немногих экономистов, которые используют нелинейные модели общего равновесия на эмпирическом уровне.
  ** Работы (Goldin, 1973; 1976; Fogel and Engerman, 1974) - самые свежие примеры из обильной литературы о рабстве, ведущей свое происхождение от ранних работ (Conrad and Meyer, 1958; Rerd, 1973) - пример из столь же обильной литературы об испольщине, написанной клиометристами (см., например: Higgs, 1974; DeCanio, 1974; Ransom and Sutch, 1977).
 
  В скобках стоило бы заметить, что его понимание будет неверным в одном важном аспекте, потому что хорошая экономическая история должна быть также хорошей историей. Именно это требование ставит экономическую историю высшего класса на один уровень трудности, скажем, с эконометрикой высшего класса, которая требует прекрасного знания статистики, или математической экономикой высшего класса, которая требует прекрасного знания математики.* Правда, некоторые новые экономисты-историки считают, что экономическая история суть приложение теории производственной функции или эконометрики к более или менее туманному представлению о том, что происходило в истории, так же как другие экономисты считают, что экономическое мышление суть приложение множителей Лагранжа или теории оптимального управления к более или менее туманному представлению о том, что именно должно максимизироваться. Но лучшие новые экономисты-историки одновременно и историки, и экономисты, так же как лучшие экономисты - одновременно и социологи, и математики-прикладники.
 
  * Любому экономисту-историку встречались коллеги, заявлявшие, что они тоже экономисты-историки. Это обычно означает, что они оценили регрессию аж с 1929 г. С таким же эффектом экономист, который использует арифметические действия, мог бы заявить своим коллегам экономистам-математикам, что он тоже экономист-математик.
 
  Однако даже на низших уровнях исторических, а не только экономических обобщений преобразование экономической истории в качественную прикладную экономику, в ходе которого проявилась мощь современной экономической теории, было замечательным достижением, сравнимым с преобразованиями последнего десятилетия в экономике политического процесса, прав собственности, рынков труда и домашних хозяйств. На некоторое время новые экономисты-историки, как и новые экономисты-трудовики и все остальные, почувствовали себя арбитрами в соответствующих областях науки. Но экономическая история обеспечила и другое вознаграждение в области теории. Всякое распространение экономики на новые объекты ставит новые вопросы, на которые не может ответить существующая теория и для которых должна создаваться новая теория. Экономисты-историки смело взялись за это. Их смелость в теории вызвана отчасти и непокорностью мира когда главная цель ученого - понять причины исторических и сегодняшних поступков, а не проверить известную экономическую мысль и тем более ее логику, он берет любые идеи, а не только те, на которых поставлен imprimatur* экономического епископа.** Она вызвана и необычайно тесным контактом экономистов-историков с другой дисциплиной - историей. Они в большей степени восприняли интеллектуальные ценности историков, чем экономисты-социологи - ценности социологов или экономисты-правоведы - ценности юристов, а потому особенно любят ставить вопросы, на которые в экономике нет готовых ответов. В качестве примера можно упомянуть вопрос о причинах возникновения политических и социальных революций, вопрос, которого, вопреки ожиданиям, старательно избегает большинство политологов и социологов. Историк, который хочет написать целостную историческую работу, не может избежать этого вопроса, даже если бы и хотел, потому что революции, такие, как Американская революция и Гражданская война, - это суть изменений и изменение сути истории.*** В связи с этим новая экономическая история в Америке уделяет много внимания причинам революции и Гражданской войны и анализирует их в соответствии с принципом сравнительного преимущества, руководствуясь типично экономической концепцией разумного и осознанного эгоизма. Новая экономическая история внесла свой, пусть скромный, вклад в понимание Американской революции, измерив экономические тяготы Навигационных актов и обнаружив; что они были невелики (см статью: McClelland, 1969 и процитированные в ней работы). Она внесла вклад в понимание Гражданской войны, измерив экономические тяготы Юга, вызванные введением таможенных тарифов и ограничений на распространение рабства, и обнаружив, что они тоже были невелики (Pope, 1972; Rassel and Wright, 1972). Если кто-то считает, что экономические интересы определяют экономическое поведение, он может обратиться к новым экономистам-историкам, которые дадут количественную оценку этих интересов. Если кто-то так не считает, он опять-таки может обратиться к новым экономистам-историкам, которые дадут количественную оценку любых экономических параметров. К примеру, показав, что рабство еще не отмерло экономически накануне Гражданской войны, новые экономисты-историки смогли опровергнуть утверждения многих сочувствующих Югу историков, будто военное вмешательство не было необходимым для отмены рабства (Conrad and Meyer, 1958; Yasuba, 1961; Gunderson, 1974). Во всяком случае, приложение экономики к политике поднимает теоретический вопрос, которым пренебрегает большинство экономистов (в частности, большинство экономистов левее Милтона Фридмана и правее Пола Суизи), - о введении политики в экономические модели.****
 
  * Imprimatur (лат.) - печатать. Формула цензурного разрешения, допущения к печати в средние века.
  ** В качестве примера можно привести книгу Дж.Г. Уильямсона, особенно главу V (Wilhamson, 1964). Сначала он безуспешно использует традиционные теории, чтобы объяснить изменения американского платежного баланса в XIX в., и, наконец, разрабатывает то, что теперь известно как монетаристская концепция, на несколько лет раньше, чем она была впервые сформулирована в теории. П.Б. Уэйл, начав с аналогичной исторической проблемы, сделал то же самое в 1937 г. (Whale, 1937).
  *** Целостность принесена в жертву специализации в коллективном труде Л. Дэвиса и др. (Davis at al., 1972), который во многих других отношениях представляет собой превосходное изложение работ клиометристов. Ориентация на экономическую революцию (подзаголовок книги- "История США глазами экономиста") заставила обойти вклад новой экономической истории в политическую историю Революция, президент Джексон и его борьба со Вторым банком, тарифы, рабство, Гражданская воина и свободная чеканка серебряной монеты занимают, согласно указателю, в общей сложности 20 стр. - меньше, чем одна рубрика "Каналы".
  **** Революция и Гражданская воина - не единственные политические события, привлекшие внимание новых историков-экономистов. О причинах введения тарифов в начале XIX в. см.: Pincus, 1972. О пресечении англичанами работорговли см.: LeVeen, 1971. О росте дискриминации в образовании на Юге см.: Freeman, 1972 (пример прекрасной исторической работы неисторика. О протесте сельского населения в конце XIX в. см.: Higgs, 1971. Ch. 4; Bowman and Keehn, 1974. О политике расходов в рамках Нового курса см.: Wright, 1974.
 
  В последние несколько лет экономическая история всё чаще обращалась к подобным вопросам, имеющим первостепенную важность для развития экономики как общественной науки. Например, углубленное исследование рабства в Америке, особенно в книге Фигеля и Энгермана (Fogel and Engerman, 1974), поставило вопрос о роли принуждения в экономическом обществе. Не считая растущего числа экономистов-марксистов, которые, как и их коллеги из правых, на редкость историчны, экономическая мысль в этом процессе не выходила за пределы случайных замечаний о командной экономике в сравнении с рыночной, подразумевая при этом, что в рыночных экономиках редко используется принуждение, за исключением налогов, обязательности контрактов и уголовного законодательства. Это предположение никогда не соответствовало действительности в отношении той части населения, которая не достигла совершеннолетия, не говоря уже, конечно, о рабовладельческом обществе. Фогель и Энгерман сумели показать, что рабовладельцы Юга были капиталистами и использовали рыночный механизм, а не один только кнут для управления своими рабами. В статье "Рабство - прогрессивный инструмент?", где даётся большая рецензия на эту книгу, два других экономиста-историка, Пол Дэвид и Питер Темин, утверждают, что нет такой экономической теории, которая могла бы объяснить подобные смешанные системы, построенные на поощрении и принуждении (David and Temin, 1974. Р. 778-783). Может, это и так, но тогда тем хуже для теории.
  Сам предмет бросает вызов экономисту-историку, заставляя его расширить кругозор. Очевидно, что при всём желании невозможно изучать долговременные экономические колебания без анализа долговременных данных о движении доходов (Klotz and Neal, 1973); невозможно изучать долгосрочные факторы, определяющие размеры городов, без длительных рядов статистики численности их населения (Swansonand Williamson, 1974). Но дело не только в этом. Не приходится ожидать, что экономист, внимание которого сосредоточено на современности, задастся вопросом, почему меняются институты рынков труда и капитала, как это сделали Ланс Дэвис и Даглас Норт в книге "Институциональные изменения и экономический рост в Америке" (Davis and North, 1971). Ещё менее вероятно, что он задастся вопросом, чем вызывается расцвет и упадок фундаментальных общественных связей, как это сделали Норт и Роберт Томас в книге "Расцвет Западного мира" (North and Thomas, 1973). Весьма немногие экономисты всерьёз пытались не теоретизировать, а измерять способности к управлению или, если выразиться более напыщенно, к предпринимательству, этому фантому теории фирмы. К этим измерениям пришлось обратиться экономистам, изучающим викторианскую экономику, поскольку историки, не являющиеся экономистами, утверждали, что английские бизнесмены в конце XIX в. тоже были иррациональны (Sandberg, 1974). К ним также пришлось обратиться экономистам, изучающим сельское хозяйство, поскольку правительственные плановики утверждали, что фермеры иррациональны. Но даже экономисты-аграрники, отличающиеся от прочих экономистов тем, что давно обращаются к истории, вряд ли задаются вопросом, почему крестьянская земельная аренда в её причудливой форме во многих странах существовала веками, но исчезла в процессе земельной реформы.
  Исландский поэт Эйнор Бенедиктссон сказал об этом так:
  Обрати взор к прошлому,
  Если хочешь создать чго-то необычное.
  Не зная уроков прошлого,
  Не увидишь, что есть новое.*
 
  * Этой цитатой я обязан Йону Сигурдссону из Исландского института экономического развития.
 
  Лучшее качество экономической политики
  Не много есть сфер интеллектуальной деятельности, где некачественная работа может принести столько вреда, как в экономике или истории. Способность ложных экономических аргументов или ложных исторических аналогий нанести вред обществу очевидна: псевдоэкономика меркантилизма в течение многих веков сокращала торговлю и защищала предпринимателей; псевдоистория арийской "расы" облагородила лицо германского фашизма. Вдвойне пагубно; если скверная экономика соединяется со скверной историей и скверной экономической истории. Конечно, у творцов экономической политики есть все возможности совершать ошибки, не ища оправданий в том, что они плохо усвоили экономическую историю. И все же, перефразируя часто цитируемые слова Кейнса на эту тему,* цитируемые часто, вероятно, потому, что они верны, - идеи экономистов-историков и когда они правы, и когда ошибаются, имеют гораздо большее, влияние, чем принято думать. Безумцы, стоящие у власти, которые слышат голоса с неба, основывают свой бред на экономических событиях, происходивших несколько лет назад. Люди практические, которые считают себя свободными от всякого историческою влияния, обычно бывают рабами исторических аналогий.
 
  * См. Кейнс,1978. С. 458.
 
  Угверждаюг что промышленная революция пришла в Англию неожиданно и скромно около 1760 г. на волне технических новинок, оправдывая этим такую политику стимулирования роста, при которой неграмотных крестьян снабжают компьютерами. Утверждают, что внешняя торговля была для Англии (а в последнее время - для Японии) двигателем экономического роста, оправдывая этим такую политику стимулирования экспорта, которая ведет к обнищанию собственных граждан утверждают, что плавающий обменный курс усилил хаос в международной экономике в 30-е годы, оправдывая этим принесение занятости в жертву ради поддержания курса 4,86; 2.81; 2,40 или 2,00 дол. за фунт стерлингов. Утверждают, что железные дороги имели решающее значение для индустриализации в XIX в., оправдывая этим политику субсидирования железных дорог и устранения конкуренции со стороны автомобильного транспорта в неиндустриальных странах в XX в. Утверждают, что индустриализация привела к угнетению рабочего класса, оправдывая этим глубокую подозрительность по отношению к капитализму со стороны самых образованных людей. Утверждают, что профсоюзы обеспечили большую часть повышения зарплаты начиная с 1900 г., оправдывая этим правительственную политику поощрения вымогательств со стороны водопроводчиков, электриков и мясников. Утверждают, что конкурентное предложение профессиональных услуг в XIX в. нанесло ужасный ущерб потребителям, оправдывая этим существование официальных картелей врачей и гробовщиков. Утверждают; что монополия в бизнесе получила широчайшее распространение лишь в последние сто лет, оправдывая этим враждебность общества по отношению к крупному бизнесу. Утверждают, что выплаты процентов по вкладам до востребования или на срок, определяемый конкуренцией, привели к нестабильности банковских систем, оправдывая этим законы, которые запрещают подобную практику. Утверждают, что воздух теперь загрязнен гораздо сильнее, чем когда-либо раньше, оправдывая этим драконовскую политику борьбы с загрязнением окружающей среды. Утверждают, что ископаемые виды топлива используются сейчас быстрее по отношению к разведанным запасам, чем пятьдесят лет назад, оправдывая этим национальную политику субсидирования новых видов топлива и отказа от международной торговли нефтью. Как бы ни была хороша или плоха та или иная политика, в той мере, в какой ее пропаганда в обществе или ее частная мотивация исходит из ложных исторических аналогий - а в большинстве случаев это так и есть, - логическое се обоснование весьма сомнительно.
  Можно без конца приводить примеры, но достаточно и двух наиболее важных. Неразбериха с обменными курсами в 20-30-е годы вызвала к жизни подход к платёжному балансу на основе концепции эластичностей, который и сегодня господствует в теории и политике. Этот подход уже несколько лет критикуют с логической точки зрения, но разработка альтернативного подхода будет зависеть от переосмысления прошлого опыта с обменными курсами.* Неразбериха с занятостью в 30-е годы и осмысление этой неразберихи Кейнсом и другими вызвали к жизни послевоенную политику полной занятости, достигаемую преимущественно фискальными методами. Здесь также требуется переосмысление событий 30-х годов. Как недавно заметил Хью Рокоф в очерке об американской практике свободного доступа к банковской деятельности, "одна из целей истории - расширение наших представлении о возможном" (Rockoff, 1975. Р. 176). Понимание подлинной истории, как и исправление истории ложной, важно для государственной политики, потому что у экономиста, чья память ограничена недавним прошлым, суженное представление о возможном. Восхваляя или критикуя сегодняшние правительства, мы можем быть вольными или невольными рабами исторических аналогий, но все равно мы рабы.
 
  * В настоящее время усилия Семинара по международной торговле Чикагского университета направлены в основном на приложение "монетарного" подхода к опыту Англии, Франции и Японии перед в горой мировой войной.
 
  Лучшее качество экономистов
  В свете сказанного неудивительно, что мышление Смита и Маршалла, Шумпетера и Кейнса было глубоко исторично. Но, конечно, экономист, а клиометрист и подавно, не будет утверждать, что ничто не заменит историю в создании значительных экономических трудов, так же как он не будет утверждать, что железные дороги были незаменимыми для экономического роста Америки. Некоторые значительные экономические труды были написаны людьми исторически неграмотными, хотя надо признать, что такие примеры найти нелегко. Скажем, работа Эджуорта в изложении современных учебников кажется вероятным кандидатом, пока не начнешь читать саму работу и натыкался на избитые шпаты из Геродота. Изучая многие работы Дж.Р. Хикса, трудно понять, что там присутствует история, однако он читал лекции по истории средних веков и, по его собственным словам, всю жизнь был читателем "Обозрения экономической истории" ("Economic History Review") (Hicks, 1953), а в 1969 г. опубликовал "Теорию экономической истории" (Hicks, 1969). История- стимул для воображения экономиста, она очерчивает и расширяет границы его ремесла. Экономист благодаря своим обычным занятиям узнает как рассматривать, обозначать и ремонтировать части здания экономики. Из истории же он узнает, откуда здание взялось, как были построены соседние сооружения и почему здания в одном месте построены иначе, чем в другом. Все наиболее общие проблемы, которые стоят перед экономикой, носят исторический характер. Если история полезна экономисту в работе, то еще полезнее она для его образования.
  Было бы нелепо проповедовать в духе немецкой исторической школы, что история должна господствовать в образовании экономистов и что следует отказаться от абстракций экстремумов ради конкретности (а на практике - словесных абстракций) истории. На самом деле, некоторый крен в сторону сегодня в современной экономической науке отчасти объясняется реакцией на подобные нелепые предложения. И все же, как сказал английский экономист-историк Т.С. Эштон, "вся дискуссия о том, какой метод следует применять в общественных науках - дедукцию или индукцию, - это, конечно, младенчество. С таким же успехом мы могли бы спорить, на какой ноге лучше прыгать - на правой или на левой. Разумные люди знают, что они продвинутся дальше, если будут передвигаться на двух ногах" (Ashton, 1971. Р. 177).
  Экономист, который прыгает на экономической ноге, поджав историческую, если он не спортсмен-десятиборец, отличается узким взглядом на сегодняшние события, приверженностью к текущим, мелким экономическим идеям, неспособностью оценивать сильные и слабые стороны экономических данных и отсутствием умения прилагать экономический анализ к крупным проблемам. Если мы спросим своих студентов, то обнаружим, что, по их разумению, экономическое исследование состоит главным образом из поверхностного ознакомления с последним заявлением Совета экономических консультантов при президенте США, с последним ослаблением предпосылки в экономической модели и с последними исправлениями в изготовленной местными умельцами программе оценки регрессий. Достаточно посмотреть на их учителей, чтобы понять, откуда у них такие странные взгляды.
  * * *
  Уже лет пятнадцать или около того клиометристы объясняют своим коллегам-историкам, как полезна экономика. Им пора уже начать объяснять своим коллегам-экономистам, как полезна история. Она удивительно полезна, эта кладовая экономических фактов, проверенных скептицизмом, это собрание экспериментов, испытывающих экономическую науку на прочность во всех направлениях, этот источник экономических идей, этот наставник в политике, эта школа для ученых-обществоведов. Не случайно ее так высоко ценят лучшие умы в экономике. И очень жаль, что многие от нее отошли. Полезно ли прошлое для экономической науки? Конечно да.
  СОДЕРЖАНИЕ
 
 ВВЕДЕНИЕ 1
 I. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ УЧЕНИЯ ДРЕВНЕГО МИРА 2
 Лекция 1. Экономическая мысль Вавилонии, Китая, Индии 2
 Лекция 2. Экономические учения Древней Греции 5
 Лекция 3. Литература об организации рабовладельческих латифундий в Древнем Риме 8
 II. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД СРЕДНЕВЕКОВЬЯ 9
 Лекция 4. Экономические идеи в Западной Европе и в России 9
 III. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД ЗАРОЖДЕНИЯ РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ 12
 Лекция 5. Меркантилизм как первая школа политической экономии 12
 Лекция 6. Экономические идеи в России в XVII-XVIII вв. И.Т. Посошков и его книга "О скудости и богатстве" 16
 Лекция 7. Возникновение классической политической экономии в Англии и во Франции 19
 Лекция 8. Экономическое учение физиократов 22
 ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 25
 IV. ЭКОНОМИЧЕСКИЕ ТЕОРИИ В ПЕРИОД РАЗВИТИЯ РЫНОЧНОЙ ЭКОНОМИКИ И ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВА 33
 Лекция 9. Основные идеи экономического учения А. Смита и Д. Рикардо 33
 Лекция 10. Теории Ж.Б. Сэя, Ф. Бастиа, Т. Мальтуса. Историческая школа в Германии 35
 Лекция 11. Проблемы политической экономии в русской экономической мысли XVIII-XIX вв. 37
 ИЗ ЖИЗНИ ВЫДАЮЩИХСЯ УЧЁНЫХ В ОБЛАСТИ ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НАУКИ 43
 Лекция 12. Плюрализм идей в экономической мысли второй половины XIX - начала XX в. 51

<< Пред.           стр. 6 (из 7)           След. >>

Список литературы по разделу