Крупные потери понесла и молодая литература. К. Симонов вспоминал: “Среди молодых, начинающих литераторов, к которым примыкала и среда Литературного института, были аресты, из них несколько запомнившихся, в особенности арест Смелякова, которого я чуть-чуть знал, больше через Долматовского, чем напрямую. Было арестовано и несколько студентов в нашем Литературном институте”[58].

Находясь в тюрьме, продолжал писать стихи Бруно Ясенский; одно из них ему удалось передать друзьям.

…Над миром бушует войны суховей,

Тревожа страну мою воем гнусавым,

Но мне, заключенному в каменный саван,

Не быть в этот миг средь ее сыновей…

Но я не корю тебя, Родина-мать,

Я знаю, что, только в сынах разуверясь,

Могла ты поверить в подобную ересь

И песню мою, как шпагу сломать.

…Шагай, моя песня, в знаменном строю,

Не плачь, что так мало с тобой мы пожили.

Бесславен наш жребий, но раньше ли, позже ли

Отчизна заметит ошибку свою.

Отчизна “заметила ошибку свою” слишком поздно. Все перечисленные выше и многие другие писатели были реабилитированы только через 18 лет после того, как Б. Ясенский написал это стихотворение. При этом даже архивы почти всех арестованных литераторов были изъяты после ареста и уничтожены после вынесения приговора.

И все же, какой была советская литература в этот непростой, даже трагический период своего развития? С одной стороны - полное господство официальной пропаганды, сталинской идеологии. Слова о подъеме страны, о единстве, о поддержке народом всех партийных начинаний и указаний, постоянные единодушные голосования, на которых смешивали с грязью известных, уважаемых людей. Общество (в том числе и деятели литературы) задавлено, задушено. А с другой стороны, на другом полюсе, но в том же самом мире - живые, думающие, все понимающие люди. В обществе, в литературе не заглохла, не замерла духовная жизнь.

Можно много и долго говорить о том, как эта вторая, скрытая сторона советской действительности выразилась в подцензурной литературе, особенно, конечно, в детской. Там, за шуточкой, за усмешечкой взрослый читатель вдруг почует что-то совсем не детское. Например, кто в клетке - звери или те, кто смотрит на них через решетку . и т.д. На эту тему были строки и у Маршака, и у Зощенко (“в клетке легче дышится, чем среди советских людей” - Жданов о рассказе Зощенко).

Г.В. Жирков даже выступает с похвалой цензуре за то, что она породила эзопов язык и способного воспринять его “активного”, “думающего и додумывающего” читателя[59]. Не будучи согласны с автором в таком оптимистичном понимании цензуры, отметим, что явление метафоры, “эзопова языка” все же имело место в рассматривемый нами период.

Весьма интересно с этой точки зрения домашнее стихотворство, разные пародии и эпиграммы, расходившиеся по друзьям и знакомым. Например, замечательный поэт Н. Олейников обращается с дружеским посланием к художнику Левину по поводу влюбления его в Шурочку Любарскую. Сплошная улыбка . И вдруг - трагические строки:

Страшно жить на этом свете,

В нем отсутствует уют,-

Ветер воет на рассвете,

Волки зайчика грызут .

Плачет маленький теленок

Под кинжалом мясника,

Рыба бедная спросонок

Лезет в сети рыбака.

Лев рычит во мраке ночи,

Кошка стонет на трубе,

Жук-буржуй и жук-рабочий

Гибнут в классовой борьбе . (1932)[60].

Художник Юрий Анненков писал в своих воспоминаниях: “Доктор Живаго” является пока единственным, но бесспорным доказательством того, что живое, подлинное, свободное и передовое русское искусство, русская литература продолжают существовать в мертвящих застенках Советского Союза”. В.С. Бахтин, анализируя литературу, публицистику и фольклор 30-х годов, приходит к заключению, что кроме эмигрантской литературы, сохранившей традиции классической русской литературы и детской литературы, где метафорически выражались проблемы советского общества, существовал в литературе еще один, скрытый от глаз цензора пласт – политический фольклор. В.С. Бахтин пишет: “Итак, мы видим, что все основные слои русского народа в свободной, неподцензурной устной литературе, если не выступали против советского коммунистического режима прямо, то уж во всяком случае - осуждали его, видели его недостатки, жестокость, глупости. Это собственное искусство народа, его собственные оценки, высказанные без всяких посредников”[61].

Говоря о такой двойственности литературной жизни второй половины 30- годов, можно, конечно, сослаться на Николая Бердяева, который говорил о противоречивости и антиномичности России, о творчестве русского духа, двоящемся, как и русское бытие. Но дело все-таки не столько в особенностях России и русского духа, сколько в специфике репрессивной системы.

Заканчивая анализ политики партии в области литературы в 30-е годы, отметим, что советские публикации послесталинского периода, ссылаясь на ленинскую критику возвеличивания личности, осудили культ Сталина, процветавший в 30-е и 40-е годы, как не свойственное коммунистической идеологии явление. Культ личности якобы вообще противоречил самой природе коммунизма как движения и как системы. Но мы, вслед за Тапером, должны отметить, что возникновение культа личности Сталина определялось прежде всего общим культом “марксизма-ленинизма”, получившим наибольшее развитие после смерти Ленина, когда “некоторые из наиболее просвещенных (с точки зрения западной культуры) большевиков выражали свои эмоции особенно живо и горячо. Возможно, что редакционной статье Бухарина и недоставало ритуального ритма сталинской “клятвенной” речи (текст которой появился в “Правде” лишь 30 января), но зато ее эмоциональное воздействие было значительно сильнее, и она, по-видимому, в большей степени способствовала возникновениею культа Ленина. Этот культ в момент формирования представлял собою коллективное проявление партийных чувств к своему вождю”[62].

Глава 3. Сравнительный анализ политики Сталина в области литературы в 20-30-е годы

Организация управления культурой

Как мы неоднократно отмечали в своей работе, в первые десятилетия после Октябрьской революции литературе отводилась роль чуть ли не главного идеолога партии. Поэтому уже в годы гражданской войны партия создала основу управления культурой. Организационное управление искусством разделили между собой Отдел агитации и пропаганды ЦК партии (Агитпроп), Главное управление политического просвещения (Главполитпросвет, который в 1921 г. получил право “накладывать политическое вето на всю текущую продукцию в области искусства и науки”) и Политическое управление Красной Армии (ПУР). Наркомпросу оставили академическую сферу: исследовательские институты, музеи, художественное образование и издательское дело в области искусства. Делами книгоиздательства ведал Госиздат.

Введение новой экономической политики, открывшая возможности для частного книгоиздания, в связи с переходом на хозрасчет приводит к ликвидации местных отделений Госиздата. Местные политотделы вначале заменили губернскими Комиссиями Главполитпросвета (в них входили представители ГПП, ОГПУ и губкома), но они оказались малоэффективными, о чем и говорилось на созванном Агитпропом ЦК совещании “О борьбе с мелкобуржуазной идеологией в области литературно-издательской” (февраль 1922 г.), участники которого решили восстановить цензуру как государственный институт. Таким специальным государственным институтом цензуры, лишь формально находившимся в подчинении Наркомпроса, а на самом деле бывшего прямым проводником указаний аппарата ЦК, становится Главлит.

В условиях усиления культа личности Сталина и разрастания бюрократического аппарата система управления литературой к середине тридцатых годов приобретает черты “трехглавого чудовища”, в котором Агитпроп ЦК ВКП(б), НКВД и Главлит существовали в тесном контакте и взаимодействии. Образованный в 1936 году Комитет по делам искусств при СНК СССР наряду с чисто административно-хозяйственной деятельностью также выполнял цензурно-контролирующие функции, как, впрочем, и многие другие государственные и общественные организации. Каждое ведомство отдельно и вся система вместе, взаимно проверяя друг друга на “чистоту” критериев и тщательность поиска антисоветчины, в результате перекрестного информирования действовали максимально эффективно. )