Но это слишком важный пункт, чтобы говорить о нем мимоходом.
Всякий желал бы/ конечно, чтобы этих религиозных преследований не было совершенно. К сожалению, ничто не распространяется так медленно, как веротерпимость. Если мы спросим себя, кто в описываемую нами эпоху был искренне и действительно на стороне свободы совести, то во всей Англии едва ли насчитаем деся-ток-другой человек. Кромвеля надо поставить во главе их. Но и ему приходилось делать уступки духу времени, и ему надо было казнить и вешать, чтобы не разойтись с теми, кто был опорой его власти, его жизни. Католиков ненавидели, и теперь более, чем когда-нибудь. Исторические и политические мотивы присоединились к мотивам религиозным. Даже такие люди, как Мильтон/ разделяли эту ненависть: стоит лишь припомнить, с каким грозным негодованием, с какой злобой и местью говорит он о папизме. Папизм—порождение дьявола. Это один из догматов английского миросозерцания половины XVII века, быть может, самый упорный и настойчивый. После Кромвеля он продержался еще более 160 лет, и позорное пятно английской конституции — Test-Act/ запрещавший католическим подданным Британского величества занимать какие бы то ни было государственные или общественные должности, был уничтожен лишь в 1824 году! Полной веротерпимости не могло быть и при протекторе. Но в этом отношении он сделал все возможное. Основным государственным законом было провозглашено, что католики и епископы нетерпимы. Богослужение и пропаганда были/ конечно, безусловно воспрещены им. Были даже преследования. В июне 1654 года, например, один бедный католический священник, тридцать семь лет назад изгнанный за свое звание, решился вернуться в Англию, но был схвачен сонный с постели и отправлен в Лондон, где его судили, приговорили и повесили. Но Кромвель делал немало усилий, чтобы избегать подобной жестокости; он желал, чтобы преследуемые давали ему возможность уклониться от нее, соблюдая наружное приличие. Но когда их горячая вера или энергический характер отвергали эти маленькие слабости, тогда он, не колеблясь, предавал их всей строгости законов. Однако и тут надо отдать справедливость Кромвелю: преследования при нем были, но не было инквизиции, не было беспутного вторжения в чужую человеческую душу, преднамеренного выискивания жертв для костров и виселицы. Стоило не быть энтузиастом, чтобы спокойно исповедовать какую угодно веру. Свобода культа, правда, была ограниченная, и в 1655 году 24 ноября епископалам было запрещено находиться при частных семействах в качестве духовников и наставников, как это часто бывало. До драгонад, к счастью, дело не доходило, хотя, кроме Кромвеля, кто же мог помешать им? Многие и многие из его партии, наверное/ были бы в восторге от такого радикального искоренения папизма.
Сектантов, анабаптистов, милленариев, квакеров Кромвель не преследовал совсем, разве на политической почве. Мало того, он решился привлечь к себе другой класс людей, всеми гонимый и презираемый. Это были евреи. Кромвель, не давая им публичного права гражданства/ которого они домогались, позволил некоторым из них жить в Лондоне. Они выстроили там синагогу, приобрели участок земли для кладбища и втихомолку образовали род корпорации, преданной протектору, терпимость которого служила единственной гарантией их безопасности.
После роспуска последнего своего парламента (4 февраля 1652 года), сделавшего было попытку ограничить его самовластие, и после удачной войны с Испанией в Индии и Европе, Кромвель достиг высшей степени могущества; он пользовался огромным влиянием в Европе и высшим авторитетом в Британии . Но — странная ирония судьбы — чем выше поднимался он по ступеням славы и могущества, тем все более становился одиноким. От него отворачивались его старые боевые товарищи/ которые служили под его началом, когда он был еще простым капитаном: они не могли понять, в чем тут может заключаться преступление, если палату состоящую не из лордов, не называть палатою лордов. Но Кромвель требовал безусловного повиновения. Республиканские и анабаптистские мнения затрагивали его власть в самом корне, он не хотел терпеть их по крайней мере в армии. Я служил ему пятнадцать лет,— говорил после смерти
его Паккер, суровый и честный офицер-республиканец,— с той поры, как он сам командовал еще кавалерийским эскадроном, до момента его высшей власти; я семь лет командовал полком и теперь одним дыханием его, без всякого суда, я выброшен вон. Я лишился не только места, но и старого лагерного и боевого товарища, и пять подчиненных мне капитанов, все честные люди, были исключены вместе со мной за то/ что не хотели сказать, что у нас есть палата лордов».
Недовольные офицеры задумали даже заговор и пытались собраться возле находившегося в немилости Ламберта — тоже когда-то товарища и друга Кромвеля. Полковник Гетчинсон узнал об этом. Искренний христианин и республиканец, он со времени изгнания Долгого парламента оставил армию и политику: его возмущала тирания Кромвеля, но еще больше возмущала тирания злой, безумной посредственности, которая хотела занять его место. «Кромвель,— говорит его жена,— был смел и велик, а Ламберт—только полон глупого и нестерпимого тщеславия». Гетчинсон предупредил протектора, и заговор был потушен в самом начале.
На его месте возник немедленно другой.
Несмотря на всю классическую скупость испанского двора и собственную вялость. Карл II собрал наконец на берегах испанских Нидерландов небольшой корпус войск; нанято было несколько транспортных судов; слухи о близкой экспедиции получили некоторую основательность; английские роялисты с жаром просили о ней/ обещая восстать всей массой. Роялистские движения появились сразу в нескольких местах: на севере, юге, западе, в самом Лондоне. Но — звезда и теперь не изменила Кромвелю — между заговорщиками оказался изменник. Надзор и репрессалии усилились. Никогда тюрьмы не были так переполнены: число заключенных за политические преступления простиралось до двенадцати тысяч человек! Начался суд в особой комиссии—настоящем революционном трибунале, где чувство самосохранения заменяет все законы и диктует все меры.
Эти заговоры заставляли задумываться. Общество/ все, целиком, не замедлило дать почувствовать Кромвелю все свое неудовольствие его ссорами с парламентом. Протектор требовал у муниципального совета ссуды, но Сити,
которая всегда доставляла деньги парламенту, нашла их для Кромвеля так же мало, как некогда для Карла I. Дело дошло даже до задержек в уплате пошлин, утвержденных в последнюю сессию. На какой же успех можно было рассчитывать при взимании податей, никем и никогда не утвержденных?
Будущее в таких обстоятельствах не предвещало ничего доброго. Большинство сторонников Кромвеля уже настойчиво задавали себе вопрос, сформулированный его же сыном Генри: «Не зависит ли все от одной только личности отца, от его искусства, от привязанности к нему армии/ и не возгорится ли кровавая война, когда его не будет?»
Но и эта единственная опора была уже надломлена. Одно из близких к Кромвелю лиц старается доказать, что попытка управлять государством без парламента надорвала его жизненные силы. Несомненно, что неудача его планов болезненное возбуждение. Он по целым неделям перестал показываться даже в кругу своей семьи.
А ведь он любил ее и прежде все свое время проводил с нею.
Семейство Кромвеля было центром и главным элементом его двора. Он вызвал в Лондон сына Ричарда и сделал его членом парламента, тайным советником и членом Оксфордского университета. Второй сын его. Генри, управлял Ирландией и часто навещал отца. Зять его, Джон Клейполь, человек аристократических нравов, любивший удовольствия роскошной жизни, был так же, как и сам Ричард — будущий протектор/ в коротких отношениях со многими кавалерами. По выходе замуж последних двух дочерей Кромвеля за лорда Оральконбриджа и Рича вокруг него собрались четыре юные семейства, богатые/ стремившиеся наслаждаться и услаждать приближенных людей блеском своей жизни. )