<< Пред.           стр. 4 (из 25)           След. >>

Список литературы по разделу

 [49]
 
 
 Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнул­ся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.
 Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть оконче­на примирением.
 Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь — явление удивитель­ное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?
 Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала гово­рить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бо­яться... Один раз... возьмем наше счастье...» — и прильнула горячими губами к его рту.
 ...В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилага­лись показания младшего врача г. Знойко.
 И. Г. Животовский
 Штабс-капитан Рыбников - Рассказ (1905)
 Щавинский, сотрудник большой петербургской газеты, познакомился с Рыбниковым в компании известных петербургских репортеров. Убогий и жалкий штабс-капитан ораторствовал, громя бездарное ко­мандование и превознося — с некоторой аффектацией — русского солдата. Понаблюдав за ним, Щавинский заметил некоторую двойст­венность в его облике. На первый взгляд у него было обыкновенное
 [50]
 
 
 лицо с курносым носиком, в профиль оно выглядело насмешливым и умным, а в фас — даже высокомерным. В это время проснулся пья­ный поэт Петрухин, уставился мутным взглядом на офицера: «А, японская морда, ты еще здесь?»
 «Японец. Вот на кого он похож», — подумал Щавинский. Эта мысль окрепла, когда Рыбников попытался продемонстрировать ране­ную ногу: нижнее белье армейского пехотного офицера было изготов­лено из прекрасного шелка.
 Щавинский нагнулся к штабс-капитану и сказал, что он никакой не Рыбников, а японский военный агент в России. Но тот никак не отреагировал. Журналист даже засомневался: ведь среди уральских и оренбургских казаков много именно таких монгольских, с желтизной, лиц. Но нет, раскосое, скуластое лицо, постоянные поклоны и потирание рук — все это не случайно. И уже вслух: «Никто в мире не уз­нает о нашем разговоре, но вы — японец. Вы в безопасности, я не донесу, я восхищен вашим самообладанием». И Щавинский пропел вос­торженный дифирамб японскому презрению к смерти. Но комплимент не был принят: русский солдатик ничем не хуже. Журналист тогда по­пробовал задеть его патриотические чувства: японец все-таки азиат, полуобезьяна... «Верно!» — прокричал на это Рыбников.
 Под утро решили продолжить кутеж у «девочек». Клотильда увела Рыбникова на второй этаж. Через час она присоединилась к компа­нии, неизменно образовывающейся вокруг загадочного их клиента Леньки, связанного, судя по всему, с полицией, и рассказала о стран­ном своем госте, которого прибывшие с ним называли то генералом Ояма, то майором Фукушима. Они были пьяны и шутили, но Кло­тильде показалось, что штабс-капитан напоминает ей микадо. Кроме того, ее обычные клиенты безобразно грубы. Ласки же этого немоло­дого офицера отличались вкрадчивой осторожностью и одновременно окружали атмосферой напряженной, почти звериной страсти, хотя было видно, что он безумно устал. Отдыхая, он погрузился в состоя­ние, похожее на бред, и странные слова побежали с его губ. Среди них она разобрала единственно ей знакомое: банзай!
 Через минуту Ленька был на крыльце и тревожными свистками сзывал городовых.
 Когда в начале коридора послышались тяжелые шаги многих ног, Рыбников проснулся и, подбежав к двери, повернул ключ, а затем мягким движением вскочил на подоконник и распахнул окно. Жен­щина с криком ухватила его за руку. Он вырвался и неловко прыгнул вниз. В то же мгновение дверь рухнула под ударами и Ленька с раз­бегу прыгнул вслед за ним.
 [51]
 
 
 Рыбников лежал неподвижно и не сопротивлялся, когда преследо­ватель навалился на него. Он только прошептал: «Не давите, я сломал себе ногу».
 И. Г. Животовский
 Гранатовый браслет - Повесть (1911)
 Сверток с небольшим ювелирным футляром на имя княгини Веры Николаевны Шеиной посыльный передал через горничную. Княгиня выговорила ей, но Даша сказала, что посыльный тут же убежал, а она не решалась оторвать именинницу от гостей.
 Внутри футляра оказался золотой, невысокой пробы дутый брас­лет, покрытый гранатами, среди которых располагался маленький зе­леный камешек. Вложенное в футляр письмо содержало поздравление с днем ангела и просьбу принять браслет, принадлежавший еще пра­бабке. Зеленый камешек — это весьма редкий зеленый гранат, сооб­щающий дар провидения и оберегающий мужчин от насильственной смерти. Заканчивалось письмо словами: «Ваш до смерти и после смерти покорный слуга Г. С. Ж.».
 Вера взяла в руки браслет — внутри камней загорелись тревож­ные густо-красные живые огни. «Точно кровь!» — подумала она и вернулась в гостиную.
 Князь Василий Львович демонстрировал в этот момент свой юмо­ристический домашний альбом, только что открытый на «повести» «Княгиня Вера и влюбленный телеграфист». «Лучше не нужно», — попросила она. Но муж уже начал полный блестящего юмора ком­ментарий к собственным рисункам. Вот девица, по имени Вера, полу­чает письмо с целующимися голубками, подписанное телеграфистом П. П. Ж. Вот молодой Вася Шеин возвращает Вере обручальное коль­цо: «Я не смею мешать твоему счастью, и все же мой долг предупре­дить тебя: телеграфисты обольстительны, но коварны». А вот Вера выходит замуж за красивого Васю Шеина, но телеграфист продолжает преследования. Вот он, переодевшись трубочистом, проникает в буду­ар княгини Веры. Вот, переодевшись, поступает на их кухню судо­мойкой. Вот, наконец, он в сумасшедшем доме и т. д.
 «Господа, кто хочет чаю?» — спросила Вера. После чая гости стали разъезжаться. Старый генерал Аносов, которого Вера и ее се-
 [52]
 
 
 стра Анна звали дедушкой, попросил княгиню пояснить, что же в рассказе князя правда.
 Г. С. Ж. (а не П. П. Ж.) начал ее преследовать письмами за два года до замужества. Очевидно, он постоянно следил за ней, знал, где она бывала на вечерах, как была одета. Когда Вера, тоже письменно, попросила не беспокоить ее своими преследованиями, он замолчал о любви и ограничился поздравлениями по праздникам, как и сегодня, в день ее именин.
 Старик помолчал. «Может быть, это маньяк? А может быть, Ве­рочка, твой жизненный путь пересекла именно такая любовь, кото­рой грезят женщины и на которую неспособны больше мужчины».
 После отъезда гостей муж Веры и брат ее Николай решили отыс­кать поклонника и вернуть браслет. На другой день они уже знали адрес Г. С. Ж. Это оказался человек лет тридцати — тридцати пяти. Он не отрицал ничего и признавал неприличность своего поведения. Обнаружив некоторое понимание и даже сочувствие в князе, он объ­яснил ему, что, увы, любит его жену и ни высылка, ни тюрьма не убьют это чувство. Разве что смерть. Он должен признаться, что рас­тратил казенные деньги и вынужден будет бежать из города, так что они о нем больше не услышат.
 Назавтра в газете Вера прочитала о самоубийстве чиновника кон­трольной палаты Г. С. Желткова, а вечером почтальон принес его письмо.
 Желтков писал, что для него вся жизнь заключается только в ней, в Вере Николаевне. Это любовь, которою Бог за что-то вознаградил его. уходя, он в восторге повторяет: «Да святится имя Твое». Если она вспомнит о нем, то пусть сыграет ре-мажорную часть бетховенской «Аппассионаты», он от глубины души благодарит ее за то, что она была единственной его радостью в жизни.
 Вера не могла не поехать проститься с этим человеком. Муж впол­не понял ее порыв.
 Лицо лежащего в гробу было безмятежно, будто он узнал глубо­кую тайну. Вера приподняла его голову, положила под шею большую красную розу и поцеловала его в лоб. Она понимала, что любовь, о которой мечтает каждая женщина, прошла мимо нее.
 Вернувшись домой, она застала только свою институтскую подру­гу, знаменитую пианистку Женни Рейтер. «Сыграй для меня что-ни­будь», — попросила она.
 И Женни (о чудо!) заиграла то место «Аппассионаты», которое указал в письме Желтков. Она слушала, и в уме ее слагались слова, как бы куплеты, заканчивавшиеся молитвой: «Да святится имя Твое».
 [53]
 
 
 «Что с тобой?» — спросила Женни, увидев ее слезы. «...Он про­стил меня теперь. Все хорошо», — ответила Вера.
 И. Г. Животовский
 Яма - Повесть (ч. I - 1909, ч. II - 1915)
 Заведение Анны Марковны не из самых шикарных» как, скажем, за­ведение Треппеля, но и не из низкоразрядных. В Яме (бывшей Ямс­кой слободе) таких было еще только два. Остальные — рублевые и полтинничные, для солдат, воришек, золоторотцев.
 Поздним майским вечером у Анны Марковны в зале для гостей разместилась компания студентов, с которыми был приват-доцент Ярченко и репортер местной газеты Платонов. Девицы уже вышли к ним, но мужчины продолжали начатый еще на улице разговор. Пла­тонов рассказывал, что давно и хорошо знает это заведение и его оби­тательниц. Он, можно сказать, здесь свой человек, однако ни у одной из «девочек» он ни разу не побывал. Ему хотелось войти в этот мирок и понять его изнутри. Все громкие фразы о торговле женским мясом — ничто в сравнении с будничными, деловыми мелочами, прозаическим обиходом. Ужас в том, что это и не воспринимается как ужас. Мещанские будни — и только. Причем самым невероят­ным образом сходятся здесь несоединимые, казалось, начала: искрен­няя, например, набожность и природное тяготение к преступлению. Вот Симеон, здешний вышибала. Обирает проституток, бьет их, в прошлом наверняка убийца. А подружился он с ним на творениях Иоанна Дамаскина. Религиозен необычайно. Или Анна Марковна. Кровопийца, гиена, но самая нежная мать. Все для Берточки: и лоша­ди, и англичанка, и бриллиантов на сорок тысяч.
 В залу в это время вошла Женя, которую Платонов, да и клиенты, и обитательницы дома уважали за красоту, насмешливую дерзость и независимость. Она была сегодня взволнованной и быстро-быстро за­говорила на условном жаргоне с Тамарой. Однако Платонов понимал его: из-за наплыва публики Пашу уже более десяти раз брали в ком­нату, и это закончилось истерикой и обмороком. Но как только она пришла в себя, хозяйка вновь отправила ее к гостям. Девушка поль­зовалась бешеным спросом из-за своей сексуальности. Платонов за­платил за нее, чтобы Паша отдохнула в их компании... Студенты
 [54]
 
 
 вскоре разбрелись по комнатам, и Платонов, оставшись вдвоем с Лихониным, идейным анархистом, продолжил свой рассказ о здешних женщинах. Что же касается проституции как глобального явления, то она — зло непреоборимое.
 Лихонин сочувственно слушал Платонова и вдруг заявил, что не хотел бы оставаться лишь соболезнующим зрителем. Он хочет взять от­сюда девушку, спасти. «Спасти? Вернется назад», — убежденно заявил Платонов. «Вернется», — в тон ему откликнулась Женя. «Люба, — об­ратился Лихонин к другой вернувшейся девушке, — хочешь уйти отсю­да? Не на содержание. Я тебе пособлю, откроешь столовую».
 Девушка согласилась, и Лихонин, за десятку взяв ее у экономки на квартиру на целый день, назавтра собрался потребовать ее желтый билет и сменить его на паспорт. Беря ответственность за судьбу чело­века, студент плохо представлял себе связанные с этим тяготы. Жизнь его осложнилась с первых же часов. Впрочем, друзья согласились по­могать ему развивать спасенную. Лихонин стал преподавать ей ариф­метику, географию и историю, на него же легла обязанность водить ее на выставки, в театр и на популярные лекции. Нежерадзе взялся читать ей «Витязя в тигровой шкуре» и учить играть на гитаре, ман­долине и зурне. Симановский предложил изучать Марксов «Капитал», историю культуры, физику и химию.
 Все это занимало уйму времени, требовало немалых средств, но давало очень скромные результаты. Кроме того, братские отношения с ней не всегда удавались, а она воспринимала их как пренебрежение к ее женским достоинствам.
 Чтобы получить у хозяйки Любин желтый билет, ему пришлось уплатить более пятисот рублей ее долга. В двадцать пять обошелся паспорт. Проблемой стали и отношения его друзей к Любе, хорошев­шей и хорошевшей вне обстановки публичного дома. Соловьев не­ожиданно для себя обнаружил, что подчиняется обаянию ее женственности, а Симановский все чаще и чаще обращался к теме материалистического объяснения любви между мужчиной и женщи­ной и, когда чертил схему этих отношений, так низко наклонялся над сидящей Любой, что слышал запах ее груди. Но на всю его эротичес­кую белиберду она отвечала «нет» и «нет», потому что все больше привязывалась к своему Василь Васильичу. Тот же, заметив, что она нравится Симановскому, уже подумывал о том, чтобы, застав их не­нароком, устроить сцену и освободиться от действительно непосиль­ной для него ноши.
 Любка вновь появилась у Анны Марковны вслед за другим не­обыкновенным событием. Известная всей России певица Ровинская, большая, красивая женщина с зелеными глазами египтянки, в компа-
 [55]
 
 
 нии баронессы Тефтинг, адвоката Розанова и светского молодого че­ловека Володи Чаплинского от скуки объезжала заведения Ямы: сна­чала дорогое, потом среднее, потом и самое грязное. После Треппеля отправились к Анне Марковне и заняли отдельный кабинет, куда эко­номка согнала девиц. Последней вошла Тамара, тихая, хорошенькая девушка, когда-то бывшая послушницей в монастыре, а до того еще кем-то, во всяком случае бегло говорила по-французски и по-немец­ки. Все знали, что был у нее «кот» Сенечка, вор, на которого она из­рядно тратилась. По просьбе Елены Викторовны барышни спели свои обычные, канонные песни. И все бы обошлось хорошо, если бы к ним не ворвалась пьяная Манька Маленькая. В трезвом виде это была самая кроткая девушка во всем заведении, но сейчас она повалилась на пол и закричала: «Ура! К нам новые девки поступили!» Баронесса, возмутившись, сказала, что она патронирует монастырь для павших девушек — приют Магдалины.
 И тут возникла Женька, предложившая этой старой дуре немед­ленно убираться. Ее приюты — хуже, чем тюрьма, а Тамара заявила:
 ей хорошо известно, что половина приличных женщин состоит на со­держании, а остальные, постарше, содержат молодых мальчиков. Из проституток едва ли одна на тысячу делала аборт, а они все по не­скольку раз.
 Во время Тамариной тирады баронесса сказала по-французски, что она где-то уже видела это лицо, и Ровинская, тоже по-французски, напомнила ей, что перед ними хористка Маргарита, и достаточно вспомнить Харьков, гостиницу Конякина, антрепренера Соловей­чика. Тогда баронесса не была еще баронессой.
 Ровинская встала и сказала, что, конечно, они уедут и время будет оплачено, а пока она споет им романс Даргомыжского «Расстались гордо мы...». Как только смолкло пение, неукротимая Женька упала перед Ровинской на колени и зарыдала. Елена Викторовна нагнулась ее поцеловать, но та что-то прошептала ей, на что певица ответила, что несколько месяцев лечения — и все пройдет.
 После этого визита Тамара поинтересовалась здоровьем Жени. Та призналась, что заразилась сифилисом, но не объявляет об этом, а каждый вечер нарочно заражает по десять — пятнадцать двуногих подлецов.
 Девушки стали вспоминать и проклинать всех своих самых непри­ятных или склонных к извращениям клиентов. Вслед за этим Женя припомнила имя человека, которому ее, десятилетнюю, продала соб­ственная мать. «Я маленькая», — кричала она ему, но он отвечал:
 «Ничего, подрастешь», — и повторял потом этот крик ее души, как ходячий анекдот.
 [56]
 
 
 Зоя припомнила учителя ее школы, который сказал, что она долж­на его во всем слушаться или он выгонит ее из школы за дурное по­ведение.
 В этот момент и появилась Любка. Эмма Эдуардовна, экономка, на просьбу принять ее обратно ответила руганью и побоями. Женька, не стерпев, вцепилась ей в волосы. В соседних комнатах заголосили, и припадок истерии охватил весь дом. Лишь через час Симеон с двумя собратьями по профессии смог утихомирить их, и в обычный час младшая экономка Зося прокричала: «Барышни! Одеваться! В залу!»
 ...Кадет Коля Гладышев неизменно приходил именно к Жене. И сегодня он сидел у нее в комнате, но она попросила его не торопить­ся и не позволяла поцеловать себя. Наконец она сказала, что больна и пусть благодарит Бога: другая бы не пощадила его. Ведь те, кому пла­тят за любовь, ненавидят платящих и никогда их не жалеют. Коля сел на край кровати и закрыл лицо руками. Женька встала и перекрести­ла его: «Да хранит тебя Господь, мой мальчик».
 «Ты простишь меня, Женя?» — сказал он. «Да, мой мальчик. Прости и ты меня... Больше ведь не увидимся!»
 Утром Женька отправилась в порт, где, оставив газету ради бродяжей жизни, работал на разгрузке арбузов Платонов. Она рассказала ему о своей болезни, а он о том, что, наверное, от нее заразились Сабашников и студент по прозвищу Рамзес, который застрелился, оста­вив записку, где писал, что виноват в случившемся он сам, потому что взял женщину за деньги, без любви.
 Но любящий Женьку Сергей Павлович не мог разрешить ее со­мнений, охвативших ее после того, как она пожалела Колю: мечта за­разить всех не была ли глупостью, фантазией? Ни в чем нет смысла. Ей остается только одно... Дня через два во время медосмотра ее нашли повесившейся. Это попахивало для заведения некоторой скан­дальной славой. Но волновать теперь это могло только Эмму Эдуар­довну, которая наконец стала хозяйкой, купив дом у Анны Марковны. Она объявила барышням, что отныне требует настоящего порядка и безусловного послушания. Ее заведение будет лучше, чем у Треппеля. Тут же она предложила Тамаре стать ее главной помощни­цей, но чтобы Сенечка не появлялся в доме.
 Через Ровинскую и Резанова Тамара уладила дело с похоронами сомоубийцы Женьки по православному обряду. Все барышни шли за ее гробом. Вслед за Женькой умерла Паша. Она окончательно впала в слабоумие, и ее отвезли в сумасшедший дом, где она и скончалась. Но и этим не кончились неприятности Эммы Эдуардовны.
 Тамара вместе с Сенькой вскоре ограбили нотариуса, которому,
 [57]
 
 
 разыгрывая замужнюю, влюбленную в него женщину, она внушила полнейшее доверие. Нотариусу она подмешала сонный порошок, впустила в квартиру Сеньку, и он вскрыл сейф. Спустя год Сенька по­пался в Москве и выдал Тамару, бежавшую с ним.
 Затем ушла из жизни Вера. Ее возлюбленный, чиновник военного ведомства, растратил казенные деньги и решил застрелиться. Вера за­хотела разделить его участь. В номере дорогой гостиницы после ши­карного пира он выстрелил в нее, смалодушничал и только ранил себя.
 Наконец, во время одной из драк была убита Манька Маленькая. Завершилось разорение Эммы Эдуардовны, когда на помощь двум драчунам, которых обсчитали в соседнем заведении, пришла сотня солдат, разорившая заодно и все близлежащие.
 И. Г. Животовский
 Юнкера - Роман (1928-1932)
 В самом конце августа завершилось кадетское отрочество Алеши Александрова. Теперь он будет учиться в Третьем юнкерском имени императора Александра II пехотном училище.
 Еще утром он нанес визит Синельниковым, но наедине с Юлень­кой ему удалось остаться не больше минуты, в течение которой вмес­то поцелуя ему было предложено забыть летние дачные глупости: оба они теперь стали большими.
 Смутно было у него на душе, когда появился он в здании училища на Знаменке. Правда, льстило, что вот он уже и «фараон», как назы­вали первокурсников «обер-офицеры» — те, кто был уже на втором курсе. Александровских юнкеров любили в Москве и гордились ими. Училище неизменно участвовало во всех торжественных церемониях. Алеша долго еще будет вспоминать пышную встречу Александра III осенью 1888 г., когда царская семья проследовала вдоль строя на рас­стоянии нескольких шагов и «фараон» вполне вкусил сладкий, острый восторг любви к монарху. Однако лишние дневальства, отмена отпус­ка, арест — все это сыпалось на головы юношей. Юнкеров любили, но в училище «грели» нещадно: грел дядька — однокурсник, взвод­ный, курсовой офицер и, наконец, командир четвертой роты капитан Фофанов, носивший кличку Дрозд. Конечно, ежедневные упражнения с тяжелой пехотной берданкой и муштра могли бы вызвать отвраще-
 [58]
 
 
 ние к службе, если все разогреватели «фараона» не были бы столь терпеливы и сурово участливы.
 Не существовало в училище и «цуканья» — помыкания младши­ми, обычного для петербургских училищ. Господствовала атмосфера рыцарской военной демократии, сурового, но заботливого товарище­ства. Все, что касалось службы, не допускало послаблений даже среди приятелей, зато вне этого предписывалось неизменное «ты» и дру­жеское, с оттенком не переходящей известных границ фамильярнос­ти, обращение. После присяги Дрозд напоминал, что теперь они солдаты и за проступок могут быть отправлены не к маменьке, а ря­довыми в пехотный полк.
 И все же молодой задор, не изжитое до конца мальчишество про­глядывали в склонности дать свое наименование всему окружающему. Первая рота звалась «жеребцы», вторая — «звери», третья — «мазоч­ки» и четвертая (Александрова) — «блохи». Каждый командир тоже носил присвоенное ему имя. Только к Белову, второму курсовому офицеру, не прилипло ни одно прозвище. С Балканской войны он привез жену-болгарку неописуемой красоты, перед которой прекло­нялись все юнкера, отчего и личность ее мужа считалась неприкосно­венной. Зато Дубышкин назывался Пуп, командир первой роты — Хухрик, а командир батальона — Берди-Паша. Традиционным прояв­лением молодечества была и травля офицеров.
 Однако ж жизнь восемнадцати-двадцатилетних юношей не могла быть целиком поглощена интересами службы.
 Александров живо переживал крушение своей первой любви, но так же живо, искренне интересовался младшими сестрами Синельни­ковыми. На декабрьском балу Ольга Синельникова сообщила о по­молвке Юленьки. Александров был шокирован, но ответил, что ему это безразлично, потому что давно любит Ольгу и посвятит ей свой первый рассказ, который скоро опубликуют «Вечерние досуги».
 Этот его писательский дебют действительно состоялся. Но на ве­черней перекличке Дрозд назначил трое суток карцера за публикацию без санкции начальства. В камеру Александров взял толстовских «Ка­заков» и, когда Дрозд поинтересовался, знает ли юное дарование, за что наказан, бодро ответил: «За написание глупого и пошлого сочине­ния». (После этого он бросил литературу и обратился к живописи.) увы, неприятности этим не закончились. В посвящении обнаружи­лась роковая ошибка: вместо «О» стояло «Ю» (такова сила первой любви!), так что вскоре автор получил от Ольги письмо: «По некото­рым причинам я вряд ли смогу когда-нибудь увидеться с Вами, а по­тому прощайте».
 [59]
 
 
 Стыду и отчаянию юнкера не было, казалось, предела, но время врачует все раны. Александров оказался «наряженным» на самый, как мы сейчас говорим, престижный бал — в Екатерининском институте. Это не входило в его рождественские планы, но Дрозд не позволил рассуждать, и слава Богу. Долгие годы с замиранием сердца будет вспоминать Александров бешеную гонку среди снегов со знаменитым фотоген Палычем от Знаменки до института; блестящий подъезд ста­ринного дома; кажущегося таким же старинным (не старым!) швей­цара Порфирия, мраморные лестницы, светлые зады и воспитанниц в парадных платьях с бальным декольте. Здесь встретил он Зиночку Белышеву, от одного присутствия которой светлел и блестел смехом сам воздух. Это была настоящая и взаимная любовь. И как чудно подхо­дили они друг Другу и в танце, и на Чистопрудном катке, и в общест­ве. Она была бесспорно красива, но обладала чем-то более ценным и редким, чем красота.
 Однажды Александров признался Зиночке, что любит ее и просит подождать его три года. Через три месяца он кончает училище и два служит до поступления в Академию генерального штаба. Экзамен он выдержит, чего бы это ни стоило ему. Вот тогда он придет к Дмит­рию Петровичу и будет просить ее руки. Подпоручик получает сорок три рубля в месяц, и он не позволит себе предложить ей жалкую судьбу провинциальной полковой дамы. «Я подожду», — был ответ.
 С той поры вопрос о среднем балле стал для Александрова вопро­сом жизни и смерти. С девятью баллами появлялась возможность вы­брать для прохождения службы подходящий тебе полк. Ему же не хватает до девятки каких-то трех десятых из-за шестерки по военной фортификации.
 Но вот все препятствия преодолены, и девять баллов обеспечивают Александрову право первого выбора места службы. Но случилось так, что, когда Берди-Паша выкликнул его фамилию, юнкер почти наудачу ткнул в лист пальцем и наткнулся на никому не ведомый ундомский пехотный полк.
 И вот надета новенькая офицерская форма, и начальник училища генерал Анчутин напутствует своих питомцев. Обычно в полку не менее семидесяти пяти офицеров, а в таком большом обществе неиз­бежна сплетня, разъедающая это общество. Так что когда придет к вам товарищ с новостью о товарище X., то обязательно спросите, а повторит ли он эту новость самому X. Прощайте, господа.
 И. Г. Животовский
 
 
 Иван Алексеевич Бунин 1870—1953
 Антоновские яблоки - Рассказ (1900)
 Автор-рассказчик вспоминает недавнее прошлое. Ему вспоминается ранняя погожая осень, весь золотой подсохший и поредевший сад, тонкий аромат опавшей листвы и запах антоновских яблок: садовни­ки насыпают яблоки на телеги, чтобы отправить их в город. Поздно ночью, выбежав в сад и поговорив с охраняющими сад сторожами, он глядит в темно-синюю глубину неба, переполненного созвездиями, глядит долго-долго, пока земля не поплывет под ногами, ощущая, как хорошо жить на свете!
 Рассказчик вспоминает свои Выселки, которые еще со времени его дедушки были известны в округе как богатая деревня. Старики и ста­рухи жили там подолгу — первый признак благополучия. Дома в Вы­селках были кирпичные, крепкие. Средняя дворянская жизнь имела много общего с богатой мужицкой. Вспоминается ему тетка его Анна Герасимовна, ее усадьба — небольшая, но прочная, старая, окружен­ная столетними деревьями. Сад у тетки славился своими яблонями, соловьями и горлинками, а дом — крышей: соломенная крыша его была необыкновенно толстой и высокой, почерневшей и затвердев­шей от времени. В доме прежде всего чувствовался запах яблок, а потом уже другие запахи: старой мебели красного дерева, сушеного липового цвета.
 [61]
 
 
 Вспоминается рассказчику его покойный шурин Арсений Семеныч, помещик-охотник, в большом доме которого собиралось множе­ство народу, все сытно обедали, а затем отправлялись на охоту. На дворе трубит рог, завывают на разные голоса собаки, любимец хозяи­на, черный борзой, влезает на стол и пожирает с блюда остатки зайца под соусом. Автор вспоминает себя верхом на злом, сильном и призе­мистом «киргизе»: деревья мелькают перед глазами, вдали слышны крики охотников, лай собак. Из оврагов пахнет грибной сыростью и мокрой древесной корой. Темнеет, вся ватага охотников вваливается в усадьбу какого-нибудь почти незнакомого холостяка охотника и, случается, живет у него по нескольку дней. После целого дня, прове­денного на охоте, тепло людного дома особенно приятно. Когда же случалось проспать на следующее утро охоту, можно было весь день провести в хозяйской библиотеке, листая старинные журналы и книги, разглядывая заметки на их полях. Со стен смотрят фамильные портреты, перед глазами встает старинная мечтательная жизнь, с грустью вспоминается бабушка,
 Но перемерли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, за­стрелился Арсений Семеныч. Наступает царство мелкопоместных дворян, обедневших до нищенства. Но хороша и эта мелкопоместная жизнь! Рассказчику случалось гостить у соседа. Встает он рано, велит ставить самовар и, надев сапоги, выходит на крыльцо, где его окружа­ют гончие. Славный будет денек для охоты! Только по чернотропу с гончими не охотятся, эх, кабы борзые! Но борзых у него нет... Одна­ко с наступлением зимы опять, как в прежние времена, съезжаются мелкопоместные друг к Другу, пьют на последние деньги, по целым дням пропадают в снежных полях. А вечером на каком-нибудь глу­хом хуторе далеко светятся в темноте окна флигеля: там горят свечи, плавают клубы дыма, там играют на гитаре, поют...
 Н. В. Соболева
 Деревня - Повесть (1910)
 Россия. Конец XIX — нач. XX в. Братья Красовы, Тихон и Кузьма, ро­дились в небольшой деревне Дурновка. В молодости они вместе зани­мались мелкой торговлей, потом рассорились, и дороги их разошлись. Кузьма пошел работать по найму. Тихон снял постоялый дворишко, открыл кабак и лавочку, начал скупать у помещиков хлеб на корню, приобретать за бесценок землю и, став довольно состоятельным хозя-
 [62]
 
 
 ином, купил даже барскую усадьбу у обнищавшего потомка прежних владельцев. Но все это не принесло ему радости: жена рожала только мертвых девочек, и некому было оставить все, что нажил. Никакого уте­шения в темной, грязной деревенской жизни, кроме трактира, Тихон не находил. Стал попивать. К пятидесяти годам он понял, что из пробе­жавших лет и вспомнить нечего, что нет ни одного близкого человека и сам он всем чужой. Тогда решил Тихон помириться с братом.
 Кузьма по характеру был совсем другим человеком. С детства он мечтал учиться. Сосед выучил его грамоте, базарный «вольнодумец», старик гармонист, снабжал книжками и приобщил к спорам о лите­ратуре. Кузьме хотелось описать свою жизнь во всей ее нищите и страшной обыденности. Он пытался сочинить рассказ, потом принял­ся за стихи и даже издал книжку немудреных виршей, но сам пони­мал все несовершенство своих творений. Да и доходов это дело не приносило, а кусок хлеба даром не давался. Много лет прошло в по­исках работы, часто бесплодных. Насмотревшись в своих странствиях на человеческую жестокость и равнодушие, он запил, стал опускаться все ниже и пришел к мысли, что надо либо уйти в монастырь, либо покончить с собой.
 Тут и отыскал его Тихон, предложивший брату взять на себя уп­равление усадьбой. Вроде бы нашлось спокойное место, Поселившись в Дурновке, Кузьма повеселел. Ночью он ходил с колотушкой — ка­раулил усадьбу, днем читал газеты и в старой конторской книге делал заметки о том, что видел и слышал вокруг. Но постепенно стала одо­левать его тоска: поговорить было не с кем. Тихон появлялся редко, толковал только о хозяйстве, о подлости и злобе мужиков и о необхо­димости продать имение. Кухарка Авдотья, единственное живое су­щество в доме, всегда молчала, а когда Кузьма тяжело заболел, предоставив его самому себе, без всякого сочувствия ушла ночевать в людскую.
 С трудом оправился Кузьма от болезни и поехал к брату. Тихон встретил гостя приветливо, но взаимопонимания между ними так и не было. Кузьме хотелось поделиться вычитанным из газет, а Тихона это не интересовало. Уже давно он был одержим мыслью устроить свадьбу Авдотьи с одним из деревенских парней. Когда-то он согре­шил с ней ради своего неукротимого желания обрести ребенка — хотя бы и незаконного. Мечта не осуществилась, а женщину опозори­ли на всю деревню. Теперь Тихон, который и в церковь-то редко ходил, решил оправдаться перед Богом. Он просил брата взять на себя хлопоты по этому делу. Кузьма воспротивился затее: ему было жаль несчастную Авдотью, в женихи которой Тихон определил насто­ящего «живореза», который избивал собственного отца, к хозяйству
 [63]
 
 
 склонности не имел и соблазнился лишь обещанным приданым. Тихон стоял на своем, Авдотья безропотно покорилась незавидной участи, и Кузьма был вынужден уступить брату.
 Свадьбу сыграли заведенным порядком. Невеста горько рыдала, Кузьма со слезами ее благословил, гости пили водку и пели песни. Неуемная февральская вьюга сопровождала свадебный поезд под уны­лый перезвон бубенцов.
 В. С. Кулагина-Ярцева
 Господин из Сан-Франциско - Рассказ (1915)
 Господин из Сан-Франциско, который в рассказе ни разу не назван по имени, так как, замечает автор, имени его не запомнил никто ни в Неаполе, ни на Капри, направляется с женой и дочерью в Старый Свет на целых два года с тем, чтобы развлекаться и путешествовать. Он много работал и теперь достаточно богат, чтобы позволить себе такой отдых.
 В конце ноября знаменитая «Атлантида», похожая на огромный отель со всеми удобствами, отправляется в плавание. Жизнь на паро­ходе идет размеренно: рано встают, пьют кофе, какао, шоколад, при­нимают ванны, делают гимнастику, гуляют по палубам для воз­буждения аппетита; затем — идут к первому завтраку; после завтрака читают газеты и спокойно ждут второго завтрака; следующие два часа посвящаются отдыху — все палубы заставлены длинными камышовы­ми креслами, на которых, укрытые пледами, лежат путешественники, глядя в облачное небо; затем — чай с печеньем, а вечером — то, что составляет главнейшую цель всего этого существования, — обед.
 Прекрасный оркестр изысканно и неустанно играет в огромной зале, за стенами которой с гулом ходят волны страшного океана, но о нем не думают декольтированные дамы и мужчины во фраках и смо­кингах. После обеда в бальной зале начинаются танцы, мужчины в баре курят сигары, пьют ликеры, и им прислуживают негры в крас­ных камзолах.
 Наконец пароход приходит в Неаполь, семья господина из Сан-Франциско останавливается в дорогом отеле, и здесь их жизнь тоже течет по заведенному порядку: рано утром — завтрак, после — посе­щение музеев и соборов, второй завтрак, чай, потом — приготовле­ние к обеду и вечером — обильный обед. Однако декабрь в Неаполе
 [64]
 
 
 выдался в этом году неудачный: ветер, дождь, на улицах грязь. И семья господина из Сан-Франциско решает отправиться на остров Капри, где, как все их уверяют, тепло, солнечно и цветут лимоны.
 Маленький пароходик, переваливаясь на волнах с боку на бок, перевозит господина из Сан-Франциско с семьей, тяжко страдающих от морской болезни, на Капри. фуникулер доставляет их в маленький каменный городок на вершине горы, они располагаются в отеле, где все их радушно встречают, и готовятся к обеду, уже вполне оправив­шись от морской болезни. Одевшись раньше жены и дочери, госпо­дин из Сан-Франциско направляется в уютную, тихую читальню отеля, раскрывает газету — и вдруг строчки вспыхивают перед его глазами, пенсне слетает с носа, и тело его, извиваясь, сползает на пол, Присутствовавший при этом другой постоялец отеля с криком вбега­ет в столовую, все вскакивают с мест, хозяин пытается успокоить гос­тей, но вечер уже непоправимо испорчен.
 Господина из Сан-Франциско переносят в самый маленький и плохой номер; жена, дочь, прислуга стоят и глядят на него, и вот то, чего они ждали и боялись, совершилось, — он умирает. Жена госпо­дина из Сан-Франциско просит хозяина разрешить перенести тело в их апартаменты, но хозяин отказывает: он слишком ценит эти номе­ра, а туристы начали бы их избегать, так как о случившемся тут же стало бы известно всему Капри. Гроба здесь тоже нельзя достать — хозяин может предложить длинный ящик из-под бутылок с содовой водой.
 На рассвете извозчик везет тело господина из Сан-Франциско на пристань, пароходик перевозит его через Неаполитанский залив, и та же «Атлантида», на которой он с почетом прибыл в Старый Свет, те­перь везет его, мертвого, в просмоленном гробу, скрытого от живых глубоко внизу, в черном трюме. Между тем на палубах продолжается та же жизнь, что и прежде, так же все завтракают и обедают, и все так же страшен волнующийся за стеклами иллюминаторов океан.
 Н. В. Соболева
 Легкое дыхание - Рассказ (1916)
 Экспозиция рассказа — описание могилы главной героини. Далее следует изложение ее истории. Оля Мещерская — благополучная, способная и шаловливая гимназистка, безразличная к наставлениям
 [65]
 
 
 классной дамы. В пятнадцать лет она была признанной красавицей, имела больше всех поклонников, лучше всех танцевала на балах и бе­гала на коньках. Ходили слухи, что один из влюбленных в нее гимна­зистов покушался на самоубийство из-за ее ветрености.
 В последнюю зиму своей жизни Оля Мещерская «совсем сошла с ума от веселья». Ее поведение заставляет начальницу сделать очеред­ное замечание, упрекнув ее, среди прочего, в том, что она одевается и ведет себя не как девочка, но как женщина. На этом месте Мещер­ская ее перебивает спокойным сообщением, что она — женщина и повинен в этом друг и сосед ее отца, брат начальницы Алексей Ми­хайлович Малютин.
 Спустя месяц после этого разговора некрасивый казачий офицер застрелил Мещерскую на платформе вокзала среди большой толпы народа. Судебному приставу он объявил, что Мещерская была с ним близка и поклялась быть его женой. В этот день, провожая его на вокзал, она сказала, что никогда не любила его, и предложила про­честь страничку из своего дневника, где описывалось, как ее совратил Малютин.
 Из дневника следовало, что это случилось, когда Малютин приехал в гости к Мещерским и застал дома одну Олю. Описываются ее по­пытки занять гостя, их прогулка по саду; принадлежащее Малютину сравнение их с Фаустом и Маргаритой. После чая она сделала вид, что нездорова, и прилегла на тахту, а Малютин пересел к ней, сначала целовал ей руку, затем поцеловал в губы. Дальше Мещерская написа­ла, что после того, что случилось потом, она чувствует к Малютину такое отвращение, что не в силах это пережить.
 Действие заканчивается на кладбище, куда каждое воскресенье на могилу Оли Мещерской приходит ее классная дама, живущая в иллю­зорном мире, заменяющем ей реальность. Предметом предыдущих ее фантазий был брат, бедный и ничем не примечательный прапорщик, будущность которого ей представлялась блестящей. После гибели брата его место в ее сознании занимает Оля Мещерская. Она ходит на ее могилу каждый праздник, часами не спускает глаз с дубового креста, вспоминает бледное личико в гробу среди цветов и однажды подслушанные слова, которые Оля говорила своей любимой подруге. Она прочла в одной книге, какая красота должна быть у женщи­ны, — черные глаза, черные ресницы, длиннее обычного руки, но главное — легкое дыхание, и ведь у нее (у Оли) оно есть: «...ты по­слушай, как я вздыхаю, — ведь правда есть?»
 Н. В. Соболева
 [66]
 
 
 Жизнь Арсеньева
 ЮНОСТЬ - Роман (1927—1933, опубл. поля. 1952)
 Алексей Арсеньев родился в 70-х гг. XIX в. в средней полосе России, в отцовской усадьбе, на хуторе Каменка. Детские годы его прошли в тишине неброской русской природы. Бескрайние поля с ароматами трав и цветов летом, необозримые снежные просторы зимой рождали обостренное чувство красоты, формировавшее его внутренний мир и сохранившееся на всю жизнь. Часами он мог наблюдать за движени­ем облаков в высоком небе, за работой жука, запутавшегося в хлеб­ных колосьях, за игрой солнечных лучей на паркете гостиной. Аюди вошли в круг его внимания постепенно. Особое место среди них за­нимала мать: он чувствовал свою «нераздельность» с нею. Отец при­влекал жизнелюбием, веселым нравом, широтой натуры и еще своим славным прошлым (он участвовал в Крымской войне). Братья были старше, и в детских забавах подругой мальчика стала младшая сестра Оля. Вместе они обследовали тайные уголки сада, огород, усадебные постройки — всюду была своя прелесть.
 Потом в доме появился человек по фамилии Баскаков, ставший пер­вым учителем Алеши. Никакого педагогического опыта у него не было, и, быстро выучив мальчика писать, читать и даже французскому языку, к наукам по-настоящему он ученика не приобщил. Его воздействие было в другом — в романтическом отношении к истории и литературе, в поклонении Пушкину и Лермонтову, завладевшим на- всегда душой Алеши. Все приобретенное в общении с Баскаковым дало толчок вооб­ражению и поэтическому восприятию жизни. Эти беспечные дни кон­чились, когда настало время поступать в гимназию. Родители отвезли сына в город и поселили у мещанина Ростовцева. Обстановка была убо­гой, среда совершенно чужой. Уроки в гимназии велись казенно, среди преподавателей не нашлось людей сколько-нибудь интересных. Все гим­назические годы Алеша жил только мечтой о каникулах, о поездке к родным — теперь уже в Батурино, имение умершей бабушки, посколь­ку Каменку отец, стесненный в средствах, продал.
 Когда Алеша перешел в 4-й класс, случилось несчастье: был аресто­ван за причастность к «социалистам» брат Георгий. Он долго жил под чужим именем, скрывался, а потом приехал в Батурине, где его по доносу приказчика одного из соседей и взяли жандармы. Это событие стало большим потрясением для Алеши. Через год он бросил гимна­зию и возвратился под родительский кров. Отец сначала бранился, но потом решил, что призвание сына не служба и не хозяйство (тем
 [67]
 
 
 более что хозяйство приходило в полный упадок), а «поэзия души и жизни» и что, может быть, из него выйдет новый Пушкин или Лер­монтов. Сам Алеша мечтал посвятить себя «словесному творчеству». Развитию его очень способствовали долгие разговоры с Георгием, ко­торого освободили из тюрьмы и выслали в Батурине под надзор поли­ции. Из подростка Алексей превращался в юношу, он возмужал телесно и духовно, ощущал в себе крепнущие силы и радость бытия, много читал, размышлял о жизни и смерти, бродил по окрестностям, бывал в соседних усадьбах.
 Вскоре он пережил первую влюбленность, встретив в доме одного из родственников гостившую там молоденькую девушку Анхен, разлу­ку с которой пережил как истинное горе, из-за чего даже полученный в день ее отъезда петербургский журнал с публикацией его стихов не принес настоящей радости. Но потом последовали легкие увлечения барышнями, приезжавшими в соседние имения, а затем и связь с за­мужней женщиной, которая служила горничной в усадьбе брата Ни­колая. Это «помешательство», как называл свою страсть Алексей, кончилось благодаря тому, что Николай в конце концов рассчитал ви­новницу неблаговидной истории.
 В Алексее все более ощутимо созревало желание покинуть почти разоренное родное гнездо и начать самостоятельную жизнь. Георгий к этому времени перебрался в ларьков, и младший брат решил по­ехать туда же. С первого дня на него обрушилось множество новых знакомств и впечатлений. Окружение Георгия резко отличалось от де­ревенского. Многие из входивших в него людей прошли через студен­ческие кружки и движения, побывали в тюрьмах и ссылках. При встречах кипели разговоры о насущных вопросах русской жизни, по­рицался образ правления и сами правители, провозглашалась необхо­димость борьбы за конституцию и республику, обсуждались полити­ческие позиции литературных кумиров — Короленко, Чехова, Толсто­го. Эти застольные беседы и споры подогревали в Алексее желание писать, но вместе с тем мучила неспособность к его практическому воплощению.
 Смутное душевное неустройство побуждало к каким-нибудь пере­менам. Он решил повидать новые места, отправился в Крым, был в Севастополе, на берегах Донца и, решив уже вернуться в Батурино, по пути заехал в Орел, чтобы взглянуть на «город Лескова и Тургене­ва». Там он разыскал редакцию «Голоса», где еще раньше задумывал найти работу, познакомился с редактором Надеждой Авиловой и по­лучил предложение сотрудничать в издании. Поговорив о делах, Ави­лова пригласила его в столовую, принимала по-домашнему и представила гостю свою кузину Лику. Все было неожиданно и прият-
 [68]
 
 
 но, однако он даже предположить не мог, какую важную роль пред­назначила судьба этому случайному знакомству.
 Сначала были просто веселые разговоры и прогулки, доставлявшие удовольствие, но постепенно симпатия к Лике превращалась в более сильное чувство. Захваченный им, Алексей постоянно метался между Батурином и Орлом, забросил занятия и жил только встречами с де­вушкой, она то приближала его к себе, то отталкивала, то снова вы­зывала на свидание. Отношения их не могли остаться незаме­ченными. В один прекрасный день отец Лики пригласил Алексея к себе и довольно дружелюбную беседу завершил решительным несо­гласием на брак с дочерью, объяснив, что не желает видеть их обоих прозябающими в нужде, ибо понял, сколь неопределенно положение молодого человека.
 Узнав об этом, Лика сказала, что никогда не пойдет против отцов­ской воли. Тем не менее ничего не изменилось. Напротив, произошло окончательное сближение. Алексей переехал в Орел под предлогом работы в «Голосе» и жил в гостинице, Лика поселилась у Авиловой под предлогом занятий музыкой. Но понемногу начало сказываться различие натур: ему хотелось делиться своими воспоминаниями о поэтическом детстве, наблюдениями над жизнью, литературными пристрастиями, а ей все это было чуждо. Он ревновал ее к кавалерам на городских балах, к партнерам в любительских спектаклях. Возни­кало непонимание друг друга.
 Однажды отец Лики приехал в Орел в сопровождении богатого молодого кожевника Богомолова, которого представил как претенден­та на руку и сердце дочери. Лика проводила все время с ними. Алек­сей перестал с ней разговаривать. Кончилось тем, что она отказала Богомолову, но все-таки покинула Орел вместе с отцом. Алексей тер­зался разлукой, не зная, как и зачем теперь жить. Он продолжал ра­ботать в «Голосе», опять стал писать и печатать написанное, но томился убожеством орловской жизни и вновь решил пуститься в странствия. Сменив несколько городов, нигде не оставаясь надолго, он наконец не выдержал и послал Лике телеграмму: «Буду послеза­втра». Они снова встретились. Существование порознь для обоих ока­залось невыносимым.
 Началась совместная жизнь в небольшом городке, куда переселил­ся Георгий. Оба работали в управе по земской статистике, постоянно были вместе, посетили Батурине. Родные отнеслись к Лике с сердеч­ной теплотой. Все как будто наладилось. Но постепенно сменились роли: теперь Лика жила только своим чувством к Алексею, а он уже не мог жить только ею. Он уезжал в командировки, встречался с раз-
 [69]
 
 
 ными людьми, упивался ощущением свободы, вступал даже в случай­ные связи с женщинами, хотя все так же не мыслил себя без Лики. Она видела перемены, изнывала в одиночестве, ревновала, была ос­корблена его равнодушием к ее мечте о венчании и нормальной семье, а в ответ на уверения Алексея в неизменности его чувств как-то сказала, что, по-видимому, она для него нечто вроде воздуха, без которого жизни нет, но которого не замечаешь. Совсем отрешиться от себя и жить лишь тем, чем живет он, Лика не смогла и, в отчая­нии написав прощальную записку, уехала из Орла.
 Письма и телеграммы Алексея оставались без ответа, пока отец Лики не сообщил, что она запретила открывать кому-либо свое убе­жище. Алексей едва не застрелился, бросил службу, нигде не показы­вался. Попытка увидеться с ее отцом успеха не имела: его просто не приняли. Он вернулся в Батурине, а через несколько месяцев узнал, что Аика приехала домой с воспалением легких и очень скоро умерла. Это по ее желанию Алексею не сообщали о ее смерти.
 Ему было всего двадцать лет. Еще многое предстояло пережить, но время не стерло из памяти эту любовь — она так и осталась для него самым значительным событием жизни.
 В. С. Кулагина-Ярцева
 Натали - Рассказ (1942)
 Виталий Мещерский, молодой человек, недавно поступивший в уни­верситет, приезжает на каникулы домой, воодушевленный желанием найти любовь без романтики. Следуя своим планам, он ездит по со­седским имениям, попадая в один из дней в дом своего дяди. Попут­но упоминается о детской влюбленности героя в кузину Соню, которую он теперь встречает и с которой немедленно начинает ро­ман. Соня кокетливо предупреждает Виталия, что завтра он увидит гостящую у нее подругу по гимназии Натали Станкевич и влюбится в нее «до гроба». На другой день утром он действительно видит Натали и изумляется ее красоте. С этого времени чувственные отношения с Соней и невинное восхищение Натали развиваются для Виталия одновременно. Соня ревниво предполагает, что Виталий влюблен в Натали, но в то же время просит его уделять последней больше вни­мания, чтобы тщательней скрыть свою с ним связь. Однако и Натали
 [70]
 
 
 не оставляет незамеченными отношения Сони с Виталием и, когда тот берет ее за руку, сообщает ему об этом. Виталий отвечает, что любит Соню как сестру.
 На следующий день после этого разговора Натали не выходит ни к завтраку, ни к обеду, и Соня иронически предполагает, что она влюбилась. Натали появляется вечером и удивляет Виталия приветли­востью, живостью, новым платьем и изменившейся прической. В этот же день Соня говорит, что она заболела и дней пять будет лежать. В отсутствие Сони роль хозяйки дома естественным образом переходит к Натали, которая тем временем избегает оставаться с Виталием на­едине. Однажды Натали говорит Виталию, что Соня сердится на нее за то, что она не пытается его развлекать, и предлагает вечером встре­титься в саду. Виталий занимает себя размышлениями, до какой сте­пени он обязан этим предложением вежливому гостеприимству. За ужином Виталий объявляет дяде и Натали, что собирается уезжать. Вечером, когда они с Натали идут гулять, она спрашивает его, правда ли это, и он, ответив утвердительно, просит у нее разрешения пред­ставиться ее родным. Она со словами «да, да, я вас люблю» идет назад к дому и велит Виталию уезжать завтра же, добавив, что вер­нется домой через несколько дней.
 Виталий возвращается домой и застает у себя в комнате Соню в ночной рубашке. В ту же минуту на пороге появляется Натали со свечой в руке и, увидев их, убегает.
 Через год Натали выходит замуж за Алексея Мещерского, кузена Виталия. Еще через год Виталий случайно встречает ее на балу. Не­сколько лет спустя муж Натали умирает и Виталий, исполняя родст­венный долг, приезжает на похороны. Они избегают разговаривать друг с другом.
 Проходят годы. Мещерский заканчивает университет и поселяется в деревне. Он сходится с крестьянской сиротой Гашей, которая ро­жает ему ребенка. Виталий предлагает Гаше повенчаться, но в ответ слышит отказ, предложение ехать в Москву и предупреждение, что если он соберется жениться на ком-нибудь еще, то она утопится вместе с ребенком. Некоторое время спустя Мещерский уезжает за границу и на обратном пути посылает Натали телеграмму, спрашивая разрешения посетить ее. Разрешение дается, происходит встреча, вза­имное искреннее объяснение и любовная сцена. Через полгода Ната­ли умирает от преждевременных родов.
 Н. В. Соболева
 
 
 Леонид Николаевич Андреев 1871-1919
 Жизнь Василия Фивейского - Рассказ (1903)
 Как муравей — песчинка к песчинке — строил отец Василий свою жизнь: женился, стал священником, произвел на свет сына и дочь. Через семь лет жизнь рассыпалась в прах. Утонул в реке его сын, жена с горя стала пить. Покоя не находит отец Василий и в храме — люди его сторонятся, староста открыто презирает. Даже на именины к нему приходит только причт, почтенные односельчане не удостаива­ют батюшку внимания. По ночам пьяная жена требует от него ласк, хрипло моля: «Отдай сына, поп! Отдай, проклятый!» И страсть ее по­беждает целомудренного мужа.
 Рождается мальчик, в память покойного брата нарекают его Васи­лием. Вскоре становится ясно, что ребенок — идиот; еще нестерпи­мее делается жизнь. Прежде отцу Василию казалось: земля кро­хотная, а на ней он один, огромный. Теперь эта земля вдруг населя­ется людьми, все они идут к нему на исповедь, а он, безжалостно и бесстыдно требуя от каждого правды, со сдержанным гневом повто­ряет: «Что я могу сделать? Что я — Бог? Его проси!» Он позвал к себе горе — и горе идет и идет со всей земли, и он бессилен умень­шить земное горе, а только повторяет: «Его проси!» — уже сомнева­ясь в желании Бога облегчить людское страдание.
 Как-то Великим постом исповедуется ему нищий калека. Страш-
 [72]
 
 
 ное признание делает он: десят лет назад изнасиловал в лесу девочку, задушил ее и закопал. Многим священникам сообщал злодей свою тайну — и никто ему не верил; он и сам стал думать, что это — злая сказка, и, рассказывая ее в следующий раз, придумывал новые по­дробности, менял облик бедной жертвы. Отец Василий — первый, кто верит услышанному, словно сам совершил злодеяние. Упав на ко­лени перед убийцей, священник кричит: «На земле ад, на небе ад! Где же рай? Ты человек или червь? Где твой Бог, зачем оставил тебя? Не верь в ад, не бойся! Ада не будет! Ты окажешься в раю, с правед­ными, со святыми, выше всех — это я тебе говорю!..»
 В ту ночь, накануне Страстной пятницы, отец Василий признается жене, что не может идти в церковь. Он решает пережить как-то лето, а осенью снять с себя сан и уехать с семьей куда глаза глядят, далеко-далеко...
 Это решение вносит в дом покой. Три месяца отдыхает душа. А в конце июля, когда отец Василий был на сенокосе, в доме его вспыхи­вает пожар и заживо сгорает жена.
 Он долго бродил по саду старого дьякона, служащего с ним и при­ютившего с дочерью и сыном после пожара. И чудны мысли отца Ва­силия: пожар — не был ли таким же огненным столпом, как тот, что евреям указывал путь в пустыне? Всю его жизнь Бог решил обратить в пустыню — не для того ли, чтобы он, Василий Фивейский, не блуж­дал более по старым, изъезженным путям?..
 И впервые за долгие годы, склонив смиренно голову, он произно­сит в то утро: «Да будет святая воля Твоя!» — и люди, увидевшие его в то утро в саду, встречают незнакомого, совсем нового, как из друго­го мира, человека, спрашивающего их с улыбкою: «Что вы так на меня смотрите? Разве я — чудо?»
 Отец Василий отправляет дочь в город к сестре, строит новый дом, где живет вдвоем с сыном, читая ему вслух Евангелие и сам будто впервые слушая об исцелении слепого, о воскрешении Лазаря. В церкви он теперь служит ежедневно (а прежде — лишь по празд­никам); наложил на себя монашеские обеты, строгий пост. И это новое его житие еще больше настораживает односельчан. Когда поги­бает мужик Семен Мосягин, определенный отцом Василием в работ­ники к церковному старосте, все сходятся на том, что виноват — поп.
 Староста входит к отцу Василию в алтарь и впрямую заявляет: «уходи отс. От тебя здесь одни несчастья. Курица и та без причин околеть не смеет, а от тебя гибнут люди». И тогда отец Василий, всю жизнь боявшийся старосту, первый снимавший шляпу при встрече с
 [73]
 
 
 ним, изгоняет его из храма, как библейский пророк, с гневом и пла­менем во взоре...
 Отпевание Семена совершается в Духов день. По храму — запах тления, за окнами темно, как ночью. Тревога пробегает по толпе мо­лящихся. И разражается гроза: прервав чтение поминальных молитв, отец Василий хохочет беззвучно и торжествующе, как Моисей, узрев­ший Бога, и, подойдя ко гробу, где лежит безобразное, распухшее тело, зычно возглашает: «Тебе говорю — встань!»
 Не слушается его мертвец, не открывает глаз, не восстает из гроба. «Не хочешь?» — отец Василий трясет гроб, выталкивает из него мертвеца. Народ в страхе выбегает из храма, полагая, что в ти­хого и нелепого их пастыря вселились бесы. А он продолжает взывать к покойнику; но скорее стены рухнут, чем послушается его мертвец... Да он и не с мертвецом ведет поединок — сражается с Богом, в ко­торого уверовал беспредельно и потому вправе требовать чуда!
 Охваченный яростью, отец Василий выбегает из церкви и мчит через село, в чисто поле, где оплакивал не раз свою горькую судьбу, свою испепеленную жизнь. Там, среди поля, и найдут его назавтра мужики — распластанного в такой позе, будто и мертвый он продол­жал бег...
 М. К. Поздняев
 Красный смех
 ОТРЫВКИ ИЗ НАЙДЕННОЙ РУКОПИСИ - Рассказ (1904)
 «...безумие и ужас.
 Впервые я почувствовал это, когда мы шли по энской дороге — шли десять часов непрерывно, не замедляя хода, не подбирая упав­ших и оставляя их неприятелю, который двигался сзади нас и через три-четыре часа стирал следы наших ног своими ногами...»
 Рассказчик — молодой литератор, призванный в действующую армию. В знойной степи его преследует видение: клочок старых голу­бых обоев в его кабинете, дома, и запыленный графин с водой, и го­лоса жены и сына в соседней комнате. И еще — как звуковая галлюцинация — преследуют его два слова: «Красный смех».
 Куда идут люди? Зачем этот зной? Кто они все? Что такое дом, клочок обоев, графин? Он, измотанный видениями — теми, что
 [74]
 
 
 перед его глазами, и теми, что в его сознании, — присаживается на придорожный камень; рядом с ним садятся на раскаленную землю другие офицеры и солдаты, отставшие от марша. Невидящие взгляды, неслышащие уши, губы, шепчущие Бог весть что...
 Повествование о войне, которое он ведет, похоже на клочья, об­рывки снов и яви, зафиксированные полубезумным рассудком.
 Вот — бой. Трое суток сатанинского грохота и визга, почти сутки без сна и пищи. И опять перед глазами — голубые обои, графин с водой... Внезапно он видит молоденького гонца — вольноопределяю­щегося, бывшего студента: «Генерал просит продержаться еще два часа, а там будет подкрепление». «Я думал в эту минуту о том, поче­му не спит мой сын в соседней комнате, и ответил, что могу продер­жаться сколько угодно...» Белое лицо гонца, белое, как свет, вдруг взрывается красным пятном — из шеи, на которой только что была голова, хлещет кровь...
 Вот он: Красный смех! Он повсюду: в наших телах, в небе, в со­лнце, и скоро он разольется по всей земле...
 Уже нельзя отличить, где кончается явь и начинается бред. В армии, в лазаретах — четыре психиатрических покоя. Люди сходят с ума, как заболевают, заражаясь друг от друга, при эпидемии. В атаке солдаты кричат как бешеные; в перерыве между боями — как безум­ные поют и пляшут. И дико смеются. Красный смех...
 Он — на госпитальной койке. Напротив — похожий на мертвеца офицер, вспоминающий о том бое, в котором получил смертельное ранение. Он вспоминает эту атаку отчасти со страхом, отчасти с вос­торгом, как будто мечтая пережить то же самое вновь. «И опять пулю в грудь?» — «Ну, не каждый же раз — пуля... Хорошо бы и орден за храбрость!..»
 Тот, кто через три дня будет брошен на другие мертвые тела в общую могилу, мечтательно улыбаясь, чуть ли не посмеиваясь, гово­рит об ордене за храбрость. Безумие...
 В лазарете праздник: где-то раздобыли самовар, чай, лимон. Обо­рванные, тощие, грязные, завшивевшие — поют, смеются, вспомина­ют о доме. «Что такое «дом»? Какой «дом»? Разве есть где-нибудь какой-то «дом»?» — «Есть — там, где теперь нас нет». — «А где мы?» — «На войне...»
 ...Еще видение. Поезд медленно ползет по рельсам через поле боя, усеянное мертвецами. Люди подбирают тела — тех, кто еще жив. Тяжело раненным уступают места в телячьих вагонах те, кто в состо­янии идти пешком. Юный санитар не выдерживает этого безумия — пускает себе пулю в лоб. А поезд, медленно везущий калек «домой»,
 [75]
 
 
 подрывается на мине: противника не останавливает даже видный из­далека Красный Крест...
 Рассказчик — дома. Кабинет, синие обои, графин, покрытый слоем пыли. Неужели это наяву? Он просит жену посидеть с сыном в соседней комнате. Нет, кажется, это все-таки наяву.
 Сидя в ванне, он разговаривает с братом: похоже, мы все сходим с ума. Брат кивает: «Ты еще не читаешь газет. Они полны слов о смерти, об убийствах, о крови. Когда несколько человек стоят где-ни­будь и о чем-то беседуют, мне кажется, что они сейчас бросятся друг на друга и убьют...»
 Рассказчик умирает от ран и безумного, самоубийственного труда: два месяца без сна, в кабинете с зашторенными окнами, при элект­рическом свете, за письменным столом, почти механически водя пером по бумаге. Прерванный монолог подхватывает его брат: вирус безумия, вселившийся в покойного на фронте, теперь в крови остав­шегося жить. Все симптомы тяжкой хвори: горячка, бред, нет уже сил бороться с Красным смехом, обступающим тебя со всех сторон. Хочется выбежать на площадь и крикнуть: «Сейчас прекратите войну — или...»
 Но какое «или»? Сотни тысяч, миллионы слезами омывают мир, оглашают его воплями — и это ничего не дает...
 Вокзал. Из вагона солдаты-конвоиры выводят пленных; встреча взглядами с офицером, идущим позади и поодаль шеренги. «Кто этот — с глазами?» — а глаза у него, как бездна, без зрачков. «Сума­сшедший, — отвечает конвоир буднично. — Их таких много...»
 В газете среди сотен имен убитых — имя жениха сестры. В одно­часье с газетой приходит письмо — от него, убитого, — адресованное покойному брату. Мертвые — переписываются, разговаривают, об­суждают фронтовые новости. Это — реальнее той яви, в которой су­ществуют еще не умершие. «Воронье кричит...» — несколько раз повторяется в письме, еще хранящем тепло рук того, кто его писал... Все это ложь! Войны нет! Брат жив — как и жених сестры! Мерт­вые — живы! Но что тогда сказать о живых?..
 Театр. Красный свет льется со сцены в партер. Ужас, как много здесь людей — и все живые. А что, если сейчас крикнуть:
 «Пожар!» — какая будет давка, сколько зрителей погибнет в этой давке? Он готов крикнуть — и выскочить на сцену, и наблюдать, как они станут давить, душить, убивать друг друга. А когда наступит ти­шина, он бросит в зал со смехом: «Это потому, что вы убили брата!»
 «Потише», — шепчет ему кто-то сбоку: он, видимо, начал произ­носить свои мысли вслух...
 [76]
 
 
 Сон, один другого страшнее. В каждом — смерть, кровь, мертвые. Дети на улице играют в войну. Один, увидев человека в окне, про­сится к нему. «Нет. Ты убьешь меня...»
 Все чаще приходит брат. А с ним — другие мертвецы, узнаваемые и незнакомые. Они заполняют дом, тесно толпятся во всех комна­тах — и нет здесь уже места живым.
 М. К. Поздняев
 Жизнь Человека - Пьеса (1906)
 На протяжении всего действия на сцене находятся Некто в сером и второй безымянный персонаж, молчаливо стоящий в дальнем углу. В прологе Некто в сером обращается к публике с объяснением того, что ей будет представлено. Это — жизнь Человека, вся, от рождения до смертного часа, подобная свече, которую он, свидетель жизни, будет держать в руке. На глазах у него и у зрителей Человек пройдет все ступени бытия, от низу до верху — и от верху к низу. Ограничен­ный зрением, Человек никогда не будет видеть следующей ступени;
 ограниченный слухом, Человек не услышит голоса судьбы; ограничен­ный знанием, не угадает, что ему несет следующая минута. Счастли­вый юноша. Гордый муж и отец. Слабый старик. Свеча, снедаемая огнем. Вереница картин, где в разном обличье — все тот же Человек.
 ...Прислушиваясь к крикам роженицы, на сцене ведут разговор хихикающие старухи. Как одиноко кричит человек, замечает одна из старух: все говорят — и их не слышно, а кричит один — и кажется, будто все другие молча слушают. А как странно кричит человек, усме­хается вторая старуха: когда тебе самой больно, ты не замечаешь, как странен твой крик. А как смешны дети! Как беспомощны! Как труд­но они рождаются — животные рожают легче... И легче умирают... И легче живут...
 Старух — много, но они как будто хором произносят монолог.
 Речь их прерывает Некто в сером, возвещая: Человек родился. Отец Человека проходит через сцену с доктором, признаваясь в том, как он мучился в эти часы явления сына на свет, как жалел жену, как ненавидит он младенца, принесшего ей страдания, как казнит себя за ее муки... И как он благодарен Богу, услышавшему его молитву, осу­ществившему его мечту о сыне!
 На сцене — родственники. Их реплики — словно продолжение
 [77]
 
 
 бормотания старух. Они с самым серьезным видом обсуждают про­блемы выбора имени для Человека, его кормления и воспитания, его здоровья, а затем как-то незаметно переходят к вопросам куда более прозаическим: можно ли здесь курить и чем лучше выводить жирные пятна с платья.
 ...Человек вырос. У него есть любимая жена и любимая профессия (он — архитектор), но у него нет денег. Соседи судачат на сцене о том, как это странно: эти двое — молоды и красивы, здоровы и счас­тливы, на них приятно смотреть, но их невыносимо жаль: они всегда голодны. Отчего так? За что и во имя чего?
 Человек и его Жена смущенно рассказывают друг другу о зависти к сытым и богатым людям, которых они встречают на улице.
 «Нарядные дамы проходят мимо меня, — говорит Жена Челове­ка, — я смотрю на их шляпки, слышу шуршанье их шелковых юбок и не радуюсь этому, а говорю себе: «У меня нет такой шляпки! У меня нет такой шелковой юбки!» «А когда я прохожу по улице и вижу то, что нам не принадлежит, — отвечает ей Человек, — то чув­ствую, как у меня отрастают клыки. Если меня кто-нибудь ненароком толкнет в толпе, я обнажаю свои клыки».
 Человек клянется Жене: они выкарабкаются из нищеты.
 «Вообрази, что наш дом — роскошный дворец! Вообрази, что ты — царица бала! Вообрази, что играет изумительный оркестр — для нас и наших гостей!»
 И Жена Человека с легкостью все это воображает.
 ...И вот сбылось! Он богат, у него нет отбоя от заказчиков, его Жена купается в роскоши. В их дворце — чудный бал, играет волшебный ор­кестр — то ли человекообразные музыкальные инструменты, то ли по­хожие на инструменты люди. Кружатся пары молодых людей, вос­хищенно беседуя: какая честь для них быть на балу у Человека.
 Входит Человек — он заметно постарел. За богатство он заплатил годами своей жизни. Постарела и его Жена. С ними торжественным шествием через анфиладу блистающих комнат идут многочисленные друзья с белыми розами в петлицах и, числом не меньшим, враги Че­ловека — с желтыми розами. Молодые пары, прервав танец, следуют за всеми на сказочный пир.
 ...Он снова обнищал. Прошла мода на его творения. Друзья и враги помогли ему растратить накопленное состояние. Теперь по дворцу бегают лишь крысы, гостей здесь давно не было. Дом обвет­шал, его никто не покупает. Умирает сын Человека. Человек и его Жена встают на колени и обращаются с молитвой к Тому, кто не­движно замер в дальнем углу: она — со смиренной материнской мольбой, он — с требованием справедливости. Это не сыновняя жа-
 [78]
 
 
 лоба, но разговор мужчины с мужчиной, отца с Отцом, старика со стариком.
 «Разве покорных льстецов надо любить больше, чем смелых и гор­дых людей?» — спрашивает Человек. И ни слова не слышит в ответ. Сын Человека умирает — значит, не услышана его молитва! Человек возглашает проклятья тому, кто наблюдает за ним из угла сцены.
 «Проклинаю все, данное Тобою! Проклинаю день, в который я родился, и день, в который я умру! Проклинаю себя — глаза, слух, язык, сердце — и все это бросаю в Твое жестокое лицо! И своим проклятьем — побеждаю Тебя!..»
 ...Пьяницы и старухи в кабаке удивляются: вон за столиком сидит Человек, пьет мало, а сидит много! Что бы это значило? Пьяный бред перемежается репликами, рожденными, похоже, в угасающем созна­нии Человека, — отголосками прошлого, эхом всей его жизни.
 Являются музыканты — и те, и не те, что играли когда-то на балах во дворце Человека. Трудно понять: они это или не они, как трудно вспомнить минувшую жизнь и все, чего Человек лишился, — сына, жены, друзей, дома, богатства, славы, самой жизни...
 Старухи кружатся вокруг столика, за которым сидит, понурив го­лову, Человек. Их пляска пародирует чудесный танец юных дам на стародавнем балу у Человека.
 Перед лицом смерти он встает во весь рост, запрокинув прекрас­ную седую голову, и резко, громко, отчаянно выкрикивает — вопро­шая то ли небо, то ли пьяниц, то ли зрителей, то ли Некоего в сером:
 «Где мой оруженосец? Где мой меч? Где мой щит?»
 Некто в сером смотрит на огарок свечи — она вот-вот в послед­ний раз мигнет и погаснет. «Я обезоружен!» — восклицает Человек, и тьма обступает его.
 М. К. Поэдняев

<< Пред.           стр. 4 (из 25)           След. >>

Список литературы по разделу