<< Пред.           стр. 18 (из 25)           След. >>

Список литературы по разделу

 Первое время они жили у матери Ольги Васильевны и ее отчима, художника Георгия Максимовича. Когда-то Георгий Максимович учился в Париже, его называли «русский Ван Гог». Старые работы он уничтожил и теперь вполне сносно существует, рисуя прудики и ро­щицы, состоя членом закупочной комиссии, и т. п. Человек мягкий и добрый, Георгий Максимович однажды проявил твердость. Ольга Ва­сильевна тогда забеременела и хотела делать аборт, потому что обсто­ятельства складывались неважно: Сергей поссорился с директором музея и хотел уходить, она работала в школе, ездить на работу было далеко, с деньгами было худо. Георгий Максимович, случайно узнав, запретил категорически, благодаря чему на свет появилась Иринка. В том доме у Ольги Васильевны тоже были проблемы, в частности из-за жены художника Васина Зики. Сергей часто убегал к Васину, особен­но в минуты тоски, потому что он ушел из музея и не знал, куда себя деть. Ольга Васильевна ревновала Сергея к Зике, они часто ссорились из-за нее. С самой Зикой, после недолгого приятельства, у Ольги Ва­сильевны установились враждебные отношения. Вскоре умерла сестра Сергея, и они переехали к свекрови на Шаболовку.
 Вспоминая, Ольга Васильевна спрашивает себя, какой же на самом деле была их с Сергеем жизнь — хорошей, плохой? И есть ли действительно ее вина в его смерти? Когда он был жив, она чувство­вала себя богачкой, особенно рядом с лучшей подругой Фаиной, лич-
 650
 ная жизнь которой не складывалась. Фаине она говорила, что да, хорошая. А какая она была на самом деле? Одно ей ясно: это была их жизнь и вместе они составляли единый организм.
 После сорока Сергеем, как считает Ольга Васильевна, подобно многим мужчинам в этом возрасте, овладела душевная смута. В ин­ституте же, куда его перетащил приятель Федя Праскухин, началось: обещания, надежды, проекты, страсти, группировки, опасности на каждом шагу. Ей кажется, его сгубили метания. Он увлекался, потом остывал и рвался к чему-то новому. Неудачи лишали его сил, он гнул­ся, слабел, но какой-то стержень внутри его оставался нетронутым.
 Долго Сергей возился с книгой «Москва в восемнадцатом году», хотел издать, но ничего не вышло. Потом появилась новая тема: фев­ральская революция, царская охранка. Уже после смерти Сергея к Ольге Васильевне пришли из института и попросили найти папку с материалами — якобы для того, чтобы подготовить работу Сергея к изданию. Эти материалы, в числе которых списки секретных агентов московской охранки, уникальны. Чтобы подтвердить их подлинность, Сергей разыскивал людей, связанных с теми, кто значился в списках, и даже обнаружил одного из бывших агентов — Кошелькова, 1891 года рождения — живым и здравствующим. Ольга Васильевна ездила вместе с Сергеем в подмосковный поселок, где обитал этот Кошельков.
 Сергей искал нити, соединявшие прошлое с еще более далеким прошлым и с будущим. Человек для него был нитью, протянувшейся сквозь время, тончайшим нервом истории, который можно отще­пить, выделить и — по нему определить многое. Свой метод он назы­вал «разрыванием могил», на самом же деле это было прикос­новением к нити, и начинал он с собственной жизни, со своего отца, после гражданской деятеля просвещения, студентом Московского университета участвовавшего в комиссии, которая разбирала архивы жандармского управления. Здесь был исток увлечения Сергея. В своих предках и в себе он обнаруживал нечто общее — несогласие.
 Сергей с жаром занимался новым исследованием, но все стало резко меняться после смерти его приятеля Феди Праскухина, учено­го-секретаря института, погибшего в автомобильной катастрофе. Ольга Васильевна тогда не пустила Сергея с ним и еще одним их ста­рым приятелем Геной Климуком на юг. Климук, тоже находившийся в машине, остался жив, он занял место ученого-секретаря вместо Феди, но их отношения с Сергеем из приятельских быстро стали враждебными. Климук оказался интриганом, он и Сергея призывал создать вместе с ним свою «маленькую, уютную бандочку».
 651
 Однажды появилась возможность поехать в туристическую поезд­ку во Францию. Для Сергея это была не только возможность посмот­реть Париж и Марсель, но и порыскать за материалами, нужными для работы. Многое зависело от Климука. Они пригласили его с женой на дачу в Васильково. Климук приехал, привезя с собой еще и замдиректора института Кисловского с какой-то девицей. Климук просил позволить тем переночевать. Ольга Васильевна воспротивилась. Тогда же между подвыпившими Климуком и Сергеем возник ярост­ный спор об исторической целесообразности, которую Сергей отри­цал, язвительно шутя: «Интересно, кто будет, определять, что це­лесообразно и что нет? Ученый совет большинством голосов?»
 Но и после этой стычки Сергей продолжал надеяться на поездку во Францию. Часть денег обещал дать Георгий Максимович, решив­ший торжественно обставить вручение суммы, так как с Парижем у него были связаны ностальгические воспоминания. Ольга Васильевна с Сергеем ходили к нему, но все кончилось чуть ли не скандалом. Раз­драженный высказываниями тестя, Сергей неожиданно от денег от­казался. Вскоре вопрос о поездке отпал: группа сократилась, да и Сергей, похоже, остыл. Незадолго до обсуждения диссертации Кли­мук уговаривал Сергея отдать некоторые материалы Кисловскому, ко­торому они были нужны для докторской. Сергей отказался. Первое обсуждение диссертации провалилось. Это означало, что зашита от­кладывается на неопределенный срок.
 Потом возникла Дарья Мамедовна, интересная женщина, философ, психолог, специалист по парапсихологии, о которой говорили, что она умна необыкновенно. Сергей увлекся парапсихологией, надеясь извлечь что-то полезное для своего исследования. Однажды они вместе с Ольгой Васильевной участвовали в спиритическом сеансе, после которого у Ольги Васильевны был с Дарьей Мамедовной разговор. Ее волновал Сер­гей, его отношения с этой женщиной, а Дарью Мамедовну интересова­ли проблемы биологической несовместимости, которыми занималась как биохимик Ольга Васильевна. Главное же было, что Сергей отдалялся, жил своей жизнью, и это больно задевало Ольгу Васильевну.
 После смерти Сергея Ольге Васильевне кажется, что жизнь конче­на, остались только пустота и холод. Однако неожиданно для нее на­ступает другая жизнь: появляется человек, с которым у нее воз­никают близкие отношения. У него есть семья, однако они встреча­ются, ездят гулять в Спасское-Лыково, разговаривают обо всем. Этот человек дорог Ольге Васильевне. И она думает, что вины ее нет, пото­му что другая жизнь вокруг.
 Е. А. Шкловский
 652
 Дом на набережной - Повесть (1976)
 Действие происходит в Москве и развертывается в нескольких вре­менных планах: середина 1930-х, вторая половина 1940-х, начало 1970-х гг. Научный работник, литературовед Вадим Александрович Глебов, договорившийся в мебельном магазине о покупке антиквар­ного стола, приезжает туда и в поисках нужного ему человека случай­но наталкивается на своего школьного приятеля Левку Шулепникова, здешнего рабочего, опустившегося и, судя по всему, спивающегося. Глебов окликает его по имени, но Шулепников отворачивается, не уз­навая или делая вид, что не узнает. Это сильно уязвляет Глебова, он не считает, что в чем-то виноват перед Шулепниковым, и вообще, если кого винить, то — времена. Глебов возвращается домой, где его ждет неожиданное известие о том, что дочь собирается замуж за не­коего Толмачева, продавца книжного магазина. Раздраженный встре­чей и неудачей в мебельном, он в некоторой растерянности. А посреди ночи его поднимает телефонный звонок — звонит тот самый Шулепников, который, оказывается, все-таки узнал его и даже разы­скал его телефон. В его речи та же бравада, то же хвастовство, хотя ясно, что это очередной шулепниковский блеф.
 Глебов вспоминает, что когда-то, в пору появления Шулепникова в их классе, мучительно завидовал ему. Жил Левка в сером громадном доме на набережной в самом центре Москвы. Там обитали многие приятели-однокашники Вадима и, казалось, шла совсем иная жизнь, чем в окружающих обычных домах. Это тоже было предметом жгу­чей зависти Глебова. Сам он жил в общей квартире в Дерюгинском переулке неподалеку от «большого дома». Ребята называли его Вадька Батон, потому что в первый день поступления в школу он принес батон хлеба и оделял кусками тех, кто ему приглянулся. Ему, «совер­шенно никакому», тоже хотелось чем-то выделиться. Мать Глебова одно время работала билетершей в кинотеатре, так что Вадим мог пройти на любой фильм без билета и даже иногда провести прияте­лей. Эта привилегия была основой его могущества в классе, которой он пользовался очень расчетливо, приглашая лишь тех, в ком был за­интересован. И авторитет Глебова оставался незыблемым, пока не возник Шулепников. Он сразу произвел впечатление — на нем были кожаные штаны. Держался Левка высокомерно, и его решили про­учить, устроив нечто вроде темной, — набросились скопом и попыта­лись стащить штаны. Однако случилось неожиданное — пистолетные выстрелы вмиг рассеяли нападавших, уже было скрутивших Левку.
 653
 Потом оказалось, что стрелял он из очень похожего на настоящий не­мецкого пугача.
 Сразу после того нападения директор устроил розыск преступни­ков, Левка выдавать никого не хотел, и дело вроде бы замяли. Так он стал, к Глебовой зависти, еще и героем. И в том, что касается кино, Шулепников Глебова тоже перещеголял: зазвал однажды ребят к себе домой и прокрутил им на собственном киноаппарате тот самый бое­вик «Голубой экспресс», которым так увлекался Глебов. Позже Вадим подружился с Шулепой, как называли того в классе, стал бывать у него дома, в огромной квартире, тоже произведшей на него сильное впечатление. Выходило так, что у Шулепникова было все, а одному человеку, по размышлению Глебова, не должно быть все.
 Отец Глебова, работавший мастером-химиком на кондитерской фабрике, советовал сыну не обольщаться дружбой с Шулепниковым и пореже бывать в том доме. Однако когда арестовали дядю Володю, мать Вадима попросила через Левку его отца — важную шишку в ор­ганах госбезопасности — узнать про него. Шулепников-старший, уе­динившись с Глебовым, сказал, что узнает, но в свою очередь по­просил его сообщить имена зачинщиков в той истории с пугачом, ко­торая, как думал Глебов, давно забылась. И Вадим, который сам был среди зачинщиков и потому боялся, что это, в конце концов, всплы­вет, назвал два имени. В скором времени эти ребята вместе с родите­лями исчезли, подобно его соседям по квартире Бычковым, которые терроризировали всю округу и однажды избили появившихся в их переулке Шулепникова и Антона Овчинникова, еще одного их одно­кашника.
 Потом Шулепников появляется в 1947 г., в том же самом инсти­туте, в котором учился и Глебов. Прошло семь лет с тех пор, как они виделись в последний раз. Глебов побывал в эвакуации, голодал, а в последний год войны успел послужить в армии, в частях аэродромно­го обслуживания. Шулепа же, по его словам, летал в Стамбул с дип­ломатическим поручением, был женат на итальянке, потом разошелся и т. п. Его рассказы полны таинственности. Он по-прежнему именин­ник жизни, приезжает в институт на трофейном «БМВ», подаренном ему отчимом, теперь уже другим и тоже из органов. И живет он опять в элитарном доме, только теперь на Тверской. Лишь мать его Алина Федоровна, потомственная дворянка, совершенно не измени­лась. Из прочих их одноклассников кое-кого уже не было в живых, а прочих размело в разные концы. Осталась только Соня Ганчук, дочь профессора и заведующего кафедрой в их институте Николая Васи­льевича Ганчука. Как приятель Сони и секретарь семинара, Глебов
 654
 часто бывает у Ганчуков все в том же самом доме на набережной, к которому он вожделеет в мечтах со школьных лет. Постепенно он становится здесь своим. И по-прежнему чувствует себя бедным род­ственником.
 Однажды на вечеринке у Сони он вдруг понимает, что мог бы оказаться в этом доме совсем на иных основаниях. С этого самого дня, словно по заказу, в нем начинается развиваться к Соне совсем иное, нежели просто приятельское, чувство. После празднования Но­вого года на ганчуковской даче в Брусках Глебов и Соня становятся близки. Родители Сони пока ничего не знают об их романе, однако Глебов чувствует некоторую неприязнь со стороны матери Сони Юлии Михайловны, преподавательницы немецкого языка в их инсти­туте.
 В это самое время в институте начинаются всякие неприятные со­бытия, непосредственным образом коснувшиеся и Глебова. Сначала был уволен преподаватель языкознания Аструг, затем дошла очередь и до матери Сони Юлии Михайловны, которой предложили сдавать эк­замены, чтобы получить диплом советского вуза и иметь право препо­давать, поскольку у нее диплом Венского университета.
 Глебов учился на пятом курсе, писал диплом, когда его неожидан­но попросили зайти в учебную часть. Некто Друзяев, бывший воен­ный прокурор, недавно появившийся в институте, вместе с аспи­рантом Ширейко намекнули, что им известны все глебовские обстоя­тельства, в том числе и его близость с дочерью Ганчука, а потому было бы лучше, если бы руководителем глебовского диплома стал кто-нибудь другой. Глебов соглашается поговорить с Ганчуком, однако позже, особенно после откровенного разговора с Соней, которая была ошеломлена, понял, что все обстоит гораздо сложнее. Поначалу он надеется, что как-нибудь рассосется само собой, с течением времени, но ему постоянно напоминают, давая понять, что от его поведения зависит и аспирантура, и стипендия Грибоедова, положенная Глебову после зимней сессии. Еще позже он догадывается, что дело вовсе не в нем, а в том, что на Ганчука «катили бочку». И еще был страх — «совершенно ничтожный, слепой, бесформенный, как существо, рож­денное в темном подполье».
 Как-то сразу Глебов вдруг обнаруживает, что его любовь к Соне вовсе не такая серьезная, как казалось. Между тем Глебова вынужда­ют выступить на собрании, где должны обсуждать Ганчука. Появляет­ся осуждающая Ганчука статья Ширейко, в которой упоминается, что некоторые дипломники (имеется в виду именно Глебов) отказывают­ся от его научного руководства. Доходит это и до самого Николая Ва-
 655
 сильевича. Лишь признание Сони, открывшей отцу их отношения с Глебовым, как-то разряжает ситуацию. Необходимость выступления на собрании гнетет Вадима, не знающего, как выкрутиться. Он мечет­ся, идет к Шулепникову, надеясь на его тайное могущество и связи. Они напиваются, едут к каким-то женщинам, а на следующий день Глебов с тяжелым похмельем не может пойти в институт.
 Однако его и дома не оставляют в покое. На него возлагает на­дежды антидрузяевская группа. Эти студенты хотят, чтобы Вадим вы­ступил от их имени в защиту Ганчука. К нему приходит Куно Иванович, секретарь Ганчука, с просьбой не отмалчиваться. Глебов раскладывает все варианты — «за» и «против», и ни один его не уст­раивает. В конце концов все устраивается неожиданным образом: в ночь перед роковым собранием умирает бабушка Глебова, и он с пол­ным основанием не идет на собрание. Но с Соней все уже кончено, вопрос для Вадима решен, он перестает бывать в их доме, да и с Ганчуком тоже все определено — тот направлен в областной педвуз на укрепление периферийных кадров.
 Все это, как и многое другое, Глебов стремится забыть, не по­мнить, и это ему удается. Он получил и аспирантуру, и карьеру, и Париж, куда уехал как член правления секции эссеистики на кон­гресс МАЛЭ (Международной ассоциации литературоведов и эссеис­тов). Жизнь складывается вполне благополучно, однако все, о чем он мечтал и что потом пришло к нему, не принесло радости, «потому что отняло так много сил и того невосполнимого, что называется жизнью».
 Е. А. Шкловский
 Абрам Терц (Андрей Донатович Синявский) 1925-1997
 Любимов - Повесть (1963)
 В сказовой повести повествуется о странной истории, происшедшей с заурядным любимовским обывателем Леней Тихомировым. До той поры в Любимове, стоящем под Мокрой Горой, никаких чудесных событий не наблюдалось, а, напротив того, имелась большая комсо­мольская и интеллигентская прослойка и жизнь была вполне социа­листическая под водительством секретаря горкома Тищенко Семена Гавриловича. Но Леня Тихомиров, потомок дворянина Проферансова, обрел над людьми чудную власть и одною только силушкой своей воли заставил Тищенко отречься от должности. Он воцарился в горо­де и объявил Любимов вольным городом, а до того — вполне в сказо­вой традиции, — оборачиваясь то лисицею, то мотоциклом, одержал над Тищенко убедительную победу.
 Дело в том, что Проферансов Самсон Самсоныч был не простой помещик, но любомудр и теософ, и оставил манускрипт, с помощью которого можно было приобрести себе гигантскую юлю подчинять чужие поступки и направлять судьбы. Вот Леня Тихомиров и нашел манускрипт своего давнего предка. И принялся устанавливать в горо­де Любимове коммунистическую утопию, как он это дело понимал.
 657
 Перво-наперво он всех накормил. То есть внушил им, что они едят колбасу. И впрямь была колбаса, и было вино — но странное дело! — голова с похмелья не болела, и вообще: пьешь-пьешь, а будто бы и ничего. Потом Леня всех преступников амнистировал. А после стал строить диктаторский коммунизм, при котором все сыты, но он думает за всех, потому что ему виднее, как лучше.
 Но тем временем город Любимов осаждается со всех сторон со­ветской властью, чтобы, значит, отрешить диктатора Леню и восста­новить порядок. Не выходит! Потому как Леня своей волей сделал город невидимым. Только и попал туда неукротимый сыщик Виталий Кочетов, списанный с главного редактора журнала «Октябрь», отъяв­ленного мракобеса. Этот самый Виталий Кочетов попал к Лене в Лю­бимов и вдруг увидел, что в городе-то все правильно! Все как надо! И даже еще коммунистичнее, чем в Советском Союзе! Полная диктату­ра, и один думает за всех! И Виталий проникся любовью к Лене, по­просился к нему на службу и отписал о том своему ближайшему приятелю Анатолию Софронову, списанному с главного редактора «Огонька».
 А надо вам сказать, что Леня всю эту эскападу предпринял исклю­чительно из любви к красавице по имени Серафима Петровна, и, до­бившись власти над всеми, Леня сей же час добился и ее любви. Всю эту эпопею рассказывает нам другой Преферансов, совсем даже не родственник Самсону Самсонычу, и зовут его Савелий Кузьмич, — но в рукопись Савелия Кузьмича все время кто-то вторгается, делает сноски, дописывает комментарии... Это дух Самсона Самсоныча Проферансова. Он читает рукопись, следит за событиями и видит, что ему пора вмешаться.
 А вмешаться ему пора потому, что Бог с ним, с Леней, и с пора­бощенной им Серафимой, и даже с порабощенным городом, — но Леня уже и на перевоспитание родной матери замахнулся. Стал ей внушать, что Бога нет. Она его, болезного, иссохшего от государствен­ных забот, кормит-поит, а он ей внушает: «Бога нет! Бога нет!» «Ма­терей не смейте трогать!» — восклицает дух Проферансова — и лишает Леню его чудодейственной силы.
 И выяснилось, что Серафима Петровна еврейка, и с этим ничего не поделать, то есть существуют на свете вещи, Лене неподвластные. А поскольку евреи — это вроде перца в супе или дрожжей в пироге, то Серафиме Петровне первой надоело Ленино благоденствие. Она его и оставила.
 А потом другие потянулись из города — словно всем сразу надое­ло, что Леня за них думает. Остался только верный Виталий Кочетов,
 658
 но его переехало танком-амфибией, потому что Ленин город, опус­тевший, как бы вымерший, стал теперь всем виден. По кочетовской рации его запеленговали. А любимовцы рассеялись в окрестных полях. Так закончился великий коммунистический эксперимент по введению изобилия и единомыслия.
 А Леня удрал в товарняке в Челябинск и, засыпая в вагоне под свист паровоза, чувствовал себя лучше, чем в роли диктатора.
 Одна беда — в окрестностях Любимова идут аресты, следствие, горожан вылавливают и опрашивают, так что и рукопись эту надо спрятать поскорей под половицу... Не то найдут.
 Абрам Терц — он же Андрей Синявский — был арестован через два года после окончания работы над этой повестью.
 Д. Л. Быков
 Владимир Осипович Богомолов р. 1926
 Иван - Повесть (1957)
 Молодого старшего лейтенанта Гальцева, временно исполняющего обязанности командира батальона, разбудили среди ночи. Возле бере­га задержан мальчишка лет двенадцати, весь мокрый и дрожащий от холода. На строгие вопросы Гальцева мальчик отвечает только, что его фамилия Бондарев, и требует немедленно сообщить о своем прибы­тии в штаб. Но Гальцев, не сразу поверив, докладывает о мальчике, лишь когда тот верно называет фамилии штабных офицеров. Подпол­ковник Грязнов действительно подтверждает: «Это наш парень», ему нужно «создать все условия» и «обращаться поделикатнее». Как и было приказано, Гальцев дает мальчику бумагу и чернила. Тот высы­пает на стол и сосредоточенно подсчитывает зернышки и хвойные иглы. Полученные данные срочно отправляются в штаб. Гальцев чув­ствует себя виноватым за то, что кричал на мальчика, теперь он готов ухаживать за ним.
 Приезжает Холин, рослый красавец и шутник лет двадцати семи. Иван (так зовут мальчика) рассказывает другу о том, как не мог из-за немцев подойти к ожидавшей его лодке и как с трудом переплы­вал холодный Днепр на бревне. На форме, привезенной Ивану Холиным, орден Отечественной войны и медаль «За отвагу». После совместной трапезы Холин и мальчик уезжают.
 660
 Спустя некоторое время Гальцев вновь встречается с Иваном. Сначала в батальоне появляется тихий и скромный старшина Катасоныч. С наблюдательных пунктов он «смотрит немца», целые сутки проводя у стереотрубы. Затем Холин вместе с Гальцевым осматривает местность и траншеи. Немцы на другой стороне Днепра постоянно держат наш берег под прицелом. Гальцев должен «оказывать всячес­кое содействие» Холину, но ему не хочется «бегать» за ним. Гальцев занимается своими делами, проверяет работу нового фельдшера, ста­раясь не обращать внимания на то, что перед ним красивая молодая женщина.
 Приехавший Иван неожиданно дружелюбен и разговорчив. Сегод­ня ночью ему предстоит переправа в немецкий тыл, но он и не дума­ет спать, а читает журналы, ест леденцы. Мальчик восхищен финкой Гальцева, но тот не может подарить Ивану нож — ведь это память о его погибшем лучшем друге. Наконец Гальцев подробнее узнает о судьбе Ивана Буслова (это настоящая фамилия мальчика). Родом он из Гомеля. В войну погибли его отец и сестренка. Ивану пришлось пережить многое: он был и в партизанах, и в Тростянце — в лагере смерти. Подполковник Грязнов уговаривал Ивана поехать в суворов­ское училище, но тот хочет только воевать и мстить. Холин «даже не думал, что ребенок может так ненавидеть...». А когда Ивана решили не посылать на задание, он ушел сам. То, что может сделать этот мальчик, и взрослым разведчикам редко удается. Решено, что, если после войны не отыщется мать Ивана, его усыновят Катасоныч или подполковник.
 Холин говорит, что Катасоныча неожиданно вызвали в дивизию. Иван по-детски обижен: почему тот не зашел попрощаться? На самом деле Катасоныч только что был убит. Теперь третьим будет Гальцев. Конечно, это нарушение, но Гальцев, и до того просивший взять его в разведку, решается. Тщательно подготовившись, Холин, Иван и Гальцев отправляются на операцию. Переплыв реку, они пря­чут лодку. Теперь мальчику предстоит нелегкая и очень рискованная задача: незаметно пройти в тылу немцев пятьдесят километров. На всякий случай он одет как «бездомный отрепыш». Страхуя Ивана, Холин и Гальцев около часа проводят в засаде, а затем возвращаются назад.
 Гальцев заказывает для Ивана точно такую же финку, как та, что ему понравилась. Через некоторое время встретившись с Грязновым, Гальцев, уже утвержденный в должности командира батальона, про­сит передать нож мальчику. Но оказывается, что, когда Ивана окон­чательно решили отправить в училище, он самовольно ушел. Грязнов
 661
 неохотно говорит о мальчике: чем меньше людей знает о «закордонниках», тем дольше они живут.
 Но Гальцев не может забыть о маленьком разведчике. После тя­желого ранения он попадает в Берлин для захвата немецких архивов. В найденных документах тайной полевой полиции Гальцев вдруг об­наруживает фото со знакомым скуластым лицом и широко расстав­ленными глазами. В донесении сказано, что в декабре 1943 г. после яростного сопротивления был задержан «Иван», наблюдавший за дви­жением немецких эшелонов в запретной зоне. После допросов, на которых мальчик «держался вызывающе», он был расстрелян.
 Е. В. Новикова
 Момент истины
 В АВГУСТЕ СОРОК ЧЕТВЕРТОГО... - Роман (1973)
 Летом 1944 г. нашими войсками была освобождена вся Белоруссия и значительная часть Литвы. Но на этих территориях осталось множе­ство вражеских агентов, разрозненных групп немецких солдат, банд, подпольных организаций. Все эти нелегальные силы действовали вне­запно и жестоко: на их счету уже было много убийств и других пре­ступлений, кроме того, в задачи подпольных организаций входил сбор и передача немцам сведений о Красной Армии.
 13 августа неизвестная рация, разыскиваемая по делу «Неман», вновь вышла в эфир в районе Шиловичей. Обнаружить точное место ее выхода поручено «оперативно-розыскной группе» капитана Алехи­на. Сам Павел Васильевич Алехин пытается что-нибудь выведать в де­ревнях, два других члена группы, опытный чистильщик, двадца­типятилетний старший лейтенант Константин Таманцев и совсем мо­лодой чистильщик-стажер гвардии лейтенант Андрей Блинов, тща­тельно осматривают лес. Даже незначительные улики, например над­кусанные и брошенные огурцы или обертки от немецкого сала, могут помочь разведчикам. Алехин узнает о том, что недалеко от Шиловичского леса в тот день видели, во-первых, двух военных, а во-вторых, Казимира Павловского, возможно служившего у немцев. На второй день поисков Таманцев находит место выхода рации в эфир.
 Группа выслеживает двух подозрительных военных, обнаруженных Блиновым. Погоня, поиски по всей Лиде ни к чему не приводят: в
 662
 конце концов Блинов теряет из виду человека, с которым встречались подозреваемые, да и запрос подтверждает их лояльность. И все же Алехин не может отбросить эту версию, пока нет неопровержимых доказательств. Лишь позже выясняется, что проверяемые — не аген­ты, а значит, выражаясь словами Таманцева, почти трое суток они «тянули пустышку».
 Тем временем Таманцев с прикомандированными офицерами от­рабатывает вторую версию: из засады они наблюдают за домом Юлии Антонюк, которую может навестить подозреваемый Павловский. Та­манцев «поднатаскивает» своих не особенно опытных подопечных: объясняет им, что такое контрразведка, и дает конкретные указания к действию в случае появления Павловского. И все же, когда Таман­цев пытается взять живым особо опасного агента Павловского, тот, из-за нерасторопных действий прикомандированных, успевает покон­чить с собой.
 Начальник розыскного отдела подполковник «Эн Фэ» Поляков «если и не Бог, то, несомненно, его заместитель по розыску», человек, мнение которого очень важно для всей группы Алехина. Недавнее убийство водителя и угон машины, по мнению Полякова, дело рук разыскиваемой группы. Но все это предположения, а не результаты, которых ждет от Полякова и Алехина начальник управления генерал Егоров и не только он: дело взято на контроль Ставкой.
 Блинову поручают ответственное задание: взяв роту, найти в роще малую саперную лопатку, пропавшую из угнанной машины. Андрей уверен, что не подведет начальство, но целый день поисков ни к чему не приводит. Расстроенный Блинов и не подозревает, что как раз от­сутствие лопатки в роще подтверждает версию Полякова.
 Поляков докладывает Егорову и прибывшему из Москвы начальст­ву свои соображения по поводу «сильной квалифицированной развед-группы противника». По его мнению, тайник с рацией находится именно в Шиловичском лесном массиве. Есть реальный шанс завтра или послезавтра взять разыскиваемых с поличным и получить «мо­мент истины», то есть «момент получения от захваченного агента све­дений, способствующих поимке всей разыскиваемой группы и полной реализации дела». Московское начальство предлагает провести войско­вую операцию. Егоров резко возражает: масштабной войсковой опе­рацией можно скорее добиться создания перед Ставкой видимости активности, а получить лишь трупы. Против и Поляков. Но им дают­ся только сутки, и параллельно все же начинается подготовка войско­вой операции. Конечно, суток недостаточно, но этот срок назначен самим Сталиным.
 663
 Верховный Главнокомандующий крайне обеспокоен и возбужден. Ознакомившись со справкой по делу «Неман», он вызывает начальни­ка Главного управления конрразведки, наркомов госбезопасности и внутренних дел, связывается по «ВЧ» с фронтами. Речь идет о важ­нейшей стратегической операции в Прибалтике. Если в течение суток группа «Неман» не будет поймана и утечка секретных сведений не прекратится, «все виновные понесут заслуженное наказание»!
 Таманцев ждет от Алехина упреков за «упущенного» Павловского. Для Алехина это очень тяжелый день: он узнал о болезни дочери и о том, что уникальную пшеницу, выведенную им до войны, по ошибке вывезли в хлебопоставку. Алехин с трудом отвлекается от тяжелых мыслей и сосредоточивает внимание на найденной Таманцевым са­перной лопатке.
 А вокруг разворачивается поистине грандиозная деятельность, ма­ховик огромного механизма чрезвычайного розыска раскручен вовсю. Для участия в мероприятиях по делу «Неман» отовсюду доставляются военнослужащие, офицеры Смерша, опознаватели, служебные собаки, техника... На железнодорожных станциях, где для сбора информации часто устраиваются работать вражеские агенты, проводятся проверки подозрительных людей. Многих из них задерживают, а затем отпуска­ют.
 Андрей вместе с прикомандированным помощником коменданта Аникушиным выезжает в Шиловичский лес. Для Игоря Аникушина этот день сложился неудачно. Вечером он в новой, отлично сшитой парадной форме должен был пойти на день рождения к любимой де­вушке. А теперь капитан, до ранения воевавший на передовой, из-за «нелепого» задания вынужден терять время с этими «бездельниками» «особистами». Помощник коменданта особенно возмущен тем, что желторотый заикающийся лейтенант и несимпатичный капитан «сек­ретят» от него суть дела.
 В штабе, размещенном в старом бесхозном строении — «стодо­ле», собралось человек пятнадцать генералов и полсотни офицеров. Всем неудобно и жарко.
 Наконец радист сообщает группе Полякова, что в их направлении движутся трое в военной форме. Но приходит приказ всем немедлен­но покинуть лес: в 17.00 должна начаться войсковая операция. Та­манцев возмущен, Алехин решает остаться: ведь Егоров, отдавший приказ, скорее всего, не знает о тех троих, уже приближающихся к засаде.
 Как и договорено, Алехин и помощник коменданта подходят к подозреваемым и проверяют документы, в засаде их страхуют Таман-
 664
 цев и Блинов. Алехин великолепно справляется со своей ролью про­стоватого бдительного службиста, так что Таманцев «мысленно ему аплодирует». При этом Алехин должен одновременно «прокачать» данные всех троих по тысячам розыскных ориентировок (возможно, бритоголовый капитан — это особо опасный террорист, резидент-вербовщик германской разведки Мищенко), оценить документы, фиксировать детали поведения проверяемых, «обострить» ситуацию и сделать еще множество вещей, заставляющих быть в напряжении даже опытных «волкодавов». Документы в полном порядке, все трое держатся естественно, пока Алехин не просит их показать содержи­мое вещмешков. В решающий момент Аникушин, так и не пожелав­ший понять всю важность и опасность происходящего, вдруг заслоняет Алехина от засады. Но Таманцев действует быстро и четко даже в этой ситуации. Когда проверяемые нападают на Алехина и ранят его в голову, Таманцев и Блинов выпрыгивают из засады. Вы­стрел Блинова валит с ног бритоголового. «Качая маятник», то есть безошибочно реагируя на действия противника, уклоняясь от выстре­лов, Таманцев обезвреживает сильного и крепкого «старшего лейте­нанта». Блинов и старшина-радист задерживают третьего, «лейте­нанта». Хотя Таманцев и успел крикнуть помощнику коменданта: «Ложись!» — тот не смог вовремя сориентироваться и был убит в перестрелке. Теперь, как это ни жестоко, Аникушин, сначала поме­шавший засаде, «помогал» группе в «экстренном потрошении»: Та­манцев, угрожая агенту-радисту отомстить за смерть «Васьки», добывает у него все нужные сведения. Получен «момент истины»: это действительно агенты, проходящие по делу «Неман»: старший из них — Мищенко. Подтверждается, что их сообщником был и Пав­ловский, что «Нотариус», как и предполагал Поляков, — это уже за­держанный Комарницкий, «Матильда» находится под Шяуляем, куда и планирует вылететь Таманцев. А пока, без восьми минут пять, Але­хин срочно передает через радиста: «Бабушка приехала», — это озна­чает, что ядро группы и рация захвачены, войсковая операция не нужна. Блинов переживает, что не взял агента живым. Но Таманцев горд «стажером-несмышленышем», свалившим легендарного Мищен­ко, которого не могли поймать уже много лет. Только теперь, когда все позади, Алехин разрешает перевязать себя. Таманцев, представ­ляя, как обрадуется «Эн Фэ», не в силах сдержаться, неистово кри­чит: «Ба-бушка!.. Бабулька приехала!!!»
 Е. В. Новикова
 Виталий Николаевич Семин 1927-1988
 Нагрудный знак «ОSТ» - Роман (1976)
 Действие происходит в Германии, во время второй мировой войны. Главный герой — подросток Сергей, угнанный в Германию, в арбайтла-герь. Повествование охватывает около трех лет жизни героя. Описы­ваются нечеловеческие условия существования. Арбайтлагерь лучше, чем концентрационный — лагерь уничтожения, но лишь тем, что здесь людей убивают постепенно, мучая непосильной работой, голо­дом, избиениями и издевательствами. Заключенные арбайтлагерей носят на одежде нагрудный знак «ОSТ».
 Центральное событие первых глав романа — побег Сергея и его друга Вальки. Сначала описывается тюрьма, в которую попадают пой­манные после побега подростки. При обыске у главного героя нахо­дят кинжал, но немцы как-то забывают про него. Ребят избивают и после нескольких дней тюрьмы, в которой они знакомятся с некото­рыми русскими военнопленными, снова отправляют в тот же лагерь. С одной стороны, Сергея теперь больше уважают лагерники, с дру­гой — возвращение в лагерь хуже смерти. Автор (повествование ве­дется от первого лица) размышляет о том, как необходимы были подростку любовь, как он искал именно ее и как немецкая фашист­ская машина не позволяла ему быть хоть кем-то любимым. Каждый день по пятнадцать часов дети, голодные, мерзнущие, вынуждены ра-
 666
 ботать — ворочать тяжелую вагонетку с рудой. За ними следит немец-фоарбайтер Пауль. Группа, в которой работает главный герой, состоит из двух белорусов — заторможенного Андрия и наглого Во­лоди — и двух поляков — сильного Стефана и придурковатого Бро­нислава. Подростки ненавидят своего мастера, стараются по воз­можности досадить ему. Самое главное — соблюдать осторожность, так как по малейшему поводу можно получить обвинение, и тогда их ждут не только жестокие побои, но и концлагерь.
 Однажды в лагерь приходит гестаповская комиссия. Дети видят своих фоарбайтеров в форме штурмовиков. Автор рассуждает о при­роде немцев, об их ответственности за фашизм. У героя в шкафчике спрятан украденный мешок с картошкой, который ему дали солагерники на хранение, и в мешке — все тот же кинжал. Сергей понима­ет, что если все это найдут, то его, скорее всего, ждет расстрел. Обезумевший от ужаса, он пытается спрятаться. Однако немцы при обыске пропускают шкафчик с картошкой. Так ему в очередной раз удается избежать смерти. В это же время, кстати, в лагере прячется и некто Эсман — странный человек непонятной национальности, поли­глот, скрывающийся от немцев в русском арбайтлагере. Заключенные прячут его, стараются помогать едой. Сергей часто разговаривает с ним. Уже после обыска Эсмана замечает на лестнице лагерный пере­водчик. Он тотчас же доносит на него, Эсмана уводят. Устраивается очная ставка. Эсман никого не выдает. Весь лагерь наказывается ли­шением еды на день. Для годами голодающего лагеря, где хлеб — главная ценность, это — настоящая трагедия.
 После побега Сергея переводят на работу в литейный цех, на военный завод. С каждым днем непосильной работы растет ненависть героя к немцам. Он так слаб, что физически не может ничего проти­вопоставить им, но его сила в том, что «я видел. Это не должно было погибнуть. Мое знание было в десятки, в сотни раз важнее меня самого... Я должен был как можно скорее рассказать, передать мое знание всем».
 В лагере идет обычная жизнь: люди меняют одежду на хлеб, пыта­ются найти сигареты, играют в карты. Автор наблюдает за лагерными персонажами — описываются: Лева-кранк (один из лагерных заво­дил, слишком заносчивый), Николай Соколик (озлобившийся карточ­ный игрок), Москвич (добрый парень, не умеющий и не желающий «поставить» себя в лагерном обществе), Павка-парикмахер, Папаша Зелинский (подслеповатый интеллигент, пытающийся писать воспо­минания), Иван Игнатьевич (основательный рабочий человек, в фи­нале убивающий немца молотком) и др. У каждого своя история.
 667
 После побега герой, будучи не в состоянии больше выносить такую жизнь, пытается «закранковать» — нанести себе какую-нибудь силь­ную травму, чтобы его признали негодным к работе. Сергей прикла­дывает руку к раскаленной печи, получает сильнейший ожог, но его даже не допускают к врачу. Впрочем, на следующий день его до полу­смерти избивает мастер в цеху, и лишь тогда его оставляют в бараке. В лагере начинается эпидемия тифа. Сергей попадает в тифозный барак. Здесь за подростками ухаживает неприступная и всеми люби­мая врач Софья Алексеевна. В лагере появляются новые полицаи — Фриц, Бородавка, Перебиты-Поломаны Крылья. Софья Алексеевна пытается подольше задержать детей в больнице, чтобы им не нужно было идти на работу. Однажды в барак врываются полицаи, обвиня­ют врача в саботаже, зверски избивают подростков и отправляют их всех обратно в лагерь. Сергей, однако, доходит к тому времени до той крайней степени истощения, когда человек совершенно не в со­стоянии выполнять тяжелую работу. Его вместе с партией таких же «кранков»-доходяг отправляют в другой лагерь.
 В новом лагере, в Лангенберге, Сергей попадает в другое лагерное общество. Его неласково встречает староста из русских: «Не жилец». Здесь работают на вальцепрокатной фабрике; голод еще сильнее — близится конец войны (лагерники то и дело по всяким признакам начинают понимать это), и немцам не по силам кормить русских рабов. Однажды, впрочем, один немец, решивший поразвлечься, кла­дет на забор конфету. Автор говорит, что, когда она, поделенная на пятерых, была съедена, у детей был просто «шок, вкусовая трагедия».
 Как крайне истощенного, Сергея переводят на фабрику «Фолькен-Борн». Здесь условия получше; он работает помощником кровельщи­ка. Время от времени у него появляется возможность потрясти грушу и наесться полугнилых плодов. Однажды Сергею, вот уже более года сильно кашляющему, директор фабрики передает пачку противоастматических сигарет.
 В новом лагере — новые знакомства. Здесь много французов, из которых особое внимание героя привлекают Жан и Марсель; есть и русские военнопленные — Ванюша, Петрович и Аркадий, с которы­ми особенно хочется подружиться Сергею.
 Действительно, ему это удается, и он помогает Ванюше красть не­мецкие пистолеты и проносить их в лагерь. Однажды они, выбрав­шись из лагеря, убивают одного немца, который мог на них донести.
 Явно чувствуется, что война подходит к концу. В лагере готовится восстание, пленные на тайных собраниях размышляют, как посту­пить, какое «политически верное решение» они обязаны принять.
 668
 По воскресеньям Сергей с Ванюшей ходят на добровольные рабо­ты - чтобы посмотреть город и добыть хлеба. Во время одной из таких вылазок они уходят довольно далеко, чем привлекают к себе внимание немцев. Вдогонку за ними посылают патруль. Лишь благо­даря уверенному поведению Ванюши при обыске у них не замечают пистолеты. Для Сергея Ванюша — образец для подражания, он ищет его уважения, но полной доверительности так и не появляется. За не­сколько недель до конца войны в лагере появляются власовцы, от ко­торых немцы стараются избавиться. К ним неприязненно относятся и русские, и немцы. Герой с интересом наблюдает за ними, затрав­ленными, предавшими и преданными.
 Самое главное в течение последних недель перед победой — ожи­дание расстрела: ходят слухи, что немцы никого в живых не оставят. Именно на этот случай в лагере и накапливается оружие. Весной 1945-го уже мало работают, очень много времени заключенные про­водят в бомбоубежище — союзники бомбят Германию. Однажды ночью лагерники пытаются казнить старшего мастера. Пленные и Сергей выбираются из лагеря, доходят до его дома, но предприятие оканчивается неудачно.
 Через несколько дней в лагерь приходят американцы. Описывают­ся «сумасшедшие воскресные дни освобождения. Невидимый под со­лнцем огонь трещал на лагерном плацу. Горело сухое, травленное нашим дыханием дерево — .бессонные лагерники жгли вытащенные из бараков нары. Рушилась с танковым лязгом империя, а здесь была такая тишина, что слышно было, как солнце светит».
 Сергей с приятелями пробираются из американской зоны оккупа­ции на восток — к своим. Они проходят через толпы обезоруженных немцев, чувствуя их ненависть к себе. В одну из ночей их чуть не уби­вают. Странствия по американской территории длятся до августа 1945-го, пока под Магдебургом их не передают русским. «К новому, 1946 г. я был дома. Вернулся с ощущением, что знаю о жизни все. Однако мне потребовалось тридцать лет жизненного опыта, чтобы я сумел кое-что рассказать о своих главных жизненных переживаниях».
 Л. А. Данилкин
 Юрии Павлович Казаков 1927-1982
 Двое в декабре - Рассказ (1962)
 Он долго ждал ее на вокзале. Был морозный солнечный день, и ему нравилось обилие лыжников, скрип свежего снега и предстоящие им два дня: сначала — электричка, а потом — двадцать километров по лесам и полям на лыжах к поселку, в котором у него маленькая дачка, а после ночевки они еще покатаются и домой возвращаться будут уже вечером. Она немного опаздывала, но это была чуть ли не единственная ее слабость. Когда он наконец увидел ее, запыхавшуюся, в красной шапочке, с выбившимися прядками волос, то подумал, как она красива, и как хорошо одета, и что опаздывает она, наверное, по­тому, что хочет быть всегда красивой. В вагоне электрички было шумно, тесно от рюкзаков и лыж. Он вышел покурить в тамбур. Думал о том, как странно устроен человек. Вот он — юрист, и ему уже тридцать лет, а ничего особенного он не совершил, как мечтал в юности, и у него много причин грустить, а он не грустит — ему хо­рошо.
 Они сошли чуть не последними на далекой станции. Снег звонко скрипел под их шагами. «Какая зима! — сказала она, щурясь. —
 670
 Давно такой не было». Лес был пронизан дымными косыми лучами. Снег пеленой то и дело повисал между стволами, и ели, освобожден­ные от груза, раскачивали лапами. Они шли с увала на увал и видели иногда сверху деревни с крышами. Они шли, взбираясь на заснежен­ные холмы и скатываясь, отдыхая на поваленных деревьях, улыбаясь друг другу. Иногда он брал ее сзади за шею, притягивал и целовал хо­лодные обветренные губы. Говорить почти не хотелось, только — «Посмотри!» или «Послушай!». Но временами он замечал, что она грустна и рассеянна. И когда, наконец, пришли они в его дощатый домик, и начал он таскать дрова и затапливать чугунную немецкую печку, она, не раздеваясь, легла на кровать и закрыла глаза. «Уста­ла?» — спросил он. «Страшно устала. Давай спать. — Она встала, потянулась, не глядя на него. — Я сегодня одна лягу. Можно вот здесь, у печки? Ты не сердись», — торопливо сказала она и опустила глаза. «Что это ты?» — удивился он и сразу вспомнил весь ее сегод­няшний грустно-отчужденный вид. Сердце у него больно застучало. Он вдруг понял, что совсем ее не знает — как она там учится в своем университете, с кем знакома, о чем говорит. Он перешел на другую кровать, сел, закурил, потом потушил лампу и лег. Ему стало горько, потому что он понял: она от него уходит. Через минуту он услышал, что она плачет.
 Отчего вдруг ей стало сегодня так тяжело и несчастливо? Она не знала. Она чувствовала только, что пора первой любви прошла, а те­перь наступает что-то новое и прежняя жизнь ей не интересна. Ей недоело быть никем перед его родителями, его друзьями и своими подругами, она хотела стать женой и матерью, а он не видит этого и вполне счастлив так. Но и смертельно жалко было первого, тревож­ного и горячего, полного новизны, времени их любви. Потом она стала засыпать, а когда ночью проснулась, то увидела его, сидевшего на корточках возле печки. Лицо у него было грустное, и ей стало жалко его.
 Утром они молча завтракали, пили чай. Но потом повеселели, взяли лыжи и пошли кататься. А когда стало темнеть, собрались, за­перли дачу и пошли на станцию на лыжах. К Москве они подъезжали вечером. В темноте показались горящие ряды окон, и он подумал, что им пора расставаться, и вдруг вообразил ее своей женой. Что ж, пер­вая молодость прошла, уже тридцать, и когда знаешь, что вот она рядом с тобой, и она хороша, и все такое, а ты можешь ее всегда ос­тавить, чтобы быть с другой, потому что ты свободен, — в этом чув­стве, собственно, нет никакой отрады.
 671
 Когда они вышли на вокзальную площадь, им стало как-то буднич­но, покойно, легко, и простились они, как всегда прощались, с тороп­ливой улыбкой. Он не провожал ее.
 С. П. Костырко
 Адам и Ева - Рассказ (1962)
 Художник Агеев жил в гостинице, в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Стояла осень. Над городом, над сизо-бурыми, заволо­ченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие об­лака, по десять раз на день начинало моросить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил на­тощак, смотрел на небо. Дождавшись двенадцати, когда открывался буфет, он спускался вниз, брал коньяку и медленно выпивал, посте­пенно чувствуя, как хорошо ему становится, как любит он всех и все — жизнь, людей, город и даже дождь. Потом выходил на улицу и бродил по городу часа два. Возвращался в гостиницу и ложился спать. А к вечеру снова спускался вниз в ресторан — огромный чадный зал, который он уже почти ненавидел.
 Так провел Агеев и этот день, а на другой к двум часам пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше времени, от нечего делать зашел в буфет, выпил и вдруг испугался мысли, что Вика приезжает. Он почти не знал ее — два раза только встречались, и когда он предложил ей приехать к нему на Север, она вдруг согласилась. Он вышел на пер­рон. Поезд подходил. Вика первая увидела его и окликнула. Она была очень хороша, а в одежде ее, в спутанных волосах, в манере говорить было что-то неуловимо московское, от чего Агеев уже отвык на Севере. «Везет мне на баб!» — подумал Агеев. «Я тебе газеты привезла. Тебя ру­гают, знаешь». — «А-а! — сказал он, испытывая глубокое удовольст­вие. — «Колхозницу» не сняли?» — «Нет, висит... — Вика засме­ялась. — Никто ничего не понимает, кричат, спорят, ребята с бородами кругами ходят...» — «Тебе-то понравилось?» Вика неопределенно пожа­ла плечами, и Агеев вдруг разозлился. И весь день уже как чужой ходил рядом с Викой, зевал, на ее вопросы мычал что-то непонятное, ждал на пристани, пока она справлялась о расписании, а вечером снова напился и заперся у себя в номере.
 672
 На другой день Вика разбудила Агеева рано, заставила умыться и одеться, сама укладывала его рюкзак. «Прямо как жена!» — с изум­лением думал Агеев. Но и на пароходе Агееву не стало легче. Побродив по железному настилу нижней палубы, он примостился возле машинно­го отделения, недалеко от буфета. Буфет наконец открылся, и тотчас к Агееву подошла Вика: «Хочешь выпить, бедный? Ну, иди, выпей». Агеев принес четвертинку, хлеба и огурцов. Выпив, он почувствовал, как отмя­кает у него на душе. «Объясни, что с тобой?» — спросила Вика. «Про­сто грустно, старуха, — сказал он тихо. — Наверно, я бездарь и дурак». — «Глупый!» — нежно сказала Вика, засмеялась и положила ему голову на плечо. И стала она вдруг близка и дорога ему. «Знаешь, как паршиво было без тебя — дождь льет, идти некуда, сидишь в ресторане пьяный, думаешь... Устал я. Студентом был, думал — все переверну, всех убью своими картинами, путешествовать стану, в скалах жить. Эта­кий, знаешь, бродяга Гоген... Три года, как кончил институт, и всякие подонки завидуют: ах, слава, ах, Европа знает... Идиоты! Чему завидо­вать? Что я над каждой картиной... На выставку не попадешь, комис­сии заедают, а прорвался чем-то не главным — еще хуже. Критики! Кричат о современности, а современность понимают гнусно. И как врут, какая демагогия за верными словами! Когда они говорят «чело­век», то непременно с большой буквы. А мы, которые что-то делаем, мы для них пижоны... Духовные стиляги — вот мы кто!» — «Не надо бы тебе пить...» — тихо сказала Вика, жалостливо глядя на него сверху вниз. Агеев посмотрел на Вику, поморщился и сказал: «Пойду-ка спать». Он начал раздеваться в каюте, и ему стало до слез жалко себя и одино­ко. Спасение его было сейчас в Вике, он знал это. Но что-то в ней при­водило его в бешенство.
 К острову пароход подходил вечером. Уже видна была темная многошатровая церковь. Глухо и отдаленно сгорела короткая заря, стало смеркаться. У Вики было упрямое и обиженное лицо. Когда со­всем близко подошли, стали видны ветряная мельница, прекрасная старинная изба, амбарные постройки — все неподвижное, пустое, музейное. Агеев усмехнулся: «Как раз для меня. Так сказать — на пе­реднем крае». Гостиница на острове оказалась уютной — печка на кухне, три комнаты — все пустые. Хозяйка принесла простыни, и хо­рошо запахло чистым бельем. Вика со счастливым лицом повалилась на кровать: «Это гениально! Милый мой Адам, ты любишь жареную картошку?» Агеев вышел на улицу, потихоньку обошел церковь и присел на берегу озера. Ему было одиноко. Он сидел долго и слышал, как выходила и искала его Вика. Ему жалко было ее, но горькая от-
 673
 чужденность, отрешенность от всех сошла на нею. Он вспомнил, что больные звери так скрываются — забиваются в недоступную глушь и лечатся там какой-то таинственной травой или умирают. «Где ты был?» — спросила Вика, когда он вернулся. Агеев не ответил. Они молча поужинали и легли, каждый на свою кровать. Погасили свет, но сон не шел. «А знаешь что? Я уеду, — сказала Вика, и Агеев по­чувствовал, как она ненавидит его. — С первым же пароходом уеду. Ты просто эгоист. Я эти два дня думала: кто же ты? Кто? И что это у тебя? А теперь знаю: эгоист. Говоришь о народе, об искусстве, а ду­маешь о себе — ни о ком, ни о ком, о себе... Зачем ты звал меня, зачем? Знаю теперь: поддакивать тебе, гладить тебя, да? Ну нет, милый, поищи другую дуру. Мне и сейчас стыдно, как я бегала в де­канат, как врала: папа болен...» — «Замолчи, дура! — сказал Агеев с тоской, понимая, что все кончилось. — И катись отсюда!» Ему хоте­лось заплакать, как в детстве, но плакать он давно не мог.
 На следующее утро Агеев взял лодку и уплыл на соседний остров в магазин. Купил бутылку водки, папирос, закуску. «Здорово, браток! — окликнул его местный рыбак. — Художник? С острова? А то приезжай к нам в бригаду. Мы художников любим. И ребята у нас ничего. Мы тебя ухой кормить будем. У нас весело, девки как загогочут, так на всю ночь. Весело живем!» — «Обязательно приеду!» — радостно сказал Агеев. Возвращался Агеев в полной тишине и безветрии. С востока почти черной стеной вставала дождевая туча, с запада солнце лило свой последний свет, и все освещенное им — остров, церковь, мельница — казалось на фоне тучи зловеще-красным. Далеко на горизонте повисла радуга, И Агеев вдруг почувствовал, что ему хочется рисовать.
 В гостинице он увидел вещи Вики уже собранными. У Агеева дрогнуло в душе, но он промолчал и начал раскладывать по подокон­никам и кроватям картонки, тюбики с краской, перебирать кисти. Вика смотрела с удивлением. Потом он достал водку: «Выпьем на прощание?» Вика отставила свою стопку. Лицо ее дрожало. Агеев встал и отошел к окну... На пристань они вышли уже в темноте. Агеев потоптался возле Вики, потом отошел, поднялся выше на берег. Внезапно по небу промчался как бы вздох — звезды дрогнули, затре­петали. Из-за немой черноты церкви, расходясь лучами, колыхалось, сжималось и распухало слабое голубовато-золотистое северное сияние. И когда оно разгоралось, все начинало светиться: вода, берег, камни, мокрая трава. Агеев вдруг ногами и сердцем почувствовал, как пово­рачивалась земля, и на этой земле, на островке под бесконечным небом, был он, и от него уезжала она. От Адама уходила Ева.
 674
 «Ты видел северное сияние? Это оно, да?» — спросила Вика, когда он вернулся на пристань. «Видел», — ответил Агеев и покаш­лял. Пароход причаливал. «Ну, валяй! — сказал Агеев и потрепал ее по плечу. — Счастливо!» Губы у Вики дрожали. «Прощай!» — сказала она и, не оглядываясь, поднялась на палубу...
 Покурив и постояв, пошел в теплую гостиницу и Агеев. Северное сияние еще вспыхивало, но уже слабо, и было одного цвета — белого.
 С. П. Костырко
 Во сне ты горько плакал - Рассказ (1977)
 Был один из летних теплых дней...
 Мы с товарищем стояли и разговаривали возле нашего дома. Ты же прохаживался возле нас, среди цветов и травы, которые были тебе по плечи, и с лица твоего не сходила неопределенная полуулыбка, ко­торую я тщетно пытался разгадать. Набегавшись по кустам, подходил к нам иногда спаниель Чиф. Но ты почему-то боялся Чифа, обнимал меня за колено, закидывал назад голову, заглядывал мне в лицо сини­ми, отражающими небо глазами и произносил радостно, нежно, будто вернувшись издалека: «Папа!» И я испытывал какое-то даже болезненное наслаждение от прикосновения твоих маленьких рук. Случайные твои объятия трогали, наверно, и моего товарища, потому что он замолкал вдруг, ершил пушистые твои волосы и долго задумчи­во созерцал тебя...
 Друг застрелился поздней осенью, когда выпал первый снег... Как, когда вошла в него эта страшная неотступная мысль? Давно, навер­но... Ведь говорил же он мне не раз, какие приступы тоски испыты­вает ранней весной или поздней осенью. И были у него страшные ночи, когда мерещилось, что кто-то лезет в дом к нему, ходит кто-то рядом. «Ради Бога, дай мне патронов», — просил он меня. И я от­считал ему шесть патронов: «Этого хватит, чтобы отстреляться». И каким работником он был — всегда бодрым, деятельным. А мне го­ворил: «Что ты распускаешься! Бери пример с меня. Я до глубокой осени купаюсь в Яснушке! Что ты все лежишь или сидишь! Встань, займись гимнастикой». Последний раз я видел его в середине октяб­ря. Мы говорили о буддизме почему-то, о том, что пора браться за
 675
 большие романы, что только в ежедневной работе и есть единствен­ная радость. А когда прощались, он вдруг заплакал: «Когда я был такой, как Алеша, небо мне казалось таким большим, таким синим. Почему оно поблекло?.. И чем больше я здесь живу, тем сильнее тянет меня сюда, в Абрамцево. Ведь это грешно — так предаваться одному месту?» А три недели спустя в Гагре — будто гром с неба грянул! И пропало для меня море, пропали ночные юры... Когда же все это случилось? Вечером? Ночью? Я знаю, что на дачу он добрался поздним вечером. Что он делал? Прежде всего переоделся и по при­вычке повесил в шкаф свой городской костюм. Потом принес дров для печки. Ел яблоки. Потом он вдруг раздумал топить печь и лег. Вот тут-то, скорее всего, и пришло э т о! О чем вспоминал он на прощание? Плакал ли? Потом он вымылся и надел чистое исподнее... Ружье висело на стене. Он снял его, почувствовав холодную тяжесть, стылость стальных стволов. В один из стволов легко вошел патрон. М о й патрон. Сел на стул, снял с ноги башмак, вложил в рот ство­лы... Нет, не слабость — великая жизненная сила и твердость нужна для того, чтобы оборвать свою жизнь так, как он оборвал!
 Но почему, почему? — ищу я и не нахожу ответа. Неужели на каждом из нас стоит неведомая нам печать, определяя весь ход нашей дальнейшей жизни?.. Душа моя бродит в потемках...
 А тогда все мы еще были живы, и был один из тех летних дней, о которых мы вспоминаем через годы и которые кажутся нам беско­нечными. Простившись со мной и еще раз взъерошив твои волосы, друг мой пошел к себе домой. А мы с тобой взяли большое яблоко и отправились в поход. О, какой долгий путь нам предстоял — почти километр! — и сколько разнообразнейшей жизни ожидало нас на этом пути: катила мимо свои воды маленькая речка Яснушка; на вет­ках прыгала белка; Чиф лаял, найдя ежа, и мы рассматривали ежа, и ты хотел тронуть его рукой, но ежик фукнул, и ты, потеряв равнове­сие, сел на мох; потом мы вышли к ротонде, и ты сказал: «Какая ба-ашня!»; у речки ты лег грудью на корень и принялся смотреть в воду: «П'авают 'ыбки», — сообщил ты мне через минуту; на плечо к тебе сел комар: «Комаик кусил...» — сказал ты, морщась. Я вспомнил о яблоке, достал его из кармана, до блеска вытер о траву и дал тебе. Ты взял обеими руками и сразу откусил, и след от укуса был подобен бе­личьему... Нет, благословен, прекрасен был наш мир.
 Наступало время твоего дневного сна, и мы пошли домой. Пока я раздевал тебя и натягивал пижамку, ты успел вспомнить обо всем, что видел в этот день. В конце разговора ты два раза откровенно зев-
 676
 нул. По-моему, ты успел уснуть прежде, чем я вышел из комнаты. Я же сел у окна и задумался: вспомнишь ли ты когда этот бесконечный день и наше путешествие? Неужели все, что пережили мы с тобой, куда-то безвозвратно канет? И услышал, как ты заплакал. Я пошел к тебе, думая, что ты проснулся и тебе что-то нужно. Но ты спал, подобрав коленки. Слезы твои текли так обильно, что подушка быстро намокала. Ты всхлипывал с горькой, с отчаянной безнадежностью. Будто оплакивал что-то, навсегда ушедшее. Что же ты успел узнать в жизни, чтобы так горько плакать во сне? Или у нас уже в младенчестве скорбит душа, страшась предстоящих страданий? «Сынок, проснись, милый», - теребил я тебя за руку. Ты проснулся, быстро сел и про­тянул ко мне руки. Постепенно ты стал успокаиваться. умыв тебя и посадив за стол, я вдруг понял, что с тобой что-то произошло, - ты смотрел на меня серьезно, пристально и молчал! И я почувствовал, как уходишь ты от меня. Душа твоя, слитая до сих пор с моей, те­перь далеко и с каждым годом будет все дальше. Она смотрела на меня с состраданием, она прощалась со мной навеки. А было тебе в то лето полтора года.
 С. П. Костырко
 Алесь Адамович 1927—1994
 Каратели
 РАДОСТЬ НОЖА, ИЛИ ЖИЗНЕОПИСАНИЯ ГИПЕРБОРЕЕВ Повесть (1971 -1979)
 Действие происходит во время Великой Отечественной войны, в 1942 г., на территории оккупированной Белоруссии. «Каратели» — кровавая хроника уничтожения батальоном гитлеровского карателя Дирлевангера семи мирных деревень. Главы носят соответствующие названия: «Поселок первый», «Поселок второй», «Между третьим и четвертым поселком» и т. д. В каждой главе помещены выдержки из документов о деятельности карательных отрядов и их участников.
 Каратели-полицаи готовятся к уничтожению первого поселка на пути к основной цели — большой и многолюдной деревне Борки. Точно указаны дата, время, место события, фамилии. В составе «осо­бой команды» — «штурмбригады» — немец Оскар Дирлевангер объ­единил уголовников, предателей, дезертиров разных национальностей и вероисповедания.
 Полицай Тупига поджидает своего напарника Доброскока, чтобы закончить расправу над жителями первого поселка до приезда началь­ства. Все население сгоняют за сарай к большой яме, у края которой производится расстрел. Полицай Доброскок в одном из домов, подле­жащих уничтожению, узнает среди хозяев свою городскую родствен­ницу, перебравшуюся в деревню накануне родов. В душе женщины
 678
 загорается надежда на спасение. Доброскок, подавив возникшее было чувство сострадания, стреляет в женщину, которая опрокидывается навзничь в яму — и... засыпает (По свидетельству чудом уцелевших после казни, люди в момент выстрела не слышат, как стреляют. Они как бы засыпают.)
 В главе «Поселок второй» описывается уничтожение деревни Козуличи. Каратель-француз просит полицая Тупигу за шмат сала проде­лать за него «неприятную работенку» — расстрелять семью, обо­сновавшуюся в хорошей добротной избе. Ведь Тупига — «мастер, специалист, ну что ему стоит?» У Тупиги — своя манера: сперва он говорит с женщинами, просит хлеба перекусить — те и расслабятся, а как хозяйка к печи нагнется, так и... «Тело пулемета рванулось — как бы и он испугался...»
 Действие возвращается к поселку первому, к той яме, где осталась в состоянии странного смертного сна беременная женщина. Сейчас, в 11 часов 51 минуту по берлинскому времени, она открывает глаза. Перед ней — довоенная детская комната на бобруйской окраине; мать с отцом собираются в гости, а она прячет от них стыдно накра­шенные маминой помадой губы; следующее видение — почему-то чердак, и они с Гришей лежат, как муж и жена, а внизу мычит коро­ва... «Кислый запах любви, стыдный. Или это из-за ширмы? Нет, снизу, где корова. Из ямы... Из какой ямы? О чем я? Где я?»
 Поселок третий мало чем отличается от предыдущих. Полицаи Ту­пига, Доброскок и Сиротка идут через редкий соснячок, вдыхая жир­ный сладковатый трупный дым. Тупига старается подавить мысли о возможном отмщении. Внезапно в гуще малинника полицаи натыка­ются на женщину с детьми. Сиротка выказывает немедленную готов­ность покончить с ними, но Тупига, вдруг повинуясь какому-то неосознанному порыву, отправляет напарников вперед, а сам дает очередь из пулемета мимо цели. Внезапное возвращение Сиротки по­вергает его в ужас. Тупига представляет себе, как бы отреагировали на его поступок немцы или бандиты из роты Мельниченко — «галицийцы», бандеровцы. Вот и сейчас «самостийники» зашевелились, — оказывается, какая-то баба, увидев дым-пожар, бежит с поля, домой. Из-за куста ударяет пулемет — баба с мешком падает. Дойдя до де­ревни, Тупига встречает Сиротку и Доброскока с набитыми кармана­ми. Он входит в еще не разграбленный дом. Среди прочего добра — один крошечный ботиночек. Держа его на пальце, Тупига находит в темной боковушке спящего в люльке младенца. Один глаз его приот­крыт и, кажется Тупиге, смотрит на него... Тупига слышит во дворе голоса мародерствующих бандеровцев. Ему не хочется, чтобы его за-
 679
 метили в доме. Ребенок кричит — и Тупига выхватывает наган... Да­леко и незнакомо звучит его голос: «Жалко было, пацана пожалел! Живым сгорит».
 Командир новой «русской» роты Белый замышляет способ избав­ления от ближайшего соратника Сурова, с которым его связывают курсы красных командиров, плен, бобруйский лагерь и добровольное согласие служить в карательном батальоне. Белый сначала тешил себя несбыточной затеей — уйти когда-нибудь к партизанам, а в качестве свидетеля своих «честных» намерений предъявить Сурова, а потому специально оберегал его от явно кровавых заданий. Однако чем даль­ше, тем отчетливее понимает Белый, что никогда не сможет порвать с карателями, особенно после случая с партизанским разведчиком, в доверие к которому он вошел, но тут же и выдал его. А чтоб развеять суровский ореол непорочности, приказывает тому самолично облить бензином и подпалить сарай, куда согнали все население поселка.
 В центре следующей главы — фигура лютого карателя из так на­зываемой «украинской роты» Ивана Мельниченко, которому всецело доверяет командир роты немец Поль, вечно пьяный уголовник-извра­щенец. Мельниченко вспоминает о своем пребывании в фатерлянде, куда его пригласили родители Поля, — Мельниченко спас тому жизнь. Он ненавидит и презирает всех: и тупых, ограниченных не­мцев, и партизан, и даже своих родителей, которые ошеломлены по­явлением сына-карателя в бедной киевской хате и молят Бога о его смерти. В разгар очередной «операции» к мельниченковцам прибыва­ет подмога — «москали». Мельниченко в ярости бьет по щеке плетью их командира — своего недавнего подчиненного Белого — и получает в ответ полную обойму свинца. Сам Белый тут же погибает от руки одного из бандеровцев (из документов известно, что Мельниченко долго лечился в госпиталях, после войны был судим, бежал, скрывался и погиб в Белоруссии). Борковская операция продолжается. Осущест­вляет ее по «методе» Дирлевангера штурмфюрер Слава Муравьев. Ка­рателей-новичков строят попарно с уже бывшими в деле фа­шистами — остаться в стороне, не замазаться в крови невозможно. Сам Муравьев тоже прошел этот путь: бывший лейтенант Красной Армии, он в первом же бою был раздавлен фашистскими танками, затем с остатками своего полка пытался противостоять неумолимой военной машине немцев, но в конце концов попал в плен. Полнос­тью подавленный, он пытается оправдаться перед матерью, отцом, женой, самим собой тем, что будет «своим» среди чужих. Военную выправку, интеллигентность бывшего учителя заметили немцы, сразу дали взвод. Муравьев тешит себя мыслями, что заставил уважать себя; его подчиненные — это не мельниченковские «самостийники», у него
 680
 дисциплина. Муравьев вхож в дом самого Дирлевангера, знакомится с наложницей шефа — Стасей, четырнадцатилетней польской еврей­кой, которая мучительно напоминает ему давнюю любовь — учитель­ницу Берту. Муравьев не чужд книг, немец Циммерман обсуждает с ним теорию Ницше и библейские притчи.
 Дирлевангер ценит неразговорчивого азиата, однако сейчас соби­рается сделать его пешкой в своей игре: он замышляет свадьбу Мура­вьева со Стасей, чтобы заткнуть рот злопыхателям, доносящим на него в Берлин о якобы имевшей место пропаже золотых вещиц, при­карманенных им после расстрела специально отобранных пятидесяти евреев в Майданеке. Дирлевангеру нужно реабилитировать себя перед Гиммлером и фюрером за прошлую связь с заговорщиком Ремом и небезобидные пристрастия к девочкам младше четырнадцати лет. По дороге в Борки Дирлевангер сочиняет мысленно письмо в Берлин, из которого руководство узнает и по достоинству оценит его «новатор­ский», «революционный» способ тотального уничтожения непокор­ных белорусских деревень и заодно успешно применяемую практику «перевоспитания» отбросов человечества вроде ублюдка Поля, которо­го он вытащил из концлагеря и взял в карательный взвод: лучшая стери­лизация — это «омоложение детской кровью». Борки, по Дирле­вангеру, — это демонстративный акт тотального устрашения. Женщи­ны и дети загнаны в амбар, местные полицаи, наивно рассчиты­вавшие на милость немцев, — в школу, их семьи — в дом напротив. Дирлевангер со свитой входит в ворота амбара «полюбоваться» на добросовестно подготовленный «материал». Когда затихает пулемет­ная пальба, сами собой распахиваются не выдержавшие огня ворота. У стоящих в оцеплении карателей не выдерживают нервы: Тупига дает очередь из автомата в клубы дыма, у многих выворачивает же­лудки. Затем начинается расправа с полицаями, которых на виду у семей выводят по одному из школы и швыряют в огонь. И каждый из карателей думает, что такое может произойти с другими, но не с ним.
 В 11 часов 56 минут немец Лянге водит стволом автомата по тру­пам страшной ямы первого поселка. В последний раз видит своих убийц женщина, и в жуткой тишине беззвучно кричит от ужаса и одиночества неродившаяся шестимесячная жизнь.
 В конце повести — документальные свидетельства о сожжении трупов Гитлера и Евы Браун, перечисление преступлений против че­ловечества в современную эпоху.
 Л. А. Данилкин
 Чингиз Торекулович Айтматов р. 1928
 Джамиля - Повесть (1958)
 Шел третий год войны. Взрослых здоровых мужчин в аиле не было, и потому жену моего старшего брата Садыка (он также был на фрон­те), Джамилю, бригадир послал на чисто мужскую работу — возить зерно на станцию. А чтоб старшие не тревожились за невесту, напра­вил вместе с ней меня, подростка. Да еще сказал: пошлю с ними Данияра.
 Джамиля была хороша собой — стройная, статная, с иссиня-черными миндалевидными глазами, неутомимая, сноровистая. С соседка­ми ладить умела, но если ее задевали, никому не уступала в ругани. Я горячо любил Джамилю. И она любила меня. Мне кажется, что и моя мать втайне мечтала когда-нибудь сделать ее властной хозяйкой нашего семейства, жившего в согласии и достатке.
 На току я встретил Данияра. Рассказывали, что в детстве он остал­ся сиротой, года три мыкался по дворам, а потом подался к казахам в Чакмакскую степь. Раненая нога Данияра (он только вернулся с фронта) не сгибалась, потому и отправили его работать с нами. Он был замкнутым, и в аиле его считали человеком со странностями. Но в его молчаливой, угрюмой задумчивости таилось что-то такое, что мы не решались обходиться с ним запанибрата.
 А Джамиля, так уж повелось, или смеялась над ним, или вовсе не
 682
 обращала на него внимания. Не каждый бы стал терпеть ее выходки, но Данияр смотрел на хохочущую Джамилю с угрюмым восхищением.
 Однако наши проделки с Джамилей окончились однажды печаль­но. Среди мешков был один огромный, на семь пудов, и мы управля­лись с ним вдвоем. И как-то на току мы свалили этот мешок в бричку напарника. На станции Данияр озабоченно разглядывал чудо­вищный груз, но, заметив, как усмехнулась Джамиля, взвалил мешок на спину и пошел. Джамиля догнала его: «Брось мешок, я же пошу­тила!» — «Уйди!» — твердо сказал он и пошел по трапу, все сильнее припадая на раненую ногу... Вокруг наступила мертвая тишина. «Бро­сай!» — закричали люди. «Нет, он не бросит!» — убежденно про­шептал кто-то.
 Весь следующий день Данияр держался ровно и молчаливо. Воз­вращались со станции поздно. Неожиданно он запел. Меня поразило, какой страстью, каким горением была насыщена мелодия. И мне вдруг стали понятны его странности: мечтательность, любовь к одиночеству, молчаливость. Песни Данияра всполошили мою душу. А как изменилась Джамиля!
 Каждый раз, когда ночью мы возвращались в аил, я замечал, как Джамиля, потрясенная и растроганная этим пением, все ближе под­ходила к бричке и медленно тянула к Данияру руку... а потом опу­скала ее. Я видел, как что-то копилось и созревало в ее душе, требуя выхода. И она страшилась этого.
 Однажды мы, как обычно, ехали со станции. И когда голос Да­нияра начал снова набирать высоту, Джамиля села рядом и легонько прислонилась головой к его плечу. Тихая, робкая... Песня неожиданно оборвалась. Это Джамиля порывисто обняла его, но тут же спрыгнула с брички и, едва сдерживая слезы, резко сказала: «Не смотри на меня, езжай!»
 И был вечер на току, когда я сквозь сон увидел, как с реки при­шла Джамиля, села рядом с Данияром и припала к нему. «Джамилям, Джамалтай!» — шептал Данияр, называя ее самыми нежными казахскими и киргизскими именами.
 Вскоре задул степняк, помутилось небо, пошли холодные дожди — предвестники снега. И я увидел Данияра, шагавшего с вещ­мешком, а рядом шла Джамиля, одной рукой держась за лямку его мешка.
 Сколько разговоров и пересудов было в аиле! Женщины напере­бой осуждали Джамилю: уйти из такой семьи! с голодранцем! Может быть, только я один не осуждал ее.
 И. Н. Слюсарева
 683
 Прощай, Гульсары - Повесть (1966)
 Минувшей осенью приехал Танабай в колхозную контору, а бригадир ему и говорит: «Подобрали мы вам, аксакал, коня. Староват, правда, но для вашей работы сойдет». Увидел Танабай иноходца, а сердце у него больно сжалось. «Вот и свиделись, выходит, снова», — сказал он старому, заезженному вконец коню.
 Первый раз он встретился с иноходцем Гульсары после войны. Де­мобилизовавшись, Танабай работал на кузне, а потом Чоро, давниш­ний друг, уговорил ехать в горы табунщиком. Там-то впервые и увидел буланого, круглого, как мяч, малыша полуторалетку. Прежний табунщик Торгой сказал: «За такого в прежние времена в драках на скачке головы клали».
 Прошла осень и зима. Луга стояли зеленые-зеленые, а над ними сияли белые-белые снега на вершинах хребтов. Буланый превратился в стройного крепкого жеребчика. Одна лишь страсть владела им — страсть к бегу. Потом настало время, когда он научился ходить под седлом так стремительно и ровно, что люди ахали: «Поставь на него ведро с водой — и ни капли не выплеснется». В ту весну высоко под­нялась звезда иноходца и его хозяина. Знали о них и стар и млад.
 Но не было случая, чтобы Танабай позволил кому-нибудь сесть на своего коня. Даже той женщине. В те майские ночи у иноходца на­чался какой-то ночной образ жизни. Днем он пасся, обхаживая ко­былиц, а ночью, отогнав колхозный табун в лощину, хозяин скакал на нем к дому Бюбюжан. На рассвете снова мчались они по непримет­ным степным тропам к лошадям, оставшимся в лощине.
 Однажды случился страшный ночной ураган, и Гульсары с хозяи­ном не успели к стаду. А жена Танабая еще ночью кинулась с соседя­ми на помощь. Табун нашли, удержали в яру. А Танабая не было. «Что ж ты, — тихо сказала жена вернувшемуся блудному мужу. — Дети вон скоро взрослые, а ты...»
 Жена и соседи уехали. А Танабай грохнулся на землю. Лежал лицом вниз, и плечи его тряслись от рыданий. Он плакал от стыда и горя, он знал, что утратил счастье, которое выпало последний раз в жизни. А жаворонок в небе щебетал...
 Зимой того года в колхозе появился новый председатель: Чоро сдал дела и лежал в больнице. Новый начальник захотел сам ездить на Гульсары.
 Когда увели коня, Танабай уехал в степь, к табуну. Не мог успоко­иться. Осиротел табун. Осиротела душа.
 684
 Но однажды утром Танабай снова увидел в табуне своего иноходца. Со свисающим обрывком недоуздка, под седлом. Сбежал, стало быть. Гульсары тянуло к стаду, к кобылам. Он хотел отгонять сопер­ников, заботиться о жеребятах. Вскоре подоспели из аила двое коню­хов, увели Гульсары обратно. А когда иноходец убежал третий раз, Танабай уже рассердился: не было бы беды. Ему стали сниться беспо­койные, тяжелые сны. И когда перед новым кочевьем заехали в аил, он не выдержал, кинулся на конюшню. И увидел то, чего так боялся: конь стоял неподвижно, между задними раскоряченными ногами тя­желела огромная, величиной с кувшин, тугая воспаленная опухоль. Одинокий, выхолощенный.
 Осенью того года судьба Танабая Бекасова неожиданно поверну­лась. Чоро, ставший теперь парторгом, дал ему партийное поручение: переходить в чабаны.
 В ноябре грянула ранняя зима. Суягные матки сильно сдали с тела, хребты выпирали. А в амбарах колхозных — все под метелку.
 Близилось время окота. Отары стали перебираться в предгорье, на окотные базы. То, что Танабай увидел там, потрясло его как гром среди ясного дня. Ни на что особенное он не рассчитывал, но чтобы кошара стояла с прогнившей и провалившейся крышей, с дырами в стенах, без окон, без дверей — этого не ожидал. Всюду бесхозяйст­венность, какой свет не видывал, ни кормов, ни подстилок практичес­ки нет. Да как же так можно?
 Работали не покладая рук. Труднее всего пришлось с очисткой ко­шары и рубкой шиповника. Разве что на фронте так доводилось вка­лывать. И однажды ночью, выходя с носилками из кошары, услышал Танабай, как замекал в загоне ягненок. Значит, началось.
 Танабай чувствовал, что надвигается катастрофа. Окотилась первая сотня маток. И уже слышны были голодные крики ягнят — у исто­щенных маток не было молока. Весна заявилась с дождем, туманом и снегом. И стал чабан по нескольку штук выносить синие трупики ягнят за кошару. В душе его поднималась темная, страшная злоба: зачем разводить овец, если не можем уберечь? И Танабай, и его по­мощницы еле держались на ногах. А голодные овцы уже шерсть ели друг у друга, не подпуская к себе сосунков.
 И тут к кошаре подъехали начальники. Один был Чоро, другой — районный прокурор Сегизбаев. Этот-то и стал корить Танабая: ком­мунист, мол, а ягнята дохнут. Вредитель, планы срываешь!
 Танабай в ярости схватил вилы... Еле унесли пришельцы ноги. А на третий день состоялось бюро райкома партии, и Танабая исключи­ли из ее рядов. Вышел из райкома — на коновязи Гульсары. Обнял
 685
 Танабай шею коня — лишь ему пожаловался на свою беду... Все это Танабай вспоминал теперь, много лет спустя, сидя у костра. Рядом неподвижно лежал Гульсары — жизнь покидала его. Прощался Тана­бай с иноходцем, говорил ему: «Ты был великим конем, Гульсары. Ты был моим другом, Гульсары. Ты уносишь с собой лучшие годы мои, Гульсары».
 Наступало утро. На краю оврага чуть тлели угольки костра. Рядом стоял седой старик. А Гульсары отошел в небесные табуны.
 Шел Танабай по степи. Слезы стекали по лицу, мочили бороду. Но он не утирал их. То были слезы по иноходцу Гульсары.
 И. Н. Слюсарева
 Белый пароход
 ПОСЛЕ СКАЗКИ Повесть (1970)
 Мальчик с дедом жили на лесном кордоне. Женщин на кордоне было три: бабка, тетка Бекей — дедова дочь и жена главного человека на кордоне, объездчика Орозкула, а еще жена подсобного рабочего Сейдахмата. Тетка Бекей — самая несчастная на свете, потому что у нее нет детей, за это и бьет ее спьяну Орозкул. Деда Момуна прозвали расторопным Момуном. Прозвище такое он заслужил неизменной приветливостью, готовностью всегда услужить. Он умел работать. А зять его, Орозкул, хоть и числился начальником, большей частью по гостям разъезжал. За скотом Момун ходил, пасеку держал. Всю жизнь с утра до вечера в работе, а заставить уважать себя не научился.
 Мальчик не помнил ни отца, ни матери. Ни разу не видел их. Но знал: отец его был матросом на Иссык-Куле, а мать после развода уе­хала в далекий город.
 Мальчик любил взбираться на соседнюю гору и в дедов бинокль смотреть на Иссык-Куль. Ближе к вечеру на озере появлялся белый пароход. С трубами в ряд, длинный, мощный, красивый. Мальчик мечтал превратиться в рыбу, чтобы только голова у него осталась своя, на тонкой шее, большая, с оттопыренными ушами. Поплывет он и скажет отцу своему, матросу: «Здравствуй, папа, я твой сын». Расска­жет, конечно, как ему живется у Момуна. Самый лучший дедушка, но совсем не хитрый, и потому все смеются над ним. А Орозкул так и покрикивает!
 По вечерам дед рассказывал внуку сказку.
 686
 «...Случилось это давно. Жило киргизское племя на берегу реки Энесай. На племя напали враги и убили. Остались только мальчик и девочка. Но потом и дети попали в руки врагов. Хан отдал их Рябой Хромой Старухе и велел покончить с киргизами. Но когда Рябая Хро­мая Старуха уже подвела их к берегу Знесая, из леса вышла матка маралья и стала просить отдать детей. «Люди убили у меня моих оле­нят, — говорила она. — А вымя мое переполнилось, просит детей!» Рябая Хромая Старуха предупредила: «Это дети человеческие. Они вырастут и убьют твоих оленят. Ведь люди не то что зверей, они и друг друга не жалеют». Но мать-олениха упросила Рябую Хромую Старуху, а детей, теперь уже своих, привела на Иссык-Куль.
 Дети выросли и поженились. Начались роды у женщины, мучи­лась она. Мужчина перепугался, стал звать мать-олениху. И послы­шался тогда издали переливчатый звон. Рогатая мать-олениха при­несла на своих рогах детскую колыбель — бешик. А на дужке бешика серебряный колокольчик звенел. И тотчас разродилась женщина. Первенца своего назвали в честь матери-оленихи — Бугубаем. От не­го и пошел род Бугу.
 Потом умер один богатей, и его дети задумали установить на гробнице рога марала. С тех пор не было маралам пощады в иссык-кульских лесах. И не стало маралов. Опустели горы. А когда Рогатая мать-олениха уходила, сказала, что никогда не вернется».
 Снова настала осень в горах. Вместе с летом для Орозкула отходи­ла пора гостеваний у чабанов и табунщиков — приходило время рас­считываться за подношения. Вдвоем с Момуном они тащили по горам два сосновых бревна, и оттого Орозкул был зол на весь свет. Ему бы в городе пристроиться, там умеют уважать человека. Культур­ные люди... И за то, что подарок получил, бревна потом таскать не приходится. А ведь в совхоз наведывается милиция, инспекция — ну как спросят, откуда лес и куда. При этой мысли в Орозкуле вскипела злоба ко всему и всем. Хотелось избить жену, да дом был далеко. Тут еще этот дед увидел маралов и чуть не до слез дошел, точно встретил братьев родных.
 И когда совсем близко было до кордона, окончательно повздорили со стариком: тот все отпрашивался внука, пригулка этого, забрать из школы. До того дошло, что бросил в реке застрявшие бревна и уска­кал за мальчишкой. Не помогло даже, что Орозкул съездил его по го­лове пару раз — вырвался, сплюнул кровь и ушел.
 Когда дед с мальчиком вернулись, узнали, что Орозкул избил жену и выгнал из дома, а деда, сказал, увольняет с работы. Бекей выла, проклинала отца, а бабка зудела, что надо покориться Орозкулу, про-
 687
 сить у него прощения, а иначе куда идти на старости лет? Дед ведь в руках у него...
 Мальчик хотел рассказать деду, что видел в лесу маралов, — верну­лись все-таки! — да деду было не до того. И тогда мальчик снова ушел в свой воображаемый мир и стал умолять мать-олениху, чтоб принесла Орозкулу и Бекей люльку на рогах.
 На кордон тем временем приехали люди за лесом. И пока вытас­кивали бревно и делали прочие дела, дед Момун семенил за Орозкулом, точно преданная собака. Приезжие тоже увидели маралов — видно, звери были непуганые, из заповедника.
 Вечером мальчик увидел во дворе кипевший на огне казан, от ко­торого исходил мясной дух. Дед стоял у костра и был пьян — маль­чик никогда его таким не видел. Пьяный Орозкул и один из приезжих, сидя на корточках у сарая, делили огромную груду свежего мяса. А под стеной сарая мальчик увидел рогатую маралью голову. Он хотел бежать, но ноги не слушались — стоял и смотрел на обезобра­женную голову той, что еще вчера была Рогатой матерью-оленихой.
 Скоро все расселись за столом. Мальчика все время мутило. Он слышал, как опьяневшие люди чавкали, грызли, сопели, пожирая мясо матери-оленихи. А потом Сайдахмат рассказал, как заставил деда застрелить олениху: запугал, что иначе Орозкул его выгонит.
 И мальчик решил, что станет рыбой и никогда не вернется в горы. Он спустился к реке. И ступил прямо в воду...
 И. Н. Слюсарева
 И дольше века длится день
 буранный полустанок Роман (1980)
 Поезда в этих краях шли с востока на запад и с запада на восток...
 А по сторонам от железной дороги в этих краях лежали великие пустынные пространства — Сары-Озеки, Серединные земли желтых степей. Едигей работал здесь стрелочником на разъезде Боранлы-Буранный. В полночь к нему в будку пробралась жена, Укубала, чтобы сообщить о смерти Казангапа.
 Тридцать лет назад, в конце сорок четвертого, демобилизовали Едигея после контузии. Врач сказал: через год будешь здоров. Но пока работать физически он не мог. И тогда они с женой решили податься
 688
 на железную дорогу: может, найдется для фронтовика место охран­ника или сторожа. Случайно познакомились с Казангапом, разговори­лись, и он пригласил молодых на Буранный. Конечно, место тяжелое — безлюдье да безводье, кругом пески. Но все лучше, чем мытариться без пристанища.
 Когда Едигей увидел разъезд, сердце его упало: на пустынной плос­кости стояло несколько домиков, а дальше со всех сторон — степь... Не знал тогда, что на месте этом проведет всю остальную жизнь. Из них тридцать лет — рядом с Казангапом. Казангап много помогал им на первых порах, дал верблюдицу на подои, подарил верблюжонка от нее, которого назвали Каранаром. Дети их росли вместе. Стали как родные.
 И хоронить Казангапа придется им. Едигей шел домой после смены, думал о предстоящих похоронах и вдруг почувствовал, что земля под его ногами содрогнулась И он увидел, как далеко в степи, там, где располагался Сарозекский космодром, огненным смерчем поднялась ракета. То был экстренный вылет в связи с чрезвычайным происшествием на совместной советско-американской космической станции «Паритет». «Паритет» не реагировал на сигналы объединен­ного центра управления — Обценупра — уже свыше двенадцати часов. И тогда срочно стартовали корабли с Сары-Озека и из Невады, посланные на выяснение ситуации.
 ...Едигей настоял на том, чтобы хоронили покойного на далеком родовом кладбище Ана-Бейит. У кладбища была своя история. Пре­дание гласило, что жуаньжуаны, захватившие Сары-Озеки в прошлые века, уничтожали память пленных страшной пыткой: надеванием на голову шири — куска сыромятной верблюжьей кожи. Высыхая под солнцем, шири стискивал голову раба подобно стальному обручу, и несчастный лишался рассудка, становился магасуртом. Манкурт не знал, кто он, откуда, не помнил отца и матери, — словом, не осозна­вал себя человеком. Он не помышлял о бегстве, выполнял наиболее грязную, тяжелую работу и, как собака, признавал лишь хозяина.
 Одна женщина по имени Найман-Ана нашла своего сына, превра­щенного в манкурта. Он пас хозяйский скот. Не узнал ее, не помнил своего имени, имени своего отца... «Вспомни, как тебя зовут, — умо­ляла мать. — Твое имя Жоламан».
 Пока они разговаривали, женщину заметили жуаньжуаны. Она ус­пела скрыться, но пастуху они сказали, что эта женщина приехала, чтобы отпарить ему голову (при этих словах раб побледнел — для манкурта не бывает угрозы страшнее). Парню оставили лук и стрелы.
 689
 Найман-Ана возвращалась к сыну с мыслью убедить его бежать. Ози­раясь, искала...
 Удар стрелы был смертельным. Но когда мать стала падать с вер­блюдицы, прежде упал ее белый платок, превратился в птицу и поле­тел с криком: «Вспомни, чей ты? Твой отец Доненбай!» То место, где была похоронена Найман-Ана, стало называться кладбищем Ана-Бейит — Материнским упокоем...
 Рано утром все было готово. Наглухо запеленутое в плотную кош­му тело Казангапа уложили в прицепную тракторную тележку. Пред­стояло тридцать километров в один конец, столько же обратно, да захоронение... Впереди на Каранаре ехал Едигей, указывая путь, за ним катился трактор с прицепом, а замыкал процессию экскаватор.
 Разные мысли навещали Едигея по пути. Вспоминал те дни, когда они с Казангапом были в силе. Делали на разъезде всю работу, в ко­торой возникала необходимость. Теперь молодые смеются: старые ду­раки, жизнь свою гробили, ради чего? Значит, было ради чего.
 ...За это время прошло обследование «Паритета» прилетевшими космонавтами. Они обнаружили, что паритет-космонавты, обслужи­вавшие станцию, исчезли. Затем обнаружили оставленную хозяевами запись в вахтенном журнале. Суть ее сводилась к тому, что у работав­ших на станции возник контакт с представителями внеземной циви­лизации — жителями планеты Лесная Грудь. Лесногрудцы при­гласили землян посетить их планету, и те согласились, не ставя в из­вестность никого, в том числе руководителей полета, так как боялись, что по политическим соображениям им запретят посещение.
 И вот теперь они сообщали, что находятся на Лесной Груди, рас­сказывали об увиденном (особенно потрясло землян, что в истории хозяев не было войн), а главное, передавали просьбу лесногрудцев по­сетить Землю. Для этого инопланетяне, представители технически го­раздо более развитой цивилизации, чем земная, предлагали создать межзвездную станцию. Мир еще не знал обо всем этом. Даже прави­тельства сторон, поставленные в известность об исчезновении космо­навтов, не имели сведений о дальнейшем развитии событий. Ждали решения комиссии.
 ...А Едигей тем временем вспоминал об одной давней истории, ко­торую мудро и честно рассудил Казангап. В 1951 г. прибыла на разъ­езд семья — муж, жена и двое мальчиков. Абуталип Куттыбаев был ровесник Едигею. В сарозекскую глухомань они попали не от хоро­шей жизни: Абуталип, совершив побег из немецкого лагеря, оказался в сорок третьем среди югославских партизан. Домой он вернулся без поражения в правах, но затем отношения с Югославией испортились,
 690
 и, узнав о его партизанском прошлом, его попросили подать заявле­ние об увольнении по собственному желанию. Попросили в одном месте, в другом... Много раз переезжая с места на место, семья Абуталипа оказалась на разъезде Боранлы-Буранный. Насильно вроде никто не заточал, а похоже, что на всю жизнь застряли в сарозеках. И эта жизнь была им не под силу: климат тяжелый, глухомань, ото­рванность. Едигею почему-то больше всего было жаль Зарипу. Но все-таки семья Куттыбаевых была на редкость дружной. Абуталип был прекрасным мужем и отцом, а дети были страстно привязаны к ро­дителям. На новом месте им помогали, и постепенно они стали при­живаться. Абуталип теперь не только работал и занимался домом, не только возился с детьми, своими и Едигея, но стал и читать — он ведь был образованным человеком. А еще стал писать для детей вос­поминания о Югославии. Это было известно всем на разъезде.
 К концу года приехал, как обычно, ревизор. Между делом рас­спрашивал и об Абуталипе. А спустя время после его отъезда, 5 янва­ря 1953 г., на Буранном остановился пассажирский поезд, у которого здесь не было остановки, из него вышли трое — и арестовали Абуталипа. В последних числах февраля стало известно, что подследствен­ный Куттыбаев умер.
 Сыновья ждали возвращения отца изо дня в день. А Едигей неот­ступно думал о Зарипе с внутренней готовностью помочь ей во всем. Мучительно было делать вид, что ничего особенного он к ней не ис­пытывает! Однажды он все же сказал ей: «Зачем ты так изводишь­ся?.. Ведь с тобой все мы (он хотел сказать — я)».
 Тут с началом холодов снова взъярился Каранар — у него начался гон. Едигею с утра предстояло выходить на работу, и потому он вы­пустил атана. На другой день стали поступать новости: в одном месте Каранар забил двух верблюдов-самцов и отбил от стада четырех маток, в другом — согнал с верблюдицы ехавшего верхом хозяина. Затем с разъезда Ак-Мойнак письмом попросили забрать атана, иначе застрелят. А когда Едигей вернулся домой верхом на Каранаре, то узнал, что Зарипа с детьми уехали насовсем. Он жестоко избил Каранара, поругался с Казангапом, и тут Казангап ему посоветовал покло­ниться в ноги Укубале и Зарипе, которые уберегли его от беды, сохранили его и свое достоинство.
 Вот каким человеком был Казангап, которого они сейчас ехали хо­ронить. Ехали — и вдруг наткнулись на неожиданное препятствие — на изгородь из колючей проволоки. Постовой солдат сообщил им, что пропустить без пропуска не имеет права. То же подтвердил и началь­ник караула и добавил, что вообще кладбище Ана-Бейит подлежит
 691
 ликвидации, а на его месте будет новый микрорайон. Уговоры не привели ни к чему.
 Кандагапа похоронили неподалеку от кладбища, на том месте, где имела великий плач Найман-Ана.
 ...Комиссия, обсуждавшая предложение Лесной Груди, тем време­нем решила: не допускать возвращения бывших паритет-космонавтов; отказаться от установления контактов с Лесной Грудью и изолировать околоземное пространство от возможного инопланетного вторжения обручем из ракет.
 Едигей велел участникам похорон ехать на разъезд, а сам решил вернуться к караульной будке и добиться, чтобы его выслушало боль­шое начальство. Он хотел, чтобы эти люди поняли: нельзя уничтожать кладбище, на котором лежат твои предки. Когда до шлагбаума оста­валось совсем немного, рядом взметнулась в небо яркая вспышка грозного пламени. То взлетала первая боевая ракета-робот, рассчитан­ная на уничтожение любых предметов, приблизившихся к земному шару. За ней рванулась ввысь вторая, и еще, и еще... Ракеты уходили в дальний космос, чтобы создать вокруг Земли обруч.
 Небо обваливалось на голову, разверзаясь в клубах кипящего пла­мени и дыма... Едигей и сопровождавшие его верблюд и собака, обез­умев, бежали прочь. На следующий день Буранный Едигей вновь поехал на космодром.
 И. Н. Слюсарева
 Фазиль Абдулович Искандер р. 1929
 Созвездие Козлотура - Повесть (1966)
 Герой повести, от имени которого ведется повествование, молодой поэт, работавший после института в редакции одной среднерусской молодежной газеты, был уволен за проявления излишней критичнос­ти и независимости. Не слишком опечалившись по этому поводу и проведя прощальную ночь с друзьями, он отправился в Москву, чтобы оттуда двинуться на юг, на родину, в благословенный абхазский город Мухус. В Москве ему удалось напечатать стихотворение в центральной газете, и оно пошло на родину в качестве визитной карточки героя, надеявшегося устроиться в республиканскую газету «Красные субтро­пики». «Да, да, уже читали», — сказал при встрече редактор газеты Автандил Автандилович. Редактор привык улавливать веяния из цент­ра. «Кстати, — продолжил он, — не думаешь ли возвращаться домой?» Так герой стал сотрудником сельскохозяйственного отдела газеты. Как и мечтал. В те реформистские годы реформы особенно активно проводились в сельском хозяйстве, и герою хотелось разо­браться в них. Он попал вовремя — как раз проходила компания «по козлотуризации» сельского хозяйства республики. И главным пропа­гандистом ее был заведующий сельхозотделом газеты Платон Самсо-
 693
 нович, человек в быту тихий и мирный, но в те недели и месяцы хо­дивший по редакции лихорадочно возбужденный, с сумрачным блес­ком в глазах. Года два назад он напечатал заметку о селекционере, скрестившем горного тура с домашней козой. В результате появился первый козлотур. Неожиданно на заметку обратило внимание ответ­ственное лицо из центра, отдыхавшее у моря. Интересное начинание, между прочим, — таковы были исторические слова, оброненные им по прочтении заметки. Слова эти стали заголовком полуполосного очерка в газете, посвященного козлотуру, которому, возможно, суж­дено занять достойное место в народном хозяйстве. Ведь он, как го­ворилось в статье, в два раза тяжелее обычной козы (решение мяс­ной проблемы), отличается высокой шерстистостью (подспорье лег­кой промышленности) и высокой прыгучестью, что облегчает его выпас на горных склонах. Так началось. Колхозам было настоятельно рекомендовано поддержать начинание делом. В газете появились руб­рики, регулярно освещавшие проблемы козлотуризации. Кампания набирала ход. Наконец и нашего героя подключают к работе, — газе­та командирует его в село Ореховый Ключ, откуда поступил аноним­ный сигнал о преследованиях, которым подвергается несчастное животное со стороны новой колхозной администрации. По дороге в село из окна автобуса герой смотрит на горы, в которых прошло его детство. Он вдруг чувствует тоску по тем временам, когда козы еще были козами, а не козлотурами, а тепло человеческих отношений, их разумность прочно удерживались самим укладом деревенской жизни. Прием, оказанный ему в колхозном правлении, слегка озадачил героя. Не отрываясь от телефона, председатель колхоза приказал со­труднице по-абхазски: «Узнай у этого лоботряса, что ему нужно». Чтобы не ставить председателя в неудобное положение, герой был вы­нужден скрыть свое знание абхазского. В результате он познакомился с двумя версиями взаимоотношений колхозников с козлотуром. Вер­сия по-русски выглядела вполне благостно: подхватили инициативу, создаем условия, разрабатываем собственный рацион кормления, и вообще это, конечно, интересное начинание, но только не для нашего климата. Но то, что герой увидал сам и что услышал по-абхазски, вы­глядело иначе. Козлотур, к которому запустили коз, решительно отка­зывался от своего на данный момент основного дела — воспро­изведения собственного рода, — он с дикой яростью кидался на не­счастных коз и рогами разбрасывал их по загону. «Нэнавидит!» — восторженно восклицал председатель по-русски. А по-абхазски распо­рядился: «Хватит! А то эта сволочь перекалечит наших коз». Шофер
 694
 же председателя, тоже по-абхазски, добавил: «Чтоб я его съел на по­минках того, кто это придумал!» Единственным человеком, который благожелательно отнесся к козлотуру, оказался Вахтанг Бочуа, при­ятель героя, безвредный плут и краснобай, а также дипломированный археолог, объезжавший колхозы с лекциями о козлотуре. «Лично меня привлекает его шерстистость, — доверительно сказал Вах­танг. — Козлотура надо стричь. Что я и делаю». Герой оказался в трудной ситуации — он попытался написать статью, которая содер­жала бы правду и при этом подходила бы для его газеты. «Вы написа­ли вредную для нас статью, — заявил Автандил Автандилович, познакомившись с тем, что получилось у нашего героя. — Она содер­жит ревизию нашей линии. Я перевожу вас в отдел культуры». Так закончилось участие героя в реформировании сельского хозяйства. Платон Самсонович же продолжал развивать и углублять свои идеи, он решил скрестить козлотура с таджикской шерстяной козой. И вот тут грянула весть о статье в центральной газете, где высмеивались не­обоснованные нововведения в сельском хозяйстве, в том числе и козлотуризация. Редактор собрал коллектив редакции у себя в кабинете. Предполагалось, что речь пойдет о признании редакцией своей оши­бочной линии, но по мере чтения доставленного редактору текста ус­тановочной статьи голос редактора креп и наливался почти проку­рорским пафосом, и уже казалось, что именно он, Автандил Автанди­лович, первым заметил и смело вскрыл порочную линию газеты. Пла­тону Самсоновичу был объявлен строгий выговор и понижение в должности. Правда, когда стало известно, что после случившегося Платон Самсонович слегка занемог, редактор устроил его на лечение в один из лучших санаториев. А газета начала такую же энергичную и вдохновенную борьбу с последствиями козлотуризации.
 ...На состоявшемся в те дни в Мухусе сельскохозяйственном сове­щании герой снова встретил председателя из Орехового Ключа. «Рады?» — спросил герой председателя. «Очень хорошее начина­ние, — осторожно начал председатель. — Одного боюсь, раз козлоту­ра отменили, значит, что-то новое будет». — «Напрасно боитесь», — успокоил его герой. Однако прав оказался лишь отчасти. Оправив­шийся и набравшийся сил после лечения в санатории Платон Самсо­нович поделился с героем своим новым открытием — он обнаружил в горах какую-то совершенно невероятную пещеру с оригинальней­шей расцветкой сталактитов и сталагмитов, и если построить туда ка­натную дорогу, туристы со всего мира тысячами будут валить в этот подземный дворец, в эту сказку Шехерезады. Платона Самсоновича
 695
 не отрезвило резонное замечание героя, что таких пещер в горах ты­сячи. «Ничего подобного», — твердо ответил Платон Самсонович, и герой заметил уже знакомый по «временам козлотура» лихорадочный блеск в его глазах.
 С. П. Костырко
 Сандро из Чегема - Роман (1973)
 «Сандро из Чегема» — цикл из 32 повестей, объединенных местом (село Чегем и его окрестности, как ближние, скажем, райцентр Кунгурск или столичный город Мухус (Сухуми), так и дальние — Мос­ква, Россия и т. д.), временем (XX в. — от начала до конца семидесятых) и героями: жителями села Чегем, в центре которых род Хабуга и сам дядя Сандро, а также некоторыми историческими персонажами времен дяди Сандро (Сталин, Берия, Ворошилов, Не­стор Лакоба и др.).
 Сандро Чегемба, или, как обычно он зовется в романе, дядя Сан­дро, прожил почти восемьдесят лет. И был не только красив — на редкость благообразный старик с короткой серебряной шевелюрой, белыми усами и белой бородкой; высокий, стройный, одетый с неко­торой как бы оперной торжественностью. Дядя Сандро был еще и знаменит как один из самых увлекательных и остроумных рассказчи­ков, мастер ведения стола, как великий тамада. Рассказать ему было о чем — жизнь дяди Сандро представляла цепь невероятных приклю­чений, из которых он, как правило, выходил с честью. В полной мере Сандро начал проявлять свое мужество, ум, могучий темперамент и склонность к авантюрным приключениям еще в молодости, когда, став любовником княгини и раненный соперником, пользовался за­ботливой вначале, а потом и просто пылкой опекой княгини. В тот же период жизни (времена гражданской войны в Абхазии) при­шлось ему как-то заночевать у армянина-табачника. И той же ночью нагрянули в дом вооруженные меньшевики с грабежом, который они, как люди идейные, называли экспроприацией. Обремененный семьей, труженик-табачник очень рассчитывал на помощь молодого удальца дяди Сандро. И Сандро не уронил себя: сочетая угрозы и дипломатию, свел набег почти что к гостеванию с выпивкой и закус­кой. Но вот чего он не смог, так это предотвратить грабеж: слишком уж силы были неравные. И когда меньшевики увели четырех из пяти
 696
 быков табачника, Сандро очень жалел табачника, понимая, что с одним быком ему уже не поддержать своего хозяйства. Бессмысленно иметь одного быка, к тому ж Сандро как раз был должен одному че­ловеку быка. И для того чтобы поддержать свою честь (а возврат долга — дело чести), а также сообразуясь с жесткой исторической реальностью, последнего быка Сандро увел с собой. Пообещав, прав­да, несчастному табачнику всемерную помощь во всем остальном и впоследствии сдержав свое слово («Сандро из Чегема»).
 Дядя Сандро вообще всегда старался жить в ладу с духом и зако­нами своего времени, хотя бы внешне. В отличие от своего отца, ста­рого Хабуга, позволявшего себе открыто презирать новые власти и порядки. Когда-то совсем молодым человеком выбрал Хабуг в горах место, ставшее впоследствии селом Чегем, поставил дом, наплодил детей, развел хозяйство и был в старости самым уважаемым и авто­ритетным человеком в селе. Появление колхозов старый Хабуг вос­принял как разрушение самих основ крестьянской жизни, — перестав быть хозяином на своей земле, крестьянин терял причаст­ность к тайне плодородия земли, то есть к великому таинству творче­ства жизни. И тем не менее мудрый Хабуг вступил в колхоз — высшим своим долгом он считал сохранение рода. В любых условиях. Даже если власть захватили городские недоумки («Рассказ мула ста­рого Хабуга», «История молельного дерева»). Или откровенные раз­бойники вроде Большеусова (Сталина). А именно в качестве грабителя предстал однажды перед дядей Сандро в его детстве моло­дой экспроприатор Сталин. Ограбив пароход, а затем уходя с награб­ленным от погони, убив всех свидетелей, а заодно и своих соратников, Сталин вдруг наткнулся на мальчика, пасшего скот. Ос­тавлять в живых свидетеля, даже такого маленького, было опасно, но у Сталина не было времени. Торопился очень. «Скажешь обо мне — убью», — пригрозил он мальчику. Дядя Сандро помнил этот эпизод всю жизнь. Но оказалось, что и у Сталина была хорошая память. Когда Сандро, уже известный танцовщик в ансамбле Платона Панцулая, танцевал с ансамблем во время ночного пиршества вождей и оказался перед самым великим и любимым вождем, тот, вдруг по­мрачнев, спросил: «А где я мог тебя видеть, джигит?» И пауза, потом последовавшая, была, может быть, самым страшным моментом в жизни дяди Сандро. Но он нашелся: «Нас в кино снимали, товарищ Сталин» («Пиры Валтасара»). И во второй раз, когда вождь выехал на рыбалку, то есть сидел на бережку и смотрел, как специально обу­ченный для этого дядя Сандро взрывчаткой глушил для него в ручье форель, он снова озаботился вопросом: «Где я мог тебя видеть?» —
 697
 «Мы танцевали перед Вами». — «А раньше?» — «В кино». И снова Сталин успокоился. Даже подарил дяде Сандро теплые кремлевские кальсоны. И вообще, по мнению дяди Сандро, та рыбалка, возможно, сыграла решающую роль в судьбе его народа: почувствовав симпатию к этому абхазцу, Сталин решил отменить депортацию этой нации, хотя уже стояли наготове составы на станциях Эшеры и Келасури («Дядя Сандро и его любимец»).
 Но не только со Сталиным пересекались пути дяди. Помогал дядя Сандро в охоте и Троцкому. Был в любимцах Нестора Лакобы, а еще до революции встречался однажды с принцем Ольденбургским. Принц, вдохновленный примером Петра Первого, решил создать в Гагре живую модель идеального монархического государства, заводя мастерские, куль­тивируя особый стиль человеческих взаимоотношений, украшая здеш­ние места парками, прудами, лебедями и прочим. Как раз пропавшего лебедя и доставил Сандро принцу, и по этому поводу была у них беседа, и принц подарил дяде Сандро цейсовский бинокль («Принц Ольденбургский»). Бинокль этот сыграл большую роль в жизни дяди Сандро. Помог разглядеть сущность новой власти и как бы заранее выработать необходимые в условиях грядущей жизни модели поведения. С помо­щью этого бинокля дядя разведал тайну строившегося в селе на реке Кодор деревянного броневика, грозного оружия меньшевиков в пред­стоящих боях с большевиками. И когда Сандро ночью добрался до большевиков, чтобы рассказать комиссару о тайне меньшевиков и дать совет, как противостоять грозному оружию, комиссар, вместо того чтобы с вниманием и благодарностью выслушать и учесть сказанное дядей Сандро, вдруг выхватил пистолет. И ведь из-за полной ерунды — плетка, которой дядя Сандро похлопывал себя по голенищу, не понра­вилась. Сандро вынужден был спасать свою жизнь бегством. Из чего он сделал верное заключение: что власть будет, во-первых, крутая (чуть что, сразу за пистолет), а во-вторых, дурная, то есть умными советами пре­небрегающая («Битва на Кодоре»),
 И еще дядя Сандро понял, что инициатива в новой жизни нака­зуема, и потому, став колхозником, на общественных работах особен­но себя не измождал. Он предпочитал проявлять другие свои та­ланты — балагура, рассказчика, отчасти — авантюриста. Когда обна­ружилось, что старый грецкий орех, молельное дерево в их селе, изда­ет при ударе странный звук, отчасти напоминающий слово «кумхоз» и тем самым как бы намекающий на неизбежность вступления в кол­хозы, то в качестве хранителя и отчасти гида при этом историко-природном феномене оказался не кто иной, как Сандро. И именно это дерево сыграло и печальную и полезную роль в его судьбе: когда мест-
 698
 ные комсомольцы в антирелигиозном порыве сожгли дерево, из него выпал скелет неизвестного человека. Тут же возникло предположение, что это обгоревший труп недавно исчезнувшего с деньгами бухгалтера и что убил его Сандро. Сандро отвезли в город и посадили в тюрьму. В тюрьме он держался достойно, а бухгалтера вскоре нашли живым и невредимым. Но во время заключения дядя встретился с навешав­шим райцентр Нестором Лакобой, тогдашним руководителем Абха­зии. Во время застолья, сопровождавшего эту встречу, Сандро блеснул своими талантами танцора. И восхищенный Лакоба взялся устроить его в знаменитый ансамбль песни и пляски Платона Панцулая. Дядя Сандро переехал в Мухус («История молельного дерева»). Однажды он вызвал отца на совет, покупать ему, теснившемуся с дочкой и женой в коммунальной квартире, или не покупать предложенный властями прекрасный дом с садом. Дело в том, что это был дом реп­рессированных. Старый Хабуг был возмущен этической глухотой сына. «В старые времена, когда убивали кровника, тело привозили к родственникам, не тронув на его одежде и вещах ни пуговицы; а те­перь убивают невинных, а вещи бессовестно делят между собой. Если пойдешь на это, в дом свой больше не пущу. Лучше тебе вообще уе­хать из города, раз уж такая здесь пошла жизнь. Притворись боль­ным, и тебя отпустят из ансамбля», — сказал тогда старый Хабуг сыну («Рассказ мула старого Хабуга»).
 Так дядя Сандро вернулся в село и продолжил свою деревенскую жизнь и, воспитание красавицы дочки Тали, любимицы семьи и всего Чегема. Единственное, что могло не понравиться родственникам и односельчанам, — это ухаживания полукровки Баграта из соседнего села. Не о таком женихе для Тали мечтал дед. И вот в день, который должен был стать триумфальным и для самой Тали, и для всего ее се­мейства, — в день, когда она победила на соревнованиях сборщиц та­бака, как раз за несколько минут перед торжественной церемонией награждения ее патефоном, девушка отлучилась на минутку (пере­одеться) и исчезла. И всем стало ясно — бежала с Багратом. Одно­сельчане ринулись в погоню. Целую ночь длились поиски, и к утру, когда следы беглецов были обнаружены, старый охотник Тендел об­следовал поляну, на которой останавливались влюбленные, и провоз­гласил: «Мы собирались пролить кровь похитителя нашей девочки, но не ее мужа». — «Успел?» — спросили у него. «Еще как». И пресле­дователи со спокойной совестью вернулись в село. Хабуг вычеркнул из сердца стою любимицу. Но через год к их двору подскакал всадник из села, где жили теперь Баграт и Тали, дважды выстрелил в воздух и выкрикнул: «Наша Тали двух мальчиков родила».
 699
 И Хабуг начал думать, чем помочь любимой внучке... («Тали — чудо Чегема»),
 Впрочем, надо признать, что в девочке сказалась кровь ее родите­лей, ибо история женитьбы дяди Сандро была не менее причудлива. Друг дяди Сандро и князь Аслан попросил помочь ему в похищении невесты. Сандро, естественно, согласился. Но когда он познакомился с избранницей Аслана Катей и провел с ней некоторое время, он по­чувствовал себя влюбленным. И девушка — тоже. О том, чтобы во всем признаться Аслану, Сандро даже мысли не допускал. Законы дружбы святы. Но и девушку отпускать было нельзя. Тем более что она верила Сандро, сказавшему, что он что-нибудь придумает. И вот решающая минута приблизилась, а Сандро так ничего и не придумал. Помог случай и вдохновение. Нанятый для умыкания девушки Кати головорез Теймыр притащил к спрятавшимся похитителям не Катю, а ее подругу. Перепутал девушек. Но тут же кинулся исправлять ошибку. Таким образом, перед похитителями стояли две молоденькие девушки. Тут Сандро и осенило, он отвел друга в сторону и спросил, не смущает ли его то, что в жилах Кати течет эндурская кровь. Князь пришел в ужас — женитьба на бедной еще сошла бы ему с рук, и ситуация с мнимым похищением второй девушки могла бы как-то разрядиться, но предстать перед родителями с невестой-эндуркой?! Такого позора они не переживут. «Что делать?» — в отчаянии спро­сил князь. «Я спасу тебя, — заявил дядя Сандро. — Я женюсь на Кате, а ты бери в жены вторую». Так и поступили. Правда, вскоре дядя Сандро узнал, что в его невесте действительно есть эндурская кровь, но было поздно. Дядя Сандро мужественно перенес этот удар. А это действительно было ударом. Абхазцы мирно жили с самыми разными нациями — с греками, турками, грузинами, армянами, ев­реями, русскими и даже с эстонцами, но вот эндурцев они боялись и не любили. И пересилить этого не могли. Эндурцы это такая очень-очень похожая на абхазцев нация — с одним языком, образом жизни, обычаями, но при этом — очень плохая нация. Эндурцы хотят взять власть над всеми настоящими абхазцами. Однажды сам повествователь, попытавшийся оспорить дядю Сандро, утверждавше­го, что всю власть в Абхазии захватили эндурцы, решил пройтись по кабинетам одного очень высокого учреждения и посмотреть, кто в этих кабинетах сидит. И в тот момент все увиденные им в кабинетах люди показались его разгоряченному взгляду эндурцами. Очень зараз­ная болезнь, оказывается («Умыкание, или Загадка эндурцев»).
 ...Еще в молодости осознав, что власть эта — всерьез и надолго, дядя Сандро интуитивно выбирал тот стиль жизни, который позволил бы ему прожить свою жизнь в свое удовольствие (жизнь — она важ-
 700
 нее политических страстей) и при этом не изменять себе, заветам своих предков. И проделал это с блеском. В какие только ситуации, порой очень и очень двусмысленные, не ставила его жизнь, ни разу дядя Сандро не уронил своего достоинства. Ни когда по заданию Лакобы ночью с пистолетом и закрытым лицом проникал в комнату по­чтенного старца Логидзе, чтобы выведать у него для новых властей тайну изготовления знаменитых прохладительных напитков Логидзе; ни когда возил в Москву гору «неофициальных посылок-подарков» от ответственных лиц Абхазии более ответственным лицам в Москве. Ни когда добывал для своего непутевого племянника-писателя (как раз и описавшего жизнь дяди Сандро) нужный документ, который бы убе­рег племянника от козней Идеологических Надсмотрщиков и от КГБ. А сделать это было трудно: человек, имевший доступ к нужному до­кументу, наотрез отказался предоставить его, и пришлось дяде Сан­дро помочь этому человеку в свалившемся вдруг на него горе — разыскивать бесследно исчезнувшего любимого пса. Разумеется, дядя Сандро нашел пса и получил нужные бумаги. «Где ты нашел соба­ку?» — спросил у дяди Сандро племянник, и тот ответил с велико­лепной небрежностью. «Где спрятал, там и нашел», — был ответ («Дядя Сандро и конец козлотура»). Не только делом, но и мудрым советом помогал он племяннику: «Можешь писать все, что угодно, но против линии не иди; линию не трогай, они этого очень не любят».
 Тайно (и не слишком тайно) презирая умственные способности новой власти — в этом, кстати, он мог и находил единомышленников даже среди представителей правящих в Абхазии слоев, — дядя Сан­дро всегда пользовался уважением и расположением этих самых влас­тей. Вообще дядя Сандро умел ладить со всеми — от мудрых чегемских старожилов до откровенных авантюристов и полумафиози. Было нечто в характере дяди Сандро, что роднило его с самыми раз­ными персонажами: и с неукротимым забиякой и острословом, ста­рым чегемцем Колчеруким, и с беспечным гулякой-горожанином, табачником Колей Зархиди, и с абхазским жизнелюбцем-казановой Маратом, и с представляющим в романе высшие эшелоны нынешней власти, сибаритом и лукавым умницей Абесаломоном Нартовичем. И даже с полумафиозным барменом Адгуром, порождением уже нашей позднейшей действительности, который сумел сохранить горские представления о товариществе, гостеприимстве и законах чести. И еще с несколькими десятками персонажей, соседствующих с дядей Сандро на страницах эпопеи Фазиля Искандера. Иными словами, на страницах этой книги — Абхазия и абхазский характер XX века.
 С. П. Костырко
 701
 Защита Чика - Рассказ (1983)
 У Чика случилась ужасная неприятность. Учитель русского языка Акакий Македонович сказал, чтобы он привел в школу кого-нибудь из родителей. У учителя была привычка в стихотворной форме писать правила грамматики, а ученики должны были заучивать это стихотво­рение, а заодно и правило. Акакий Македонович гордился своим сти­хотворным даром, ученики же посмеивались. На этот раз сти­хотворение было такое, что Чик просто трясся от смеха. И учитель не выдержал: «Что там смешного, Чик?» Поскольку Чик еще не имел представления об авторском самолюбии, он взялся объяснить, чем смешны эти стихи. И возможно, Акакий Македонович смог бы дать отповедь критикану, но прозвенел звонок. «Придется поговорить с твоими родителями», — сказал он. Но это было невозможно. Для те­тушки, воспитывавшей Чика и гордившейся его хорошей учебой и поведением, вызов в школу был бы немыслимым потрясением. «Что же делать?» — с отчаянием думал Чик, уединившись на верхушке груши, где виноградные лозы образовывали удобное пружинистое ложе.
 Тягостные раздумья не мешали Чику наблюдать за жизнью их двора. За тем, как вернулся с работы торговец сластями Алихан и сидит сейчас, опустив ноги в тазик с горячей водой и играет в нарды с Богатым Портным. Или за своим сумасшедшим дядей Колей, у ко­торого случайный прохожий пытается выяснить какой-то адрес, а Бо­гатый Портной посмеивается, наблюдая эту сцену. «Отстань!» — наконец громко сказал дядя Коля по-турецки, отмахиваясь от прохо­жего. Небольшой словарь дяди Коли, по подсчетам Чика, составляли около восьмидесяти слов из абхазского, турецкого и русского языков. С прохожим заговорил Богатый Портной, и вот тут Чика осенила ге­ниальная идея: в школу он поведет дядю Колю. Надо только выма­нить его со двора. Самый лучший способ — пообещать лимонад. Больше всего на свете дядя Коля любит лимонад. Но где взять день­ги? Дома не попросишь. Деньги нужно выпросить у приятеля Оника. Но что предложить взамен? И Чик вспомнил про теннисный мяч, за­стрявший на крыше у водосточной трубы, — должен же его когда-то смыть дождь.
 Чик подошел к Онику: «Мне позарез нужны сорок копеек. Я тебе продаю теннисный мяч». — «А что, он уже выкатился?» — «Нет, — честно сказал Чик, — но скоро начнутся ливни, и он обязательно вы-
 702
 скочит». — «Все-таки неясно, выкатится или нет». — «Выкатится, — убежденно сказал Чик. — Если тебе жалко денег, так я у тебя потом выкуплю мяч». — «А когда выкупишь?» — оживился Оник, «Не знаю. Но ведь чем дольше я не буду выкупать, тем дольше ты будешь пользоваться бесплатным мячом». Оник побежал за деньгами.
 На следующее утро, выбрав момент, Чик подошел к дяде Коле, показал деньги и громко сказал: «Лимонад». «Лимонад? — обрадованно переспросил дядя. — Пошли». И добавил по-турецки: «Маль­чик хороший».

<< Пред.           стр. 18 (из 25)           След. >>

Список литературы по разделу