казаков, в одной главе, которую советское издательство изъяло из его книги,
рекомендует физически уничтожить всех монголов и тибетцев и населить их земли
казаками. Но Де Куинси своим наркологическим бредом представляет век империй в
новом свете, как век психически нездоровый. Не следует ли из этого, что
пользоваться опиумом можно разрешить одним лишь стихотворцам и композиторам?
Тот, кто в первый раз приезжает в гости к английскому или еще лучше к
ирландскому лорду в те помещичьи дома, которые еще не совсем развалились,
поймет, почему готическая повесть до сих пор здравствует в нашей литературе.
Гость богатого лорда с трудом жует странные, скудные, полухолодные блюда при
тусклом освещении и в почти безмолвной компании; дети хозяев упрятаны от гостя в
каком-то отдаленном флигеле; в средневековой ванной он напрасно ждет горячей
воды и всю ночь страдает от бессонницы: дует из окон, на крыше ухают сычи и
филины, и крысы снуют по чердаку, опрокидывая заброшенную мебель. Утром гость
стряхивает с одежды чердачную пыль, глотает прогорклый кофе и чувствует себя
так, как если бы он вечер и ночь провел у проголодавшихся вампиров.
Конечно, приехавшему в субботу гостю в воскресенье перед отъездом не миновать
утренней службы в местной церкви. Литургия и проповедь дадут ему понять, что
англо- ирландская знать до сих пор трепещет от ужаса перед святой инквизицией и
всей суеверной тиранией римской католической церкви.
Как же после всего этого не появиться богатой готической литературе? Сегодня
традиция еще живее, чем когда-либо. Средневековое варварство пугало классический
ум восемнадцатого века, и писатели-романтики начали наслаждаться своим испугом,
превращая его в истинный восторг, и зашли так далеко, что все мы оказались во
власти призрачного, подсознательного и смертельно опасного мира мстительных
фантомов, сатанинских румынских князей и ненасытных русалок. Конечно, в этот
одержимый жанр внесло свой вклад также исследование фольклора, но и в железный,
и в атомный века наша литература одинаково нуждается в нематериальных ужасах, не
подлежащих анализу.
Возьмите, например, Томаса Харди, может быть, самого великого из английских
романистов после Диккенса. В его романах сплетаются жестокие легенды западной
Англии с пессимизмом Шопенгауэра и с грустной восприимчивостью английского
романтика. Когда он сгущает трагическую любовную фабулу своих романов в
готическую повесть, получаются одновременно и пародия на собственное творчество,
и его квинтэссенция. В повести "Барбара из рода Гриб" найдешь всего Харди в
шаржированном мире. Аристократка-героиня страстно влюбляется в мещанина, тот
изувечен, она бросает его и выходит замуж за нелюбимого аристократа, который
садистски мучает ее, заставляя молиться на статую изувеченного возлюбленного.
Смешно, как от хорошей пародии, но в то же время неумолимые трагические законы
любви проступают здесь резче, чем в романах Томаса Харди.
Готическая повесть вообще напрашивается на пародию. Американец Брет Гарт в своей
"Селине Седилии" до того осмеял болезненную сексуальность, запутанные интриги и
нелепую декорацию готического жанра, буквально взрывая всех своих действующих
лиц, что покатываешься со смеху.
В готической литературе от начала до конца преобладают авторы-женщины.
Романтики-мужчины писали лирику, а их жены - готические повести: Мэри Шелли
написала "Франкенштейна", как будто корректируя бойкий оптимизм мужа. В наше
время такие женщины, как недавно умершая британка Анджела Картер в рассказе
"Дама из дома любви" или чилийская знаменитость Исабель Альенде в повести "Если
бы ты тронул мое сердце", не только пародируют мужской жанр: для них сексуальная
и политическая тирания мужчины воспроизводит все ужасы католической инквизиции
или навязчивых фантомов. Писательницы, как им кажется, укладывают оборотней
навсегда в гробы, и женщины, порабощенные ими, хоть под старость выходят на
свободу.
В своей комической оперетте "Конституционная утопия" либреттист Гилберт и
композитор Салливен уже сто лет назад определили суть британской парламентской
культуры как систему государственного паралича: "Все будет хорошо: пока можно
стрелять рябчиков и травить лисиц, повсюду будут болезни, битком набитые тюрьмы
словом, общее и небывалое благополучие". Несмотря на цинизм Гилберта и
Салливена, иностранцы пока не разочаровались окончательно в британской
парламентской культуре и обожают нашу мать парламентов, не замечая, до какой
степени она стала дряхлой, злой и корыстной бабой-ягой, пожирающей своих
невинных депутатов.
В последние двести лет парламент все больше уступает свою власть
премьер-министру. Может быть, депутаты продемонстрировали свою силу в последний
раз в 1940 году, когда они выгнали Чемберлена с Даунинг-стрит и призвали
Черчилля к верховной власти. Теперь, когда решаются вопросы войны и мира,
парламент отдыхает и маленький кружок приближенных премьер-министра принимает
непоправимые решения. Почему парламент потерял ту власть, которую он впервые
обрел, обезглавив триста лет назад Карла I?
Тут, без сомнения, виноваты честолюбие и страх. Честолюбие, потому что те, кто
метит в министры, уже не смеют досаждать своим лидерам; страх, потому что наша
пресса, желтая или качественная, сразу может осрамить любого незаурядного
чудака, который позволяет себе быть оригинальным. Вдобавок разница между
лейбористами и консерваторами до того сузилась, что смена власти уже не приводит
к значительным переменам в государстве: конформизм стал золотой мерой.
Раньше парламентские речи были замечательны или своей риторикой, или своим
остроумием. Премьер-министры от Гладстона до Ллойд Джорджа поражают витиеватым
красноречием. Когда телевидения не было, они брали не гримом, не прической, а
мастерством слова. Читаешь реплики, брошенные в восемнадцатом веке, и
наслаждаешься: радикалу Джону Уилксу сказали: "Вы кончите на виселице или умрете
от сифилиса". Он сразу ответил обидчику: "Это зависит от того, полюблю ли я ваши
принципы или вашу любовницу".
В сегодняшнем парламенте спикер охраняет министров от подобных грубостей, но
этим не объяснишь отсутствие остроумия. Правда, в Англии - в отличие от Франции
всегда считали, что остроумие - дурной знак, что оно доказывает неустойчивость
человека, ненадежность, даже нечестность в выборе оружия. Остроумных ораторов
быстро выживают из парламента. Когда в 63-м году правительство консерваторов
попало в переплет благодаря неправдоподобным сексуальным приключениям разных
министров, премьер-министр Макмиллан хотел выкарабкаться из трясины, разогнав
почти весь кабинет. Лидер либералов Джереми Торп вызвал общий хохот, переиначив
слова апостола Иоанна: "Нет больше той любви, как если кто положит друзей своих
за душу свою". Хохот утих. И спустя некоторое время Торпа судили в связи с
гомосексуальным скандалом и предали остракизму.
Некоторые ругательства в парламенте все еще разрешаются. Нельзя обозвать
противника незаконнорожденным или лгуном, но можно обвинить его в фашизме или в
коммунизме и вполне можно сравнить с животным. Нормана Тэббита, самого
примитивного из консерваторов, обозвали "наполовину прирученным хорьком". Когда
сэр Джеффри Хау возражал лейбористам, бывший министр Деннис Хили объявил: "Мне
кажется, что полуживая овца щерится на меня". С тех пор нельзя было смотреть на
Тэббита и Хау и не видеть перед собой хорька и овечку. Но автор реплики гораздо
быстрее стушевался в политике, чем его жертва.
Жизнь у современных наших депутатов незавидная. Прения часто продолжаются ночь )