Мнения различных историков по поводу того, каким человеком вернулся Сперанский из ссылки, расходятся.
Некоторые придерживаются позиции, что, когда в 1821 г. Аракчеев успел добиться возвращения “друга” своего Сперанского в Петербург с назначение его членом Государственного Совета, то тут Александру удалось то, к чему он всегда стремился: он сломил волю этого сильного человека и сделал его своим рабом до того, что изгнанник этот оказался значительно преобразившимся: с одной стороны, осуждая прежние преобразовательные планы, он нашел, что “возможность законодательного сословия, сильного и просвещенного, весьма мало представляет вероятности”, с другой - стал пресмыкаться перед Аракчеевым и напечатал ему похвальное слово и апологию его военным поселениям.
Сперанский и Аракчеев.
По отзывам современников, Сперанский своими убеждениями резко выделялся из той среды, к которой принадлежал.
Замечательную характеристику Сперанского дает Л. Н. Толстой в “Войне и мире”: “Вся фигура Сперанского имела особенный тип, по которому сейчас можно было узнать его. Ни у кого из того общества, в котором жил князь Андрей, он не видал этого спокойствия, самоуверенности, неловких и тупых движений, ни у кого он видал такого твердого и вместе мягкого взгляда полузакрытых и несколько влажных глаз, не видал такой твердости ничего не значащей улыбки, такого тонкого, ровного, тихого голоса и, главное, такой нежной белизны лица и особенно рук, несколько широких, но необыкновенно пухлых, нежных и белых.”
При дальнейшем знакомстве со Сперанским князь Андрей Волконский “видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский, в глазах князя Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий значительным только то, что разумно, и по всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть. Все представлялось так просто, ясно в изложении Сперанского, что князь Андрей невольно соглашался с ним во всем.”
Как отмечал А. С. Пушкин, Сперанский и Аракчеев, как наиболее заметные фигуры в эпоху Александра I, стояли “в дверях противоположных этого царствования, как гении зла и блага”. В данном случае Пушкин выражал не только свое собственное мнение, но и широко распространенную точку зрения, которая связывала либеральную тенденцию в правительственной политике при Александре I с именем Сперанского.
И следует коснуться истории отношений между этими сподвижниками императора. Аракчеев очень жесткая натура, и существует много примеров его грубого издевательства над подвластными людьми, при котором не требовалось никакой изобретательности и находчивости и достаточно было одной только душевной низости. Однако он умел при случае блеснуть и тонким коварством, умел не без игривости позабавиться над соперником, как кот над мышью. С особенной виртуозностью проявил он таланты этого рода в сношениях со Сперанским.
Особый интерес представляет следующий эпизод. В то время, когда звезда Аракчеева всходила все выше по небосклону царских милостей, Сперанский томился в Перми, не переставая тоскливо мечтать о возможности вернуть прошлое. Сперанские прошел при этом всю гамму уступок, которых потребовала от его гордости тягость его положения. Сначала - письма к государю, полные чувства собственного достоинства, свидетельствующие о сознании своей правоты; потом уже просительные, смиренные послания к сильным людям, в том числе и к Аракчееву. Между прежним и новым любимцами Александра завязалась переписка, которая верно характеризует их обоих. Трудно сказать, который из двух выставляется в ней в лучшем свете. В робких и льстивых выражениях Сперанского не слышно мужественного голоса, которым он защищал свои реформы в докладах 1810 и 1811 годов. Он менее настойчиво требует гласного суда с обвинителями и довольствуется даже простым определением на службу. Он льстит мрачным странностям своего покровителя, зовет сурового временщика “добрым пустынником”, и не стыдится даже называть знаменитое Грузино “святой обителью”. Аракчеев отвечает ему лицемерно-смиренным тоном, не лишенным иронии и где проглядывает желание уколоть человека, еще недавно стоявшего во главе правительства. Его очевидно тешит нравственная слабость человека, так долго оскорблявшего многих своим умственным превосходством. Результатом этих сношений, на которых неприятно останавливаться, было наконец прощение Сперанского, но какое прощение! Аракчеев дорого продавал свои милости и, соглашаясь протянуть Сперанскому руку, боялся однако видеть его в Петербурге.
Затем - личное паломничество в Грузино и даже . печальная апология военных поселений! Аракчеев, никогда не простивший Сперанскому того, что некогда, на краткий момент, Сперанский заслонил от него государя, с торжеством следил теперь за этими печальными усилиями своего былого соперника избавиться от опалы ценою тяжелых моральных уступок. И время от времени Аракчеев подбавлял горечи в душу Сперанского, не упуская случая уколоть его душевные раны тонкой шпилькой ядовитой насмешки. В 1816 году Сперанский, наконец, дозволено было оставить Пензу. В ожидании решения своей дальнейшей судьбы он жил в великопольском имении и оттуда написал Аракчееву письмо, которое Погодин по справедливости назвал “образцом ясности, убедительности, краткости, силы.” Письма оказалось недостаточно; и Сперанский лично посетил Грузино. Теперь, думалось ему, испытание кончено, и прошлое будет зачеркнуто. И вот, 30 августа 1816 года бывший государственный секретарь, уволенный без суда, по одному подозрению, был назначен губернатором в Пензу, но в указе о назначении была вставлена знаменательная фраза: “Желая преподать способ усердною службою очистить себя в полной мере.” Вот оно, тонкое острие аракчеевского жала: “Тебя принимают на службу, но ты еще не прощен, за тобою все еще следят подозрительные и недоверчивые взоры”, - таков смысл этого указа по отношению к Сперанскому. Приезд в Петербург не был разрешен ему. Сперанский сам приписывал Аракчееву эту унизительную форму помилования.
Но он был слишком сломлен, чтобы останавливаться перед такими соображениями и принял свое назначение не без радости. Оно оживило его надежды. Он упорно видел в нем первый шаг к полному восстановлению своей чести и не смущался тем, что в Пензе ему не удавалось войти в личные сношения с государем. Замечательно, что точно так же думали его враги. Малейшая милость к Сперанскому пугала их. Им грезился всемогущий реформатор снова в государственном совете, душою целого управления. Все боялись “le revant”, как называл его князь Голицын, и в сношениях с ним важных людей этот страх беспрестанно проглядывает. Сам Сперанский невольно увлекается прежними привычками; его донесения принимают иногда повелительный тон прежнего времени. Но это только временные вспышки: рядом с ним он расточает ласкательства людям, которых не уважает, но в которых нуждается. Так было во все время его службы в Пензе.
Прошло около трех лет. Сперанский по-прежнему страстно хотелось получить назначение в Петербург, хотя бы на первое время на место сенатора. Долгим искусом он думал купить себе право воротиться в Петербург; мысль об этом не покидала его и сделалась наконец каким-то болезненным чувством. Но ему пришлось еще долго ошибаться в своих расчетах. Несмотря на образцовое управление губерний, где он оставил по себе прочную память, его не только не вызывали, но даже не давали ему отпуска. Терпение его начало истощаться. Наконец в начале 1819 года он получает именной указ и с трепетом распечатывает его, ожидая найти в нем повеление явиться. Это был указ о назначении его сибирским генерал-губернатором. Сперанского решались повысить, но призвать его в Петербург было слишком страшно. “Не избежал-таки я Сибири,! - писал в одном письме Сперанский, сильно разочарованный этим назначением. При этом-то случае Аракчеев снова дал волю колкой игривости своего пера. Он написал Сперанскому длинное письмо. Письмо начиналось с уверений в том, что Аракчеев всегда душевно любил Сперанского: “Я любил вас душевно тогда, как вы были велики и как вы не смотрели на нашего брата, любил вас и тогда, когда по неисповедимым судьбам Всевышнего страдали”. А затем Аракчеев ухищренно бередит душевную рану Сперанского, набрасывая перед ним заведомо несбыточную картину его нового возвышения: “Становясь стар и слаб здоровьем, я должен буду очень скоро основать свое всегдашнее пребывание в своем грузинском монастыре, откуда буду утешаться, как истинно русской, новгородской, неученый дворянин, что дела государственные находятся у умного человека, опытного как по делам государственным, так более еще по делам сует мира сего и в случае обыкновенного, но несчастью существующего у нас в отечестве обыкновения беспокоить удалившихся от дел людей, в необходимом только случае отнестись смею и к вам, милостивому государю”. )