24 июня 1793 года якобинский Конвент еще успевает принять одну из лучших Конституций во французской истории, закрепляющих основные демократические свободы, республику, всеобщее избирательное право, но . сами же якобинцы начинают бешеную кампанию за то, чтобы отложить ее введение в действие. Логика их действий прозрачна: введение в действие Конституции означает новые выборы, которые лидеры Якобинского клуба (по образцу некоторых современных российских политиков) боятся проиграть.
Впрочем, все это прикрывается красивой словесной оболочкой - например тогда, когда в Конвенте 11 августа выступает все тот же Робеспьер: "Ничто не может спасти республику, если Конвент будет распущен и вместо него будет создано Законодательное собрание ., если назначить новые выборы, победу на них могут одержать враги республики". Как хорошо, однако, нам знакома эта логика "революционной целесообразности" и двойной морали - для "своих" и для "чужих"!
10 октября Сен-Жюст выступает в Конвенте с программной речью об "очередных задачах якобинской власти" и опять, до боли знакомо, звучат слова: "В обстоятельствах, в которых ныне находится республика, конституция не может быть применена . Правительство не должно считать себя связанным обязанностью соблюдать конституционные права и гарантии, его главная задача заключается в том, чтобы силой подавить врагов свободы . Надо управлять при помощи железа там, где нельзя действовать на основе справедливости". Конвент послушно принимает декрет, которым осуществление Конституции 1793 года откладывается до заключения мира. Отныне в стране вводится "революционный порядок управления" (также знакомый нам термин!), 4 декабря 1793 года новый декрет окончательно оформляет режим якобинской диктатуры, а Конвент провозглашается "единственным центром управления".
Увы, формально всевластный Конвент очень быстро попадает в зависимость от двух своих грозных комитетов - Комитета общественного спасения и Комитета общественной безопасности. Все предложения этих комитетов немедленно и под страхом гильотины для возражающих утверждаются Конвентом, ставшим игрушкой в руках собственной исполнительной власти. Отныне все органы власти и общественные должности подчиняются непосредственному надзору Комитета общественного спасения, и начинается последний, стремительный и кровавый этап якобинского правления. Главным оружием революционного правительства объявляется террор.
ДЖОН МУР
Сентябрьские дни 1792 года
Записки англичанина, находившегося в Париже
Пять часов вечера
Самые ужасные преступления[1] совершаются сейчас в тюрьме Аббатства, совсем близко возле того отеля, в котором я пишу. Ничего подобного невозможно отыскать ни в каких летописях преступлений.
Чернь, называемая здесь народом, совершенно однако недостойная какого бы то ни было имени, имеющего хотя бы малейшее отношение к человеческой природе, орда ужасных чудовищ взломала тюрьму Аббатства и теперь избивает узников.
Девять часов вечера.
Несколько часов они были заняты этим ужасным делом; тюрьма переполнена узниками. Кроме имевшихся здесь еще до 10 августа, довольно значительное количество их было прислано позже; многие лишь на основании легкого подозрения; много несчастных священников уже совершенно без всякого определенного обвинения, лишь только потому, что они священники; меня уверяли, что много граждан попали туда лишь благодаря ненависти и личной мести лиц, составляющих сейчас Парижскую коммуну. Если бы даже было основание предполагать, что в тюрьме Аббатства имеются одни лишь виновные, каковой возможности никто, однако, не допускает, то и это предположение разве могло оправдать такое поругание закона, человеческого достоинства и народной совести? Тюрьма должна быть самым священным из всех убежищ, тем более причин смотреть на такое поругание, как на святотатство, как если бы дело касалось храмов и алтарей, потому что все обвиненные в каких-либо преступлениях содержатся в тюрьме до тех пор, пока их либо оправдают, либо признают виновными; там, в ожидании этого, они находятся под защитой законов и народной совести. Сегодня, более чем когда-либо естественно думать, что среди узников имеется много невинных, так как они были захвачены во время восстания опрометчиво, лишь по незначительным подозрениям и, вероятно, по большей части, из личной мести. Какая, однако, ужасная мысль! Сейчас их избивают всех, без разбора!
Как же могут граждане этой громадной столицы оставаться пассивными зрителями подобных преступлений.
Весьма вероятно, что это лишь приведение в исполнение плана, созданного недели три тому назад; эти произвольные аресты имели целью вызвать ложные слухи об измене и предполагаемых бунтах, распространяемых, чтобы вызвать ярость в народе; чтобы использовать ропот, происходящий от дурных вестей с фронта, приказывали стрелять из пушек и бить в набат, чтобы увеличить тревогу и страхом парализовать несчастных граждан; а в это время банда, набранная из злодеев, идет избивать тех, кого ненависть, месть или угрызения совести предают анафеме и разрушению, но которых не мог уничтожить ни закон, ни правосудие.
Сейчас, вероятно, за полночь, а резня все продолжается! Великий Боже!
3 сентября.
Ужасные действия, начатые вчера после полудня, все еще продолжаются в Аббатстве; они распространились и на тюрьму Ла Форс, и на Консьержери, и на Шателэ, словом, на все парижские тюрьмы, включая сюда и Бисетр, расположенный за милю от города.
Всюду идет непрекращающаяся резня. Народу был дан такой отчет:
"Был организован ужасный заговор, составлен план герцогом Брауншвейгским и некоторыми изменниками из Парижа, согласно которому как только новый набор будет закончен и все мужчины, назначенные на фронт, выедут из Парижа, эти самые изменники, скрывающиеся уже давно под маской патриотизма, станут во главе довольно значительной толпы, рассеянной в данное время по Парижу и его окрестностям, все люди уже давно хотя и никому не известные, оплачиваемые; что эти неведомые предводители во главе неведомой толпы, должны были открыть тюрьмы, вооружить узников, пойти в Тампль, освободить королевскую фамилию и провозгласить короля; а также убить всех патриотов, оставшихся в Париже и возможно большее количество женщин и детей тех, которые пошли сражаться с врагами своей родины".
Вот какую нелепую сказку распространяли в народе, чтобы оправдать избиение в тюрьмах, возбудить чернь к продолжению этой резни и помешать всякому сопротивлению.
Сильное впечатление, произведенного манифестом герцога Брауншвейгского, соединенное с другими причинами тревоги, укрепляет доверие к только что прочитанной басне и допускает избиение.
Кто-то сказал мне сегодня, что "тем мужчинам, которым приходится разлучаться со своими женами и детьми, вполне естественно позаботиться об их безопасности и принять самые сильные меры, чтобы уберечь их от ножа убийц".
Один из моих друзей сказал мне, что, проходя мимо Аббатства, он видел, как убивали некоторых узников: их били сначала по голове, затем прикололи пиками; затем он видел, как много трупов вытащили на улицу и взвалили на телегу. Так как мы были довольно близко от Аббатства, в то время как он мне это рассказывал, то он прибавил, что если я только хочу, то могу туда пойти безбоязненно. Мы вместе пошли на улицу Аббатства и я увидел у дверей около двухсот человек, стоявших в качестве обыкновенных зрителей; но, как только я подошел ближе, я почувствовал такой ужас перед тем зрелищем, свидетелем которого я должен был сделаться, что я тотчас же повернул обратно и покинул эту улицу вместе со многими другими людьми, которые, как мне казалось, разделяли мой ужас.
Но почему, однако, не протестуют против такой жестокости? Где министр юстиции? Почему начальник национальной гвардии не получил указания идти в тюрьмы с вооруженной силой? Почему позволяют этим убийцам продолжать их преступления с уверенностью, какую может иметь лишь исполнитель закона, в то время, когда он карает преступника, которого приговорил суд. )