Обилие нападок тем более примечательно, что для него не было простых, лежащих на поверхности причин. Понятно, почему Аристофан атакует Еврипида — за этим стоит насыщенная сканда­лами атмосфера софистической интеллектуальной революции. Рационалистическое резонерство Еврипида содержит в себе вызов, и вполне естественно, что вызов был принят. Количество подобных историко-литературных примеров может быть увеличено до беско­нечности. Скажем, нет ничего странного, что на премьере «Эрнани» в 1830 г. дело дошло до потасовки: драма Гюго для. этого и напи­сана. При этом споры такого рода, обусловленные намеренной «скандальностью» позиции самого поэта, как правило, затихают очень быстро. Уже в ближайших поколениях грекам и в голову не приходило клясть Еврипида, а французам — освистывать Гюго. С Вергилием, о котором, как .мы видели, продолжают ожесточенно спорить и через две тысячи лет, все было иначе. В его поэзии нет никакого вызова, никакого демонстративного разрыва с почитае­мыми ценностями; она живет, напротив, тем, что исключительно широко принимает в свой круг ценности, какие внутри иного эстетического и мировоззренческого целого оказались бы несовме­стимыми — например, философское просветительство и тради­ционную религиозность, так резко противопоставленные у Лукре­ция. Достаточно вспомнить, как мирно и органично совмещает образ Земли, играющий столь важную роль в «Георгиках», черты богини Теллус, какой ее знали миф и культ, с чертами, которые подсказала эпикурейская натурфилософия. Бестрепетное интел­лектуальное познание и простосердечная сельская набожность при­равнены, поставлены рядом в конце 11 книги тех же «Георгик», как две взаимно дополняющие друг друга половины единого идеала. «Блажен, кто возмог познать причины вещей, кто попрал ногами всяческий страх, и неумолимый рок, и ропот скупого Ахеронта», — это звучит как цитата из Лукреция; но если у Лук­реция предмет, «попираемый ногами», — это «религия» (religio pedibus subiecta obteritur), то Вергилий продолжает: «счастлив и тот, кому ведомы сельские божества — Пан, и старец Сильван, и сестры-нимфы». Для него тут нет ни малейшего противоречия;

ценности, казавшиеся непримиримыми, примирены. Когда Гора­ций, «поросенок из Эпикурова стада», как он сам себя назвал приходит к тому, чтобы воспевать сельское благочестие Фидилы из 23-й оды 111 книги, он считает нужным — с каким соотноше­нием серьезности или иронии, нас здесь не интересует — обыграть контраст и отречься в стихах от «безумствующей мудрости», эпи­куреизма. Вергилий обходится без отречений и палинодий. Переход от следования Эпикуру и Лукрецию к благочестию стои­ческого толка нигде не маркирован, не сделан литературной темой. Недаром специалисты до сих пор спорят, можно ли считать зрелого Вергилия стоиком и насколько его мировоззрение сохраняло эпикурейские черты. Вспомним, по какому именно признаку в «Георгиках» объединены философ-эпикуреец и почитатель сель­ских божеств: тот и другой — вне суеты, вне «раздоров между неверными братьями» , носители внутренней примиренности среди всеобщей борьбы. Внутри них, но и между ними господ­ствует невозмутимый мир — так сказать, pax Vergiliana. Поэзия Вергилия, по формуле М. М. Бахтина (предложенной в ином контексте), «как бы ничего не выбирает, ничего не разделяет, не отменяет, ни от чего не отталкивается и не отвлекается» В перспективе всеобщей истории культуры аналогия этому — разве что творчество Рафаэля, очень спокойно и естественно объединившее христианско-католические и неоязыческие эле­менты. Кажется, Вергилию не с чем и не с кем было вступать в конфликт; его дело — не конфликт, а подвижное равновесие (о последнем — ниже).

Добавим, что миролюбие, присущее складу его мировоззрения и духу его поэзии, с предельной силой выразительности звучащее в четырех словах «amat bonus otia Daphnis», на более бытовом и специально литературно-бытовом уровне характеризовало, насколько мы можем судить, и его человеческое поведение. Не только в сравнении с неистовым Катуллом, но и в сравнении с ироническим, ехидным Горацием Вергилий был человек тихий, никого не дразнивший и не задевавший; зато его дразнили и заде­вали. Единственный несомненный отголосок литературных конф­ликтов эпохи, так живо отразившихся у Горация в сатирах и в посланиях к Августу и к Пизонам, — это очень незаметное упоминание несимпатичных Вергилию поэтов Бавия и Мевия в III эклоге. Миролюбие двойное — и как принцип мировоззрения, и как характеристика поведения; и на его фоне тем примечательнее уникальное количество пародий и нападок. Его поэзия сразу же стала поистине signum contradictionis.

2.4 «Проклятия». Темы из жизни

От эпохи Вергилия и даже в составе Appendix Vergiliana дошла небольшая поэма, которая вся говорит о разрушении сельского покоя в пору гражданских войн и земельных конфискаций: это Dirae («Проклятия»), Герой поэмы — собрат Мелибея по судьбе. Его сельским приютом тоже завладеет «нечестивая десница воина», militis impia dextera. Он тоже гонит в дальний путь «злополучных козочек». Перед тем, как навсегда уйти, он обстоятельно проклинает каждую часть своего прежнего земного рая: пусть поля не дают хлеба, а луга — травы, деревья — плодов, а лозы — гроздьев, пусть роща лучше сгорит, чем достаться новому хозяину. Ни о чем другом герой не хочет и не может думать. Светлое — только в прошлом, в воспоминании; настоя­щее — чернейшая обида, будущего нет. Мрачная интонация равно­мерно выдержана на протяжении всех 103 гексаметров. Тема «Проклятий» взята из жизни, и притом из жизни исторической, она злободневна, но ее развертывание снова подчинено ритори­ческой условности. Ей соответствуют фиксированные общие места, и они пускаются в ход. Тон, взятый с самого начала, просто невоз­можно нарушить. У героя есть товарищ по несчастью — Баттар, и есть антагонист — Ликург; от первого он ждет сочувствия, второму желает всех возможных и невозможных зол. Иные, более нюансированные отношения между людьми, нечто более сложное, чем простое товарищество или простая вражда, разрушили бы мир поэмы, ничуть не менее замкнутый, чем благодушный мир эпода Горация и элегии Тибулла.

Совсем не то в эклоге Вергилия. Душевное состояние Мелибея подвержено изменениям, и вместе с ним меняется общая эмоциональная атмосфера. В первых стихах он как будто залюбовался на Титира, и это любование сливается с глубокой грустью в трудно определимое целое. Тон его второй реплики более мрачен и, пожалуй, суховат; он больше сосредотачивается на своей беде; ключевое слово реплики — aeger. Но затем он принимается рас­спрашивать Титира об обстоятельствах последнего, пускается в воспоминания о том, как тосковала Амариллида без Титира, вполне сочувственно говорит о счастьи Титира. Затем следует второй, более сильный приступ душевной боли. После этого он уже ничего не говорит, но его мол­чание можно понять как знак согласия на дружелюбное пригла­шение Титира — переночевать у него, в последний раз насладясь буколическим покоем покидаемой родины; впрочем, молчание — особый род согласия, оставляющий больше места загадке, недоговоренности. Итак, мы видим, что даже если не иметь в виду ответных реплик Титира, в одних только словах Мелибея нет ничего похожего на оцепенелую, почти маниакальную моно­тонность и сосредоточенность «Проклятий». Он способен поза­быться в приятной беседе, отвлечься от своего горя, потом вер­нуться к нему, способен оказаться в двойственном, колеблющемся расположении духа. И беседует он не с товарищем по несчастью и не с врагом, а со счастливцем, от которого нельзя ожидать абсолютного единодушия — сытый голодного не разумеет, — но которого решительно не за что ненавидеть. Согласно приведен­ным выше словам, он не завидует его счастью, но удивляется ему : такое удивление устанавливает известную дистанцию между двумя пастухами, но самую невинную, самую неуловимую, какую при данных обстоятельствах можно вообразить. Через эту дистанцию человечность, деликатность, присущая и Титиру, и Мелибею, перекидывает мост.

Еще древние комментаторы много говорили о личных, автобио­графических мотивах, побудивших Вергилия к сочинению 1-й эклоги. И поэта, как его Титира, пощадила власть, и для него было сделано милостивое исключение, когда над его земляками творилась неправедная расправа . Именно в 1-й эклоге благодетельный «юноша» назван «богом» для спасенного Титира — правда, именно для него, в перспективе его личной судьбы, без притязания на общезначимость такого «апофеоза». Что же, благодарность есть благодарность. Но рядом с Титиром стоит Мелибей, такой же незлобивый гражданин буколического мира, которого та же власть не пожалела и не спасла, который без всякой вины идет в изгнание; и ни Титиру, ни поэту, в извест­ной мере отождествляющему себя с Титиром, не приходит в голову отвернуться от беды Мелибея, постараться ее не замечать. Если 1-я эклога — прославление Августа, это, по правде говоря, довольно необычный род славословия: жалоба Мелибея звучит ничуть не менее явственно, чем изъявления благодарности Титира. Из песни слова не выбросишь — выбросить нельзя ничего, ни жа­лобы, ни благодарений, то и другое в составе художественного целого эклоги поставлено в связь, как две стороны единой, очень непростой истины о времени, и Вергилий примечательным образом не делает ничего, чтобы обеспечить одной из двух чаш весов несправедливый перевес. Еще раз сравним Вергилия с его совре­менниками. Поэт «Проклятий», творя свой обряд оплакивания прежнего счастья, с негодованием отринул бы мысль о симпатичном собрате, которому повезло больше и чье счастье, заслуживающее сочувствия, продолжается. Для такой поэзии человеческая жизнь рассечена надвое — на ликование и скорбь, на хвалу и хулу; и общения между тем и другим нет, одно наглухо . отделено от другого. Вергилий точно приоткрывает дверь из одной половины бытия на другую половину, и в этом его оригинальность, масштабы которой трудно измерить и едва ли возможно пере­оценить. )