<< Пред.           стр. 8 (из 18)           След. >>

Список литературы по разделу

 
 Я безусловно согласна с Делезом и Гваттари, отвечающими на посмодернистские провозглашения "смерти метафизики": "... Вопрос о смерти метафизики или преодолении философии у нас до сих пор еще не был проблематизирован, были лишь тягостно-никчемные пересказы давно известного. Сегодня толкуют о крахе философских систем, тогда как просто изменился концепт системы. Пока есть время и место для творчества концептов, соответствующая операция всегда будет именоваться философией или же не будет от нее отличаться, хотя бы ей и дали другое имя"203.
 
 И мы должны задуматься о значении того факта, что с удивительным постоянством и упорством возрождается этот, столько раз объявляемый "умершим", способ понимания мира и человека, способ осмысления характера человеческого присутствия в предметах и отношениях своего
 
 
 
 
 [124]
 
 
 
  опыта. (Для Хайдеггера "последним метафизиком" был, как известно, Ницше, именно на метафизике Ницше, по его мнению, философия заканчивается, отшагав весь круг своих предначертанных возможностей; к таковым относили и Гуссерля; "последним метафизиком", "последним философом" объявляли Сартра, и кто знает, сколько еще таких же величественных и великих метафизиков будут объявлять "последними".)
 
 Это факт свидетельствует, я думаю, о том, что само предприятие философствования как усилия радикального самоосмысления есть то, что в принципе не может обойтись без специфического - метафизического - способа вопрошания, без специфической - метафизической - направленности рассмотрения своих вопросов, без специфического - метафизического - способа разрешения, удостоверения и обоснования получаемого в нем знания, конституируемых им концептов и идей.
 
 Оказавшаяся вытесненной из всех конкретных предметных областей философия (метафизика) сохраняет и должна сохранять самостоятельность своего способа вопрошания как вопрошания сущностного ("Что есть...?); своей предметной области как области философских (предельных) оснований ("условий возможности", условий интеллигибельности, "причин"); своего способа рассмотрения по правилам "запределивания" свойств и отношений фактического; своей "территории" (должного и возможного) как сферы удостоверяемости и разрешимости (умопостигаемой, не эмпирической) своих понятий и идей. Наконец, своего метода "созерцания сущностей" как незаместимого и легитимного, как специфицирующего саму метафизику и имеющего свой собственный источник познания (не зависимую от любого рода предметной данности область "невидимого").
 
  Как ни парадоксально, но именно в качестве такового этот способ познания и понимания мира и человека, не будучи a priori ограничен какой-либо конкретной предметной областью, каким-либо конкретным видом человеческого опыта (или привязан к ним), оказывается способным проникать в глубинные онтологические структуры любого вида фактического опыта человека, в любые предметные области. Ибо ее (философии) способ вопрошания, ее "как?" создает ее собственное "что?" в них, тем самым конститутируя и гарантируя ее собственное проблемное поле, ее собственный предмет в любых фактических предметных сферах.
 
 И именно с этой способностью философского дискурса как дискурса метафизического выполнять работу самосознания любых форм человеческого опыта можно, на мой взгляд, связывать надежды на востребованность философии - этой вездесущей истолковающей деятельности, раскрывающей для нашего опыта возможности "иного", устанавливающей для человека пути и способы делать себя открытым этому "иному", овладевая собой и восстанавливая собственное присутствие в предметах и от-
 
 
 
 
 [125]
 
 
 ношениях своего опыта, даже если абсолютной полноты этого присутствия в принципе никогда не удается (и не удастся) достичь.
 
 В этом смысле, чтобы не пытаться пышным слогом говорить о том, что во все времена именовалось назначением философии, или, скромнее, ее задачами, скажем так: изначальный жизненный смысл философии и ее неистребимый пафос, внутренние живительные истоки философского (метафизического) предприятия мысли - восстанавливать наше собственное присутствие всюду, где оно прерывисто, стремиться по возможности минимизировать "лакуны", места "отсутствия", то есть те места конституирования смыслов, значений нашего опыта, где мы изначально "отсутствовали"204.
 
 Минимизировать через их поиск и философскую реконструкцию, смысл которой, если воспользоваться языком Сартра, можно было бы, я думаю, выразить так: восстановление нами, тотализированными традицией, историей, языком, бессознательным и др. "смысла тотализации".
 
  А Метафизика Присутствия - какими бы новыми открытиями самоорганизации тотальностей и структур социального-исторического, культурного, бессознательного, "телесного" и других полей ни обогатили объективирующие, аналитические и детерминистские дискурсы представления философов об изначальной принадлежности (укорененности) человеческого бытия и мышления, человеческого тела и поведения, человеческого желания и проекта и др. миру, истории, традиции, культуре, бессознательному, языку, письменности и проч.,- никогда, на мой взгляд, не сможет утратить эту свою основополагающую, исходную жизнезначимость для человеческого существования.
 
 Не сможет, какие бы радикальные "возмущения" ни вносили эти новые (и никогда не могущие исчерпать реальные зависимости и связи человека с миром, историей, традицией, языком, телом, бессознательным, с самим собой и Другими) открытия в ее проблемное поле и какие бы радикальные изменения ее способов проблематизации человека и "человеческого", мира, должного и возможного они ни предполагали, ни потребовали, ни вызывали.
 
 Ибо человек есть (всегда был и будет) существо, вынужденное постоянно решать, как минимум, вопросы: что есть моя жизнь? Что я должен был бы с ней делать и что сделал? Что я могу с ней сделать? То есть вопросы, поиски ответов на которые по своей природе требуют их сущностной артикуляции, артикуляции мета-физической, предельной.
 
 И даже там, где мы, казалось бы, полностью "отсутствуем" (в нас проговаривает себя и язык социального, и язык бессознательного, и язык
 
 
 
 
 [126]
 
 
 
 биологического, и язык как тех тотальностей и структур культурно-исторического пространства, которые уже проблематизированы философией и гуманитаристикой, так и тех, которые еще только предстоит выявлять и тематизировать; и это - работа, уходящая в бесконечность), мы все же некоторым образом "присутствуем" как присутствуем во всем "человеческом".
 
 А таковым в мире культуры является все. Как замечает К. Касториадис, "Одно дело сказать, что нельзя выбрать свой язык при абсолютной свободе, что каждый язык покушается на то, что "можно сказать". Совершенно другое дело - верить в свою фатальную подчиненность языку, в то, что можно сказать только то, что он заставляет нас говорить. Мы никогда не можем оставить язык, но наша подвижность внутри языка безгранична, что позволяет нам ставить под сомнение все, включая язык и наше отношение к нему"205.
 
 И хотя наша реальная подвижность "внутри языка" вряд ли безгранична, простая психологическая проблематизация "присутствия" не совпадает с онтологической, и философу необходимо постоянно держать и выдерживать различения в размерностях вопрошания и утверждений о нем. Усилия Сартра ввести "человеческое измерение" в грандиозную марксову конструкцию истории как "естественноисторического процесса", за который "меньше, чем с какой бы то ни было другой" точки зрения можно считать ответственным "отдельное лицо"206, показывают возможный (один из возможных) вариант артикуляции в современном контексте проблемы человеческого присутствия и ее решения как проблемы онтологической.
 
 Мы сказали, что каким-то образом мы все же присутствуем с тем и в том, что с нами делают структуры и тотальности нашего поля жизнедеятельности. Мы присутствуем именно потому, что разноликое, таинственное "Оно" и его "языки" проговаривают себя в нас, а стало быть, не без нашего участия, каким бы "обманутым" ни было это наше участие и присутствие, какими бы глубинными механизмами действия Оно они ни трансформировались и какой бы пеленой непрозрачности для нас они ни были окутаны.
 
 В этом смысле мы участны.
 
 Поэтому даже если Я отрицается как центр смыслообразования, то все-таки правомочным, правомерным, я думаю, остается вопрос о Я как "топосе" проговаривания (и инстанции, каким-то образом присутствующей при и в этом проговаривании, участвующей в нем) и о Я как единице понимания (интерпретации) и единице действия. Это Я требует иного исследовательского контекста: речь может идти уже не просто о вторич-
 
 
 
 
 [127]
 
 
 
 ной, рефлексивной инстанции, психологической конструкции Я, обладающей определенными устойчивыми качествами, но и об изначальном синкретичном, дорефлексивном синтетическом и синтезирующем единстве, обеспечивающем возможность понимания, познания и действия. А именно в этом контексте, контексте анализа онтологической конститутивности фактического cogito, и способна, на мой взгляд, продуктивно работать идея абсолютности cogito.
 
 
 Поэтому и в современной философии, на мой взгляд, не может не сохранять свое центральное место тема человека (его сознания и самосознания), хотя бы, как минимум, в таком урезанном, современном "формате": кто есть этот Я, в котором всякого рода "нечто" проговаривает себя? Могу ли я хоть что-то сделать с этим? И что? Как?
 
 Этот контекст вопрошания означает, что и современная познавательная ситуация в философии, ситуация отказа от метафизики присутствия, абсолютизации анализа режима работы мысли по правилам "безлюдности" социального, культурного и иных "ландшафтов" безусловно предполагает постановку и требует возобновления и артикуляции в новой проблемной сфере традиционных философских, метафизических, к примеру, кантовских, вопросов: что я могу знать? Что я должен делать? На что я могу надеяться? И, в конечном счете, что есть человек?
 
 А эти вопросы ставят нас, в свою очередь, перед вопросом: что есть философия?
 
 Говоря о том, что оставленную потомству в завещание систему метафизики, созданную сообразно критике чистого разума, не следует считать малозначительным подарком, "пусть только обращают внимание на культуру разума", и отмечая, что какая-нибудь метафизика всегда была и будет существовать в мире, Кант утверждал: "Вместе с ней должна существовать и диалектика чистого разума, ибо она соответствует природе метафизики. Поэтому первая и важнейшая задача философии - раз и навсегда устранить всякое вредное влияние ее, уничтожив источник заблуждений"207.
 
 И хотя философии с момента ее возникновения постоянно приходится бороться не с "источником", а с источниками заблуждений, и уничтожать их ей доводится не "раз и навсегда", но всегда и всякий раз начиная как бы с самого начала во всяком новом проблемном контексте, нельзя не признать, что работа "спекулятивного", в кантовском смысле слова, философа - этого, по мнению Канта, "единственного хранителя полезной для общества науки", а именно критики разума, проясняющей его права на его принципы, удостоверяющей сам способ, каким он пришел к ним, - была и остается постоянным условием самосознания, самогигиены и преобразования не только философского, но всякого человеческого опыта, как бы ни менялась его общая атмосфера, его стиль, масштаб его притязаний и
 
 
 
 
 [128]
 
 
  претензий, его проблемный контекст, материалы и правила. Эта работа - условие того, чтобы, как писал Кант, словно предвидя нашу сегодняшнюю ситуацию, не превратить труд в игру, достоверность - в мнение, а философию - в филодоксию208.
 
 Ибо метафизические, в том числе и кантовские, вопросы суть те вопросы, о которых можно, на мой взгляд, сказать, что они одновременно и требуют максимального участия, присутствия индивида в предметах и отношениях его опыта, и "размыкают" это присутствие, открывая его объективности209.
 
 Более того, эти - конститутивные для аутентичного, собственно человеческого способа быть в мире - вопросы всегда будут сохранять свою безусловную и жизненную, и собственно теоретическую значимость. И в этом смысле можно сказать, что "Метафизикой Присутствия" является вся история философии, с момента ее возникновения. "Ирония" Сократа, "идолы" Бэкона, "сомнение" Декарта, трансцендентальное единство апперцепции Канта, "редукция" Гуссерля, "захваченность" Хайдеггера210, cogito, проект и "авторство" Сартра и др. - за этим разным языком стоят выполняемые в разных перспективах и ракурсах философские поиски средств, техник и способов уменьшить в нас, выражаясь современным языком, зоны действия "Оно", расширить зоны нашего присутствия в опыте и границы нашего понимания своего присутствия.
 
 Именно эти цели преследует сократовское, бэконовское, картезианское, гуссерлевское, сартровское требование "очевидности", "наличной очевидности", "собственноличного присутствия", "чистой рефлексии" и др. "Для опыта требуется всего-навсего, чтобы мы что-то восприняли сами"211, - утверждал Гегель.
 
 Поэтому, критикуя эмпиризм ("Основная ошибка научного эмпиризма состоит всегда в том, что он, пользуясь метафизическими категориями - материя, сила, одно, многое, всеобщность, бесконечность и т. д. - и руководствуясь такими категориями, пользуясь формами умозаключения и исходя из них как из предпосылок, не знает при этом, что он сам со-
 
 
 
 
 [129]
 
 
 
 держит в себе метафизику, сам занимается ею; он, таким образом, пользуется этими категориями и их сочетаниями совершенно некритично и бессознательно"212 (Курсив мой. - Т.Т.), Гегель вместе с тем настаивает на важности заключенного в нем "принципа свободы, согласно которому человек должен сам видеть, должен сам присутствовать в том, что он признает достоверным в своем знании"213.
 
 "Самоличное" присутствие человека в своем опыте - извечная тяга, условие, цель и ориентир философской рефлексии в любых ее формах. (И даже если она ищет и устанавливает только "отсутствие" и "следы...", она de facto изначально, хотя и не всегда явно, нуждается в идее "присутствия", хотя бы как "разоблачаемого" и опровергаемого ею. В любом случае, ее открытия того, где "нас нет", способны помочь поиску способов и средств осознания и понимания этого "отсутствия", путей и возможностей его преодоления, превращения в "присутствие". Иными словами, они способствуют расширению зоны последнего, развитию наших реальных способностей самосознания и самоистолкования.)
 
 "Самоличное" присутствие в своем опыте - условие живой жизни (мысли). Живая жизнь есть такая жизнь, в которой наше настоящее и наше возможное являются не просто нашим собственным настоящим и нашим собственным возможным, но и содержащими в себе живую истину (нас самих, нашей ситуации, нашего мира, наших Других).
 
 Именно такого рода возможное для человека и в человеке ищут философы, говоря о постоянной необходимости нашего рождения в качестве мыслящих (аутентично, вживую, как присутствующих в собственном опыте и понимающих это свое присутствие), обвиняя наше привычное, повседневное существование в неподлинности, автоматизме, сомнамбулизме и др.
 
 Такое возможное искал Сократ, подталкивавший своей иронией собеседников к "припоминанию" того, что их душа узнала прежде воплощения, во встречах с Богом; Декарт, желавший иметь дело с человеком, родившимся вторично, в качестве мыслящего, то есть уже "не от родителей"214; Ницше, питавший надежду на способность человека к усилию решающего самопреодоления и работе рождения в себе "сверхчеловека"; Сартр, объявивший глубинной - хотя и нереализуемой, но вместе с тем конститутивной для человеческого существования - онтологической структурой "человеческой реальности" страсть "быть Богом" и многие другие.
 
 
 
 
 
 [130]
 
 
 То есть человек, о котором говорит философ, всегда еще должен родиться в нас, он должен в нас рождаться постоянно.
 
 Не чем иным, как требованием полного, абсолютного присутствия человека в собственном опыте является, на мой взгляд, ницшевский "танец" - огонь человеческой жизни - "над всеми вещами". Ницше стремится редуцировать присутствие в нашей жизни "духа тяжести" - "чужих тяжелых слов и ценностей", которые человек "навьючивает на себя".
 
 Я выделила курсивом "чужих", чтобы подчеркнуть: "тяжелым", "чужим" является для Ницше то, что не является, не стало своим, что - поскольку оно стоит между индивидом и полнотой смысла, полнотой Бытия - мешает состоянию ликующей слитности, нераздельности со своим опытом. Состоянию, о котором можно сказать так, как о нем говорит сам Ницше: "Я в танце несусь за тобою (Жизнью. - Т.Т.), я с ритмом твоим неизбывно один"; "Теперь я легок, теперь я летаю, теперь я вижу себя под собой, теперь Бог танцует во мне"215. (Курсив мой. - Т.Т.)
 
 "Видеть себя под собой" - это и есть, на мой взгляд, идеал полного присутствия себя в собственном опыте, идеал "абсолютной жизни", "живой жизни", органичного единства человека и его опыта, аутентичности. И слова Ницше "Теперь Бог танцует во мне" заставляют нас вспомнить уже приводившиеся нами ранее слова Платона о том, что душе философа предначертано вечно стремиться "к божественному и человеческому в их целокупности".
 
 Таким образом, можно говорить о двойственном - ноэмо-ноэтическом, если воспользоваться терминологией Гуссерля, - характере присутствия: ранее мы вели речь о присутствии как о полном осуществлении некоего смысла (сущности) того, в чем мы можем присутствовать; вторая же сторона присутствия, близкая к гуссерлевскому понятию переживания, - то, что в присутствуемом мы присутствуем сами.
 
 В этом контексте (то есть уже как бы с "обратной" стороны поиска оснований фактического, или с той стороны, в которой наше собственное присутствие в нашем опыте оказывается онтологически, экзистенциально предполагаемым, требуемым самим этим основанием, принадлежащим к сфере "Бытия"), то, что ищут философы (в том числе и Ницше), можно было бы, я думаю, назвать и поиском возможностей, условий События (события реализации "чистого смысла", полноты смысла, "сущности", истины в нашем реальном существовании).
 
  Поэтому-то это Событие, эта "невозможная возможность" для человека не может быть вынесена вовне человека, вовне субъективности, сознания, она не может быть оторвана, отрезана от того, с кем событие происходит216. (Или не происходит: "Неслучившееся Событие" - не contra-
 
 
 
 
 [131]
 
 
 
 dictio in adjecto. Мы живем в горизонте ожидаемых - выполняемых и невыполняемых - смыслов; фрустрации экспектаций тому свидетельство. Если "пустой интенциональный акт" Гуссерля - это только "подразумеваемое" при отсутствии его связи с созерцанием, то по аналогии можно, я думаю, сказать, что "неслучившееся Событие" - это тоже неисполненность подразумеваемого, как полноты ожидаемого смысла, в реальности.)
 
 Точнее, следовало бы сказать, что эту связь можно разрывать только осознавая и признавая частичность исследовательской перспективы объективного и объективирующего исследования события, понимая его границы, его условность и уж, конечно, не строя на результатах своего анализа глобальных концепций "смерти": человека, cogito, философии и метафизики. Философ может разрывать (и разрывает) эту связь, но рвет он всегда, как говорится, "по живому", и рвет для каких-то определенных, конкретных целей познания и понимания события, например, для того, чтобы исследовать собственные, внутренние структуры, собственные внутренние (потенциальные) возможности осуществления и развертывания события безотносительно к субъекту, который может соответствовать или не соответствовать его масштабу, может "вытянуть" его на себе или "дать промашку", упустив шанс и проч.217
 
 Иными словами, на вопрос "Зачем рвет?" можно сказать: затем, чтобы понять и показать те возможности / невозможности реализации События в реальной жизни, воплощения События как полноты Бытия, которые объективны, т.е. лежат вовне самого его агента.
 
 Однако поскольку в мире человека для философа все является "паразитарным" (термин Сартра), зависит от характера и способа нашего присутствия в своем опыте, от "размаха нашей экзистенции" (и никто не может знать, "что может сделать свобода", как выразился Мерло-Понти), онтология гуманитарных наук (а любая наука предполагает определенную онтологию) без человека, его свободы, творчества и ответственности перестает быть, строго говоря, собственно философской гуманитарной онтологией. Она остается научной онтологией мертвого (объективаций) "человеческого", беря его вне его живой событийности и не в качестве специфиче-
 
 
 
 
 [132]
 
 
 
 ски человеческого как осуществляющего в усилии человека существовать "на собственных основаниях", присутствуя в том, что происходит с ним, и понимая это свое присутствие. Такое существование есть "высшее честолюбие" не только художника (О. Мандельштам), не только философа, но и всякого мыслящего индивида.
 
 (В каком-то из фильмов герой, крайне угнетенный своей несостоявшейся Любовью, на сочувственный вопрос о том, что с ним случилось, очень точно, на мой взгляд, ответил: "В том-то и дело, что ничего не случилось". Я думаю, что не только профессиональная, но и "реальная" философия имеет дело с этой проблемой События как реализации / нереализации полноты смысла того, что мы испытываем и что с нами происходит, понимая реальное посредством обращения к предполагаемому должному, к сущности того, на переживание чего мы претендуем или что ожидаем. Таким образом, можно сказать, что несовпадение сущего со своей собственной сущностью как его неподлинность и неистинность - "сюжет" не только "эзотерической", профессиональной, философии, но и повседневной рефлексии.)
 
 "Присутствие" человека в предметах и отношениях его опыта, таким образом, есть постоянная "головная боль", цель и задача, пафос и искомое философа. "Метафизика присутствия" в этом смысле - никогда не реализуемая в буквальном смысле слова задача философа, однако задача постоянная и постоянно возобновляемая. (И это роднит ее с самой жизнью, в которой "присутствие" человека - как "живая жизнь", "жизнь абсолютная" - в собственном опыте является беспрестанно ускользающей из рук победой, если таковая и имела место. То есть победой, которой нельзя, завоевав, беззаботно и безмятежно пользоваться, но которую нужно постоянно снова и снова завоевывать.).
 
 "Метафизика присутствия" - философский путь осмысления "удела человеческого" и философский способ поиска возможностей для человека понять свою жизнь и самоопределиться в ней и по отношению к ней.
 
 И это усилие самосознания человеческого опыта - с момента своего возникновения и до наших дней - и тайно, и явно подпитывается, если можно так выразиться, "надеждой без надежды" (нереализуемой, но конститутивной в самой своей нереализуемости) постичь Непостижимое, Бытие, Истину Бытия. Упрямо пытаясь идти на "дальний огонь Бытия", того, что в принципе избегает объективирующей репрезентации и интерпретации, философ при этом скромен, понимая, что "Недостижимое достигается через посредство его недостижения" (Николай Кузанский).
 
 Метафизика присутствия - не только понимание этого, но и попытка философа отдать себе в этом отчет. И о мужестве великих философов, не обольщавшихся легкостью их предприятия, можно, перефразируя Сартра, сказать, что их философствование - совсем не бесполезная "бес-
 
 
 
 
 [133]
 
 
 
 полезная страсть" быть философом (если, конечно, под философией впрямую понимать "чистое знание", "знание абсолютное").
 
 Именно в этом их безнадежном предприятии пораженье и победа часто неразличимы. Ибо именно в этой устремленности к недостижимому и способна наша жизнь трансформировать и организовывать саму себя; именно в ней возможно рождение новых форм человеческого самоосуществления в мире, возникновение того, что нельзя ни дедуцировать из фактического, наличного, ни редуцировать к нему; именно в ней возможен абсолютный "прирост Бытия" (выражение Н.А. Бердяева).
 
 Это "присутствие" - не своевольная самозамкнутость человека; и не только картезианское cogito есть присутствие сознания с самим собой в его открытости объективности (Бытию и сущему), или присутствие с собой, Бытием и сущим. В своих знаменитых "максимах обычного человеческого рассудка" Кант связывает воедино два из этих трех моментов присутствия как предполагающих и требующих друг друга. Эти максимы таковы, - пишет он, - "1. мыслить самостоятельно; 2. мыслить, ставя себя на место другого; 3. всегда мыслить в согласии с самим собой"218.
 
 Это - мышление в присутствии себя самого и Другого (вообще мира). Третим - определяющим и фундирующим присутствие у Канта - моментом является его знаменитая "вещь в себе". ("...Если то, что в чувственно воспринимаемом мире следует рассматривать как явление, обладает само по себе также способностью, не составляющей предмета чувственного созерцания, но могущей быть причиной явлений, то причинность такой сущности можно рассматривать с двух сторон - в качестве умопостигаемой по ее действию как вещи самой по себе и в качестве чувственной по результатам этой причинности как явления в чувственно воспринимаемом мире"219.)
 
 "Сосредоточенность" марселевского субъекта предполагает не только его не пассивность, но и его способность быть чутким к истине, сохранять верность своему внутреннему голосу, уметь слышать "зов", "онтологическое требование" в себе. Марсель говорит о необходимости "незамыкания на себе", способности открываться другому и Богу. Человеческое, по Марселю, является подлинно человеческим только там, где оно поддерживается "нетленной основой священного: без этой основы оно разлагается и гибнет".
 
 Да и "захваченность" хайдеггеровского человека подразумевает такую безоговорочную и послушную открытость экзистенции Бытию, что его, пожалуй, можно было бы сюрреалистически изобразить в виде одного большого уха, напряженно внимающего тихому, но властному зову Бытия.
 
 
 
 
 
 [124]
 
 
 
 Как же в этом отношении обстоит дело с Сартром, который, как известно, пожалуй, больше других философов стремился освободить экзистенцию от какой бы то ни было связи с внешним, трансцендентным, предданным, предзаданным, от каких бы то ни было ее обусловливаний и опосредований? Ведь стремясь максимально "опустошить" сознание, он свел собственно субъективность к ее "чистому присутствию" в ее иррефлексивном опыте, к ее дорефлексивному - не опосредованному ничем, даже рефлексией, Я, - присутствию в мире, с миром и с самим собой, своим прошлым 220.
 
 Оставив человека наедине с его собственной открытостью (недостроенностью, недоопределенностью, незавершенностью, негарантированностью), Сартр, тем не менее, не покидает его в пространстве совершенно хаотического, безвекторного движения. Ориентир движения сартровского человека - не внешний, но внутренний, конституируемый самим человеком "на собственных основаниях" и требующий постоянного возобновления; это - не "кристаллизация", но сама живая процессуальность, акт индивидуального самоопределения, изначального решения. То есть феноменологическая редукция и экзистенциальный психоанализ Сартра, срезая кристаллизации и опосредования человеческого опыта, преследуют цель помочь человеку прислушаться к себе самому, услышать свой собственный внутренний голос, зов своей "самости", прочитать ее присутствие в своей ситуации, в мире, тем самым понять себя, свой мир, свою ситуацию. И, встав лицом к лицу с этим своим собственным, изначальным присутствием в опыте, со своим "выбираю", взять его на себя.
 
 И если последней целью "человеческой реальности" и ее основной онтологической структурой у Сартра, как мы видели, является нереализуемое стремление человека быть Ens causa sui, абсолютной самопричинностью, то есть бытием, являющимся основанием своего бытия, то это означает, что метафизика и онтология присутствия у Сартра подчинены задаче, оставив человека наедине с пониманием специфичности его существования в универсуме как существования свободного, повернуть его лицом к его возможности быть иначе и, приняв радикальное и сознательное решение, свободно и ответственно трансформировать собственное существование, свободно и ответственно реализовать свой шанс быть человеком.
 
 Словом, самому распорядиться специфичностью собственного существования как своим единственным, главным и последним шансом. И это понимание человеком специфичности человеческого существования как существования свободного и неоправдываемого и есть сартровский ориентир. А в этом смысле можно, соответственно, сказать, что быть соб-
 
 
 
 
 [135]
 
 
 
 ственно человеком, свободой, отвечающей перед собой за саму себя и мир, - ориентир и должное для сартровского человека.
 
 Итак, можно сказать, что философия (философский поиск "оснований" как принадлежащих сфере бытия) есть, во-первых, способ познания и понимания, реального в том числе, организуемый собственным, присущим только ей образом, а именно через познание реального в сопряжении с должным и возможным; во-вторых, знание, в том числе и знание реального.
 
 "Удваивающий" ход философской рефлексии, сопряжение ею реального и возможного (должного) конститутивно как для самой философии (мы уже говорили, что в этом удвоении к предполагаемому, предельному конституируется собственное пространство философской рефлексии, и - в качестве разговора "языком абсолютов" - оно конституируется как не совпадающее с пространством повседневного и научного сознания), так и для самого реального человеческого существования, для человеческого мира.
 
 Ибо эта область должного в философии - не область абстрактных, "бессильных", как выражался Гегель, пожеланий и сентенций, произвольных рационалистических схем, извне навязываемых ею жизни. Это - измерение мира, в котором реально живет человек и без которого он не является человеком, без которого даже мир не конституируется в качестве человеческого мира.
 
 Поэтому-то Хайдеггер и может говорить о возможности явления "мира как мира", о воссиянии того круга, "из которого выпростается в ладность своей односложности легкое окружение земли и неба, божеств и смертных"221. Ибо "вещь", "веществуя", "дает пребыть земле и небу, божествам и смертным; давая им пребыть, вещь приводит этих четверых в их далях к взаимной близости. ... Далекое хранимо близостью.
 ... Говоря - земля, мы мыслим тут же, от простоты четырех, и остальных трех.
 ... Говоря - небо, мы от простоты четверых мыслим тем самым уже и других трех.
 ... Именуя божества, мы мыслим вместе уже и других трех от односложной простоты четверицы.
 ... Они (смертные. - Т.Т.) - осуществляющееся отношение к бытию как бытию"222.
 
 Даже самые примитивные общества не существуют без области возможного и должного, пусть это будет выражено и не эксплицирующим языком философии, а языком примитивного искусства, мифологии, ритуала и др. Не "выдумывая" их, философы делают попытки эксплицировать в
 
 
 
 
 [136]
 
 
 
 том числе и этот фактический опыт должного и возможного; выявить и прояснить их как то, что принадлежит самой специфической природе человека и его мира; наконец, понять, удостоверить их присущими самой философии - запределивающими, предельными - средствами.
 
 Человека нельзя "вывести из мира", из "наличного": и он сам, и его мир всегда уже включают в себя "воображаемое", символическое. "Все, что существует в рамках социально-исторического мира, неразрывно переплетено с символическим... Реальные действия, коллективные или индивидуальные - работа, потребление, война, любовь, деторождение - и неисчислимые материальные продукты, без которых ни одно общество не могло бы прожить ни минуты, не являются (всегда и непосредственно) символами. Но их существование невозможно вне рамок символической структуры"223, - подчеркивает К. Касториадис. Хотя институты и не могут быть сведены к символическому, они могут существовать только в символическом, - замечает он, - символизм же предполагает способность воображения в человеке: способность "видеть в вещи то, чем она не является, или видеть ее другой, чем она есть на самом деле". Он предполагает способность человека устанавливать постоянную связь между двумя терминами - связь репрезентации одного другим. Поэтому общество должно искать "необходимое дополнение своему порядку в воображаемом"224.
 
 И даже в качестве некоторого рода "предзнания" (а умозрительная укорененность знания философа позволяет назвать его "предзнанием" по отношению к любому конкретному опыту познания, к любому "позитивному знанию", поскольку оно предвосхищает последнее, участвуя с самого начала в организации процесса его получения, задавая сам способ его производства) знание, поставляемое философией, может претендовать на статус знания, причем, как мы увидим, знания строгого (необходимого) и ответственного.
 
 И весь вопрос для нас в спорах о том, является ли философия знанием, состоит в том, какой природы, какого рода это знание, которое - хотя и получено в опыте трансцендирования эмпирии, в "очищающей" трансформации фактического, хотя и удостоверяется и разрешается только в специально конституируемом философской рефлексией умозрительном поле, являясь в этом смысле знанием должного и возможного, - есть, тем не менее (и не только несмотря на свое несовпадение с фактическим, но как раз благодаря этому несовпадению), знание условий возможности эмпирического опыта, правило постижимости эмпирии и средство ее реального изменения. Может быть, точнее было бы сказать: одно из необходимых и очень важных средств.
 
 
 
 
 
 [137]
 
 
 
 Будучи условием возможности эмпирического опыта, это знание - как знание сущностное - некоторым образом всегда уже присутствует в нем. Вот как об этом говорит, к примеру, Гуссерль. Для феноменолога cogitata - не только актуальные переживания: "Напротив, в к а ж д о й а к т у а л ь н о с т и и м п л и ц и т н о с о д е р ж а т с я е е п о т е н ц и а л ь н о с т и, которые представляют собой не пустые, но заранее очерченные в своем содержании возможности, а именно, возможности, интенционально намеченные в том или ином актуальном переживании, которые, к тому же, характеризуются тем, что осуществлять их может само Я"225.
 
 Объявляя одной из основных черт интенциональности наличие сопровождающего переживание подвижного интенционального горизонта, "в котором осуществляются отсылки к открытым для самого переживания потенциальностям осознания", Гуссерль говорит о возможности раскрыть предметный смысл, всегда лишь имплицитно намеченный в актуальном cogito, вопрошая и истолковывая эти горизонты. "Смысл этот, cogitatum qua cogitatum, непредставим в качестве готовой данности; он проясняется лишь в результате истолкования данного, а также других, вновь и вновь пробуждаемых горизонтов. Хотя само предочерчивание всегда несовершенно, оно в своей неопределенности обладает, однако, определенной структурой. Например, в отношении скрытых от взгляда сторон игральной кости еще многое остается неопределенным, и все же она уже заранее схвачена как игральная кость..."226.
 
 Не принимая эмпирическую теорию возникновения общих понятий путем абстрагирования от какого-либо класса предметов, Гуссерль настаивает на том, что именно в априори заключена вся присущая факту рациональность, и что только познание сущности придает факту осмысленность. Полагая статус "факта" как раз не бесспорным (феноменологии надлежит еще выяснить, что легитимизирует факты? в силу каких оснований некоторое данное сознанию положение дел оценивается как соответствующее реальности?), Гуссерль задается вопросом о легитимности метода сущностного созерцания.
 
 Он расширяет содержание понятия созерцания, предоставляя место созерцанию сущностей. (Совершенно подобно тому, как можно непосредственно слышать звук, можно созерцать "сущность" - сущность "звука", сущность "вещного явления", сущность "видимой вещи", сущность "образного представления" и т.д. и, созерцая, высказывать сущностные суждения.) Философ соглашается с возможным возражением, что созерцание сущности может быть неадекватным. И, тем не менее, он настойчив: ведь и восприятие тоже может быть неадекватным, хотя в конечном счете именно оно является последней отсылкой для обоснования внешнего опыта.
 
 
 
 
 
 [138]
 
 
 
 Хотя методом созерцания сущностей (умозрения) философия пользовалась изначально, гуссерлевскую постановку проблемы "созерцания сущностей", "эйдетической интуиции" отличает принципиальная новизна и острота. Со свойственным ему радикализмом в поиске обосновывающих познание "начал" Гуссерль ставит вопрос о правоспособности метода созерцания сущностей и решает его предельно определенно: созерцание сущностей имеет такую же легитимность и такое же право на обоснование истины, как и опыт.
 
 И именно права на обоснование познания ( в том числе и феноменологического) "созерцанием сущностей" зафиксированы Гуссерлем в "принципе всех принципов": "любое дающее из самого первоисточника созерцание есть правовой источник познания, и все, что предлагается нам в "интуиции" из самого первоисточника (так сказать, в своей настоящей живой действительности), нужно принимать таким, каким оно себя дает, но и в тех рамках, в каких оно себя дает"227.
 
  Поздний Хайдеггер в одном из своих интервью замечает: чтобы понять технику, нужно понять ее "сущность". "Но техника не то же самое, что "сущность" техники". На вопрос "Что он понимает под сущностью?" философ отвечает: "Сущность дерева не является деревом - которое можно встретить среди других деревьев"228.
 
 Уже на примере современной философии в лице Гуссерля, разрабатывавшего идею сущностной организации человеческого опыта во всем его реальном эмпирическом многообразии, на примере хайдеггеровского замечания, сартровского намерения рефлексивной, сущностной реконструкции и реструктурации индивидуального эмпирического опыта (как обладающего изначальным онтологическим единством) в интеллигибельном поле "изначального выбора" мы можем увидеть и несовпадение, зазор (противопоставление) между ситуациями и смыслами, которые непосредственно даны, "самоочевидны" на уровне стихийного повседневного опыта человека, и смыслами, которые стремится установить философская рефлексия; между эмпирическим миром и миром мысли (духа); между режимом и размерностями жизни сознания эмпирического субъекта в его повседневности и сознания человека, о котором (или о необходимости которого) говорит философ.
 
 И этот разрыв имеет место, несмотря на то, что современная философия, вслед за Ницше, критикует идею "мира-за-сценой" предшествующей философии, упрекает ее в непризнании конститутивной функции "отклоняющегося" от "Истины" сознания и поведения, в непризнании онтологического статуса "зла", "ошибки", заблуждения (Сартр), в "непро-
 
 
 
 
 [139]
 
 
 
 дуктивности смутного сознания" (Мерло-Понти), в "интеллектуализме", в невнимании и пренебрежении к "конечному", индивидуально-конкретному, к реальному миру.
 
 "Теологической псевдоочевидностью" назвал Мерло-Понти предположение классической философии о том, что "небытие есть ничто". "Интеллектуалистская" философия сводит все, что "отделяет нас от истинного мира" (а таковыми являются "заблуждение, болезнь, безумие и, в итоге, воплощение"), к положению "простой видимости", пишет он. "Объективная мысль" отбрасывает феномены экзистенции, отказывается от факта или от реального "во имя возможного и очевидности"229.
 
  Единственно достойная познания вещь для классической философии - "чистая сущность сознания"; "разнообразие же феноменов" оказывается в ней незначительным и непостижимым, - утверждает Мерло-Понти. - Классика заменяет конкретный мир и конкретный опыт их рефлексивной реконструкцией; однако же рефлексия "никогда не усматривает весь мир и множественность развернутых и объективированных монад... она располагает всегда только частичным рассмотрением и ограниченной возможностью"230. Полагая объект как кореллят универсального конституирующего сознания, насквозь прозрачного для самого себя, последовательный трансцендентальный идеализм лишает мир его непрозрачности и трансцендентности, упраздняет самодостаточность вещей и снимает фактически все проблемы, кроме одной - своего собственного начала.
 
 Этот вопрос, вопрос о границах тотального прояснения, не интересовал классический трансцендентализм, поскольку он "всегда полагал его осуществленным где-то", - заявляет Мерло-Понти. Классические философы исходили из предположения достаточности того, чтобы тотальное прояснение было необходимым, и судили о том, что есть, посредством того, что должно быть231.
 
 С целью преодоления "пропасти", лежащей между трансцендентальной философией и актуальным, "конкретным опытом" (Марсель), экзистенциализм и феноменология расширяют материал, в котором исследуются онтологически первичные "синтезы опыта", привлекают к анализу дорефлексивный и допредикативный опыт в его разнообразных формах, вплоть до патологического, детского, примитивного опыта и "сознания Другого". Они ставят перед собой задачу, придав конечности позитивное значение, трансформировать трансцендентальную философию так, чтобы ввести в сознание "коэффициент реальности" (Мерло-Понти). Связывая значимость гуссерлевской феноменологии с возможностью, прежде всего, эйдетически исследовать способ, каким фактически конститутируется эм-
 
 
 
 
 [140]
 
 
 

<< Пред.           стр. 8 (из 18)           След. >>

Список литературы по разделу