Прости, пленительная влага
И первоздания туман!
В прозрачном ветре больше блага
Для сотворенных к жизни стран.
Просторен мир и многозвучен,
И многоцветней радуг он,
И вот Адаму он поручен,
Изобретателю имен.
Назвать, узнать, сорвать покровы
И праздных тайн и ветхой мглы.
Вот первый подвиг. Подвиг новый –
Живой земле пропеть хвалы.
Стремясь рассеять атмосферу иррационального, освободить поэзию от “мистического тумана” символизма, акмеисты принимали весь мир – видимый, звучащий, слышимый. Но этот “безоговорочно” принимаемый мир оказывался лишённым позитивного содержания.
Всякое направление испытывает влюблённость к тем или иным творцам и эпохам. Дорогие могилы связывают людей больше всего. В кругах, близких к акмеизму, чаще всего произносятся имена Шекспира, Рабле, Виллона и Теофиля Готье. Каждое из этих имён – краеугольный камень для здания акмеизма, высокое напряжение той или иной стихии. Шекспир показал нам внутренний мир человека; Рабле – тело и его радости, мудрую физиологичность; Виллон поведал нам о жизни нимало не сомневающейся в самом себе, хотя знающий всё, – и Бога, и порок, и смерть, и бессмертие; Теофиль Готье для этой жизни нашёл в искусстве достойные одежды безупречных форм. Соединить в себе эти четыре момента – вот та мечта, которая объединяла между собой людей, так смело назвавших себя акмеистами.
Это течение, зародившиеся в эпоху реакции, выразило присущее определённой части русской интеллигенции состояние “социальной усталости”, стремление укрыться от бурь “стекающего времени” в эстетизированную старину, “вещный мир стилизованной” современности, замкнутый круг интимных переживаний. В произведениях акмеистов – поэтов и писателей – крайне характерно разрабатывается тема прошлого, точнее – отношение прошлого, настоящего и будущего России. Их интересуют не переломные эпохи истории и духовных катаклизмов, в которых символисты искали аналогий и предвестий современности (осмысляемые, конечно, в определённом ракурсе), а эпохи бесконфликтные, которые стилизовались под идиллию гармонического человеческого общества. Прошлое стилизовалось так же, как и современность. Ретроспективизм и стилизаторские тенденции свойственны в те годы художникам “Мира Искусства” (К. Сомов, А. Бенуа, Л. Бакет, С. Судейкин и другие). Философско-эстетические взгляды художников этой группы близки писателям-акмеистам.
Порывая с традиционной проблематикой русской исторической живописи, художники этой группы противопоставляли современности её социальным трагедиям условный мир прошлого, сотканный из мотивов ушедшей дорянско-усадебной и придворной культуры. В эпоху революции А. Бенуа писал: “ .я совершенно переселился в прошлое . За деревьями, бронзами и вазами Версаля я как-то перестал видеть наши улицы, городовых, мясников и хулиганов”. Это была программная установка на беспроблемность исторического мышления. Обращаясь к темам прошлого, они изображали празднества, придворные прогулки, рисовали интимно-бытовые сценки. Интерес для художников представляла “эстетика” истории, а не закономерности её развития. Исторические полотна становились стилизованными декорациями (К. сомов, “Осмеянный поцелуй”, 1908-1909; А. Бенуа, “Купальня маркизы”, 1906; “Венецианский сад”, 1910). Характерно, что Сомов и Бенуа называли эти картины не историческими, а “ретроспективными”. Особенность, свойственная живописи этого течения, – сознательная условная театрализация жизни. Зрителя (как и читателя, например, стихов М. Кузьмина) не покидало ощущение, что перед ним не прошлое, а его инсценировка, разыгрываемая актёрами. Многие сюжеты Бенуа перекликались с пасторалями и “галантными празднествами” французской живописи XVIII столетия. Любовные сцены на полотнах художников часто трактовались с оттенком изысканной эротики. Такое превращение прошлого и настоящего в некую условную декорацию было свойственно и литераторам-акмеистам. Любовная тема связана уже не с прозрениями в другие миры, как у символистов; она развивается в любовную игру, жеманную и лёгкую. Поэтому в акмеистической поэзии так часто встречаются жанры пасторали, идиллии, мадригала. Признание “вещного” мира оборачивается любованием предметами (Г. Иванов, сборник “Вереск”), поэтизацией быта патриархального прошлого (Б. Садовской, сборник “Полдень”). В одной из “поэз” из сборника “Отплытие на остров Цитеру” (1912) Г. Иванов писал:
Кофейник, сахарница, блюдца,
Пять чашек с узкою каймой
На голубом подносе жмутся,
И внятен их рассказ немой:
Сначала – тоненькою кистью
Искусный мастер руки,
Чтоб фон казался золотистей,
Чертил кармином завитки.
И щеки пухлые румянил,
Ресницы наводил слегка
Амуру, что стрелою ранил
Испуганного пастушка.
И вот уже омыты чашки
Горячей черною струей.
За кофием играет в шашки
Сановник важный и седой
Иль дама, улыбаясь тонко,
Жеманно потчует друзей.
Меж тем, как умная болонка
На задних лапках служит ей .
Эти тенденции свойственны и прозе акмеистов (М. Кузмин, Б. Садовской), которая в историко-литературном смысле имеет меньшее значение, чем их поэзия.
Декоративно-пасторальная атмосфера, гедонистические настроения в поэзии акмеистов и в живописи “мирискусников” 1910-х годов сочетались с ощущением грядущей катастрофы, заката истории, с депрессивными настроениями. Цикл картин А. Бенуа, характерно названный “Последние прогулки короля”, определяет тема заката жизни Людовика XIV – “короля-солнца”. Слегка гротескные фигуры как бы напоминают о тщете всех человеческих стремлений и вечности только прекрасного. Такие настроения свойственны и литературному акмеизму.
Жажда покоя как убежища от жизненной усталости – пафос многих стихов Б. Садовского. В одном из стихотворений из сборника “Позднее утро” (1909) он писал:
Да, здесь я отдохну. Любовь, мечты отвага,
Вы все отравлены бореньем и тоской.
И только ты – моё единственное благо,
О всеобъемлющий, божественный покой .
В предисловии к первому сборнику стихов А. Ахматовой “Вечер” (1912) М. Кузьмин писал, что в творчестве молодой поэтессы выразилась “повышенная чувствительность, к которой стремились члены обществ, обречённых на гибель”. За мажорными мотивами “конквистадорских” стихов Н. Гумилёва – чувство безнадёжности и безысходности. Недаром с таким постоянством обращался поэт к теме смерти, в которой видел единственную правду, в то время как “жизнь бормочет ложь” (сборник “Колчан”). За программным акмеистическим жизнеутверждением всегда стояло внутреннее депрессивное настроение.
Акмеисты уходили от истории и современности ещё дальше, чем символисты, утверждая только эстетически-гедонистическую функцию искусства, программно отклоняясь от социальных обобщений.
Призыв возвратиться из иных миров к реальности был вызван признанием некоторыми акмеистами культа первоначал жизни (зоологического, “стихийного”) в природе и в человеке. М. Зенкевич писал, что первый человек на земле – Адам, “лесной зверь”, он и был первым акмеистом, который дал вещам их имена, не познав их сути. Так возник вариант названия течения – адамизм. Обращаясь к самым “истокам бытия”, описывая экзотических зверей, первобытную природу, переживая первобытного человека, Зенкевич размышляет о тайных рождениях жизни в стихии земных недр, эстетизирует первородство бацилл, низших организмов, зародившихся в первобытной природе (“Человек”, “Махайродусы”, “Тёмное родство”). Так причудливо уживались в акмеизме и эстетическое любование изысканностью культур прошлого и эстетизация первозданного, первобытного, стихийного.
Впоследствии, оценивая историко-литературное место акмеизма в русской поэзии, С. Городецкий писал: “Нам казалось, что мы противостоим символизму. Но действительность мы видели на поверхности жизни, в любовании мёртвыми вещами и на деле оказались лишь привеском к символизму .” )