Их побудительные мотивы были столь же различными, как и группы, в которые они формировались. Только в одном Мюнхене в 1919 году существовало около пятидесяти объединений более или менее политического характера, в них входили преимущественно разрозненные осколки сбитых с толку и распавшихся в ходе войны и революции партий довоенного времени. Они называли себя “Новым Отечеством”, “Советом духовного труда”, “Кольцом Зигфрида”. Была тут и Немецкая рабочая партия. А то, что всех их объединяло и несмотря на различия сводило — и теоретически, и практически — вместе, было не что иное, как всепокоряющее чувство страха.
Первоначально это был совершенно непосредственный страх перед революцией, тот “grande peur” (великий страх), который со времен Великой французской революции на протяжении всего XIX века врывался во все сны европейцев.
Этот старый страх усугублялся теперь не только сходными с революцией событиями в собственной стране, но в первую очередь — русской Октябрьской революцией и исходящей от нее угрозой. Ужасы красного террора неизгладимо врезались в народную фантазию.
Уже придя к власти, Гитлер будет пугать тем “ужасом ненавистной международной коммунистической диктатуры”, который овладел им еще в начале его пути: “Я вздрагиваю при мысли о том, чем стал бы наш старый многонаселенный континент, если бы победил хаос большевистской революции”.
Этой защитной реакции на угрозу марксистской революции национал-социализм и будет в значительной степени обязан своим пафосом, агрессивностью и внутренней сплоченностью. Цель НСДАП, как неустанно будет повторять Гитлер, “формулируется абсолютно коротко: уничтожение и истребление марксистского мировоззрения”, а именно — путем “пропаганды и просвещения”, а также с помощью движения, обладающего “беспощадной силой и свирепой решимостью, готового противопоставить террору марксизма в десятки раз больший террор”. Сходного рода соображения побудили примерно в то же время и Муссолини создать свои “Fasci di combaftimento” (боевые отряды), по которым эти новые движения и стали называть “фашистами”.
Радость разрушения устарелых или скомпрометированных социальных и культурных форм спровоцирует консервативный темперамент немцев в особой степени. Процесс технической и экономической модернизации произошел в Германии позднее, быстрее и радикальнее, чем в других странах, а решимость, с которой Германия проводила промышленную революцию была среди европейских стран беспримерной.
По той же причине этот процесс вызвал тут дикую боязнь поражения и породил мощнейшие ответные реакции. Вопреки широко распространенному мнению Германия, превратившаяся в неразрывный сплав достижений и упущений, в коем соединились элементы феодализма и прогресса, авторитарности и социального государства, могла в канун первой мировой войны по праву претендовать на звание самого современного в промышленном отношении государства Европы.
Так что печать анахронизма на портрете кайзеровской Германии в целом объясняется отнюдь не экономическими явлениями. Отсталость Германии имела идеологическую природу.
Многообразные самоуничижительные аффекты буржуазного времени будут выпущены на свободу и одновременно радикализованы войной. Война научила тех, кто назовет потом себя ее наследниками, смыслу и преимуществу быстрых и единоличных решений, абсолютного подчинения и одинакового образа мыслей. Компромиссный характер парламентских режимов, их слабость в принятии решений и их частый паралич не обладали притягательной силой для поколения, вынесшего с войны миф об отлично слаженном боевом коллективе.
Первая послевоенная фаза явилась катализатором не только страха перед революцией, но и чувства отрицания цивилизации, а они, в свою очередь, породили синдром необычайного динамизма. Тот же слился с комплексом страха и обороны потрясенного до самых основ общества, утратившего свое национальное самосознание.
В дружинах самообороны и добровольческих отрядах, создававшихся в большом числе, частично по личной, частично по скрытой государственной инициативе, преимущественно для отпора угрозе коммунистической революции, сорганизовался один из тех элементов, которые с угрюмым, но решительным настроем были готовы сопротивляться при всех обстоятельствах и высматривали ту волю, которая повела бы их в новый порядок.
Поначалу была еще, помимо этого, и огромная масса вчерашних фронтовиков, тоже представлявших собой резервуар воинственной энергии. В окопах на фронте и те, и другие приблизились к очертаниям какого-то нового, еще до конца не ясного смысла жизни, который они тщетно пытались теперь обрести вновь в налаживающейся с трудом нормальности послевоенного времени.
4.3. Идея фюрера
Гитлер придаст этим чувствам недовольства, как среди гражданских, так и среди военных, единение, руководство и движущую силу. Его появление и впрямь кажется синтезированным продуктом всех этих страхов, пессимистических настроений, чувств расставания и защитных реакций, и для него война была могучим избавителем и учителем, и если и есть некий “фашистский тип”, то именно в нем он и нашел свое олицетворение.
Уже опыт ранних лет помог ему узнать то всеподавляющее чувство страха, которое сформирует всю систему его мыслей и чувств. Он был охвачен страхом перед чужим засильем, перед “нашествием подобных саранче русских и польских евреев”, перед “превращением немецкого человека в негра”, перед “изгнанием немца из Германии” и, наконец, перед “полным истреблением” последнего. Но беспокойство у него вызывали также и американская техника, и цифры растущей рождаемости у славян, и крупные города, и “столь же безудержная, сколь и вредная индустриализация”, и “коммерциализация нации”, и анонимные акционерные общества, и “трясина культуры удовольствий в крупных городах”, равно как и современное искусство, стремящееся голубыми лугами и зелеными небесами “убить душу народа”. Куда бы он ни взглянул, он всюду открывал “явления разложения медленно догнивающего мира”.
Что объединяло Гитлера с ведущими фашистскими деятелями других стран, так это решимость, с которой они стремились противостоять этому процессу. А выделяла его та маниакальная исключительность, с которой он сводил все элементы когда-либо испытанного страха к одному-единственному их виновнику — в фокусе его доведенной до исполинских размеров концентрации страха стояла фигура еврея. Антисемитизм пронизывал нацистскую пропаганду на всех ее уровнях, им был пропитан весь пропагандистский аппарат и любое из средств массовой информации. И так оставалось даже после того, как нацисты “эвакуировали” миллионы евреев на Восток. Ведь если вражеская коалиция существовала в виде заговора, то верховным заговорщиком должен быть, конечно же, еврей. Евреи объявлялись виновными в нищете Германии, в ее поражениях.
С появлением Гитлера соединились энергии, обладавшие, в условиях кризиса, перспективой огромного политического эффекта. Дело в том, что фашистские движения в своей социальной субстанции опирались в общем на три элемента: мелкобуржуазный с его моральным, экономическим и антиреволюционным протестом, военно-рационалистический, а также харизматический — в лице единственного в своем роде вождя-фюрера. Этот вождь есть преисполненный решимости голос порядка, возвещающий конец смуте, стихии хаоса, он и смотрит дальше и мыслит глубже, ему знакомы чувства отчаяния, но он знает и средства спасения. Этот сверхъестественный тип создан не только многочисленными литературными предвестиями, уходящими своими корнями в немецкую народную сагу.
Мысль о фюрере в том виде, как она развивалась в фашистских движениях, обрела свою актуальность вновь благодаря войне. Дело в том, что все эти движения поголовно считали себя не партиями в привычном смысле, а группами с воинствующим мировоззрением, “партиями над партиями”.
Маршировка по всем мостовым Европы демонстрировала убеждение, будто бы и проблемы общества эффективнее всего могут быть решены моделями наподобие военных.
Названные мотивы лежали в основе полумилитаризованных внешних форм этих движений, их обмундирования, ритуала приветствия и доклада, стойки “смирно”, а также пестрой, хотя и сводившейся к немногим элементам символики — преимущественно это крест, либо стрелы, ликторские пучки, косы, — и все это непременно воспроизводилось как символ принадлежности на флагах, значках, штандартах и нарукавных повязках. Значение этих элементов состояло не только в отказе от старой буржуазной традиции ношения сюртуков и стоячих воротничков — скорее, они казались более точно отвечавшими строгому, техническому духу времени. )