Тем более что она обнаруживала истинное понимание, рассуждая о трудностях психологической адаптации индейских детей. Приехав из пустыни, из родительских хоганов, где жизнь сливается с жизнью природы и весь мир с детства знаком, как свои пять пальцев, они сталкиваются с таким обилием новых незнакомых и невероятных вещей и понятий, которое подавляет, гнетет их и заставляет сопротивляться, бунтовать – из инстинкта самосохранения. Там, живя в хоганах, они вольны, свободны, эти дети природы. А тут цивилизация – не только разрывающий сознание «взрыв информации», но и покушение на свободу (что бы ни говорил Джеймс Хоуэлл), жизнь по команде, унылый, заведенный раз и навсегда порядок, дисциплина. Представьте потрясение маленького навахо.
Но большинство, по словам директрисы, так или иначе перестраивается и приспосабливается, рано или поздно свыкается с новым образом жизни. Хотя немало случаев, когда дети убегают из школы домой. Особенно из четвертых и пятых классов, в переходном возрасте, на половине школьного пути. Иногда их приводят назад родители, иногда за беглецами школа-интернат отряжает своих людей. Иногда они так и не возвращаются .
Мы заходили в классы на занятия. В первом классе меня сфотографировали с самыми маленькими учениками и ученицами, напряженно уставившимися в фотоаппарат. Мальчики все были коротко стрижены, в ковбойках, девочки – в платьицах, с прямыми черными волосами. На уроке они разучивали цифру. «9», немножко говорили по-английски и для гостя хором исполнили уже разученную популярную американскую песню «Америка красивая». Среди учебных пособий в классе были игрушечная газовая плита и стиральная машина.
В образцовой школе-интернате действительно не было секретов, кроме одного, но ведь и его не скрывала мисс Джоргенсон. Это не просто учебное заведение. Это – санпропускник, пункт по ускоренной ассимиляции. В школьных классах подписывают акт отречения от своего народа.
Цивилизацию в Туба-Сити представляет не только американское государство (школой-интернатом), но и частный бизнес. И к этому второму форпосту «господствующей культуры» повезла меня мисс Джоргенсон после осмотра школы.
В двух милях на юго-запад от Туба-Сити стоит у дороги желтого цвета приземистый дом – торговый пост Керли. Что это такое? Торговый пост совмещает функции сельмага, фактории, где происходит обмен товаров, ломбарда, куда закладываются разные вещи и драгоценности.
У двери недвижным языческим божком сидел самый натуральный древний индеец в черной шляпе с прямыми полями, с морщинистым старушечьим лицом. За кассой стояла миловидная индианка. Несколько женщин навахо в цветастых цыганистых юбках и шалях присматривались к пестрым, броским этикеткам на жестянках и картонках, которые доставила в аризонскую пустыню американская цивилизация. За домом была вырыта яма, имевшая вполне конкретное назначение,– утонув чуть ли не по шею в подвешенном над ямой длинном мешке, размахивая руками и с трудом сохраняя равновесие, ходуном ходил, плясал индеец, уминая шерсть. Там, с заднего хода, навахо сдают шерсть и мясо.
А властвовал над всем голубоглазый холеный здоровяк в тугих джинсах и шляпе вестерн на красивой бритой голове. Владелец торгового поста. Чистокровный «англо», как зовут индейцы белых американцев. Он приветливо улыбнулся мисс Джоргенсон, протянул мне крепкую ладонь и согласился удовлетворить мою любознательность.
Продукты в картонках, банках и склянках, к которым приглядывались индианки, меня не заинтересовали – это сокращенный набор любого американского супермаркета. Голубоглазый здоровяк, бряцая ключами, провел нас в кладовую, за металлическую решетку, раздвигаемую, как гармошка, и обитую сталью дверь. Глаза разбежались. Там был, ни дать ни взять, филиал музея индейского искусства – и побогаче того, что показали мне в Флагстаффе. По стенам этого немалого помещения без окон висели десятки широких кожаных, расшитых серебряными узорами поясов (их носят и мужчины и женщины навахо) – с большими бляхами из серебра, украшенными тонкой красивой насечкой. Над поясами, а также за стеклом шкафов едва ли не сотни ожерелий, браслетов, бус. Старинные ружья, седла, сбруя. Ковры и коврики ручной работы.
Я увидел поэзию навахо, их любовь к неброской красоте, к благородной скупой игре серебра и бирюзы в древних бурых прожилках. Как шерсть и мясо, эта редкая красота обменивалась на соль, крупу, муку, сахар, консервы. Красота, узнал я, текла неиссякаемым ручьем. По словам владельца, каждый день приносят ему эти вещицы.
Вынув из шкафа, он покачал на ладони ожерелье с большими камнями бирюзы, уложенными подковой на серебре,– на счастье.
– Это старинная вещица. Долларов на пятьсот потянет .
Я посмотрел на ярлык, привязанный ниточкой к ожерелью. Его заложили за восемнадцать долларов. Здоровяк не смутился.
– Ну что ж, и выкупят за восемнадцать плюс пять процентов.
– А если не выкупят, за пятьсот продадите? – За пятьсот и продам.
Внешне ничего в нем нет от известных литературных образов ростовщиков – Шейлока, Гобсека, Скупого рыцаря, но суть та же.
Еще в Нью-Йорке, примериваясь к карте штата Аризона, разглядывая и разгадывая картографическую абстракцию резервации навахо, в которую вписан четкий прямоугольник резервации, я мечтал о том, каким интересным будет путешествие от Туба-Сити до Уиндоу-Рок, с запада на восток, почти через всю землю навахо, не очень спешное, с заездами, остановками, осмотрами и опросами. Но это была мечта без собственных колес. Рейсовых автобусов нет, а чужому транспорту, как дареному коню, в зубы не смотрят и претензий не предъявляют. Школьный инспектор, взявший меня попутчиком, очень торопился и, похоже, раскаивался в своей доброте, был опаслив и боязлив. Получилось путешествие без экзотики и открытий, – полторы сотни миль примерно за три часа. Мили на дороге № 264 были уложены так же хорошо, как на любой, такого класса, американской дороге. Спутник молчал.
Земля навахо, потом земля хопи, потом снова навахо струилась за стеклом инспекторского «доджа» со скоростью семьдесят миль в час, дымчато розовела знаменитая «крашеная пустыня» – приманка для туристов и предмет фотографического честолюбия аризонских сенаторов, мелькали крошечные поселения – Орайби, Поллака, Джеддито, мелькали и уносились назад, неразгаданные, неведомые.
Пустынное плоскогорье с независтливым величием сурового простора. Слоеные пироги песчаника. Скупа здесь кухня природы. И суха. Обнаженные русла, как след доисторического ящера. Природных водоемов мало. Артезианские колодцы, очень дороги.
Мы сделали лишь две короткие остановки. Один раз, вняв моим мольбам, инспектор свернул с асфальта на пыльный щебень – к деревне хопи.
Улиц в деревне не было. Глинобитные дома сбежались беспорядочной толпой, как люди к месту уличного происшествия, и замерли, уставившись друг на друга окошками-бойницами. На память пришел арабский Восток, египетские, суданские, иракские деревни, пыльные, грязные, скученные. Снова подумал, что к ним эта деревня хопи ближе, чем к Америке с ее яркими красками, большими окнами и подстриженными ровными газонами домов. Нищие женщины смотрели на нас как на инопланетян. Мужчины отсутствовали. Любопытствовать было тяжело и зазорно. Развернувшись, мы уехали.
Вторая остановка была подольше. В модерновом зданьице у дороги, принадлежащем артели художников хопи, инспектор заказывал украшения для своей жены. На какую-то долю он тоже индеец, хотя не копи и не навахо.
И в артельном магазине, как в ломбардах Туба-Сити, я опять встретил красоту без крика и моды, вечную, а не образца очередного года, незнакомую, но принимаемую сразу. Свое достоинство, свое чувство меры и цвета в плетеных тарелках и корзинах, в домотканых коврах, в соседстве серебра с бирюзой.
А навахо так и не показались нам близ дороги номер 264, те навахо, что пасут овец, ткут ковры, строят свои хоганы из бревен, обмазанных глиной, без окон, с очагом на земляном полу, дырой-дымоходом в потолке; что дарят кусочек бирюзы младенцу, когда он впервые улыбнется, и на своих покойников надевают одежду задом наперед, чтобы обмануть злых духов, а злых духов хвори изгоняют на сложнейших церемониях с режиссерами-знахарями, верят в гармонию человека с природой и не подозревают, что кто-то зовет их навахо. Вместе с лошадью и овцой это имя дали им в семнадцатом веке испанцы, а для себя они – дене, то есть народ. Народ один-единственный. Так сказать, Народ с большой буквы. )